В тот день, когда судьба вернулась, чтобы затребовать его душу, Тед Манди, в котелке на голове, балансировал на импровизированной трибуне в одном из замков Безумного Людвига, короля Баварии. Конечно, не в классическом котелке, скорее от Лорела и Харди,[1] чем с Сэвил-Роу.[2] Шляпа вообще попала в Баварию не из Англии, несмотря на то, что нагрудный карман почтенного твидового пиджака Теда был украшен прямоугольным, из восточного шелка, «Юнион Джеком». На засаленной бирке изготовителя с внутренней стороны тульи указано, что сработала котелок венская фирма «Штейнмацки и сыновья».
А поскольку шляпа не принадлежала Теду лично, он спешил объяснить любому попавшемуся под руку незнакомцу, предпочтительно женского пола, павшему жертвой его безграничной доступности, что она не свидетельствовала о самобичевании. «Это официальная шляпа, мадам, – настаивал он, обдавая собеседницу нескончаемым потоком слов, разумеется, не забывая при этом галантно склонить голову. – Историческая реликвия, доставшаяся мне от поколений и поколений тех, кто занимал этот пост до меня… странствующих ученых, поэтов, мечтателей, даже священников, и каждый из них полагал себя верным слугой покинувшего нас ради иного мира короля Людвига… ха! – Последнее „ха“, скорее всего, являлось отголоском детства, проведенного в военных лагерях. – А какова альтернатива, позвольте спросить? Совершенно невозможно требовать от благовоспитанного англичанина, чтобы он размахивал зонтиком, как японский гид, не так ли? Только не в Баварии, дорогая моя, только не это. Не в пятидесяти милях от того самого места, где наш глубокоуважаемый Невилл Чемберлен подписал соглашение с дьяволом. Вы меня понимаете, мадам?»
А если его аудитория, как часто случается, была слишком красива, чтобы слышать о Невилле Чемберлене или знать, о каком дьяволе идет речь, тогда от щедрости души благовоспитанный англичанин излагает свою версию Мюнхенского соглашения 1938 года, не стесняясь отметить, что наша любимая британская монархия, не говоря уже о нашей аристократии и партии тори, здесь, на этой земле, выступала за любую договоренность с Гитлером, при условии, что не будет войны.
– Видите ли, в то время английское общество боялось большевизма пуще смерти, – скороговоркой, это тоже дар военного детства, выпаливает он. – И власть имущие Америки ничем не отличались от нашего общества. Все они хотели одного: натравить Гитлера на Красную угрозу. И теперь в глазах немцев свернутый зонтик Невилла Чемберлена остается, до этого самого дня, мадам, постыдным символом английского одобрения действий нашего дорогого фюрера, иначе он Адольфа Гитлера не называл. Говорю откровенно, в этой стране, будучи англичанином, я даже в дождь не возьму зонтик в руки. Однако вы приехали сюда не за этим, не так ли? Вы приехали, чтобы увидеть любимый замок Людвига, а не слушать, как старый зануда распинается о Невилле Чемберлене. Что? Что? Премного вам благодарен, мадам. – Он снимает клоунский котелок, и тронутые сединой волосы, оказавшись на свободе, тут же разлетаются в разные стороны. – Тед Манди, придворный шут Людвига, к вашим услугам.
А кто, по разумению туристов, Билли на сленге английских туроператоров, встречал их в замке Людвига, если, конечно, они задавались таким вопросом? Кем оставался Тед Манди, это мимолетное видение, в их памяти? Очевидно, комиком. Очевидно, неудачником в серьезных делах, профессиональным английским дурачком в котелке и с «Юнион Джеком», готовым отдать людям все, ничего не оставляя себе, лет пятидесяти с небольшим, в принципе хорошим парнем, которому, впрочем, не стоит доверять собственную дочь. И эти вертикальные морщины над бровями, словно разрезы скальпелем, могут означать злость, могут означать ночные кошмары: Тед Манди, английский гид в замке Людвига.
* * *
Поздний май, день катится к вечеру, на часах без трех минут пять, и вот-вот должна начаться последняя экскурсия. Становится прохладнее, красное весеннее солнце опускается в молодые березы. Тед Манди, словно гигантский кузнечик, устроился на балконе, колени подтянуты к груди, котелок сдвинут на лоб, защищает от умирающих лучей. Он просматривает смятый экземпляр «Зюддойче цайтунг», который держит свернутым во внутреннем кармане пиджака, чтобы доставать в короткие минуты отдыха между экскурсиями. Война в Ираке официально завершилась чуть больше месяца тому назад. Манди, ее решительный противник, внимательно изучает заголовки: премьер-министр Тони Блэр собирается в Кувейт, чтобы выразить благодарность народу Кувейта за их содействие успешному разрешению конфликта.
– Г-м-м, – прочищает горло Манди, сведя брови к переносице.
По ходу поездки мистер Блэр сделает короткую остановку в Ираке. Не для того, чтобы отпраздновать победу, нет, чтобы наметить пути скорейшего восстановления Ирака.
– Я очень на это надеюсь! – рычит Манди, лицо его еще сильнее мрачнеет.
Мистер Блэр не сомневается, что в самом скором времени в Ираке будет найдено оружие массового уничтожения. Министр обороны США Рамсфельд, с другой стороны, высказывает предположение, что иракцы могли уничтожить это самое оружие до начала войны.
– Почему вы не можете прийти к единому мнению? – удивляется Манди.
Пока его день нисколько не отличался от обычного распорядка, пусть распорядок этот довольно сложный, запутанный и переменчивый. Ровно в шесть он поднимается с постели, которую делит со своей сожительницей, молодой турчанкой Зарой. Выйдя на цыпочках в коридор, будит Мустафу, ее одиннадцатилетнего сына, чтобы тот успел умыться, почистить зубы, помолиться и съесть завтрак, состоящий из хлеба, оливок, чая и шоколадной пасты, который тем временем готовит ему Манди. Все это проделывается с минимальным шумом. Зара работает допоздна в кебабной, расположенной рядом с центральным железнодорожным вокзалом Мюнхена, и будить ее ни в коем разе нельзя. С вечерней смены она возвращается в три часа утра, ее подвозит дружелюбный таксист-курд, который живет в этом же квартале. По законам ислама от нее требуется помолиться до восхода солнца, после чего она имеет полное право насладиться восемью часами крепкого сна, который ей просто необходим. Но день Мустафы начинается в семь утра, и он тоже должен помолиться. Манди пришлось сильно напрячься, да и Мустафе тоже, чтобы убедить Зару, что он сможет проследить за общением ее сына с Аллахом и ей просыпаться совершенно не обязательно. Мустафа – спокойный, тихий ребенок, с шапкой черных волос, испуганными карими глазами и пронзительным мальчишеским голосом.
От многоквартирного дома, бетонной коробки с потеками на стенах и наружной проводкой, мужчина и мальчик идут через пустырь к автобусной остановке, покрытой множеством надписей, в основном неприличных. Квартал, в каком стоит дом, в наши дни называют этнической деревней: в этой живут курды, йеменцы и турки. На остановке уже собрались другие дети, некоторые с матерьми или отцами. Вроде бы Манди может поручить Мустафу их заботам, но он предпочитает довезти его до школы и попрощаться у ворот, иногда пожав руку, иногда поцеловав в обе щеки. В сумеречное время, до того как Манди появился в его жизни, Мустафа страдал от унижения и страха. Теперь ему нужно вернуть уверенность в себе.
Благодаря длинным ногам дорога из школы до дома занимает у Манди всего двадцать минут, и он входит в квартиру со смешанными чувствами: с одной стороны, надеется, что Зара спит, с другой – что только-только проснулась, и в этом случае они смогут со всей страстью предаться любви, после чего он усядется в старенький «Фольксваген»-«жук» и вольется в поток транспорта, движущийся на юг, чтобы семьдесят минут спустя прибыть в Линдерхоф и на работу.
Поездка эта раздражает, но без нее никак не обойтись. Год назад все члены семьи проигрывали борьбу с отчаянием, которую вели поодиночке. Сегодня они – команда, нацелившаяся на улучшение жизни для всех вместе и каждого в отдельности. История о том, как произошло чудо, одна из тех, которые вспоминает Манди, когда транспортные пробки грозят свести его с ума:
Он в заднице.
Опять.
Практически в бегах.
Эгон, его деловой партнер и содиректор основанной ими и едва сводящей концы с концами Академии профессионального английского языка, бежал, сняв со счета Академии все средства. Манди самому пришлось глубокой ночью покидать Гейдельберг, взяв с собой только те вещи, что уместились в «Фольксваген», плюс 704 евро наличными, которые Эгон по недосмотру оставил в сейфе.
Прибыв в Мюнхен на заре, Манди оставляет «Фольксваген» в укромном уголке большущей автостоянки, на случай, если кредиторы выписали ордер на арест автомобиля. А потом делает то, что делал всегда, когда жизнь опускала его на самое дно: идет пешком.
Поскольку всю жизнь, по причинам, завязанным на детство, Теда тянуло к представителям других этнических групп, ноги сами приводят его на улочку магазинов и кафе, которые держат турки, в тот самый момент, когда улочка только начинает просыпаться. День солнечный, он голоден, останавливается у первого попавшегося кафе, садится на пластиковый стул, который шатается на неровной мостовой, просит официанта принести ему большую чашку кофе по-турецки, не перебарщивая с сахаром, и два маковых рогалика с маслом и джемом. Едва успевает приступить к еде, когда к нему за столик подсаживается молодая женщина и, прикрыв рот рукой, с турецко-баварским акцентом спрашивает, не хочет ли он лечь с ней в постель за деньги.
Заре на год-другой больше двадцати пяти, и она невероятно, потрясающе красива. На ней тонкая синяя блузка и черный бюстгальтер, а черная юбка достаточна коротка, чтобы он мог видеть голые бедра. Она невероятно худа. Манди ошибочно предполагает, что худоба – от наркотиков. К своему стыду, потом он признает, что склонялся к тому, чтобы принять ее предложение. Провел бессонную ночь, работы у него нет, женщины – тоже, да и денег всего ничего.
Но, приглядевшись к молодой турчанке, которая предложила ему переспать, видит в ее глазах глубочайшее отчаяние, а также ум, интеллигентность, но при этом крайнюю неуверенность в себе, поэтому быстро сдерживает плотские желания и вместо этого предлагает ей позавтракать, на что она с неохотой соглашается, при условии, что сможет унести половину завтрака домой, больной матери. Манди, безмерно радуясь тому, что сумел установить контакт с человеком, попавшим в беду, высказывает лучшее, по его разумению, предложение: она съест весь завтрак, а потом они вместе купят матери еду в одном из турецких магазинчиков, которых на этой улице полным-полно.
Она слушает его с бесстрастным лицом, не поднимая глаз. От всей души сострадая ей, Манди подозревает, что она задается вопросом, он просто псих или совсем ку-ку. Он, конечно, пытается всем своим видом показать, что подобные мысли не соответствуют действительности, но, разумеется, получается неубедительно. А потом обеими руками, от этого телодвижения у него ноет сердце, она пододвигает еду к себе, на случай, если он передумает.
При этом рот ее приоткрывается, и он видит, что от четырех передних зубов остались чуть торчащие над десной корни. Пока она ест, он оглядывает улицу в поисках сутенера. Может, она работает на хозяина кафе. Он этого не знает, но ему уже хочется ее защищать. Когда они встают, чтобы уйти, выясняется, что голова Зары едва достает до плеча Манди, и она в тревоге отшатывается от него. Он, само собой, чуть сутулится, чтобы не выглядеть таким высоким, но она все равно держит дистанцию. Теперь она – единственная его забота в этой жизни. Его проблемы – сущий пустяк в сравнении с ее. В магазине, поддавшись его уговорам, она покупает кусок баранины, яблочный чай, фрукты, мед, овощи, халву и большущий треугольный батончик шоколада «Тоблрон», который в этот день продается с приличной скидкой.
– Так сколько у тебя матерей? – весело спрашивает он, но эту шутку она с ним разделить не может.
В магазине держится напряженно, поджав губы, когда говорит по-турецки, прикрывает рот рукой, потом указывает пальцем на конкретный фрукт, мол, ей нужен именно этот. Скорость, с которой она считает, и умение торговаться производят впечатление на Манди. У него самого, конечно, много достоинств, но в таких переговорах он определенно не мастак. Когда он пытается взять пакеты с продуктами, их два и оба тяжелые, она сердитым рывком отбирает их у него.
– Ты хочешь спать со мной? – нетерпеливо спрашивает она, когда ручки пакетов надежно зажаты в ее пальцах. Смысл ее слов понятен: ты заплатил за меня, поэтому возьми меня и проваливай.
– Нет, – отвечает он.
– Чего ты хочешь?
– Отвести тебя домой.
Она яростно качает головой.
– Не дома. В отеле.
Он пытается объяснить ей, что его намерения дружеские – не сексуальные, но она слишком устала, чтобы слушать его, и начинает плакать. Выражение лица не меняется, но по щекам градом катятся слезы.
Он находит другое кафе, и они садятся. Слезы все текут, но она не обращает на них внимания. Он убеждает ее рассказать о себе, и она рассказывает, на одной ноте, безо всякого интереса к собственной особе. Потому что, похоже, прошла через все. Она – деревенская девушка с равнин Аданы, старшая дочь в семье фермера, говорит она ему на баварском, с сильным акцентом, не отрывая глаз от стола. Ее отец пообещал, что она выйдет замуж за сына соседа-фермера. Все в один голос твердили, что юноша – компьютерный гений, зарабатывающий в Германии хорошие деньги. Когда он приехал в отпуск в Адану, состоялся традиционный свадебный пир, две семьи объединились, и Зара отправилась в Мюнхен со своим мужем, чтобы обнаружить, что он совсем не компьютерный гений, а обыкновенный бандит. Ему было двадцать четыре, ей – семнадцать, и она уже ждала от него ребенка.
– Он состоял в банде, – в лоб объявляет она. – Жуткие люди. Отморозки. Крали автомобили, продавали наркотики, создавали ночные клубы, контролировали проституток. Творили что хотели. Сейчас он в тюрьме. Если б не сидел в тюрьме, мои братья убили бы его.
Ее муж отправился в тюрьму девять месяцев тому назад, но перед этим успел до смерти запугать сына и выбить передние зубы жене. Уже получил семь лет, но некоторые обвинения еще рассматриваются в суде. Один из членов банды оказался полицейским осведомителем. Ее история продолжает разворачиваться перед ним, пока они идут через город. Рассказывает она все тем же монотонным голосом, на немецком, потом вдруг переходит на турецкий, если подводит словарный запас. Иногда он задается вопросом, а осознает ли она, что он по-прежнему идет рядом. Мустафа, отвечает она, когда он спрашивает, как зовут сына. Его прошлым она совершенно не интересуется. Сама несет пакеты с продуктами, и он более не пытается предлагать свои услуги. На ней синие бусы, и он вспоминает, что для верующих мусульман синие бусы – средство от сглаза. Она всхлипывает, но слезы более не катятся по щекам. Он догадывается, что она хочет взбодриться перед встречей с тем, кто не должен знать, что она плакала. Они уже в Уэст-Энде Мюнхена, но этот район не идет ни в какое сравнение с элегантным лондонским тезкой:[3] обшарпанные, довоенной постройки дома, серые и бурые, белье сушится за окнами, дети играют среди островков пыльной травы. Мальчик замечает ее приближение, оставляет друзей, поднимает с земли камень, угрожающе надвигается на них. Зара что-то говорит ему на турецком.
– Что ты хочешь? – кричит в ответ Мустафа.
– Кусочек твоего шоколадного батончика «Тоблрон», если ты не возражаешь, Мустафа, – отвечает Манди.
Ведомый Мустафой, который уже взял пакеты с продуктами, и сопровождаемый тремя худыми черноглазыми мальчишками, Манди следом за Зарой поднимается по трем пролетам грязной каменной лестницы. Они подходят к металлической двери, Мустафа сует руку за пазуху и с видом хозяина достает висящий на цепочке ключ от двери. Входит в квартиру, за ним – трое друзей. Зара перешагивает порог. Манди ждет приглашения.
– Пожалуйста, заходи, – на хорошем баварском говорит Мустафа. – Ты будешь самым дорогим гостем. Но, если прикоснешься к матери, мы тебя убьем.
* * *
Следующие десять недель Манди спит на диванчике Мустафы в гостиной, с ногами, свешивающимися над краем, тогда как Мустафа спит рядом с матерью, положив поблизости бейсбольную биту, на случай, если Манди попытается сделать что-то непотребное. Поначалу Мустафа отказывается ходить в школу, но Манди водит его в зоопарк и играет с ним в мяч на пыльной траве, тогда как Зара сидит дома и постепенно выздоравливает, очень радуя Манди. Со временем он вживается в роль светского отца мусульманского мальчика и платонического ангела-хранителя женщины с глубокой душевной травмой, снедаемой религиозным стыдом. Соседи, поначалу подозрительно встретившие этого длиннющего англичанина, начинают относиться к нему со все большей терпимостью, тем более что Манди изо всех сил старается дистанцироваться от ненавистной многим колониальной репутации своей страны. Живут они на остаток от семисот евро, жалкие крохи, которые Зара получает от своей турецкой семьи, и немецкое социальное пособие. Вечерами ей нравится готовить, а Манди с удовольствием играет роль поваренка. Поначалу она резко возражает против его присутствия на кухне, потом с неохотой дает разрешение. Приготовление вечерней трапезы становится главным событием дня. Ее редкий смех для него – подарок свыше, пусть выбитые зубы – не самое приятное зрелище. Он узнает, что ее цель в жизни – стать медицинской сестрой.
Наконец наступает утро, когда Мустафа объявляет, что пойдет в школу. Манди сопровождает мальчика, и Мустафа с гордостью представляет его своим новым отцом. На той же неделе они впервые идут в мечеть втроем. Ожидавший увидеть позолоченный купол и минарет Манди поражен, очутившись в застеленной линолеумом комнате на верхнем этаже дома, зажатого между магазинами нарядов для новобрачных, продуктов и подержанных электротоваров. Из прошлого он помнит, что в мечеть входят только разувшись, а с женщинами не обмениваются рукопожатием, можно лишь положить правую руку на сердце и почтительно склонить голову. Когда Зара скрывается в комнате для женщин, Мустафа берет его за руку и ведет туда, где молятся мужчины, показывает, куда надо встать, когда опускаться на колени и прижиматься лбом к полоске рогожи, призванной изображать землю.
Мустафа безмерно признателен Манди. Ранее ему приходилось сидеть наверху, с матерью и маленькими детьми. Благодаря Манди теперь он молится внизу, с мужчинами. После молитвы Мустафа и Манди могут пожать руки остальным мужчинам, и каждый выражает надежду, что молитвы другого будут с благосклонностью приняты на небесах.
– Учись, и Аллах сделает тебя мудрым, – наставляет Манди молодой просвещенный имам, когда тот уходит. – Если ты не будешь учиться, станешь жертвой опасных идеологий. Как я понимаю, ты женат на Заре?
Манди краснеет, что-то бормочет о своих надеждах.
– Формальности – не главное, – заверяет его имам. – Что важно, так это ответственность. Будь ответственным, и Аллах наградит тебя.
Неделей позже Зара находит себе хорошую работу, пусть и в вечернюю смену, в кебабной у вокзала. Управляющий, убедившись, что в постель ее не затащить, решает всецело положиться на нее. Она носит на голове шарф и становится его лучшей сотрудницей. Ей доверено работать с деньгами, и ее оберегает очень высокий англичанин. Еще через две недели находит себе место и Манди: английского гида в Линдерхофе. Наутро Зара в одиночку посещает просвещенного имама и его жену. По возвращении на час запирается с спальне с Мустафой. Тем же вечером Мустафа и Манди меняются кроватями.
У Манди много чего случалось в жизни, но никогда, он может в этом поклясться, он не испытывал столь глубокого удовлетворения. Его любовь к Заре беспредельна. Ничуть не меньше он любит Мустафу, и прежде всего за то, что тот любит свою мать.
* * *
Загон для англоязычных открывается, привычная толпа туристов из разных стран устремляется вперед. Канадцы с красными кленовыми листьями на рюкзаках, финны в анораках[4] и шапочках для гольфа, индийские женщины в сари, австралийские фермеры-овцеводы с высушенными ветром женами, японские старики, последние, глядя на него, морщатся от боли, причина которой так и остается для него неведомой. Манди знает про них все, от цвета автобусов до имен сопровождающих, первейшая задача которых – заманить своих подопечных в сувенирные лавки и получить причитающиеся комиссионные. Кого не хватает в этот вечер, так это молодняка со Среднего Запада, с колючей проволокой на зубах, но Америка празднует Победу над Злом дома, к вящему неудовольствию немецкой туристической индустрии.
Сняв котелок и вскинув его над головой, Манди занимает позицию перед своей паствой и ведет их к главному входу. В другой руке он несет самодельную подставку-трибуну, из многослойной водостойкой фанеры, которую сам же и сколотил в бойлерной их многоквартирного дома. Другие гиды используют под ораторскую трибуну ступени лестницы. Только не Тед Манди, наш оратор с Гайд-Парк-Корнер.[5] Опустив подставку на землю, он ловко поднимается на нее и теперь, вновь с котелком на голове, возвышается над своей аудиторией на добрых восемнадцать дюймов.
– Англоговорящие, ко мне, пожалуйста, благодарю вас. Мне следовало сказать, англослушающие. Хотя к этому времени дня мне бы очень хотелось, чтобы говорили вы. Ха! Конечно, это неправда, – произносит он намеренно тихо, чтобы они могли расслышать его, лишь замолчав. – Пар из меня еще не вышел, будьте уверены. Фотографировать разрешается, дамы и господа, видеосъемка – нет, пожалуйста, прошу вас, это относится и к вам, сэр. Не спрашивайте меня, как такое может быть, но мое руководство заверило меня, что даже жужжание включенной видеокамеры приведет нас на скамью обвиняемых в суде по защите интеллектуальной собственности. Обычное наказание – публичная казнь через повешенье. – Смеха нет, но он пока и не ждет его от людей, которые четыре часа провели в автобусной тесноте, а последний час стояли в очереди на солнцепеке. – Собирайтесь вокруг меня, пожалуйста, дамы и господа, поближе, если вас это не затруднит. Передо мной полно места, дамы… – группе школьных учительниц из Швеции. – Вы сможете услышать меня оттуда? – подросткам из Саксонии, которые перепутали загон, но решили остаться, чтобы получить бесплатный урок английского. – Сможете? Порядок. А вы хорошо меня видите, сэр? – миниатюрному китайскому джентльмену. – Отлично. И еще одна личная просьба, дамы и господа. Мобильники, как мы для краткости зовем их в Германии, то есть ваши сотовые телефоны. Пожалуйста, убедитесь, что все они выключены. Справились? Тогда, возможно, тот, кто стоит ближе, закроет эти двери, и я начну. Благодарю вас.
Солнечный свет отрезан, искусственные сумерки разгоняют мириады ламп-свечей, отражающихся в позолоченных зеркалах. Вот-вот наступит, один из восьми за рабочий день, самый захватывающий для Манди момент.
– Как скоро заметят наиболее наблюдательные из вас, мы стоим в относительно современном вестибюле Линдерхофа. Не дворца Линдерхоф, пожалуйста, потому что hof здесь означает ферма, а дворец, в котором мы сейчас стоим, построен на земле, где когда-то располагалась ферма Линдер. Но почему Линдер, спросим мы себя? Есть среди нас филолог? Профессор слов? Эксперт по старинным названиям?
Среди нас такого нет, и это хорошо, потому что Манди собирается предложить одну из своих, ни с кем не согласованных и ни у кого не утвержденных интерпретаций. По причинам, ускользающим от его понимания, он частенько задумывается над названием дворца. Почему-то оно не дает ему покоя. А может, это часть терапии, позволяющей Манди отгонять другие, тоже назойливые мысли, скажем, об Ираке или об угрожающем письме из гейдельбергского банка, которое в этот день пришло вместе с напоминанием о просроченном взносе из страховой компании.
– Так вот, у нас есть немецкое слово Linde, которое означает лаймовое дерево. Но объясняет ли это слово конечную R, спрашиваю я себя? – Он дает волю фантазии. – Конечно же, ферма могла принадлежать некоему мистеру Линдеру, и на том мы можем закончить наши изыскания. Но я предпочитаю другое толкование, каковым является глагол lindern, означающий смягчать, облегчать, унимать, успокаивать. И мне хочется думать, что это толкование больше всего подходит к нашему бедному королю Людвигу, пусть только функционально. Линдерхоф являлся для него успокаивающим местом. Всем нам требуется что-то успокаивающее, не так ли, особенно в современном мире? Людвигу пришлось нелегко, помните об этом. В девятнадцать лет он взошел на престол, его терроризировал отец, наказывали учителя, доставал Бисмарк, обманывали придворные, предавали продажные политики, не почитали должным образом подданные, он практически не знал матери.
Неужто и Манди испытал на себе все эти тяготы? Судя по волнению, которое слушатели ощущали в голосе, в это легко верилось.
– И что он делает, этот симпатичный, очень высокий, тонко чувствующий, обиженный, гордый молодой человек, который верит, что сам господь дал ему право повелевать людьми? – спрашивает Манди, тоже очень высокий, а потому примеряющий к себе права Людвига. – Что он делает, видя, что у него мало-помалу, но неуклонно отбирают власть, принадлежащую ему от рождения? Ответ: он строит сказочные замки. И кто бы не строил, окажись на его месте? Дворцы с подтекстом. Иллюзии власти. Чем меньше власти у него остается, тем большие он строит иллюзии… совсем как мой галантный премьер-министр, мистер Блэр, если хотите знать мое мнение, только не цитируйте меня… – Пауза для улыбок и смешков. – Вот почему лично я стараюсь не называть Людвига безумным. Король мечтателей, вот как я предпочитаю его называть. Одинокий фантазер в том отвратительном мире. Он жил по ночам, как вы, возможно, знаете. Не любил людей вообще, и уж точно женщин. О, дорогие мои, я не в этом смысле!
На этот раз смеется группа русских, которые передают друг другу бутылку, но Манди делает вид, что не слышит их. Стоя на самодельной трибуне, в котелке, чуть сдвинутом на лоб, как сдвигают фуражки английские гвардейцы, под который упрятаны непослушные волосы, Манди касается аспектов, столь же утонченных, как и король Людвиг. Крайне редко он бросает взгляд на задранные головы или делает паузу, чтобы переждать крик ребенка или вопли итальянцев, решающих какую-то внутреннюю проблему.
– Когда Людвиг уходил в себя, он становился правителем вселенной. Никто, абсолютно никто не мог отдавать ему приказы. Здесь, в Линдерхофе, он превращался в Короля-Солнце, вот этого бронзового господина, который скачет верхом на лошади на столе. Людовик во Франции – это Людвиг в Германии. И в Эрренкимзе, в нескольких милях отсюда, он построил собственный Версаль. В Нойшванстайне, чуть дальше по шоссе, он превращался в Зигфрида, великого немецкого средневекового короля-воина, имя которого обессмертил своей оперой идол Людвига – Рихард Вагнер. А высоко в горах, вы можете отправиться туда, если захотите поразмять ноги, он построил дворец Шакен, где короновался как король Марокко. Стал бы даже Майклом Джексоном, если б мог, но, к счастью, никогда о таком не слышал.
Теперь уже смех прокатывается по всему вестибюлю, но вновь Манди его игнорирует.
– И у Его величества были свои заморочки. Еду ему ставили на золотой столик, который поднимали в его комнату через дыру в полу, скоро я вам ее покажу, чтобы никто не мог наблюдать, как он ест. Слуг он держал на ногах всю ночь, а если они его раздражали, приказывал, чтобы с них живыми содрали кожу. Если он не хотел никого видеть, то разговаривал со своими советниками или визитерами через ширму. И, пожалуйста, прошу вас помнить о том, что происходило все это в девятнадцатом столетии, а не в эпоху Средневековья. Не так уж и далеко отсюда, в реальном мире, прокладывали железные дороги, строили корабли с металлическим корпусом и паровые машины, уже изобрели и использовали пулемет и фотоаппарат. Поэтому давайте не будем обманываться, будто все это далекое-предалекое прошлое. Людвиг, правда, особый случай. Для Людвига и окружающего его мира жизнь двигалась по встречным полосам. Он уходил в прошлое с той скоростью, которую позволяли развить его деньги. И в этом заключалась проблема, потому что деньги Людвига одновременно были и баварскими деньгами.
Короткий взгляд на часы. Три с половиной минуты миновали. И теперь ему следует подниматься по лестнице, ведя за собой свою паству. Он и поднимается. Через стены слышит голоса своих коллег, такие же громкие, как его собственный: неистовой фрау доктор Бланкенхайм, вышедшей на пенсию учительницы, новообращенной буддистки и главы местного читательского кружка; бледного герра Штеттлера, велосипедиста и эротомана, Мишеля Деларжа, неудавшегося священнослужителя из Эльзаса. А позади него, поднимаясь по лестнице, движутся сомкнутые ряды непобедимой японской пехоты, которую ведет японская же королева красоты, размахивая красно-коричневым зонтиком, так непохожим на зонтик Невилла Чемберлена.
И где-то рядом с ним, не в первый раз в его жизни, призрак Саши.
* * *
Именно здесь, на лестнице, Манди впервые чувствует знакомый холодок, пробегающий по спине. В тронном зале? В королевской спальне? В Зеркальном холле? Где осознание близости Саши настигло его? Зеркальный холл специально создан для искажения реальности. Ее отражения теряют силу воздействия, множась и множась до бесконечности. Человек, внезапно возникший перед тобой, может вызвать страх или радость, но его бесчисленные отражения всего лишь предполагаемая, мнимая форма.
А кроме того, Манди, по необходимости и благодаря специальной подготовке, очень наблюдателен. Здесь, в Линдерхофе, он не сделает и шага, не проверив, что у него впереди, за спиной, по бокам, выискивая как нежелательные следы своих прошлых жизней, так и омерзительных участников нынешней, скажем, воров произведений искусства, вандалов, карманников, кредиторов, судебных исполнителей из Гейдельберга, пожилых туристов, сраженных сердечным приступом, детей, блюющих на бесценные ковры, женщин с маленькими собачонками, спрятанными в сумочках, и в последнее время, по настоятельной просьбе администрации, – террористов-камикадзе. В этот почетный список следует, понятное дело, включить фигуристых и симпатичных девушек, ненавязчивое любование достоинствами которых приятно даже мужчине, вполне довольному своей спутницей жизни.
Чтобы облегчить себе сей нелегкий труд, Манди использует все доступные средства: темную картину, очень кстати забранную стеклом и обращенную к лестнице, бронзовую урну, которая выполняет роль широкофокусного объектива, в ней отражаются те, кто стоит по обе стороны от Манди. И, конечно, Зеркальный холл, где множество отражений Саши зависают на милях и милях золоченого коридора.
Или не зависают.
Это настоящий Саша или плод воображения, мираж пятничного вечера? За годы, прошедшие после их расставания, Манди навидался почти-что-Саш, о чем он незамедлительно напоминает себе: Саши, оставшиеся без последнего евро, которые замечали его с другой стороны улицы и перебегали проезжую часть, подгоняемые голодом и предвкушением встречи; процветающие, всем довольные Саши, в пальто с меховым воротником, поджидающие в арке у подъезда, чтобы подскочить к нему с криком: «Тедди, Тедди, это твой давний друг Саша». Однако, как только Манди останавливается и поворачивается, улыбка сползает с его лица, потому что Саша или просто исчезает, или трансформируется в совершенно незнакомого человека, который тут же вливается в спешащую толпу.
В поисках вещественных доказательств возникшего у него предчувствия Манди как бы ненароком обозревает вверенные ему владения, сначала с театральным выбросом руки, потом поворачиваясь вокруг собственной оси на импровизированной трибуне, призывая слушателей насладиться видом итальянского водопада на северном склоне Энненкопфа, великолепным, несравненным видом, который открывался с королевской кровати.
– Следите за моей рукой, дамы и господа! Представьте себе, что вы здесь лежите! – Его энтузиазм бурлит, как вышеуказанный водопад. – С кем-то, кто любит вас! Нет, это я не про Людвига… – истерический хохот русских, – но все равно лежите в окружении королевских цветов Баварии, золотого и синего! И вы просыпаетесь одним солнечным утром, открываете глаза, смотрите из окна на… – Бах!
В этот самый момент он видит Сашу, настоящего Сашу… «Господи, старина, где тебя носило столько лет?» Только слов этих Манди не произносит, даже глаза у него не раскрываются от радостного изумления, потому что Саша, в полном соответствии с вагнеровским духом этого дворца, прибыл сюда в шапке-невидимке, Tarnkappe, как ее раньше называли. Черный баскский берет, надетый набекрень, предупреждает, что нельзя давать волю эмоциям, особенно во время войны.
В дополнение к этому, на случай, если Манди вдруг забыл правила хорошего тона, Саша подносит согнутый указательный палец к губам. Это не предупреждение, скорее раздумчивое движение руки человека, наслаждающегося тем, что ему удалось представить себе, как неким солнечным утром он пробуждается на этой кровати и смотрит из окна на водопад на северном склоне Энненкопфа. Жест этот настолько естественный, что ни самый внимательный наблюдатель, ни самая лучшая камера слежения не уловили бы и намека на их воссоединение.
Но Саша все равно здесь, Саша, в котором энергия бьет ключом, даже когда он замирает, стоит, не шевелясь, выдерживая дистанцию от ближайшего к нему человека, с тем чтобы избежать сравнения в росте, приподняв локти, будто собирается бежать, его яростный взгляд нацелен чуть повыше бровей, и пусть Манди на полторы головы выше, взгляд этот смелый, обвиняющий, изучающий, вызывающий, глаза зажигают, допрашивают, выбивают из колеи. Саша, двух мнений тут быть не может.
Экскурсия заканчивается. Инструкция запрещает гидам выпрашивать чаевые, но дозволяет задерживаться в дверях, кивая выходящим в солнечный свет туристам и желая им безопасного и просто чудесного отдыха. Чаевые всегда разнились, но с началом войны из ручейка превратились в тоненькую струйку. Иногда Манди стоит с пустыми руками до самого последнего туриста, его котелок отдыхает на соседнем бюсте, чтобы его, не дай бог, не приняли за что-то вульгарное, вроде миски нищего. Иногда пожилая пара или школьная учительница, переполненная восторгом, застенчиво подходят к нему, суют банкнот в руку и бросаются обратно в толпу. На этот раз это владелец строительной фирмы в Мельбурне и его жена Дарлен, которые считают своим долгом сообщить Манди, что прошлой зимой их дочь, Трейси, купила точно такой же тур, у той же туристической компании, можете вы такое себе представить? И ей очень понравилась поездка, возможно, вы запомнили ее, потому что она рассказывала о высоченном англичанине в котелке! Блондинка, вся в веснушках и с конским хвостом, бойфренд – студент-медик из Перта, играет в регби за свой университет. И пока Манди делает вид, будто пытается извлечь Трейси из глубин памяти, бойфренда зовут Кит, доверительно сообщает строитель, на случай, если имя поможет, он чувствует, как маленькие пальчики сжимают ему запястье, поворачивают руку ладонью вверх, кладут на нее сложенную записку и прикрывают пальцами. Одновременно краем глаза он замечает исчезающий в толпе берет Саши.
– Будете в Мельбурне, заглядывайте к нам, хорошо? – восклицает австралийский строитель, засовывая визитную карточку в нагрудный карман пиджака, с нашитым на нем «Юнион Джеком».
– Договорились! – со смехом отвечает Манди, убирая записку в боковой карман.
* * *
Перед тем как отправиться в дальнюю поездку, обязательно надо присесть, предпочтительно на чемоданы. В России это суеверие, а Ником Эмори, долгие годы советником Манди в вопросах выживания, сформулировано в аксиому: если грядет что-то большое, Эдуард, и ты – его составная часть, ради бога, зажми в кулак свою природную импульсивность и сделай паузу, прежде чем прыгать.
Рабочий день в Линдерхофе окончен, персонал и туристы спешат к автостоянке. Как радушный хозяин, Манди торчит на лестнице, прощаясь с расходящимися коллегами. «Auf Wiedersehen, Frau Meierhof![6] Его все еще не нашли! – последнее об ускользающем из рук коалиции иракском оружии массового поражения. – Fritz, Tschuss![7] Мои наилучшие пожелания твоей ненаглядной! Прекрасную речь произнесла она на днях в „Полтергейсте“, – это местный культурный и дискуссионный клуб, где Манди иногда стравливает политический пар. Он поворачивается к Пабло и Марселю, испанскому и французскому гидам, женатой мужской паре. – Пабло, Марсель, на следующей неделе нам надо где-нибудь посидеть. Buenas noches, bonsoir[8] вам обоим». Последние фигуры исчезают в сумерках, когда он отступает в тень западного фасада дворца, растворяясь в темноте лестничного колодца.
Это место он обнаружил совершенно случайно, вскоре после того, как его взяли на работу.
Однажды вечером, исследуя территорию замка (известный симфонический оркестр давал концерт под луной, и, с разрешения Мустафы, он остался, чтобы послушать божественную музыку), Манди натыкается на уходящую вниз лестницу. Она приводит его к ржавой железной двери с торчащим в замке ключом. Манди стучит, ему никто не отвечает, поэтому он поворачивает ключ и входит. Для любого, кроме Манди, помещение, в котором он очутился, – не более чем грязная подсобка садовника: лужи воды и земля на полу, лейки, бухты шлангов, больные растения в горшках.
Ни одного окна, только металлическая решетка под потолком в каменной стене. В жарком воздухе, нагретом соседней бойлерной, тяжелый запах гниющего гиацинта. Но для Манди эта подсобка – все то, что искал Безумный Людвиг, когда строил Линдерхоф: святилище, место, где можно укрыться от всех остальных, убежище. Он выходит за дверь, запирает ее на замок, кладет ключ в карман и семь рабочих дней отдает все свое свободное время достижению поставленной цели. К десяти утра, когда открываются ворота замка, все здоровые растения в комнатах и залах политы, все больные – вынесены. Автомобиль цветочника, микроавтобус, разрисованный цветами, выезжает за ворота максимум в половине одиннадцатого, и к этому времени больные растения уже находятся или в подсобке, или в кузове микроавтобуса, те, кому прописана госпитализация. Исчезновение ключа никого не удивляет. Замок-то остался прежним. Так что каждый день, начиная с одиннадцати утра, подсобка садовника – его частная собственность.
Как и в этот вечер.
Вытянувшись в полный рост под погашенной лампой у потолка, Манди достает из кармана миниатюрный фонарик, разворачивает записку, пока она не превращается в прямоугольник белой бумаги, и видит то, что, собственно, и ожидает: почерк Саши, каким он всегда был и останется, резкий и решительный. Когда Манди читает записку, на его лице отражаются разные чувства. В том числе смирение, тревога и радость. Но доминирует, пожалуй, волнение. Тридцать четыре чертовых года. Нас связывает более трех десятилетий. Мы встретились, воевали, на десять лет разбежались. Встретились вновь, десять лет не могли друг без друга, уже на другой войне. Расстались навсегда, а десять лет спустя ты возвращаешься.
Порывшись в карманах пиджака, он достает книжицу спичек из кебабной Зары, отщипывает одну, зажигает, держит записку над пламенем одним краем, потом другим, пока она не скручивается, чернея. Бросает на плиточный пол, растирает в черную пыль, осторожности много не бывает. Смотрит на часы, делает необходимые расчеты. Ему надо убить час и двадцать минут. Звонить Заре смысла нет, ее смена только что началась. И босс ужасно злится, когда сотрудников зовут к телефону в час пик. Мустафа будет у Дины, с Камалем. Мустафа и Камаль – близкие друзья, звезды Уэстсайдовской турецкой национальной крикетной лиги, президент которой – мистер Эдуард Манди. Дина – двоюродная сестра и близкая подруга Зары. Просматривая «записную книжку» мобильника, он находит и набирает ее номер.
– Дина. Добрый вечер. Чертова дирекция назначила на этот вечер совещание гидов. Я совершенно забыл. Сможет Мустафа переночевать у тебя, если я задержусь допоздна?
– Тед? – ломающийся голос Мустафы.
– Добрый вечер, Мустафа! Как поживаешь? – Манди говорит медленно, четко выговаривая каждое слово. На английском, которому учит Мустафу.
– У… меня… все… очень… хорошо… Тед!
– Кто такой Джон Брэдман?
– Дон… Брэдман… величайший… бэтсмен…[9] какого… только… видел… мир, Тед!
– Сегодня ты будешь спать у Дины, хорошо?
– Тед?
– Ты меня понимаешь? У меня вечером совещание. Я вернусь поздно.
– И… я… буду… спать… у Дины.
– Правильно. Молодец. Ты будешь спать в доме Дины.
– Тед?
– Что?
Мустафа заливается смехом, не может говорить.
– Ты… очень… очень… плохой… человек, Тед.
– Почему я плохой человек?
– Ты… любишь… другую… женщину! Я… скажу… Заре!
– Откуда тебе известен мой самый большой секрет? – Эту фразу ему приходится повторить дважды.
– Я… это… знаю. У меня… большие… большие… глаза!
– Хочешь, я опишу тебе другую женщину, которую люблю? Чтобы ты мог сказать Заре?
– Что, что?
– Мою другую женщину. Сказать тебе, как выглядит эта женщина?
– Да, да! Скажи… мне. Ты… плохой… человек! – вновь взрыв хохота.
– У нее прекрасные ноги. Просто потрясающие ноги…
– Да, да!
– У нее четыре прекрасных ноги… очень мохнатых… и длинный золотистый хвост… и зовут ее…
– Мо! Ты любишь Мо! Я скажу Заре, что Мо ты любишь больше!
Мо – лабрадор. Мустафа так назвал ее в свою честь. Она поселилась у них на Рождество, и Зара поначалу пришла в ужас, ибо ее с детства учили, что от прикосновения к собаке она станет слишком грязной и не сможет молиться. Но под напором двух мужчин сердце Зары растаяло, и теперь Мо – полноправный член семьи.
Он звонит в квартиру и слышит собственный голос на автоответчике. Зара любит голос Манди. Иногда, скучая по нему днем, она сама проигрывает пленку. Я могу прийти поздно, дорогая, предупреждает он ее на немецком. На вечер назначено совещание, а я забыл тебя предупредить. Ложь ради заботы о ближнем и идущая от сердца где-то даже оправданна, говорит он себе, думая при этом, а согласится ли с ним просвещенный молодой имам. И я люблю тебя ничуть не меньше, чем любил этим утром, добавляет он про себя, так что другого объяснения просто не может быть.
Он смотрит на часы – ждать осталось на десять минут меньше. Берет золоченый, изъеденный древоточцем стул, ставит перед старинным гардеробом. Балансируя на стуле, шарит за задней стенкой гардероба и достает старый ранец цвета хаки, покрытый пылью. Стряхивает пыль, садится на стул, опускает ранец на колени, высвобождает ремни из пряжек, откидывает клапан, с осторожностью заглядывает внутрь, словно не знает, что его там ждет.
Не торопясь, выкладывает содержимое ранца на бамбуковый столик: древнюю групповую фотографию англо-индийской семьи с множеством слуг, позирующей на ступенях большого колониального особняка; толстую папку с надписью чернилами «ПАПКА»; связку писем с десятками орфографических ошибок тех же времен; локон женских волос, темно-каштановых, перевязанных полоской кожи.
Но эти предметы удостаиваются лишь мимолетного взгляда. Ему нужно другое, возможно, сознательно оставленное в ранце напоследок: пластиковая папка-конверт, в которой лежат как минимум двадцать нераспечатанных писем, адресованных мистеру Тедди Манди через его гейдельбергский банк. Адрес написан теми же черными чернилами и тем же решительным почерком, что и записка, которую он только-только сжег. Имя отправителя не указано, но необходимости в этом нет.
Все письма доставлены авиапочтой.
Конверты стран третьего мира из грубой бумаги для надежности заклеены липкой лентой и сверкают марками, такими же яркими, как тропические птицы. Отправлены письма из далеких городов: Дамаска, Джакарты, Гаваны…
Первым делом он раскладывает письма в хронологическом порядке, в соответствии со штемпелем. Потом вскрывает, одно за другим, старым перочинным ножом, который также лежал в ранце. Начинает читать. Ради чего? «Когда вы что-то читаете, мистер Манди, прежде всего задайте себе вопрос, а зачем вы это читаете! – Он слышит голос старого учителя-немца, доктора Мандельбаума, с сильным акцентом, сорокалетней давности. – Вы читаете что-то, чтобы получить информацию? Это единственная причина. Или вы читаете, чтобы получить знания? Информация – это тропа, мистер Манди. Знания – цель».
«Я читаю ради знаний, – думает он. – И обещаю, что не клюну на опасную идеологию, – добавляет он, из уважения к имаму. – Я читаю, чтобы узнать то, чего знать мне точно не хотелось, и я не уверен, что хочется теперь. Как ты меня нашел, Саша? Почему мне не следовало узнавать тебя? От кого ты нынче прячешься и по какой причине?»
Среди писем обнаруживаются газетные вырезки со статьями за подписью Саши. Самые яркие пассажи подчеркнуты или отмечены на полях восклицательными знаками.
Он читает час, убирает письма и газетные вырезки в ранец, последний возвращает в тайник за гардеробом. «Сборная солянка, как я и ожидал, – говорит он себе. – Никакой определенности. Он продолжает войну, как и собирался. Никаких скидок на возраст. Он никогда его не чувствовал и не почувствует».
Манди ставит золоченый стул на то самое место, откуда брал, садится и тут вспоминает, что котелок по-прежнему у него на голове. Снимает, переворачивает, смотрит внутрь, что случается крайне редко. Основателя фирмы-производителя, Штейнмацки, звали Джозеф. Вместе с ним фирмой владели сыновья, не дочери. Адрес фирмы – дом 19 по Дюрерштрассе, над булочной-пекарней. А может быть, теперь по этому адресу никакой шляпной фирмы уже нет, потому что старина Джозеф Штейнмацки любил датировать свою продукцию, и вот этот котелок сработан в 1938 году.
Уставившись в шляпу, Манди видит далекое прошлое. Вымощенная брусчаткой улица, маленький магазин над булочной-пекарней. Разбитое стекло, кровь на брусчатке, Джозефа Штейнмацки, его жену и многих сыновей уволакивают при молчаливом согласии венских зевак, которые, как известно, не запятнаны преступлениями нацизма.
Манди встает со стула, расправляет плечи, взмахивает руками, чтобы размять затекшее тело. Выходит за дверь, запирает ее, поднимается по каменным ступеням. Капельки росы дрожат на лужайках дворца. В воздухе пахнет свежескошенной травой и влажным полем для крикета. Саша, безумный мерзавец, чего ты хочешь на этот раз?
* * *
За рулем «Фольксвагена»-«жука», миновав «лежащего полицейского» у золотых ворот Безумного Людвига, Манди поворачивает на дорогу к Мурнау. Как и владелец, автомобиль уже не первой молодости. Двигатель чихает, усталые «дворники» выскоблили полукружья на ветровом стекле. На заднем – наклейка на немецком, собственноручно изготовленная Манди: «Водитель этого автомобиля более не имеет территориальных претензий к Саудовской Аравии». Он проезжает два маленьких перекрестка, никаких инцидентов, и, как и обещано, впереди, на участке обочины, отведенном для кратковременной остановки автомобилей, стоит синяя «Ауди» с мюнхенскими номерами, в заднем стекле виден силуэт Саши в берете.
Пятнадцать километров, по далеким от точности показаниям приборного щитка «Фольксвагена», Манди следует за «Ауди». Шоссе ныряет в лес, выныривает из него, раздваивается. Не подавая сигнала, Саша поворачивает налево, Манди в «Фольксвагене» повторяет маневр. Обсаженная темными деревьями дорога ведет к озеру. Какому озеру? По словам Саши, Манди и Льва Троцкого объединяло одно: топографический кретинизм. «Ауди» сворачивает на стоянку и останавливается. Манди проделывает то же самое. Перед тем как свернуть с дороги, смотрит в зеркало заднего обзора: на хвосте никто не сидит. Саша, с саквояжем в руке, тяжело спускается по каменной лестнице.
Саша уверен, что при родах кислород ему перекрыли раньше, чем он покинул матку.
От озера к стоянке поднимается громкая музыка. На деревьях перемигиваются огоньки. Внизу что-то празднуют, и Саша направляется навстречу веселью. Боясь потерять его, Манди сокращает разделяющее их расстояние. Когда оно уже не превышает пятнадцати ярдов, Саша вливается в шумную толпу. Крутится карусель. Матадор на соломенной телеге преследует картонного быка, что-то нашептывая на ухо своей соседке. Разгоряченные пивом участники праздника, напрочь забыв о войне в Ираке, веселят друг другу, выдувая бумажных змей. «Никто здесь не бросается в глаза, ни Саша, ни я, – думает Манди. – Каждый отдыхает как может, и Саша не растерял прежних навыков».
Капитан украшенного флагами пароходика приказывает отстающим забыть о заботах и тревогах и незамедлительно подняться на борт его корабля, который отправляется в романтический круиз. Над озером взрывается ракета. Разноцветные звезды падают в воду. Прилетела она или улетела? Спросите Буша и Блэра, двух наших великих военачальников, ни один из которых не нюхал пороха.
Саша исчез. Манди вскидывает голову и с облегчением видит, что Саша и его саквояж поднимаются к небесам по витой металлической лестнице, ведущей к вилле, построенной в стиле короля Эдуарда и разрисованной горизонтальными полосами. Шаги неровные, как всегда. Голова падает набок, когда он опирается на правую ногу. Саквояж тяжелый? Едва ли, но Саша несет его осторожно, чтобы не ударить при поворотах. В нем бомба? Нет, Саша бомбу не понесет, никогда.
Еще раз как бы ненароком оглядевшись: а вдруг на праздник заглянул кто-то еще, Манди устремляется к лестнице. «АРЕНДА МИНИМУМ НА НЕДЕЛЮ», предупреждает его аккуратная надпись на табличке. На неделю? Кому нужна неделя? С этими играми уже лет четырнадцать как покончено. Он смотрит вниз. Следом за ним никто не поднимается. Дверь каждой квартиры выкрашена в муаровый цвет и освещена флуоресцентной лампой. На одной из площадок женщина с ввалившимися щеками, в кашемировом пальто и перчатках, роется в сумочке. Конечно же, он, тяжело дыша, здоровается: «Добрый вечер». Она или игнорирует его, или глухая. Снимите перчатки, женщина, и, возможно, вы найдете, что ищете. Продолжая подъем, он оборачивается к ней, словно она – суша, увиденная спасшимся в кораблекрушении. Она потеряла ключ от двери! В квартире остался малолетний внук! Вернись, помоги ей. Соверши поступок, достойный сэра Галахада, а потом возвращайся домой, к Заре, Мустафе и Мо.
Он поднимается. Еще один поворот лестницы. На горных вершинах вокруг него вечные снега купаются в лунном свете. Ниже – озеро, празднество, веселье и по-прежнему никаких преследователей, в этом он уверен. А перед ним последняя муаровая дверь, приоткрытая. Он толкает ее. Она открывается на фут, но он видит только чернильную тьму. Уже собирается крикнуть: «Саша!» – но воспоминания о берете останавливают его.
Прислушивается, но до него доносится только шум праздника. Переступает порог и захлопывает дверь за собой. В полумраке видит Сашу, карикатуру на солдата, вытянувшегося по стойке «смирно», с саквояжем у ног. Руки, насколько возможно, вытянуты по швам, большие пальцы отставлены и торчат вперед, в лучших традициях функционера коммунистической партии на параде. Но шиллеровское лицо, яростные глаза, фигура, словно изготовившаяся к прыжку… даже в сумраке видно, что Саша просто вибрирует от распирающей его энергии.
– Должен отметить, в нынешние времена ты несешь много разной чуши, Тедди, – говорит он.
Тот же саксонский акцент, отмечает Манди. Тот же педантичный, резкий голос, более приличествующий человеку, превосходящему Сашу как минимум на три размера. То же умение вызвать чувство вины.
– Твои филологические экскурсы – чушь, твой портрет Людвига – чушь. Людвиг был фашиствующим мерзавцем. Как и Бисмарк. И ты такой же, иначе отвечал бы на мои письма.
Но к этому моменту они уже спешат друг к другу, чтобы крепко обняться после столь долгой разлуки.
Глава 2
Изобилующая водоворотами река, что вьется меж брегов от рождения Манди до воскрешения Саши в Линдерхофе, берет свое начало не в одном из графств Англии, а среди горных хребтов и долин Гиндукуша, которые после трехсот лет правления Британской колониальной администрации оказались на территории Северо-Западной Пограничной провинции.
– Этот юный сахиб, которого вы видите рядом со мной, – сообщает вышедший в отставку пехотный майор, отец Манди, в маленьком баре «Золотой лебедь» в Уэйбридже любому бедолаге, который не слышал эту историю раньше или слышал с дюжину раз, но из вежливости не может об этом сказать, – историческая редкость, не так ли, мой мальчик, не так ли?
И, обняв одной рукой Манди за плечо, второй ерошит ему волосы, прежде чем повернуть к свету. Майор – маленького росточка, вспыльчивый, нетерпеливый. Его движения, даже в любви, драчливые. Сын, тоненький, как тростинка, уже на голову выше отца.
– И я скажу вам, почему этот юный Эдуард – редкость, если вы позволите мне, сэр, – продолжает он, повышая голос, обращаясь ко всем сэрам, находящимся в пределах слышимости, да и к леди тоже, потому что он все еще нравится им, а они – ему. – В то утро, когда мой посыльный сообщил мне, что мемсахиб[10] готовится оказать мне честь, одарив меня ребенком, вот этим самым ребенком, сэр, совершенно обычное индийское солнце поднималось над военным госпиталем.
Театральная пауза, со временем Манди научится выдерживать их с таким же мастерством, по ходу которой стакан майора поднимается, а голова опускается, чтобы поприветствовать его.
– Однако, сэр, – продолжает он, – однако когда этот самый молодой человек соблаговолил появиться на плацу, – майор хищно поворачивается к Манди, но в яростном взгляде синих глаз любви не становится меньше, – не в парадной форме, сэр, после четырнадцати дней пребывания в казарме без увольнительной, как мы раньше говорили, это солнце более не индийское. Оно принадлежит самоуправляемому доминиону, который называется Пакистан. Не так ли, мой мальчик? Не так ли?
Тут мальчик обычно краснеет и бормочет что-то вроде: «Ну, так ты мне говорил, папа», зарабатывая добродушный смех слушателей, а майор чаще всего угощается за чей-то счет и получает возможность изложить мораль вышеприведенного эпизода своей жизни, изобиловавшей самыми разными событиями.
– Мадам История – дама переменчивая. – Скороговорку отца впоследствии унаследует и сын. – Ты можешь маршировать для нее день и ночь. Лезть из кожи вон. Прихорашиваться, начищать до блеска пуговицы, бриться, мыть шампунем волосы. Ничего это не изменит. В тот день, когда нужда в тебе отпадает, ты для нее больше не существуешь. Ты свободен. Тебя просто нет. Хватит об этом, – от нового стакана его язык начинает чуть заплетаться. – Доброго вам здоровья, сэр. Щедрая душа. За королеву-императрицу. Благослови ее господь. Вместе с пенджабскими солдатами. Лучшими солдатами всех времен и народов. При условии, что ими командуют, сэр. Это главный момент.
И молодой сахиб при удаче получает стакан имбирного пива,[11] пока майор, захваченный эмоциями, достает из рукава видавшего виды кителя носовой платок цвета хаки, проводит им по щеточке усов, промокает щеки и вновь убирает в рукав.
У майора была причина для слез. День рождения Пакистана, о чем очень хорошо знали завсегдатаи «Золотого лебедя», лишил его не только карьеры, но и жены, которая, успев бросить лишь один взгляд на долгожданного и переношенного сына, как и Империя, покинула этот мир.
– Эта женщина, сэр… – в этот вечерний час водопоя майор предельно сентиментален. – Для того чтобы охарактеризовать ее, достаточно одного слова: класс. Впервые я увидел ее в костюме для верховой езды, на утренней прогулке с двумя сопровождающими. Она проскакала уже немало миль по жаркой равнине, но выглядела так, словно только что вышла из-за стола, откушав клубники с мороженым, в Челтнем-Леди-Колледж.[12] Знала флору и фауну окрестных мест лучше своих сопровождающих. И радовала бы нас своим присутствием и по сей день, если бы этот говнюк-врач из военного госпиталя был наполовину трезв. Помянем ее, сэр. За ушедшую от нас миссис Манди. Такая женщина! – Его блестящие от слез глаза останавливаются на сыне, о присутствии которого он, похоже, на какое-то время забывает. – Юный Эдуард, – продолжает он, – играет в школьной команде по боулингу. Первый бросок всегда доверяют ему. Сколько тебе лет, парень?
И парень, ожидая, пока придет час отводить отца домой, признается, что ему шестнадцать.
Майора, однако, как он еще успеет заверить вас, эта двойная трагедия не сломила. Он устоял на ногах, сэр. Выдержал. Овдовевший, с сыном-младенцем, с рушащимся, словно карточный домик, привычным правопорядком, вы могли бы подумать, что он повторил путь многих: опустил «Юнион Джек», покинул свой пост и отплыл домой, чтобы о нем все забыли. Только не майор, сэр. Ни в коем разе. Он скорее стал бы вычерпывать дерьмо из солдатского сортира в казарме пенджабцев, чем целовать задницу какого-нибудь нажившегося на войне мерзавца на Гражданской улице, благодарю вас.
– Я вызвал моего денщика. Я сказал моему денщику: «Денщик, срежь майорские короны с моей формы и нашей пакистанские полумесяцы». И я предложил свои услуги, пока они оставались востребованными, лучшим солдатам в мире, при условии, – его указательный палец нацеливается в небо, – …что ими командуют. Это главное.
И вот тут, к счастью, звенит колокольчик, возвещая о том, что пришло время последнего заказа, и мальчик привычным жестом берет отца под руку, чтобы отвести его домой, в дом номер два, в Долине, где они смогут доесть вчерашнее жаркое.
* * *
Но прошлое Манди не такое простое, как могло бы показаться, исходя из воспоминаний в баре. Майор, с легкостью излагая основные моменты, не вдавался в мелкие подробности, так что воспоминания Манди – череда армейских лагерей, казарм, гарнизонов и застав, которые с годами меняются все быстрее. Поначалу гордый сын Империи правит военным городком с клубом, полем для поло, плавательным бассейном, детской площадкой и пьесами на Рождество, включая историческую постановку «Белоснежки и семи гномов», где Манди впервые выходит на сцену в роли Доупи. А кончается все тем, что Манди бегает босиком по пыльным улицам полупустого лагеря, расположенного во многих милях от ближайшего города, с телегами, запряженными быками, вместо грузовиков, ангаром из ржавого железа, выполняющим роль клуба, и рождественским пудингом, который подают на стол заплесневелым.
Лишь редким вещам удается пережить столько переездов. Тигровые шкуры майора, его военные трофеи, дорогие статуэтки из слоновой кости исчезают бесследно. Украдена даже память о жене майора: ее дневники, письма, шкатулка с фамильными драгоценностями. Спасибо вороватому начальнику железнодорожного вокзала в Лахоре, майор потом прикажет побить палками и начальника, и каждого из его зарящихся на чужое добро подчиненных! Однажды, крепко набравшись, он отвечает еще на один вопрос, который не устает задавать ему Манди. «Ее могила, сынок? Я скажу тебе, где ее чертова могила! Исчезла! Вместе с кладбищем, которое разрушили до основания местные мародеры! Растащили все камни, все ограды! Все, что от нее осталось, хранится здесь! – Миниатюрным кулачком он бьет себя в грудь, вновь наполняет стакан. – Ты не поверишь, сынок, какой благородной была эта женщина. Англо-ирландская дворянка. Огромные поместья, обратившиеся в прах в Тревожные годы.[13] Тогда это сделали ирландцы, потом чертовы дервиши. Практически весь клан уничтожен, остатки унесены ветром».
Наконец они прибывают в расположенный на холме гарнизонный городок Мюрри. И пока майор прозябает в сложенной из саманного кирпича штабной казарме, куря сигареты с пониженным содержанием смолистых веществ, бережет горло, и чертыхаясь над выплатными ведомостями, списками больных и графиком увольнительных, маленький Манди вверен заботам очень толстой айя[14] из Мадраса, которая приехала на север вместе с Независимостью. У нее нет другого имени, кроме Айя, она поет ему песни на английском и пенджабском, тайком учит святым изречениям из Корана и рассказывает о боге, которого звать Аллах и который любит справедливость и всех людей и пророков, включая христианских и индуистских, но больше всего, по ее словам, любит детей. И лишь с огромной неохотой, под сильным нажимом Манди, она признает, что у нее нет ни мужа, ни детей, ни родителей, ни сестер или братьев. «Они все мертвы, Эдуард. Они с Аллахом, все до единого. Это все, что ты должен знать. А теперь спи».
Дальнейшие допросы позволяют выяснить, что все они убиты во время страшных погромов, которыми сопровождался Раздел. Убиты индусами. Убиты на железнодорожных станциях, в мечетях, на рынках.
– А как ты осталась жива, Айя?
– На то была воля Аллаха. Ты моя радость. А теперь спи.
Возвращаясь вечером домой, под блеянье коз, вой шакалов, крики орлов и непрестанный грохот пенджабских барабанов, майор также размышляет о смерти, сидя под азадирахтой индийской и попыхивая манильской сигарой,[15] он называет их бирманскими и режет на части перочинным ножом. Время от времени он прикладывается к латунной фляжке, смотрит, как его непомерно высокий сын плещется в воде со своими местными сверстниками или на берегу участвует в играх, имитирующих резню, устроенную взрослыми, индусы против мусульман, и изображает мертвого, когда приходит его очередь. И сорок лет спустя Манди достаточно закрыть глаза, чтобы почувствовать магическую прохладу, которая пронизывает воздух с заходом солнца, ощутить запахи, которые накатывают со всех сторон с наступлением сумерек, увидеть зарю, встающую над холмами, зазеленевшими после муссонных дождей, услышать, как кошачьи вопли сверстников уступают место голосу муэдзина и вечерним крикам отца, бранящего собственного чертова сына за то, что тот убил свою мать… «Что ж, ты убил, не так ли? Иди сюда, я приказываю. Мои приказы должны выполняться, и быстро!» Но мальчик не идет, предпочитая прижиматься к необъятному боку Айи, пока спиртное не сделает свое дело.
Время от времени мальчику приходится переживать свой день рождения, и стоит ему замаячить на горизонте, как на Манди сваливается какая-то болезнь: колики в животе, головная боль, понос, малярия, страхи, что его укусила ядовитая летучая мышь. Но день приходит, на кухне повара готовят жаркое и пекут большущий торт с надписью «ПОЗДРАВЛЯЮ ЭДУАРДА С ДНЕМ РОЖДЕНИЯ», однако других детей не приглашают, ставни закрыты, обеденный стол накрыт на троих, свечи горят, слуги молча стоят у стены, майор в парадной форме и при всех орденах и медалях раз за разом прокручивает на граммофоне одну и ту же пластинку с ирландскими балладами, а Манди гадает, сколько жаркого он может оставить на тарелке. Он торжественно задувает все свечи, отрезает три куска торта и кладет один на тарелку матери. Если майор не успевает напиться, отец и сын играют в шахматы. Красные и белые фигурки вырезаны из слоновой кости и извлекаются из коробки только по самым большим праздникам. Игры обычно не заканчиваются. Переносятся на завтра, которое никогда не наступает.
Но бывают и другие, пусть редкие вечера, а много и не нужно, когда майор, как обычно, хмурясь, направляется к столу, что стоит в углу комнаты, открывает ящик ключом с цепочки и, словно святыню, достает потрепанную книгу в красном переплете, «Избранные произведения Редьярда Киплинга». Вытащив из помятого металлического футляра очки для чтения, надевает их, ставит в углубление на подлокотнике кресла стакан виски и начинает командным голосом зачитывать фразы о Маугли, мальчике из джунглей, и о другом мальчике, Киме, который стал шпионом на службе своей королевы, хотя о случившемся после того, как он стал им, вернулся ли с секретами врага или его поймали, в приведенном в этой книге отрывке не говорится. Долгими часами майор прикладывается к стакану виски, читает, снова прикладывается, с серьезным видом, словно выполняет важную работу, пока не засыпает на полуслове, после чего от стены отделяется Айя, все это время сидевшая на корточках в темноте, берет Манди за руку и ведет в постель. Антология Киплинга, говорит ему майор, единственная уцелевшая книга из библиотеки, когда-то принадлежавшей его матери.
– У этой женщины было больше книг, чем дней в моей жизни, – восхищается он. Тем не менее со временем это утверждение ставит Манди в тупик и раздражает. Почему, задается он вопросом, такая заядлая читательница, как мать, оставила ему книгу, в которой многое остается недосказанным? Он предпочитает истории, которые перед сном слышит от Айи, о героических деяниях пророка Мухаммеда.
Образование мальчик получает в разваливающейся школе для сирот и детей безденежных офицеров-англичан, участвует в пантомимах и раз в неделю посещает гладко выбритого англиканского миссионера, который приобщает его к божественности и пианино и больше всего любит направлять пальцы мальчиков своими пальцами. Но эти редкие встречи с христианством – потерянные минуты, вырванные из залитых солнцем языческих дней. Лучшее для него время – часы, отданные крикету, в который он играет с Ахмедом, Омаром и Али на пыльной лужайке за мечетью, или сидит на берегу крошечных озер, скалистое дно которых поблескивает перламутром, и шепчет слова детской любви Рани, босоногой девятилетней красавице, на которой он собирается жениться, как только будут улажены все формальности, или поет патриотические гимны на пенджабском, когда по флагштоку медленно и торжественно поднимается новенький флаг Исламской Республики Пакистан.
И Манди провел бы там остаток своей юности, а может, и всю жизнь, не наступи вечер, когда убегают все слуги, даже Айя, ставни бунгало накрепко запираются, а отец и сын в молчаливой спешке рассовывают немногочисленные пожитки по чемоданам с бронзовыми нашлепками на углах. При первом свете зари они уже выезжают из лагеря в кузове древнего грузовика военной полиции, в сопровождении двух мрачных, вооруженных винтовками пенджабцев. Рядом с Манди сидит разжалованный майор пакистанской пехоты, в гражданской трильби[16] и шелковом галстуке, поскольку форменный носить изгою, признанному виновным в том, что поднял руку на брата-офицера, носить не положено. Что сделал он с поднятой рукой, не ясно, но, если опыт Манди что-то да значит, маловероятно, что рука эта просто опустилась. У гарнизонных ворот лицо часового, который всегда встречал Манди лучезарной улыбкой, напоминает гранитную маску, а Айя стоит такая же бледная, как все призраки, иногда являющиеся ей, которых она боится. Ахмед, Омар и Али кричат, машут руками и бегут вслед за грузовиком, но Рани среди них нет. В аккуратном платье брауни-гайдов,[17] с заплетенными в косички черными волосами, она сгибается пополам на обочине, с прижатыми друг к дружке ногами, и, закрыв лицо руками, рыдает.
Корабль отплывает из Карачи в темноте, и пока не пришвартуется в Англии, в каюте тоже царит темнота, поскольку майор стыдится своего лица после того, как увидел свою фотографию в местной прессе. Скрываясь от сына, пьет виски в каюте и ест только под сильным нажимом мальчика. Мальчик берет на себя все заботы об отце, приглядывает за ним, выполняет поручения, заранее просматривает выходящую на корабле газету, чтобы на глаза отца не попалось что-нибудь лишнее, выводит его на палубу на прогулки перед рассветом и вечером, когда все пассажиры переодеваются к обеду. Лежа на спине на своей койке, докуривая бирманские сигары отца, считая бронзовые заклепки на тиковых переборках, слушая жалобы отца на шум двигателей или гадая о том, что же случилось с героями Редьярда Киплинга, он грезит о Рами и плывет к незнакомой ему родине из далекой страны, которую отец по-прежнему называет Индией.
А майору, терзаемому душевной болью, есть что сказать о его обожаемой, теперь покинутой навсегда Индии, и многое становится для Манди сюрпризом. Теперь майору более нет нужды притворяться и скрывать свое мнение, вот он и говорит, что смертельно оскорблен молчаливым попустительством, проявленным его страной при Разделе. Он обрушивает проклятия на головы этих мерзавцев в Вестминстере. Все происшедшее – их вина, включая и то, что они сделали с семьей Айи. Майор словно перекладывает собственную вину на их плечи. Кровавая резня, насильственное переселение, крах закона, порядка, центральной власти – следствия не национальной непримиримости, но пренебрежения, манипулирования, жадности, продажности и трусости английской колониальной администрации. Лорд Маунтбеттен, последний генерал-губернатор Индии, о котором ранее майор не говорил дурного слова, в пропитанной парами виски атмосфере маленькой каюты становится Шакалом. «Если бы этот Шакал не торопился с Разделом, зато поспешал с прекращением резни, он мог бы спасти миллион жизней. Два миллиона». Достается и Эттли,[18] и сэру Стаффорду Криппсу.[19] Они называли себя социалистами, но на самом деле были такими же снобами, как все остальные.
– Что же касается Уинстона Черчилля, если б ему дали волю, он бы натворил больше, чем все остальные, вместе взятые.
– И знаешь почему, малыш? Знаешь почему?
– Нет, сэр.
– Он думал, что индусы – стадо баранов, вот почему. Пори их, вешай, учи Библии. И чтоб я никогда не слышал от тебя хорошее слово об этом человеке, ты меня понял, малыш?
– Да, сэр.
– Дай мне виски.
Еретические выпады майора, возможно, не лишены интеллектуальных ограничений, но их воздействие на Манди в этот критический момент его жизни сравнимо со вспышкой молнии. Он вдруг видит Айю, которая, сцепив руки, стоит среди всех ее убиенных родственников. Он вспоминает докатывающиеся до него слухи о массовых убийствах, за которыми следовала не менее массовая месть. Так, значит, злодеями в той истории являлись англичане, не только индусы! Он вспоминает насмешки, которыми его, английского мальчика, осыпали Ахмед, Омар и Али. Слишком поздно понимает, что должен благодарить их, раз все ограничились только насмешками. Он видит Рами и удивляется, что ради любви она сумела преодолеть переполнявшее ее отвращение к нему. Изгнанный из страны, которую любит, раздираемый муками пубертатного периода, с каждым днем и ночью приближающийся к виноватой стране, которую никогда не видел, но должен называть родиной, Манди впервые в жизни сталкивается с радикальной переоценкой колониальной истории.
* * *
Англия, которая встречает юного Манди, – залитое дождем кладбище для живых мертвецов, освещенное сорокаваттной лампой. Средневековая, из серого камня школа-интернат пахнет раствором для дезинфекции и управляется мальчишками-квислингами и деспотами-взрослыми. В доме номер два, в Долине, отец готовит несъедобное жаркое и сознательно деградирует. Поскольку туземного квартала красных фонарей в Уэйбридже нет, он пользуется услугами взбалмошной шотландки-домоправительницы, миссис Маккечни, вечно двадцатидевятилетней, которая, пренебрежительно морщась, делит его постель и полирует последние из оставшихся индийских серебряных шкатулок, пока они загадочно не исчезают одна за другой. Но взбалмошная миссис Маккечни никогда не гладит Манди по щеке, как гладила Айя, не рассказывает героических историй о Мухаммеде, не держит руку между своими, пока он не заснет, не заменяет потерянный талисман из тигровой кожи, отгоняющий ночные ужасы.
Определенный в школу-интернат, спасибо наследству далекой тетушки и стипендии, положенной детям армейских офицеров, Манди вначале недоумевает, потом ужасается. Слова майора, произнесенные на прощание, разумеется, с самыми добрыми намерениями, совершенно не подготовили его к тому, с чем пришлось столкнуться в этой новой для него жизни. «Всегда помни, что твоя мать наблюдает за тобой, малыш, и, если человек причесывается на людях, беги от него, словно от огня», – напутствует его отец, обнимая на прощание. Сидя в поезде, изо всех сил пытаясь ни на секунду не забыть о том, что мать наблюдает за ним, Манди напрасно ищет маленьких нищих, прижимающихся к стеклам, или железнодорожные платформы, на которых штабелями лежат в саванах трупы умерших своей смертью – не убитых, с закрытыми головами, или мужчин, причесывающихся на людях. Коричнево-серые долины и далекие синие хребты заменяются залитыми водой полями и загадочными надписями: «Добро пожаловать в Сильную страну».
По прибытии в место заключения бывший белый божок и герой сразу же превращается в парию. К окончанию первого семестра его определяют в выродка из колоний, передразнивают его акцент. К ярости своих соучеников, он везде высматривает змей. А когда слышит, как бурчат древние то ли водопроводные, то ли канализационные трубы, ныряет под парту с криком: «Землетрясение!» В банные дни он вооружается старой теннисной ракеткой, чтобы отгонять падающих с потолка летучих мышей, а когда звонит колокол, созывая на службу, спрашивает вслух, не его ли зовет муэдзин. Во время утренних пробежек, цель которых – успокоить либидо, осведомляется, указывая на кружащих в небе дорсетских ворон, не воздушные ли это змеи.
Наказания, которые он буквально притягивает, не останавливают его. Во время вечерних занятий он бормочет полузабытые суры из Корана, которым учила его Айя, а когда звенит сигнал отбоя, его, в халате, могут застать в умывальной общежития перед треснутым зеркалом, где он пристально разглядывает лицо, в надежде найти признаки потемнения кожи, подтверждающие тайную убежденность в том, что его мать – не англо-ирландская аристократка, а последовательница Аллаха. Как бы не так: он – Презираемый, приговоренный к пожизненному заключению с личиной белокожего, задавленного чувством вины английского джентльмена завтрашнего правящего класса.
Его единственный духовный союзник – такой же отверженный, как и он сам: величественный, нестареющий, застенчивый, седоволосый беженец, в очках без оправы и мешковатом костюме, который ведет факультативные занятия немецкого и игры на виолончели и живет один в домике на Бристоль-роуд, где снимает комнату. Зовут его мистер Мэллори. Манди находит его в чайной на Хай-стрит, где тот читает какую-то книгу. В это самое время идет совещание учителей, так почему мистер Мэллори на нем не присутствует?
– Потому что я не состою в штате, мистер Манди, – объясняет он, закрывает книгу и выпрямляется. – Возможно, когда я повзрослею, меня туда и зачислят. Но пока я учитель временный. Постоянно временный. Хотите кусок торта? Я вас приглашаю, мистер Манди.
На той же неделе Манди записывается на дополнительные занятия игры на виолончели, немецкой грамматики и немецкого разговорного. «Я это сделал, потому что очень люблю музыку, а немецкий язык – это, в определенном смысле, музыка в литературе», – пишет он майору и просит отца добавить пятнадцать фунтов к ежегодным затратам на обучение.
Майор отвечает тут же, телеграммой. «Твое решение одобряю всем сердцем. Твоя мать была музыкальным гением. Если он родственник Мэллори, который взял штурмом Эверест, то сделан из превосходного человеческого материала. Спроси его и доложи. Манди».
Мистер Мэллори, увы, не сделан из превосходного человеческого материала, во всяком случае, того, что представляется превосходным майору. На самом деле он – доктор Гуго Мандельбаум, родом из Лейпцига, и в горы его совершенно не тянет. «Но не рассказывайте об этом мальчикам, мистер Манди. Им фамилия Мандельбаум – лишний повод для насмешек», – и он смеется и кивает седой головой со смирением человека, над которым уже вдосталь насмеялись.
С виолончелью ничего не получается. Поначалу доктора Мандельбаума заботит только смычок. В отличие от англиканского миссионера в Мюрри с пальцами Манди он ведет себя так, будто они – оголенные электрические провода, осторожно прикладывает их к нужным точкам, чтобы тут же отпрыгнуть к противоположной стене. Но к концу пятого урока выражение лица мистера Мандельбаума изменяется: если ранее его главной заботой была техника, то теперь он просто жалеет Манди как человека, взявшегося не за свое дело. Сев на вращающийся стул у рояля, он переплетает пальцы рук, склоняется над ними.
– Мистер Манди, музыка – не ваше убежище, – наконец объявляет он очень даже торжественно. – Возможно, позже, когда вы испытаете эмоции, которые выражает музыка, она станет вашим убежищем. Но уверенности в этом пока нет. Поэтому будет лучше, если вы станете искать спасение в языке. Овладеть другим языком, говорит нам Шарлемань,[20] все равно что овладеть чужой душой. Немецкий – как раз такой язык. Как только он окажется у вас в голове, вы сможете уходить в него в любое время, вы сможете закрывать дверь, у вас появится убежище. Вы позволите мне прочитать вам маленькое стихотворение Гете? Иногда Гете такой непорочный. Он был непорочным в вашем возрасте. И снова стал им, достигнув моего. Вот я и хочу прочитать вам на немецком самое прекрасное маленькое стихотворение, а потом скажу, о чем в нем идет речь. И к нашей следующей встрече вы выучите это маленькое стихотворение.
Доктор Мандельбаум декламирует самое прекрасное и самое короткое стихотворение на немецком, потом его перевод: «Горные вершины спят во тьме ночной… подожди немного, отдохнешь и ты». Виолончель отправляется в шкаф доктора Мандельбаума, где он держит и мешковатый костюм. А Манди, который уже возненавидел виолончель, но еще не привык к слезам, плачет и плачет от стыда, видя, что ее убирают, тогда как доктор Мандельбаум сидит у окна с тюлевыми занавесками, глядя в книгу, набранную готическим шрифтом.
Тем не менее происходит чудо. По окончании пары семестров у доктора Мандельбаума появляется ученик-звезда, а Манди находит свое убежище. Гете, Гейне, Шиллер, Эйхендорф[21] и Мёрике[22] становятся его лучшими друзьями. Он читает их, вместо того чтобы готовить домашние задания, берет в кровать, чтобы читать под одеялом при свете фонарика.
– Итак, мистер Манди, – гордо говорит доктор Мандельбаум, нарезая шоколадный торт, который купил, чтобы отметить успех Манди на экзамене, – сегодня мы оба беженцы. Ибо, пока человечество пребывает в цепях, возможно, все хорошие люди на земле – беженцы. – Только говоря на немецком, как сейчас, он позволяет себе комментировать порабощение одних другими. – Мы не можем жить в башне из слоновой кости. Уютное неведение – не выход. В немецких студенческих обществах, ни в одно из которых меня не приняли, произносили тост: «Лучше быть саламандрой и жить в огне».
А после этого зачитывает ему строки из драмы Лессинга[23]«Натан Мудрый». Манди уважительно кивает, вслушиваясь в мелодичность этого прекрасного голоса, словно это музыка, которую он когда-нибудь поймет.
– А теперь расскажите мне об Индии, – просит доктор Мандельбаум и в свою очередь закрывает глаза, слушая истории Айи.
Периодически, захваченный желанием исполнить родительский долг, майор без предупреждения появляется в школе, опираясь на тяжелую трость из вишневого дерева, инспектирует гарнизон и ревет. Если Манди играет в регби, он ревет, требуя, чтобы тот переломал ноги соперникам; если в крикет – разнести калитку. Его визиты заканчиваются резко: разъяренный поражением, он обзывает тренера сосунком, за что его, не впервые в жизни, выводят с поля. За воротами школы бушуют Ревущие шестидесятые, зато на ее территории царят тишь да гладь. Дважды в день на церковной службе воздают хвалу тем выпускникам школы, которые погибли ради ныне живущих, ставят белого человека выше тех, у кого другой цвет кожи, проповедуют целомудрие юношам, которые находят сексуальные стимулы даже в передовицах «Таймс».
И хотя притеснения, которым подвергается Манди в руках своих тюремщиков, усиливают его презрение к ним, он не может заставить себя взбунтоваться. Его настоящий враг – добросердечность и неугасимое желание быть частью чего-то. Возможно, только те, кто рос без матери, могут осознать пустоту, которую он должен заполнить. Изменение официального отношения к нему Тонкое и незаметное. Одно за другим его проявления непокорности остаются незамеченными. Он курит в самых опасных местах, но никто его не ловит, не унюхивает запаха табака в дыхании. Он читает молитву в часовне, пьяный от пинты пива, выпитой залпом у двери черного хода соседнего бара, но его не секут розгами, наоборот, хвалят и предлагают продолжать в том же духе. И это еще не все. Пусть в регби проку от него нет, в крикете он быстро попадает в первую команду школы и уже там становится звездой. Более никто не числит его в изгоях. В ужасной школьной постановке «Рядового человека»[24] он получает главную роль. Так что школу он покидает, купаясь в лучах нежеланной славы и, благодаря доктору Мандельбауму, со стипендией на продолжение изучения современных языков в Оксфорде.
– Дорогой мальчик.
– Отец.
Манди дает майору время собраться с мыслями. Они сидят в оранжерее суррейской виллы, и, как обычно, идет дождь. Затушевывает серебристые ели в забытом хозяином саду, каплями воды скатывается по рассохшимся французским окнам, натекает лужицами на растрескавшихся плитках пола. Взбалмошная миссис Маккечни уехала в отпуск в Абердин. День катится к вечеру, и майор, пропустив последний стакан за ленчем, предвкушает первый, который выпьет за обедом. Золотушный ретривер портит воздух и тихонько рычит у ног майора. Кое-где стеклянные панели выбиты, но оно и к лучшему, потому что в последнее время у майора развился страх перед замкнутым пространством. Согласно его последнему приказу, ни двери, ни окна в доме не запираются. Если он понадобится этим мерзавцам, с удовольствием сообщает он поредевшей аудитории в «Золотом лебеде», они знают, где смогут его найти; и постукивает по полу тяжелой тростью из вишневого дерева, с которой теперь неразлучен.
– Ты принял решение, не так ли, мой мальчик? Поставил на немецкий? – и майор затягивается бирманской сигарой.
– Думаю, да, благодарю вас, сэр.
Майор и ретривер обдумывают услышанное. Первым заговаривает майор.
– Приличные войсковые части существуют и теперь, знаешь ли. Не все пошло псу под хвост.
– Тем не менее, сэр.
Вновь долгая пауза.
– Полагаю, гунны опять пойдут на нас, как думаешь? С последнего шоу прошло двадцать лет. Они практически готовы к следующему, заверяю тебя.
Опять тишина, пока лицо майора не освещает лучезарная улыбка.
– Ну, как скажешь, малыш. Вина на твоей матери.
Не в первый раз за последние месяцы Манди тревожится за психику отца. Моя бедная мать несет ответственность за грядущую войну с немцами? Как такое может быть?
– Эта женщина щелкала языки, как мы – орешки. Хинди, пенджабский, урду, телугу, тамильский, немецкий.
Манди изумлен.
– Немецкий?
– И французский. Писала, говорила, пела. Музыкальный слух. Характерный для всех Стэнхоупов.
Манди рад это слышать. Благодаря доктору Мандельбауму он получил доступ к секретной информации и теперь знает, что немецкий язык – красивый, поэтичный, музыкальный, логичный, с отменным чувством юмора и романтической душой, но тому, кто не может его расшифровать, осознать это нет никакой возможности. За исключением таблички «ДЕРЖИСЬ ПОДАЛЬШЕ» на входной двери, в нем есть все, о чем может мечтать девятнадцатилетний Steppenwolf,[25] ищущий культурного убежища. Теперь же в его пользу говорят и гены. И какие могут быть сомнения в том, что немецкий язык – призвание, определенное судьбой? Без знания немецкого он бы никогда не записался на еженедельные занятия по изучению Библии в переводе епископа Вулфилы. А если бы не записался, то на третий день своего первого семестра не оказался бы бок о бок, на диване в Северном Оксфорде, с тщедушной венгеркой-полиглотом, которая зовется Ильзе и берет на себя труд просветить воспитывавшегося без матери, выросшего до шести футов и четырех дюймов девственника в вопросах секса. Интерес Ильзе к Вулфиле, как и у Манди, случаен. После академического тура по Европе она оказалась в Оксфорде, чтобы расширить свои знания о корнях современного анархизма. Но каким-то образом в перечень предметов, на которые она записалась, попал и Вулфила.
* * *
Вызванный темной ночью на суррейскую виллу, Манди держит на коленях влажную от пота голову отца и наблюдает, как тот отхаркивает последние остатки загубленной жизни, тогда как миссис Маккечни курит на лестничной площадке. На похороны приходят друг-алкоголик, который при этом и солиситер,[26] безработный полиграфист, хозяин и все завсегдатаи «Золотого лебедя». Миссис Маккенчи, по-прежнему двадцатидевятилетняя, стоит у отрытой могилы, по всем статьям мужественная шотландская вдова. На дворе лето, и она в черном шифоновом платье. Ленивый ветерок ласково прижимает материю к телу, подчеркивая отменную грудь, да и остальные достоинства. Прикрывая рукой рот, она шепчет Манди с такого близкого расстояния, что ее губы буквально касаются нежных волосков в ухе:
– Посмотри, что бы ты мог получить, если бы вежливо попросил. – Голос звучит насмешливо, и, чтобы окончательно вогнать Манди в краску, она ненароком проводит рукой по той части брюк, под которой скрывается детородный орган.
Вернувшись в свою комнату в общежитии колледжа, потрясенный Манди проводит инспекцию доставшегося ему наследства: один комплект красно-белых шахматных фигурок из слоновой кости, многие повреждены; один армейский ранец с шестью рубашками, сшитыми фирмой «Ранкен-энд-компани, лимитед», Восточная Калькутта, 1770, по разрешению Его высочества короля Георга V, с отделениями в Дели, Мадрасе, Лахоре и Мюрри; одна латунная фляжка, сильно помятая, в компании которой так хорошо сидится под азадирахтой индийской на закате дня; один перочинный нож; бирманские сигары; один гуркхский церемониальный кинжал с гравировкой по кривому лезвию «Доблестному другу»; один переживший многие поколения твидовый пиджак без указания изготовителя; один том «Избранных произведений Редьярда Киплинга» с измятыми и загнутыми страницами и один тяжелый кожаный чемодан с бронзовыми нашлепками по углам, найденный спрятанным или забытым под грудой пустых бутылок в гардеробе в спальне майора.
Закрытый на замок.
Без ключа.
Несколько дней он держит чемодан под кроватью. Он – единственный хозяин судьбы чемодана, во всем мире только ему известно о существовании сего предмета. Он станет невероятно богатым? Унаследует «Бритиш-американ тобакко»?[27] Узнает все тайны исчезнувших Стэнхоупов? Вооружившись ножовкой, позаимствованной у плотника общежития, он проводит вечер, пытаясь вырезать замок. В отчаянии кладет чемодан на кровать, выхватывает церемониальный гуркхский кинжал из расшитых ножен и решительным движением вырезает в крышке круг. Когда отбрасывает его, в нос ударяют запахи Мюрри на закате и пота на шее Рами в тот момент, когда она сидит рядом с ним на корточках и всматривается в скалистое дно пруда.
Выцветшие указы о присвоении Артуру Генри Джорджу Манди званий второго лейтенанта, лейтенанта, капитана, майора.
Одна пожелтевшая, отпечатанная на машинке программка «Белоснежки» в постановке «Пешаварской труппы», где среди прочего указано, что роль Доупи исполнил Э. А. Манди.
Письма впавших в тоску банковских управляющих касательно «расходов на столовую и других долгов, которые не может покрыть этот счет».
Каллиграфически выписанный протокол заседания военного трибунала, прошедшего в Мюрри в сентябре 1956 года, подписанный уоррен-офицером Джи. Пи. Сингхом, судебным клерком. Обвиняемый признался в совершении преступления, защитник не потребовался. Заявление друга обвиняемого: «Майор Манди напился. Обезумел. Он искренне сожалеет о содеянном и отдает себя на милость суда».
Не так быстро. Извините, но ничего не ясно. Какие действия? Какая милость?
Краткое изложение обвинения, представленное в суд, но не зачитанное. Обвинением установлено, и обвиняемый с этим согласился, что
«майор Манди, выпивая в офицерской столовой, принял на свой счет некие слова, игриво сказанные капитаном Греем, уважаемым английским офицером, техническим специалистом, прибывшим в командировку из Лахора. Схватив вышеуказанного уважаемого офицера за лацканы кителя, майор Манди, грубо нарушив нормы поведения и армейскую дисциплину, трижды ударил капитана головой в лицо, вызвав обильное кровотечение, потом целенаправленно нанес удар коленом в пах и, сопротивляясь попыткам других офицеров сдержать его, выволок капитана на веранду. А там нанес множество ударов кулаками и ногами, которые поставили под угрозу саму жизнь капитана, не говоря уже об армейской карьере».
О словах, которые игриво произнес капитан, более не упоминается. Поскольку обвиняемый не привел их в свою защиту, суд не считает нужным повторять их. «Он напился. Он искренне сожалеет о содеянном». Конец защите, конец карьере. Конец всему. Кроме загадки.
Одна толстая папка, с написанным чернилами рукой майора словом «ПАПКА». Почему? Можно ли писать слово «КНИГА» на книге? Да, пожалуй. Манди раскладывает содержимое папки на покрывале. Одна фотография, размером в 1/4 долю листа, в картонной рамке с позолотой. Члены англо-индийской семьи с множеством слуг стоят плотной группой на лестнице, ведущей к колониальному особняку со многими колоннами, построенному у подножия холмов в Верхней Индии и окруженному ухоженными лужайками с цветочными клумбами и кустарниками. На каждой колонне полощется «Юнион Джек». По центру группы – надменный белый мужчина в строгом костюме. Рядом с ним – надменная, без тени улыбки, белая женщина, в кардигане и джемпере из одинаковой шерсти и плиссированной юбке. Двое белых сыновей застыли по обе стороны родителей, оба в итонских костюмах.[28] К сыновьям примыкают белые дети и взрослые различных возрастов. Скорее всего, тетушки, дядья, кузены и кузины. Ступенькой ниже расположились слуги в униформе. Место каждого определено цветом кожи: самые белые – по центру, самые темные – с краю. Надпись на фотографии гласит: «Семья Стэнхоупов дома, в День победы в Европе, 1945. БОЖЕ, ХРАНИ КОРОЛЯ».
Полностью отдавая себе отчет в том, что рядом незримо присутствует душа матери, Манди берет фотографию и подставляет под включенную настольную лампу, пристально всматривается в женскую половину семьи Стэнхоупов, пытаясь вычислить высокую англо-ирландскую аристократку, щелкающую иностранные языки, словно орешки, которая в не столь уж отдаленном будущем должна стать его матерью. Особо он ищет признаки достоинства и эрудиции. Видит матрон с яростным взглядом. Вдовствующих особ, уже перешагнувших детородный возраст. Хмурящихся девушек-подростков с детским жирком и косичками. Кого не видит, так это потенциальной матери. Перед тем как отложить фотографию, переворачивает ее обратной стороной и обнаруживает короткую надпись, коричневыми чернилами, авторство которой, судя по почерку, принадлежит не майору. Писала полуграмотная девушка, возможно, одна из подростков, буквы аж прыгают от волнения. «Я – это та, которая с закрытыми глазами, типпично!!!»
Подписи нет, но волнение заразительно. Вернувшись к фотографии, Манди вновь изучает ее в поисках пары закрытых глаз, английских или индийских. Но закрытых очень много, все из-за солнца. Он кладет фотографию на покрывало, роется в содержимом папки и выбирает, скорее всего неслучайно, стопку писем, перетянутых бечевкой. Опять переворачивает фотографию. Сравнивает почерк. Автор у писем и надписи на обратной стороне рамки один, сомнений в этом нет. Манди раскладывает письма на покрывале. Их шесть. Самое длинное – из восьми непронумерованных страниц. Буквы-каракули, масса ошибок. Достоинство и эрудиция определенно не просматриваются. Первые начинаются «Мой ненаглядный» или «О, Артур», но тон быстро меняется:
«Артур, черт побери, из любви к Богу послушай меня!
Мерзавиц, который мне это сделал, тот самый мерзавиц, которому Нелл с радостью отдалась, ты обольстил меня и не вздумай этого отрицать, Артур. Если я приеду домой обесчесченная, отец меня убьет. Меня встретят, как проститутку, прижившую ребенка без брака. Его надо кормить и меня отдадут монахиням, которые, я слышала, в наказанее отберут у меня младенца. Если я останусь в Индии, мне просто придешься торговать телом на рынке. Видит Бог, я лучше бросушь в Ганг. Исповедь здесь небезопасна, все небезопасно, этот грязный козел М'Гроу или расскажет все леди Стэнхоуп, или полезет мне под юбку, а домоправительница тарашится на мой живот так, словно я украла у нее ленч. „Вы, случайно, не беременны, горничная Нелли?“ Господи, помоги мне, сделай так, чтобы мисис Ормрод думала, что все дело в хороший еде, которой кормят слуг. Но как долго она будет этому верить, Артур, если я на шестом месяце и продолжаю раздуваться? И я играла Святую Деву Марию в рождественной постановке, на Рождество, Артур! Но со мной это проделал не Святой Дух, не так ли? Это был ты!
У МЕНЯ ЧЕРТОВА ДВОЙНЯ АРТУР. Я СЛЫШУ КАК ВНУТРИ МЕНЯ БЬЮТСЯ ИХ СЕРДЦА!»
Манди нужно увеличительное стекло. Он занимает его у студента-первокурсника, который живет на его лестничной площадке и собирает марки.
– Извини, Сэмми, мне надо кое-что рассмотреть.
– В гребаную полночь?
– Получается, что да.
Он сосредотачивает внимание на нижней ступеньке и ищет высокую девушку в униформе горничной с закрытыми глазами. Найти ее не составляет труда. Она – веселый ребенок-переросток, со множеством черных кудряшек на голове, и ее ирландские глаза закрыты, как и было написано на обороте фото. И, если бы Манди надел униформу горничной, черный парик и крепко закрыл глаза от яркого индийского солнца, выглядел бы он именно так, потому что: «Я в том же возрасте, – думает он. – И у нее та же дурацкая, не сползающая с лица улыбка, какой улыбаюсь и я, разглядывая ее через увеличительное стекло, ибо ближе к ней мне никогда не быть».
«Может, и буду, если прямо сейчас повешусь», – приходит другая мысль.
«Может, ты так улыбаешься из застенчивости, потому что очень высокая».
«И я вижу, пристально вглядевшись в тебя, что в твоей душе тоже живет что-то бунтарское».
«Что-то импульсивное, доверчивое и веселое, а потому ты очень похожа на высокую, белую, повзрослевшую Рами».