Как я ненавижу эти вечные города - пупы земли - уродливые, разросшиеся, пустившие корни сквозь время омфаллосы, с их вселенскими претензиями, убогой стариковской спесью, перемешанной с наглостью малолетки. Их пошлые достопримечательности, подмалеванные, как перезрелые проститутки, для неразборчивого клиента, что замирает в корчах благоговения у пыльных камней, щедро, специально для потомков, политых когда-то кровью.
Как я ненавижу их.
Здесь, одурев от запечатленной вечности, ты приходишь в себя на какой-нибудь обыкновенной улице, у витрины галантерейного магазина, где выставлены ненужные тебе вещи, вокруг люди и машины, и чужая разноязыкая жизнь, шумная и неистребимая. И под асфальтом, конечно, чьи-нибудь нетленные кости, или раскроенный череп, или следы пожарища.
Ты приходишь в себя, если то временное, неубранное, беспокойное и неуютное место, о котором идет речь, можно назвать "собой", и тебе еще страшнее и тревожнее оттого, что вечность, о которой идет речь, действительно существует.
Определенно, если и есть что-то бесчеловечнее самого человека, так это его творения, например, "вечные города".
Хотя нет, приезжайте, конечно, в Иерусалим. Раз в жизни здесь стоит побывать, да и вообще: трудно представить себе мир без Иерусалима. Уж так он угнездился на земном шаре, что волей-неволей распространяет свое притяжение повсюду. Приезжайте.
Скопите денег, найдите время и купите билет на самолет. Впрочем, для Иерусалима нет подходящего времени, тут без конца кого-то убивают. Это неудивительно: "вечные города", заложники Истории, требуют жертв.
-- Стой, - говорю я Арону, задыхаясь, - стой, я больше не могу. Пошло оно все к черту.
Арон - мой друг и мой гид, однокашник, физик, бабник, и еще, кажется, играет в театре. Он здесь уже пятый год, выучил самый древний из живых языков, нашел работу и завел бархатную ермолку с шитьем. Я его люблю - эту бородатую селедку в растоптанных сандалиях. Беззлобного лжеца, сочинителя паршивых стихов и знатока лучших на свете бородатых еврейских анекдотов.
-- Э-ээ, салага, - кривится Арон и тащит меня дальше.
Мой самолет завтра, рано утром, а сегодня мы заканчиваем экскурсию. Я увидел все эти проклятые достопримечательности, их очень много, я валюсь с ног, я хочу пить. У меня болит голова, мне плохо, я вообще умираю. Мне нужно в гостиницу: помыться, переодеться, пожрать и рухнуть в постель, но он ухватил меня за локоть и не пускает, а я волокусь следом, как осел.
-- Куда теперь? - стону я.
-- Есть одно место в Старом Городе, которое не показывают туристам, - отвечает Арон. - Его вообще никому никогда не показывают. Но ты должен увидеть!
Вот, пожалуйста, еще одно место. Если его не показывают туристам, значит, там нечего делать, там будут камни и еще раз камни. Противные и пыльные; и какие-нибудь фольклорные евреи в диких меховых шапках. Или арабские торговцы будут жарить свое вонючее мясо, или будет развешенное на веревках белье рядом с чьей-нибудь обшарпанной могилой. С меня хватит, я все сфотографировал и снял на видео. Я купил кучу проспектов на трех языках, я потный, как мул, я стер правую ногу.
-- Пошел ты в жопу, - говорю я Арону. - Честное слово, пошел ты в жопу.
Он не обижается и не сбавляет шагу, затем вдруг увлекает меня в сторону. Показывает на выщербленную стену:
-- Видишь, опять стреляли.
Я вижу следы пуль и плохо замазанные пятна крови.
-- Сколько это может продолжаться? - спрашиваю я. - Вы здесь совсем одурели.
Арон кивает.
-- Вы охренели, ребята! - продолжаю со злостью, как будто именно террористы мешают мне сейчас вернуться в гостиницу. - Вы помешались на своей религии, на своей политике, на своих идиотских богах. Я ходил в школу, и это показывали по телевизору, я служил в армии, это опять показывали по телевизору. Теперь я здесь, и ты мне показываешь эту стенку, эту кровь. Сколько можно? Весь мир смеется над вами, дураками, вы делите клочок земли размером с Харьковскую область и поднимаете такой гвалт.
-- Да, охренели, - очень спокойно соглашается Арон. - Хотя есть вещи, которые не зависят ни от нас, ни от арабов.
Мы протискиваемся узкими переулками, где едва ли разойтись двум прохожим, нас давят со всех сторон желтые глинобитные хибары с плоскими крышами. Нам вслед глядят пыльные уличные собаки цвета сухой травы, мы кружим и петляем. Впитываем рвущийся из-под крыш кухонный чад, хватаем ртами воздух в этом лабиринте, а воздуха мало. Его выдавливают из тесных улочек наши собственные тела по закону Архимеда. И с каждым витком, с каждым поворотом реальная, привычная жизнь ускользает от нас, уступая место чему-то другому, давно вымытому из мира спасительными реками времени, но здесь его становится все больше и больше.
Оно сгущается и обрастает плотью.
-- Это сердце Старого Города, - объясняет Арон. - Кварталы, где все осталось почти таким же, как было.
-- Кто здесь живет? - интересуюсь я.
-- Вымирающая нация, маленькое туземное племя.
-- Какое?
-- Такое.
-- А мы кто, по-твоему?
-- Говно, - коротко отвечает Арон, сворачивая за угол.
Перед нами еще одна глинобитка. Чуть повыше других. За стеной глухо звучит тяжелый и нестройный хор мужских голосов. Эти странные, кхекхекающие древние звуки, которые там, на широких авеню нормальной жизни, порхают, как оживленные птичьи мумии, здесь гудят жаркой кровью. Как будто ты, здоровый и сильный свой собственный предок с волосатой грудью обезьяны давишь в громадной кадке черный виноград под таким же черным, как твоя спутавшаяся борода, ночным небом. И капли пота стекают по этой бороде. Сверкают, словно быстрые звезды, а после тяжелой работы тебя ждет твоя смуглая длинноволосая женщина. И будешь пить ее допьяна, и благодарить Создателя за то, что Он дал тебе и землю твою, и вино твое. И целый удивительный мир; и будешь засыпать в благоговении...
-- Что там? - спрашиваю я.
-- Синагога, - отвечает Арон. - Их синагога.
-- А почему они поют? Сегодня ведь не суббота.
Арон снимает очки, утирает лицо рукавом.
-- Сегодня праздник.
-- Какой?
-- Йом-Кипур.
-- И что положено делать в этот праздник?
Внезапно он толкает меня в спину. Краем глаза успеваю заметить, что из синагоги выходит совершенно седой, горбатый старик в черном.
-- Они не должны нас видеть, - шепчет Арон. - Здесь сильно не любят чужих.
-- Небось эти стрелять не будут, - неопределенно замечаю я.
-- Идем! - требует он.
Hаконец, пространство расступается. Мы выходим на круглый пятачок, стиснутый со всех сторон домами, как зажатая в кулаке монета. В центре дерево - громадное, с тяжелыми узлами перекрученных ветвей, растрескавшееся, но все еще зеленое. Оно выглядит, как памятник самому себе. Как будто вырезанное из цельной каменной глыбы, и эти листочки кажутся приклеенными. Никогда еще я не видел такого жуткого, отталкивающего дерева, вечноживого динозавра. Тысячелетнего страдальца. Покрытого незаживающими ранами и струпьями, как забытый своим мучителем, вросший в землю Иов. Мы садимся под этим деревом, хотя оно не дает тени.
-- Так вот, - объясняет Арон, как бы продолжая начатый разговор, - Йом-Кипур, или Судный день - это такой день, когда Бог произносит Свой суд над всем, что сделал человек за год. И, соответственно, выносит вердикт. Но есть одна тонкость: вечером Судного дн открываются Врата Милосердия, и если ты искренне раскаешься, у тебя есть шанс, что все твои грехи будут прощены. Tакой мистический момент, щелочка во всеобщем порядке, куда ты можешь проскочить, если очень захочешь. Исключение из правил.
-- Которое только подтверждает правило, - замечаю я. - А что они поют, ты знаешь?
-- "Кол-Нидре"... ну, покаянная молитва... специально для Судного дня. Просят, чтобы все, что они сделают плохого в следующем году, Создатель им авансом простил.
-- А может, ты мне скажешь, наконец, что мы здесь ищем?
-- Мы уже все нашли. Вот это дерево.
-- Его что, посадил лично Моисей?
-- Дурак, - улыбается Арон. - Подобного дерева нигде нет больше в мире, оно, по идее, вообще не должно было существовать, но как видишь...
-- Прошу прощения?
-- Один известный человек входил в городские ворота и увидел бесплодную смоковницу. Он ее проклял, и смоковница засохла. Помнишь эту историю?
Я киваю.
-- Так вот. Другой человек, никому не известный, отломил от сухой смоковницы ветку, воткнул ее в землю, полил... может, еще помолился... и ветка пустила корни. Вот и все. Ну, это, конечно, легенда, и знают ее немногие, но для тех, кто живет здесь, это самое священное место на свете, священнее Стены Плача.
-- Никогда не слышал, - пожимаю плечами.
-- Да! -- продолжает Арон. - Эта смоковница растет вопреки вселенскому порядку, вопреки устройству миров, вопреки всему, понимаешь? Вопреки... вопреки Божьей воле. Правда, плодов от нее так и не добились.
-- Разве вы считаете его Богом?
Арон промолчал.
-- И все-таки? - настаиваю я.
-- Знаешь, - через силу произносит Арон, - немногие видят все как есть, и уж совсем единицы берут на себя ответственность. Мессия пришел, чтобы всех спасти, но с его уст сорвались проклятия. Кто он после этого?
-- Ну, оговорился...
-- Он еще несколько раз так оговаривался. Hе мир я вам принес, но меч, встанет брат на брата и сын на отца... А дальше? Через сто, двести, тысячу двести лет? Скажи мне: что хорошего сбылось? Наступил вечный мир? Мы увидели город золотой и гребенщиковских животных? Ни хрена: кровь и раздоры. Как по писаному. Вот и подумай теперь, что означает: "Я есть Сын пославшего Меня"...
-- Гностики вы поганые, - отвечаю я. - Знаешь, сколько людей способно засадить в тебя пулю за такие слова?
-- Знаю, знаю! - вдруг кричит Арон. - Потому что он и был сыном пославшего его! Кого?! А народ глазел на эту засохшую смоковницу и думал: ай, как правильно, поделом ей, суке. Потом глазели на костры инквизиции и тоже айкали. Народ всегда доволен, когда кого-то жгут или расстреливают. Это, знаешь, в генах.
-- Что, раньше было не так? До первого года нашей эры?
-- Да всегда так было... Просто явился Мессия и поставил дело на широкую ногу. Ну, затем Магомет... Гитлер...
-- А эти твои, садоводы?
-- Они... - Арон запнулся, - они Врата Милосердия плечом держат... чтобы хоть кто-нибудь мог пролезть. Чтобы было исключение в правиле.
Я встал, разминая затекшие ноги.
-- Неужели ты во все это веришь? В стариков, которые молятся дереву?
-- Пойдем отсюда, - невесело ответил он.
В иллюминаторе еще виднелась земля, проклятая земля моих предков, в которую посеяны зубы дракона. Украшенная садами и храмами, истоптанная туменами, фалангами, дивизиями и целыми армиями, где гниют миллионы скелетов и ржавеют миллионы гильз, где прямо сейчас кто-то захлебывается последним криком и кто-то делает свой первый шаг, не зная, что его ждет.