Эту книгу я посвящаю памяти моего друга Рихарда Флисгеса, который 19 июля 1923 г., как доблестный солдат труда, принял тяжкую гибель на руднике подле Шлирзее.
Посвящение
1918.
Ты стоишь, чтобы, как аттестат зрелости, получить новую повязку на простреленную руку, серый шлем на пробитую голову, грудь в крестах вместо уютного бюргерства. Поскольку тебе не известны некоторые закономерности, можно постановить, что ты ещё не слишком зрел.
Нашим ответом было: Революция!
1920.
Мы оба понимаем, что под натиском душевного распада можно и сдаться. Направиться навстречу друг другу да споткнуться.
Моим ответом было: Вперекор!
1923.
Ты бросаешь своей судьбе вызов. Прогнуться или разбиться! Но было ещё очень рано. Потому что ты бы пал жертвой.
Твоим ответом было: Смерть!
1927.
Я стою на твоей могиле. В стеклянном солнечном свете лежал тихий зелёный пригорок. И всё говорило о бренности.
Моим ответом было: Воскресение.
Предисловие
Вот глубочайшее благословение жизни: из своих тайн произрастают в вечном изменении силы юного бытия. Необходимость — это путь к счастью. Разложение и распад означают не заход, а восход и начало. За повседневным гвалтом в безмолвии действуют мощные силы нового творения.
Юность сегодня животворнее, чем когда-либо. Она верует. В то, что идёт борьба. Из неё, устремляясь к свету, вырываются ростки новых бытийственных форм.
Юность всегда права перед старостью.
В радостно глядящих вперёд сердцах горячо и жарко горит воля к созиданию, к жизни, к форме. С болью ожидают часа миллионы. В неотапливаемых чердачных комнатах многоэтажек, в батрацких бараках и во временных складах, в голоде, холоде и духовных муках возникает надежда и знак иного времени. Вера, борьба и труд — вот добродетели, которые объединяют сегодняшнюю молодёжь на её фаустианской творческой стезе.
Мы постепенно приходим друг к другу: дух воскресения, Моя доля, что передаётся Тебе, брату, народу, — суть мост, объёдиняющий эту и ту сторону.
Мы дожидаемся дня, который принесёт грозовой ветер. В этот миг мы исполнимся мужества и воли совместно ринуться на подвиг во имя Отечества. Мы жаждем жизни, а потому нам следует завоевать жизнь.
Дневник Михаэля — это потрясающий и обнадёживающий памятник германскому усердию и самоотверженности. В его тихом, невзыскательном зеркале отражаются все те силы, которые сегодня формируют в нас, юных, идеи, а завтра — и влияние. Вот почему жизнь Михаэля и его смерть — более, чем случай и слепая судьба. Это знак времени и символ будущего.
Жизнь на службе труду и смерть во имя формирования грядущего народа — вот самое отрадное, что мы можем видеть на Земле.
В скором поезде, 2 мая.
Подо мной больше не фыркает чистопородный жеребец, я больше ни сижу на орудийной скамье, ни ступаю по глинистому илу заброшенных траншей. Как долго я блуждал по далёкой русской равнине или по унылой развороченной французской земле. — Минуло!
Я постепенно расслабляюсь. Как Феникс, возрождаюсь из пепла войны и разрушения.
Мир!
Это слово бальзамом ложится на кровоточащую рану. Я чувствую, будто благодать этого слова можно ощупать руками.
Глядя в окно, я вижу, как сбоку проплывает германская земля: города, деревни, леса, поля. Тихий путь проходит через бурую пашню. На её кромке цветут цветы.
На просёлочных дорогах резвятся дети.
В прозрачный воздух вонзаются высокие фабричные трубы.
Проносятся отдалённые зелёные поля. Они сияют тысячью красок и оттенков. Я открываю окно и дышу, дышу глубоко. По германской земле расстилается солнце. Может быть, так греки приветствовали море.
Родина! Германия!
Цветение в полях и в садах; опьянение, совершенная роскошь для взора, четыре года не видевшего, ничего иного, кроме обломков, грязи, крови и гибели.
Я несусь, как плавучий остров. Навстречу свободе!
Проезжая Франкфурт, я выразил моё почтение юному Гёте. Он всё ещё и сегодня предводитель в духовной распре. Передовой боец любой юной воли. Наша Мекка — не Веймар.
В кармане я ношу лишь одну книгу: «Фауст». Я читаю первую часть. Для второй я слишком глуп.
Гейдельберг! Расположился в прелестной долине. Наверху высится замок. На перроне поют студенты.
Холмы перерастают в горы! Земля под солнцем испускает пар.
Мои глаза пьют божественную красоту!
5 мая.
Вот я сижу в моих собственных четырёх стенах, студент, свободный, сам себе господин и повелитель. Как часто я скучал об этом в грохоте битв.
Я скитаюсь по улицам и переулкам, как будто бы я здесь дома. За границей мы выучились устраиваться и существовать. Город красив и приятен. В этом краю у людей есть время. Едва ли можно заметить спешащего человека. Мы уже глубоко на юге.
На Карлсплац располагаются скамейки. Они всегда заняты, утром, днём и вечером. В общем, мне не довелось наблюдать ни одной скамейки, которая не была бы занята.
Каштаны на Шлоссберге жгут свои белые свечи. Если у меня есть время — и даже когда его нет — я не спеша поднимаюсь на вершину. Внизу покоится город. Как цыплята вокруг наседки, грудятся вокруг разрушенного кафедрального собора старые дома. Солнце, сверкая, играет на красных крышах новой части города.
Везде поодаль блистает земля. Вдали, будто на плаву, выныривают Вогезы.
Где-нибудь там, год назад, я стоял в ураганном огне и имел лишь единственное желание: окончить бы муки, погибнуть, пасть, стать героем, ничего больше не знать.
А нынче я стою здесь и хочу жить всеми фибрами, рвущимися во мне.
8 мая.
Я живу во дворе одного пригорода в последнем доме. Вид из моего окна устремлён на цветущий сад.
Солнце почти весь день льёт свет в мою комнату. Небо над этим городом совсем южное, глубоко синее.
Когда я иду в университет, то пересекаю такие чистые улицы, какие встречаются лишь в Германии. Вдоль тротуаров бегут широкие канавы, по которым течёт прозрачная, как жемчуг, ключевая вода. Стайки ребятишек по колено шлёпают по ней и выкидывают над прохожими свои каверзы.
Мне живётся, как у Христа за пазухой!
Вечером, минуя кафедральный собор, узким, безлюдным переулком я возвращаюсь домой. Иногда я слышу только свои собственные шаги. Вечерний воздух ласково обвевает моё лицо. Если я останавливаюсь, то в тишине различаю, как где-нибудь журчит и плещет источник.
Ночная беседа двоих мужчин на той стороне.
У открытого окна:
Последнее дуновение
Усталого пения птиц
И благоуханной сирени
Доносит вечерний ветер
В мою комнату.
Я не в силах уснуть!
12 мая.
Будто бы случайно я встречаю моего школьного товарища Рихарда. Мы также виделись пару раз на улице. Какая приятная встреча! Он спрашивает меня, что я изучаю.
А что я, собственно, изучаю?
Всё и ничего. Я изрядный бездельник, и, сдаётся мне, весьма неумён для научной специализации.
Человеком хотел бы я стать! Приобрести очертания.
Личность! Путь к новому германцу!
Стиль — это всё! Стиль — это соответствие между закономерностью и выражением. Кто желает обладать стилем, должен обладать и тем, и другим — и закономерностью, и выражением.
Потому что стиль означает не что иное, как само собой разумеющимся образом производить, переносить и формировать всё то, что соответствует собственной закономерности.
Само собой разумеющееся — есть тональность.
Если в тебе ничего не горит, как можешь ты воспламенять?!
16 мая.
Вечером мне наносит визит Рихард. Мы сидим внизу в саду и беседуем, пока не нисходит ночь. Он толков и понятлив, а, прежде всего, он очень много знает.
Мы обмениваемся воспоминаниями из самой ранней юности. Передо мной предстаёт деревня, сад и отчий дом. Сквозь распахнутое окно я слышу, как в кухне хлопочет мама.
Мама!
Не надо никого, только бы мать.
Мать, которая не является для своих детей всем — другом, учителем, ближним, источником радости и надёжности, стимулом, утешителем, обвинителем, миротворцем, судьёй и искупителем — такая мать, по всей видимости, не отвечает своему призванию.
Моя мама расточительна от Бога: во всём, начиная от денег и вплоть до исключительной сердечной доброты.
Она раздаёт всё, что у неё есть, и даже сверх того.
Только мать способна подлинно чувствовать своих детей.
17 мая.
Я долго размышлял над тем, почему происходит так, что моя жизнь столь безрассудна, что во многом остаётся хоть начать пьянствовать.
Обеими ногами я твёрдо стою на родной почве. Меня окружает дух сырой земли. Степенно и здорово приливая, во мне циркулирует крестьянская кровь.
Рихард называет меня человеком бытия.
Узкими тропинками я в одиночестве поднимаюсь к Шлоссбергу и вдыхаю тёплый аромат беременной цветочными бутонами майской ночи.
Я встаю с солнцем и отхожу на покой со звёздами. Сплю по четыре часа и ощущаю себя свежим и бодрым.
18 мая.
В полдень сижу я на тихом, старом кладбище. Передо мной фонтан разбрызгивает в горячий воздух свой тонкий дождь. Надо мной широким куполом раскидываются каштаны. На обвитом зеленью надгробье вьётся плющ.
Пение чёрных дроздов! Ничто больше не нарушает спокойствия мёртвых.
Жужжит пчела.
Я читаю «Полдневное благоговение» из «Заратустры» Ницше.
Тихо… Тихо…
Всё зарождается во Всём. Пан!
20 мая.
В аудитории высшей школы много записано, ещё больше сказано, но, сдаётся мне, весьма мало усвоено. Определённого рода тяга к познанию присутствует здесь всегда. Бледное лицо, интеллектуальные очки, ручка и толстый портфель, полный книг и лекционных тетрадей; — на этом всё.
Будущие вожди нации!
И женщины, о небо! Среди них по-прежнему приемлемы синие чулки.
Мне нужен учитель, которому свойственно являть простую величественность, и которому свойственно являть величественную простоту.
Научная специализация культивирует высокомерие и узость. Здравому человеческому рассудку при этом уступает, главным образом, лишь собачий.
Интеллект — это опасность для формирования характера.
Мы на земле не для того, чтобы набить наш череп знаниями. Всё это совершенно вторично, если не имеет отношения к жизни. Нам следует осуществлять свою судьбу. Воспитать волевого парня — вот что должно являться задачей высшей школы.
Нам же останется выбрать из себя лишь то, что в нас вложил Господь.
Гёте велик потому, что он раздвинул границы германского сознания. Но было бы ложью желать соответствовать ему в этом. Любое излишне морализаторское следование Гёте — бессмыслица, пустопорожняя фантастика, искажающая мысли.
Quod licet Iovi, non licet bovi![1]
Такова жизнь: если господин Мейер знает наизусть «Фауста», то это служит, прежде всего, подтверждением его хорошей памяти. Почему бы ему не взяться за логарифмическую линейку?
22 мая.
Старый тайный советник рассказывает о родине древних германцев. Я редко посещаю его лекции. Но как часто я уже слышал от него, что наши предки обосновались на нижнем Дунае и на побережье Чёрного моря. Прямо передо мной сидит юная студентка: восхитительная дама! Русые волосы, мягкие, как шёлк, тяжёлыми косами покоятся на её великолепной шее. А сама шея будто бы выточена из жёлто-белого мрамора. Она мечтательно глядит в окно, сквозь которое тихо, почти застенчиво крадётся игривый солнечный луч; я любуюсь её тонким профилем: ясно выведенный лоб, обвитый парой напоминающих крендели колец от кос, долгий, острый, немного широкий нос и под ним мягкие, необычайно упоительные уста.
Во время моего созерцания она внезапно оборачивается ко мне, и я окунаюсь в две огромные серо-зелёные загадки. Сию же минуту она вдруг усаживается тихо и скромно, делая вид, что с интересом вслушивается в усталые слова старого тайного советника и занимается тем, что тщательно записывает. Сквозь окно пробивается назойливый солнечный луч, колеблется над заполненной скамьёй и, наконец, останавливается на её русых волосах.
Они вспыхивают, как мягкий, золотой шёлк, если бы при свете его можно было пропустить сквозь пальцы.
Вечер. Я стою у окна, Рихард сидит рядом в моём большом кресле и размышляет. Он говорит о марксизме. Как он, однако, во всём рассудочен. Марксизм — это чистое учение денег и желудка. Он принимает как данность, что живой человек должен быть машиной. Поэтому он ложен, чужд бытию, надуман и несостоятелен. Логичный теоретически и алогичный практически.
Как мало он всё же решает! Дух ширины, но не глубины. И как он может помочь ослабить наши мучения?
Перевожу ли я разговор на тему о женщинах? И здесь Рихард, как всегда, изрекает умно и основательно.
Вот женщина. Мужчина не спит.
Мужчина — это директор, а женщина — режиссёр жизни.
Тот задаёт линию, эта — цвет.
Почему сегодня я не поспеваю за мыслями? Я плаваю в море неопределённой тоски и жажды жаждать.
Теперь я один. Я стою у окна, и безоблачное небо вздымает надо мной куполом свои густо усеянные звёздами дали. Сквозь цветы в саду мягко шелестит ветер.
Глухой час благословляет меня!
Ночь склоняет дрожащие руки
Над усталым миром.
Из бледной синевы
Сияя, всходит месяц.
Мои мысли летят,
Как одинокие лебеди,
В звёзды.
Солнечный луч на русых женских волосах…
23 мая.
Я сижу подле неё на лекции. Она застенчива и тщательно записывает в своей тетради, что родина древних германцев, вероятно, на нижнем Дунае и, как известно, там, где впоследствии появился город Бухен. Я слышу, как учащается её дыхание, чувствую тепло её тела и вдыхаю свежий аромат её волос. Ленно опускается её рука, почти рядом со мной. Длинная, узкая и белая, как свежевыпавший снег.
Звенит звонок — и я, увалень, сгребаю в охапку мои пожитки и, как на ходулях, проваливаю.
Снаружи сияет солнце. Сижу на террасе, наблюдаю за разнопёрыми действиями академического бюргерства. Смех, шуточки; отсюда и оттуда до меня долетают отдельные обрывки разговоров о мензурках, тяжести сабель, феноменологии, трансцендентности, исторических подтверждениях…
24 мая.
Герта Хольк: читаю имя в её тетрадке. Насколько ближе делает уже одно лишь имя. Перестанешь чуждаться самого себя, едва обмолвитесь словечком друг с другом.
Я читаю «Вильгельма Майстера». Этот эпос для нас и округл, и отдалён. У него слишком мало углов.
Во Франкфурте, в доме Гёте, слуга показал мне лестницу во двор, на которой маленький Вольфганг, играючи, ухаживал за своей сестрой. На мои глаза едва не навернулись слёзы.