Наумов Юрий : другие произведения.

Дыхание, гл. 2 - 7

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:

  2.
  3:14:15 PM. Никаких результатов.
  Смотрю на облака. Где-то там, за бледно-синей пленкой, змеится Млечный путь. Как будто сон или бессонница, как будто животное, галактика рождается без боли. Она неспешно крутится вокруг оси... Выглядывает из утробы, нюхает воздух. Какие нынче погоды-с? Там нет погоды, в этом новорожденном мире. Там нет ничего, во что можно поверить. Ни тьмы, ни света, а здесь я что ни утро наблюдаю, как звезда любви согревает планету ненависти.
  Это происходит со всеми. По крайней мере, со всеми, кого я знаю. Они просыпаются ни свет ни заря и со сжатыми кулаками бегут на остановку. Жизнь - потом, вечером. На жизнь еще нужно заработать. Вечером они бросаются в погоню за порхающей бабочкой-душой, и вновь Земля, и два полярных чувства, разброс и притяжение. Боги мои, почему я на экваторе? Где мощь обледенений? Глобальное потепление? Где цунами? Тишина. Спокойствие. Любовь и ненависть, все мимо. Пройти между рядов -- кино скоро закончится, или закончилось, но все так крепко спят, что не заметили финального аккорда.
  Сижу на скамейке и слушаю, как кровь расходится по полюсам мозга. До потопа еще далеко. Сегодня среда. Пока еще привычная среда обитания. Я пишу эти строки, а до эмиграции три дня. Двое с половиной суток. Плюс шесть часов до Москвы, плюс час сорок до аэропорта Шарль де Голль. Время, проведенное на вокзалах, можно не считать. Меня уже нет. В кармане -- два билета. Один - для меня, другой - для Каннибели.
  Билеты становятся мыслями, а мысли - медузами. Скользкие, почти незаметные в потоке ума, они жгут не по-детски. Тотальное беспокойство. Я не могу стоять, не могу лежать, не могу дышать. С чего бы это? Я не стремлюсь к чему-то такому, что было бы для меня невозможно. Да и какая может быть цель? Откуда ей взяться? и к чему она способна привести? Может быть, я всего лишь пытаюсь применить к привычному миру категории, никогда ему не принадлежавшие. Может быть, я умер и не заметил этого -- впрочем, никто не заметил. Значит, можно имитировать активность, пока в этой биомашине не кончится срок гарантии, пока хаос как высшая форма порядка не переварит меня в себе. Пафос, цели, самобичевание свалены в кучу: пусть гниют, проникают друг в друга. Эволюция спишет все. Нет остановок. Словно сибирский кот, словно йог над уровнем пола я наблюдаю протекающие процессы, не вмешиваясь, ничему не мешая, и хотя каждая дверь открыта призывно, мне известно, что за нею -- несколько поворотов и стена.
  Шаг, еще шаг. Падаю в черные голодные лица, словно утка по-пекински обрела мощные крылья, но вспомнила о чувстве долга и вернулась на стол. Кожа -- фантомная форма. Мысли -- фантомная боль. Мозги, мои наложницы, отправлены в Париж наложенным платежом.
  И тем не менее, я все еще жив. Я мог бы назвать это состояние пустотой, но это слишком модное, слишком пекинское слово. Ничего оно не выражает, в том числе и пустоту. Скорее, это отдаленность. Латинский ablativus, удалительный падеж, тоже не то... Непричастность? Полнота? Ровное, глубокое? Может быть. Но все не то, все. Никаких программ - просто работает телевизор. По идее, я должен быть счастлив. Три месяца я не смотрел ТВ и не имел доступа в Бодинет. У меня почти нет денег, почти нет работы и совершенно точно нет никакой страны. Когда я говорю о себе, чувствую замешательство. Если заглянуть обратно в мир, открывается только приблизительность. Тени газовых цветков.
  Загадочное состояние. Должно быть, нечто похожее испытывает сперматозоид, начиная разрастаться во что-то большое и неясное. Грядущая боль не дает ему покоя. В чреве не удержаться. Процесс пошел. Нет, не думаю, что эмбрион счастлив своим положением. За миллионы лет эволюции мы слишком хорошо взрастили в себе испуг перед последствиями.
  Позавчера приходила Рита. Она ничего не знала. Пришлось сказать. Не поверила. Показал билет. Рита вела себя страстно или, скорее, странно, учитывая ее нудный характер. Вспомнились эллины, которые делили всех женщин на гетер и матерей. Рита, определенно, женщина-мать. Нет сомнений -- она нарожает дюжину потомков. У Риты лунное миловидное лицо, гладкие волосы, она предсказуема, приземленна; когда лжет, всегда переигрывает, ибо гетерная артистичность -- не ее конек. Рите надобен жлоб, для коего весь мир - лишь тень от его гузна. Рита сообщила, что ей был сон: голос предрек, что она будет счастлива, если первого ребенка родит от меня. В ванной, с первыми маневрами ее молочного тела, я вспомнил о Каннибели. Ее образ промелькнул в зеркальной глубине между нами. Я посмотрел на Риту и понял, что - нет, аu revoir.
  И тем не менее, билеты... Прелюдия к ним была очень долгой и мучительной. Я вновь туманно изъясняюсь... Cancel. Сменим позу во сне.
  Сегодня утром звонил Алехан. Они в "Новой Закутской газете" хотят, чтобы я написал о русской национальной идее. Нет ни малейшего желания. Я еще не завершил статью о Льве Толстом. "СЭР, Свобода Это Рай, -- сказал я Алехану. -- Это и есть наша идея. Напиши сам. Гонорарий получишь." -- "Это что за САРАЙ?" -- вопросил он. -- "Зэковская татуировка. Партак, ву контрпрэнэ?"
  Когда в телефонном эфире раздались короткие гудки, я вспомнил недавний случай. Геологи обнаружили в тайге старца-затворника, полвека назад покинувшего город по причинам, о которых он давно забыл. Думаю, в тайге он не слишком терзался прошлым, поскольку был он счастлив, бодр и свеж. Находку тут же привезли в город. Светочи антисемитской духовности мгновенно притащили старца как добычу в наш журнал. Быстро выяснилось, что предки старца -- священники-старообрядцы. Редактор ликовал. Как обычно подшофе, он обратился к отшельнику: "Ради всего святого, откройте нам, в чем заключена русская национальная идея?" "Нешто у нас есть идея?" -- робко спросил отшельник. На следующий день сбежал из гостиницы. Мне становится все более понятно, что в тот день я видел первый и последний проблеск русской национальной идеи. Вряд ли мои знакомые примут ее. Они умные люди. Они будут и дальше имитировать реальность, наворачивать одну башню на другую, дабы не утратить престиж. На страну им, в сущности, плевать.
  Забавный звонок. Волна воспоминаний. Одна моя подруга была врачом-фармацевтом. Нельзя сказать, что она отличалась особым цинизмом, но когда папа купил ей небольшую аптеку, главным праздником для супруги стали ежегодные эпидемии гриппа. Летом она презирала весь мир. Безыдейное, счастливое солнце.
  
  Но оставим... На сей час у меня другие проблемы. Между мной и миром -- Каннибель и два билета в кармане. Может быть, мне удастся пробиться в реальность, но это случится лишь когда я отвечу на несколько вопросов. Последние два часа мне казалось, что разгадка близка. Пытался отключить ум, что исправно отсчитывает время и слова. Несмотря на полную исправность организма, явное отсутствие атеросклероза, проблем с печенью и перепадов давления, результат -- ноль.
  Греет грудь мою легкий невроз. Эти опыты продолжаются месяц или два, трудно сказать с точностью, сколько. Помню, что начал в один из северных месяцев -- кажется, в декабре. Если процесс подчиняется мировым циклам -- весна-лето-осень и так далее -- то разгадка
  наступит не раньше ноября. Главное достижение на сегодняшний день -- общий вид проблемы. Это туманность, сгустившееся облако, похожее на облако газа; от него веет холодом. Сознание исчезает. Вместо него -- безмятежный прекрасный мир, хранящий в себе все и расположенный вне понимания... Говорить о его локации, пожалуй, бессмысленно. В этом странном in-out напрочь отсутствует восприятие времени, ибо нечего отсчитывать. Я предвижу наполовину скрытую массу, готовую разлиться по
  ячейкам во все стороны. Это предчувствие или предвкушение, или чувство, возникающее у ворот храма. Этому сравнению, по всей вероятности, можно довериться, но в самом деле все не то. Весь материальный апгрейд должен сойти слой за слоем, как штукатурка, как мэйкап на старой шлюхе. Он будет отваливаться кусками, но этот образ слишком
  напоминает воспоминание. Это происходило со мной или с другими уже когда-то в прошлом, или обязательно произойдет в будущем. У всех нас общая душа.
  Вдыхая, вдыхающий, будучи вдыхаемым. Зародыш в утробе времени: не может родиться обратно. Черная Дыра!.. До чего удачное сравнение. В этом нет мысли, нет амбиций, нет желания. Это втягивает в вакуум и превращает в нечто более пустое. Боюсь, описание этого есть моветон. Глаз читателя привычен к конструкциям, на которые якобы можно опереться. Ну что же, попробуем, хоть я не философ и, кажется, не поэт. Я даже не писатель. Никогда не думал влачиться по этой стезе. В детстве хотел стать обычным историком, затравленным авторитетной литературой -- чтобы врасти в прошлое и забыть о гнилом настоящем, особенно о presens continius. Ничто не заставило бы меня заняться древнейшей российской профессией, если б этот мир был другим, моим миром. В России всегда было много писателей. Больше, чем денег для гонораров и в особенности тех, кто может оценить их по достоинству. За годы вербальных мытарств я понял одно: для автора литература не имеет ни малейшего смысла, если она не помогает жить. Иначе все летит под откос. Сжигать слова и мысли -- возможно, единственное, что нужно для свободы. Я пришел к этому выводу одним продымленным сентябрьским вечером, когда на пустыре в Новом Районе скармливал костру свою рукопись. (Рукописи, замечу, горят превосходно. Чем лучше -- тем ярче). Завершенная книга мертва для того, кто ее написал, и есть большой смысл в обряде кремации, гораздо более древнем, нежели паскудный обычай удобрять трупами землю и участок маленькой измученной памяти. В этом утраченном зрелище -- бездна очищения и настоящей духовности, если вы понимаете, о чем я говорю. В общем, через год я опять пришел на пустырь с новым романом -- сборником разрастающихся одна в другую сказок, посвященных Каннибели. Четыре страницы мне показались недостойными огня; в них царила чистая длительность жизни, и я их оставил.
  Меж тем заявлена слишком большая тема. Отстегнуть деревянные ремни скамейки. Пройтись.
  Итак, продолжаем прогулку. Neverdance. Rivermind. Ни одного слова, ни одной мысли. Всего лишь полдень, сжавшийся в сгусток солнца. Передвигаюсь по воображаемой прямой, ведущей через полосатый брод на другой берег пешеходного острова. Эта избитая метафора меня успокаивает. Как будто пишешь story для выходного выпуска газеты. Ты укоренен в этом мире, каким бы он ни был. Тебе нормально. Смиренный или гордый, большой или мизерный, ты свой -- и на тебя распространяются понятия городской философии. Так или иначе, город начинает думать вместо меня.
  Вот и остановка. Граффити на щеках павильона. Народу немного. Мимо -- танцующие походки и ветер, сгибающий больные городские тополя. Автобус двадцатого маршрута сообщением "Железнодорожный вокзал -- Аэропорт" вбирает мою плоть с деловитой разборчивостью. В салоне до меня начинает доходить, что маршрут неслучаен. Что ж, еще один повод увидеть ее. Каннибель.
  Нет, имя нужно изменить. Лучше так: Лаура.
  Я познакомился с Лаурой на кладбище. Этому событию предшествовали месяцы, проведенные в абсолютно шизоидной атмосфере. Год назад -- в апреле -- я отключился прямо в редакции с сильнейшей болью в груди. Вызвали "скорую". Поставили укол. Стало немного лучше. На следующий день кое-как добрался до больницы. Доктор заверил, что с выводами лучше не спешить, а пока необходим покой.
  Повторный визит состоялся через три дня. Доктор принадлежал к разряду врачей, считающих, что больной должен готовиться к самому худшему. Будничным, хоть и несколько огорченным голосом он сообщил, что имеются все основания подозревать у меня рак сердца.
  Я почувствовал себя словно во сне. Удивившись собственному равнодушию, я внимал доктору с каменным лицом. Последний глядел на меня с одобрением.
  -- Тридцать два года -- неоднозначный возраст, -- заметил доктор и улыбнулся. -- Многие помирают в тридцать два. Особенно люди творческих профессий. Вот, например, Иисус. Так что нет никаких причин беспокоиться.
  Минуту или две я смотрел на крышку стола. Сидевшая рядом с доктором регистраторша вздохнула, словно пылесос.
  -- В общем, я бы не стал расстраиваться, -- продолжил доктор. -- Не падайте духом. Есть химиотерапия, и это шанс. В крайнем случае, помрете. Или волосы выпадут.
  Я встал и пожал его теплую руку.
  В коридоре было душно. Обернувшись только на миг, чтобы избежать драматизма, я взглянул на белую дверь кабинета. Дверь мягко, но уверенно закрылась. Я направился обратно, не глядя по сторонам.
  Вернувшись домой, я отказался от ужина и лег в постель. Раздумывая о том, что следует отделить свое спальное место от ложа своей супруги, отстранился от ее половины постели и забылся мигающим лайдовым сном. По случаю грядущих похорон спешно прибыла тетка жены.
  Теща прислала свою сестру. Как звали ее, не помню. Я обозначил ее Пелагеей. Была она женщиной набожной и говорливой. Она вошла передовым отрядом смерти, вестницей на бледном коне; за нею следом был готов сорваться весь табор основательной деревенской родни. Приготовления не заняли и часа. Откушав чаю с коньяком, тетка возрекла о муках ада. Я ощутил себя апостолом Петром, скрывающимся в катакомбах от полиции Нерона. Я простирался перед ней осенним полем, шутки прочь и мысли к черту. Я приготовился внимать молитвам бедуинов, индейцев навахо, католиков, маздейцев, ариан, хасидов, протестантов, свидетелей Иеговы, адвентистов седьмого дня, кришнаитов, зороастрийцев, манихейцев, назареев, джайнов, староверов, сайентистов, трясунов, скопцов, масонов, вишнуитов, полярников, подводников, психоаналитиков, розенкрейцеров, ризеншнауцеров, ефстроганов, молитве чьей угодно, ибо я жаждал верить во все. Оглушая меня лунным сиянием, Пелагея работала не покладая языка. Речь ее была преисполнена яда, меда, парадоксов и самых невероятных ухищрений, которые она называла мудростью. Откровение длилось пять или шесть ночей, прерываемое фальцетным песнопением и террористической поэзией Иоанна. Поскольку я находился в крайнем напряжении всех сил и сгорал, пытаясь спасти свою душу, то однажды под утро смертельно устал разгребать всевозможные звуки и впал в сумбурное забытье.
  То, что прошло через мое сознание той ночью, должно быть, было малоизвестным фильмом Джармуша. Море гниющих трупов, скользких и мягких, кишело червями. Над морем возвышались две скалы -- белая и черная. Я плыл в лодке. Лишенные опоры, скалы ходили вправо и влево и с грохотом бились друг о друга, выбивая искры и камни, точно безумный атлант пытался высечь огонь. Течение несло меня в самое пекло, и кто-то причитал леденящим голосом, что не надо идти между ними, что если я пойду, то умру моментально, и самое надежное -- влезть на одну из скал. И все можно было списать на козни сатанинские, если бы меня не пронзило такое чистое, такое легкое пламя, что я вскрикнул от счастья. "Что? Что?" -- склонилась ко мне Пелагея. "Два столба -- одни ворота... Два столба -- одни ворота..." -- прошептал я, глотая слезы восторга.
  -- Преставляется, -- прошептала тетка и перекрестилась. -- Давай бегом за батюшкой, а я закуску приготовлю.
  Я так и не узнал всех обстоятельств этой ночи. Знаю только, что наступило утро.
  Стараясь не разбудить жену, я встал и покинул спальню. Рассвет едва брезжил. Все ужасы растаяли, словно сугроб под дождем. В сознании царила пронзительная ясность. Я чувствовал почти физическую благодарность Пелагее, как будто я отравился тухлятиной, а она напоила меня марганцовкой. Я нашел такую легкость на душе, как будто никакой души не было. Я готов был выскочить за дверь и жать руку первому встречному. Я мог лететь, не касаясь земли, облаков, непричастный к самому воздуху. Я взглянул в окно и увидел небо -- такое близкое и теплое, и мелкое, будто дно прозрачной речушки, только дна в нем не было; я будто видел насквозь, ни на чем не задерживаясь. Словно рядом дышит океан, и нет ничего кроме океана, и это было так чудесно, и так явно, что даже не о чем думать.
  Я принял душ, отряхивая память о болезненных ночах. Внемля струям каждой клеткой тела, почистил зубы. Затем, накинув халат, неспешно позавтракал. Где-то за стеной включили ТВ, и я подумал: как это просто -- выйти из мутной реки и выключить убийственно позорный телевижен, и когда мне вспомнились слова одного американца, сбежавшего в Париж, вдруг меня посетила догадка, что не только эта бедная страна, превращенная из глупой жадной пролетарки в глупую жадную блядь, не взбесившаяся Америка, но весь мир представляет собой огромную выгребную яму, где любой порыв чистоты и благородства тонет в непреходящем дерьме. Я автоматически отставил тарелку, но уже ничто не могло испортить мне аппетит.
  Я принялся за кофе, когда из прихожей накатил скользящий шум. Возник огромный волосатый мужик в боксерских трусах и с крестом, лежавшим на раблезианском животе почти параллельно полу. С торжественной печалью поглядев на стол, а после на меня, он воздел над головой щепоть, но, подумав, крякнул густо, как борщом, махнул всей пятерней и ушел.
  В тот же день Пелагея, счастливая, смущенно отводя счастливые глаза, собрала чемоданы; я проводил ее на вокзал. Когда поезд унес ее в небесную тайгу, я сел в электричку и отправился за город. Под открытым небом я окончательно понял, что ужас миновал. Отвращение к себе -- тоже. Я уловил себя на том, что исчез вечный страх перед смертью, перед условностями жизни, в которых хоронил саму жизнь; желудочные страхи, тестикулярный расчет, идеи, мыслеформы, общественные обсуждения. Как изводящая потребность засыпать и просыпаться, чтобы успеть и втиснуться в безумный график, не нужный ни тебе, ни другим. Life is life, не больше и не меньше. И как это прекрасно -- жить и умереть. Что может быть естественнее? И какое это наслаждение -- не думать!
  Еще никогда я не чувствовал себя таким свободным. Пережить свои клешни, впившиеся в мир. Вырасти из мира как из памперсов и поставить точку. Вся чистота Вселенной вливается в вас, если вы отшвырнули жирную жабу, которую приютили в своей голове, которая сводила вас с ума долгие годы. Будущее отменяется, а прошлого никогда не было. Все боязни, ложные абстракции и прокрустов стресс валятся в корзину. О чем еще можно мечтать?
  Возбуждения не было. Крыша не съезжала; я всего лишь стал легким. Как я устал от всех каменных, металлических, деревянных и нейлоновых саркофагов, в которые меня погрузили, едва вынув из атеринской утробы! Самое время жить. Солнце просвечивало меня насквозь, и я был Солнцем, потому что внутри меня пылала светлая звезда. Все вокруг превратилось в солнечную систему, к которой я относился со спокойной благодарностью -- ее свет лишь питал мои мысли, а они не принадлежали никому, даже мне. Казалось, я окончательно утратил иллюзии. Все, что мне нужно было -- это любовь, и я находился в полной уверенности, за оставшиеся полгода обязательно найду ее, и сгорю в полете, как метеорит в фильме "День независимости".
  Я стал часто выезжать за город. Там качались сосны, мощно плескался Байкал, и каждый порыв ветра приносил все большую ясность в мыслях. В этом воздухе растворилось столько бодхисаттв, что бродя по берегу, я ощущал привкус Бога, его вина, невесть по какой причине пролившегося на меня, ничтожного. И как обычно в тяжелый период жизни, мне повезло: я влюбился по уши. Я никогда не подозревал, что могу излучать любовь в пустоту... Ее первое приближение прошло в метаниях, неприспособленности, уродстве мыслей.
  Ее звали Марта. Она появилась в нашей конторе, когда высохшим июльским днем я вышел покурить. Вдруг я почувствовал, что не могу избавиться от одной фразы: "Это в последний раз". Приписав свое состояние тому, что я слишком большое внимание уделяю кофе, компьютеру и гениальными идеями шефа (и, разумеется, помыслив о метастазах в мозгу), я украдкой отметил: конторского полку прибыло. Женщина стояла ко мне спиной. Когда она обернулась, я понял, что теперь не усну.
  Я мог бы многое рассказать о ее внешности, но это почти то же, что рассказывать о своих проблемах: люди с другими сложностями не оценят и рассказчик увязнет в собственных словах. Пожалуй, мы сохраняли так много общего, что наша связь походила на инцест.
  День прошел точно во сне. Вечером, направившись домой, я хотел только увидеть ее, исчезнувшую полчаса назад. И вдруг на небольшом рыночке, среди бойких баб и отверстых чрев машин, я заметил фигуру, которая никак не вписывалась в пыльную суету. Она стояла у прилавка и неуверенно выбирала яблоки. Я неплохо разбираюсь во фруктах; аки змий-искуситель, я к неудовольствию продавщицы помог определить лучший сорт -- отнюдь не самый дорогой. Мы разговорились. Я проводил ее до остановки. Выпросил номер телефона.
  Мы встретились через день. Утром меня отправили подписывать контракт с передвижной столичной арт-галереей. Тема выставки звучала просто -- "Дом". Восхищение знатоков вызвали традиционные концепции жилища. Одна -- огромные дворцовые покои, золото и мрамор, невероятное изященство диванов, икон, резных деревянных библий, ковров, канделябров и вместе с тем -- ни кухни, ни сортира, ни кровати, и передвигаться запрещено. Другая представляла собою сплошной санузел, где унитаз был приспособлен под кровать или кровать под унитаз, кухонный стол располагался в биде, везде развешаны использованные презервативы и прокладки, а стены выкрашены в тот волшебный цвет, что вызывает рвотные спазмы даже у проктологов. Было ясно, что из любви к высокой чистоте авторы презрели контаминации, однако я был так занят мыслями о Марте, что не видел почти ничего.
  Кое-как дождался вечера. Накануне я отправил жену к ее матери. Развод был решенным вопросом. Марта ничего не узнала о приговоре врачей. Мы просидели в кафе до ночи. В этот раз я проводил ее до дома. Через час она позвонила. Проговорили до рассвета. Утром, выпив литр кофе, пришли в наш компьютеризованный храм золотого тельца и не могли сложить два и два... Смотавшись домой пораньше, я проспал три часа и вечером позвонил сам. Она только что встала.
  "Хочешь, я приеду?" -- спросил я. "Приезжай. Но у меня дома не получится." "Это не проблема. Могу предложить две комнаты и одно маленькое сердце." "Этого слишком много. Достаточно пары яблок и бутылки полусладкого."
  Через полчаса, сбившись с ног поисках цветов, я встречал ее у подъезда.
  На столике в гостиной я поставил в вазу тучный букет -- красные розы, белые розы, лилии. Их аромат струился в русле квартирных стен, заполняя все вокруг; лишь запах ее волос восходил из этого месива. Я зачерпнул полную горсть лепестков и бросил на постель. Весь мир простирался внизу, в долине. Наши соки смешал цветной вихрь. В этот миг я подумал, что пора забросить литературу -- ибо незачем писать, если ты полон света и счастлив.
  Происходившее было настолько любовью и настолько сексом, что не нуждалось в названии. То были и небо, и земля, и обжигающая вьюга, что их соединяет. Я держал в руках ветер.
  Забывшись только на час, я проснулся у самой границы рассвета. Она лежала раскинувшись, там, где ее бросил ночной ветер, оставив без сил.
  Я приподнялся на локте. Резкое, арктическое утро. Thula"s border.
  Когда я принес кофе, она стояла у окна. Подошел и взглянул через ее хрупкое плечо: все те же дома. Город функционировал будто завод, все рабочие которого давно умерли, но по-прежнему вращались двери и турбины, и тени были втянуты в летаргическую радость труда. Как обычно, люди торопились покупать и продавать. Несколько секунд я не понимал, что происходит. В реализме нет ничего реального, вспомнилась фраза. Боги мои, какая пошлость. Но как это верно.
  Она прижалась ко мне. На ее безмолвный вопрос я ответил:
  -- Никаких новостей. Все тот же исход обратно в Египет, шоппинг души.
  ...Через два дня начался наш медовый месяц. Однажды утром обнаружилось, что дверь начальственного кабинета заперта, что бывало до крайности редко. Обычно шеф следит за сотрудниками как ревнивый рейхсканцлер. Впрочем, отсутствие шефа ничего не изменило в конторе. Благочестивые Frauenzimmer за чашечкой чая шепотком обсуждают Katzenjammer герра Управляющего. На его подтяжках вянут эдельвейсы. "К сожалению, Цезарь Адольфович немножко приболел", -- сообщил он с печалью. Я интеллигентно оскорбел минуту и подумал: что будет с Управляющим? В отсутствие шефа он будет лизать сидение его кожаного кресла, дабы не утратить управленческий профессионализм.
  Дальше все было как я предполагал. Сначала управдел, а после и его приближенные внезапно приболели, так что на работу можно было приходить лишь затем, чтобы отметиться. Мы воспользовались случаем на полную катушку. Все четыре недели, пока шеф мужественно боролся с ОРВ где-то в Альпах, мы превратили в одну сплошную постельную сцену. Чтобы спрятать наш цветущий вид, мы пользовались услугами троллейбусного парка и почаще интересовались курсом валют. Пытались думать о политике президента. Обращать внимание на плевки гопников. Превозносить до небес гений шефа. Негодовать по поводу кощунственных происков конкурентов, иуд, террористов и всех на свете темных рас, не чтящих закона прибавочной стоимости. Однако все меры помогали слабо. Жизнь неистребима.
  Во внешнем мире все продолжалось как обычно. Конторские дамы продолжали обсуждать проблемы своего здоровья и мелкие сплетни, не покидая насест. Любовь -- persona non grata. О ней положено грезить, а наяву отравлять воздух своей разочарованностью -- той, что остается после страшной догадки, что Дед Мороз живет в соседнем подъезде. Мы не смогли бы объяснить это - жажду взрослых людей, с детства бежавших от мысли открыть свою душу. Однажды мне пришлось туго, когда ее отправили в командировку на три дня. Я едва не провалил все явки и пароли. Вздрагивал от каждого звонка. Не попадал в клавиши компьютерные. Впервые с гнетущей ясностью я сознавал, что ничего не смогу сделать: ни сжечь время, словно проспиртованный воздух, ни свернуть пространство в трубочку, вместе с его джунглями, тайгой, саваннами, самой передовой, пугливой и наглой цивилизацией, со всеми населенными пунктами и всеми, кто их населяет. Когда Марта появилась (была пятница, 10.03 по закутскому времени), и встретила меня взглядом, который я понимал слишком хорошо, от счастливой смерти меня спасла одна мысль: это в последний раз. Я не отпущу ее больше. Никогда.
  Кое-как провели остаток рабочего дня. В пять часов она вышла, попрощавшись с остальными. Я знал, что она ждет. Выдержал еще 15 минут... Наручные часы остановились. Затем было скольжение в облака.
  ...Мы добрались до моей квартиры, кажется, на такси, и кажется, я отдал последние деньги. Не сказали ни слова. Упали на кровать, будучи в трансе. Стащить с себя одежду смогли только в оцепенении, словно видя перед собой силуэт нависшего танка. Когда мы вошли друг в друга, я даже не ощутил себя: только ее. "Дом", подумалось мне. "Я вернулся домой".
  
  Она сходила с ума, извиваясь, а я отделился от своего тела и заполнил всю комнату, этот город среди тысячи верст зимы. Ее гладкие космы, гибкие бедра... Счастье не вмещалось в телах -- всего лишь актерах, играющих движения души. Жизнь хлестала так, что впору было умереть... Мы смешивались жадно и беспорядочно, ища утробу, way come back, то, что действительно скрыто. "Это в последний раз", вдруг вернулась ко мне странная фраза, и я стал повторять ритмично: "Это в последний раз".
  
  В ту ночь, о которой мне все меньше хочется вспоминать, я был один. Она отправилась со своим отцом на дачу поздно вечером, и оставалось только ждать рассвета, полудня, вечера вновь. Я уснул не раздеваясь. В ночном кошмаре бесновался ливень, город сотрясало землетрясение. Кто-то с оглушительным ревом ломился в мою дверь.
  
  Вечером я узнал. По дороге на дачу машина ее отца разбилась. Отец не пострадал. Она умерла мгновенно.
  
  ***
  Прошел месяц. Вернулась жена. Она гламурно похудела, подтянулась и расхаживала по квартире в одном кухонном переднике, поскольку мы проводили время только на кухне и в спальне. Близость смерти ее возбуждала. Иногда она отпускала из рук сковородки и молча припадала ко мне. То было сближение медсестры с тяжелым больным. Умрет ли он, поправится ли - в любом случае никто никому не должен.
  Издалека, на медленных тяжелых лапах подкралась памятная суббота... Тем утром я отправился на прием. Жена вытолкала меня за дверь -- было плановое посещение доброго доктора. По дороге я обдумывал возможность: вдруг сейчас моя супруга трахается с Клавиком, ее тайным воздыхателем, с которым она вела переписку. Он принес ей цветы, они выпили кофе, немного вина... он посадил ее на колени, поднимает ее пышные белые ягодицы, и вцепившись в его плечи, она стонет, как будто поет зулусские гимны. Настроение слегка улучшилось. Что же. Последний визит к врачу. Нужно оставить супругу в покое. Уйти из ее квартиры. Зачем ей мои страдания, если своих достаточно -- со мной?...
  -- Ну-с, как ваши дела? -- осведомился Пал Сергеич.
  -- Спасибо, хорошо, -- признался я.
  
  -- А у меня для вас известие, -- с обезоруживающим идиотизмом посмотрел на меня доктор. -- Вы здоровы.
  Я молча смотрел на него. В мозгу играл вальс "Амурские волны".
  -- Ну, ошиблись маленько с анализами. Перепутали что-то. Нет у вас никакого рака. Просто нет признаков, -- сказал врач и торжественно пожал мне руку.
  Зашла медсестра, и доктор рассказал ей свежий анекдот. С ней я прошел в процедурную для окончательного анализа крови. Мы шутили, хотя мне было не по себе. Это не кокетство -- не каждый день вот так, между двумя анекдотами, теряешь билет на "Боинг", зная, что придется ползти поганым раздолбанным поездом по смутной территории, где каждый день у тебя вымогают сердце. Предстояло возвратиться в мир, с которым я так благополучно распрощался. Опять протискиваться в тесный поток черепов, локтей, бедер, над которыми витает фосген чуждого всему живому менталитета.
  Впрочем, медсестра была очень милой женщиной. Лоснящиеся вишни глаз, ямочки на щеках, выпирающая грудь были способны впечатлить даже конченого экзистенциалиста. Наша взаимная игривость становилась все более проникающей. Вынув иглу из моей вены, она погладила мне руку, обвела куском ваты вокруг родинки на плече. Почти машинально я обвел указательным пальцем ее шею, приблизился к губам. Она взяла палец в рот и подтолкнула язычком. Ее груди вырвались из халата и уставились на меня крепкими сосками, тяжело покачиваясь... Чистое ритуальное совокупление - просто никаких признаков. Никаких обещаний верности, подозрений, бумажных страстей, лунатической поэзии, денег, свадеб, огородных соток, кредитов, яичницы на обед. Не было даже похоти. Солнце взошло, я выздоровел; вот и все причины. Мы легли на белую софу и потерялись для общества.
  Но что за гнусная человеческая натура. Выйдя из холла больницы и сев в автобус, я снова начал думать. Пересекая траншеи извилин, ползли черные мысли -- как жить? Ведь я не ответил ни на один вопрос. Всего лишь даровал вопросам право пережить меня, и это право вернулось к дарителю. Смерть не сильней страдания. Но если потянешь за одно, тут же возникнет и другое. И я -- здесь. Как только я уловил это, страх накатил небывалой по мощи волной. Он словно отыгрался за мое презрение к нему. Меня вдавило в кресло. Неужели все сначала? -- спросил я небеса, но ответ пришел изнутри меня, и это был простой и ясный покой. Ничто ему не противоречило, и ничему не противоречил он. В нем было все, а он был ничем, если эта германская формула понятна не пережившему нечто такое... Ничего в уме.
  Как трудно дышать, если думать об этом.
  Мне стало легко. Так легко. Все можно, все принадлежит нам, если идти с пустыми руками, если, беря свет за пределами вселенных, возвращать его с благодарностью, и дарить другим.
  Я по-прежнему ходил на работу. Спускался на пятый этаж со своих небес и не понимая собственных действий все делал как надо - благо, можно было позабыть о деньгах. В те весенние дни с полной силой развернулось живое, совершенно необъяснимое спокойствие, ни плюс ни минус, а я копался в его причинах, словно в засорившихся трубах. Идиотская привычка изо всего делать некую идею. Я идею, ты идеешь... Состояние панической растерянности. Инерция тяжелая, как голова на затекшей шее. Время остановилось, но все продолжается -- мимо меня. И только происходящего как якорь застряло в мозгу. Мое бедное разумение капитулирует... Как это объяснить? Вот единственный вопрос, имеющий хоть какой-нибудь смысл.
  Вскоре я уволился и, не приходя в сознание, устроился в журнал. Еще через неделю скончался главный спонсор издания. Помню день похорон. Погода стояла отличная, такая, от которой легчает на душе. По окончанию церемонии заклания врачей, не уберегших покойного от старости, состоялось собственно захоронение. Все было весьма изысканно. В трехэтажную могилу бережно опустили 1D-идол покойного -- платиновую фигуру Джона Фрама, затем янтарный саркофаг, выполненный под Хохлому, покрытый глазурью от Фаберже и фресками от Ивана Рублева. На лице Хозяина покоилась маска с каменьями и крупной надписью по-русски - "Дебирс". Отдельный взвод возлюбленных покойного стоял молча, ощущая благочестивое почтение к этому человеку, прожившему не даром, но последний аккорд церемонии тишину и девушки безудержно закричали, и тут не выдержали все, и началось пение гимнов. При помощи строительного крана в могилу погрузили бронированный "Бэнтли", двух арабских скакунов, свору борзых, боевого слона, безутешную вдову, семь официальных любовниц покойного, их мужей и их любовниц, батальон охранников в противогазах и в полном боевом облачении, дюжину чиновников обладминистрации, материалы евроремонта и пакет учредительных документов. Оставшиеся пустоты были засыпаны антикварными золотыми скарабеями, черным жемчугом и серебряными долларами, затем все залили свинцом, покрыли бетоном и сверху водрузили милицейский пост.
  Как я и думал, на торжестве не оказалось ни одного волхва-поэта. Мои старшие коллеги остались дома от греха подальше, хотя представляю, какие деньги им предлагали. Выполняя свой 2D-долг, я вышел на лобное место, лихорадочно пытаясь сообразить, в какой стилистике подать погребальную песню. Покойный возглавлял концерн "Вавилонспецстрой", исповедовал православие и построил мечеть, состоял в нацистской партии и в масонской ложе "Звезда Сиона". Все вертелось вокруг любви к древностям. Поскольку слово "могила" на старославянском - "жоупище", поначалу я собрался учинить стихотворное этимологическое исследование, но передумал. Метафора была чересчур очевидной, так что даже переставала быть метафорой. Отбросив проблему выбора -- то есть находясь в истинно поэтическом настрое - средь наступившего безмолвия я произнес оду на сошествие. Содержание этого невинного экспромта выпало из моей памяти. Помню только, что финал я изукрасил гуманистическими архаизмами и призвал скорбящих к милосердию, хоть это чувство, скорее всего, казалось покойному в высшей степени экзотическим.
  Когда толпа пришла в движение и, позвякивая бриллиантами, направилась к выходу, я обратил внимание на стройную блондинку, утиравшую глаза краешком застиранного платочка. Было в ней что-то такое, чего я никогда не встречал. Мы удалились в поминальный ресторан, где я с удовольствием накормил ее. Через час я знал о ней все.
  У нее сложный D-basis: 1D -- род Великого Змея; 2D -- каста храмовых танцовщиц; 3D -- Красная Гюрза. В целом она фантастически красива. У ее волос запах осени, ее губы -- секс богов; отец наградил ее изысканной головкой, мать -- гладкой кожей цвета крови с молоком; в часы любви она сверкает перламутром. Лаура с отличием окончила Академию искусств имени Аполлона Якутского, но ее всегда влекли деньги и потому она устроилась в фирму, возглавляемую покойным. В настоящее время Лаура была безработной. По ее словам, весь менеджерат конторы представлял собой членов некоего тайного общества. Сотрудники обязаны ходить в специальной форме и стучать на коллег, а также на друзей и близких. Она долго упиралась, разыгрывала из себя дурочку, но беседы у Генерального становились все более прозрачными, все более настойчивыми, так что в конце концов она не выдержала и уволилась по собственному желанию, и не мог бы я занять ей пятьсот рублей? Я не занимаю женщинам деньги. Только дарю. Мы отправились гулять по набережной.
  ...Взяв поручень словно древко легионного значка, пересекаю культурный центр, стараясь не думать, чтобы не дрожать. Тяжелый, серый, с прожилками серебра Закутск проплывает навстречу. Нам снова не по пути. Сегодня мне предстоит победить весь мир и свою любовную горячку.
  Перекресток. Под рельсами трамваев дрожат корни тополей. Тряска, вибрация, бессмыслица. Ритм города рассыпается, валясь со склона куда-то в реку и возвращаясь с дождем и комарами. Вдали, в Центральном парке, замерло чертово колесо. Воздух пропах жареным мясом. Проходя мимо Крестокосмической церкви, ловлю себя на сильном голоде. Съесть этот город, транспорт, крем цветущих деревьев, каменные брикеты, мясной пирог с хрустящей корочкой асфальта. Все переварится и родит новый взрыв, но только не Лаура, маленькая косточка, отравленная нелюбовью.
  Слияние. Катарсис. Боль к боли. Что это, если не религиозное чувство? И где она может быть, если не там, в доме с башенками? Нет, не в постели. Ни в чужой, ни в своей. Она не любит секс при свете дня, когда надо работать и страдать. Дитя Солнца, она начисто лишена воображения. Сейчас она может быть только на работе. Женщина-ловушка. Женщина-вдох.
  Примечания к главе 2.
  Frauenzimmer - кумушки, бабы (нем.)
  Katzenjammer -- похмелье (нем).
  3.
  Этаж, коридор, лестница, мрамор. Резная дубовая дверь. В пустом кабинете сидит рекламщик Тоша. Работает здесь только телевизор. Откинувшись на спинку кожаного кресла, Тоша курит More и внимает президентскому трешь-мнешь.
  -- Проходи! - крикнул он, сверкнув золотом оправы. -- Ты знаешь, кто у нас президент по 1D?
  -- Феникс Дзержинский?
  -- Тескатлипока. Повелитель дымящегося зеркала. И воров разводил, и ментов. Царь ужаса, короче. Чисто индейская ментальность. Майя. Только что отражается в этом зеркале, если все дымится, а? Ты, кстати, не туда зашел. Они переехали. В соседний кабинет.
  Back. Enter. Перемещаю дверь на петлях, заглядываю. Слева рядком сидят смирнонервные верстальщики. Лаура -- за командным столом, изображает крайнюю занятость. Недавно она стала редактором рекламного бюллетеня и, конечно, очень горда собой.
  Прошу ее выйти. Беседа ни о чем. Посмотреть на нее. Окунуться в запах золотых волос, золотых духов.
  В коридоре с видом на здание музыкального театра, сквозь сито пыльных лучей мы просеиваем камни усталости. Я закуриваю. Она, немного посомневавшись, закуривает тоже. Погрузив свой взгляд в мелькание пыл, она произносит:
  -- Да, есть предложение... Тут надо написать материал по экономике. Ты же занимался изданием книг? Вот и... Все будет оплачено.
  Она начинает объяснять тему. Ну разумеется, я согласен. Тем более, что будет оплачено. Только откуда она взяла, что я разбираюсь в экономике? Из тех стихов и сумасшедших сказок, что я посвятил ей? Я банкрот. В моем кармане -- сигареты без табака, спички без пламени. Я ничем не могу порадовать твой ум, даром что цепляю выступы фантазмов.
  Это не все. Она пишет диплом и нужно кое-что добавить.
  -- Ты же знаешь, Олег. Я не могу писать 2D-тексты на тридцать страниц. Я считаю, что краткость -- сестра таланта, -- замечает она и гордо улыбается.
  Очень мило, mademoiselle. Только издателям не надо признаваться... Торопливо что-то пролопотав, смяв сигарету, она уходит. Выразительный такт ее ягодиц заставляет меня улыбнуться. Save picture ass. Сохрани все. Сложи в карман и унеси, чтобы повесить на стену у ложа твоего, в доме, которого нет. Сухой грязный воздух. Засиженное мухами стекло. Cмотрю на здание музыкального театра. Свинцовые трапеции фонарей на самом свинцовом в отечестве фоне. Местная бастилия искусства. Мечта унтер-офицера. Впрочем, это здание построено для вечерних премьер. Дожить до звезд.
  Куда ты денешься.
  Сумерки. Вошел в квартиру, не включив свет. На пустыре за окнами гуляет ветер. Скопление джипов у деревянного бокса: откормленные дяденьки играют вфутбол. Отсвет фонаря падает на линолеум, где cтоит желтый куб моего будильника. Замершая стрелка показывает 8:00. Интересно, когда они остановились? Ночью? Днем? Восьмерка: руна Вуньо. Счастье, стало быть. Нужно купить новые часы. Эти постоянно теряются во времени. Западают. Или, может быть, отвести им почетное место? Все это знаки, а знаки, если оставить их в покое, никогда не лгут. Самый простой пример -- мой друг Рихард Рогге, более известный как Егор. На левом его запястье -- руна Наутиз, означающая торможение, на правой -- Иса, означающая замораживание. Егор не волхв. Он торговец. Эти партаки ему сделали по глубокой обкурке в пионерлагере лет 25 назад. В те поры он не ведал других рун, кроме этих двух и яростной солнечной Соулу, которую увидел в кино о Штирлице. Советские актеры щеголяли в форме офицеров СС, чьи лацканы украшал двойной знак Соулу, но Егор, хоть и не считал себя советским патриотом, фашистов все-таки недолюбливал. Сейчас под гнетом неудач и двойственности характера Егор намерен наколоть еще одну руну -- Райдо, знак Пути, но остановился перед вопросом о месте его нанесения. Он планирует украсить знаком лоб, но подозревает, что социум поймет его превратно. Я посоветовал нанести 25-ю руну, как у меня, а если Райдо -- то на затылок. Ведь, во-первых, известно, что Райдо наносится на шаманский бубен или на другой предмет, издающий ритмические колебания, а Егор регулярно получает подзатыльники от жены и начальства; во-вторых, под волосами этот знак никто не увидит, кроме Одина, и Райдо станет настоящей оккультной руной; в-третьих, для него лучше выколоть не Райдо, а Хагалаз, так ему необходимый. Но услышав мои аргументы, Егор зашипел как спуганный кот. Он не хочет разрушить свой подсознательный негатив. Он хочет поскорей покинуть родину.
  Потрясающе, до чего я отвык видеть знаки. Ладно, попробуем сосредоточиться на воздухе. Включаю чайник. Зажигаю сигарету.
  За окном женщина прогуливает ротвейлера. Закинув чернокудрую голову, женщина смотрит на Луну. Справа по шоссе уносятся в сторону аэропорта машины. Навстречу им бегут протяжно ревущие роллейбусы. В одном из них я приехал сюда.
  Привыкаю к темноте. Неясное это место открывается, если оставить его без электрических дождей. До прихода экскаваторов и академических энтузиастов тут царили степь, ночь и ветер. Дома ничего не еняют. Дома -- злокачественная опухоль для этих мест. Когда-нибудь их не станет, это неизбежно. Их смоет чистый здоровый ветер этих степей, вместе с теми, кто прячется в тесном тепле хрупких коробочек, нагроможденных друг на друга без особой аккуратности. Дома самонадеянно утыканы рострами балконов. Когда-то они решились завоевать это поле. Карфаген должен быть разрушен. Эскадра ушла, бросив гарнизон на растерзание сумеркам. Снизу в квартиру сочится эхо. Души мертвых жалуются сантехникам. Это не Москва. Здесь можно жить по-настоящему только в недеянии.
  Но какова тема ее диплома? О да. "О счастье". Придется обэлектричиться.
  Для начала оглядываюсь по сторонам. Обстановка, в принципе, содействует. Я пишу эти строки в Академгородке, в арендованной квартире с белым и сыплющимся, как бутафорское небо, потолком. Из мебели здесь только матрац и газовая печь. Столом мне служит лист фанеры, положенный на колени. Я привык к подобной обстановке, потому что собственного жилья у меня нет и вряд ли оно появится -- по крайне мере, в этой аватаре. Впрочем, нынешняя спартанская обстановка лучше, чем кариесные стулья и стены, испачканные китайскими обоями. В их окружении начинаешь воспринимать объекты ума слишком близко к сердцу. В такие псевдожилые квартиры, похожие на горное эхо, не хочется возвращаться даже из офиса газеты, где во славу хозяев и юзеров СМИ рвешь себя на куски и склеиваешь кровью пару строк, которые завтра канут в забвение. И хорошо, если канут...
  В столь же невообразимом месте я провел год с бывшей женой. Когда обои начинали приводить меня в бешенство, я принялся покрывать их стихами -- то была поэма "Змея Каннибель". Строки сложились по вертикали, слились в силуэт кобры, поднявшейся на кончике хвоста. Вскоре я понял, что поэма извела меня. Я не спал две или три недели. Натали, моя экс, устала не меньше меня. В конце концов я нанавесил извивающуюся поэму простыней с щедрым урожаем пота и спермы, но силуэт кобры проступил на третий день, и заметив его, я снова погряз в бессоннице.
  Очень странно писать о любви -- так же, как о стране и людях. Это похоже на российские фильмы о российской действительности, где бесполезно искать светлую сторону и только лихорадочно соображаешь, какое зло тут является меньшим. Убийцы криминальные и убийцы из НКВД; стукачи; бизнесовые князьки; ублюдки с обаятельными улыбками; их дети в швейцарских колледжах, читающие ваш кровавый роман -- все это гонит к обрыву, когда изображение проступает на простыне. Три дня жизни в собственном Я и годы в ссылке, на горячих камнях, кишащих змеями. Здесь учишься танцевать еще не став на ноги, и танец один -- румба, рожденная страхом перед змеями в индейской Америке. Загадочная связь между богами ацтеков и духами Руси беспокоит меня сильнее с каждым днем, и становится не по себе, когда я думаю о причине, заставившей Каннибель защищать диплом на эту столь сюрреалистичную спецтему. Возможно, у нее очень своеобразный взгляд на счастье. Не исключено, что счастье для нее -- это нора во влажном лесу, где вечный морок и прелые листья. Лаура терпела мое присутствие лишь в определенных ситуациях и едва не выталкивала за дверь, когда болела гриппом. Это было в феврале. Несмотря на сопротивление, было невозможно оставить ее в те дни. Охватив колокольный звон в голове, я сидел на ступенях ее подъезда и видел ночные города, трассеры уличной иллюминации, мягкий мрамор аэровокзалов, вялый свет в купе поездов, мерно стучащих под звездами, все, во что я падал с темных небес, все, что разворачивалось черной розой, не вызывая отвращения; я видел зеленые глаза под вуалью, ее тень, покинувшую хозяйку -- тень пахла постелью; о боги, я видел все, во что она смотрела из окошка болезни, и все обретало свое подлинное лицо, нежное и чистое, и не разлучало с тайной, которая есть жизнь. Тогда я еще думал, что наступит июль я забуду увлечение осени, но наступил август и это продолжилось на всех уровнях. Когда она купалась в Байкале -- а она всегда купалась обнаженной -- я приводил с собой дождь и приняв свой 3D-образ подплывал к ней, скользя гибкой шеей о ее бедра. Она брала мою голову в свой пахнущий полынью рот и ласкала раздвоенным змеиным язычком, и сходила с ума, когда я проникал крылом в кораллы меж ее ног, колоннами восходивших из глади отмели, но эта невинная игра не имела будущего; как все, она поставила на смерть.
  Примечание к главе 3.
  Тескатлипока -- верховный бог индейцев Центральной Америки. Имя означает "повелитель дымящегося зеркала".
  4.
  2:11 ночи, а все уже опостылело. Худшее время моих суток -- с 10 до 15. Утро я отдаю работе. Если бы не работа, я вставал бы лишь почувствовав себя отдохнувшим. Так случается нечасто. Господа Владельцы требуют полной самоотдачи, но оплата по местному тарифу: три цента строка и лимит на гонорар -- 200 долларов. Я обязательный человек, склонный намертво зацикливаться на установках, хоть и борюсь с этим всю жизнь, но в итоге всегда теряю сон, чтобы не проспать или не упустить что-нибудь. Что бы там ни было, после 15 часов я никогда не работаю на редакцию. Сегодня я отобрал у себя три часа запаса неизвестно зачем.
  Слипаются глаза. Возбуждение от процесса письма исчерпало ресурсы. Бесит мысль о том, что проснувшись, я не вспомню о своем нынешнем кошмаре.
  Это звучит неново. Чем дальше, тем труднее говорить о чем-то личном, но слушать просто невыносимо. Не в том дело, что наедине с собой каждый выбивается из ряда вон и с непривычки несет околесицу, не в том, что околесица так похожа на правду, не в том, что личное оказывается всеобщим. Просто везде, в каждом ego, отчаянно смердят неудачи.
  Невезуха. Это слово многое значит в России. Без благотворного участия Фортуны здесь ты погиб. Семь пядей во лбу и железная воля только усугубят твое положение, если ты выбился из гармонии. Самое банальное невезение, если оно становится хроническим, указывает на некий высокий разлад -- с мирозданием, но массы срываются в пропасть несовпадений, потому что научилась испытывать от этого кайф. Болезнь отрывает их от планеты. Болезнь -- это дух, возросший из ошибок, как крысы, загнанные в угол, обретают изворотливость и отвагу. Им понравилось в углу. На воле все не так. На воле нужно быть свободным. Им даже плевать на то, что следует за прорывом. Они полагают, там только смерть.
  Фэйк, увитый розами, покрытый позолотой. С виду все сильны и неприступны, но критический стакан водки или готовый выслушать человек вдруг взламывают оборону, и говорящего уже не остановить. Всего один пример -- Илья. Тринадцать лет назад мы собирались на обычные посиделки: кухня, портвейн, болгарские сигареты, все было хворостом в костер азартных монологов о том, какие козлы коммунисты и какие молодцы там, за железным занавесом. Сейчас дела Ильи идут отлично. Босс. С утра в своей конторе он свеж как маргаритка, силен как бык и ослепителен как софит. Ему не нужны ни лампы, ни батареи центрального отполения: он каждого согреет, сожжет, просветит насквозь. Но как-то вечером, когда мы сидели на кухне в его новом коттедже, мертвом от пластмассовой косметики евроремонта, и, оставив нам закуски, его жена ушла спать, Илья вдруг расплылся точно синяк и глядя в угол пустыми киллерскими глазами только и смог прошептать: "Все похерили... Все похерили... Все..."
  Его прорвало в монолог, хлеставший до рассвета. Но терапевтический эффект не наступил. Витамины в морге. Илья не тоскует по колхозному строю -- просто ему перекрыли свет, и лишь беснуется горелка в центре пентаграммы. Мне казалось, что он не доживет до утра, сейчас пойдет и повесится, или пустит пулю себе в лоб, или вскроет вены, но утро запустило пластинку по новой, и он творил то же, что и всегда, может быть, еще круче обычного, и это продолжается годами. Здесь все уходит в реки.
  Сколько себя помню, мне советуют покинуть фатерлянд. Странно, но уехали именно те, кто рожден жить и умереть в России. По другим плачут Мексика, Ангола, Франция, Америка, Англия, Китай, но такова доктрина инерции: в среде моих знакомых принято морщиться при упоминании о мексиканцах, шлюхах и цыганах, зато когда речь заходит о пиарщиках и рекламе, все начинают туманно рассуждать о некоем тонком расчете и глубоком знании бытия. Вероятно, срабатывает самокритический рефлекс, выработанный христианскими генами и гневными речами начальства, или гордыня высокооплачиваемой шлюхи перед вокзальной коллегой, или что-то самоубийственное в этнической черте характера, благодаря чему русский глубоко равнодушен к русскому, а еврей ненавидит еврея сильнее деревенского антисемита.
  5.
  
  Год назад меня уволили в очередной раз из-за какого-то пустяка, обставленного как преступление перед мирозданием. Когда деньги кончились и кредит иссяк едва открывшись, я почувствовал себя по-настоящему легким. Одним январским утром я нанес визит в кафе, расположенное в десяти шагах от общаги, где я обитал в те дни. Я решил быть откровенным и простым, чего бы это ни стоило, и сказал администратору: "Я поэт, но умею мыть посуду". Хозяйка заведения, довольно милая женщина бальзаковского возраста, улыбнулась и тут же зачислила меня в штат.
  
  От должности официанта я отказался, от участи бармена тоже, поскольку не хотел суеты и питал отвращение к виду денег. Весь персонал кафе был с весьма замысловатым высшим образованием, в общем, падшие небожители. По ночам мы засиживались у меня в подсобке, сложив закуску на посудомоечной машине, и вели разговоры за жизнь. Мы никуда не торопились. Люди, с которыми я работал, так много повидали на своем веку, что никого не осуждали и никуда особо не стремились.
  
  Для большинства знакомцев я, конечно, умер. Грегуар, внезапно отнесшийся к этой диковатой идее с пониманием, был удивлен косыми разговорами, пошедшими в мой адрес. "Почему бы им не поддержать тебя? -- помыслил он. -- Что?.. Престиж? Какой у них может быть престиж?" Вряд ли его посещала догадка, что наши интеллектуальные знакомцы могут всерьез помышлять о престиже. По мнению Грегуара, и тут я с ним согласен, они прирожденные клоуны. Дешевые ловкачи, вечно пытающиеся вывести других на чистую воду. "Ничего реального: одни соображения", - заметил Грегуар.
  
  Официально он работал начальником охраны какого-то местного бизнес-князька. Рваться выше Грегуар не стал: деньги -- те же, грязи -- больше. В президентскую гвардию он тоже не пошел, о причине я не спрашивал.
  
  По-настояшему я горевал лишь глядя на Грегуара. Слава, воинское братство... Где все это? Случалось, политики окончательно теряли ощущение реальности, и тогда воины-побратимы дрались друг с другом, как было во время Второй Мировой. К примеру, на Курской дуге, когда сошлись два северных легиона: "Медведи" и "Totenkopf" ("Мертвая голова", придан роду Шивы). Питомцы Одина понесли большие потери, а "Мертвая голова" погибла до единого бойца. Осталась только одноименная танковая дивизия СС, вспомогательный отряд "Мертвецов". Теодор Эйке, командир легиона, покончил с собой по древнему обряду, только с местом его свершения произошла замена. Немцы с их любовью к технике нарушили традицию: избрали не вершину горы, а авиакатастрофу. Эйке пожелал остаться навеки в русской степи. Боевые действия были прерваны на сутки. Все боевые части Конфедерации погрузились в траур. На руках ветеранов Медвежьего легиона я встречал татуировку с девизом "Мертвой головы": Stirb beim Leben -- und alle wird es gut sein (Умри при жизни -- и все будет хорошо). В конце пятидесятых Параэкхарт приказал уничтожить последнее упоминание о германском легионе как часть проклятого прошлого. Думаю, на самом деле причина другая. Параэкхарт всерьез опасался растущего влияния Отступников, исповедующих тот же девиз.
  
  Вот уже пятьдесят лет Байкальская когорта охраняет резиденцию Лорда-Аватара в Южной Сибири, как остальные части Медвежьего, разбросанные по ключевым городам страны. Легион не собирался в единый кулак со времен Великой Отечественной.
  
  С Грегуаром мы почти родственники; по крайней мере, мы воспитаны в этом ощущении. Наши отцы были друзьями. Он старше меня на пять лет. Когда меня призвали - это случилось на пятом курсе теологического факультета, когда скончался отец, - Грегуар уже окончил Рязанское училище и пару лет тянул лямку в республике Конго, командуя той самой третьей центурией, к которой я придан. Конфедерация и Союз Демократических Американских Республик делили алмазы в этой несчастной стране.
  
  Незадолго до моего прибытия когорту перебросили в столицу, город Браззавиль, также известный как Майа-Майа. В этом колониальном городке в духе Альбера Камю мы и простояли последние месяцы войны.
  
   Ослепительное, до слез, небо. Заброшенность улиц, оплывшая архитектура, все оттенки желтого. Пронзительные песни, убийственный кофе на открытых террасах Пото-Пото, лениво-танцующие походки. Но больше мне запомнился гул в ушах и запах керосина, распыленный в воздухе, поскольку мы охраняли аэродром. Казармы находились там же. Я не задавал себе вопрос, за каким хреном мы приперслись в эту страну. Я спрашивал только, за что? Позорная война. Только такие и случаются на закате империи. Берсеркам нельзя воевать в Африке - там совсем не европейское отношение к жизни и смерти. Там понимают, что это одно и то же. Из двух воюющих сторон никто не заблуждался насчет разумности войны, не придумывал некую цель, так что потери с обеих сторон были просто фантастические, учитывая скромный масштаб этой военной операции.
  
  Настоящей проблемой стали местные колдуны. Однажды в сентябре наших командиров свалил мор - внезапная и необъяснимая потеря сил, остановка сердца. Лейтенанты, капитаны, майоры... За одно утро я провел поминальный обряд по десяти офицерам. К тому же приходилось умерщвлять их окончательно -- мы отрезали мертвецам головы. Если вы имеете представление о магии Вуду, вы поймете, зачем.
  
  От Параэкхарта поступил приказ немедленно ответить на агрессию. Мы собрались в специальном ангаре, шестеро волхвов нашей группировки. Все было сделано как надо - мы поставили "зеркало" и провели контратаку. Мор тотчас прекратился. Следующей ночью вся Майа-Майа погрузилась в траурные огни: вуду-пипл хоронил своих героев. Только высокопоставленных колдунов погибло семь человек. Меня повысили до легата 4 ступени, то есть до старшего лейтенанта, если перевести на армейский язык. Валерий Петрович, волхв-куратор Байкальской когорты, сказал, что я достойный приемник своего отца. По его словам, мой родитель отличился во время Карибского кризиса, потому и получил звание легата 1 ступени в неполные 30 лет. Я родился, когда отцу было 30. Лучше бы его перевели в Брюссель.
  
  Несмотря на временные успехи, боевая магия оказалась бессильной изменить ход операции. Наши мобильные группы сжигали деревни одну за другой, ложили местных сотнями, но дизентерия, партизанщина, отравленные колодцы, ядовитая мелкая живность и мины на каждом шагу... Я отпевал погибших с утра до вечера. Тела привозили на вертушках, молча выгружали и улетали за новой партией. В конце концов князек, ставленник Параэкхарта, сбежал со всей кассой, и пришлось убираться домой за собственный счет. Мне и Грегуару повезло: нас подхватил грузовой борт, последний российский транспорт, покидавший Браззавиль. Мы были мертвецки пьяные, как и две черные девки, которых мы хотели прихватить с собой, так что возвращение на Родину сохранилось в моей памяти частично. Помнится лишь, когда наших попутчиц все-таки выгнали обратно на бетон, Грегуар с чувством продекламировал монолог Ахиллеса из первой главы Илиады. Звучало убедительно, ведь и Гомер когда-то воевал.
  
  Внесу уточнение: в отличие от Грегуара и Гомера, я не воин. Я даже не был уверен, что могу научить берсерков чему-либо кроме смерти. К счастью, когда мне исполнилось двадцать четыре, страна приказала долго жить. Насколько я понимаю, то был не самый худший из ее приказов. Легионеры разбрелись кто куда. Грегуар пережил это событие без эмоций. Он уволился в запас лишь после того как узнал, что бывший командир нашей когорты погиб в Чечне.
  
  Забавно было вспоминать о прошлом в те посудомоечные дни, когда он заходил ко мне, одним своим видом пугая мелкую урлу и прочих аборигенов, тусовавшихся в кафе. Оглядев комнату, Грегуар отметил, что условия здесь нормальные, можно сказать передовые, и что я, наверное, очень уважаю себя, если вздумал тут работать. Люди с мелким самоуважением обычно ищут что-то выше их, пояснил он. Сидя в своем кашемире
  за столом в подсобке, за бутылкой Хеннесси он размышлял вслух и пришел к выводу, что свобода -- высшее понятие, цель и средство, и ни то ни другое. Что если для того, чтобы быть свободным, тебе нужны какие-то условия, то цена тебе ломаный рупь.
  
  Никакой подавленности. В новой среде Грегуар нахватался специфических анекдотов и выдавал их очередями. С ним творилось что-то неладное, но Грегуар не умел жаловаться. Я слушал его вскользь. Мне было все равно, кем меня считают, кем я считаю себя. Главное, моя голова была свободна. Я никому не принадлежал, не подцепленный на клановую связь, в сетях которой барахтаются все, кого я знаю. Никто не использовал мою голову как сервер между хозяевами, которым вечно не хватает денег, и боязливыми до истерики менеджерами, исполнительными как дизель. Я получал достаточно. При этом не проституировал, несмотря на свое, казалось бы, незавидное положение. Дороже ценятся те шлюхи, что трахаются мозгом и душой, а я продавал лишь пару рук и несколько часов, не занятых осмыслением позорного шоу, охватившего мир. Я продавал свое отчаяние, с которым мечтал расстаться бесплатно.
  
  В те дни я, возможно, написал не лучшие свои строки, но процесс письма доставлял неизъяснимое удовольствие, словно сентябрьский воздух, такой свободный, такой золотой. Однажды я написал письмо Эдику в Париж, куда тот эмигрировал от такой жизни, и в красках изложил все прелести моего нынешнего бытия. К сожалению, кафе вскоре сожгли конкуренты, ибо все в нем было слишком хорошо для Закутска. После трех месяцев упорного сопротивления я все же решился вновь пойти в редакцию журнала и начать с нуля, как 10 проклятых лет назад. Утешало лишь одно. В день приема на работу я получил письмо, в котором Эдик благодарил меня за совет и рассказывал, как здорово он устроился в одной из забегаловок неподалеку от Монпарнасского кладбища. Я возмечтал о просторе и стремительно соскальзывал в тоску.
  
  Давайте сразу договоримся: возможно, я необъективен. Я стараюсь избегать бодрых примеров по одной причине: бодрость в нынешней России слишком пахнет кокаином и кровью. Бодрость несет на себе печать глубокого упадка, извращенности ума и деградации. Чем больше возможностей обрести просветление, тем меньше просветленных. Вспоминается Коля, старый волхв, с головой ушедший в журналистику. Вместе мы трудились в одной биолого-почвенной газете, где все получали одинаково, по 50 долларов в месяц. Пил Коля немного, что в общем редкость для журналиста. У него была цель помимо работы. Он просто отбивал положенные строки в газете, не опускаясь до соучастия в обустройстве России или идейно-деловой возне. Коля изъяснялся исключительно в сослагательном наклонении. Он жил в нем. Насколько я понимаю, эта манера не связана с уклончивостью его характера. Напротив, она происходит из глубокого знания жизни -- обстоятельства, которое он пытался скрыть в разговоре. Такова особенность его изящного стиля, разрушительно действующего на людей с южным складом ума. Он действует как удав, или как шахматист, если есть особая разница в тактике удава и шахматиста. Он захватывает все возможные варианты ваших вопросов и выворачивает их наизнанку во всей ее первозданной наготе и глупости. Будь он гэбистом или вором, то наверняка достиг бы огромного авторитета, но ему плевать на авторитет. Он мог бы стать бодхисатвой, ачарьей, гуру; в его тени можно было скрываться от света Луны, как под деревом джамбу; иллюзорная природа мыслей нигде не ощущается так просто, нигде не чувствуешь себя таким дураком, и нигде это так не очищает, как в беседах с Колей. Но все летит мимо. В его приемах есть что-то бессмысленно-заводное, как у игрушечных крокодилов. Порой он бывал так участлив со мной, что весь разговор я проводил в ощущении: сейчас он начнет вербовать в стукачи, или гоп-стоп-команду, или в гейклубное членство. Позже стало ясно, что причина в другом. Просто он так устал и так взвинчен, что не может молчать, но от разговоров ему становится хуже. Он обманывает себя, играя роль, натягивая на ад кромешный тонкий светоч идеала -- недостижимого идеала сопереживания, почерпнутого, быть может, из фильмов советской эпохи. Как-то раз он спросил меня в своей манере, насколько я люблю жизнь.
  
  -- Пожалуй, что не намного, -- ответил я.
  
  -- Не надо бы опасаться худшего, -- поразмыслив, ответил Коля и добавил: -- Хотя... Не в стране дело, наверное.
  
  -- А в чем? В Боге?
  
  -- Если б он был, то лучше б его не было, -- сказал Коля. -- К чему мне этот надсмотр, когда и без того сплошная зона? Можно, допустим, volare cadente, но падать можно только до определенной черты, дальше Он не допустит. К примеру, ты умрешь, или рехнешься, а это равнозначно, по-моему. В любом разе ты попадаешь в Его руки. И это что - свобода? Бог -- универсальный ограничитель воли. Он хочет, чтобы ты двигался только в одном направлении, а если ты не согласен, тогда получи гранату... И ведь все равно пойдешь куда укажут. Куда денешься с подводной лодки, а, волхователь?
  
  Я не нашелся, что ему ответить. Возможно, он безумен. Да я и сам не уверен, что со мной все ok.
  
  Грегуар был озадачен моим состоянием. Он боялся, как бы я не ушел в монастырь или умер. Раньше мы обсуждали проблемы и он находил успокоение. Но только не теперь. "Ты вообще где-то не здесь, -- заметил он. -- Но ты же здесь? Нет, это сложно. Знаешь чего: лучше сваливай из этой страны. Ну ее на фиг. Это все Россия, такие перевороты в мозгах, производит. Знаешь, как в песне: "Не остаться в этой траве..." "
  
  Который год -- пустые вести. Перегорели свет и тьма. Остались разговоры как воронка.
  
  Неделю назад сидели с Толиком на скамье в Центральном парке, оцепенело глядя на облупленный фонтан, угасший задолго до последнего генсека. У парка плохая, типично российская судьба. Он возведен революционными еврейскими зодчими на месте кладбища.
  
  Толик выбрал место случайно, как собака вынюхивает навоз. Прищурив глаза и по-блатному цыкая, он начал с того, что наш однокурсник Дарик сошел с ума. "Плохо ему стало", -- так выразился Толик, дребезжа старушачьей наркоманской интонацией. Дарика увезли в бывший Александровский централ, где содержат безнадежных больных.
  
  -- Хоспис Армагеддона, -- усмехнулся Толик. -- Он там и останется, без вариантов. Только плита на могилке -- и хорошо, если с надписью. Два принципа сознания скончались. Черное и белое. Апокалиптическим ударом... А все почему?.. Блин, я хочу разобраться в этом... Слишком сильно рванул отсюда. Ошибка... И еще - чтобы не помереть с голодухи раньше срока, вкалывал на этих 3D... Слишком большой дифферент. Болтанка. Пошел
  вразнос. Не надо было считать себя суперменом, все надо было постепенно делать... Или накопить энергию - и взорваться! Если пошел на выход - надо цельным быть. Куда смотрел его 1D-отец? Почему не подстраховал?.. Или он сам отказался? Я думаю, Олег, Бог не отказывается от нас -- мы от Него отказываемся... Самое поганое, что ему придется расхлебывать эту ошибку и в следующей аватаре. Остановка. Или даже откатило назад.
  
  Смяв окурок маленькой сигары, Толик заговорил с ожесточением и очень убежденно:
  
  -- Тут нельзя быть чувствительным. Знаешь, что означает в Москве это слово -- "чувствительный"? Пидора оно означает. Я это понял при смешных таких обстоятельствах. Вкратце было так: жил я в своем внутреннем мире, давно жил, потому что там царила русская наша классика и разные слова, которые теперь кажутся шибко умными. Во мне все было хорошо, ничего такого. Слышал, конечно, всю эту хреноту вокруг, доносилось из окон, но думал, это так, жарты та гуморэски. Сочинял какую-то книгу, закончил, отправил по разным издательствам. И что? Получил ответы, где все очень серьезно, тактично так писали, что, мол, мы люди широких взглядов, но гомосексуальная тема сейчас не пойдет. Я не въехал: какая на хуй гомосексуальная тема? Взял я рукопись и пошел к одному спецу. Друган моего папани. Доктор психологии, теперь сексологом работает. Какая-то хитрая поликлиника при космосовете. Чиновники там, новые русские, у кого на полшестого... Ну чего. Погонял он меня по разным тестам, изучил написанное, и говорит: мол, никаких отклонений. Ну, может, есть небольшой невроз, но кто нынче без невроза? Но, говорит, я тебе скажу как читатель. Ты слишком по-русски пишешь. Чувствительно. Ни одного убийства, опять же. Ни зэков, ни ментов, ни посконной правды. Ты, говорит, должен понять, в какое сложное время живем мы сейчас. Сложное с точки зрения сексуальной психиатрии. Люди потянулись к сильной правой руке, которая мастурбирует их сознанием. Левая рука делала это как-то вяло и неитересно, без выдумки и внутренней убежденности. И потом: тэвэ, лэвэ и Сеть хлынули в неподготовленные умы. Потому нынешнее время -- это шизофрения как высшая форма дуализма. Постэзопов язык, на котором мы общаемся с собственным сознанием. Скажешь, что поцеловал женщину - поймут так, что отдался мужчине. И так во всем. Паранойя. -- И что это? -- спрашиваю. -- Психоз на почве? -- Да, -- говорит. -- Я ввожу новый термин в психиатрии: гумуссексуализм, от латинского слова humus -- почва, земля. Это связано с теми расстройствами, которые неизбежно возникают, если субъект сознания ищет опору. В данном случае мы говорим о почве отождествления. Понимаешь, многие не выдерживают своей индивидуальности. Это ведь одиночество. И ответственность. Ну, это известная тема. Все хотят быть кем-то, не собой. Но вся соль, -- говорит, -- в том, что здоровый человек не может отождествить себя с каким-либо образом. Ни с Богом, ни с Дьяволом, ни с другим человеком, потому что начинается шизофрения, и тогда его берут голыми руками, а буйных закрывают в армии и тюрьме. Понимаешь? Нам все принадлежит, одно целое. Никакого отбора. Ни одно, ни другое, ни что-то различное. Блин, я тоже читал это в книжках, но никогда не думал, что столкнусь с этим... - А что с неврозом-то делать? -- спрашиваю. -- А ничего, -- говорит. -- Оставь его в покое. Забудь. Телек не смотри, прессу не читай, по Сети особо не шарься, и он сам пройдет. Только не болтай, а то клинтов распугаешь.
  
  Блин... Я себя таким легким почуял. Что-то похожее бывало в детстве, но вышибло потом... И вот, значит, сел я в машину, вернулся домой, а когда переступил порог, то легкости уже не было. Короче, стало мне еще хреновее... Как будто теплым вечером ты идешь по улице, здороваешься с Пушкиным, Белинским, Гоголем, а вокруг месяц май, и слегка туман, за которым, наверное, цветут акации. Слышны трели соловья; где-то вдали играет оркестр; из парка возвращаются барышни с мамашами, с кружевными зонтиками, в белых платьях, с лохматыми собачками на поводке, и знакомые приподнимают шляпу, здороваясь с тобой. Дальше ты заходишь домой. Закрываешь дверь, пьешь чай с лимоном и думаешь о тех, кого увидел. О всех сложностях этого прекрасного, загадочного мира... Проходит время. Однажды утром ты одеваешь шляпу, берешь трость и выходишь на улицу. Но сделав пару шагов, застываешь в изумлении. Кругом зима и телогрейки, отороченные норкой. Соловьев сожрали. Вместо Пушкиных-Белинских -- бляди ржут, вихляют жопами пидорасы, усмехаются бизи, урки сидят на корточках и авторитетно базарят обо всем этом. И как только ты появился на улице, тебя сразу определяют в
  одну из этих категорий, числом четыре, потому как другие им не ведомы. Нету других на зоне. И тут до тебя начинает доходить, что ты просто вышел из своего клозета в общественный, а все одно -- клозет, а то, что было раньше, вовсе не было, а только привиделось тебе на толчке, и это все вокруг -- тоже, наверное, тебе снится, только сон какой-то блядский. Знаешь, как у Фрейда: мол, что видел днем и не осмыслил, то
  осмыслишь ночью. Вот поэтому жизнь -- сон. Вся вселенная -- сон. А тут -- вообще непонятное что-то.
  
  Я к чему это все повел? Нельзя быть русским поэтом, русским писателем. Принимать все близко к сердцу. Свободно абстрагировать. Плыть, не зная броду. Слова принимать в широком значении, и так далее. Если рваться выше -- то не оглядываться. Все! Отрезанный ломоть. А чтобы оставаться здесь и быть цельным, придется хреноту лабать, как я сейчас лабаю. Знаешь, я после того случая сломался. Когда пришел домой, и
  все началось по новой. Напился на фиг, и решил: да и хер с ним, смастрячу-ка десяток бестселлеров в этой четырехугольной парадигме, чмырнусь, и заработаю денег, чтоб не дергали, и уйду от всего этого, постигать Свет. Но ведь у нас это невозможно. Впрягся -- и гундец. Как ты еще не попал? Радуйся... Ты свободен. А меня -- берут...
  
  Слышь, Олег, я тут чего подумал... Может, мне рискнуть, а?.. Написать что-нибудь не глядя, от себя? Выбросить эти шлаки, не консервировать их в баночке с красивой этикеткой?.. Духовность, недуховность... Какая хуйня... Но на это же целые годы уйдут, на эту выемку. Вся жизнь. И если писать только об этом, то голодуха обеспечена и репутации -- пердык, но это же единственное, что нужно... Интронизация трудом своим. Не лицедейство, а что-то настоящее. Но ведь это сплошное страдание... Может, потерпеть немного, а? Как думаешь?
  
  Слышь, а может, страна живая? Не зомби? Может, она просто откинулась?.. И оттого такой взлет гормональной духовности? Горбачев амнистию объявил, а народ привык тусоваться в камере, четыре угла -- и писец. И чего мы тогда ждем от нее, мы, которые никогда по сути не жили в ней, ворлд пипл?.. А то, что жизнь -- это страдание, и никаких у нее перспектив нету, кроме болезней и старости, -- это же главное, Олег, но если бы мы жили где-то в другом месте, может, мы никогда бы и не поняли этого? Что жизнь вокруг этого самого эго есть говно полное? А?.. Во лоханулись бы, е мое... Но что дальше-то? Уходить? А как? Литературы много -- учителя нет. А подвиг Дарика повторять...
  
  Толик закрыл глаза и провел минуту в молчании. Затем свесил руки, закинул голову и зашептал:
  
  -- Господи, Господи, это мы, это мы, Господи... Прости нас... Мы исправимся, Господи, не надо нас уничтожать... Ведь мы не всегда были такие скоты, мы вот только поживем на воле, ну пускай даже на поселении, а потом ведь поймем, что свободны... И никто коситься на нас не будет, и Европа эта, и другая зона, Америка, вот мы только поживем на чистом воздухе -- и станем лучше, и выйдем за ворота... Господи, ведь как выйти на волю, мы еще не знаем, думаем, чудо это, или придурь, или слабость, но этопройдет... Это пройдет...
  
  Одно и то же снится третий год. Сижу в тонущей подлодке, тьма, дышать нечем, лампочка тусклая мигает, а я стучу молотом в корпус и ору: "Берег, Берег, я Тринадцатый, подорви меня на фиг, или спаси!" Но нет... Ничего не меняется. Проснулся, встал -- и ночью то же самое. Вот тебе легче, по-моему. Ты по крэку не угораешь. Тебе не надо. И ты можешь сгореть в полете. Сгори, Олег. Терять нечего.
  
  Толика начала трясти крупная дрожь. Мне подумалось, что кругом пожар, и что спасаясь из горящего дома он выскочил на чердак -- темный и захламленный словами, ребристыми как чугунные батареи. Шальная мысль: а что если выйти из дома? Ведь совершенно без разницы, какой дом у вас -- халупа в предместье Блатнянского или замок в Альпах...
  
  Я замотал головой, стряхивая с себя эту мысль. Не то чтобы стало страшно -- нет, это чувство давно перегорело; скорее я провалился в небо, как парашютист, увидел нечто невозможное, ни то, ни другое, ни третье, о чем так много слышал, но не испытал по-настоящему ни разу, то, что вообще не от мира сего, но было единственным выходом.
  
  Тяжело говорить об этом. И легче ничего не бывает. Я хотел бы прислушаться к собственному сердцу, но слышу только удары молота в медный бубен Пустоты. Я хотел бы увидеть себя, но все, что я вижу - это мой двойник, с тревогой выворачивающий свои карманы. Ожидание худшего -- это все, что у нас есть. Хомо саспенс. Мы все больны. Все.
  
  Примечания к главе 5.
  
  ...volare cadente -- лететь в падении (лат.)
  
  7 (6).
  
  Сижу на корточках. Коля был прав. Чем не зона? Четыре стены, четыре тоски и хавчик не лучше тюремного -- пайка мозгловатой дряни. Кашка-парашка. Покроши чеснока, чтоб не хезать метанием. Свобода... Да, я могу пойти куда захочу, но только теоретически. В Закутске вряд ли стоит переться куда не звали.
  
  Есть одно положительное обстоятельство: меня никто не достает. По крайней мере, сейчас. Можно думать не отвлекаясь. Но о чем? Одно время я считал, что меня спасет работа. Но эта затея не принесла ничего нового. Стоит остаться один на один с мыслью о работе, как поднимаешь руки вверх, или опускаешь руки, и это одно и то же, гимнастика отчаяния. Помнится, я еще в детстве решил не поддаваться работе. Я смотрел на отца, который уходил из дома в семь утра и возвращался около полуночи, чаще всего сразу отправляясь блевать. В отношении "института семьи" я тоже не обманулся. Однажды у нас умерла кошка. Я подобрал ее на улице, и через шесть лет ее отравили соседи. Отец похоронил ее напротив соседских окон. Впервые я видел, чтобы отец был настолько подавлен.
  Над ее могилой он тихо и как-то растерянно произнес: "Ну вот... Жила она, жила, рожала детей, воспитывала, добывала пропитание. И теперь ее нет." Я возвращался домой в очень странном ощущении. Приставлял фразу насчет кошки ко всем, кто, насколько я знал, верил в ценность брака. Выходило очень точно. С того дня я не верил в брак ни одной секунды. В этом царстве слепой и упорной традиции не больше смысла, чем в существовании бедной пушистой твари, или полоумной соседской дочки, скормившей нашей Мурке мышьяк, изобретательно распыленный в куске колбасы.
  
  К 13 годам у меня почти не осталось иллюзий. И наступил праздник воображения, потому что я родился с большим сердцем. Я верил в идеалы, порожденные стремлением к порядку; следы заходов в эту замкнутую систему -- две моих жены. Я любил их, и окружил круговой изгородью штампа в паспорте потому, что боялся потерять их, и в какой-то степени -- потерять себя самого, но это простодушное мошенничество не сработало. Время и безудержно плодящиеся случайности, слившиеся в один аквариум, однажды опрокинулись и вымыли меня с маленького штампообразного острова, и не было смысла бродить оголенной землей исключительно ради потомства, ведь если завтра меня переедет трамвай, они не перестанут быть, и не умрут от голода и горя.
  
  Первым, кто одобрил мой развод, был Антон. Тогда он бредил идеей объективности, подразумевая деньги и обет безбрачия. Мы не вылезали из баров, где весь небесный свод наваливается тяжестью вслед за каждым глотком, и чем легче глоток, тем тяжелее становится. Мы зависали в прочих подозрительнах местах, где было много обнаженных женщин, не верящих ни во что, даже в деньги. Антон был убедителен и беспрестанно давил на тему смерти и курса доллара, рассыпая примеры из античной философии. Незадолго до этого он осилил чтение "Бунтующего человека" и парил в экстазе, выплескивая чувства с жаром неофита. Я чувствовал, что медленно и верно проваливаюсь в его философию, ведь надо признать, что маньяки очень часто апеллируют к объективной реальности. Аристотель и Гераклит, два величайших маньяка объективности, плясали у меня в глазах и размахивали руками, пробуя сплести себе хитоны из воздуха. Антон не унимался. Он говорил, что объективность -- это форс-мажор, а значит, власть над человеком; человек всегда боялся форс-мажора и признавал богами все, что выбивает из
  колеи, будь то философ, царь, герой или другой проходимец; страх и форс-мажор, о граждане, -- обращался он в пьяный прокуренный зал, -- суть величайшие двигатели религиозности, достаточно сравнить страхолюбовь христиан к Иисусу и страхоненависть к сатане; итак, восклицал он, все, что противно человеческому существу -- и есть
  религиозная святыня. Глядя на Антона и пьяную мадам, впившихся друг в друга мандибулярным засосом, я думал о том, что быть объективным значит видеть вещь перед
  собой, ощупывая ее усиками глаз, ушей, носа, удес, но все, что можно ощупать внутренним знанием, противоречит этой якобы-реальности. Что остается? Только принимать к сведению и вписываться в поворот.
  
  Много раз за тот вечер я пытался стать объективным, но в итоге лишь прослезился от того, что устали глаза. Утром позвонил Антон и пояснил свой взгляд на высказанное вчера. Он проповедовал бунт против страдания.
  
  У меня закружилась голова. Бунт против страдания! Какой идиотизм! И как это клево! Быть счастливым здесь и сейчас -- эта идея показалась мне настолько безумной, что я влюбился в нее с первого взгляда. Танец в открытом море! Умно, глупо -- но я легче
  волн, пока танцую. Когда устану, я умру.
   Вечер. Завариваю чай. Сегодня уже точно ничего не случится. По крайней мере, со мной. Как все-таки трудно свыкнуться с тем, что твои ожидания оказались верными. Никаких сюрпризов. Случай уже не играет в прятки. Все свои крапленые тузы он выложил на стол.
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"