Как обычно, в начале месяца появилась возможность перевести дух и оглядеться, позволив себе, хотя бы на время отвлечься от производственной суеты. Сергей Катасонов погрузил в задёрганный, как и сам хозяин, "Москвич", трёхдневный запас снеди и, поцеловав жену в недовольно сморщенный лоб, отправился в небольшой городок Лигов, интересный для него только тем, что в нём проживал друг детства, юности, и всё ещё продолжающейся жизни, Илья Курилин, холостяк, мастер на все руки, но обычное для таких людей, безразличие, обеспеченное уверенностью в завтрашнем дне, тмила его взгляды на жизнь, позволяя не обращать внимание на то, что других наводило н самые устрашающие предчувствия и мысли.
Странный был этот Курилин, не то, чтобы не похожий на других, а как бы совсем другой. А это означало, что среди "не других" был не зван и не призван, и то, что эта его странность привлекла и обеспечила ему дружбу Катасонова, можно было считать большой для него удачей.
Такие, как Курилин, остро нуждаются, если не в слушателях, то хотя бы в собеседниках, но отсутствие таковых превращает их в дачников, скалящих зубы, на не возможность использовать в полную меру свое преимущество.
Ничего похожего в Курилине не замечалось. Скорее, мягок, чистосердечен, податлив на улыбку, но, не встречая этого набора естественных радостей, уходил в себя, как партизан в катакомбы, взирая оттуда на белый свет, не замороченным, любопытным взглядом.
Безразличие, однако, не означало, что Илья оставался незамеченным. Учителя, отягощённые повседневностью, а потому чуждые проявления всякой оригинальности, придирались к любым его шагам, не отвечающим представлениям о ненарушимости школьных порядков, и даже склонность Ильи к рисованию казалась им подозрительной.
Этому было свое объяснение. Рисунки у него получались странные. Изломанные линии, словно случайно обронённые мысли, не постигались сознанием, ограниченным четырьмя правилами арифметики, нарушение коих считалось преступлением и каралось по самым строгим законам послевоенного времени. Шаг влево или вправо считался побегом, и слово, посланное вслед беглецу, могло оказаться столь же убийственным, как и автоматная очередь лагерного охранника. Такими ребятами, по счастью, их было не много, интересовались не для того, чтобы понять, а исключительно с целью вернуть в общий строй, нарушение коего сулило немало неприятностей самим воспитателям. Поэтому, когда мать Ильи, в робкой попытке самооправдания, предположила, что с возрастом сын перерастёт собственную глупость, принеся немалую пользу стране и обществу, директриса, в глубине души, жалея несчастную женщину, тем не менее, не проявила ни понимания, ни снисхождения, заявив: "Мы так далеко вперёд не заглядываем, а, между тем, я не могу поручить вашему сыну даже оформление стенгазеты".
Да и в учёбе он не блистал, а если чем и выделялся, то глупостью вопросов, на которые не находилось ответов. Неудивительно, что там, где другим ученикам ставили "четвёрки" и даже "пятёрки", Илье приходилось довольствоваться "тройками" и "двойками", и только потому не оставляли на второй год в каждом классе, чтобы поскорее избавиться от беспокойной одарённости.
Его некому было защитить, поскольку лишен был даже семьи в привычном понимании, ибо у матери-одиночки, озабоченной не воспитанием сына, а его прокормлением, не хватило фантазии заменить отсутствующего отца обычным, а таких случаях, мифом об его героической гибели или чем-то подобным. Ибо безотцовщина в то время не прощалась тем, кто не мог доказать существования родителя вообще, или его героической гибели. И только внимание и понимание соседа по парте Серёжи Курилина скрашивало его одиночество.
В нём Илье нравилось всё: и бойкость характера, и беглость речи, и сила, от него исходящая. Сила эта заключалась не только в кулаках, но и в кулаках тоже, хотя применял их редко. Достаточно было понимания того, что может их применить. Если для Сергея кулаки служили мечом, прокладывающего дорогу в жизнь, то для Ильи щитом, за которым бессознательно прятался от жизни.
Сергею нравилось поклонение Ильи. В нём не было фальши, а ещё потому, что возносило его в собственных глазах куда больше, чем робость одноклассников и уважение учителей, не афишированное, но подспудно ощущаемое всеми, в том числе и самими учителями.
С ним могло лишь конкурировать восхищение девчонок, не спускавших с него глаз, и даже дравшихся за право быть им замеченными. Робкий Илья, наблюдая со стороны, рисовал их, унесённых ветром страсти, и Сергей, размахивая очередным рисунком и громко смеясь, вопрошал: "Как это, Илька, у тебя получается? Лучше, чем на фотографии". Девочки, не разделяя обидных восторгов насмешника, охотно прощали ему всё, тогда как к художнику, ничего, кроме отвращения, не испытывали. Что же до учителей, со злобой преследующих каждое творческое усилие не поддающегося дрессировке рисовальщика, истребляя всё им созданное на глазах класса, поощряло учеников столь простым способом добиваться благоволения преподавателей. Надо ли удивляться, что из обоих, пылающих общей страстью молодцов, один получал всё, тогда, как другой, только мысленно облизывался.
Такие же отношения между ними сохранились и после школы, хотя, казалось бы, обстоятельства тому не способствовали. Катасонов поступил в политех, а Илью не приняли в художественное училище, по той же причине, по какой учителя не решались доверить оформление стенгазеты. Но объяснили свой отказ единственно привычным для них способом: в виду отсутствия способности к живописи.
Приходилось довольствоваться случайным приработком, то грузчиком на железной дороге, то истопником в заводской бойлерной и даже продавцом газет в одном из городских киосков. И, по совместительству на строго добровольных началах, исполнителем заданий по начертательной геометрии для Катасонова.
Здесь ему повезло, но, вопреки ожиданию, не решающим для него образом. Как-то, сидя в киоске и пользуясь малым числом покупателей, от нечего делать, принялся зарисовывать уличную сценку. И в этот момент к нему подошел неизвестный и, протягивая деньги за журнал "Декоративное искусство", заинтересовался увиденным. Отчего лицо его, пожилое и интеллигентное, сделалось ещё интеллигентней. Задав несколько вопросов, повидимому вполне удовлетворивших, назначил Илье свидание в Союзе художников, и уже на следующий день званный оказался в кабинете позвавшего.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Катасонов ничего не смыслил в искусстве, хотя и не догадывался об этом. Но, как всякий дилетант, придавал своим мнениям значение большее, чем того заслуживали на самом деле. Он ничуть не сомневался в гениальности друга, и любое доказательство от противного воспринималось как личное оскорбление. Желание удостовериться в собственной правоте и заодно помочь неудачнику выбраться из тенет равнодушия, на которое тот обрёк себя исключительно по легкомыслию и безразличию к собственной судьбе, Катасонов организовал в заводской столовой небольшую выставку, мало вписывающейся в интерьер, где хлебалово и жевалово вряд ли сумели бы привлечь и более примечательные вещи. И даже добился, чтобы сообщение об этом событии поместила областная газета. Получился фоторепортаж, пресный по форме и примитивный по содержанию, не добавивший художнику известности, а для Катасонова обернувшимся вполне конкретным упрёком заводского парторга в том, что любая помеха в пищеварительной деятельности рабочего человека оборачивается невосполнимыми потерями в производственной деятельности. Выставку благополучно запретили, напомнив, что от начальника цеха ждут не увлечения разного рода непотребными художествами, а полного сосредоточения на поставленных перед ним задачах.
Сам художник далёкий от попыток создавать вокруг своего имени ажиотаж, скептически относился к усилиям друга, но тот, считая скромность уделом неопознанных талантов, упрямо настаивал, что талант, довольствующийся радостями вдохновения, никому, кроме как самому себе, не нужен. Курилин жил бедно, пожалуй, слишком бедно, перебиваясь подённой работёнкой, связанной с оформлением стендов для наглядной агитации, этакого фетиша пропагандистов отошедшей эпохи. Коллеги Курилина побойчее неплохо наваривали на пристрастии властей к портретам отцов основателей и "детей", продолжателей марксизма-ленинизма, и даже вступали, едва ли не в рукопашную, за право рисовать портрет Маркса, пышная борода которого позволяла экономить время, не теряя в деньгах. В отличие от них, Курилин, предпочитал страстям потребления избыток свободного времени, употребляемого, как он самоиронично проговаривал, "с пользой для вечности".
Излюбленными его темами были пейзажи и натюрморты, в которых тайные пристрастия души художника, ускользали от пустого созерцания, привыкшего обращать внимание только на то, что воспринимается на ощупь, как деньги и женщины. В противном случае, вызывая в них недоумение и раздражение в виде саркастического смеха, а то и плохо скрываемого негодования. Конечно, соки собственной души немалое подспорье в творческом одиночестве, но чтобы современному Левитану означиться как личности, не обойтись без кипящего котла идей и мнений, где не Катасонов, а Чехов, глядя сквозь запотевшее пенсне, молчанием принесёт больше пользы, чем благодетель своим красноречием.
Но Чехов далеко, а Катасонов рядом. Приходилось опираться на костыль, что ближе к тебе. И Курилин опирался бессознательно и благодарно. Здесь следует оговориться, что авторские размышления, ни в какой их части, не могли быть восприняты Курилиным как собственные, даже если бы дошли до его сознания.
Зато мнение Катасонова, исполненное дружеского понимания и сулящее столь необходимую поддержку, было рядом, служа залогом неубывающей веры в себя. "У меня свой стиль, - размышлял Курилин, - но нет своего зрителя, ибо человек с улицы, принимающий за искусство исключительно портреты вождей, быть таковым не может". И обе стороны были правы. Без сомнения, у Курилина был "свой стиль", не признаваемый ими, поскольку не имел ничего общего с виденным прежде. В отличие от классика, в его творениях не было привычной наглядности, а обязательное присутствие на полотне женской плоти, как бы растворяющейся в воздухе пейзажа и его одухотворяющего, угадывалось лишь единицами, а увидеть - не удавалось никому.
Пример некоего Мытарёва, наловчившегося подавать себя с таким напором и надрывом, с каким обиженный инвалид демонстрирует осатаневшим зрителям свои культи и раны, безотказно действующий на других, на Курилина не производил впечатления. Обнажённость, расхристанность души, кровоточащей от неуверенности в своей полноценности, скорее всего, придали бы его усилиям нечто такое, что завораживает неприхотливое зрение. А так всё ограничивалось раздражающими специалистов и случайных зрителей ассоциациями и символами, никак не связанными с привычным и не увязанные с насущным.
Не однажды Курилин пытался преодолеть себя, обуздывая собственную сущность логикой выживания, но этого оказывалось недостаточно, чтобы дотянуть до общепризнанной художественной нормы. Курилин отчаивался, орошая невидимыми слезами жалкие и неуклюжие попытки компромисса, дабы прекратить бессмысленную тяжбу с недающейся в руки удачей, заменив мимолётные радости вдохновения прочной уверенностью в завтрашнем дне. Но стоило ему написать что-то, по его мнению, стоящее, как всё возвращалось на круги своя. По счастью, появлялся Катасонов, зачумленный после непрерывной трёхчасовой тряски по, отнюдь не идеальному, шоссе, и радостная восторженность друга мгновенно смывала с души Курилина отчаяние, ненадолго возвращая желание творить и чувствовать себя творцом.
Оттого и обрадовался Курилин, услыхав за окном своей комнаты, служившей одновременно и мастерской, знакомое урчание двигателя с неестественно звонким перехватов клапанов. Курилин подошёл к окну, чтобы поглядеть на выгружающегося из авто друга, и заодно понаблюдать, как серый густой дым из выхлопной трубы подымается вверх, становясь похожим на абрис плывущего в воздухе паука, и мягко пришлёпывается к ветровому стеклу, отчего казалось ещё более грязным, чем на самом деле. Но вот стих шум двигателя, дым рассеялся, и на пороге возникла широкая, хотя и не борцовского типа фигура, полностью заслонившая дверной проём.
- Здравствуй, - сказал Катасонов, ставя на ближний стул рюкзак с припасами.
- Мы гостю рады, - ответствовал Курилин и привычно добавил, обмениваясь толчками в плечи и грудь: - И в утеху, и в утешение.
- Для утех и утешений нам не надо приглашений, - отстрелялся Катасонов.
- Что Анна?
- На шее. Жаль, что нынче в петлицы дам, как в старину, не дают. А это / Катасонов указал на рюкзак / тебе собрала. Дескать, пусть питается, пока пытается.
- Попытка не пытка, как говаривал незабвенный, - Курилин развёл руками, словно приглашая гостя снова приглядеться к тому, что видел и прежде, но мог и подзабыть. - Ай, спасибо дорогой твоей жёнушке. Добрая душа. Что бы мы делали без женщин даже тех, что не наши?
- То же, что и с найденными, - ухмыльнулся Катасонов.
Он снял дорожную куртку и швырнул на диван, с лопнувшей матерчатой обивкой на спинке, потому что вешалка, насколько ему было известно, в "апартаментах" Курилина не предусматривалась, а заталкивать в шкаф было лень. Затем вымыл руки и лицо под краном, находящимся здесь же в комнате, и освежённый, сел за стол и, притянув к себе рюкзак, принялся неторопливо выкладывать припасы, сопровождая каждое своё движение, какой-нибудь шуткой, тотчас подхватываемой Курилиным.
- По-моему Анна кормит тебя лучше, чем меня.
- Повод для ревности куда более значителен, чем потеря носового платка.
- Какой из меня Отелло. Увидя мою рассерженную физиономию, она не только не испугается, а развеселится. К тому же тебя трудно разбаловать, поскольку голод - твоё рабочее состояние. Деньжата есть?
- Немного. - Курилин хмыкнул. - Подфартило.
- Кого-то изобразил?
- Доярок... И притом целую стайку. Председатель ближнего колхоза получил взбучку за плохую доску почёта, ну и вздумал ее обновить. Мне удалось его уболтать, что фотографии знатных людей, по нынешним временам, не отвечают требованиям моды. Ценятся, дескать, исключительно художественные портреты...
- Ну и фразеология у тебя, - вставил Катасонов.
- Каков слушатель, такова и фразеология. Так вот, долго уговаривал. Тот ведь напирал на то, что нерентабельно. Но я произнёс: "Рентабельно всё, что может доставить людям радость. Ведь доярки обрадуются, видя себя нарисованными". Он и спёкся. Правда, и я немного с него взял. Но на какое-то время мне хватит.
- Голый покатится, глядишь и ухватится.
Они рассмеялись. Курилин блаженствовал.
- Я как прочитаю про других художников... - сказал сквозь смех Катасонов, - так и радуюсь, что это не обо мне.
- У всех у нас одна судьба: или помирать неизвестно как, или добиваться неизвестно чего. У меня и то и другое ещё впереди.
Курилин загрузил привезённое в дрожащий от старости и нетерпения, холодильник, а Катасонов взялся рассматривать, стоящие в углу, в затылок друг другу, новые курилинские "изделия", определяя их, по привычке, на свой рабочий манер.
- Хороший ты художник, Илья... Настоящий!
- Только и живу, что твоими похвалами, - не скрыл удовольствия Курилин. - То, что ты кому-то нравишься и этим нужен, большое в нашем деле подспорье.
- Позволишь выбрать?
- Сделай одолжение.
- Не для себя. Для завода.
- Бери и для себя.
- Спасибо.
- Что на заводе нового? Грядут перемены?
- Пока не видать, а если и слышны, как дальний гром. Где-то вдали молния и запах озона, а у нас лёгкое потрескивание и избыток углекислого газа.
- Директор держится?
- И будет держаться, хотя, по всему, обеспокоен. Догадывается, что сидит на гнилом сучке. Хочется ему сказать...
- Скажи.
- Нельзя.
- Боишься?
- Боюсь.
- А, может, он тебя?
- Не исключаю. А потому опасен вдвойне.
Пока они рассуждали и беседовали, на газовой плите расшумелся чайник. На столе, прикрытом скатертью, с разводами синих застиранных пятен, появилась тарелка с картошкой, но не сваренной, а запечённой с утра на костре, специально разведённом во дворе. Сало, привезённое Катасоновым, разрезанное на крупные длинные кусочки, обрамляло почерневшие сюртуки картофелин, а на каждом лежала крупная, как орех, чесночная головка. Острый, идущий от неожиданного натюрморта / в полном противоречии с рисованными / запах, словно надвое разрезал пустые желудки, но Курилин оттягивал радость трапезы, неспешно наполняя большие эмалированные кружки багровой, похожей на детское лекарство, чайной заваркой. Водки не было. С того последнего раза, когда три года назад... Впрочем, кто старое вспомянёт... Вот они и не вспоминали.
- Надолго? - поинтересовался Курилин с набитым ртом.
- Пока не прогонишь.
- Анна?
- И она тоже.
- Забыть и забыться?
- Не получится. А если и получится, не в полной мере.
Курилин усмехнулся и принялся разливать чай.
- Не ведаю почему, но мне у тебя отдыхается. Сходим завтра на озеро?
- Святое дело. Заодно и этюдник захвачу. Кое с кем познакомлю.
- С кем?
- Объявилась у нас русалочка.
- Гляди, как бы в воду не затащила.
- Стараюсь глубже, чем по колена, не входить.
Спать Катасонов умостился на диване, загудевшем под ним, как ветер в трубе. Курилин примостился на полу, приспособив под голову скатку, на манер того, как делали это в полевых условиях солдаты. Сколько времени после войны, а шинель всё ещё заменяла ему пальто.
- Как её зовут? - поинтересовался Катасонов.
Курилин не отвечал.
- Я это к тому, чудак, что пора уже твою русалочку приручить. Для пользы тела и искусства.
- Искусства, говоришь? - не сразу откликнулся Курилин. - Я сам себе мало доверяю, а с помощью такой русалочки способно лишь увеличить число куда более стойких иллюзий. Впрочем, давай спать.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Катасонова разбудило едва осязаемое движение, копошащегося у мольберта Курилина. То, подходя близко, то, отходя, как это принято у художников, на расстояние ограниченного жилого пространства, видимо, в поисках места для мазка.