Каменских Николай И.: другие произведения.

Небо в алмазах

"Самиздат": [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Конкурсы романов на Author.Today
Творчество как воздух: VK, Telegram
 Ваша оценка:

  НЕБО В АЛМАЗАХ
  (роман в 5 книгах)
  
  "Счастья в жизни нет, есть только зарницы его, цените их, живите ими".
  (Л.Толстой)
  
  
  
  
  КНИГА 1
  
  РАЙСКИЙ УГОЛОК
  
  
  Глава 1
   Эти бедные селенья,
   Эта скудная природа...
  (Ф.Тютчев)
  По завершении полевых работ Фрол Тимофеевич рассчитал своих сезонников, большую часть которых составляли его малоземельные односельчане. В их числе был один из беднейших мужиков в деревне - Илья Дударев, истощенный надел которого уже не мог прокормить всю его семью, и подработки на чужих полях составляли едва не единственный источник его доходов. Несмотря на столь незавидное положение Илья в этом году задумал жениться на девушке из семьи очень зажиточной, вышедшей на хутор. Чувство его к Алене было не безответным, и даже нищета избранника отнюдь не служила камнем преткновения, и все проблемы упирались только в семью девушки, которая ни за что бы не смирилась со столь неудачным выбором дочери и сестры.
  Решение о браке с Аленой как-то неожиданно, спонтанно созрело в голове Ильи: он просто решил для себя, что раз уж любимая девушка и сама к нему неравнодушна - то он непременно должен жениться на ней. Прекрасно понимая причину пропасти, лежащей между ним и семьей избранницы, он задался целью разбогатеть во что бы то ни стало, и вот уже несколько недель упражнялся в изобретении различных способов к обогащению, большинство которых было малоосуществимо. Но там, где есть место желанию, всегда находятся пути к достижению цели, и весьма скоро нашлись добрые люди, которые в сельской корчме за чаркой водки надоумили парня, как и что надо ему сделать для поправки своего положения, и Илья, с живостью ухватился за их идею, подобно утопающему, готовому держаться за любую соломинку ради собственного спасения. Но об этом новом плане его мы расскажем чуть позже.
  После разговора в корчме, Илья решился не откладывать более с объяснением, и одним хмурым сентябрьским вечером отправился в дом солдатки Лукерьи, где в послестрадную пору деревенские девушки обычно собирались на посиделки. Хозяйкина дочь сразу же смекнула, кого ищет поздний гость и поспешила позвать подругу.
  Алена была пятью годами младше Ильи, то ес ть ей исполнилось 17 лет; на селе она слыла за первую красавицу и немало парней сватались к ней, только она отказывала всем, так как сердце ее принадлежала такому невыгодному жениху, как Илья Дударев, весь капитал которого состоял в довольно приятной внешности и статной фигуре. Но, увы, сердце наше слишком нелицеприятно, и если бы мы могли научиться управлять его путями, тогда, верно, любили бы одних лишь богатых и умных, и никто бы не зарился на безлошадную доброту и искренность, граничащую с простоватостью. Но Богу было угодно распорядиться иначе...
  За досужими разговорам Илья с Аленой дошли до околицы, и здесь Илья, крепко сжав руку любимой, выпалил, смущаясь и путая слова, что-то о невозможности жизни без нее и в подтверждении своего заявления пообещал на днях заслать сватов к отцу любимой девушки. Лицо Алены вспыхнуло при этих словах, она резко отдернула свою руку, чем смертельно перепугала и без того не слишком решительного Илью. Язык его прилип к гортани, и он не мог уже вымолвить ни слова от страха, и лишь через мгновение, взглянув в ее прекрасные золотистые глаза, он прочитал в них то, что более всего хотел услышать из уст. Трудно даже описать, сколько счастья светилось в этих дорогих глазах, счастья, доступного лишь по-настоящему любящим людям, того самого, что таинственно присутствует уже в самом чувстве к другому человеку, независимо от того, удачна любовь или нет, разделена или не разделена, ведь даже в неразделенной любви существует какое-то странное наслаждение сердца, совершенно недоступное осмыслению. В страстном порыве прижал Илья ее голову к своей груди, не заботясь более о словах, ибо все было сказано, и бессловный ответ уже получен.
  Сумрачное осеннее небо приобретало неприятный темно-серый цвет, последние отблески ненастного дня отгорели за ближней рощей, и зыбкий ветер к ночи усиливался и смешивался с промозглым редким дождем. Было холодно и совсем темно. Только слабые огни ближних и дальних деревень одиноко и таинственно поблескивали в непроглядном мраке. За околицей стояла мертвенная тишина, словно на кладбище, и, казалось, что даже деревенские собаки давно охрипли от холода и не будили зловещее затишье своим надрывным лаем. Здесь царствовал безраздельно один лишь тоскливый осенний ветер, жалобно надрывавшийся в ветвях деревьев и стенавший по бесконечности скошенных полей. Эта природная тишина была особенно сладостна для влюбленных, а их уединение в мрачном величии плачущей осенней природы сближало двоих еще более, и все практические мысли о будущей жизни казались суетными и излишними. Да и что было за дело им до грядущего, коли они уже в настоящем были счастливы, да и что вообще они почитали за счастье? - не сказочную ли Жар-птицу, которую удается поймать лишь однажды, и последующее долговечное обладание ею уже не дает душе тех восторгов, что можно испытать в короткое мгновение ее поимки. Ведь даже в самой роскошно клетке, безраздельно вам принадлежащая, она не будет уже той прежней Жар-птицей, что сумел ты выследить когда-то в утренних росах и отчаянно схватить за крылья...
  Расстались они поздно, бесконечно счастливыми и умиротворенными, и предстоящий разговор с отцом уже не так страшил Алену которая была готова к самой отчаянной борьбе за мифическую возможность обладания простым человеческим счастьем. Говорят, что когда-то у людей были крылья, теперь от них не осталось и следа, но любовь еще может окрылять иных, делая их способным к полету и вознесению над обрыдлой серой действительностью, над жестокой реальностью и той горькой правдой, что открыли мудрецы еще в древности, объявив во всеуслышание, что счастья нет, и быть не может.
   Илья спешил с объяснением потому, что он нашел, наконец, выход из своего бедственного положения. Расчет его основывался на возможностях земельной реформы 1906 года, значительно изменившей за последние несколько лет уклад его родной деревни. Нововведения, хотя особенно и не улучшили положение сельской нищеты, то, по крайней мере, помогли разбогатеть и поправить свои дела многоземельным, да и просто смекалистым и работящим мужикам, вышедшим из общины и через это получившим полное право управляться на своей земле самостоятельно. Отколовшихся от мира односельчане сразу отчего-то невзлюбили, величали за глаза раскольниками, в тайне же завидовали их успехам, но сами, кто из косности, кто по привычке паразитировать за счет мира, следовать их примеру не спешили. Все таки любит мужик русский жить по старинке, нового подчас пугается, и приемлющих его особенно не жалует, во всех же, даже самых выгодных и прогрессивных, нововведениях так часто усматривает скрытый подвох со стороны барина или чиновника. Да и может ли он думать иначе, в то время как все законы у нас пишутся по канцеляриям людьми, земли не знающими, ее нуждами не живущими и сил своих за нее не положившими. Как тут простому малограмотному мужику с его консерватизмом и преданностью отцовским заветам иметь веру в них самих и в продукты их законотворчества?
   Исходя из подобных установок, Илья побоялся брать кредиты на покупку земли в своей губернии из сомнения, что сможет когда-либо расплатиться с банком несмотря на все льготы и отсрочки, предоставляемые государством, и решил податься на новые земли, которые, по словам бывалых людей, веками пустовали и только ждали своего хозяина. Кроме того, на обживание казенных земель правительство выделяло 150 рублей - деньги для Ильи огромные.
   Своими грандиозными планами он поделился только с Аленой, от близких же упорно их скрывал и ездил тайком в город договариваться о продаже своего надела. Даже, переговорив с Аленой, он долго откладывал разговор с матерью, пока наконец не набрался мужества и открыл свои намерения Варваре Федоровне.
  Мать выслушала его с выражением не то крайнего удивления, не то невыразимого ужаса, потом жестоко обругала сына. Однако что-либо менять было уже поздно: для Ильи вопрос с землей был решен, и ему ничего не оставалось делать, как доказывать свою правоту, чем он добился только того, что старуха вконец перепугалась и заголосила на всю избу, словно оплакивая покойника.
  - Горе мне, ох, горе! Единешенька надежда была у меня в жизни - на тебя, да и ты теперь меня погубить задумал. Как же мне дальше то жить, несчастной?
  Слезы ее возымели свое действие, Илья совершенно сник и был уже не в состоянии подобрать нужных слов для убеждения упрямой старухи. Человек мягкий и жалостливый, он может быть и отступился бы сейчас, если бы вопрос о продаже надела не был уже решен им окончательно, и только этот факт вынудил его проявить неожиданную твердость. Он, скрепя сердце, признался во всех своих проделках матери, объяснил ей, что изменить чего-либо теперь невозможно и потому все разговоры на эту тему бесполезны. Изумленная упорством прежде всегда податливого сына, старуха стала понемногу сдаваться, и последним аргументом против переселения выдвинула - невозможность разрушения семьи, которое оно неминуемо должно было за собой повлечь. Дело в том, что у Ильи был старший брат, инвалид войны на Дальнем Востоке. Оставшись без ноги, он был брошен молодой и красивой женой и вынужден жить на иждивении у младшего брата, но роль приживальщика его не слишком то устраивала и потому, помыкавшись в деревне с полгода, он уехал в город в надежде прокормиться как-нибудь собственными усилиями. Зная наверное, что Лукьян ни за что к ним не вернется, и уж тем более не составит компании в переселении Сибирь, Варвара Федоровна ухватилась за старшего сына как за последний довод против переселения, не без основания упрекая Илью, который и впрямь за несколько лет совершенно позабыл о существовании родного брата, в жестокосердии и черствости. Согласившись со всеми упреками, Илья однако заметил, что уговаривать Лукьяна поехать вместе с ними - дело совершенно бессмысленное, на что Варвара Федоровна объявила, что без Лукьяна не поедет и снова громко запричитала.
  - Да что же тогда делать? - растерялся Илья, - я и не знаю, где его искать. Да если б даже и знал - все равно толку бы из этого никакого не вышло: не поедет он никуда. Это, матушка, я вам верно говорю.
  - Тады и я не поеду. Ехай один, Бог с тобой. А я уж и тут как-нибудь проживу, авось с голоду не околею - мир подсобит в худое времечко.
  Илье не оставалось ничего, как обещать матери отыскать брата во что бы то ни стало и уговорить присоединиться к ним. Варвара Федоровна несколько оживилась, и, отерев слезы, сказала:
  - Говорят, его в Черни видали....
  Илья покорно обещал завтра же ехать в Чернь.
  Прибыв в город, он потратил добрых два дня на поиски брата, пока не встретил его случайно во дворе небольшой церквушки, где бедолага коротал время за сбором милостыни.
  - Подайте убогому инвалиду японской компании, - тоскливо вещал он, протягивая всякому встречному свою большую мозолистую руку.
  Лукьян был восемью годами старше Ильи, ему шел уже тридцатый год, но выглядел он значительно старше своих лет. В его темных когда-то волосах седины было так много, что они приобрели пего-пепельный оттенок, лицо же настолько заросло густой бородой, что вообще было крайне трудно дать ему какое-либо описание: к тому же оно вообще было достаточно типическим для обычного неухоженного простолюдина, только глаза глядели как-то слишком тоскливо и слишком много безысходности светилось в них.
  Просил он подаяния не настойчиво, как делают иные, а как-то кротко, словно бы стесняясь своего ремесла, на проходящих же и вовсе не глядел, только, получив мелочь, благодарил долго и горячо, но все таки взглядом не удостаивал. Брата он заметил не сразу, спросил денег и у него. Только, когда последний присел перед ним на корточки, Лукьян взглянул на него и, горько усмехнувшись, заметил:
  - Вот так и живем, братец.
  - Что же ты ко мне то не вертаешься? - хмуро спросил Илья, - не чужие, чай?
  Лукьян снова усмехнулся и сказал.
  - Брат то ты мой, да хлеб у тебя - свой.
  - Зачем же так? - недоумевал Илья, - разве бы я пожалел для тебя хлеба или упрекнул в чем?
  - Эх, Илейка, Илейка! Ведь один и тот же кусок еще никому не удавалось дважды в рот положить. Однако ж оставим этот разговор: одна только трата времени выходит. Я никак не могу к вам вернуться. Подайте бедному солдату....
  - А я ведь за тобой приехал, - не унимался Илья.
  - Напрасно только сапоги стирал. Я уже говорил тебе, что не вернусь в деревню, давно говорил. И верно у нас сказывают про таких, как ты: дурная голова - ногам пагуба.
  - Лукьян, а мы ведь уезжаем из деревни то. Слышь? Навсегда уезжаем. Мать не успокоится никогда, если ты не поедешь с нами.
  - Ну и поезжайте себе на здоровье. Мне то что? Я уж и здесь как-нибудь... На одной то ноге, чай, далеко не ускачешь.
  При последних словах Лукьян так грустно поглядел на младшего брата, что у последнего сердце дрогнуло, и он лишний раз отметил про себя, что мать была все таки глубоко права, упрекая его давеча в забывчивости и жестокосердии. Лукьян показался ему таким жалким и беспомощным, что бросить его он уже никак не мог и принялся старательно изъяснять ему свои планы насчет переселения.
  - Это же настоящий рай! - вещал он в каком-то восторге, - и, главное, что земли там - не счесть. Сам государь нам жалует ее безвозмездно.
  - Царь наш- немец русский, - передразнил его Лукьян, но Илья не оставлял своей агитации.
  - Положим, все это здорово: белый рай, море земли. Но я то здесь при чем? Что ты пристал ко мне со своим переездом? Право же, тебе нужно в Думе вещать, а не меня подбивать на какие-то сомнительные прожекты.
  - Ну как же ты не можешь понять, что наша жизнь там значительно улучшится, и тебе больше не придется просить милостыни.
  - Да как ты понять не можешь, - снисходительно улыбнулся Лукьян, - что ежели бы там было так хорошо, как ты говоришь, нас бы, дураков, туда не зазывали.
  Илья уже исчерпал весь свой запас красноречия и на все остроты брата отвечал лишь тяжелыми вздохами. Лукьян, заметив его смятение, похлопал его по плечу и заметил уже более ласково:
  - Ну и далась же дурацкая мысль твоей голове!
  - Что же мне делать? - в отчаянии вскричал Илья, - если ты не поедешь, мать не поедет, а бросить их я никак не могу, равно как невозможно мне и остаться. По мне уж лучше и совсем не жить на свете, чем жить так, как я живу теперь. Ведь я, братец, жениться задумал, а куда мне хозяйку вести, на какое хозяйство?
  Слова брата несколько тронули давно очерствевшее сердце Лукьяна, и вместо того, чтобы сострить что-нибудь насчет бабьего подола, как он хотел сделать поначалу, Лукьян крепко задумался, а потом сказал добродушно:
  - Да полно тебе отчаиваться то. Ишь нюни распустил. Пущай будет по-твоему. Так и быть: сделаю, как ты хочешь. Мне ведь все равно, где побираться. Только подумай хорошенько, стою ли я того, чтобы повсюду меня таскать за собой: лишняя обуза только выходит, да ущерб один....
  Илья принялся благодарить брата. Он был слишком счастлив, чтобы выслушивать опасения Лукьяна по поводу предпринимаемого им переезда. Лукьян понял это и больше ничего ему не сказал.
  Едва отправив старшего брата в деревню, Илья поехал в губернский город завершать свои дела, и разделался он со всем довольнее скоро на одном духу, держа одну только мысль в голове: перебраться до зимы за Урал, хотя он и не имел никакого понятия о сибирских зимах. О промедлении он и слышать ничего не желал, и все уговоры доброхотов дождаться весенней навигации оказались напрасными.
  Эх, молодость, молодость, кто не умел спешить в ее счастливую пору, тот не заметил, как она прошла мимо его дома, не оставляя никаких надежд на возможное возвращение. Ее остается только догонять, в то время, как она, жестокая, никого не поджидает на перепутье, и, будучи подвластной лишь неумолимому времени, никому не оставляет шансов хоть однажды еще вернуться в ее легкую безмятежность и удивительный океан самых светлых надежд и грез. Говорят, смелостью и напором города берутся вернее нежели долгой и умелой осадой, но каких сил стоит такой штурм, и какая есть гарантия того, что он непременно увенчается успехом? Ведь будущее еще более непостижимо, чем настоящее и прошедшее, и, загадывая на него, мы вернее всего ошибаемся, поскольку никто из нас не имеет способностей разгадать пути собственной жизни
  
  Глава 2
  Полечу в страну чужеземную
  ..........................
   Не страшит меня путь томительный
   (В.Ростопчина)
  Алена сидела у окна большой светлой горницы и смахивала с ресниц крупные слезы. Хмурый отец нервно мерил шагами комнату, стараясь даже не смотреть на прогневавшую его дочь. Несчастный вид ее приводил Гермогена Филипповича в еще большее бешенство, он не только кричал, но и активно жестикулировал, отчего сердце бедной девушки постоянно сжималось в ожидании тяжелого отцовского удара.
  - Да как тебе такое в голову могло взбрести, дура? Ужели сама ты не видишь, что не пара тебе этот Илейка? - возмущался отец, - что он вообще такое? - нищий и никудышный бездельник, и только! Да, нищий и никудышный! Прекрати немедленно реветь и все эти глупости из головы выбрось!
  Он даже притопнул ногой от негодования и лишний раз подчеркнул дочери никудышность ее избранника.
  - И встречам вашим отныне я полагаю конец, чтобы и соблазна не было никакого.
  Заслышав подобную угрозу, девушка перепугалась совершенно, и, прежде послушная, набралась вдруг смелости и ответила ему тихим, но твердым голосом:
  - Нет, батюшка, это для меня никак невозможно, прошу вас...
  Гермоген Филлиппович, привыкший к беспрекословному подчинению всех членов семьи своей воле, несколько опешил от заявления дочери и, наклонившись к самому ее лицу, произнес зловеще:
  - Что ты сказала? А ну повтори!
  Алена повторила еще тише, но этого вполне хватило, чтобы переполнить до краев чашу отцовского терпения, и правый кулак Гермогена Филипповича безжалостно прошелся по столь ненавистному для него в тот момент лицу дочери.
  - Змеюгу выкормил на свою голову! Да как ты вообще смеешь разговаривать со мной подобным образом? Ты, ты....
  Он долго не мог подобрать подходящей характеристики для непокорной дочери, и, не найдя ничего, еще раз топнул ногой и прорычал:
  - Дура! Как тебе еще это объяснить? Воистину казнил меня Бог дочерью. Более я от тебя слышать ничего не желаю, а сам все уже сказал: сиди теперича и размышляй над моими словами.
  Гермоген Филиппович собрался было идти, но замешкался, и спросил Алену уже без прежней злости в голосе:
  - Ну что ты собираешься делать то с этим?..
  - Я уже все порешила, батюшка, - робко сказала Алена, - мы переберемся в Сибирь. Государь там всем земли дает.
  В кротком голосе ее прозвучала слабая надежда, что отец все таки постарается ее понять (уж не для того ли он вернулся?). Бедная, не могла она постичь одного: того, что все ее искренние чувства к Илье расчетливым и хозяйственным отцом воспринимались не иначе, чем детская шалость. На жалкий же ее лепет о переселении он просто рассмеялся от души, и смеялся очень долго: настолько позабавили его нелепые планы влюбленных.
  - Ну дочка, уморила! До смерти рассмешила, дай Бог тебе здоровья. Теперь послушай и меня: я никуда тебя не отпущу, и потому паспорта ты получить не сможешь. А что у нас такое человек без паспорта? - все равно что букашка какая-то полевая. Неужели даже этого твой тупорылый жених постичь не может? Вот и мотай теперь на ус, какая польза тебе от него выйдет? Всякий ведь человек, он из мелочей складывается, его ведь прежде, чем в дело брать с ног до головы общупать надо: от портов до мыслишек перебрать. А ты за ним как корова слепая стелешься, которую кто подхлестнет, за тем и в путь отправится, не рассуждая, чей пастырь теперь погоняет: свой али чужой. А насчет Сибири вот что я тебе скажу. Ужели ты не понимаешь, дуреха, что сколько земельки человек себе менять не будет, сам он оттого никак не переменится и новый надел лучше старого обрабатывать не станет. Кто с малым не совладал, тот и с большим никогда не управится. Коли уж мужик так запросто землей кидается, как твой Илейка, то можно о нем сказать только то, что земледелец он - никудышный, и никогда толку из него не выйдет. Земля ведь для нас, как мать - кормительница, а какой добрый сын свою мать обменивать станет? Ежели Илейка твой на своем наделе не хват, каков он на другом то будет?
  - У него здесь земли мало, вот и не выходит ничего.
  - Большое, дочка, из малого вырастает. Мужик ведь не только в том познается, как он за плугом ходит. Ты можешь хоть цельный день надрываться в хозяйстве, а лучше от того все равно жить не станешь. Сметка тут нужна крестьянская, да и, потом, любить ее надо, землю то, держаться за нее, а она уж и в лихую годину не продаст, коли взяться за нее умеючи. Во всяком деле голова окромя рук потребна. Без головы и в лесу не много дров нарубишь.
  - Он сможет, батюшка, непременно сможет, - горячо заговорила Алена, - только землицы бы поболе...
  - Ну вот заладила, - в сердцах бросил отец, - воистину глупого учить, что мертвого лечить. Да впрочем, все вы бабы таковы: долог волос, да ум короток.
  Гермоген Филлиппович отворил дверь, чтобы уходить, и только тут Алена поняла, что никогда не сможет убедить его и крикнула в отчаянии:
  - Коли добром не пустишь: все равно уйду!
  На что Гермоген Филлипович ответил:
  - Гляди у меня прокляну ведь! Вовек счастья не увидишь.
  Когда отец ушел, Алена разрыдалась. Страх перед отцом, боязнь родительского проклятия терзали ее несчастную душу, но с другой стороны, не менее пугала ее возможная потеря любимого человека, отказ связать с ним свою жизнь, иметь от него детей. Но в то же время верность традициям так глубоко укоренилась в ее душе, что, посиди она этак взаперти несколько дней, да помолись Богу, все могло бы сложиться иначе. Впрочем, неожиданное появление Ильи было способно перетянуть чашу весов на его сторону она осмелилась бы ослушаться отца и не побоялась лишиться родительского благословения, чего бедная девушка страшилась более всего на свете. Она наверное смогла бы позабыть про все и отправиться в любую даль, куда бы только человек этот захотел ее увезти, подобно верной собаке, боящейся потерять любимого хозяина, и оттого повсюду за ним следующей.
  В народе говорят, что истинно любящие люди с любого расстоянии чувствуют, что творится в душе любимого человека, и, разделенные даже тысячей верст, могут сострадать и сорадоваться друг другу. Так это или иначе, но Илья каким-то таинственным образом разгадал состояние Алены и пришел именно тогда, когда решалась судьба его счастья. Точнее пришел не сам, а подослал свою поверенную Парашу - подругу Алены - под весьма благовидным предлогом: звать девушку помочь ей разобрать пряжу. Отец поначалу ни в какую не соглашался выпускать дочь из дому, но потом сдался и приставил к Алене конвоира в лице младшей ее сестры Дуняши, которая в семье отличалась тем, что постоянно следила за всеми и доносила отцу про поступки родных, за что была ненавидима братьями и сестрами и нередко ими побиваемая. Однако в этот раз и на нее нашлась управа: Парашины братья воспользовались страстью Дуняши к игре на гармонике и взялись развлечь ее, и та на какое то время позабыла о возложенном на нее ответственном поручении.
  Параша меж тем отвела подругу в самое укромное место сада, где в надвигавшихся сумерках уже трудно было различить даже собственную руку, а сама отошла на несколько шагов, выполняя роль зоркого часового. Илья появился неожиданно быстро - словно из-под земли вырос.
  - Как же давно мы не виделись, Илюша: добрых десять ден, - произнесла Алена, радостно заглядывая в его темные глаза.
  - Они показались мне годами, - отозвался он, - ну что же отец твой? Едем?
  От этого вопроса она вздрогнула, улыбка покинула ее милое лицо, но, боясь расстроить его, она ответила кратко, чуть дрожащим голосом:
  - Едем.
  Вглядевшись в лицо любимой, Илья заподозрил что-то неладное и тревожным голосом повторил свой вопрос:
  - Так что же отец?
  Они представить не мог, какие поистине адские мучения доставлял он любимой своей настойчивостью: бедняжка была и без того слишком подавлена своими метаниями между любовью и совестью, которая настоятельно советовала ей покориться отцовской воле. Но состояние свое она постаралась скрыть от Ильи и отвечала ему спокойно и ласково
  - Я еду с тобой. Бог нас простит.
  Он понял сокровенный смысл ее слов и предложил лишний раз обдумать свое решение, но попросил как-то неестественно, не от чистого сердца, а более по чувству долга перед существом, вверяющим ему собственную судьбу. Сам он слишком нетерпеливо жаждал счастья и оттого был слишком уверен в собственных силах, чтобы хоть на мгновение усомниться в том, что он способен осчастливить любимую девушку.
  - Уж не будешь ли ты после раскаиваться в своем решении? Отец твой - человек суровый, он наверняка проклянет тебя, и ты никогда мне не простишь, что я сманил тебя и тем накликал родительскую немилость.
  В ответ она укоризненно покачала головой.
  - Илюша, я ведь так люблю тебя, что грех даже думать об этом.
  В этот момент Параша, притаившаяся неподалеку, неестественно кашлянула, давая подруге понять, что неплохо было бы поспешить с прощанием. Алена боязливо оглянулась в ее сторону и отступила от Ильи на шаг.
  - Мы поедем поездом, - торопливо начал объяснять он, - завтра ночью будем пробираться на станцию. Я прийду за тобой, когда все ваши улягутся. Но подумай еще раз....
  - Я уже все решила, - перебила она, - к чему теперь лишнее говорить? Мы и без того здесь задержались. Чай, успеем еще наговориться, будет время.
  - Что верно - то верно.
  - Подожди, Илюша. Я хотела у тебя спросить: как же мы с паспортом то моим поступим?
  Илья бесшабашно махнул рукой:
  - Э, пустое все это. Там, на месте обвенчаемся и паспорт тебе сделаем, уже как законной супруге моей. Кстати, едва я не забыл: у меня ведь подарочек для тебя имеется.
  Он вытащил из кармана поддевки серебряное колечко, купленное в городе и аккуратно надел его на левую руку Алены. Она ответила ему благодарной улыбкой и, поцеловав заветное кольцо, опрометью бросилась из огорода, где у калитки ее поджидала совсем закашлявшая подруга.
  Остаток дня девушка провела дома за молитвой перед образом святой Пятницы. Подобное времяпрепровождение весьма порадовало родителей и успокоило их подозрения насчет готовящегося побега.
  Они тогда и догадываться не могли, что творилось в мятежной душе дочери. Молитвы не приносили ей желанного облегчения, а лишь усиливали ощущение страшного греха, подготовляемого ею, и, всякий раз, когда она в земном поклоне дотрагивалась воспаленным лбом до холодного пола, в сердце ее усиливалось леденящее душу ощущение постоянно нараставшей пропасти между нею и Всевидящим Оком. Она наивно подбирала доводы в пользу своего решения о побеге, оправдывала все любовью, в которой она не искала никаких выгод для себя лично, ради которой бросала все: и уют и достаток, и родительское благоволение, постоянно припоминала в свое утешение крылатые евангельские слова о многой любви, по которой все прощается. Хотя она и сама понимала, что нещадно перевирает слова Спасителя, что не такую любовь подразумевал Он, отпуская грешницу, и что не поощряется Им то жалкое рабское чувство, что именуемся в роде человеческом любовью мужчины и женщины, - но все таки как ей хотелось обмануть себя, оправдаться перед совестью и перед Богом посредством этих великих и мудрых слов, растолкованных ею так наивно, по-человечески.
  Илью между тем не мучили никакие сомнения, он напротив чувствовал себя счастливейшим из смертных, и не хотел думать ни о чем таком, что могло бы бросить тень на его безмятежное состояние. Семья же, напротив, не была настроена столь оптимистично. Мать, хоть и смирилась в душе с мыслью о неизбежности переселения, не переставала досаждать сыну постоянными жалобами на жестокосердие и неразумие. Более же всего доставалось Илье от старших сестер - двух старых дев, которые постоянным нытьем вводили Варвару Федоровну в еще большую тоску и страх. Обе они были некрасивыми и сварливыми девицами, обиженными на целый свет за свое одиночество и несложившуюся судьбу. Замуж их никто не брал сначала по бедности, затем и по годам (Марье уже стукнуло - 26, а Федосье - 24). Из жалости к их печальному положению и мать и брат все им спускали, и старались не осуждать их, каким бы невыносимым и не казалось их постоянное нытье и свары между собою.
  И все таки несмотря на всеобщее уныние, царившее в дударевском доме, где-то в глубине души всем очень хотелось верить в обетованную землю, в счастливую светлую жизнь, которая, по представлению многих, возможна только вдали от родных мест. И потому они, уверившись в неизбежности переселения, все как один бросились навязывать себе эту веру, рисовать в воображении богатый и благодатный край, где нет ни малоземелья, ни помещиков, ни мироедов. Такая вера хоть и теплилась в душе этих людей, все же над ней довлела обычная житейская боязнь перемены мест и привычного жизненного уклада, один лишь Илья был предан ей непоколебимо, более того - стал даже настоящей ее жертвой, именно жертвой, ибо вера его относилась к разряду тех горячих человеческих убеждений, которые на первых порах делают их обладателя способным сворачивать горы, но едва материзовавшись, столкнувшись лицом к лицу с предметом своего поклонения, разлетаются искрами глубочайшего разочарования, - и все оттого, что этот самый, столь горячо когда-то желанный и искомый, предмет оказывается вдруг совершенно далеким от нарисованного прежде идеала, то есть от того идеала, в который можно было бы поверить, перед чем можно было приклониться и всецело отдать свое сердце. Ведь, воплотив мечту в жизнь, далеко не всякий из нас способен вынести ее, принять неизбежность недостатков, постараться отыскать в ней все самое хорошее, что когда-то так сильно притягивало к ней. И только покорное принятие идеала, не выдержавшего испытания временем, поможет спасти душу от полного краха и разочарования, а всякое разочарование слишком непредсказуемо в своих последствиях. Оттого то и становится страшно за Илью.
  
  Глава 3
  "Для того, чтобы идти тысячу верст, человеку необходимо думать, что что-то хорошее есть за этими тысячью верст. Нужно представление об обетованной земле, чтобы иметь силы двигаться."
  (Л.Н.Толстой)
  Отправив ночью семью на станцию, Илья пробрался к Алениному дому. У окна горницы, в которой спали дочери Гермогена Филипповича, он свистнул условленным свистом, и Алена, давно его ожидавшая, растворила ставни. При помощи Ильи, она спрыгнула на землю, с небольшим узелком своим, в котором было схоронено ее нехитрое добро: тряпки и разные безделицы. Разговаривать долго было не к чему, и влюбленные, решительно схватившись за руки, со всех ног бросились прочь от родительского дома, подобно почуявшим опасность воришкам, стараясь даже не оглядываться назад в своем бегстве, будто они опасались пожалеть о всем оставляемом теперь, подобно древним израильтянам, долго еще грезившими на пути в землю обетованную покинутыми в Египте котлами с сытным мясом.
  Ущербная луна то скрывалась за рваными облаками, то появлялась вновь, освещая беглецам путь. Крепко спящее село, в котором пролетело детство и юность, уходило в даль, а впереди расстилался один лишь грязный, размытый долгими осенними дождями шлях, да бесконечная ширь полей, раскинувшихся по его обочинам. Им было совсем не жалко оставлять родные места, это чувство ни разу не шевельнулось в их нетерпеливых душах: настолько сильно оба жаждали вырваться из однообразной серой действительности, лишенной сказки и светлых праздников. Оттого они постоянно ускоряли шаг, не рассчитывая силы и не принимая во внимание то, что до станции ходу было никак не менее десяти верст.
  Места они достигли только под утро. Продрогшие до костей в ожидании поезда родственники встретили их дружной бранью, молодая невестка сразу же пришлась не ко двору Варваре Федоровне и ее дочерям, и перепалки между ними начались еще до прибытия состава, и особенно усилились после посадки, во время борьбы за места в душном вагоне, полном грязи и всевозможных отвратительных запахов, от которых тошнило и кружило голову. Ко всему прочему простудившаяся не на шутку мать серьезно заболела и, хотя в последние годы она хворала очень часто, родные на этот раз были сильно обеспокоены ее состоянием. Алена все время сидела около нее, получая вместо благодарности одни только упреки и постоянные жалобы сыну и дочерям. Илье жалобы эти досаждали, но он упорно молчал и тайком злился и на мать и на Алену. Уже по прошествии суток их путешествия переселенцами овладела апатия и полное безразличие к целям их дальней поездки, более же всех страдала Алена, поскольку кроме вагонных неудобств, к которым она, проведшая детство и юность в достатке, привыкнуть не могла, ей приходилось также сносить и постоянные издевательства о стороны новых родственников. Особенно же болезненно отзывались в ее душе намеки на то двусмысленное положение, в котором она находилась, не состоя в узаконенных отношениях с Ильей. Сам Илья поддерживал ее мало. Постоянно разрываясь между больной матерью и невестой, он не знал, кому из них угодить, чем только еще более раздражал обеих. Но несмотря на все это, Алена была вообщем то счастливее всех остальных переселенцев, поскольку заветная мечта ее исполнилась: любимый человек был рядом, и всю дорогу она твердила ему с радостью, пропуская мимо ушей оскорбления больной старухи, одни и те же слова: "Вот приедем, Илюша, в Омск, там и обвенчаемся".
  Поначалу слова эти Илью умиляли, потом же и вовсе надоели, обесценившись благодаря частой своей повторяемости. Не выдержав однажды, он даже бросил ей раздраженно: "Вот доберемся до Омска: там и разберемся." Она вся сникла от подобной грубости, ничего ему не ответила, и лишь забилась в свой уголок. Лицо ее было настолько жалким, что казалось, она вот-вот расплачется. Взглянув на нее, Илья устыдился своей неосторожной реплики, захотел было утешить любимую, но тут же услышал суровый оклик матери, которая настойчиво требовала к себе внимания сына. Варвара Федоровна таяла прямо на глазах, и с каждым часом ей становилось все хуже. Она объявила младшему сыну что звезда ее закатывается, ей не на что уже надеяться, и, что этот душный вагон скорее всего станет последним ее пристанищем.
  - И нету даже сил жизни то желать, - упрямо твердила она на все разуверения Ильи, - ни сил, ни охоты нету.
  На третий день пути Илья заснул под утро, но ему не удалось проспать и трех часов: тревожный голос невесты разбудил его. Он с величайшим трудом приподнял отяжелевшие веки и спросил сонным голосам: "Что случилось, радость моя?" Она не смогла произнести ни слова, лишь указала дрожащей рукой в сторону спящей Варвары Федоровны, и Илья понял, что мать уже не спит...
  Она умерла тихо, никем не замеченной, за исключением ближних соседей по третьему классу, оповещенных криками и воем дочерей усопшей. Именно благодаря последним и началась в вагоне паника. Все кто был разбужен, сперва истово крестились, затем голосили в ужасе: "Мертвец в вагоне. Вынесите мертвеца!" Растерявшийся Илья объявил близким, что они сойдут на ближайшей станции.
  - Где ж мы выйдем? - в отчаянии спрашивали сестры, но Илья был настолько подавлен и разбит всем происшедшим, что не имел никаких сил объяснять им что бы то ни было.
  Они сошли на небольшой станции, предварявшей большой губернский город, несколько часов бродили по нему со своим страшным грузом, покуда не нашли, наконец, одного захудалого священника, который согласился проводить покойницу в последний путь.
  В тот день шел неприятный мокрый снег, и было холодно от пронзительного ветра. Отпевали Варвару Федоровну на скорую руку, торопясь избавиться от нищего безвестного покойника, что еще более угнетало близких усопшей. Дочери подвывали в такт погребальным песнопениям, отдавая скорее дань традиции, нежели горю, которое осознать до конца еще не успели. Оно только начинало прокрадываться к сердцу и ныть подобно гнилому зубу. Алена имела вид испуганный и крепко вцепилась в руку Ильи, словно надеясь, что он сумеет защитить ее от страха перед покойницею, которую она и при жизни побаивалась. Сам же Илья имел такой вид, словно его самого недавно выкопали из могилы: он безучастно глядел на пламя свечей, и по лицу его было видно, что он вообще плохо понимал, что за действо разыгрывается теперь перед его глазами. Один лишь Лукьян казался покойным и невозмутимым, словно бы совсем ничего и не случилось, или же случилось то, что неминуемо должно было произойти, и потому никак не могло ни удивить, ни поразить его. Хотя, кто знает, что творилось тогда в этой загадочной душе? Может, Лукьяну на самом деле была безразлична эта смерть, или же он просто настолько привык к разного рода несчастьям, и жизнь научила его принимать всякое горе как нечто само собой разумеющееся, что даже смерть матери уже не могла произвести на него никакого впечатления.
  Могилу копал Илья. Подмерзшая земля с трудом поддавалась усилиям заступа. Он страшно досадовал на это, цедил сквозь зубы самые изощренные ругательства, проклиная не тяжесть труда своего, а самую смерть, которая подкрадывается к людям полночным татем, безобразным нечаянным гостем; проклинал также и себя, остановить ее не сумевшего и не успевшего запереть перед нею ворот. Родные застыли около могилы в тягостном безмолвии, и лишь один ветер отвечал ему заупокойным свистом в вершинах огромных, вздымающихся в небо сосен, уже много веков встречавших и провожавших в последний путь затерявшихся в их владениях людей. Молчание в эти минуты страшного душевного стенания не могло продолжаться долго, оно только увеличивало напряжение на кладбище, и наконец вылилось в глухие сдавленные рыдания. Плакала Марья. Вся трясясь от каких-то полуистерических рыданий, она подбежала к Алене и закричала на нее прерываемым мучительными спазмами в горле голосом:
  - Это ты.... Вы на пару с Илейкой извели ее! О, если б не вы, она бы не умерла!
  Она долго еще кричала, Алена сдерживалась, сколько могла, потом заметила возмущенно:
  - Что такое ты говоришь? Побойся Бога. Кто как не я возился с нею во время болезни. Ты сама и пальцем не пошевельнула, чтобы помочь ей, и после всего этого еще смеешь говорить, что я извела ее.
  - Ах, ты чертовка, - взвизгнула Марья, - меня ли, ее любимую дочь, ты будешь упрекать, бесстыдница? Да кто ты вообще такая? Что за дело тебе до нашей семьи? Зачем ты только на нашу шею навязалась?
  Слезы уже готовы были брызнуть из глаз несчастной Алены, она тщетно искала защиты у любимого, а тот, не обращая никакого внимания на происходящее вокруг, продолжал ожесточенно работать заступом. Она назвала его по имени - он не откликнулся, она повторила свой отчаянный зов, а он только бросил раздраженно: "Отстань! Не до тебя!"
  - Ну раз так, - дрожащим от слез голосом произнесла она, - раз уж я настолько вам всем ненавистна - мне от вас путь не долг
  - И скатертью тебе дорога. От тебя одни только неприятности нам всем выходят. Впрочем, куда ты пойдешь? Отец ведь тебя обратно не примет.
  - А я здесь останусь. Чем здесь хуже, чем в иных местах?
  - Вот мы и поглядим, как ты останешься. Ведь ты только на словах дюже смелой выходишь.
  - Вот и гляди.
  Илья в сердцах бросил заступ и заметил Алене достаточно резко:
  - Да уступи ты ей, глупая. Аль не видишь - девка от горя совсем голову потеряла.
  Алена зло сверкнула на него глазами и ответила гордо:
  - Знаешь, Илюша, твои родственники так долго убеждали меня в том, что я не жена тебе, что мне пришлось самой в это поверить. И ты не смеешь мне приказывать!
  - Конечно, какая ты ему жена? - подтвердила Марья, - так....
  К сему она добавила одно крепкое простонародное словцо.
  Алена молча подняла с земли свой узелок, и решительным, но чуть замедленным шагом отправилась прочь с кладбища. Она никак не могла взять в толк, как между людьми, никакого зла друг другу не сделавшими, ни с того ни с сего, на пустом месте, может вдруг возникнуть самая сильная ненависть, причем в обстоятельствах, требующих, напротив, более тесного сплочения, а никак не раздора. Подобное обособление и вражда всех против всех казалась для нее чем-то диким и непонятным, и она на самом деле готова была остаться совершенно одна в этом безвестном уездном городе, только бы не делить непримиримую злобу и неприязнь своих новых родственников. Да и что она могла ожидать от них в дальнейшем, когда любимый человек, ради которого она пожертвовала всем на свете, так вероломно предавал ее, променивал на капризы дерзкой сестры, которые, по всей видимости, значили для него куда больше, чем его собственное счастье?
  Тем не менее она упорно замедляла шаг, страстно желая в душе, чтобы Илья непременно ее окликнул, остановил, - в этом случае она безусловно ему бы все простила. Нет, любовь - самое большое человеческое несчастье, ибо она способна гордого человека превращать в раба, и самые прекрасные идеалы и устремления нести на алтарь гнуснейшего и недостойнейшего кумира. Бедные, бедные люди! И это то состояние они почитают за величайшее счастье человека. Хотя, как знать? Ведь многие не без основания полагают, что счастья можно достичь только в рабстве, а любовь из всех рабств - все же не самое худшее.
  Напрасно Алена надеялась: Илья догонять ее не стал, хотя первым его порывом было вернуть жену во что бы то ни стало. Только в тот момент он вдруг ощутил себя настолько обессиленным, что даже окликнуть ее не сумел, и в невыносимом отчаянии опустился на развороченную могильным заступом землю и пробормотал в изнеможении:
   - О, Боже, как вы все меня мучаете!
  Лукьян махнул на брата рукой и сам бросился догонять Алену едва поспевая за ней на своих костылях. Та остановилась на его зов и устало выслушала слова деверя.
  - Опомнись, невестка, - задохшимся от быстрой ходьбы голосом говорил он, - что ты затеяла? Коли ты себя саму не жалеешь, то хотя бы его пожалей. Совсем ведь парень пропадет без тебя. Не убивай его окончательно, посмотри, он сам не свой от горя ходит.
  - Полноте. Что ему до меня? - вздохнула Алена.
  - Скажи мне перво-наперво любишь ли ты Илюху, али нет?
  Она помялась сначала, потом ответила твердо и решительно: "Ужели ты и сам не видишь: люблю, как не любить?" И горько заплакала, не имея более сил сдерживать слезы. Лукьян обнял ее и произнес ласково:
  - Раз ты любишь его так, как говоришь, зачем же тебе оставлять его этим дурам?
  И она вернулась. Илья хоть и не сказал ей ни слова, но взглянул так благодарно, что сожалеть о своем решении Алене уже не приходилось.
  Через полчаса старуху, точнее то, что осталось от нее, опустили в свежевырытую яму, и Лукьян, по обычаю бросая на гроб горсть сырой земли, пробормотал, скривив губы в жалкой неестественный улыбке: "Все кончено. Или это только начало?"
  На выходе с кладбищ Илья задержал Алену и, отведя ее в сторону произнес дрожащим голосом, стараясь даже не глядеть ей в глаза:
  - Мы погибли, ладо мое. У меня украли деньги.
  
  Глава 4
  "Бедность.... худшее из рабств".
  (П.А.Столыпин)
  На следующий день они прибыли в губернский город N., поразивший переселенцев своей мрачной серостью, которая вообще является отличительной чертой всех предуральских и уральских городов. В хмурые октябрьские дни он имел вид самый безотрадный. Осень уже приближалась в этих местах к своему финалу, и все жило здесь ожиданием долгой северной зимы. Река, вдоль которой раскинулся наш город, отличалась тем же полусонным унынием, которое усугублялось ее гигантскими размерами. Противоположный берег был различим с большим трудом, и вся она, до самого горизонта разлившаяся, имела какой-то отвратительно-серый цвет под стать хмурому осеннему небу. На рай, которым так долго грезили переселенцы, этот огромный промышленный центр совсем не походил, более же всего он напоминал собой большую машину погрязшую в постоянной напряженной работе по производству материальных благ. Но то было только днем, когда же сумерки опускались на эту сумрачную землю, город превращался в настоящий вертеп с бесконечной каруселью электричества, неоновой рекламы ресторанов, фирм и публичных домов.
  В глаза бросалась отточенная европейская архитектура исторического центра, грандиозных зданий присутствий и особняков местной знати, и чисто азиатская нагроможденность и смесь самых различных стилей, имевшая место ближе к окраинам. О самих же окраинах даже и говорить было стыдно: такой неприглядный вид они имели. Вся эта ахинея разбавлялась бесконечным множеством церквей, построенных также в стилях самых разнообразных, так что всякий человек мог выбрать среди них что-нибудь подходящее своему сугубо индивидуальному вкусу. С православными культовыми зданиями соседствовали несколько аляповатых мечетей и одна синагога с готически стройной архитектурой.
  В дневные часы улицы нашего города имели вид огромного муравейника Впрочем, суетливая жизнь не стихала и с приходом ночи. Эта бесконечная суета вкупе с устрашающими размерами столицы огромной губернии привела бедных крестьян в великое смятение, и первым их желанием было: поскорее убраться из незнакомых, страшащих своей неизвестностью мест, но, прийдя к заключению, что в связи с утратой большей части денег, назначенных к переселению, срочный отъезд из губернского города является задачей, практически невыполнимой, они решили осесть на какое-то время здесь, дабы подкопить немного денег или получить какую-нибудь новую ссуду. Илья снял небольшую комнатенку на всех в доме некоего г-на Толстых, расположенном в самом бедном районе города, неподалеку от фабрики, и постепенно все оставшиеся деньги были истрачены на наем комнаты и пропитание. Время шло, средства все не появлялись и переселенцы стали постепено забывать о своих далекоидущих планах за исключением, пожалуй, одной только Алены, которая все еще продолжала на что-то надеяться.
  Так дотянули они до декабря, никаких перемен не дождались и разбрелись в разные стороны. При Илье осталась только Алена да Марья, которая также время от времени куда-то пропадала. Лукьян не изменил своему образу жизни и продолжил промышлять тем же, чем и на родине: то есть целыми днями собирал милостыню, а к вечеру аккуратно ее пропивал. Федосья, подобно Илье, перебивалась случайными заработками, и дома никогда не бывала. Однажды младший брат повстречал ее на городской свалке в компании с какими-то босяками, с увлечением копающимися в помойке в поисках чего-нибудь съестного. Зрелище это поразило даже Илью, бедствовавшего не менее сестры, и он просто не смог ничего ей сказать, только бормотал бессвязно: "Что же ты, Фенечка?.. Как же это?" Все таки как бы худо не жили они в деревне - до такого не опускались ни разу, даже в самые неурожайные годы.
  - Ну чего ты пристал ко мне? - буркнула она, нехотя отрываясь от своего занятия, - чего мне еще делать то прикажешь? На что жить? Да и где они, денежки твои, обещанные?
  Ему стало нестерпимо стыдно перед сестрой, и он впервые искренне пожалел о своей дурацкой затее с переселением, которая его близким не принесла ничего, кроме новых бедствий и лишений. Он попытался было объяснить ей свои новые намерения, и предложил робко:
  - Верталась бы ты назад, Феня, к нам. Глядишь, все и образуется, только б мне до начальства добраться....
  Федосья сердито хмыкнула в ответ:
  - Вот что я тебе скажу, братец: иди-ка ты лучше рассказывай свои сказки кому-нибудь другому, а я ими сыта уж по горло. Почитай, целый два месяца только ими одними и кормилась.
  Потом, помолчав, добавила все с той же неприязнью в голосе:
  - А ведь лучше для тебя, что я ушла: у тебя на себя то одного едва сил хватает. А я и сама прокормиться могу.
  Он долго уговаривал ее вернуться, но все его попытки остались безуспешными. Федосья упрямо твердила, что здесь, с босяками живется ей никак не хуже, чем жилось под опекой брата.
  - И вообще с чего ты взял, что обязан меня кормить? - заключила она, - не оттого ли, что ты брат мне кровный? Вот именно потому я никогда и не вернусь к тебе, что брат ты мне, и мне тебя, дурака, жаль. Или ты думаешь, что я не вижу, как тяжело тебе тащить нас всех на своем горбу? Прощевай теперь. Так лучше будет.
  - Феня что ты такое говоришь? Возможно ли нам разлучаться здесь, на чужой земле?
  Она только махнула рукой на это и хотела уже идти, но Илья удержал ее:
  - Послушай, я тут носильщиком на вокзале пристроился, авось как-нибудь выкрутимся из нужды...
  - Я и слушать тебя более не желаю. У тебя своя жисть, у меня - своя.
  Она вырвала свою руку из руки брата и ушла, а Илья решил отправиться на поиски Лукьяна, чтобы хоть его уговорить вернуться домой. Когда он вышел, начинало уже смеркаться. Город Илья знал плохо, а надвигающая темнота еще более усугубляла его скверную ориентировку в чуждом круговороте громадных зданий и улиц. Он решил отправиться к центру, который, во-первых, был хорошо освещен электричеством, во-вторых, Илья полагал, что именно там выгоднее всего промышлять милостынею. Ему долго не везло в поисках и, пробродив без всякой пользы по главным улицам около двух часов, он собрался уже возвращаться домой, но по дороге внимание его привлекли какие-то крики, и он присоединился к толпе зевак, от нечего делать глазевших на весьма обыденную бытовую сцену: городовой тащил в участок совершенно пьяного подростка, который грязно ругался, брыкался ногами, за что был время от времени больно ударяем по голове своим невольным поводырем. Все отчего-то смеялись, что только еще более злило мальчишку, и он готов был уже расхныкаться от своего бессилия и публичного унижения.
  - Эй, фараон, немедленно отпусти парня! - заступился кто-то, протискиваясь сквозь ряды зевак. В этом человеке Илья узнал своего брата, и бросился к нему уже в то время, когда Лукьян ввязался в перебранку со стражем порядка.
  - Оставь его, - требовал Лукьян, - чай, не видишь: ребенок совсем, а ты его мутузишь почем зря.
  - Молчать! - заорал на него полицейский, - не ребенок это вовсе, а пьяная сволочь, такая же как и ты, уродец.
  Меж тем Илья схватил брата за руку и радостно произнес:
  - Как здорово, что я нашел тебя. Ведь я уже полгорода из-за тебя обегал. Пойдем же скорее домой.
  Лукьян нехотя повернулся в его сторону и Илья почувствовал отвратительный запах дешевой водки, которой брат был пропитан насквозь.
  - Да ты просто пьян! - вскричал он, - господин полицейский, не обращайте на него внимания. Это брат мой. Так он тихий, смирный, по пьяни же сам не ведает, что творит.
  - Не лез бы не в свои дела, - мрачно заметил Лукьян, - а тебе я снова говорю: оставь мальчишку!
  Подобное упорство только еще более разозлило стража порядка. Он оставил свою жертву, которая, обессиленная водкой и бесплодной борьбой, беспомощно рухнула на снег, не предпринимая даже никаких попыток к бегству, и набросился с кулаками на Лукьяна. Тот довольно скоро потерял равновесие, упал на снег, а городовой продолжал дубасить его, уже поверженного, и тщетно Илья умолял его остановиться. Сообразив, что одними уговорами брата из беды не вызволить, он сам ударил полицейского и, пока тот корчился от боли, взвалил Лукьяна на плечи и побежал, что есть мочи в ближайший переулок, где остановился перевести дыхание близ каких-то грязных лачуг и мусорных куч и, усадив старшего брата на бревно, принялся выговаривать ему за содеянное. Тот виновато молчал.
  - Скажи мне ради Бога, доколе я буду отлавливать тебя на улицах этого проклятого города? Как только тебе не стыдно скрываться от нас? Пошли домой.
  В ответ Лукьян затянул свою привычную песенку о том, что нет от него никакого толку, что он только мешает всем и проч....
  - Если бы ты был нам не нужен, я бы не тратил столько времени на твои поиски, - заметил на это Илья, - Пойдем же домой.
  - Я не пойду на эту квартиру, Илюша, - со вздохом сказал Лукьян, - и тебе не советую там долее оставаться.
  - Это еще почему?
  Лукьян долго не отвечал, потом еще раз предложил младшему брату покинуть этот дом.
  - Да зачем же мы должны съезжать с квартиры? Ведь хозяин так добр к нам.
  - Добр? - усмехнулся Лукьян, - не хотел я тебе всего этого говорить, да, видно, придется, коли сам за язык тянешь.... Ведь доброта то его, Илюша, сестрой Манькой в постели окупается.
  - Что ты такое говоришь? Не может быть, - уверенно возразил ему Илья.
  - Что знаю, то и говорю, - отрезал Лукьян.
  Постояв еще несколько минут в нерешительности, Илья подхватил старшего брата под руку и потащил его к дому Толстых. Здесь он покинул его на пороге, а сам отправился в комнату хозяина, и поскольку дверь была заперта, принялся изо всех сил колотить в нее кулаками. Толстых раздраженно справился об имени настойчивого посетителя, на что Илья потребовал, чтобы ему немедленно отворили. В ответ Толстых послал его в те далекие места, в которых вряд ли кто-либо когда-либо бывал. Разозленный Илья вскочил в огород и прокрался к окнам злополучной комнаты. Там, в полумраке, он различил за столом две фигуры: мужскую и женскую. Приняв женщину за Марью, он высадил стекло и очутился в комнате лицом к лицу с перепуганным хозяином, которого он тут же оттолкнул от себя и направился прямиком к сестре, которая от страха выскочила из-за стола прямо с ложкой в руках.
  - Как ты могла? ... - с горечью спрашивал он.
  Его всего трясло от бешенства и боли, он готов был уже ударить ее, но по слабости характера не смел поднять руки на женщину.
  - Мне кажется, я тебя ненавижу, ненавижу, - прошептал он побелевшими губами и направился к выходу, не имея более сил наблюдать эту отвратительную сцену.
  Однако остановился на полпути и спросил со злобой:
  - И сколько же он платил тебе?
  Марья, сильно испугавшаяся сначала, скоро пришла в себя, и, придав голосу самый нахальный тон, заявила:
  - А ничего он мне не платил. Я так... за жисть, за харчи.... Я жить хочу. Слышь, жить, а не горбатиться за всякий кусок хлеба и есть помои, как это делаете вы с Аленкой. Вам нравится так жить - вот и живите, а мне обрыдло все это! Как жалки вы оба с вашей непутевой жизнью, которую сами же от себя скрываете! Ведь вы для того и рай себе этот северный придумали и искать его отправились, чтобы себя провести и убожество свое прикрыть. Надоело мне все, и вы мне надоели!
  Илья был добрым и жалостливым человеком, и, наверное, не обиделся на сестру потому, что услышал в ее жестоких словах прежде всего крик падшего человека о помощи, несчастного вдвойне от непонимания грязной сущности своего положения. Поддавшись какому-то порыву, он подошел к Марье и обнял ее, она же, пораженная его великодушием, горько заплакала. Илье стало легче от этих слез, и чувство отвращения, которое он испытал к ней поначалу, было полностью поглощено жалостью, которую вообще склонен испытывать русский человек по отношению ко всем несчастным и оступившимся.
  - Надо жить честно, Маня, - говорил он ей, - не для себя, а для Бога, Который все видит сверху и подмечает каждый наш шаг. Сейчас мы уйдем отсюда, -хотя, конечно, идти нам и некуда. И пускай мы будем мерзнуть на улице, страдать от голода, по крайней мере нам не будет стыдно друг перед другом....
  Она заревела еще сильнее и произнесла сквозь слезы:
  - Куда ж мы пойдем то, Илюшенька? Некуда нам идти, бездомные мы.
  Толстых, до этого молчавший, произнес не без доли злорадства:
  - Никуда она не пойдет. Здесь ей лучше, в тепле да в сытости. Чай, не лето на дворе стоит, чтобы по улицам шататься. А снять комнату вам не на что: вы даже мне то задолжали.
  Илья вспомнил о занятой намедни у Толстых пятерке, которую разменять еще не успел и с отвращением швырнул ее на пол.
  - Забери свои деньги, не надобны они нам. И без них как-нибудь проживем. Гроши ведь не малина - и зимой сыскать можно. Пойдем, Маня.
  Он взял сестру за руку, но она почему-то стала вырываться и кричать нервно:
  - Оставь меня! Никуда я не хочу идти! Ничего не хочу!
  - Видишь, она не хочет с тобой идти, с удовольствием заметил Толстых, - ей гораздо лучше жить здесь, нежели с тобою, оборванец.
  Илья еще раз предложил Марье пойти с ним, она в ответ еще громче заревела.
  - А пошли вы все! - раздраженно сказал он, - разбирайтесь сами. Вольному - воля.
  И вышел, громко хлопнув дверью.
  По дороге более всего Илья жалел о том, что оставил растлителя Марьи без должного наказания, и первым его желанием было вернуться для расчета с хозяином, забить его до смерти, растереть в порошок, выбросить из окна, да так, чтобы он наверняка переломал бы себе все кости. Но потом понял, что Толстых вообщем то не виноват ни в чем, что он был совершенно прав, говоря, что Марью он не неволит оставаться, равно как и не неволил жить с ним. Сама она этого хочет, и в постель к нему, видно, по собственной воле пошла, а надо было быть круглым дураком, чтобы отказываться от того, что само в руки просится.... Однако отчего же ему все таки так больно теперь, отчего скорбный комок разъедает его горло? Отчего? Если все они правы, нет никого виноватого, почему ему так тяжело думать о всем случившемся, что даже нет сил никого ненавидеть?
  Он присел рядом с Лукьяном на лестнице и обхватил голову руками. Так они просидели минут десять, пока неожиданно не подошла к ним Марья и не попросила виновато взять ее с собой.
  Илья отвернулся от нее и ничего не сказал: ему было слишком неприятно даже встречаться с сестрой глазами, и за него ответил старший брат.
  - Поступай как знаешь. Хочешь, иди с нами, хочешь - живи сама по себе. Только если выберешь последнее, послушай меня: уходи совсем из этого дома.
  - Я пойду с вами, - произнесла она поспешно, - Толстых прогонит меня, как только я ему надоем, а вы - все же близкие мне люди: авось, не оставите в нужде... Можно мне пойти с вами?
  - Ты сестра нам - мы не можем тебе отказать, - ответил Лукьян.
  Молчание младшего брата она расценила за согласие.
  
  Глава 5
  "Куда идти? Чего искать? Каких держаться руководящих истин?"
  (М.Е.Салтыков-Щедрин)
  Рождественские праздники пришли и ушли, не оставив даже воспоминания о себе, словно бы их и не было вовсе. Непривычная тоска среди общего веселья царствовала в семье Дударевых на протяжении всей раздольной святочной недели. Бурное веселье горожан переселенцы воспринимали не иначе, чем пир на чужом празднике. Работу никто из них пока не нашел, денег не было, и венчание постоянно откладывалось на неопределенный срок. Это последнее обстоятельство особенно тяготило Алену она частенько плакала украдкой, скрывая свои слезы от мужа, только и ее нервы постепенно сдавали и в один прекрасный день она высказала любимому все свое давно накопившееся горе.
  - Доколе же, Илюша, мы будем так жить? Ведь срам то какой перед людьми: живем без закона, будто нехристи какие. Перед Богом - грех, блудники мы перед Ним. И нет никакого оправдания греху нашему, Илюша. Паспорт для меня получить невозможно. Без закона и без прав я нынче: и отцу не дочь, и тебе не жена, а без документов меня и за человека то никто не почитает, работы нет, да, видно, и не будет. Кого же теперь мне винить во всем этом, когда сама я во всем виновата, на кого мне пенять, кому жаловаться? Как трудно жить мне, Илюша! Самая смерть уж лучше жизни такой.
  Страшной болью отозвались в его сердце последние слова Алены. Он даже испугался, уж не решилась ли она, чего доброго, руки на себя наложить. И глаза ее, полные слез и боли, только подтвердили его опасения. Но в этом он глубоко ошибся, поскольку слишком плохо знал свою невесту, которую всегда воспринимал через призму собственного нехитрого мышления. Алена была человеком слишком верующим, чтобы задержаться хоть на минутку на подобных отступнических мыслях, совершенно справедливо полагая, что жизнь при всем ее безобразии стоит ценить хотя бы потому, что не нами самими они добыта, что в данном случае мы не более, чем получатели ее даров, и потому, как не вольны мы были ее начинать, так и невольны отказываться от ее ярма и не имеем никаких прав сводить с нею счеты.
  Чтоб уберечь любимую от необдуманного поступка, он немедленно согласился с справедливостью всех ее упреков, а именно с необходимостью немедленного узаконения их отношений, но тут же с горечью добавил:
  - Денег у нас с тобой, Аленушка, нет. Пожалуй, их только на то и достанет, чтобы окрутится. А ведь я, дурак, обещал тебе роскошную свадьбу... когда сманивал в эти проклятые края, хотел, чтобы все, как у людей было. Дурак! Выходит, что соврал во всем.
  Он и сам выглядел таким несчастным и виноватым, что Алене в свою очередь стало жалко его. Она видела, как муж скорбит из-за того, что не смог выполнить ни одного своего обещания. И она сказал ему ласково:
  - Да, ладно уж... Потерпим как-нибудь: без закона поживем. Лучше деньги на отъезд подкопим. А остальное все не к спеху....
  Однако Илья стал сам настаивать на том, чтобы повенчаться непременно после Крещения. Алена, удивленная его неожиданной твердостью, решилась, наконец, открыть ему главное - то, что ревниво скрывала от него уже второй месяц, опасаясь, что в столь трудном для них всех положении, известие о ее беременности сможет только огорчить Илью и прибавить ему новых забот. Но он обрадовался этому совершенно искренне, долго целовал ее, и был безусловно счастлив оттого, что между ними зарождается теперь новая жизнь. Ведь это событие уже само по себе есть великая радость, которую не смогут омрачить никакие, даже самые невыносимые жизненные условия.
  - Отчего же ты раньше то молчала? - удивлялся он между прочим.
  - Я подумала, что ты, узнав, будешь настаивать на скорейшем венчании. Но, я боялась, что тебе свадьба наша уже не нужна, и не хотела тебя неволить.
  В тот момент он ощутил себя много ниже своей избранницы и восхищался ею в душе, тем более он презирал себя за то, что ничем не мог облегчить ей жизни. Но одновременно старался оправдать себя старым как мир вопросом: "Ну что же я могу тут поделать, раз уж жизнь такая? Не идти же мне убивать на большую дорогу. Противу судьбы не попрешь. Я уж и так как-нибудь, помаленьку проживу."
  Ближе к вечеру Илья снова отправился на поиски заработка. Но и в этот раз у него ничего не получилось. Промотавшись несколько часов по городу без всякой пользы, он зашел в дешевый привокзальный трактир отобедать, где выпил под щи пару рюмок ради поднятия настроения, но от этого на душе его легче не стало.
  Илья уже собирался идти восвояси, как одно довольно странное обстоятельство неожиданно привлекло его внимание: посетители стали постепенно исчезать из кабака: поодиночке и малыми группками. Таким образом в течении каких-то пятнадцати минут кабак совершенно опустел. Разгадки столь странного явления Илья найти не мог, покуда к нему не подошел некий дюжий мещанин и прокричал над самым ухом:
  - А ты чего здесь сидишь? Жид что ли?
  Движимый любопытством и в доказательство того, что он не жид, Илья отправился следом за поддатым мещанином.
   Пройдя привокзальную площадь он очутился на улице, до отказу заполненной народом, причем собравшиеся вели себя крайне возбужденно, кроме того многие держали в руках государственные флаги и портреты императора.
  "Святки у людей: гуляют", - подумалось Илье. Однако ж это сборище что то мало напоминало народное гуляние.
  Для удовлетворения любопытства, он протиснулся в середину толпы. Изрядно продрогший на улице, среди людей он согрелся и ощутил даже некоторое органическое единство с ними. Торопиться Илье было некуда, и он стал прислушиваться к словам народных ораторов, которых поддерживал дружный гул одобрения собравшихся. Только тут он понял, что попал на какой-то митинг. Никогда прежде в подобных мероприятиях не участвовавший, Илья стал с интересом наблюдать за происходящим. Ему даже удалось разглядеть двоих из ораторов, и он подивился про себя, насколько оба были отличны друг от друга: принадлежа к различным сословиям, они безусловно сошлись только на почве единых убеждений. Первый из выступавших был одет в офицерскую шинель, но выглядел слишком неряшливо: вряд ли какой-либо офицер мог позволить себе подобный внешний вид, - вероятнее всего он давно уже вышел в отставку. Второй имел внешность вполне мещанскую, отличался сложением богатырским, да и голос его был подобен трубе вавилонской - под стать фигуре.
  Этот последний чувствовал себя среди народа чем-то вроде своего парня, и приветствовал собравшихся по-братски.
  - Необычайно рад видеть вас здесь, дорогие соотечественники. Прийдя сюда, вы поступили так, как всякий честный человек должен был поступить, я имею в виду тех, кому не безразлична судьба своего отечества.
  Поначалу этот оратор совершенно не понравился Илье, но с другой стороны он ощущал во всей его натуре нечто родное, мужицкое, близкое и понятное для него, как и самый язык народного трибуна: простой, лишенный вычурности и иностранщины, которой так злоупотребляют образованные классы. Постепенно антипатия к этому человеку сменилась у Ильи живейшим интересом, и это несмотря на то, что смыл его речи был понятен очень плохо, что, впрочем, только возбуждало в нем интерес к творящемуся вокруг.
  Первая часть пламенных излияний народного вождя так и осталась для Ильи темной водой на облацех, ибо заключала она в себе некий религиозный бред самого сумбурного содержания, однако его мистическая направленность вызвала вполне закономерное благоговение у малограмотных слушателей. Для пущей доступности массам вся эта ахинея была щедро умаслена бросовыми фразами патриотического характера, которые вызывали дружную поддержку в толпе. Так случается порой с иными иностранными слушателями, весьма плохо понимающими язык, через который им хотят нечто донести, и неожиданно вдруг встречающими в трудно доступных словах пару знакомых, - какова же бывает их радость тогда!
  Постепенно религиозные изыскания автора сменились политическими, которые завершились страстными призывами к немедленному спасению народа нашего от происков его врагов, опять таки имени Христова ради.
  Едва только наш оратор вступил на эту стезю разговора с массами, речь его была поддержана товарищем офицерского вида, который в свою очередь оказался также отменным оратором. Кроме способностей нести разного рода ахинею, он имел непомерную страсть к жестикулированию, так что слова его, вдобавок разбавленные жестами самыми бурными, безусловно доходили до каждого слушателя независимо от его интеллектуального развития. Он не говорил, а кричал что-то о царе-батюшке, евреях и некой страшной опасности, которая нависла над всем истинно христианским миром (от кого именно она исходили Илья так и не понял).
  - Да здравствует наш великий и несчастный народ-богоносец, да расточатся враги его! - несся клич из-под национальных стягов, развевавшихся над головами ораторов, и народ дружно вторил ему, уже нисколько не сомневаясь в той страшной опасности, что вдруг нависла над головами православного люда.
  Толпа заметно оживлялась, и никто уже не оставался в стороне от общего патриотического подъема. Илья еще крепче ощущал свое единство с людьми, отчего-то именуемыми здесь "русским народом", он чувствовал себя так, словно бы был спаян с этим разношерстным сбродом некими невидимыми цепями, и вырваться из них уже никак не мог.
  - А кто братцы управляет вами? - не унимались под стягами, - не жиды ли с немцами?
  - Они, проклятые, - поддерживалось в народе.
  - Приказчики на заводах - немцы, банки и пресса куплены жидами. Где ж место нам, православным? В шахтах, рудниках, на полях - ради прокормки проклятущих супостатов. Россия давно опутана сетью бунтовщицких жидо-масонских организаций, все куплено на корню. И те и другие уже вознамерились сделать отчизну нашу частью своего проклятого Израиля и орудием для достижения собственных корыстных целей.
  Илья не знал и никогда не слышал прежде о жидо-масонских организациях, и чем более непонятны были для него формулировки ораторов, тем более он находил опасности в деятельности этих самых организаций, и оттого на громкий вопрос оратора: "Желаете ли вы быть жидовскими рабами?" ответил твердо вместе со всеми, что не желает.
  - А чтоб не быть в этом самом добровольном рабстве, надо немедленно изгнать всех наших врагов из России. Лучшей защитой всегда было нападение. Мы должны показать им нашу силу и решимость. Нет более горького и постыдного рабства, братья мои, нежели рабство у народа, рожденного только для того, чтоб быть рабом, к тому же у народа, пролившего кровь драгоценного Господа нашего, которой все мы выкуплены из неволи. Нечего делать жидам в любезном отечестве нашем, ибо нам известны все дела их: они черны, как бездна - место их будущего пребывания, - это подлоги и спекуляция, революция и политические убийства. Нет им места в России! Прогоним их в Америку или Палестину пусть там торгуют и делают свою революцию.
  - Точно, точно! В Америке им место, туда и бегут все воры и разбойники из Европы, - заметил кто-то из толпы.
  - Они все кричат о любви к Израилю и необходимости его восстановления, но отчего же никто из них не убирается в Палестину дабы самолично потрудиться в целях его воссоздания, отчего все они предпочитают торговать в богатых цивилизованных странах, где народы уже достигли достаточного уровня благосостояния и не нуждаются в паразитах? Долой! Пусть едут в Палестину.
  И т.д. и т.п.
  Толпа продолжала шуметь и рваться на подвиги в защиту несчастного отечества, не доставало только крика "вперед", но он не заставил себя долго ждать.
  Трудно даже представить себе, что это дикое странное сборище имело место в цивилизованной европейской стране, стране христианской, и не во времена какого-нибудь темного средневековья, а в просвещенном и образованном ХХ веке. Но самое интересное было в том, что люди, собравшиеся морозным вечером на привокзальной площади нашего города, были вовсе не одиноки в своих устремлениях и интересах: нечто подобное происходило в то же самое время в заокеанских Штатах, где бравые ку-клус-клановцы воспитывали на все лады негров, даже в цивилизованнейшей Германии поднимал голову самый дикий шовинизм в преддверии мирового пожара. Что уж тогда говорить о таких варварских странах, как Турция, где планомерно вырезались армяне, по-видимому, из одного лишь нежелания последних обрезаться и молиться в мечетях. А век нынешний только-только начинался, и, увы, начинался не самым лучшим образом, ибо открывала его некая животная великая ненависть ко всем и вся, кровавая вакханалия преступных и утопических идей, требующих для своей материализации море людской крови; и казалось порою, что эта самая ненависть ко всем и вся возрастала параллельно с ростом производства и просвещения, словно бы благосостояние европейцев только для того и улучшалось, чтобы сподручнее и надежней могли они реализовать свою неистощимую злобу к ближним. Страшно даже решиться на такие крамольные слова, но, иногда кажется, что если б просвещение не росло за счет культуры, которую усиленно и повсеместно запускают у нас в широкие массы, и где она неизбежно обесценивается, как обесценивается всякая благородная идея, едва только ее начинают выпускать на улицу, если бы только культура не подменялась просвещением...- пусть бы была она доступна тысячам, а не миллионам, - тогда, по крайней мере, осталась бы она настоящей культурой, а эти тысячи стали солью земли. Но люди решили однажды, что лучшим для них будет разделить ее со многими, и, потому теперь так трудно бывает найти тех, кто сможет сделать землю соленою. Не грозит ли им окончательное вымирание, как тасманийскому волку или восточно-европейскому туру? Не подумайте только, что это вывод, направленный против самой идеи образования. Народ должен иметь доступ к образованию, но никто не давал нам права подменять настоящую культуру образованием, в противном случае рано или поздно нам всем придется понести ответственность за полное ее истощение. Кто-то сказал, что культура вообще всегда была уделом аристократии, и с исчезновением последней как класса неизбежно портятся нравы, но я не хочу верить, что наше столетие уже не сможет дать миру гениев подобных Гете и Толстому, лорду Байрону и Достоевскому.... Может, когда-нибудь, на грани нравственной гибели мы вспомним ценность нашей потери и сумеем остановить этот неизбежный процесс разложения всего лучшего, что было когда-то наработано единицами в пользу всего человечества. Стоит утешать себя хотя бы тем, что человек все же способен извлекать кое-какую науку из собственных ошибок, - без них вообще невозможно действительное исправление, пусть даже исправление это будет стоить ему неисчислимым множеством исковерканных жизней и бездарных поколений...
  В конце концов толпа со всеми своими стягами и хоругвями двинулась в еврейский квартал, поражая случайных прохожих редкой спаянностью и единством рядов, которое в наше время можно встретить лишь на социал-демократических манифестациях и ответных им маршах "Союза русского народа" или "Союза Михаила-Архангела", впрочем, я всегда находил мало отличий этих организаций друг от друга, - и те и другие призывали спасать какой-то народ и вырезать его противников, правда одни видели противников в тех, кто умел лучше работать и больше зарабатывать, а вторые - евреев и этих самых социал-демократов, как прямых их союзников и агентов.
  Все же иногда чертовски приятно бывает на какое-нибудь время испытать единение со своим народом, или с теми, кто себя за него выдает, повращаться в толпе, поучаствовать пусть даже в самых сомнительных сборищах. Да и где еще в наше время можно побывать среди народа, ощутить свое единство с ним, как не на демонстрациях и демаршах, подобных сегодняшнему.
  Кстати, репортер одной местной газеты - многошумный и скандально известный А.Г.Гусев, по долгу службы принимавший участие во многих городских митингах, сделал довольно любопытное наблюдение, которое было отмечено в одной из его статей. Попробую процитировать его, да простят читатели мою неточность, если я в чем-нибудь совру. "Ненависть доступна только рабам, каждый раб непременно должен кого-нибудь ненавидеть, - таков уж закон рабского устройства... Конечно, всякие крайние демонстрации можно назвать народом, но при том только условии, если целый народ является рабом. И горе тому народу, который сам назовет подобных самозванцев своими представителями. К своему счастью, он не нуждается, да и никогда не нуждался в большинстве своих защитников, за каковых принимают себя разного рода партии, имеющие наглость действовать от его имени".
  Но мы опять отвлеклись. Потому вернемся лучше к черносотенцам и случайно попавшему в их компанию Илье, которых мы оставили на пути к еврейскому кварталу. Бедный Илья, ничтоже сумняшеся, шел вместе со всеми, поддавшись общему возбуждению и даже некоему стадному чувству, которое вряд ли сознавал. К чести его стоит сказать, что вопрос о том, куда он идет и что собирается делать, время от времени все же мелькал в его голове, но так как ответа на него он не находил, то ему ничего не оставалось делать, как решительно продолжать свой путь, поддаваясь органическому давлению окружающих. Достигнув цели, толпа, подобно шальной волне рассыпалась по домам несчастных евреев, и далее началось зрелище, в подобных обстоятельствах весьма обыкновенное, а именно разгром мебели, выбрасывание вещей из окон и пинание попадавшихся под ноги людей, пытавшихся защитить собственное имущество. Илья опомнился только в доме некоего бедного лавочника, избитого им за то, что несчастный осмелился ударить незваного гостя со спины стулом. В руках этого несчастного уже не было никакого оружия, а именно ни стула, ни ножки от него, он просто сидел на полу и жалобно взвизгивал, то и дело поднимая вверх худенькие трясущиеся руки с мольбой о пощаде. Где-то за ширмами ему вторила толстая некрасивая женщина, вероятно - жена. Илья не посмел более ударить этого забитого и перепуганного до смерти человека, он вышел в коридор и осмотрелся по сторонам. Тут он заметил, что люди, именовавшие себя русским народом, похулиганив в окрестных домах, столь же организованно двинулись дальше, а на их место пришли оборванцы, до этого в погроме не участвовавшие, и вероятно совершенно не понимавшие, в чем именно состоит еврейский вопрос, и чем он может отличаться от вопроса, к примеру, русского или татарского. Тем не менее сей недостаток в познаниях был с лихвой восполнен пониманием собственной выгоды, которая заставляла их следовать, подобно шакалам в степи за отрядом черной сотни и растаскивать по своим углам чужое добро, выброшенное боевиками на улицу в целях утверждения немедленного выселения иудеев из русского города. (К чести черносотенцев надо сказать, что они никогда не занимались грабежами, почитая дело это крайне позорным для себя и святости задач, возложенных на них организацией, и такая нестяжательность им вообщем-то всегда удавалась благодаря полувоенной организации отрядов с отлично поставленной дисциплиной).
  С чувством величайшего омерзения и стыда наблюдал Илья за этими отвратительными людьми, которые с самым невозмутимым видом, на глазах у перепуганных хозяев растаскивали их нехитрый скарб. Да неужели же и он может иметь какое-нибудь отношение к этим гадким трусливым воришкам, неужели и он чем-то подобен им, раз уж он находится среди них? Быть может, и он сейчас также возьмет чей-нибудь мешочек с тряпьем и в полном сознании собственной правоты поволокет его к себе?..
  Пулей выскочил Илья из дому и помчался в ночлежку, мучимый нестерпимым чувством стыда и досады на себя за участие в позорном походе.
  
  Глава 6
  "Все же над этой жизнью всегда царит какая-то серая башня времен крестоносцев, громада собора с бесценным порталом, века охраняемым стражей святых изваяний, и петух на кресте в небесах, высокий Господний Глашатай, зовущий к Небесному Граду"
  (И.А.Бунин)
  Как уже было упомянуто, Святки прошли для Дударевых совсем незаметно, и не отличились ничем от обычных серых и голодных будней, если не считать неделю благотворительности, организованную для бедноты местными меценатами вкупе с земством, благодаря которой несчастным переселенцам удалось наесться досыта и тем порадоваться праздникам с прочими горожанами.
  Несмотря на все трудности, переживаемые семьей, Илья остался верен своему обещанию и сразу после Богоявления предложил Алене обвенчаться. Насколько бы ни было сильно ее желание узаконить отношения с фактическим мужем, Алена все таки не приминула заметить жениху, что это слишком неосмотрительно - тратить последние, с таким трудом добытые деньги. Но Илья все таки настоял на своем, отправился в маленькую церквушку на окраине и, отдав попу все, что имел при себе, условился обвенчаться к вечеру того же дня.
  Часам к восьми новобрачные сели на конку и отправились в храм. Казалось, что сама погода была в тот вечер против них. Мороз к ночи усилился настолько, что нахождение на улице вызывало серьезные страдания даже у тепло одетых людей, оттого все прохожие передвигались по городу со скоростью редкой, словно опасаясь замерзнуть при первой же остановке. Когда же наша пара сошла с конки, как назло разыгралась жестокая пурга, окатывающая с ног до головы ледяным колючим снегом и без того продрогших до костей влюбленных.
  - Что за отвратительный город! Как можно здесь жить? - бурчал себе под нос Илья, от ветра с трудом передвигавший ногами, и таща за собой совершенно измученную холодом и снежной бурей невесту.
  И у себя на родине, он не единожды попадал в подобную пургу, но несчастный был настолько зол на этот проклятый город, что готов был считать нынешнее погодное явление его исключительной особенностью. Илью раздражали даже те случайные прохожие, что, едва держась на ногах от невероятной силы ветра, оптимистично восклицали: "Ух! Ну и погодка сегодня! Как черт свадьбу играет." Ему казалось, что все местные жители радуются этому ужасному морозу, без него просто не могут представить свою жизнь, и, пожалуй, ничего лучше этой пурги в своем невзрачном городе они не знают и не представляют. И он только еще больше злился на всех и даже на себя за то, что именно сегодня бес попутал его затеять свадьбу.
  Вероятно до церкви оставалось еще метров 200, он даже точно не знал расстояния, поскольку из-за пурги уже ничего не мог различить. Дальний огонек в церковном окне маячил где-то впереди, подобно блеклому размытому пятну и оттого казался еще более далеким и недосягаемым. Однако уже само появление его обрадовало путников несказанно, придало им силы и помогло ускорить шаг несмотря на противный ветер. Какова же была их радость, когда они достигли, наконец, храма и, толкнув обледеневшую дверь, очутились в темном притворе. Повеяло ладаном и долгожданным теплом, пурга осталась за дверью, и сама душа постепенно светлела и оттаивала, перенимая это рукотворное тепло жарко натопленной церкви. Напрасно снежная буря бесновалась и злилась где-то за большой дубовой дверью, колотясь в неистовстве своем в храм, она была уже не страшна людям, и напрасная ярость ее казалась им смешной в своей бестолковой тщетности. В этой бедной маленькой церквушке наши герои почувствовали себя окунувшимися в какую-то старую добрую сказку, и давно забытый сердечный покой вновь посетил их измученные души.
  Покуда Илья получал наставления священника насчет обряда, Алена отошла в сторону и принялась рассматривать образа. Она любила церкви и иконы с детства, и могла подолгу рассматривать драгоценные росписи, знала напамять все чтимые образа и без труда угадывала их в иконостасе. Особенно благоговела она перед изображениями Богоматери и, как всякая женщина, обращала свои молитвы прежде всего к ней. Но в этом незнакомом ей храме совершенно иной образ привлек внимание девушки. На нем изображен был Спаситель, причем очень неудачно изображен, как только можно было написать Бога для устрашения грешников и напоминания им о Судье справедливом и нелицеприятном. Такое изображение более подходило к картине Страшного Судилища, а еще лучше к иллюстрации силы и могущества какого-нибудь Перуна-громовержца. Огромные черные глаза глядели на Алену так грозно и сурово, словно бы ей был уже зачитан страшный неумолимый приговор, не подлежащий кассации, и они вселяли в бедняжку настоящий мистический ужас.
  Она смотрела на это произведение искусства долго, не отрываясь с каким-то внутренним трепетом, но, как ни холодела душа ее от этого страшного, насквозь пронизывающего взгляда, она тем не менее никак не могла оторваться от созерцания иконы. Напрасно Алена старалась отогнать прочь все дурные мысли, возбуждаемые мрачным творением церковной живописи, однако грозные глаза Великого Судьи никак не выпускали ее из своей власти. Раздумья ее прервал Илья. Он взял невесту за руку и увел прочь от жуткого образа. Близ него она повеселела вновь, и радость за то, что она сможет теперь соединиться перед Богом с любимым человеком вытеснила из сердца девушки все прочие чувства. Но эти суровые черные глаза то и дело всплывали в ее памяти, и страх неминуемого Суда и последующего приговора преследовал несчастную женщину всю ее жизнь.
  Священник явно торопил обряд, как всегда бывает на бедных свадьбах, однако это нисколько не могло умалить для брачующихся торжественности самого момента. Они держали венчальные свечи в полной уверенности, что отныне сам Бог соединяет их вместе, и прощает грехи, хотя бы за все страдания, вынесенные ими единственно ради совместного счастья, ради любви друг к другу. Дрожащими от волнения руками приняли они из рук попа обручальные кольца, нисколько не обращая внимания на дешевизну их поддельного блеска, да и самих колец они не ощущали вовсе, чувствуя лишь руки друг друга и великую радость приближения к Богу в душе, которая была отныне едина для них, - единственную в мире радость, которую омрачить не сможет ничто.
  Волшебными бесплотными птицами неслись под самый купол чарующие слова древнего малопонятного языка, очаровательная мелодия которого настойчиво призывала оторваться от земли, погрязшей во зле и страданиях и лететь в прекрасную туманную даль, где нет ни греха, ни наказания за грех, ни мучительной ограниченности человеческого существа в рамках собственной плоти, а слышна одна лишь прекрасная музыка всеми давно забытого, но в то же время бессмертного языка, благородное сиянье праздничных риз и драгоценных окладов, в ту даль, где царствует полная завершенность и свобода человека, к которой он стремится всю свою земную жизнь, но достигнуть не может, потому, что не там ищет, потому что вместо единого на потребу пытается стяжать счастье, которого нет... К этому пусть краткому полету, отрыву от собственного ничтожества и призывает вся нелепая нагроможденность обстановки, непомерная пышность обрядов, незыблемо хранимая православием уже два тысячелетия для того только, чтоб привести к закону непослушную плоть и хоть на короткое время освободить дух для стремительного полета вверх, к Даровавшему его, в те блаженные края, где ему -законное место, которое мы, жалкие рабы своего лукавого века, так дешево меняем на краткие земные блага, и не перестаем страдать от недостачи небесных. Так уж устроен православный храм, что коли придет в него гордый духом, то, задавленный его великолепием и громадой, он неминуемо смирится перед величием Творца, придет слабый - поднимется, ибо вспомнит, что не один он среди сильных мира сего, с ним Хранитель и Сокрушитель всяких сил.
  Как мучительно хочется порою взлететь вверх над этой несчастной горестной землей, брошенной нашими пороками в рабство злу и времени, неумолимому несущейся к завершению грустного пути своего, ибо таков удел всякого творения, имевшего начало. Оттого так часто кажется нам заманчивым мир иной, мир непреходящего счастья и полной свободы, оттого так притягивает русского человека наша церковь с ее роскошной рукотворной красотой, ибо во все этом рукотворном блеске сквозит мир иной, где нет ни в чем ущерба и недостачи. Люди перестали искать Бога и со всех ног кинулись искать счастье, оттого никогда не имеют последнего, забывая о Первопричине всего, не находят совершенно, ибо то, что именуют они счастьем, имеет свой конец, как все в этом мире, ведь человек бренен и ищет для себя бренного, оттого и не может сделать себя счастливым. Всякая радость неизбежно сменяется мрачным чувством реальности, короткий праздник подходит к концу, и догоревшие свечи гаснут...
  Праздник закончен. В храме становится темно, прекрасный сказочный язык славянских песнопений растворяется в стенах и образах, тает под куполом, грустные и добрые лики в полумраке мрачнеют. Снова распахивается дверь в морозный и вьюжный вечер, который возвращает двух молодоженов в неприглядную правду дня настоящего, для начала обдав обоих ледяным снежным ветром. И только тут они замечают, что за время короткого праздника, пурга замела все дорожки, и путь к остановке возможен не иначе, как по колено в снегу. Однако сказочное очарование свершенного над ними таинства не покидало их, и священные слова не переставали звучать в ушах, и непогода была не в силах омрачить их тихой радости.
  Казалось, давно забытое счастье вновь снизошло на супругов, и к горячей взаимной любви добавилось нечто большее, что вселило в сердца их покой и мирное блаженство, пусть даже на самый короткий миг, но ведь человеческое счастье и состоит из таких коротких всплесков с достижением давно желанной цели, в то время как длительное обладание им постепенно обесценивает достижение и ведет к новым напряженным поискам идеала, то есть того, что будет почитаться за счастье в следующий раз. Кто знает, может, и прав был гений, сказавший однажды, что смысл счастья не в нем самом, а лишь в его искании. Хотя вряд ли... Счастья не может быть в мучительной борьбе за обладание счастьем, скорее всего это один лишь призрак, сказочный миг непостижимого блаженства на унылом небосклоне жизни, которая сама - не более, чем борьба за стяжание этого краткого мгновения, оттого она так мало и ценится в наше время. Всем хочется растянуть благословенный миг: кому на лишнюю минуту, кому на целую жизнь. Вот и счастливые молодожены в тот вечер не могли даже помыслить о возможности завершения их блаженного состояния. Они полагали, что радость вечна, вечен долгожданный душевный покой, снизошедший на них в этот ненастный вечер, что отныне жизнь их будет одной долгой и прекрасной любовью, перед которой поблекнут все ужасы быта.
  Но бывает ли вообще счастливой любовь? ( Если только это любовь на самом деле).
  
  Глава 7
  Жизнь, как подстреленная птица,
  Подняться хочет - и не может.
  (Ф.Тютчев)
  Бытие Лукьяна Дударева менее всего отличалось разнообразием. Основное место в нем занимало беспробудное пьянство, давно уже ставшее для него чем-то естественным и незаменимым, как, к примеру, естественно и незаменимо вкушение пищи для всех остальных. Кабаки были единственным местом, где Лукьян, напиваясь в доску, ощущал себя полноценной личностью, и мысли о собственной ущербности покидали его здесь до самого утра, когда на смену коротким радостям заступало тяжелейшее похмелье. Он видел, как множество здоровых людей с утра уходили из ночлежки на поиски заработков, а он оставался один, калека без ноги, всеми оставленный и никому не нужный. Для него была открыта только одна дорога - на паперть церковную да на базарную площадь, где сердобольные люди набивали его треух серебром. От осознания своей увечности Лукьян впадал в уныние самое тяжкое, и скорейшая добыча водки становилась единственной целью текущего дня. В кабаке он был со всеми прочими на равных, ибо перед бутылкой вообще все равны, - нет тут ни здоровых ни больных, ни дураков, ни умных, она всегда нелицеприятна, как сам Господь. Здесь всем он был братом, даже иногда казалось, что собутыльники любили и понимали его, подобно тому, как он сам в спиртном чаду всех понимал и уважал. Иногда тоска и здесь находила его, когда хмельные товарищи пускались на его глазах в пляс, - тогда в трагически-радостном забытьи балалаечного напева, он вновь проклинал убогую свою жизнь, и слезы градом катились из пьяных глаз несчастного калеки.
  Вообще существует два типа увечных, прокаженных, изуродованных, и разделяются они по разным отношением к окружающим. Первый - озлобленные страдальцы, постоянно утешающие себя словами: "ничего, авось и на вас всех когда-нибудь измор придет, на всех вас, здоровых и счастливых ныне". Второй - вечные романтики и оптимисты, свято верующие, что и на их улицу когда-нибудь придет праздник. Где-то между первыми и вторыми примостились скептики. "А черт с ними со всеми и со мной. Я никому не нужен, и мне в таком случае не нужен никто", - утвердили они для себя. Наверное первых все таки гораздо больше, потому что люди, искренне жалея всех увечных и ущербных, в душе все же не долюбливают и побаиваются их, часто не без основания полагая, что с утратой какой-нибудь части тела, человек одновременно теряет что-то в душе, некий маленький кусочек самого себя, собственного отношения к окружающему его миру. Человеческая жалость вовсе не сродни любви, и полюбить всегда гораздо труднее нежели пожалеть, и потому убогие, обладая между прочим чрезвычайной ранимостью, взамен утраченной или покалеченной части их естества получают способность чувствовать истинное отношение к ним окружающих, и страдают еще больше от отсутствия настоящих человеческих чувств. Оптимистам остается только завидовать.
  Лукьян относится скорее к промежуточному типу калек, скептически настроенному по отношению к себе и окружающему миру и потому наиболее страдающему от холодности людей. Он отлично понимал, что все те, кто помогали ему, давали денег, действовали из одной лишь жалости, из чувства долга и благодарности небу за собственное здоровье, что даже самые близкие ему люди заботятся о нем только из христианского милосердия, да еще из родственных чувств, - не более того.
  "Никто не любит меня, никто. Уж такой я человек, - ничьего внимания не достойный. Даже Илья с Марьей, и те вероятно страдают оттого, что я прихожусь им братом. Ох, видно, одна водка относится ко мне по-человечески, ибо утрата ноги на желудок вовсе не влияет", - примерно таков был обычный ход его мыслей. И вся эта философия была призвана служить одной только цели: оправдывать его ежедневные рейды в кабак.
  Как мы уже говорили, каждое новое утро Лукьяна, как и вечер мало отличалось от предыдущего. Вот и теперь он по обычаю проснулся поздно, когда в ночлежке не было почти никого, кроме одной больной старухи да двух босяков, засевших за "дурачка". Лукьян зевнул, потер опухшие от перепоя глаза, вытащил из-под нар банку с холодным чаем и принялся жадно пить. Потом он почувствовал нестерпимую тоску и долго не знал, чем заняться. Поначалу с равнодушным видом понаблюдал за игрой соседей, когда же это ему наскучило, попытался снова улечься и, проворочавшись в постели с четверть часа, встал, привычным жестом протер глаза и принялся тщательно проверять свои карманы. Обнаружив в них несколько монет, он сразу воспрял духом и принялся спешно собираться в питейную.
  Войдя в кабак, он повеселел еще более и вероятно сумел бы вскорости снова оторваться и забыться в хмельном чаду, если б не подсел к нему некий нудный старикашка и почти час изливал ему свою душу. Он плел что-то о скрипке, на которой когда-то умел играть, и через эту свою способность был приглашаем "даже в хорошие дома" для развлечения публики, а закончил это повествование тем, что нынче не имеет он ни скрипки, ни здоровья, и вообще не нужен никому. Чем дольше он говорил, тем несчастней становилось его маленькое сморщенное лицо со слезящимися глазками и, глядючи на него, унывал и Лукьян, который сам начинал придаваться воспоминаниям о своей счастливой беззаботной молодости. Ему становилось жаль прошедших лет, несчастного старика и вообще всех униженных и оскорбленных этой жизнью.
  - Отец, как жить не тошно, а помирать все ж тошней, - выдвинул он аргумент в утешение старцу, на что тот лишь безнадежно махнул рукой.
  - Есть, милай, и пострашней смерти вещи. Да и некуда уже мне, старому, оглядываться, коли смерть сама уж за плечами, и надеяться не на что, коли смерть единственным избавителем видится.
  Лукьян долго раздумывал над его словами, забыл даже о своей початой бутылке, и в конце концов сказал, обращаясь более к себе, нежели старику:
   - Вообще я скажу о себе одно: что мне глубоко плевать и на жизнь и на смерть, и вообще на что бы там ни было, и даже на кабак этот чертов плевать, хотя совсем недавно я почитал его за последнее утешение.
  - А зачем в этом случае ты сюда ходишь? - ехидно поинтересовался старикашка.
  - А ты зачем? - взорвался Лукьян, - поплакаться здесь да прочим настроение подпортить? Разве не так? Чего молчишь то?
  Старик в ответ испуганно захлопал глазами и затараторил.
  - Эгей, ты чего наезжаешь то на меня, чего?
  - Да вовсе я, дед, не наезжаю на тебя. Черт совсем с тобой. Зачем я пришел? Да взял и пришел, оттого, что не знаю, зачем еще идти куда-то нужно.
  Он допил свою водку и ушел, почти трезвый и страшно расстроенный. Он направился было к ночлежке Ховрина, но, не пройдя и половины пути, понял вдруг, что идти туда совершенно не хочет, что ночлежка ему противна, что противны ему все местные обитатели и даже собственная семья. В результате он изменил маршрут, устроился на чьем-то крыльце и закурил трубку.
  От внезапно нахлынувших черных мыслей оторвали его громкие крики двух пьяных мужчин, неровными шагами бегущих за тщедушной маленькой женщиной в короткой беличьей шубке. Их пьяные крики и злые физиономии вызвали у Лукьяна омерзение, и он, сам не зная почему, преградил им путь костылем, едва те поравнялись с крыльцом.
  - Куда бежите, мужики?
  Двое остановились и поглядели на Лукьяна своими пустыми, осоловевшими от водки глазами. Пока они медленно соображали, что произошло, он замахнулся костылем и потребовал, чтоб они немедленно убирались восвояси, добавив при этом для большей значимости ряд крепких русских словечек. Мало чего соображавшие в тот момент мужики о чем-то подумали и разошлись по-добру по-здорову. Лукьян и сам не понял тогда, чего собственно они могли испугаться, впрочем, если б у них через некоторое время спросили то же самое, вряд ли они смогли бы дать вразумительный ответ.
  Спасшаяся таким образом женщина благородно вернулась поблагодарить своего избавителя. И тут ему удалось разглядеть ее повнимательнее. Это была худощавая блондинка с чрезвычайно блеклым лицом, которое очень мало украшала даже яркая косметика, лет 25-ти на вид. Вообщем же лицо ее было настолько обыкновенным, что и описывать его не стоит, однако Лукьян углядел в нем что-то доброе и страдальческое.
  Он зачем-то спросил у нее тогда:
  - А это правда то, что кричали эти мужики? Ты действительно воровка?
  - Вы конечно вольны думать о мне, что пожелаете, но, ради Бога, не верьте этим скверным людям. Я никогда не была воровкой, - ответила она, покраснев.
  - Я и не думал так, - виновато сказал Лукьян, какая же вы воровка? Разве у воровок бывают такие глаза?
  - Какие? - смущенно спросила она.
  - Такие несчастные, даже болезненные.
  Слова эти отчего то сильно поразили ее, и она не сразу нашлась, что сказать на это, пока сам Лукьян не прервал молчания, справившись об имени незнакомки. Та назвалась Анною. Тогда Лукьян предложил проводить ее, что изумило девушку еще более. Подумав с полминуты и недоверчиво поглядев на Лукьяна, она согласилась на его предложение. По дороге он узнал, что Анна очень набожна, даже принадлежит к какой-то общине поклонников совершенно неизвестного Лукьяну Иоанна Кронштадского. Он заметил на это, что ему самому совершенно все равно, есть Бог или нет Его, и что вообще это личное дело самого Бога. Подобный ход рассуждений ей вовсе не понравился, и она очень осторожно попросила Лукьяна, чтоб он более никогда не говорил ей ничего подобного, с чем Лукьян охотно согласился.
  От общения с этой женщиной ему отчего-то становилось легче на душе, так что он был даже несколько расстроен, когда Анна неожиданно начала с ним прощаться. Он не знал, что сказать ей на прощание, но Анна сама вывела его из неловкого положения, предложив осторожно:
  - Завтра воскресение, может, увидимся в местной церкви?
  Он с радостью согласился на это, забыв совершенно, что в церковь с самой войны никогда не хаживал.
  Домой Лукьян возвращался уже без обычных горестных мыслей о бесцельности собственного существования, и позабыл даже на время о необходимости добычи денег на утреннюю опохмелку.
  
  Глава 8
  "Отец его - Дьявол, мать -Нищета. Имя ему - Разврат"
  (В.Крестовский)
  Распрощавшись с Лукьяном, Анна зашла в небольшой двухэтажный дом. Она быстро пошла по коридору к себе, стараясь никого не встретить по дороге, но уже на лестнице столкнулась с высокой дородной дамой средних лет, броско и безвкусно одетой.
  - Что, Анна, ты вернулась так рано? - с неудовольствием спросила она.
  Анна только смутилась от этого вопроса и в ответ пробормотала что-то совершенно несвязное.
  - Уже целых три дня я не получала от тебя ни гроша, и теперь желаю, требую причитающейся суммы, - сурово заметила дама.
  - Но сегодня у меня нет ничего, Елизавета Абрамовна, - пробормотала Анна виновато.
  Пухлое сытое лицо Елизаветы Абрамовны отобразило крайнее неудовольствие и даже покрылось красными пятнами гнева. Анна еще более съежилась под ее сердитым взглядом и виновато молчала.
  - Это что еще за новости? - отвратительно высоким голосом вскричала Лизавета Абрамовна, - ты ведешь себя просто возмутительно. Или ты вообразила, что я не найду на тебя управы? Ну и плохого же ты обо мне мнения, милочка. Сегодня же пожалуюсь на тебя хозяину.
  С этими словами она резко развернулась и отправилась приводить в исполнение свою угрозу.
  - Мадам Лимонова, - в отчаянии закричала ей вслед Анна.
  - Ну что еще? - лениво поинтересовалась та.
  - Лизавета Абрамовна, Христом-Богом заклинаю вас не говорить ничего Виссариону Антоновичу.
  Ответа не последовало. Лимонова ушла.
  - Паскуда, - прошептала Анна, едва не плача от обиды за себя.
  Решив, что мадам Лимонова теперь наверняка не переменит своего решения и не станет улаживать их размолвку "по свойски", она поднялась в свою комнату в самом тягостном расположении духа.
  Обстановка скромного жилища девушки не отличалось особенной изысканностью: вся мебель состояла из одной кровати, стула и небольшого столика, покрытого линялой скатертью. Больше в комнате ничего не было, кроме зеркала и небольшого киота в углу, да еще фотографического снимка Кронштадского чудотворца на стене, над самой кроватью. Анна засветила лампадку перед этим самым снимком и опустилась на колени.
  Она смотрела неотрывно в добрые лучистые глаза старца, но, казалось вовсе не видела их, пытаясь скорее разглядеть что-то в самой себе. Надо сказать, что вообще Анна принадлежала к той породе людей, что ищут покоя и спасения вовсе не в Боге, а в самой религии, именно в четком исполнении всех уставов и предписаний. В Иоанне Восторгове нашла она некоего посредника между собой и Богом, едва не почитая его за второго мессию. Бедный о.Иоанн, если б только он мог знать, за кого будут принимать его иные последователи, то вряд ли вообще посмел он выходить к народу с проповедями и безусловно добровольно отказался бы от дара чудотворства по своей известной скромности. Он и не предполагал, что по всей России явится у него немало поклонников, которые прилагали все усилия к обожествлению последнего пророка земли русской, - как стали величать старца после недавней кончины его, - а наша новая знакомая принадлежала как раз к числу таких ревностных почитателей святости и ее обладателей.
  - Иоанне, моли Бога за великую грешницу Анну оставившую закон Его и учение твое грехов своих ради. Кто скажет мне, как жить далее? К тебе одному прибегаю, укажи мне пути лучшие. Если только есть мне прощение, если только я могу вымолить его и обещать тебе не грешить больше... Да, я предала злу плоть свою, но разве по злобе душевной совершала я блудодейства? - По нужде, по нужде, господине мой. Я ведь только как человек жить хотела, да не вышло ничего, - хуже животного стала, хоть и избирала для себя путь человеческий. Кусок с помойки слаще моего хлеба теперь, вымоченного слезами постоянного раскаяния в делах рук моих. Теперь все до одного отвернулись от меня, прежние приятели мне руки не подают: я стала для людей поношением, а для братьев и сестер своих и вовсе - проклятьем. О, если бы ты, господине мой, не отвратил лика своего от меня, не устал слушать мольбы мои о помощи и спасении, если б ты передал раскаяние мое Господу твоему, которому сама я молиться уже не смею!
  Произнеся этот хаотический набор прошений и самооправданий, она немного успокоилась в твердом уповании на то, что кронштадский чудотворец непременно слышит ее и даже, может статься, уже ходатайствует за нее перед Богом. Однако сомнения в возможностях собственного прощения не переставали терзать ее унылую душу, хоть она и страшно злилась на себя за такие сомнения и с еще большим усердием взывала к портрету:
  - Отче святый, скажи Ему, что мне самой противна жизнь моя, что я всегда только о том и мечтала, чтоб вырваться отсюдова, но не могла этого сделать. Ни сил, ни средств не было, да и в долгах я перед Лимоновой... И никто, никто не протянул мне руку помощи, добрым словом не поддержал. А много ли надо было для того, чтобы вновь человеком себя ощутить? - не только ли то, чтоб тебя человеком другие назвали? Сам Господь, видно, покинул меня, что Ему в величье Его до человека и его низких нужд?
  Ей стало чрезвычайно жаль себя, и она даже заплакала, ощутив столь остро всю грязь собственного положения, и возгорелась самым сильным желанием немедленно порвать с грязью своей нынешней жизни, дабы избавиться от всех этих невероятных душевных страданий, преследующих ее душу с самого момента вступления на столь сомнительный для нравственности путь. Она давно уже раздумывала, как вырваться из позорных оков, только не знала, как может она покинуть этот ужасный дом, да и не знала вообще, куда может идти теперь: другой, чистой жизни не знала, к тому же ей всегда не хватало решимости порвать с хозяином и его любовницей Лимоновой, всем в этом притоне заправляющей. Она отчего-то страшно боялась их обоих и даже не смела им противоречить. В конце концов, просто махнула на себя рукой, и вместо решительных действий молила своего кумира, дабы тот ниспослал ей каким-нибудь чудесным образом избавление от этой ужасной зависимости, точнее - избавителя, который смог бы поддержать ее и помочь уйти из борделя, но что-то Бог слишком уж медлил в исполнении ее просьб. Всех друзей она растеряла, а товарки ее, ведущие тот же образ жизни либо сами нуждались в помощи, либо просто смеялись над ее нравственными мучениями.
  Но теперь новая надежда затеплилась в груди этого несчастного существа. Ей показалось вдруг, что избавитель ее уже явлен и явлен именно в лице безногого Лукьяна, с которым ее неожиданно свела сегодня загадочная судьба. Анне даже подумалось, что случайное знакомство их есть некий залог ее освобождения от греха и душевных скорбей. Более того, его увечность только укрепляла эти надежды.
  "Ведь он тоже ущербен, так же как и я, - размышляла она, - только он - телом, я же - душой. Я бы могла заменить ему ногу, а он восполнить мне ту часть моей души, которая давно погибла". Она вообще всегда любила красивые громкие фразы, которые придавали ей уверенность в собственной правоте, оттого очень часто злоупотребляла ими, и речь ее всегда была горячей, но бессвязной. Последнее открытие по поводу утраченной части привело девушку в настоящий восторг, и она свято уверовала в то, что хромота Лукьяна и есть то самое знамение свыше, которого она так долго ожидала. Кроме того женским чутьем она угадала, что и он сам безусловно чего-то ждет от нее, по крайней мере, дорожит их случайной встречей. Впрочем, отчего же случайной? Конечно, она была неизбежна, должна же была Анна по всем законам природы когда-нибудь встретить мужчину в его человеческом обличье, а не в одном только животном, вечно требующим от нее одного лишь наслаждения.
  Одно только обстоятельство пугало Анну: что Лукьян как-нибудь проведает о роде ее занятий. И у нее не было никаких сомнений в том, что едва он узнает об этом, тотчас покинет ее, как это сделали ее прежние друзья. Однако она утешала себя тем, что разузнать о ней ему просто неоткуда, потому она могла чувствовать себя с этой стороны в полной безопасности, но тем не менее Анну сильно огорчало то, что ей самой придется лгать Лукьяну а лжи она не выносила.
  Ее мучительные размышления прервал грозный голос m-me Лимоновой, донесшийся из-за двери. Анна нехотя отворила ей. Лимонова вошла в самом раздраженном состоянии и, окинув комнату девушки презрительным взглядом, спросила недовольно: "Все молишься, Анюта?" и, не дождавшись ответа, добавила насмешливо:
  - О чем молиться то? О земном, дак это наш благодетель позаботится, а небесного нам, грешникам, вовек не сыскать.
  Анна промолчала в ответ, ожидая развязки, которая вылилась в новое требование денег в пользу содержателей притона.
  - Мы в убытке из-за тебя, милочка. Что же мне делать с тобой прикажешь?
  Поначалу грозный голос Лимоновой, как обычно испугал и несколько подавил впечатлительную Аннину натуру, но чем больше хозяйка ругалась, тем быстрее испуг ее перерастал в глухую ненависть к своей обидчице.
  - Что же вы так волнуетесь? - тихо, но зло спросила Анна, глядя прямо в глаза Лимоновой, - или вы переживаете, что хозяин прогонит вас с места за скверную работу?
  Лимонову просто скривило от этих слов, и она заметила злобно:
  - Это тебе, милочка, надо волноваться, кабы у тебя самой неприятностей не вышло. Мы не додали 20 рублей, и в том не малая доля твоей вины. Именно твоей! Хорошо вы все здесь живете: жрете сладко, спите долго, одежды требуете модной. И, заметьте, что все это вы получаете ежедневно. Только деньги отчего-то я не всякий день у вас вижу.
  - Что же вы хотите от меня? - не выдержала Анна.
  - А то ты не знаешь! - ухмыльнулась Лимонова, - Одевайся. И без всяких разговоров.
  Анна словно бы не расслышала ее и с места не сдвинулась. Лимонова, доведенная до крайнего гнева, резким движением взяла ее шубку и накинула девушке на плечи.
   - Ну?
  Помедлив еще с полминуты, Анна тяжело вздохнула и отправилась за ней следом...
  
  
  
  
  Глава 9
  "Нужно любить всякого человека в грехе его, и в позоре его... Не нужно смешивать человека - этот образ Божий - со злом, которое в нем"
  (о.Иоанн Восторгов)
  Она встретилась с Лукьяном, как они и условились, в воскресенье, встречались они и на следующий день. Свидания эти протекли незаметно для них, однако оба совершенно независимо друг от друга пришли к выводу, что эти два дня были лучшими днями за последние годы их тоскливой однообразной жизни, исполненной одних лишь лишений и страданий. За эти два дня они даже как-то переменились: всегда грустная Анна повеселела, исчезла и вечная угрюмость Лукьяна. Последний позабыл даже про водку и бросил посещать кабаки. Его изумляло своей новизной трогательное отношение подруги, благодаря чему мысли о собственной неполноценности и никчемности отходили постепенно на второй план, и он на какое-то время позабыл даже о собственном увечье. Анна же благодаря этим встречам пришла к окончательному решению порвать со своими прежними занятиями и подыскать какую-нибудь работу. Развязка не заставила себя долго ждать и решение было приведено в исполнение весьма скоро - на третий день, когда она случайно столкнулась на лестнице с самим хозяином.
  Анна всегда не любила этого человека, наделенного ко всему прочему внешностью самой отталкивающей и безобразной мешковатой фигурой. Ее и раньше удивляло всеобщее пресмыкание перед ним, особенно же величание его в среде проституток неким "благодетелем" их тайного семейства. Для нее он всегда был омерзителен, как человек, как мужчина, тем более, что именно его девушка обвиняла в своем позорном падении.
  Встретившись с хозяином, Анна сперва смутилась и даже опустила глаза, все таки Тоболова она до сих пор побаивалась несмотря на все чувство гадливости и ненависти, которое она испытывала по отношению к нему.
  - Здравствуй, Анна, - насмешливо произнес он, глядя на девушку своими маленькими недобрыми глазками.
  - Здравствуйте и вы, Виссарион Антонович, - не глядя на него произнесла она.
  - Где же ты была до сих пор? - спросил он тем же насмешливо-презрительным тоном, - за эту неделю ты не принесла нам ни гроша. Как прикажешь это понимать?
  Она сделала отчаянную попытку взглянуть на него смело, и приняла даже некую гордую независимую позу, но все таки с ответом нашлась ни сразу.
  - Однако же тебе не стоит забывать, за чей счет ты живешь, - заметил Тоболов, - или ты позабыла все мои милости, позабыла, как три года назад я сжалился над тобой, забрал сюда, отогрел, накормил? Так ли ты отплатила за мою доброту?
  - Благодарствую, милостивый государь, ничегошеньки я не позабыла. Даже сторицей отплатила за доброту вашу, - смело ответила она, - Чего вспоминать то теперь?
  Тонкие рыжие брови Тоболова медленно поползли вверх от столь неслыханной дерзости квартирантки. Для пущей важности он скрестил на груди руки, и с неприязнью заметил:
  - Однако! Ты слишком смела, как я погляжу. Или полагаешь, что я не знаю, куда ты бегала все эти дни? Лизавета уж просветила меня: к уроду какому-то, деревенщине.
  Слова эти глубоко оскорбили Анну и она осмелилась даже оборвать своего "благодетеля" на полуслове.
  - И не урод он вовсе, Виссарион Антонович. И... врет все Лизавета.
  - Врет, - ехидно передразнил Тоболов, - а где ж деньги то?
  - Денег нету.
  - Так-с... Что-то не узнаю я нынче тебя совсем. Раньше ты не такая была.
  - Я не хочу больше служить у вас, - отрезала она, - сыта по горло вашими милостями.
  В ответ он расхохотался ей в лицо самым гадливым смехом, даже откинул голову как-то слишком далеко назад, отчего смех этот показался ей еще неприятнее.
  - Ах, вот оно как. Стало быть, на полюбки иль на черную работу собралась. Поздравляю с удачным выбором. Ну-ну.
  Неожиданно он перестал смеяться, подошел к Анне поближе и, потрясая жирным указательным пальцем перед самым лицом ее, заметил угрожающе:
  - Ты запомни одно, милочка: я тебя из-под самой земли достану. Нигде житья тебе не будет. Ты мне должна!
  С этими словами он и удалился. Анна, не долго думая, бросилась прочь из этого проклятого дома, да так спешно, словно боялась, что ее догонят и остановят, силком вернут в притон. И в бегстве своем она опомнилась только на улице, прийдя здесь к заключению, что идти ей совершенно некуда. Она огляделась по сторонам и лишний раз убедилась, что нет вокруг нее не одной близкой души. Всюду спешили куда-то неизвестные, бросая темные тени на невинно белый снег, да еще пролетали где-то вдали лихие тройки со столь же чуждыми ей седоками. Все было здесь чужим и холодным, как эти девственно-белые сугробы по обочинам ослепительно белой дороги и холодный блеск заснеженных деревьев и домов. Она ощущала кругом один только холод и равнодушие, всеобщее безразличие к человеку, маленькой личности, затерянной в огромном городе, как со стороны всех этих темных фигур, бредущих куда-то по снегу, так и со стороны природы, заснувшей, как казалось, навеки под гнетом бесконечных блистательных снегов, слишком чистых для порочной страны, в которой никому нет никакого дело до маленькой личности. Куда пойти теперь, к кому ей обратиться, есть ли здесь вообще хоть один живой человек, или в этом царстве снегов зима так подавила всех, что не осталось уже ни одного горячего сердца. Нет, видно, ошибся поэт, не страна была порочной, а именно люди. Люди, слишком порочные для слишком чистой страны. Где же вы люди?
  Ей вспомнилась тихая и светлая юность, старый дом у пруда с высокими рябинами и веткой ирги у ворот, горячий чай с мятой и много добрых людей с вечно приветливыми лицам, большая фотографическая карточка о.Иоанна на стене бедной горенки, убранной букетами душистых полевых цветов...
  Зачем она ушла оттуда, чего не хватало ей? Да неужели же теперь для нее совершенно невозможно возвратится туда вновь?
  Она ухватилась за эту идею, как утопающий за соломинку и решительно направилась к тому сказочному дому в надежде получить прощение и найти приют у людей, которые когда-то были так добры к ней. Пускай, они давно уже отвернулись от нее, - но ведь она и сама тогда не просилась к ним, не помышляла о возвращении, - и только теперь готова прийти с покаянием, просить их всех о прощении. И они не должны отвергнуть ее, потому что грехом для них будет отвержение кающегося грешника. Они не посмеют оттолкнуть ее теперь!
  Она решительно толкнула старую скрипящую дверь, которую не закрывали здесь никогда, и очутилась в холодных, почти непротопленных сенях. Везде стояла какая-то роковая тишина и нигде не было видно не единого признака жизни. Однако тепло, тонкой струйкой тянущееся из комнат, показывало, что сегодня здесь топили печку. Она вошла в маленькую горницу и, не застав там никого, поднялась по старой скрипучей лестнице наверх и чуть дрожащими руками отворила вторую дверь.
  В верхней комнате, столь же бедной и совсем не меблированной, сидела за небольшим столом спиной к Анне ветхая старуха в черном и читала вслух псалмы. Анна перекрестилась для храбрости и робко поприветствовала ее.
  - Бог в помощь, матушка.
  Старуха нехотя оторвалась от чтения и, окинув Анну с ног до головы быстрым и внимательным взглядом, ответила:
  - Здравствуй, здравствуй. Давненько ты не приходила к нам. Ну что стоишь, как изваяние? Садись. Чай, нет в ногах правды то?.
  - Сестра моя, зачем же мне садиться? Недостойна я сидеть. Лучше на колени перед образами встану да молиться начну.
  - Вставай, - сурово отозвалась старуха.
  Девушка опустилась на колени и, коснувшись головой половиц, замерла в молчаливой молитве. Старуха продолжила свое чтение, никакого внимания на нее больше не обращая. Прошло около получаса, Анна с колен не поднималась и даже не заметила, как вошла новая посетительница. Но едва та заговорила со старухой, девушка поднялась и поклонилась этой второй в ноги. Та сразу узнала ее и сурово спросила:
  - Как смеешь ты осквернять дом наш своим присутствием? Ты умерла для нас, и нет тебе среди нас места. Поди к дверям.
  И хотя Анна исполнила ее приказание, новая посетительница все же не уняла свой гнев.
  - Для чего ты пожаловала к нам? Мы же просили тебя, никогда более к нам не ходить. Прелюбодеям и блудницам нет среди нас места, и мы не желаем выносить за тебя позора.
  При этом она многозначительно посмотрела на старуху, словно ища у нее поддержки, но та не произнесла ни слова, хотя при этом глядела на Анну весьма сурово.
  - Зачем же ты пришла вопреки нашей воле?
  -Я пришла просить у вас приюта, - тихо ответила Анна.
  - Может ли зло иметь среди нас место?
  Анне стало очень горько от этих слов. Проглотив комок, подкативший к горлу, она произнесла дрожащим голосом:
  - Зачем вы гоните меня? Я пришла за прощением. Ведь и отец наш, Иоанн велел прощать всех. Ведь вы знаете, что не к праведным пошел он вначале, а к развратникам и пропойцам, чтобы призвать их к возвращению на добрый путь.
  - А разве до падения твоего мы его же именем не призывали тебя жить благопристойно, пока ты окончательно не погибла.
  Наконец слово взяла молчавшая доселе старуха.
  - Ах, Татьяна, Татьяна. Экий ты самовар. Для чего кипятишься то? Приостынь лучше.
  Затем она обратилась к Анне голосом достаточно сдержанным, но в строгом взгляде ее девушка прочла, что и эта не станет ей союзницей:
  - Анна, Анна! Ты пришла в этот дом не для того, чтоб почитать да помолиться с нами до службы. Не для тебя дом этот, тебе в обычном надо жить. Ты не покаяния искать пришла сюда, а только с этим к Богу приходить надобно, ты для тела пришла, чтоб плоть упокоить. Вижу сама, хочешь ты получить у Господа прощения, да не ищешь ты его, как следовало бы по грехам твоим искать, а все об устроении жизни хлопочешь.
  - Матушка, я пришла, чтоб изменить свою жизнь. О, если б ты знала, как я раскаиваюсь во всем.
  - К Богу, Анна, не с просьбами идут, а с покаянием и молитвой, не о помощи просят, а вину доказывают. Ты же оправдаться желаешь и надеешься через то упросить Его помочь тебе устроиться в новой жизни.
  Старуха тяжело вздохнула, и обреченно махнула своей высохшей пергаментной рукой.
  - Что тут и говорить-то?.. Слава Богу, что ты не запамятовала еще, что отец наш Иван при жизни наказывал всем любить людей без лицеприятия, а падших и грешников любить еще более, как особо нуждающихся в любви. Но ты главное забыла, Анна, ты забыла, откуда грехи то наши берутся? Дружба с миром - вот источник их. И если грешника полюбить должно, то грех его нельзя любить никак. Ты полагаешь, что за страдания твои должны простить мы тебе все, но ведь страдаешь ты также о мире этом, - не о душе погибшей, а об устроении ее в мире, которого образ проходит. Я вижу тебя насквозь, потому что слишком хорошо знаю. Ведь ты и раньше, еще будучи с нами купно, в молитвах своих только и просила Господа о свершении каких-то благ на земле. Подобно еретичке какой, в земных моленьях ум кружила, Христа на землю сводила и учение его под земные нужды переделать чаяла. Разве не в православии ты крещена и воспитана, разве не православный символ веры читала на литургиях? Так и не поняла ты, что у истинно верующего одна лишь просьба перед Богом должна быть, а что сверху, то от мира.
  - Нет , матушка, помню я все, - побелевшими губами пробормотала Анна, - о безболезной кончине живота нашего и добром ответе на страшном суде - прошение это.
  - Чего же ты просила тогда, чего искала для себя? Отчего печалишься теперь, когда получила все по прошениям и делам своим?
  - Простите же меня! - в отчаянии вскричала Анна.
  - Что тебе до нашего прощения? - недоуменно спросила старуха, - не в нашей власти простить тебя или не простить. Ступай и ищи прощения у Бога. Когда он простит тебя, тогда сможешь вернуться.
  Грозная Татьяна вновь выступила со своим мнением:
  - Она опозорила нас. Ведь она не только себя в жертву похотям принесла, она над жертвой самого Господа нашего надругалась. Пусть идет прочь и не возвращается больше. Принимающий преступника, сам становится таковым. Приняв ее, мы грех ее примем на себя, и грех этот на нас падет. О чем же еще говорить, Ефимья?
  Анна прибегла к последнему средству умилостивить их. Она опустилась на колени и, схватив старуху за край одежды взмолилась:
  - Матушка Ефимья, ты когда-то более чем мать была для меня. Сжалься же надо мной теперь. Вот дочь твоя молит тебя о прощении и просит помилования, клянусь тебе, отныне ты не найдешь в ней места преступлению.
  Старуха даже не взглянула на нее и ответила так же непримиримо:
  - Я уже простила тебя. Господь с тобой. Но если б ты нас только оскорбила, ты образ Божий оскорбила в себе, кровь Бога нашего, за тебя излитую оскорбила. Ты только уподобляешь себя тому древнему человеку, что пронзал ребро Спасителя нашего, проверяя жив ли он еще, али умер. Что ж ощутила ты? - Что умер Он, и не узрит греха твоего? В этом очень ты заблуждаешься. Запомни, всякий грех переполняет чашу страданий Господних, а, делающий его, возвещает, что Он умер напрасно.
  Она подошла к красному углу с кивотом и засветила лампаду под одним из образов. Слабый мерцающий свет озарил страшный образ Богородицы, прижимающей к груди тело мертвого Младенца, пронзенного стрелами и кровоточащее от ран. Лицо несчастной Матери выражало скорбь неизъяснимую, большие темные глаза Ее глядели печально и пристально, и Анне показалось, будто именно на нее взирает с иконы Пресвятая Дева. Во взгляде этом виделась одновременно и скорбь мировая и тайная укоризна, и с ними же любовь безмерная, Она словно бы протягивала грешнице израненное слабое тельце Ребенка своего, а печальные неземные глаза тихо говорили ей в укор: "Ты убила его!"
  Анна с детства знала этот образ и все время она испытывала непонятный страх и трепет перед немым укором Ее глаз, он всегда был для нее напоминанием о ее грехах, уже свершенных и еще только готовящихся к свершению.
  "Ты убила его, ибо всяким новым преступлением своим, ты влагаешь очередную стрелу в божественное тело", - слышалось ей. И вот опять, как прежде смотрят на нее эти огромные глаза и руки протягивают тело убитого Младенца с просьбой о помиловании, и снова тот же мистический ужас объемлет всю ее измученную душу, да еще невыносимый стыд перед чужой чистотой, принявшей смерть Сына для спасения человечества, которое было всегда слишком неблагодарно к этой великой жертве. Все тот же немой упрек! Да отчего ж эти люди так издеваются над ней, почему лукавая старуха осветила именно этот образ?
  - Нет, не распинаю я Господа моего, не желаю распинать! - закричала она на старуху, - не настолько виновата я пред Ним, потому что всегда я неправоту свою сознавала. Но вы, вы считайте, как хотите. Можете думать, что я предала, оскорбила вас, вы вправе презирать меня (тут она даже всхлипнула от той жестокой обиды, что причиняла ей холодность этих людей) Но знайте одно, вы, так гордо меня презирающие... Знайте, что, прогнав меня, от предательства вы не избавлены. Пусть я навлекла на вас позор, но есть человек, который продал вас, в прямом смысле этого слова, продал за деньги... Это ваш друг, ваш староста, дьякон Паисий. Слышите ли вы меня? Вы все давно уже проданы Тоболову...
  Ей, впрочем, не удалось договорить до конца свою гневную болезненную речь, Татьяна оборвала ее и, потрясая руками над самой головой девушки, заявила тоном, не терпящим возражений:
  - Довольно! Убирайся вон! Пусть Бог тебя судит теперь, тебя, погрязшую в разврате и злословии. Уж лучше б тебе без языка родиться вовсе, чем употреблять его на бесчещенье ближних.
  - И правда, ступай, - поддержала Татьяну старуха, но без особой злобы, - не носи к нам зла из сердца своего.
  Девушка покорно направилась к выходу, нервно кусая свои тонкие бледные губы, но уже у самой двери вдруг резко обернулась к женщинам и с горечью произнесла:
  - Эх, вы!..
  И не найдя более слов, пошла спешно прочь, проклиная по дороге себя за свое унижение перед ними, да и этих людей заодно, оттого что не смогли они понять ее и простить. Она была действительно в такой ярости, что дополнила меру оскорблений своих этому дому, раскрыв тайну предательства их старосты, так что даже альтруистки настроенная старуха, не смогла более выносить ее присутствия. Одна отрада оставалась теперь у несчастной изгнанницы: предстоящая на следующий день встреча с Лукьяном. Более ни с кем в городе она не зналась.
  Холодный вечер привел Анну в себя и навел на мысль о необходимости теплого угла на ночь. Прогуливаясь по улицам, она довольно скоро озябла и готова была уже пожалеть о своей теплой маленькой комнатке в Тоболовской доме. Впрочем, Анна тут же решительно прогнала прочь эти гадкие мыслишки, но ее страдания от холода были так мучительны, что бедняжка едва не раскаивалась в своем необдуманном поступке. Случайный прохожий, давно уже за ней наблюдавшись, поинтересовался, не желает ли она отправиться вместе с ним, однако Анна нашла в себе мужество отказаться от такого предложения. Потом она с завистью наблюдала, как прохожий садился в теплый крытый экипаж и ехал куда-то в тепло, домой, в ресторан, - да мало ли было в городе уютных натопленных мест.
  Несчастная девушка даже не знала, где можно найти здесь какой-нибудь ночлег, да и не интересовалась никогда, где зимой находят приют бездомные. Будучи больше не в силах терпеть этот жуткий мороз, она по наивности попыталась постучаться в какой-то дом, но была принята за обычную воровку и попрошайку и с необыкновенным шумом изгнана вон. С трудом передвигая окоченевшие ноги, она побродила по улицам, и, наконец, лишившись последних сил, примостилась под высоким обледенелым забором: ходить она устала, да и ветра здесь было поменьше. Забор этот показался едва ли не домом, по крайней мере другого у нее не было, и Анна крепко прильнула к нему спиной. В радужных грезах виделось ей теплое лето, южные страны, в которых никогда не бывает зимы, и туземцы спокойно ночуют на улицах, думалось ей также, что там, в вечной жаре не бывает злых людей, неведома никому ни ненависть, ни вражда, ни голод. И становилось ей так хорошо и покойно от подобных мыслей, и воспаленному сознанию уже чудилось, что не мороз теперь обжигает ее до боли, а теплое летнее солнце, от которого она не может укрыться, и уже не было в душе ни злости, ни тяжких мыслей о собственном одиночестве в городе озлобленных и самовлюбленных людей...
  Оборванный старик с холщовым мешком за плечами довольно грубо растолкал засыпавшую девушку. "Пьяны вы, чай? Замерзнете", - заметил он строго.
  Она удивленно поглядела на старика и долго не могла понять, что он хочет от нее.
  - Вставайте же, - настаивал незнакомец и усердно потрясал ее за плечи.
  Она немного пришла в себя от этих грубых толчков, до ее сознания стало медленно доходить, что она может просто околеть здесь до утра, но, не видя иной альтернативы столь обычной в северной стране смерти, Анна сказала тихо:
  - А мне вовсе некуда идти, дедушка.
  - Экая все таки вы чудн"ая, барышня!
  Он взял ее за руку, прежде выругав за пустоголовость, и куда-то повел. Она не спрашивала его ни о чем и не думала даже упираться, - настолько все уже было для нее безразлично. Старик привел девушку в какую-то грязную и вонючую конуру, набитую народом, которого было много более, чем она могла в себя вместить. Повсюду царствовал отвратительный запах пота и гнилой пищи, однако здесь было очень тепло, более от людских испарений и дыханий, нежели от отопления, - а бедному человеку в разгар крещенских морозов ни о чем лучшем мечтать не приходилось.
  Отблагодарить старика она так и не сумела, так как спаситель ее исчез так же внезапно, как и появился. Слишком уставшая, Анна тут же повалилась на пол и немедленно заснула, но не проспав и четверти часа, пробудилась от невероятной боли в оттаивающих руках и ногах. Она стонала так громко, что примостившиеся неподалеку за бутылкой водки люди, обратили на нее внимание и, сообразив в чем дело, решились поделиться своим божественным напитком с обмороженной девушкой.
  Водка обожгла ее до самых внутренностей, тяжесть немного отпустила голову, постепенно стала проходить и боль, и через полтора часа она уже спала крепким сном почти здорового человека.
  
  Глава 10
  Не стучись же напрасно у плотных дверей,
  Тщетным стоном себя не томи.
  Ты не встретишь участья у бедных зверей,
  Называвшихся прежде людьми.
  (А.Блок)
  Анна проснулась ранним утром и долго не могла сообразить, где она находится и как могла попасть сюда. С трудом припоминала она события вчерашнего вечера, и отчего-то почувствовала здесь себя хорошо и спокойно, несмотря на очевидную убогость жилья. Главное для нее заключалось в том, что, как бы плохо не было это помещение - все таки оно было лучше проклятого дома Тоболова, и что она вообще навсегда рассталась с ним, окончательно порвала с позорным прошлым. И ничего так не занимало ее теперь, как мечты о новой, правильной жизни.
  Она стала спешно собираться в церковь ради того, чтобы после обедни, за оградой встретиться с Лукьяном. Она ловила себя на мысли, что последние дни только для того и ходила в храм, и всю службу только о Лукьяне и думала. Но это ничего, в этом нет греха, ведь Лукьян должен стать ее избавителем, он непременно вернет ее к Богу, так что ее охлаждение к молитве - явление безусловно временное. Былое усердие к вере обязательно вернется, едва только все уладится в ее жизни.
  Утро выдалось морозным, но очень солнечным, ни ветра, ни снега не было в тот день. Погода стояла прекрасная, прямо под стать ее настроению. Случаются же иногда такие совпадения, когда все вокруг отражает настрой человека, словно б сама природа радуется внезапно выпавшему счастью на долю какой-нибудь исстрадавшейся души. Еще вчера на улице было так сумрачно, и окружающий мир мстил человеку за его ничтожное и грешное присутствие на этом свете, и сама Анна ощущала свою полную ненужность и одиночество. Теперь же погода, казалось, радовалась вместе с ней, и яркое солнце приветствовало новую жизнь, которая открывалась перед вчерашней грешницей.
  Впервые она радовалось этому холодному зимнему солнцу, снега не воспринимались ею такими уж безжизненными и мрачными, напротив, ее даже привлекало их радужное утреннее мерцание и даже людей она не находила такими чуждыми и угрюмыми, она дарила всех их счастливой открытой улыбкой и считала, что они тоже безусловно расположены к ней. Вчерашний день представлялся ей кошмарным сном, не более того.
  Она шла не спеша, восторженно любуясь солнечным деньком, вообще всем окружающим миром и даже удивлялась про себя, как это прежде она никогда не замечала, что жизнь в самом деле не такая уж плохая штука, если только ты умеешь относиться к ней подобающим образом.
  В воздухе стоял громкий колокольный звон, созывающий прихожан всех городских храмов к обедне, и этот звон приводил ее в еще больший восторг. Бог уже не казался таким далеким и недоступным: она ощущала Его гораздо более близким к теплому животному миру, прекрасному погожему утру, к человеку вообще, и все рассказы старух из старого дома о необходимости борьбы с миром почитала за преступнейшую ложь. Разве может Он призывать к борьбе с ним, к отрицанию этой радости о красоте жизни, радости о добром ласковом утре, серебрящимся под солнцем снеге; разве можно, к примеру не любить звон маленького колокольчика, заливающегося под дугами лихих троек, только на том основании, что не о высшем он поет, что не Творца славит он своим серебристым чистым звоном? Все здесь удивительно близко человеку, все радует глаз и тешит сердце, и все эти маленькие радости - также творение рук Божьих, а какой создатель в творении своем не оставит частицы собственной души. Так отчего же она непременно должна отвергать радости жизни, имеет ли она вообще на это право?! Ах, как ошибались знакомые ей женщины, запершиеся от света в своем старом полуразрушенном доме, и надеявшиеся найти Бога вдали от всех и вся, по одним только писаниям да молитвенникам. И в этом-то находили они истинную жизнь, настоящее знание! Как не могли они понять, что надо любить жизнь и благодарить Создателя уже за то, что ты живешь, за то, что способен наслаждаться жизнью. Разве сможешь ты увидеть за гробом, как утреннее солнце играет в ослепительно белых снегах, как рисуются загадочные узоры на замерзших окнах, как дружно от заставы до заставы звенят колокола в сотнях городских храмов, как черные сосны лениво роняют снежную россыпь по одному дуновению ветра... Нет, мир слишком прекрасен, чтоб совершенно отречься от него и убежать в себя, дабы потом созерцать в тишине мерзости собственной души и плакать во мраке лукавых мыслей.
  Анна вошла в небольшую Варваринскую церковь на городской окраине, которую обычно посещала по праздникам и воскресеньям. Здесь она заметила несколько знакомых лиц из общины иоаннитов и некоторых из известных ей проституток, которые вообще ходили в церковь достаточно редко. Она не придала последнему обстоятельству никакого значения, хотя сначала появление в храме тоболовских приживалок показалось ей довольно странным.
  После солнечной улицы, церковь выглядела слишком темной несмотря даже на множество горящих свечей, и Анне отчего-то очень захотелось немедленно выйти из нее. Она прогнала такие крамольные мысли и попыталась вслушаться в нестройное пение хора, но так и не смогла сосредоточиться. Рассеянно осмотревшись по сторонам, она обратила внимание на внимательно рассматривавших ее проституток, стоящих небольшой кучкой в притворе. Но она и в этот раз не придала никакого значения этому факту и принялась наблюдать за действиями священника.
  Наконец необычайно долгая служба подошла к своему финалу. Несколько человек направились к чаше, а Анна, не дождавшись отпуста, поспешила покинуть церковь. Но едва она вышла во двор, несколько незнакомых женщин преградили ей дорогу.
  - Вы только посмотрите, - громко воскликнула одна из них, обращаясь к своим товаркам, а заодно и ко всем, выходящим из церкви, - блудница к обедни явилась! И не стыдно тебе, срамница?
  Благостное настроение девушки, как рукой сняло от этих жестоких слов. Она поглядела рассеянно на женщин и сильно покраснела. Постепенно проститутки окружили ее плотным кольцом, и присоединились в общем хоре ругательств к возмущавшейся незнакомке, грубо указывая на испуганную девушку пальцами. Многие прихожане столпились около них, с любопытством ожидая дальнейшего развития событий.
  "Опять бабы повздорили, - рассуждали мужчины, - им бы только ругаться да сплетничать. От храма и ста шагов не отошли, а уж свару затеяли".
  Анна испуганно оглядывалась по сторонам в поисках поддержки, но жалкий затравленный взгляд ее ни у кого не вызывал сочувствия.
  "Зачем эти женщины оскорбляют меня? - проносилось в ее голове, - ведь они точно такие, как я сама. Они тоже продавали и продают свое тело, а все эти смеющиеся мужчины - их клиенты".
  - Да как ты посмела прийти в святой храм? Может ты и здесь хочешь найти себе мужика? - кричала одна из проституток, замаскировавшаяся посредством серенького платочка в благочестивую прихожанку.
  Бедная Анна хотела уже бежать от них, но из круга ее не выпускали. Тогда она попыталась что-то сказать, но ее не хотели слушать, продолжая свои издевательства. Кто-то резко толкнул ее, она попятилась назад, но ее снова впихнули в центр зловещего круга. Тогда Анна взмолилась, чтобы ее отпустили, но эта слабость только еще более раззадорила собравшихся против нее женщин. Откуда-то подскочила к ней сама m-me Лимонова и, провизжав что-то по типу: "Ты за все у меня заплатишь!", больно ударила ее по лицу. Девушка закрыла лицо руками, и всем показалось, что она вот-вот заплачет, но никому ее не было жалко, и ее бессилие вызывало у проституток только еще большую злобу. Но они ошиблись, Анна и не думала плакать. Когда она одернула руки, все увидели, что лицо ее было просто бело от злости и ненависти, - по крайней мере оно отнюдь не выглядело жалким. Девушка со злостью оттолкнула от себя грузную фигуру m-me Лимоновой, и проявила при том такую силищу, что та потеряла равновесие и рухнула прямо в снег всем своим недюжинным весом. Завидев подобное насилие над личностью, какая-то старуха-иоаннитка, громко взвизгнув, бросилась на сокрушительницу с клюкой.
  - Ты ишшо и дерешься, паскудница, - кричала она дребезжащим противным голоском, - и это у храма-то Господня! Антихристка!
  При этом она довольно опасно размахивала своей палкой прямо перед девушкой.
  - У вас нет прав трогать меня, - упрямо говорила Анна, - оставьте меня!
  Заслышав такие аргументы, старуха завизжала еще сильнее:
  - Правов?! А я вот сейчас покажу тебе права, отступница!
  В довершении своих слов она ударила Анну клюкой по голове, та вскрикнула и, закрыв темечко руками, присела на снег. Меж тем злобная старуха, не помня себя, продолжала дубасить девушку своей палкой: удары сыпались щедро по всему телу, особенно доставалось рукам, которыми несчастная пыталась прикрыть раненую голову. Многочисленные зеваки постепенно стали понимать, что творится что-то неладное.
  - Господи, да что ж это? Куда полиция то смотрит?
  - А что случилось то?
  - Бабы повздорили.
  - Эка невидаль. К чему полицию то звать?
  Пока зеваки рассуждали подобным образом, двое мужчин протиснулись сквозь круг любопытствующих и отогнали озверевшую старуху прочь. Несчастная же жертва ее неистовой ярости лежала на снегу неподвижно, не подавая ровно никаких признаков жизни. Завидев это, одна проститутка, опомнилась и закричала вдруг благим матом:
  - Уби-и-и-ли!
  - Вы убили ее, бесовское отродье, - прикрикнул на проституток один из подоспевших на помощь.
  Пришедшие в себя только при виде крови гонители поспешили скрыться; продолжала бесноваться одна лишь фанатичная старуха, которую в скором времени оттащили подруги.
  Спасителями Анны оказались Лукьян и, проходивший в это время мимо мимо церкви рабочий с башкирцевской фабрики Федор Скатов. Они то и взяли все заботы о раненой на себя.
  - Эх, поздно мы подошли, поздно, - в сердцах говорил Лукьян, стирая тряпкой кровь с лица девушки.
  - Да нет, как раз вовремя, - не согласился Скатов, - скоро она прийдет в себя. Эх, бабы, бабы!
  - Да за что ж они ее? - недоумевал Лукьян.
  - Об этом только эти чертовки и знают.
  С раненой надо было что-то делать, и Скатов стал расспрашивать людей о месте проживания несчастной. Но никто не мог ответить ему ничего вразумительного.
  - Ее надо бы к доктору, - заметил Лукьян.
  - Да, конечно, - согласился Скатов, - прийдется отнести ее покамест ко мне, а доктора я уж сам найду.
  Так и порешили. Лукьян поймал ваньку, а Скатов осторожно перенес Анну в сани, приказав извозчику гнать в фабричный район.
  
  Глава 11
  "не находя ничего достойным своей привязанности - ни из женщин, ни из мужчин - я обрек себя на служение человечеству"
  (Петрашевский)
   Анна очнулась в небольшой квартирке Скатова, которую он снимал в очень скверном доме в рабочем поселке. Квартирка эта состояла из одной лишь комнаты, в которой стояла пара кроватей и большой круглый стол с накрахмаленной скатертью. На полу копошились белобрысые хозяйские дети, грязные и дурно одетые, - их было двое, третий попискивал у окна в колыбели. Все это показалось ей настолько неприятным, что она снова закрыла глаза, но, опомнившись, приподняла голову с постели и пробормотала: "Где я?"
  - Слава Богу, очнулась, - услышала она в ответ знакомый голос, и большое улыбающееся лицо Лукьяна склонилась над нею.
  Она облегченно вздохнула и крепко сжала его руку. Голова все таки сильно болела, не было никаких сил думать о чем-либо, и даже драка в церкви не волновала ее. Она видела перед собой одного лишь Лукьяна и даже вздрогнула, когда два совершенно незнакомых ей человека выросли из-за его спины.
  - Это Федор Скатов - твой спаситель, а тот - г-н Лианозов, - представил их Лукьян, но сказал все это так быстро, что Анна не смогла понять, кто из них Скатов, а кто г-н Лианозов. Сомнения ее разрешил сам Скатов, объявивший с гордостью:
  - Г-н Лианозов - замечательный доктор. Он даже учился в Университете (слово "Университет" было произнесено с особенным благоговением), так что, барышня, за здоровьице отныне вам беспокоиться нечего. Человек этот дело свое знает.
  Лианозов только рассмеялся на подобную рекомендацию и, похлопав Скатова по плечу, заметил:
  - Вашими устами, Федор Титыч, да мед пить.
  Услышав столь хвалебные характеристики в адрес доктора, Анна через силу принялась рассматривать его и не нашла в его физиономии ровно ничего примечательного. Голос у него был достаточно приятный, мягкий, разговор интеллигентный, окающий элемент местного простонародного говора отсутствовал здесь напрочь, но было что-то слащавое в его речах, изобилующих разными ласкательно-мещанскими словечками типа "душенька", "батенька", "дружочек". Послушать его, - так добрее и душевнее человека в целом свете не сыщешь, к тому же он так приветливо улыбался, и улыбка, казалось, ни на секунду не покидала его лица... Только вот глаза чрезвычайно портили весь этот внешний лоск: удивительно нехорошие у него были глаза, всегда сощуренные в лукавой ухмылочке. По всему виду, доктор был не злой человек, - так показалось Анне, но за ехидной улыбочкой и хитреньким прищуром маленьких серых глазок таилось нечто более глубокое. Подобные субъекты вероятнее всего могут погладить кошечку, пожалеть ребенка, причем сделают все это искренне, непременно искренне, ... и в то же время без всяких сомнений легко согласятся убить отца только что обласканного ими ребенка, если найдут это нужным. Хотя как знать, может, доктор и впрямь был душевнейшим человеком, и все врут физиономии.
  - Ну как, душенька, полегчало ли вам? - ласково поинтересовался Лианозов, присаживаясь на табурет у изголовья больной.
  - Много лучше. Да поможет вам Бог, - пробормотала она, совершенно теряясь в ласкающе-слащавой улыбке доктора. "Все врут физиономии", - согласилась она лишний раз, видя безграничную доброту этого человека.
  - Я бы посоветовал вам не вставать несколько дней с постели, душенька, это для вашей же пользы, голубушка...Ба, да вы вся дрожите! - заметил вдруг он и заботливо дотронулся до ее лба.
  - Э, да у вас лихорадка начинается. Ну ничего, ничего, не бойтесь. Все будет хорошо. И пейте обязательно порошки, которые я вам оставляю.
  Тут же доктор заставил Анну поглотить какое-то скверно-горькое лекарство, от которого она сморщилась, чем вызвала у доктора задорный смех и увещевания о необходимости пересилить себя здоровья ради.
  - Где вы проживаете, голубушка? Я б мог иногда заходить к вам, на первых порах?
  Она не нашлась, что ответить на этот вопрос и промолчала, но доктор сам догадался.
  - Неужели вы бездомная, душенька? По вам того и не скажешь.
  - Я и сама не знаю, кто я, - буркнула Анна.
  Вопросы надоели ей, и она прикрыла глаза, давая тем понять, что вовсе не желает поддерживать беседу.
  - Может, отвезти ее к нам в ночлежку, - предложил Лукьян, - чтоб не стеснять вас.
  - Да полно, какое тут стеснение, - совершенно искренне отозвался Скатов, - да и нельзя ей пока в ночлежку.
  - А может у г-на доктора есть какое-нибудь помещение? - робко поинтересовался Лукьян.
  - Что ты, что ты, - замахал на него руками Федор, - нельзя затруднять доктора, ему же нужно работать.
  Слово "работать" Скатов произнес так значительно, что всем показалось, что г-н Лианозов вел какую-то великую научно-исследовательскую работу, от которой напрямую зависело все последующее развитие научной мысли. А Лианозов при этом столь же многозначительно покачал головой, и можно было подумать, что он на самом деле является величайшим ученым всех времен и народов. Продолжение их глубоковажной беседы, Анна уже не могла слышать, так как оба заканчивали разговор в прихожей.
  Ей страшно хотелось заснуть, но боль не давала покоя и единственным желанием ее было остаться одной, в полной тишине, с выключенным светом. Она чувствовала, что Лукьян продолжает сидеть у ее изголовья, но он был достаточно умен для того, чтобы понять, как ей сейчас необходимо его молчание. И она была крайне благодарна ему за это. Анна испытывала по отношению к Лукьяну чувство двоякое: с одной стороны его присутствие и трогательная забота о ней были чрезвычайно приятны, но с другой - ей почему-то хотелось, чтоб он непременно ушел. Ей было стыдно перед ним за происшествие у церкви, которое она воспринимала не иначе, как результат своего безобразного прошлого.
  - Я не стесняю тебя, Аннушка? - наконец решился спросить Лукьян.
  - Я тебя очень прошу уйти сейчас. Очень прошу, - прошептала она.
  Лукьян исполнил ее просьбу, пред этим обещав непременно зайти завтра утром. Анна облегченно вздохнула. Чтобы как-то отвлечься от размышлений по поводу давешнего события, она принялась вслушиваться в тихий разговор Лианозова со Скатовым, и ей даже удалось разобрать отдельные фразы.
  - Сбор будет сегодня. У нас ведь и предлог есть: крестины твоего младшего сына, так что несомненно лучшим для всех будет собраться у тебя.
  Судя по всему это был голос Лианозова.
  - К тому же здесь безопаснее, - продолжал доктор, - вы вне всяких подозрений и слежки за вами нет, никто уж и не помнит, что в 1905 ты расхаживал с красным бантом. Да и кто тогда не цеплял эти красные банты? Вице-губернатор, дурак, и тот моде поддался.
  Чиркнула спичка, вероятно кто-то из них закурил.
  - Иван Ильич, дак ведь все ж к Елкину порешили пойти. У него же лучше и надежнее, - возражал Скатов.
  - Глупости. У Елкина соседи - сам знаешь кто.
  - Дак ведь порешили же...
  - Пошли сейчас Алешку (вероятно Алешкой звался один из старших сыновей хозяина). Пусть всех оповестит о том, что планы поменялись. Никто из соседей не удивится, что сегодня к тебе столько народа прийдет: всем ведь известно, что ты ребенка крестил. И нам будет спокойнее. К тому же я вообще не хочу проводить сборы в городе, - мне кажется, что за мной следят.
  - Не может быть. Ведь вы всего год, как у нас появились и еще ничем себя не скомпрометировали. Все это вам померещилось.
  - Может и так. Сами знаете: на нервах живем.
  - По вас и не скажешь, что вы как-то особенно нервничаете. Черт потухла... Доктор, дайте спичку.
  Снова чиркнули спичкой.
  - А эта женщина, - осторожно заметил Скатов.
  - Завесишь ее ширмочкой.. Вообще ей дела никакого до нас нет, да и не поймет она ничего. К тому же бедняжка серьезно больна головой, и впридачу лихорадка начинается. Не забывай также, батенька, что ты ей жизнь спас, надо быть слишком неблагодарной, чтоб доносить на тебя.
  - И все же...
  - Все же ей не до нас теперь. Кстати, прошу тебя лишний раз, проследи, пожалуйста, чтоб она не поднималась с кровати, это слишком вредно в ее теперешнем положении. Ну вот и все... Прощай пока, я побежал. Не забудь предупредить комитет.
   Дверь хлопнула: Лианозов ушел, и Анна отчего то с облегчением вздохнула, она чувствовала себя слишком неловко в его присутствии и терялась под лукавым испытывающим взглядом доктора.
  Вообще надо сказать, что доктор Лианозов был едва ли не самой загадочной фигурой во всем губернском городе. Жил здесь он уже около года, где он родился и проживал раньше никто у нас не знал. Паспорт имел скорее всего поддельный, и вряд ли кто-нибудь мог поручиться за то, что Лианозов - его настоящая фамилия. Самым же интересным был тот факт, что будучи доктором, Лианозов очень мало попрактиковался в нашем городе, - не более месяца, - потом забросил это занятие совершенно и жил исключительно за счет средств, аккуратно высылаемых его матушкой. Содержания от нее он требовал очень настойчиво, и стоило старушке задержать выплаты на какую-нибудь неделю, он засыпал ее шквалом просительной корреспонденции, в которой сын выяснял причины непредвиденного обстоятельства и доказывал необходимость скорейшего его исправления. Чем он занимался в городе, у нас также никто не знал. Те же, кто осмеливался задавать ему подобный вопрос, получали ответ довольно странный и ни к чему не обязывающий: " Служу человечеству". Единственное, что было доподлинно о нем известно, так это то, что он действительно в свое время учился в каком-то Университете, который, впрочем, не закончил, по неизвестным нам причинам.
  Стоит еще отметить, что наш доктор знаниями обладал обширнейшими, был в курсе всех новейших и древнейших достижений человечества и мог поддерживать разговор на любую из возможных тем. Но знать все означает то же самое, что не знать ничего, и оттого познания его были какими-то половинчатыми, незавершенными. Вряд ли Иван Ильич сумел что-то изучить в совершенстве несмотря на весь свой неординарнейший ум и фантастическую волю. Воля у него была действительно редкая, и половинчатость обширных знаний вовсе не умаляла ее силы. Просто это был такой человек, что еще в ранней юности задавшись некоей целью, все прочее, не слишком относящееся к возможностям ее осуществления, почитал ничтожнейшим и достойным лишь поверхностного изучения. Цели его были просто грандиозными, какие, что не один здравомыслящий человек перед собой поставить бы не посмел. Но доктор Лианозов не был сумасшедшим, более того он имел ум самый практический, какой только возможно иметь существу одушевленному.
  Это был настоящий русский Маккиавелли, волевой, энергичный с каким-то даже избытком, всякая минута, проведенная без дела, казалась ему ошибкой величайшей и непоправимой. Я верно выразился, именно Маккиавелли, поскольку далеко идущие цели Ивана Ильича не уступали устремлениям сего государственного мужа несмотря на всю безызвестность и незаметность нашего нового героя. Впрочем, к ним мы еще вернемся. Вообще надо сказать, что описывать устремления этого человека - дело достаточно сложное, поскольку для любого нормального человека, пребывающего в здравом рассудке, они могут показаться безумием чистой воды, но так как история нашей страны, как выразился один сатирик прошлого столетия, состоит из одних только чудес, при более пристальном взгляде задачи г-на Лианозова будут восприниматься не такими уж фантастическими. Только не подумайте, что сей странный мечтатель (о, если б он был только мечтателем, чем то вроде Фурье или Чернышевского) обладал каким-то неописуемым честолюбием и тщеславием. Как это не парадоксально, ничего подобного в характере его не было, равно как не было и в помине никакого "служения человечеству". Пожалуй, можно скорее согласиться с тем, что он был и злобен и мстителен, но никак не честолюбив. Здесь было много упоения собственным делом, жажды власти, но власти, сделанной исключительно своими руками, изобретенной только его собственным гением. О, он никогда не пожелал бы занять ни трон Самодержца, ни кресло премьера, хотя бы кто-нибудь и додумался пригласить его. В этом случае Иван Ильич почитал бы свою жизнь совершенно проигранной, и даже принял бы за счастье перспективу навсегда остаться в N на маменькином иждивении, и в неистовой злобе метать бомбы в трон, от которого добровольно отказался. Но также не стоит думать, что Лианозов был каким-нибудь заядлым террористом или чем-то в этом роде. И хотя прошлое его для нас совершенно неизвестно, можно с полной уверенностью сказать, что человек этот в жизни никого не убивал, его цели заходили слишком далеко, чтоб низвести себя до обыкновенного разбоя. Лишний раз надо заметить, что Лианозов отстоял очень далеко от таких господ, как Нечаев или Каляев, или даже пресловутый Петруша Верховенский: ему никогда и в голову не приходило сделать людей своими слугами ради одного только собственного тщеславия. Вообще в народе нашем очень мудро отличают дураков от умных по их отношению к греху. Помните, "дурак погрешит один, а умный соблазнит многих"? Так вот, Лианозов был достаточно умен, чтоб сделать это второе, оставшись при том в некоторой личной чистоте, и таким образом весь миф о служению человечеству низвести до служения человечества его собственным фантастическим идеям, которые он немедленно объявил бы основными идеями всего человечества.
  Таким образом в этом тщедушном и неприметном человеке скрывался ум и отвага, до которой было далеко даже Маккиавелли. Ведь слепая жажда власти над кем-нибудь, тем более власти над множеством всегда была не более, чем признаком полнейшей дурости: какой нормальный человек пожелает брать на себя столь тяжкую ответственность, да еще ответственность за каких-то посторонних людей, в то время, как мы за себя самих не можем вполне отвечать. В случае же с нашим новым героем, было нечто противоположное: здесь была какая-то неслыханная доселе жажда личной власти, власти собственного изобретения, власти над всем человечеством, но только такой, какую его собственный извращенный ум смог бы изобрести для несчастного человечества.
  Впрочем, Лианозов - личность слишком загадочная и темная, чтобы можно было сказать о нем что-нибудь определенное, существовала большая вероятность ошибиться и приписать ему те качества, которыми он вовсе не обладал. У нас будет еще достаточно времени, чтоб послушать его и сделать кое-какие выводы. Пока же не будем спешить.
  
  Глава 12
  "В возможности считать себя, и иногда почти в самом деле быть, не мерзавцем, делая, явную и бесспорную мерзость - вот в чем наша современная беда"
  (Ф.М.Достоевский)
   Своекорыстные пророки!
  Лжецы и скудные умы!
  (И.А.Бунин)
  Анна проспала до позднего вечера и проснулась, когда хозяйка уже накрывала на стол в ожидании гостей. Тут она впервые разглядела жену Скатова. Лет ей было не более 28 - 30, но выглядела она, подобно всем, измученным трудом и детьми простолюдинкам, значительно старше, что подчеркивал также ее бедный серый наряд. Казалась она какой-то забитой, усталой, впрочем, лицо было доброе, а взгляд слишком уж робкий.
  Заметив, что больная проснулась, она подошла к ней с приветливой улыбкой и поинтересовалась, не хочет ли та ужинать. Анна есть оказалась и потеплее укуталась в одеяло, которое совсем не спасало ее от холода. Заснуть снова она не смогла, все тело ломило от синяков и озноба, она мечтала только о полной тишине, но никак не могла обрести ее в этом доме. Время от времени кричал младенец, хозяйка ругалась на него, так как едва успевала одновременно накрывать на стол, следить за самоваром, и качать колыбельку. Когда прибежали с мороза, все вывалявшиеся в снегу, старшие сыновья, она принялась кричать и на них потому, что те не пошли к бабушке, а шляются здесь тогда, как скоро должны собраться гости.
  - Дай ужинать, - настойчиво требовал у матери старший, тот самый Алешка, которого Скатов посылал оповещать "своих" о перенесении собрания в их дом.
  - Убирайтесь отсюдова, - нервничала мать, - места тут вам нету. Ступайте к бабке. Без вас не развернуться.
  - Не хотим к бабке, - ныли дети.
  - Мало ли чего вы не хотите! Вот отцу пожалуюсь, он быстрехонько с вами разберется.
  Последний аргумент, видимо, подействовал на крикливых детей и они поспешно ретировались к дверям.
  "Зачем же она так кричит? Зачем кричит этот младенец? Господи, отчего все люди так орут на своих детей, уж коли они им настолько ненавистны, для чего их вообще рожают на свет?" - с тоскою думала Анна, и ей все более хотелось немедленно убежать из этой убогой неряшливой комнатушки, от всеобщей ругани, шума и визга, но она не могла даже приподняться на постели. Боль, озноб, ругань хозяйки, постоянные стуки в дверь, - все смешалось для нее.
  Потом она отчетливо слышала, как кто-то стучался в дверь, слышала и тихие разговоры в прихожей. В след за этим на пороге появился хозяин с давешним доктором, оба раскрасневшиеся от мороза, но чрезвычайно веселые. Доктор с порога приветствовал хозяйку:
  - Добрый вечер, Дарья Васильевна, с крестничком вас.
  - Вечер добрый, Иван Ильич. Здравствуй, Федя, - равнодушно отозвалась Скатова и пошла смотреть самовар.
  - Ну-с, как наша больная? - так же радостно и весело поинтересовался доктор.
  - Плохо. Спит, - с тем же равнодушием отрезала Дарья Васильевна.
  Поставив пузатый медный самовар на стол, она вновь взглянула на Лианозова и с укором заметила:
  - Хоть бы лоб перекрестил, в дом коль вошел. Да и день то такой - крестины Ленькины. Эх, Ильич, Ильич.
  На это замечание хозяйки доктор рассмеялся заливисто, как-то по-бабьи, так что в общей жизнерадостной гримасе глаз его совершенно не стало видно.
  - Ты, Васильевна, прямая противоположность супругу своему. Поучиться бы у него тебе не помешало.
  - Любите ж вы поучать, Иван Ильич. У меня, чай, и своя голова на плечах, да полжизни за плечами имеются, - оборвала его хозяйка и, отерев табурет грязной кухонной тряпкой, предложила гостю присесть.
  - А я пока за водочкой сбегаю. Мигом обернусь, - добавила она, когда гость уселся.
  Едва она ушла, Иван Ильич, толкнув Скатова в бок, заметил:
  - Суровая у тебя жена.
  - Да просто жизнь такая. Проклятая.
  При этих словах Федор потряс кулаком в воздухе, чем еще больше рассмешил доктора.
  - А что ж ты, голубчик, на нее не подействуешь? Отчего не склонишь Дарью к правильному пониманию вещей.
  Скатов только махнул рукой на это.
  - Какое тут правильное понимание? Нет у нее вообще никаких пониманий. Ей и слушать то меня не интересно.
  Их беседу прервал очередной стук в дверь. Надо сказать, что стук здесь был условный, словно азбука Морзе. Скатов впустил еще двоих человек, которые немедленно уселись за стол.
  Первого звали Зельцманом, а в партии - Совой. В лице его действительно проглядывало что-то совиное. Темные глаза были как-то слишком крупны, да еще и выпуклы, как у рыбы-телескопа, нос очень длинный и толстый, а губы напротив слишком тонкие для столь крупных черт и всегда поджатые. Выражение лица его было самодовольным до крайности, а с другой стороны каким-то через чур увлеченным, так что сначала его можно было принять едва не за помешанного. Из одного только беглого взгляда на физиономию Совы, можно было с очевидностью сказать, что человек этот одержимый и причем одержимый раз и навсегда какой-то маниакальной идеей, с которой он носится повсюду: и в миру, и в пиру, и в добрых людях. А идея эта по видимому была слишком гадка, так как что-то трусливое и злобное просвечивало во всей этой одержимости.
  Надо сказать, что Зельцман - нелюбимый сын мелкого лавочника, в конце концов бежавшего в Америку, был вообще озлоблен на целый свет, на свою семью, всех без исключения друзей, на город N и город M, на Россию и Америку, на немцев и китайцев, на евреев и русских, на помещиков и крестьян, на капиталистов и мещан, и если бы кто-нибудь вдруг решился спросить его, что он вообще любит, Зельцман наверняка ответил бы какой-нибудь отвлеченной фразой по типу "коммунизм" или "электричество" или, вернее всего: "Карла Маркса".
  Товарищ его Мациевич являлся ему прямой противоположностью. Даже внешне они сильно отличались друг от друга. Это был маленький полноватый молодой человек с довольно приятными чертами лица, густыми рыжеватыми волосами и большими светло-карими глазами. Обладатели подобных внешних данных обычно бывают всеобщими любимцами, всеобщими товарищами и с ними охотно идут на контакт, почитая их за добродушных простачков, хотя они редко бывают такими на самом деле. Мациевич был не только много умнее Зельцмана, но даже и хитрее его, чем и гордился втайне, въяве же никак не обнаруживая свое превосходство. Кроме того он почитал себя гораздо умнейшим многих своих друзей и в душе страшно радовался этому обстоятельству.
   Скажем более, он всегда недолюбливал тех, кто был способнее его самого, и в первую очередь это относилось к Лианозову, перед талантами которого он преклонялся и одновременно глухо ненавидел его за интеллектуальное превосходство, за постоянное лидерство в партийной среде, о котором он сам втайне мечтал. Вот уж воистину человек - величайшая загадка природы и ее величайшее недоразумение, - какие только противоречия не скрываются в нем подчас!
  Однако, упаси Бог, подумать, что Мациевич был каким-нибудь подлым и завистливым лицемером. Это была натура страстная и высокая, из тех, что еще в молодости заражаются мыслью облагодетельствовать страдающее человечество, и задача эта так глубоко заражает их, что уже через некоторое время становится неотъемлемой частью их бытия. Однако проходит время, и идея эта постепенно трансформируется в подобном человеке настолько, что он уже говорит не как когда-то : "Мы должны освободить человечество от социального неравенства, облегчить страдания нашего народа", при этом сильно нажимая на слове "должны", а несколько иначе, ударяя на то, что именно "мы", "я", а не кто другой. И попробуй сказать такому человеку, что человечество вовсе и не нуждается в в а ш е м освобождении, что такая свобода ничего кроме бед ему не принесет, - он тут же ответит вам возмущенно: "Может и ни в каком другом освобождении оно и не нуждается, но наше то им просто необходимо, поскольку именно освобождение посредством меня и моих единомышленников есть самое верное и истинное освобождение". Ну что тут поделать?
   Постепенно собрались и все прочие товарищи, так же люди во всех отношениях замечательные, достойные особого внимания. Пришла даже одна женщина, Лилечка Кох, высокая стройная шатенка лет 23-х с ясным открытым взглядом, в котором было много целеустремленности и... одержимости, подобной зельцмановской. А за ней явилась некая угрюмая личность, известная всем по фамилии Бережков. Бережков этот был старше всех остальных товарищей, за исключением, впрочем, Лианозова, которому шел 41-й год, он был марксистом старым и закоренелым, посвятившим всю свою многотрудную молодость сокрытию от правительства и созданию серьезной системы конспирации.
  Все эти люди (Лианозов, Скатов, Кох, Мациевич, Зельцман и Бережков) составляли, так называемый костяк партии и являлись членами N-ского комитета социал-демократии, получившей неплохой урок в 1907 году, и только начинающей поднимать голову под мудрым руководством г-на Лианозова. К этой компании присоединились еще двое сочувствующий, членами партии вовсе не являющихся. Один из них в некотором плане был человеком действительно необычным, однако вовсе не редким в образованных слоях нашего народа. Бенедикт Елкин представлял довольно обширную часть российской демократии, а именно русофобов. Ненависть этого человека к своей исторической родине была настолько велика, что удивляла самих социалистов, которым на этом поприще безусловно не было равных. Поначалу они сомневались, уж не является ли сей борец против своего отечества самым настоящим провокатором, пока не догадались, что он просто глуп, как и большинство наших русофобов, и, едва поняв это, партийцы стали всячески поощрять его "справедливую борьбу" против каких-то там темных сил, оплотом которых являлась, по их общему соглашению, Россия в силу своего самодержавного устройства.
  В эту компанию Елкин попал по одной простой причине. Поучаствовав много лет в работе различных левых партий, солидарных с ним в убеждениях, а именно ставящих перед собой цель скорейшего развала Российской империи, он пришел к выводу, что именно социал-демократы более всех на этом поприще преуспели.
  Все выходило у него как в стихах пресловутого г-на Печорина:
  Как сладостно Отчизну ненавидеть
   И жадно ждать ее уничтоженья.
  К счастью для страны нашей, вышепроцитированный господин принял католичество и покинул ненавистную отчизну за это ему стоит отдать должное, в то время как большинство наших русофобов бежать никуда не собираются и упорно держатся мест своего первоначального обитания будто бы из опасения, что с их отъездом в Европу или Америку ненавидеть и поливать грязью родное государство будет совершенно некому.
  Последним из гостей стал некий меценат Лавруша Терещиков, владелец судоремонтных мастерских, доставшихся ему по смерти отца. Лавруша этот более для забавы, нежели из каких-то демократических убеждений щедро отпускал средства на деятельность различных подпольных организаций, находя подобные мероприятия лучшим орудием для борьбы со скукой. Несчастный страдал болезнью аристократов, а именно всегда и при любых обстоятельствах скучал, а делать ничего не любил и не хотел. Он редко посещал социалистов, и ходил к ним только тогда, когда совсем уж было некуда идти, и все ему совершенно опостылевало. Терещикову было в сущности глубоко наплевать на них, социалисты также не особенно ему доверяли и принимали у себя из одной только материальной необходимости.
  Такие вот люди собрались этим вечером у Скатова. Вообщем, компания довольно милая и не стоит думать, что это было всего лишь сборище людей исключительно одержимых или нравственно увечных. Просто-напросто все они были большевиками, а именно максималистами, а, стало быть, в некотором роде и одержимыми и нравственно-увечными, но очень дружными, сплоченными и даже с некоторой стороны интересными, не только, впрочем, для психиатрии и полиции. Положим, что интересы этих людей и были подпольные и антигуманные (по мнению оппонентов сего странного коллектива), но все таки были у них какие бы то ни было цели, четко определенная жизненная позиция, ясное понимание ради чего жить и как жить. Все это психологически убеждало наших друзей в необходимости их "благороднейшей" деятельности, а великая конспирация, постоянный риск, железная дисциплина с строжайшей подчиненностью Лианозову придавала даже некий азарт и романтику подпольного клуба по интересам, на манер аристократических салонов. Все эти особенности притягивали в ряды наших социалистов неустойчивую, нигилистски настроенную молодежь и студенчество. Дружба у них была также явлением самым необыкновенным: они постоянно грызлись на почве идейных разногласий, многие страшно недолюбливали однопартийцев, но тем не менее совершенно не представляли свою жизнь порознь. Комитет напоминал некое подобие семьи, где все были спаяны общими интересами и задачами, так что не могли даже и помыслить себя где-нибудь вне ее, равно как и не могли себя помыслить вне общей для всех идеи, полностью их поработившей, идеи настолько сильной и страшной, что никто не находил в себе сил возвысится над ней хоть на вершок. А если идея гадка, а 2/3 этих людей неполноценны (может даже статься, что и все, поскольку вряд ли развитой здравомыслящий человек станет принимать чужую идею), если понятие о ценностях у них извращено, что тогда? Страшно подумать, что может сделать даже из самых добрых людей иная идея, особенно идея подпольная. Люди, ей служащие, становятся совершенно пропащими для человеческого общества, именно для человеческого, а не построенного с помощью какого-нибудь фантастического синтеза из Фурье, Маркса, крепостного права и монастрырщины. Ведь всякое рабство таит в себе опасность страшную, рабство же идейное - вдвойне, - стало быть, глупо искать в подобных людях добрые и человеческие начала, раб идеи ничего кроме опасности представлять из себя не может. Но это было бы слишком большой оплошностью, - забывать, что кроме мозгов, забитых всяческой политической ерундой, в идейном человеке имеется и сердце. Все они люди, и их мрачные изыскания пока что лежат только на их совести, и оттого они еще не так страшны. Множество людей путаются во зле, которое отчего-то именуют добром, и не представляют никакой особенной угрозы окружающим. В своей ненависти к кому-то и любви к чему-то наши социалисты, пожалуй, не только не пугают, более всего смешат и взывают жалость. Есть люди гораздо более страшные, а именно такие, которые умудрились подняться над идеей, победить ее, но по извращенности своей они служить ей продолжают, более того соблазняют на то же и других исключительно ради власти над ними, ради угождения собственной гордости, - ибо они всегда безмерно горды тем, что умудрились подняться над всеми идеями и их служителями, и делают отсюда неизбежный вывод, что они призваны самой природой управлять миллионами голов безыдейных стад и тысячами рабов всяческих философских изысканий, пусть даже повелевать тайно, не выказываясь наружу, но с них довольно и упоения собственным величием, - это лучшая награда для злого сильного ума.
  Именно таких людей стоит действительно бояться, а вовсе не каких-нибудь одержимых типа Кох, Бережкова, Елкина и Мациевича, тем более озлобленных на всех вроде Зельцмана. Последствия действительно будут ужасными, когда какой-нибудь сильный и умный негодяй возьмет на себя руководство этой идейной толпой одержимых, обманутых, озлобленных и дураков. С таким руководителем они на самом деле станут силой, но, к счастью, в нашем народе подобные вожди встречаются крайне редко. N-ским социалистом повезло более других. Год назад к ним прибыл от партии доктор Лианозов, который стал как раз этим самым гениальным демоном или негодяем (это уж как угодно), призванным сплотить всю эту разношерстную компанию, направить на истинный путь и таким образом подготовить к будущему захвату власти.
  
  Глава 13
   Ваше равенство - обман и ложь,
  ................................................
  Этот мир идейных дел и слов.
   Для глупцов - хорошая приманка,
  Подлецам - порядочный улов.
  (С.Есенин)
  Когда гости все собрались, вернулась хозяйка с водкой. Все уселись за стол, совершенно несервированный и уставленный чайными кружками, хлебом на газетке и баранками к чаю, и над всем этим бессмысленным нагромождением царил огромный самовар. Хозяйка принялась разливать чай, так как от водки, все кроме Скатова отказались. Меценат отказался и от чая и уселся к окну для чтения легальной большевистской прессы, от которой он постоянно зевал. Кое-как дочитал "Звезду", а "Невидимую Звезду" и вовсе не осилил.
  Зельцман, привыкший оглядывать все и вся, приметил Анну и поинтересовался, кто это примостился за ширмами, на что Скатов простодушно ответил, что только сегодня подобрал ее на улице.
  - Ну Федор, у меня просто нет слов, - изумился Сова, - ты б и жандармов мог привести сюда. Чего мелочиться то?
  Его успокоил Лианозов.
  - Женщина эта - серьезно больна, дорогуша. Она лежит в горячке и ничего слышать не может. И не забывайте, что это наш долг - помогать страждущим и угнетенным. Разве не вы громче всех кричите у нас о любви к человечеству?
  - Стало быть, благотворительностью решили заняться, - съязвил в ответ Зельцман, - похвально, похвально.
  Впрочем, спорить с Лианозовым он не посмел.
  Гости со скучнейшими физиономиями распивали чай, ожидая в нетерпении, когда Лианозов как глава партии откроет собрание. Тот нарочно тянул время и как ни в чем не бывало весело болтал со Скатовым о делах на фабрике. Мациевич первым не выдержал паузы и, решительно отодвинув свой чашку, многозначительно заметил:
  - Мне кажется, что чай мы можем попить и дома. А дело не ждет.
  Лианозов встрепенулся, словно бы только сейчас понял, что пришел сюда вовсе не за тем, чтоб попить чай и поговорить о фабрике.
  - Конечно, конечно. К делу, - засуетился он, - незачем терять время. Мы не собирались уж с неделю, а дел накопилось невпроворот. Кстати, Лилечка, размножь пожалуйста одну статейку (Кох заведовала типографией).
   С этими словами Лианозов достал из кармана свежий номер "Пролетария" и добавил, протягивая Кох:
  - Она заложена закладкой.
  Анну совершенно эти разговоры не интересовали, она решила для себя, что пришло время вставать на молитву, и, не найдя иконы в комнате, с усилием поднялась и направилась в прихожую, где висели какие-то образа. Доктор чрезвычайно удивился, увидев на ногах свою пациентку и всячески уговаривал ее вернуться в постель, но никакие уговоры не подействовали, она ушла в прихожую и стала свершать свое ежедневное правило.
  - Вот, товарищ Лианозов, как видите она ходит, - услышала Анна за спиной раздраженное замечание Зельцмана.
  - Дружок, отчего вы всегда так волнуетесь? Какое ей до нас дело? К тому же, мне кажется, что у нее что-то нервное, скорее всего от травмы. Ей не до нас.
  В прихожей было еще холоднее, но она уже вовсе не обращала внимания на холод, даже радовалась ему, как ниспосланному за грехи страданию, и самую головную боль принимала за некое очищение.
  "Так мне и надо. Поделом мне, все что хотела - получила", - проносилось в ее голове, но с другой стороны, она страстно мечтала о выздоровлении потому только, что ей хотелось поскорее уйти отсюда и никогда более не видеть этого странного доктора с его порошками и таблетками.
  Она услышала шаги позади себя, однако не обернулась и продолжала свое правило, которое в ее горящей голове постепенно обращалось в один пустой набор фраз.
  -Как здесь холодно, - услышала она позади себя мягкий женский голос.
  Это была Лилечка Кох. Она заботливо положила руку на плечо Анне и сказала:
  - Что же вы делаете здесь? Можно ли так издеваться над собой? Пойдемте, я отведу вас в постель.
  - Нет, оставьте меня, - решительно отозвалась Анна, однако силы уже покидали ее, и она не смогла сопротивляться, когда Лилечка взяла ее за руку и отвела за ширмы. Здесь больной пришлось выпить еще какой-то порошок и притвориться спящей.
  В это время за столом что-то горячо обсуждалось, на Анну уже никто не обращал ни малейшего внимания. В азарте спора темпераментный Зельцман вскочил со своего места и, жестикулируя, что-то доказывал Мациевичу. Скатов в свою очередь пытался перекричать Зельцмана и просто орал, чтоб его лучше слышали:
  - Послушайте меня! Я считаю, что нужно начать именно в пятницу, и никаких отговорок тут быть не может! Башкирцев наглеет с каждым днем, надо прекратить это безобразие, обуздать капиталистов! Поддержи, Сова!
  - Я твердо уверен только в одном, - поддержал Зельцман, - ты, Мациевич - ренегат. Ре-не-гат!
  - И я согласна с тов. Скатовым, - подхватила Кох, - наша агитация возымела успех и, я полагаю, что многие готовы выступить в пятницу. К тому же я уверена, что рабочих фабрики поддержит и военный завод.
  - Казенные заводы не поддержат. Они не готовы к пятнице. А все из-за того, что вы вообще мало обращаете на них внимание, а напираете на фабрику Башкирцева, как самую крупную, - заметил Зельцман.
  - Один по крайней мере точно поддержит. За 8-часовой день многие выступят.
  - Между прочим, душечка, наша задача состоит в том, чтобы не ограничиваться этими 8-часами, - заметил с любезной улыбкой Лианозов, - ведь это же экономизм!
  - Да, именно так, - согласилась Кох.
  - За народовластие надо идти, - восторженно заявил Скатов.
  - И за отмену избирательного ценза, - вставил Зельцман.
  - После репрессий, имевших место с разгромом первой революции, агитация сильно пострадала, - заметил Мациевич, - все шныряют по отдельным заводам. Сегодня здесь надо усилить, завтра - там, а стало быть ослабить здесь. Черт знает, что такое получается.
  - Вы совершенно правы, Давид Аронович, - согласился Лианозов, - Агитация всегда должна быть, так сказать, на уровне... А это, между прочим, ваше дело, тов.Скатов и ваше, тов. Бережков. Отныне я л и ч н о буду ее контролировать. Теперь я не могу сказать с уверенностью, выйдут ли рабочие с политическими требованиями, но забастовка, или по крайней мере волынка, нам архинеобходима.
  - Да, это разумеется, - прервал Зельцман, питающий к Лианозову самую открытую неприязнь, но в отличие от Мациевича, ее не скрывающий, - что и говорить? Есть и поважнее дела. Я насчет вашего плана говорю, того, что вы мне вчера вручили. Требования, которые вы хотите предъявить Башкирцеву с Лесовым, просто идиотские. Вы предлагаете рабочим бросить работу и сидеть, дожидаясь, когда администрация соизволит сделать им 8-часовой рабочий день и при этом наверняка знаете, что Башкирцев никогда на это не пойдет. Я же считаю, что надо вызвать всех на улицу, устроить общегородскую демонстрацию, беспорядки, и на всякий случай вооружиться, как 1906 году.
  - В нашей ситуации это невозможно, батенька, - заметил Лианозов, щуря свои сатанинские глазки в слащавой улыбочке, - вы сами можете видеть, какой моральный упадок царит в пролетарской среде после нашего поражения. В результате столыпинской усмирительной деятельности хвататься за дубины никто особо не стремится. А рабочих одной отдельно взятой фабрики, пусть их даже и будет 3 тысячи, бросать в мясорубку, - а это будет именно мясорубка, - не эстетично. Народ нас не поймет.
  - Ах, какие слова. "Неэстетично", - передразнил Зельцман, - давно ли вы радовались, когда, узнали из газет, что в какой-то польской школе, поляки избили и прогнали своих русских товарищей и учителей, и вы выставляли это за благородный пример пробуждения национального самосознания. А летняя экспроприация?
  - Однако, Самуил Яковлевич, - ничтоже сумняшеся продолжал Лианозов, - я не нахожу для себя ничего дурного в приведенных вами фактах. Тем более, что вы реагировали на них подобным же образом.
  - Между нами было одно отличие, - недовольным тоном напомнил Зельцман, - при той же реакции, я не в пример вам, не кричал об эстетике и человечности. Особенно в случае с экспроприацией.
  При очередном упоминании "экспроприации", Лианозова просто передернуло, но он никак не выразил своего неудовольствия, даже сделал вид, что не расслышал Зельцмана и, повернувшись к Скатову, заметил:
  - Народ не пойдет в бессмысленную мясорубку, как это предлагает Самуил Яковлевич.
  - Если рассуждать подобным образом, то выйдет, что и бастовать народ на слишком собирается, - снова перебил Зельцман, - тем более, что фабрика получила даже какой-то международный приз за обустройство быта рабочих.
  - Бастовать - дело другое, дружочек. Забастовка нам необходима. Все хотят бастовать, кроме конечно каких-нибудь обывателей да несознательных элементов, а мы должны представить передовую часть пролетариев, которые, так сказать, впереди... в авангарде. Мы должны идти в авангарде, а не на поводу, не смешиваясь с пролетариями, ведь наша партия и есть авангард, мозговой центр пролетариев.
  - Да что вы из пролетариата стадо какое-то делаете, - подал голос молчавший доселе Бережков, - раз мы - авангард рабочих, они пойдут туда, куда мы их направим. Это, по-моему, издевательство над людьми.
  - Это между прочим, не мое мнение. А то у нас здесь есть некоторые товарищи (доктор с улыбкой поглядел на Зельцмана), которые отчего-то полагают, что в комитете я гну какую-то свою линию. Они едва не за диктатора меня держат. Вы, батенька, ошибаетесь (тут Лианозов снова взглянул на Зельцмана). Я, положим, за плюрализм, но должна же быть какая-то дисциплина, подчинение вышестоящим органам, а ими сказано, что мы с народом сливаться не должны: идти рядом с ним, руководить его движением - да, но ни в коем случае не сливаться. Сами массы не всегда способны правильно понять, что им действительно нужно и полезно.
  - Стало быть, мы партия для пролетариата, нуждающегося в агитации и поводырях, а вовсе не партия пролетариата, как нам следовало бы быть, - криво усмехнулся Бережков.
  - Я же говорю вам, миленький, что пролетариат может неверно понимать собственные нужды, и желания у него могут проявляться узкие, частнособственнические.
  - Ну в этом случае мне больше нечего сказать, - развел руками Бережков.
  - От вас попахивает ревизионизмом и тред-юнионизмом, - заметил Лианозов довольно жестко, и от любезной улыбочки не осталось и следа.
  Добрый доктор преображался просто таки на глазах. Куда-то исчезла слащавая улыбка, взгляд стал бесчувственным и пронзительным, в голосе звучали уже твердые нотки.
  - Повторяю, тов. Бережков, что я не говорю более того, что должен говорить руководитель нашей организации. Коммунизм сочинен не мной.
  - Да катитесь вы к черту со своими мартовыми, ульяновыми и К.., - вскричал вдруг Зельцман, - вы мне надоели с вашими цитатами. Вы всего Маркса под себя готовы переделать.
  - А кто такие Мартов и Ульянов? - с глупейшей улыбкой поинтересовался интернационалист (так уважительно называли в партии Елкина).
   - А у вас, товарищ Зельцман, странное увлечение подпольем и вооруженными провокациями, - заметили Лилечка Кох, - вам бы в анархисты или эсеры идти.
  Зельцман весь вспыхнул при этих словах, но перед женщиной сдержался и заметил довольно вежливо:
  - По мне лучше подполье, чем такая тяга к общественной деятельности, как у тов. Мациевича.
  - Да что ты привязался ко мне сегодня, - зевнул Мациевич, - и что у нас за дурацкая привычка навешивать всем ярлыки. Мы только время теряем в пустых спорах.
  - Я говорю так, потому что знаю, что ты был ликвидатором, Мациевич, - бросил Зельцман напоследок.
  Мациевич ничего не сказал в ответ.
  - И все же я не согласен с вами, тов. Зельцман. Ваши идеи вооруженной демонстрации не отвечают целям текущего момента, - презрительно заметил Лианозов, - а, впрочем, перейдем к голосованию.
  - Вы знаете, господа, я пожалуй пойду, - сообщил устало Терещиков, - спасибо за прекрасную компанию.
  Задерживать его не стали.
  - Да, закончим обсуждение, - дружно подхватили предложение Лианозова, но не успели они перейти к голосованию, как неожиданно для всех слово взял Бережков и, сильно волнуясь сообщил, товарищам следующее:
  - Я выслушал вас всех, хоть признаюсь, это было делом достаточно трудным. Теперь, я хочу, чтоб вы выслушали мое мнение насчет планируемого вами мероприятия. Единственное, что я могу сказать по этому поводу, так это то, что забастовку проводить сейчас нецелесообразно.
  
  Глава 14
  "Меньшинство может быть право, большинство всегда ошибается"
  (Ибсен)
  От столь неожиданного заявления в комнате на какое-то время воцарилась мертвая тишина.
  - Недурственно, - прервала всеобщее молчание Кох.
  - Я вас совершенно не понимаю, тов. Бережков, - пожал плечами Лианозов, - впрочем, мы конечно вас выслушаем. Это ваше право.
  - Валяйте, валяйте, Бережков, - великодушно заявил Зельцман самым издевательским голосом.
  Получив разрешение говорить, Бережков вытащил из кармана какие-то помятые бумажки, надел очки, хотел было читать, но передумал, затолкал их обратно и начал свою речь, сильно волнуясь, сбиваясь почти на каждом слове, что чрезвычайно затрудняло ее восприятие.
  - Я хотел спросить у вас, товарищи, разве вы до сих пор не сумели оценить теперешнее состояние дел на фабрике? - примерно так начал он свою речь.
  - Мне кажется, патетические восклицания здесь не слишком уместны, - не удержался, чтоб не встрять Зельцман, но Бережков продолжал, не обращая никакого внимания на выпады своего товарища.
   Он разложил на столе свежий номер местной газеты и сообщил:
  - Нам следует быть в курсе городских событий и статистических отчетов.
  - По-моему, мы - единственная организация, которая реально разбирается в ситуации, - заметил Мациевич.
  - Или единственная организация, которая смотрит на вещи не с реалистической с точки зрения, а с классовой, так что все представляется нам в свете крайне неожиданном.
  - А что вы имеете против классового подхода? Это все равно, что отрицать классовую борьбу, - возмущенно заверещала Кох.
  - Я прошу у вас пять минут внимания, - заметил обиженно Бережков.
  - Давайте, давайте послушаем его, - поддержал Лианозов, который вообще всегда охотно выслушивал своих оппонентов, не уважения к ним ради, а для того, чтоб как-нибудь после уловлять их собственными словами.
  Выслушать его согласились нехотя, точнее никто почти и не слушал Бережкова, только делал соответствующий вид, будучи готовым в любой момент прервать и объявить войну оппортунизму и какому-нибудь еще ...изму в лице товарища Бережкова.
  - Вам известно, что наша промышленность развивается сейчас самыми ускоренными темпами, - говорил он, - и безусловно вместе с ростом промышленности количественно возрастает и пролетариат, прежде всего за счет вливания в него мелкобуржуазных элементов. Крестьяне наводнили город с окончанием полевых работ и с конца осени у нас такое огромное количество свободных рук, что цена на них не может быть слишком высокой. Потому зачинщиков и участников забастовки, - а в ней непременно примут участие самые сознательные, то есть самые низкооплачиваемые работники, - без труда заменят более сговорчивым мелкобуржуазным элементом. Высококвалифицированные рабочие поддерживать нас не будут, так как при постоянном переоборудовании завода, у них повышается зарплата, у них много разных льгот, они знают себе цену знают технику, умеют работать и потому бастовать не будут. Тех же, кто забастовку поддержат, просто выбросят на улицу, и выбросят без всякого сожаления. Ведь вы же первые кричите об опасности деклассации, и сами создаете для нее условия. Нечто подобное уже случалось с нами, а мы не извлекли никаких выводов из этой ситуации. Помните, в 1906-1907 годах, когда самые лучшие, самые активные, закаленные в боях рабочие отправились на каторгу или оказались на улице, помните, кто пришел на их место? Революционная активность сошла на нуль, и вот уже несколько лет мы топчемся на месте.
  - Может быть, это последнее и способствовало столь неслыханному в мире подъему промышленности, - съехидничал Мациевич и призадумался.
  - Вот, вот. Экономический подъем рождает стабильность, а она, в свою очередь, влечет за собой мелкобуржуазную увлеченность рабочих и затрудняет дело революции. А нам нужна борьба, политическая власть, а вовсе не стабильность нынешних порядков, - заключил Лианозов.
  - Но стабильность увеличивает пролетарский элемент в общей доле населения, а это очень важно для дела революции в аграрной стране, - заметил Мациевич.
  - Великорусскому шовинизму - бой! Вы шовинист, Мациевич, - взвизгнул Елкин, - да здравствует крах проклятой империи, долой экономический подъем!
  - Опять вы уходите от темы, - раздраженно заметил Бережков.
  - А Мациевич записался в шовинисты, - не унимался Елкин, - нам нужен спад и анархия, иначе развалить Россию мы не сможем, а вам, оказывается, экономический подъем по душе пришелся?
  - Мое дело - борьба за интересы рабочего класса, а вовсе не за благосостояние России, - в полном раздражении воскликнул Бережков, - это преступление перед рабочими, начинать стачку сейчас. Вы знаете, что зачинщиков ждет суд, а остальных - голод, лишения, безработица. Мы ничего не выиграем.
  - Странный у вас способ заботы о рабочем классе, - возмутился Скатов, - я как единственный представитель этого класса в нашем коллективе, хочу вам заметить, что вы не знаете реальных нужд пролетария.
  - Да, не прерывайте же меня, тов. Скатов! В стране - реакция, буржуазия не допустит повторения злосчастного 1905 года. Не забывайте, что "Положения об усиленной и чрезвычайной охране" пока никто не отменял несмотря на легализацию профсоюзов и партий. Да неужели же вам совершенно наплевать на судьбы своих же товарищей?! Нельзя, наконец, злоупотреблять доверием масс, заработанным с таким трудом, многолетней агитацией, совместными действиями на баррикадах. Я повторяю, это преступление начинать стачку сейчас, в январе, - заключил Бережков и отер пот, выступивший на лбу от сильного волнения.
  - Да, это преступление. То, что вы говорите сейчас - преступление, - заметила Кох, - разве рабочие - марионетки, разве мы для себя отправляем их на забастовку, разве мы сами не страдаем вместе с ними? Я уже дважды сидела в тюрьме, а Зельцман...
   - Как будто бы я, уважаемая Лилия Станиславовна, сам не бывал на каторге, - с укоризной, но не без тайной гордости, заметил ей Бережков, - но именно об этом я и хочу сказать...
  Тут он снова сбился и, с трудом подбирая слова, продолжил свою речь:
  - Не дай Бог, мы доведем своими стараниями этих несчастных до суда или иных каких-нибудь репрессий. Охранка непременно разведает, кто организовал стачку, распространял листовки и непременно выйдет на нас... Только не подумайте, что я за свою шкуру трясусь, - ведь вы именно это хотели сказать сейчас, тов. Зельцман, - что вы так смотрите на меня? Я менее всего боюсь за себя, потому что состою в профсоюзе горнорабочих, то есть в организации легальной, а наша организация, как вы понимаете, безусловно - подрывная, так что в случае ее раскрытия надеяться вам не на что. Да, конечно, мы особенно и не боимся, ведь давно уже привыкли расплачиваться арестами за наши убеждения, и даже в подполье мы обретаем для себя нечто упоительное, и уже не представляем без него свою жизнь. Нам ведь и каторга с ссылкой не так страшны, мы все таки за правое дело боремся, защищая интересы рабочего класса нашей губернии. Но, скажите на милость, должны ли эти самые возлюбленные нами рабочие страдать из-за наших промахов и ошибок?
  Бережков вдруг замолчал и отчего-то опустил голову, покорно ожидая ударов и критики. Повсюду послышалось шиканье, однопартийцы приготовились к травле несогласного товарища. Зельцман не однократно порывался вскочить со стула, но Лианозов удержал его и сам обратился к Бережкову, без всяких сюсюканий:
  - Из вашей сумбурной речи я могу сделать один только вывод, а именно о вашем мелкобуржуазном уклоне с примесью самого дешевого либерализма. Я выслушал вас, хоть вы и говорили весьма скверно, словно не по-русски, что можно приписать вашему волнению, однако я вполне понял смысл вашей странной речи. Что я могу сказать на все это? Пожалуй то, что убеждения ваши меня настораживают уже давно, равно как вызывает серьезные опасения ваша деятельность в профсоюзе от лица социал-демократии. Я думаю, что вы медленно, но верно перекочевываете в стан европейского оппортунизма и русских либеральчиков, которые полностью дискредитировали наше демократическое движение. Мы же не можем терпеть в своих рядах уклонистов, согласно полученной сверху директиве.
  - Вы, вы подрываете авторитет нашей партии, - сурово поддакнул Зельцман, глядя на уклониста с нескрываемой ненавистью, - согласно директиве Центрального комитета... Иван Ильич совершенно прав.
  Тут поднялась грандиозная перепалка, которая хлынула настоящей лавиной на оставшегося в полном одиночестве Бережкова, когда каждый изо всех сил стремился высказать свое осуждение "продажному либерализму," на что тот ничего не отвечал, впрочем, сидел как-то виновато, понурив голову, однако ж от мнений своих отказываться явно не собирался. Во всеобщей сваре один лишь доктор не принимал никакого участия из гордости и высокомерия, но он безусловно являлся ее моральным вдохновителем.
  До Анны доносились все эти крики, и, хотя она не понимала их смысла, все таки была убеждена, что компания эта затевает нечто противозаконное, и что сама она является едва ли не членом этой преступной группы и втайне переживала, уж не хотят ли эти люди и ее использовать в каких-нибудь крамольных целях. "Что ж теперь остается делать? - думалось ей, - я уже все равно в их рядах, - деваться теперь некуда. Будь, что будет, да мне и нет теперь никакой разницы." С чувством фатальной обреченности она закрыла глаза и слушать подпольщиков больше не стала.
  Собрание меж тем шуметь не переставало, было произнесено несколько пламенных речей против правого уклона, а также вообще всех уклонистов в партии (ибо какая-то директива порешила, что партия должна быть монолитной, и все без исключения ее члены обязаны мыслить одинаково). Когда пыл товарищеского осуждения поостыл, Бережков, совершенно раздавленный, вновь взял слово, но, к величайшему изумлению остальных, это было вовсе не слово покаяния.
  - Я тут подсчитал, - быстро заговорил он, из опасения снова быть перебитым, - что лучшее время для проведения забастовки, в которой непременно примут участие все металлургические и машиностроительные заводы города, будет весной. Затевать ее до начала весны, тем более только на одном-двух предприятиях, затея - довольно рискованная. К весне предполагается запустить два новых цеха на фабрике сельскохозяйственных машин, новый металлургический завод того же Башкирцева за городом, да пару горных заводов в губернии. Тут то острее всего и возникнет необходимость в новых рабочих руках, тогда можно будет организовать и общегубернскую забастовку, которую поддержат все комитеты нашей партии.
  - Между прочим уездные комитеты поддерживают и эту забастовку, -прервала таки его Кох.
  - Да большинство наших комитетов поддержат любую забастовку, любой беспорядок. Вот мирную демонстрацию они не слишком жалуют, а коли вооруженную, так это завсегда, даже оружием пособят. Экономические же забастовки только для того и поддерживаются, что б затем их непременно переделать в политические с борьбой за власть и республику.
  - Любая экономическая забастовка без политических требований - бессмысленна, - начал было Мациевич.
  - Забастовка весной будет более выгодна рабочим, - не дослушал его Бережков, - а, значит, выгодна и нам как борцам за их интересы, повторяю, за их интересы, а не за свои, за какую-то республику для 20 % населения в 180-миллионной стране, где 80 % до республики нет никакого дела, которые не представляют никакой жизни без царя и вообще ничего не желают знать, кроме своего урожая. Рабочим нужен 8 часовой день, прежде всего 8-часовой день, без урезания существующей зарплаты, а к весне достижение его станет более реальным, нежели захват политической власти и установление республики. Ведь был же он введен в 1905 году на нескольких городских предприятиях, но рабочие, активно подстрекаемые нашими, настолько увлеклись политической борьбой, что на этом остановиться не пожелали, требуя национализации и республики, чем добились лишь озлобления хозяев, которые по прибытию казаков немедленно вернули им прежние 9,5 часов.
  - Да это же буржуазный либерализм, - то, что вы говорите, милостивый государь, - заключил Лианозов, - это бунт, бунт чистой воды. Против нашей партии, против Маркса и Энгельса бунт! Мне удивительно, что вы сами понять этого не можете. Однако ваши пробелы в образовании для нашего дела никакого значения не имеют. Забастовка должна состояться в пятницу, и она в пятницу состоится. Наше решение остается в силе. Пролетариат никогда не пойдет на поводу у ренегатов, призывающих его к смирению и довольствованию собственным бесправным положением.
  - Иван Ильич, - вскричал Бережков, - Иван Ильич, вы сказали, что я дискредитирую нашу партию, все марксистское движение, но... но мне кажется, вы сами первый дискредитатор Маркса. Вы забыли, что мы должны бороться за интересы рабочего класса, это наша миссия... Вспомните про угнетенных и страждущих ... только мы можем помочь им, мы обязаны делать это, но у нас выходит все наоборот, получается так, что мы только за власть над рабочими и боремся. Ведь мы обманываем их, пользуясь недостатками в образовании, пользуясь социальной несправедливостью... мы превращаем борьбу за свободу в борьбу за власть. Это преступление перед учением социалистов, перед совестью нашей преступление. Народ повсеместно борется за свободу, за экономические блага, помимо нашей воли борется, мы же используем эту борьбу в своих целях, ради достижения власти, своей собственной власти, прикрываемой у нас лживой фразой о каком-то пролетарском государстве.
  - Да что же это такое? - возмутилась Кох и вся покраснела от невероятного гнева, - как интересно у вас выходит. Вся партия по-вашему дискредитировала себя, одни только вы на правильном пути.
  - Так, так! - вскричал Елкин, - примиренец! Либерал!
  Он был возмущен до крайности предложениями Бережкова приостановить процесс развала ненавистной страны, напоминая тем одного своеобразного жителя нашего города, который, когда у него загорелся дом на окраине города, вместо того, чтоб по примеру домочадцев броситься на борьбу с огнем, начал прыгать вокруг пожарища и кричать восторженно "Пожар, пожар!", восхищаясь невиданным им доселе грандиозным пламенем. Самое интересное, что гражданин этот был вполне здоров на голову, так или иначе, никаких иных странностей ни прежде, ни после имевшего места события за ним не подмечалось. Наверное, все русские русофобы схожи чем-то с этим местным Нероном, разнясь лишь в мере собственной глупости и низости. Елкин был более чем глуп и оттого всегда нуждался в руководстве со стороны личностей более одаренных и способных, каковым для убогого и явился лидер местных большевиков.
  Однако пора нам на время и расстаться с замечательной компанией борцов за свободу и светлое будущее, - вряд ли мы услышим от них что-нибудь интереснее уже услышанного, тем более что они разошлись примерно через час, вскоре после ухода огорченного Бережкова, все возражения которого ровно ни к чему не привели. Забастовка все равно была назначена на пятницу.
  К ночи, когда заговорщики уже разбрелись по своим домам, Анне стало значительно хуже, добрая хозяйка долго хлопотала над нею, пока та не заснула под действием снотворных и прочих лекарств, привезенных доктором, и проспала до утра. Приход Лукьяна несколько оживил девушку, тем более она обрадовалась ему после тягостных впечатлений от вчерашних подпольщиков, которых она сильно боялась.
  - Умоляю вас, заберите меня отсюда, - взмолилась она Лукьяну крепко сжав его большую мускулистую руку.
  Тот ласково улыбнувшись заметил, что доктор ей не велел покидать постели.
  - Доктор - безбожник, - констатировала она, - я не хочу слушаться его и принимать его противные порошки.
  Но Лукьян совершенно не понял ее слов. Скоро явился и сам доктор.
  - Ну как наша дорогая больная? - поинтересовался он прямо с порога, ласково щурясь.
  Анна приветствовала его через силу из одного лишь чувства благодарности за бескорыстную помощь.
  - А, что, милочка, - хозяйка говорит, что вы нынче не принимали лекарства, - не унимался Лианозов, - как это понимать, голубушка?
  - Это грех, господин доктор, - отрезала она в ответ.
  Ее слова рассмешили Лианозова, причем он не просто смеялся, а хохотал вовсю глотку, словно бы услышал теперь нечто анекдотическое.
  - Ну и насмешили вы меня, душечка, честное слово, насмешили, - верещал он сквозь смех, - стало быть вам очень нравится так вот, без всякого дела валяться в постели?
  - Нет, совсем нет, - перепугалась Анна.
  - Тогда мне прийдется вас огорчить: вам суждено еще долго пролежать, если только вы не образумитесь и не начнете принимать назначенные мною лекарства.
  Она обреченно улыбнулась и согласилась с его доводами.
  
  Глава 15
  "ни то, ни се, ни доброе, ни злое, даже в разврате не развратное, и в добродетели не добродетельное"
  (Ф.М.Достоевский)
  Утром Виссарион Антонович Тоболов встретился со своим секретарем Кестлером, чтобы поговорить с ним о текущих делах. Несмотря на то, что Кестлер с радостью сообщил ему об удвоении доходов, вызванных появлением в притоне нескольких поселянок, хозяин все же был сильно недоволен делами и сообщил, что дьякон Паисий требует немедленно 500 рублей в качестве обещанной платы.
  - Игра стоит свеч, - сказал на это Кестлер, - мы должны заплатить ему.
  Кестлер был не русским немцем, а сыном какого-то эмигранта, оттого говорил по-русски не то чтоб скверно, а с каким-то довольно странным акцентом, необыкновенно тщательно выговаривая слова и довольно странно строя предложения, а именно так, как в русском языке они не строятся. С Тоболовым сошелся он на почве общей страсти к накоплению денег, чего они оба на службе добиться не сумели и потому решили испробовать не слишком законные способы, хотя с друг другом и были достаточно честны, следуя пословице: "Вор на воре не ищет".
  Кестлер и Тоболов были просто созданы друг для друга, одному Богу известно, как они встретились, но можно с уверенностью сказать, что такие люди узнают друг друга безошибочно в любой толпе и сходятся с невероятной легкостью едва ли не на целую жизнь, исполненную авантюр и риска.
  - Вообще этот проклятый поп - порядочный мерзавец, - размышлял вслух Кестлер, - я совершенно согласен с тем, что это просто глупо - платить каждый год по пятьсот рублей какому-то мерзавцу только за то, что он не распространяется о нашей "благотворительной" деятельности. Но выхода у нас нет, раз уж мы прикрываемся этими дурацкими сектантами.
  - Ты прав, но свободных пятисот рублей у меня сейчас просто нет. Не забывай, что я надумал купить дом у разорившегося Ховрина, который также не собирается долго тянуть с продажей.
  - Придется поискать. Неужели ж мы с тобой будем расстраиваться из-за каких-то пятисот рублей.
  - Да-с, из-за полтысячи расстраиваться нечего, - передразнил Тоболов, - но если мы станем так рассуждать, то разоримся вконец.
  - Вообще-то у нас есть более серьезная проблема, нежели эта пресловутая пятисотка.
  - Может статься, нужно еще две пятисотки на что-нибудь, - мрачно сострил Тоболов.
  - Вовсе нет. Тут дело обстоит гораздо сложнее. Проблема эта, если с ней мы не справимся, неизбежно перерастет в крупный скандал.
  - Кажется, я понимаю про что ты говоришь, - догадался Тоболов, - про ту ненормальную сектантку, гордячку! Черт!
  Он вопросительно поглядел на Кестлера в ожидании его реакции.
  - Прежде всего мне интересно знать, насколько ты уверен в том, что она нас выдаст? Ведь она подвергнет себя унизительному позору, даже наказанию, поскольку работала без желтого билета, на нелегальных основаниях, - решил Кестлер.
  - А я уверен, что она - ненормальная, злая девчонка и непременно пожелает отомстить нам.
  - Но даже если так, рассуди: может ли ей кто-нибудь поверить? Это логика...
  - Да провались ты со своей логикой. У нее на руках вексель, данный ею Лимоновой.
  - Но вексель получала Лимонова. И Бог знает, каким образом он оказался у этой сумасшедшей.
  - Что ж из того? Ведь все это легко проверить и убедиться наверняка, что мой дом вовсе не является убежищем для бедных прихожанок Варваринской церкви.
  - Следовательно, главное для нас - не допустить проверки. Может, как-нибудь убрать ее. Тут есть люди, которые за тысячи полторы уберут и самого губернатора, если понадобится.
  Тоболов страшно перепугался от этого предложения и даже замахал на товарища руками:
  - Ты что, с ума спятил? Это же каторга! Я ни за что не пойду на каторгу из-за какой-то дурочки! Выбрось из головы такие идеи. Уговори, запугай, купи ее наконец!
  - Да я и не думал говорить об этом серьезно: так, к слову пришлось, - поспешил оправдаться Кестлер.
  - Но, как, по-твоему, мы сможем заставить ее молчать?
  - Надо заставить ее вернуться.
  - Я думаю, это самое разумное. Да и почему бы ей не вернуться, коли жить ей все равно негде, никого у нее в городе нет.
  - А я слышал, что она устроилась где-то, да еще приятеля завела себе: калеку.
  - Про калеку и я слыхал от Лимоновой.
  - Она наверное большие надежды возлагает на подобное знакомство, но...
  - Что "но"? Говори, Кестлер.
  - Он ничего не знает о ее прошлой жизни.
  - А если ему все равно, чем она занималась прежде?
  - Зато ей не все равно. Может, ее этим и припугнуть: я говорю про раскрытие ее тайны.
  - Так мы и сделаем. Ах, как жаль, что эта девица не так умна, чтобы шантажировать меня и требовать деньги.
  - Как сказал один наш писатель, любой честный человек - непременно дурак, оттого именно он и честен.
  Тоболову слишком понравилось это высказывание, и он едва не завизжал от восторга, вероятно оправдывая при этом собственную подлость великим умом.
  - Не дурно, не дурно, Кестлер, - похлопал он товарища по плечу, - и все же ты плут. Надеюсь все уладится.
  - Всенепременно, ведь за дело берусь я.
  Тут явилась служанка звать хозяина обедать, и оба компаньона отправились в столовую.
  Надо сказать, что обед и ужин были единственным условием, когда вся семья Тоболовых собиралась вместе: в прочее время суток они друг с другом почти не общались и не испытывали в этом ни малейшей потребности.
  Столовая, то есть место встречи Тоболовых, была вполне приличной и просторной, стол богатым и хорошо сервированным, не слишком, впрочем, дорогими приборами. На стенах висели какие-то картины на гастрономические сюжеты с изображением различных натюрмортов, овощей, фруктов, битой дичи и прочей дряни. За большим столом разместилась для принятия трапезы вся тоболовская семья, которая состояла из незамужней сестры Тоболова, бесцветной безликой девицы лет 35, гостившей в N кузины Светланы Ивановны, одной престарелой тетушки и пасынка Тоболова - Лагутина, тщедушного рябого гимназиста с вечно испуганным лицом. Войдя в столовую, Тоболов довольно холодно поздоровался со всеми и, пожелав приятного аппетита, тут же принялся за еду, ни сказав родным более ни слова, словно бы их и вовсе не было.
  Тут следует отпустить несколько слов о самом Тоболове, его внешности и образе жизни. Итак, начнем с внешности. Как уже было сказано, фигуру он имел мешковатую, внешность весьма заурядную, одну из тех, по которой весьма просто распознается гаденький внутренний мир человека и скудость духовной жизни.
  Он родился сорок три года назад в семье потомственного дворянина, разорившегося вконец и оставившего по смерти девятнадцатилетнему сыну только долги, незамужнюю сестру и полупомешанную супругу, которую тот несмотря на увещевания родных упек таки в сумасшедший дом. В уплату долгов бедному юноше пришлось продать даже дрянной отцовский домишко, поступить на службу и довольствоваться шестидесятирублевым жалованием.
  Тогда он завидовал всем без исключения людям, которые были хоть несколько богаче его, всем, кто выгодно женился, получил наследство, страховку, выигрывал в карты, и страстная мечта обогатиться во что бы то ни стало начала преследовать Тоболова на манер некоего маниакального расстройства. Он постоянно менял должности, находя их слишком малооплачивыми для себя и своих необыкновенных способностей. В человеке этом с ранних лет одновременно с низостью характера уживались непомерные амбиции и редкостное самолюбие. Сменив за несколько лет немало должностей, наш герой был пристроен одним дальним родственником в какое-то объединение по продаже не то труб, не то шпал, где молодой человек и был наконец оценен за деловитость и щепетильность, так как на первых порах он принялся за дело с редким азартом. Но не прошло и полугода, как амбициозного юношу стала задевать его второстепенная роль в данном объединении, и он оставил и эту должность, заявив, что дворянину несподручно заниматься купеческими вопросами, тем более играть на этой стезе вторые роли. Однако ему удалось соблазнить сестру одного из сослуживцев, женщину довольно приятную снаружи, обладающую тем только недостатком, что была она девятью годами старше Виссариона Антоновича и осталась после смерти первого супруга вдовой с трехлетним сыном, и самое главное - с 25-тысячным капиталом, что он доподлинно разведал прежде чем решиться на женитьбу.
  Бог знает, что привлекло эту женщину в Тоболове, но она довольно охотно согласилась на супружество, в результате которого Тоболову досталось ее состояние и большой новый дом, который он впоследствии стал использовать для извлечения выгоды из своего грязного предприятия.
  Завладев состоянием жены, он тем не менее не успокаивается на достигнутом и изобретает новый способ к увеличению доходов. Неожиданно для всех Тоболов выкупает старый отцовский дом и переселяется в него со всей семьей, в женином же доме заводит притон для лишенных средств к существованию девушек, для чего избирает себе в помощники известного афериста Кестлера, и вместе они узаконивают дело. Кестлер откуда-то вытаскивает на свет Божий жадного до денег дьякона Варваринской церкви о.Паисия, покровителя и старосту небольшой общины последователей Иоанна Кронштадского. Он оформляет новый дом на о.Паисия в качестве безвозмездного дара бедным прихожанам, а за молчание и содействие выплачивает последнему ежегодно по пятьсот рублей, из которых тот, чтоб не случилось никаких подозрений, отдает около сотни рублей несчастным иоаннитам. Повсюду собираются разные бездомные и голодные девочки, поселяются в доме г-жи Тоболовой и ежедневно выпускаются на улицу для добычи денег в фонд своего благодетеля.
  Доходы от этих несчастных существ были достаточно велики, и Тоболов был на седьмом небе от счастья и гордости за собственную изобретательность. Он даже почитал свое занятие за нечто весьма благородное и честное, за каковое, впрочем, он почитал всякое занятие, приносящее достаточную прибыль. А ведь вообщем-то человеком он был достаточно способным и, приложив определенные усилия, при своей дотошности и аккуратности немалого смог бы добиться и честным путем. Но он хотел иметь все сразу, не желал работать на других или на государство, которое не сумело сделать его богатым с рождения. Он с юности наблюдал жизнь молодежи из высших слоев общества, и видел, что все они никогда и нигде не служили, однако были прекрасно обеспечены, и, конечно, благодаря этому, счастливы. И он не пожелал смириться со своей нищетой, сделав вывод, что обеспеченная молодость значит для человека много больше, чем богатство и покой, добытые к старости ценой неимоверных усилий и труда на протяжении всей жизни. Да и Богу одному известно, что будет после, - удастся ли ему вообще карьера, тогда как обходными путями можно добиться многого и сразу же.
  О, если б он мечтал стать только Ротшильдом, ведь он еще метил и в Наполеоны! Он хотел быть всем сразу, не зная, что это совершенно невозможно в его ситуации. Низкая, но гордая душонка может иметь только одну ипостась, либо короля, либо миллионера, двоих она вынести не сможет, в ином случае прийдется совершенно отказаться от гордости, что все же намного легче, нежели преодолеть душевную ущербность. Но Тоболов был настолько увлечен своими махинациями, что у него совершенно не хватало времени на работу над собой, чистого интеллекта не хватало, который напрочь был поглощен разумом и практическим расчетом. Оттого он никем не стал, одним лишь состоятельным негодяем - и только.
  В довершении всего Виссарион Антонович не был счастлив в своем разумном браке и вовсе не оттого, что женился по расчету и не смог реализовать в супруге некий идеал женщины. Он не мог представить для себя иного брака, и ни о какой любви никогда не грезил, да и был просто на нее не способен. Беда заключалась в том, что экспансивная и мечтательная госпожа Тоболова, воспитанная на дурацких французских романчиках, превратила их совместную жизнь в нечто ужасное, и привила в бесчувственном супруге своем неприязнь и презрение ко всем без исключения женщинам, которую он и пронес через всю жизнь. Кто знает, женись Тоболов на ком-нибудь еще, кроме Зои Дмитриевны, может, ему и удалось сохранить в душе своей некие зачатки благородства и способности любить, но тем не менее все это было утрачено безвозвратно в результате нескольких лет жизни с покойной супругой. Говорят, что в мучениях душа только совершенствуется, - не стану с этим спорить, но только вот не всякая душа, а только та, что способна к полету, также как и к падению, горячая или холодная, как лед, но никак не гаденькая, трусливая, из тех, что ни горячей, ни холодной назвать нельзя, ни сильно умной, ни страшно глупой, и даже не слишком злой, не говоря уж о доброте, - таким вот ничтожным людям всякие мучения приносят одно лишь великое озлобление на весь род людской.
  Надо еще заметить, что жизнь покойной супруги Тоболова целиком была посвящена поискам некоего идеального мужчины, рыцаря сердца, и несмотря на все разочарования, преподнесенные ей первым мужем, она все таки не переставала надеяться отыскать свой идеал и во втором, но, как известно идеальные люди и благородные герои перевелись не только повсеместно в мире, но даже и в нашей сказочной стране, вся история которой состоит из серии чудес и фантастических явлений, пожалуй, их можно встретить только в тех самых глупейших французских романах, которыми так зачитываются в юности иные дворянские девицы. И уж конечно герой наш не отвечал ни одному из требований Зои Дмитриевны, которым всенепременно должен был отвечать рыцарь ее сердца, она довольно быстро разочаровалась и в нем, однако все же не отказалась совершенно от мысли когда-нибудь, да встретить своего кумира, хотя в то время ей уже стукнуло тридцать пять. Конечно, дело здесь было не в одном только Виссарионе Антоновиче, - более в ее собственных романтических наклонностях, однако за свои неудачи она мстила именно ему. Дело уже дошло до того, что она уже обращалась к мужу не иначе, как "подлец" и "негодяй", она даже и видеть его не могла, - чаще всего плакала в одиночестве из-за неудовлетворенной потребности в идеале, без которого мечтательница просто не мыслила своего существования.
  Тут то и подвернулся Зое Дмитриевне один молодой обольститель из заезжих гастролеров, который предложил ей романтический побег, на что та охотно согласилась и бежала с ним под покровом ночи, прихватив с собой кое-какие личные вещи и деньги, кроме того, бросив шестилетнего сына от первого брака на попечение Тоболова.
  Виссарион Антонович, хоть и ненавидел жену глубоко и искренне, более того страстно желал навсегда избавиться от ее общества, все же был оскорблен столь низкой и подлой изменой. Он не стеснялся проклинать и позорить ее по всему городу, за что сыскал в свете одно лишь презрение и насмешки, так что многие даже руку подать ему стеснялись. Более же всего доставалось сыну "проклятой шлюхи", - иначе он и не именовал его в первое время после побега супруги. Безусловно, любить его он не мог по полной очерствелости души, однако постепенно отчимом он сделался образцовым и не жалел никаких средств для обеспечения его будущности, однако ребенок чувствовал холодность нового отца, страдал от нее в душе и вырос каким-то забитым существом, боящимся Виссариона Антоновича более всего на свете.
  Зоя Дмитриевна осела с молодым гастролером где-то в Семипалатинске, где тот служил, но счастье их также оказалось недолгим. Растратив все деньги г-жи Тоболовой, подлец сбежал от нее в Ташкент, бросив обманутую женщину в полной нищете и начинающейся чахотке.
  Протянув кое-как полгода, Зоя Дмитриевна не нашла другого выхода, кроме как униженно просить прощения у брошенного ею мужа. Она едва не ежедневно забрасывала его жалкими и кричащими о нестерпимости страданий письмами. И Тоболов в один прекрасный день просто прекратил их читать, хотя на первых порах они производили на него впечатление самое благоприятное, более того - даже радовали его. Он никогда не мог простить беглянке позора, навлеченного на его голову этим сумасшедшим поступком, и чем больше бедная женщина унижалась перед ним, тем более он ее ненавидел и презирал.
  Через два года Зоя Дмитриевна умерла от чахотки в полной нищете. За три дня до смерти она написала непреклонному мужу свое последнее письмо, в котором проклинала его за жестокость и просила прощения у брошенного ею сына. Между прочим, заканчивалось оно следующими словами:
  " Вот уже более двух лет я тщетно обращаюсь к вам с мольбами о помощи и прощении, но вы не вняли им, и простить не сумели. Более того, вы даже ни разу не удостоили меня ответом, хотя уже один факт вашего писания ко мне смог бы возродить меня к жизни. Вы сочли меня недостойной никакого прощения и помилования, и это было вашим правом, поскольку все таки я оскорбила вас.
  Я знаю, что жить мне осталось всего несколько дней, что скоро предстоит предстать мне для ответа пред Судьей, более милосердным нежели вы, и потому теперь настала ваша очередь просить у меня прощения, и отныне в моих руках возможность миловать или проклинать: я - обреченный человек и до ваших проклятий мне нет никакого дела! Трепещите лучше вы, дабы мне не пришлось проклинать вас за весь этот кошмар, за все унижения, вынесенные мною из-за вашей нетерпимости и жестокости. Знайте теперь, что я проклинаю вас, проклинаю и не боюсь проклясть перед смертью, хоть это и почитается за грех. И в прощении вашем более не нуждаюсь, ведь когда вы получите это письмо меня скорее всего уже не будет в живых.
  О, я клянусь вам, злой и дурной человек, вам будет очень стыдно за ваши поступки, и вы сами будете молить душу мою о прощении, но не успокоитесь никогда. Впрочем, постойте... Я буду великодушнее вас. Может быть, вы не отвергнете моего бедного сына, единственного человека, перед которым я действительно виновата; если вы не отвергните его и устроите его жизнь, я прощу вас во имя его. Пока же будьте прокляты!"
  Тоболов только посмеялся над всей этой бессмысленной тирадой, почерпнутой скорее всего из глупых сентиментальных романов, которыми до самой смерти была забита голова несчастной женщины. Но ребенка ее все таки не оставил, - но сделал это, конечно же, не из страха перед угрозами помешанной супруги.
  
  Глава 16
  Я царь - я раб, я червь - я Бог!
  (Г.Р.Державин)
  Обед, как всегда проходил в угрюмом молчании. Только время от времени сестра Виссариона Антоновича переругивалась с прислугой за нерасторопность последней, а потом повздорила из-за чего-то со Светланой Ивановной. Тоболов досадовал на них всех в душе, но сдержанно молчал и увлеченно ковырялся в тарелке.
  Уже за десертом зашел лакей и объявил о прибытии какого-то господина Нежданова, которого никто здесь не знал за исключением хозяина и его секретаря. Оба переглянулись с явным неудовольствием и Тоболов велел пригласить его за стол:
  - Анисья, накрой для г-на Нежданова.
  Тоболов лично отправился встречать гостя и через несколько минут ввел в столовую невысокого мужчину купеческого вида, одетого на русский манер. Во внешности его проскальзывало что-то мужицкое несмотря на дорогой костюм и множество драгоценных аксессуаров, говорящих о немалом достатке их обладателя.
  В нем немедленно был узнан человек, известный в нашем городе по прозвищу Святой, и все домочадцы Тоболова были удивлены, что фамилия его Нежданов, поскольку иначе, как Святой его никто не называл.
  Святой приветствовал всех просто и одарил улыбкой самой счастливой, обнажив целый ряд золотых зубов, сел за стол, но кушать отказался, попросил только мадеры, которую разливал сам и потреблял без десерта.
  - Как поживает Пелагея Антоновна, а Епистимья Харитоновна? А вы, уважаемая гостья?- интересовался он между мадерой слащавым голосом, в котором проглядывала фальшь самая подлая.
  - А как ваша учеба, Павел Христофорович? - дошел он и до пасынка Тоболова, на что несчастный отрок как-то еще более сжался и не нашелся с ответом. Впрочем, Святой и не настаивал.
  - А как ваш камф, гер Кестлер, - добрался он и до секретаря, перепутавши по постыдному незнанию иностранный языков слова "борьба" и "дело".
  Это не слишком заботило Святого, который терпеть не мог всех немцев поголовно, в особенности же Отто Кестлера.
  Кестлер не совсем понял, что хочет спросить у него Святой и в ответ сделал неопределенный жест рукой, опасаясь сказать что-то не то, из привычки всем и во всем угождать. Святой в свою очередь, более всего ненавидевший подобных трусоватых и угодливых людей, постоянно третировал Кестлера, так что тот старался совсем не попадаться ему на глаза.
  - Я, знаете ли, иду мимо, вижу ваш дом, дай, думаю, зайду друзей попроведать, - хитро улыбаясь, сообщил гость.
  - Так я вам и поверил, - заметил Тоболов, - разве вы способны сделать что-либо просто так, без всякой цели?
  - Браво! Ай да Тоболов, - рассмеялся Святой, потирая при этом свои крупные красные руки, - угадал. Есть у меня к вам дело, растакой вы такой.
  - О, нет. Дела отложим на потом, - замахал на него руками Тоболов, - сначала докончим десерт.
  - Да я и рад бы, дражайший Виссарион Антонович, да дел невпроворот. Как-нибудь в другой раз потрапезничаем. Я принес вам вещичку, о которой давно уж говорил. Славная вещичка, 18 век, французская работа...
  Сказав это, Святой поглядел по сторонам, намекая на слишком большое количество народа, собравшееся за столом, на что Тоболов заметил:
  - Здесь все свои.
  - Ну и чудесненько.
  Святой достал из кармана бархатный футляр и передал Тоболову. Пелагея Антоновна, сидевшая ошую брата и Кестлер, разместившийся одесную, прильнули к плечам последнего в ожидании открытия коробочки. Тот, заметив их жест, открывал нарочито долго, словно бы наслаждаясь их нетерпением. Наконец взорам всех троих представилась изящная брошь в форме цветка, обрамленная четырьмя небольшими бриллиантами, с крупным изумрудом посредине.
  - Эта брошь ранее принадлежала покойному губернатору Василию Тихоновичу, - пояснил Святой, - а подарил ее губернатору барон Врангель, в свою очередь получивший ее в приданное за дочерью графа Д.. Теперь она может стать вашей. Стоит вам только пожелать.
  Тоболов передал драгоценность на оценку Кестлеру, который достаточно разбирался в ювелирном деле благодаря своим сомнительным занятиям. Тот долго осматривал ее, прежде чем узнать у Святого ее стоимость.
  Святой с хитрой улыбкой показал на пальцах некую сумму.
  - Пять?! - воскликнул Тоболов, - это же грабеж. Креста на вас нет, Владимир Андреевич!
  - Хе-хе. Да это же по-божески, что я прошу. Вещица стоит в три - четыре раза дороже. Предложи я ее хоть Хороблеву, хоть Мефодию Яковлевичу, - они за такую то сумму ее с руками оторвут, да еще в ножки поклонятся. Они ее и за 50 возьмут. Я же перво-наперво к вам пришел, по-дружески, так сказать... Порадовать вас хотел.
  - Порадовать? Да у вас просто нет совести, милостивый государь.
  Пелагея Антоновна в недоумении поглядела на брата и, сообразив наконец в чем дело, запричитала:
  - Да вы разорить нас хотите. Не покупай ты ее, Висенька
  - Это слишком дорого, - заключил Тоболов, - тем более, что вещичка эта - товар не самый лучший. К тому же у меня есть сомнения: уж не краденая ли она, ведь наследники губернатора ничего из его вещей не распродавали.
  - Торгуйся, Висенька, торгуйся, - поддержала сестра.
  На этот аргумент Святой только пожал плечами.
  - Послушай, наиуважаемый, Виссарион Антонович, ты мудро рассуждаешь насчет дороговизны, - грех просить больше стоимости, но ведь, признайся, не меньший грех занизить цену столь прекрасного изделия. Перед искусством стыдно, ей-ей стыдно. Да-с, как ни крути, все грех выходит. Знаете, дражайший мой Виссарион Антонович, что земля наша держится на трех китах: первый - деньги, третий - власть, а где-то между ними примостилась человечность, зажатая и пришибленная с двух сторон собратьями-исполинами. Есть деньги - будет и власть, есть власть - будут и деньги, как тут не согрешить против одного несчастного китенка. К тому же, попробуй убрать первого - накренится землица на один бок, то же станет, коли второго уберешь, выходит, не прожить человеку без этих двух, а вот без второго запросто проживешь. Стало быть, выбор у меня невелик: надо не упустить своего кита, чтоб не потопнуть.
  - Не понимаю, к чему сейчас эта притча? - недоуменно заметил Тоболов.
  - Так-с, к слову пришлась, - как-то насмешливо отозвался Святой, - не хочешь брошь брать - не бери, я не неволю тебя. На добрую вещь всегда купец найдется.
  - Пожалуй, я возьму ее, хоть это и настоящий грабеж. Кестлер, поди принеси деньги или тебе выписать чек?
  - Можно и так, будь любезен.
  - Так это и есть то дело, с которым ты пришел? - нетерпеливо поинтересовался Тоболов, купив брошь.
  Святой вместо ответа налил себе еще вина и, осушив бокал, заметил:
  - Ой, не торопись, государь мой. Дойдем и до дела. Выпьем лучше.
  Он снова налил.
  - Я не хочу пить.
  - Ну что ж выпью один... Эх, хороша!.. Слышал я, дражайший, что ты дом Ховрина покупать надумал.
  - Верно слышал, - согласился Тоболов.
  - Значит, хочешь в аренду весь сдать, или по квартирам?
  - Это мое дело, - отрезал Тоболов.
  - Не только. Видишь ли, мне тоже необходим этот домик. Задумал я, братец, магазинчик ювелирный открыть.
  - Мы уже ударили по рукам, - нервно сказал Тоболов, - тем более у меня вексель Ховрина на тысячу рублей. Дом почти куплен.
  - Дак вексель я могу выкупить и подороже. А сколько вы предполагаете заплатить за дом?
  - Три тысячи рублей кроме векселя.
  - Я дам ему вдвое больше.
   Тоболов едва не подскочил на месте от ярости.
  - Я вовсе не собираюсь вам его уступать, - нервно бросил он.
  - Придется поторговаться.
  - Дело уже сделано, Владимир Андреевич, Ховрин будет низким человеком, если пойдет на попятную.
  - Ховрин - маленький человек, к тому же человек разорившийся.
  - Я не уступлю вам, - с плохо скрываемой злобой констатировал Тоболов
   Святой отчего-то снова рассмеялся
  - Ну-ну! Желаю удачи.
  С этими словами он и вышел из-за стола
  - Вы поступаете подло, - воскликнул Тоболов, - если б вы были дворянином, то я непременно бы потребовал у вас сатисфакции.
  - Ах, как жаль, что я не дворянин, - невозмутимо ответил Святой, - а то я имел бы честь лицезреть ваш благороднейший труп.
  С этими словами он раскланялся и вышел.
  - Мужик, сермяжник, - прошипел ему вслед Тоболов, - теперь покупка этого дома - дело моей чести.
  С этим заявлением он и закончил свой обед.
  Святой же отправился домой, крайне довольный собой, смеясь в душе над противником.
  Вообще в городе Святой был известен с самой худшей стороны, пожалуй, у нас никто не мог сказать о нем ничего положительного, тем не менее он был достаточно любопытным типом, чтобы не остановиться на его личности подробнее. К тому же в N., пожалуй, не было другого такого человека, о жизни которого ходило бы столько самых невероятных слухов. Но кем он был на самом деле и откуда вдруг взялись у него столь огромные богатства доподлинно никто не знает, но мы попытаемся восстановить картину его прошлой жизни вплоть до того момента, как объявился он в наших краях с огромным состоянием, об источниках которого невозможно сказать что-либо определенное, дабы случайно не попасть на удочку фантастических городских сплетен, которые правы лишь в том, что богатства этот человек добился отнюдь не праведным путем.
  Владимир Андреевич Нежданов, а точнее В.А.Святых родился 36 лет назад в ...ском горном округе нашей губернии в семье чернорабочего. Детство и юность его мало чем отличалась от детства и юности тысячи близких ему по социальному происхождению мальчишек и, наверное, так же незаметно прошла бы вся его жизнь, если бы не одно трагическое происшествие, о котором сейчас и будет рассказано.
  Известно, что детство его, прошедшее на угольных копях, было ужасно, юность отвратительна, и все это сильно контрастировало с блистательными зрелыми годами нашего героя.
  Отец Владимира, рабочий с копей, был страшным алкоголиком, и сын за все семнадцать лет их совместной жизни ни разу не застал его в более или менее трезвом состоянии. От постоянного пьянства он полностью лишился человеческого образа и настолько закоснел в этаком скотском состоянии, что было весьма трудно определить, что на самом деле представлял из себя Андрей Миныч. Он измывался над всеми членами своей большой семьи, денег в дом никогда не приносил, все они пропивались с завидной аккуратностью, так что приходилось только удивляться, как несчастной матери семейства удалось вырастить и прокормить шестерых старших братьев Владимира. Будучи не в силах выносить постоянные издевательства родителя, полностью потерявшего человеческий облик, все дети уходили из дому в 10 - 12 лет, устраивались на тех же копях, а где они жили, в семье никто не ведал, поскольку наведываться домой все шестеро избегали. С родителями оставался один только младший сын Владимир, которого мать умолила не покидать ее и не наниматься на работу до исполнения шестнадцати лет.
  Весь ужас его бытия никакому описанию не поддается, равно как и те побои и издевательства, что он вынужден был сносить от отца, и лишь беззаветная любовь к матери и невозможность бросить ее на растерзание звероподобному супругу, удерживали младшего сына в семье. Позже, на суде он вспоминал, что на теле его не оставалось ни одного живого места от неистощимой отцовской ярости, однако и это не было самым ужасным в жизни мальчика.
  Более всего страдал он от мучений матери, которая всегда была главным объектом животной пьяной злобы Андрея Миныча. Порою мальчику казалось, что отец просто ненавидел свою супругу, и, как он не силился понять причины этой странной ненависти, это ему никак не удавалось, - наверное просто потому, что у отупевшей скотины уже не могло быть никакого здравого смысла в действиях, равно и никаких причин всех ненавидеть и избивать. Водка давно заменила для Андрея Миныча все остальное: он зверел, когда ее потреблял, зверел, когда ее не было и не на что было достать, в такие моменты он даже выгонял жену раздетую и босую независимо от времени года на поиски вожделенной влаги. И если несчастная возвращалась вдруг ни с чем, гонял ее топором или дубьем по всему поселку. Впрочем, подобное же происходило и при наличия водки.
  Самым поразительным в этой истории было то, что все эти муки бедная жена Андрея Миныча сносила совершенно безропотно, принимала их даже как нечто должное и необходимое, не смея ни в чем упрекнуть жестокого мужа, что только еще более раздражало его и вводило в ярость самую неукротимую. Владимир страдал от всего этого вдвойне, и за себя и за несчастную мать и нередко рыдал у нее на плече, целуя и обливая слезами перебитые материнские руки и отирая кровь с ее лица. При этом он непременно клялся убить изверга, что очень пугало забитую женщину и вызывало у нее безусловный протест. Он совершенно не понимал ее в те минуты, возмущался ее кротостью и всепрощеничеством, и осознал всю силу ее души только потом, когда уже потерял мать. И навсегда осталась она для Владимира непревзойденным идеалом женщины, и он даже не надеялся встретить когда-нибудь человека более достойного, чем она, и не было для него слова святей и прекраснее, чем слово "мать", и, как это ни странно, воспоминаний более светлых и добрых, чем воспоминания о ней. Можно даже с уверенностью сказать, что все самое доброе, что жило в этой загадочной и противоречивой натуре вора и афериста, было заложено именно ею.
  Однако перейдем к самому важному событию, что так круто изменило судьбу сына уральского горнорабочего.
   Случилось то, что, застав однажды Андрея Миныча за очередным избиением жены, юноша не сдержался и разрядил попавшийся случайно под руку старый карабин, исполнив тем самым давно данное матери обещание, а затем добровольно сдался полиции. Уже в тюрьме он узнал, что мать его повесилась сразу же, едва сына забрали в участок. Ходили слухи, что она прокляла его перед смертью, но слухи эти были совершенно невероятны: бедная женщина не то что проклясть, даже разозлиться по-настоящему за всю жизнь свою не сумела ни разу. С тех то пор он навсегда разочаровался в возможности какой-либо справедливости на этой земле, в которую до того свято верил, подобно многим молодым людям в 17 неполных лет. Он стал мстить миру за утраченный идеал, мстить страстно всей силой своей великой ненависти и презрения, которым он щедро одаривал людей и, порою, совершенно справедливо, ибо многие из нас безусловно того стоят.
  Через одиннадцать месяцев состоялся суд. Наверное, вынужденного убийцу оправдали бы наши добрые присяжные, убей он кого-нибудь другого, только не отца. Но отцеубийство в народе русском всегда почиталось за грех тягчайший из всех когда-либо известных на земле и безусловно за него неизбежно давалась каторга бессрочная, то есть пожизненная, в допетровские же времена подобных преступников просто заживо закапывали в земле вместе с гробом убитого, - и это в стране, которая никогда не знала инквизиции с ее варварским глумлением над человеческой жизнью, когда у виновных отнималось даже право на немедленную смерть. Тогда преступников вешали, колесовали, четвертовали, но никогда не сжигали и не закапывали в землю живьем. Исключение делалось только для отцеубийц.
  После вынесения приговора следы Владимира Андреевича теряются, и о годах, проведенных на каторге мы никакого представления не имеем. Известно только, что там связался он с отпетыми ворами и мошенниками, через два года бежал с ними и объявился в нашем городе с неожиданным богатством спустя десять лет после описанных нами событий. А до сего действовала в губернии отчаянная банда с предводителем, по описаниям сильно напоминавшим Святых. Если атаманом этой преступной группы был действительно наш герой, то можно с уверенностью сказать, что человеком он был слишком отчаянным и удивительно дерзким, раз уж решился узаконить в нашем городе свою деятельность и кроме прочих своих махинаций торговать ювелирными изделиями, несомненно крадеными, и даже пойти на открытие собственного магазина для переделки и перепродажи драгоценностей неизвестного происхождения.
  Вообще происходят иногда с некоторыми людьми вещи совершенно неожиданные, когда вдруг из благородных и честных молодых людей, каковым был Святой в своей мрачной юности, вырастают вдруг преступники, злодеи и грабители. Иные наши материалисты немедленно подыскали бы оправдание на этих примерах теории неизбежной зависимости человека от среды и не нашли бы ничего удивительно в случае превращении Владимира Святых в Владимира Нежданова. Однако, можно с точностью сказать, что именно с детства вынес он благородство души, пусть даже души озлобленной, но все же не лишенной определенных моральных принципов; непререкаемость собственного слова, на которое всегда можно было положиться даже человеку самому бесчестному. Он никогда никому не строил козней, не губил врагов тайно с помощью каких-либо мелких интрижек, напротив, всегда предупреждал противника о готовящейся акции, - и это несмотря на все то безобразие, в котором он рос и воспитывался. Если верить нашим материалистам, то, как объяснить то обстоятельство, что воспитанный в совершенно иной среде Тоболов стал человеком до такой степени низким, что был даже не в состоянии видеть собственную низость.
  Достоевский когда-то мудро подметил, что низкая душа, выходя из-под гнета сама становится угнетателем. Святой был слишком сложной личностью, чтоб назвать ее низкой, но вот Тоболов, - тот вполне подходил под это определение и с радостью угнетал других оттого только, что сам когда-то был беден, неприкаян и никому не нужен... Но кем же тогда был Святой: злодеем, подлецом или честным разбойником, а, может даже, настоящим христианином, жертвующим огромные суммы на монастыри и церкви, причем делающий это совершенно искренне без всякой показухи? Это был скорее образец одного из крайних проявлений непостижимой души русской, полной противоречий и жажды воли без удержу, стремящейся к святыням и одновременно их же отвергающей, души, в которой уживаются порой, вещи самые противоположные: любовь и ненависть, подлость и слезное раскаяние в ней, безумное стремление вниз и страстная жажда вершины, жизнь, полная грехов и разврата, с мучительным осознанием собственного окаянства; способность к насилию и непоколебимая верность христианским истокам... Из подобных натур выходят бунтовщики и злодеи, подобные Емельке Пугачеву и Стеньке Разину а то и Гришке Отрепьеву и Ваньке Каину хотя, наверное, в глубинах души каждого русского живет Емелька Пугачев, но только вот не каждый из нас становится таковым.
  Святой собрал в себе все возможные мерзости русской души и одновременно с этим лучшее из ее качеств - понимание всех этих мерзостей с подсознательным стремлением к отрешению от преходящего мира сего и его ничтожных ценностей. Он стал богат и находил удовольствие в увеличении своих богатств способами самыми различными, но кто мог знать, насколько ценил он свое богатство? Это насыщение и довольство было только внешним, внутри же жило мучительное осознание собственного окаянства.
  Это занятие для творцов детективных романов - описание преступлений какого-нибудь преступника, равно как безапелляционное именование его таковым в том случае, если он сознательно идет на то или иное преступление, но всегда будет грехом тягчайшим - совершенно забывать о том, что в каждом человеке, независимо оттого, какие порочные деяния за ним числятся, живет прежде всего человек, который в своих действиях никогда полностью выразиться не может, всегда остается что-нибудь сокровенное, а именно - его свободная душа, вечно бунтующая против высшей правды и вечно к ней же стремящаяся.
  
  Глава 17
  Нет, усердно и охотно,
   Бескорыстно, безрасчетно,
   Злату рабствующий мир,
   Чтит великий свой кумир.
  (В.Бенедиктов)
  Дьякон Паисий жил очень скромно в маленьком деревянном домике на окраине города. Был он вдов, бездетен и копил деньги, неизвестно для чего. На себя он не тратил ни копейки: все в доме его дышало нищетой, даже трапеза отличалась крайней скудостью. Сам иерей за скаредность называл его в шутку Плюшкиным, на что дьякон вовсе не обижался и втайне гордился собой за свою деловитость и бережливость.
  Тоболов с Кестлером посетили его в тот самый день, когда у них состоялся столь неприятный разговор со Святым. О. Паисий внешне весьма обрадовался гостям, немедленно засуетился вокруг самовара, но Тоболов отказался от чаепития и предложил сразу же перейти к делу. Услыхав о "деле" Паисий еще более оживился и заискивающе поглядел на своего благодетеля в ожидании очередной подачки.
  - Мне, кажется, нам выгодно продлить наш договор, - предложил Тоболов сразу же.
  - Да, да, безусловно, - подхватил Паисий.
  - Только я предлагаю выплачивать ваше ежегодное пособие по частям в виде пенсиона.
  - Да, да, - согласился Паисий, - только сегодня срок уплаты денег за предыдущий год, а мне они срочно нужны. Уж не обессудьте, благодетель вы наш.
  - Да на что же, отец диакон, вам нужны деньги именно сегодня? - с досадой спросил Тоболов, - на что вы их предполагаете истратить?
  - Это уж моя деловая тайна, - отозвался Паисий с некоторым даже умилением.
  - Черт, черт! - с досадой воскликнул Тоболов.
  - Помилуйте, батюшка, благодетель вы мой! Не упоминайте здесь столь грозных имен, - испуганно заверещал дьякон, набожно крестясь.
  - Черт! - упрямо повторил Тоболов, - какой же вы лицемер! Что ж, я скажу прямо: нет у меня таких денег на руках. И сегодня я не могу вам предложить ничего, кроме сотни.
  - А мне нужны пятьсот рублей, - настаивал Паисий.
  Тоболов заскрежетал зубами и вскричал в отчаяньи:
  - О, как вы мне все надоели с вашими дурацкими деньгами!
  - Жизнь такая-с, без денег никуда теперь.
  - Так ведь вам вовсе и не надобны деньги, при вашем то образе жизни. Или вы хотите снять концессию на железной дороге, а может быть, вступить в товарищество ситценабивных фабрик? Ну скажите, зачем они вам нужны? - пожал плечами Тоболов.
  - Нужны, благодетель вы мой, нужны, батюшка. Денежки всегда нужны. Богатеют люди тогда, когда их скапливают, а не когда в товарищества сносят. А ну как оно прогорит?
  - Браво! Товарищество, стало быть, может лопнуть, а деньги лучше всего скапливать в сундуках. А коли они сгорят, или их заменят, а то и из употребления изымут?
  - Это невозможно-с?
  - Пожар?
  - Изъятие из употребление и замена-с.
  - Осел, - прошептал про себя Тоболов, а вслух спросил, - а для чего ж вы их копите? Вы стары, а наследников не имеете.
  - Для порядку, - ответил Паисий, - так легче, когда они есть. Вы знаете, иногда бывает приятно ощущать себя богатым.
  - И что, вы ощущаете себя богатым?
  - Это уж как рассудить... Для иного и мильон ничего не значит, а иному и рубль в кармане - богатство.
  - Я про вас конкретно спрашиваю, отец дьякон.
  - Про меня то? - переспросил дьякон, - может, по вам - я и беден, а, по-моему, и богат. А что мне до иных мнений, когда люди волне морской подобны, беспрестанно ветрами колеблемой. Днесь они наверху, завтра внизу, сегодня - богаты, завтра - бедны, что мне до них? Пусть для всех я и не богат, главное - сам доволен. Живу, денег особо не трачу, не пью из экономии, снедью не злоупотребляю и ставок не делаю, стало быть в некотором роде убытка у меня не может быть никакого, а, значит, я богаче многих. Если только пожар случится, да что из того, я все равно денег не храню дома.
  - Никак в банке, отец, храните их?
  - Что-с? - переспросил дьякон.
  - В банк что ли вкладываете, - спрашиваю вас.
  - Это вы про банк? А я уж думал... В банку то, чай, не влезут все, да и куда поставить ее, коли такая большая и найдется. А банк то и прогореть может. Вот, помню, читал я несколько лет назад в газете о каком-то банке не то саратовском, не то тульском...
  - И что ж, прогорел? - со смехом спросил Тоболов.
  - Да уж наверняка. С тех пор я и не доверяю им всем.
  "Ну и дурак же ты!" - пробормотал Тоболов.
  - Что изволили сказать, батюшка?
  - А только то, что ты дурак и все тут! - повторил Виссарион Антонович вслух.
  К удивлению Тоболова отец Паисий отнюдь не обиделся, а даже рассмеялся на замечание Тоболова.
  - Дурак - не дурак, - весело ответил он, - а состояньице скопил для себя. К тому ж, чем дураку жить плохо? С дурака спрос не большой, да и обидеть его никто не посмеет. Легче жить дураком то. Да и кому он нужен, дурачок, разве только такому ж, как он-с.
  "Проклятый дьякон не так уж и глуп", - пронеслось в голове Тоболова, - как отделал меня, чтоб ему!.."
  - Дак, как насчет деньжонок то? - прервал его мысли дьякон, умильно заглядывая в глаза.
  - Черт, лукавый черт!
  - Господи помилуй!
  - Кестлер, сходи за деньгами.
  Тоболов закурил с нервов и, только выпустив дым, поинтересовался у дьякона, не мешает ли ему курение.
  - А мне то что? Курите себе на здоровье. Вам же в убыток табачок, а не мне.
  "Вот уж действительно, Плюшкин. Как есть, натуральный Плюшкин. А я полагал, что подобные идиоты только в литературе встречаются", - подумалось Тоболову и у него возникло страстное желание хоть чем-нибудь огорчить этого невозмутимого человека, но чем более он говорил с ним, тем более убеждался в тщетности своих потуг.
  - Послушайте, милейший о.Паисий, неужели вас совершенно не смущает ваше нынешнее положение: так сказать, роль приживальщика при мне.
  - Нимало. Разве я делаю что-то предосудительное? Разве я беру с вас лишнего? Я таким образом только существование свое поддерживаю.
  - Да разве для поддержания вашего существования, вам не достает тех средств, что вы получаете в церкви?
  - Для спокойствия душевного не достает, - кротко ответил о. Паисий.
  - И вы не находите в ваших действиях ничего предосудительного?
  - Помилуй Бог, что же тут может быть предосудительного?
  - Ну вам тогда только можно позавидовать, - недоуменно заметил Тоболов, - Вам наверное очень легко живется на этом свете.
  - Это уж как сказать, благодетель вы мой, как сказать. Только тот хорошо и живет, кто умеет довольствоваться малым и радоваться всякому прожитому дню.
  - Я одного не могу понять, отец Паисий, как можете вы одновременно совмещать в себе церковный сан и сомнительную коммерческую деятельность? - не успокаивался Тоболов.
  - Я ж вам сказал, отец вы мой, что, по моему мнению, ничего дурного я не совершаю. Да и разве я стал бы брать с вас деньги за что-нибудь дурное?
  - А если вдруг ваше участие в сем сомнительном предприятии откроется, что будете вы делать тогда?
  О.Паисий насторожился.
  - Как откроется? Ежели только вы сами расскажете, а какая вам выгода в том будет? А если и раскроется, что мне до того? Я ничего не знаю о вашей деятельности, деньги беру для благотворительных нужд (то и сестры наши подтвердят), а про дом ваш ведать ничего не ведаю, хоть и оформили вы его на меня. Так-то.
  - Отчего же тогда в вашем доме вместо бедных прихожан живут люди сомнительного рода занятий?
  - Послушайте, батюшка, верно, что-то случилось у вас, иначе б вы сегодня меня так не распекали, - догадался дьякон.
  - Угадали, батюшка, - со злой усмешкой ответил Тоболов, - нас с вами ожидает крупный скандал.
  Паисий и на это заявление даже бровью не повел и поинтересовался совершенно безразлично:
  - А с чего же он произойдет?
  - Одна из ваших проклятых сектанток от нас сбежала, и я просто уверен, что она нас всех разоблачит.
  - Кто такая?
   - Некая Анна...
  - А, знаю, знаю. Из наших она одна и была у вас, - так же спокойно отозвался дьякон, - эта точно все откроет.
  Спокойствие Паисия просто выводило Тоболова из себя. Неужели человек этот настолько глуп, чтобы совершенно не понимать, что может ему грозить, или, напротив, настолько умен, чтобы так неподдельно разыгрывать здесь полного идиота?
  - Прекратите дурачиться, Паисий, - заметил он со злобой, - неужели вы не в состоянии понять, что нам, возможно, угрожает суд.
  - Зачем суд? - удивился Паисий.
  Тоболов просто взвыл от подобной тупости.
  - О, я просто не могу более вас видеть!
  - Да что ж вы от меня хотите тогда, отец родной?
  - Поговорите, поговорите с этой девицей!
  - О чем?
  - Да все о том же!.. Убедите ее вернуться или отдать свой вексель кредитору.
  - Это никак невозможно. Она и без того много грязи внесла в наш приход, - твердо заявил Паисий, - мне даже и говорить то с ней, этакой безобразницей, стыдно. Сказано же, что будет проклята блудница, на звере сидящая.
  - Да помилуй вас Бог, я ж вас не к блуду с ней призываю. Как вы не можете понять, что лучше вам этот позор снести, нежели публичное разоблачение. Вот уж воистину говорят, у кого ума нет, тому в шапку не накидаешь. Я уверен, что Анна послушает вас.
  - Никак невозможно, - упорствовал Паисий.
   Тоболов готов был уже рвать и метать.
  - Я понимаю, что вам совестно встречаться с блудницей, перед своими друзьями - сектантами совестно. Но скажите, разве вам не совестно быть у них старостой, одновременно имея дело со мной?
  - Я люблю этих людей, - с умилением произнес Паисий.
  - Тогда тем более вы должны понимать, какие последствия может для них иметь открытие вашей тайны. Что будет с ними, когда они узнают о том, как подло вы их продавали?
   - Отчего ж продавал?
  - Представьте только в своем скудном воображении, какую травму может принести этим людям ваше разоблачение. Да неужто ваши дурацкие принципы вкупе с упрямством некоей взбаламошной девицы стоят моральной гибели стольких ни в чем неповинных людей? Не забывайте также, что и против вас найдется статья в законе. Поразмыслите трезво, в конце концов!
   В угоду приятелю своему Паисий состроил самую задумчивую мину должную изображать глубокое размышления над словами Тоболова.
   - Поговорите ж с Анной, - не унимался Тоболов, - ради этих людей поговорите, если ради себя не хотите.
   - Я может и попытаюсь, но только после вас, дражайший Виссарион Антонович, - уклончиво заметил о.Паисий.
   - Всегда интересно поговорить с умным человеком, - насмешливо заметил Тоболов, - лучше поумнеть поздно, нежели не поумнеть никогда.
   - Хотите чаю?
   Тоболов брезгливо отрекся, чему Паисий, по-видимому, был только рад и поспешил даже убрать самовар с глаз долой, дабы не вводить гостя в соблазн его наличием.
  - Знаете, святейший, чем больше я говорю с вами, тем чаще задаюсь одним и тем же вопросом, - сообщил Тоболов.
  - Правда? Могу ли я поинтересоваться, каким именно?
   - Только вы должны непременно ответить мне правду.
   - Господь наказует за ложь.
   - Веруете ли вы вообще в этого самого Бога, отец Паисий?
   Паисий искренне удивился столь неожиданному вопросу и воскликнул недоуменно:
   - Помилуйте, да ведь я служу Ему!
   - Служить - еще не значит верить.
   - А вы сами то веруете? - спросил Паисий в отместку, при этом внимательно глядя прямо в лицо своему компаньону.
   - Однако, я спрашиваю вас, и прежде потрудитесь ответить на мой вопрос, - отрезал Виссарион Антонович.
   - А как вы полагаете, есть Бог или нет? - не хотел уступать дьякон.
   - Да, несомненно есть, - уверенно произнес Тоболов.
   - Вот и мне так кажется. Только, как вы полагаете, отчего он позволяет женщинам развратничать, а мужчинам их развращать? Ась?
   - Это намек, дурья твоя башка? - озлился Тоболов, - гляди, договоришься у меня.
   - Ни в коей мере, и в мыслях не имел, благодетель вы мой, - замахал руками Паисий, но как-то неестественно, словно в дурной пьеске.
   Потом подумав, добавил:
   - А что можно верить в Бога и сознательно грешить, как вы полагаете об этом, Виссарион Антонович?
   - Вера - одно, а дела - другое, только не говорите, что вера без дел мертва. Надоели уже мне до черта с этим!
   - А я и не скажу, коли вы это сами знать изволите. А коли уж вы так рассуждаете, то и в Бога не веруете, а все более в культ какой-то, - заключил Паисий.
   - Что это вы, новое открытие сделали что-ли, святейший мой? - насмешливо поинтересовался Тоболов.
   - Никакое это не открытие, дражайший Виссарион Антонович. Только вера в культ - отличительная черта западного христианства, а нам она чужда. Православно верующему Бога в сердце иметь положено. А коли кто Бога в сердце имеет, может ли тот творить зло, не сознавая злую природу дел своих?
   - Наверное, рассуждая подобным образом, вы полагаете, что сами как человек православный Бога в сердце имеете? - рассмеялся Тоболов.
   - Это я то? - зачем-то переспросил дьякон, - один Бог про это знает. Откуда мне знать меру моей праведности?
   - Разумно сказано. Однако вы все таки определили, что я в какой-то культ верую, хотя я и не совсем понимаю, что вы хотели этим сказать.
   - Дак ведь мы только о себе верно рассудить никогда не можем, потому что непременно в угоду самолюбию приукрашивать себя начинаем. А коли уж имеешь наклонность себя приукрасить, то других, конечно, выше их собственной меры никогда не превознесешь. Со стороны то всегда судить сподручнее, да и легче.
   - А вы, оказывается, философ, отец дьякон. Хоть и дурак, а философ. Но на мой вопрос вы все таки не ответили: веруете ли вы в Бога, которому служите?
   - Да отчего ж мне не веровать? Человек я маленький, а за маленького человека кто, окромя Господа вступится? Это вам можно и вовсе в Него не веровать, вы - как никак персона, а если я веры иметь не буду - жить то тогда зачем?
   - Скажите еще, что вы по этой только причине в церковь и ходите?
   - А отчего бы и нет? Ведь вы, да и многие вам подобные, сильные, богатые и важные создают себе Бога сами, даже чертами своими Его наделяют и при этом полагают, что Он и мыслит по-ихнему, так что даже грехи свои Им оправдывают, забывая о покаянии. Вот именно это я и разумел, говоря вам о вере в культ. А что делать мне, маленькому да хилому? Ведь коли я себе такого ж Бога создам, какая мне в том подмога будет? Разве мало во мне самом слабости, чтоб еще и в Боге ее искать.
   - До этого вы сами додумались, глупейший вы человек?
   - Как сам? Что сам? Я человек маленький, что я могу сам придумать? Вот у отца нашего Иоанна Восторгова встречал я где-то слова: "Разве мало вам, маловерным, видеть бессилие в человеке, что вы хотите и в Боге его найти". Вот это воистину мудрые слова, и я всегда повторяю их, едва только услышал.
   - И что за удовольствие такое доставляет вам это постоянное самоумаление? Ведь маленьким человек становится больше оттого, что сам себя за такового почитает.
   - В одной очень старой русской книге написано: не будь слишком горек, не то отвергнут тебя, не будь и сладок слишком, иначе проглотят тебя. А кто на жалкого человека соблазнится, скажите мне, отец мой родной? Жить такому человечку всегда легче. Чем выше взлетишь, тем круче и свалишься. А тому, кто по земле низехонько стелется, падать вроде бы и некуда.
   - Пожалуй, только в тартары, - зло ухмыльнулся Тоболов, - а вот и Кестлер вернулся.
   - Денежки пришли, - обрадовался дьякон и с подобострастием сам пошел встречать долгожданного гостя.
   Кестлер протянул ему пятисотрублевый билет, который дьякон немедленно спрятал за пазухой, расплывшись при этом в самой счастливой улыбке. Этот поспешный жест с прятанием денег рассмешил Тоболова несмотря на всю грусть расставания с ними.
   - Неужто, каналья Паисий, ты воображал, что Бог с тобой был в этот самый момент, когда ты мои деньги брал и прятал?
   - Коли денежки пришли, стало быть так Богу угодно было, - поднял глаза к небу хитрый дьякон.
   - Так ведь не Бог тебе денежки то подарил, а я. Или вы меня уж и за Бога почитать изволите? По-вашему, выходит, кто дает - тот и Бог.
   - Так вы ведь сами в Его воле, благодетель вы мой, - ничтоже сумняшеся отозвался дьякон.
   - Да что же вы за человек такой, - не выдержал Тоболов, - ведь вы, черт знает что, а не человек!
   - Это уж как вам угодно будет, - подобострастно отозвался Паисий.
   - Ну прощевайте. Сил уж более нет говорить с вами. Словно в грязи извалялся какой, с вами пообщавшись.
   Тоболов ушел, не подав руки дьякону несмотря на то, что тот упорно подсовывал ему свою, изогнувшись при том в самой почтительной позе.
   "Дурак, дурак! - твердил он Кестлеру, садясь в экипаж, - дурак и подлец. Сорок лет живу, но впервые вижу подобного подлеца. Только Святой тягаться с ним в подлости может"
   От воспоминания о Святом Тоболова просто передернуло. "Вот уж воистину страна негодяев", - заключил он. И в чем-то был безусловно прав. Это и впрямь настоящая беда, когда один негодяй вдруг встречает нескольких подобных себе, при этом искренне почитая последних значительно превосходящими себя в подлости. В этом случае он уж и не надеется когда-нибудь встретить порядочного человека и целый мир ему видится не иначе, как сборищем всякой сволочи, да и какими еще глазами он может созерцать мир, когда в каждом лежит по огромному бревну?
  
  Глава 18
  Не беда на свете голова одна,
   Беда, коль есть при ней другая.
  (А.Григорьев)
   За окнами ночлежки вечерело. Молодой пьяный парень полулежал на нарах и, подыгрывая себе на тальянке, орал страстным голосом слова известной песни.
  Скатерть белая залита вином,
   Все гусары спят непробудным сном
   Лукьян сидел рядышком и подпевал ему от скуки. Алена сидела тут же и штопала шурину рубаху.
   - Куда это Манька запропастилась? - ворчала она за работой.
   - А на что она тебе? - оторвался от пения Лукьян
   - Мыть полы ее черед пришел, а я за нее это делать не собираюсь, и без того уж за вас всех три раза мыла.
   Вместо ответа Лукьян подхватил песню.
  Поцелуй меня, потом я тебя,
   Потом снова ты, потом снова я.
  Алена безнадежно махнула на него рукой и продолжила свою работу уже в полном молчании. Она стала ужасно раздражительной в последнее время. Неопределенность положения совершенно измучила ее. Она ненавидела эту грязь, нудное пение вечно пьяных людей, продолжающееся с утра до вечера. Здесь, в ночлежке люди присутствовали всегда, они входили и выходили, шумели, напивались, дрались, мирились и не было никакой возможности отдохнуть. Многие жили здесь уже не первый год, и Алена с ужасом представляла, что это отвратительное место может навсегда остаться их домом. Впрочем, она, наверное, могла смириться с чем угодно, жить где угодно, только бы оставаться рядом с Ильей. Наверное, она уже не любила его, и ее сильное когда-то чувство постепенно трансформировалось в великую жалость к неудачнику-мужу, который, по ее мнению, неизбежно пропал бы без ее поддержки. Надежды на обзаведение собственным домом, землей, хозяйством проходили светлой нитью сквозь безотрадную жизнь несчастной женщины, и они никогда не покидали ее в отличие от Ильи, который давно уже ни во что не верил, пребывал в постоянном отчаянии, и никакие утешения Алены не могли облегчить его безнадежного состояния.
  В продолжении описанного выше пения в ночлежку ввалились, или вернее даже вкатились двое совершенно пьяных жильцов. Они были мало способны передвигать ногами, но тем не менее ощущали себя на вершине блаженства от своего тупого состояния, по крайней мере, так было написано на их физиономиях. Соседи приветствовали обоих веселыми возгласами, в которых не было ни доли усмешки, более же одобрения согласно нашему дурному обычаю уважать пьяного и покровительствовать ему.
   - Гурий, где это ты успел так нализаться? - вопрошали у них с завистью, - и деньги достать умудрились.
  - Да вот... за праздничек. Именины у жены ведь, - отвечал Гурий с глупейшей улыбкой.
  Жена Гурия, болезненная и худая женщина, вылезла из своего угла и немедленно набросилась на пьяного супруга с криками:
  - Ах, ты, изверг. Без меня мои именины, стало быть, справляешь.
  - За здоровьице, Феклуша, только за здоровьице... Повод же.
  - Где ты деньги то взял, чудовище?
  Гурий растерялся поначалу и хотел было сказать нечто в оправдание, но тут же передумал и, изобразив на глупом лице своем выражение самое суровое, проревел:
  - Молчать, дура!
  При этом он демонстративно повернулся к ней спиной, причем едва удержался на ногах от столь резкого движения и, обратившись к гармонисту, потребовал от него играть "нашу", и когда тот заиграл какую-то смесь "барыни" с "русской", принялся что есть мочи выбивать ногами чечетку, покуда не свалился на пол, больно ударившись о лавку спиной. Однако это ничуть не смутило пьяного, он довольно скоро поднялся и многозначительно заметил гармонисту:
  - Эх, ты! Разве ж так играют? Позор один.
  Он выхватил тальянку из его рук и, передав инструмент пьяному товарищу, велел ему играть. Тот долго настраивался, пробуя аккорды, наконец заиграл "По диким степям Забайкалья". Друзья обнялись и запели хором, нестройно и громко, при этом чрезвычайно тщательно выговаривали слова, более всего им полюбилась буква "рцы", на которую и делался особенный акцент.
   Бр-р-родяга, судьбу проклиная,
  Тащился с сумой на плечах.
  В это время вошел Илья, в течение дня подрабатывающий на различных грязных работах. Видимо, сегодня заработать ему ничего не удалось, оттого он находился в состоянии самом подавленном, певцы его раздражали, и он накинулся на них едва ни с порога.
   - Чего развылись то, собаки?
   Потом, согнав со своих нар молодого гармониста, прикрикнул и на него:
   - Сколько раз тебе можно говорить, оболтус, не садиться сюда?!.
   Парень пробормотал, что ему надоело сидеть наверху и освободил нары нехотя. Алена присела рядом с мужем и спросила участливо:
  - Опять ничего не вышло?
   - Нет, - отрезал тот.
   Она только горько вздохнула в ответ.
   - С Марьей говорила: она искать работы не хочет, - с тихой досадой заметила Алена после некоторой паузы.
   - Да Бог с ней совсем. К земле она привыкла, что в городе сумеет?
   При упоминании о сестре он озлился еще более, поскольку Марья всегда была для него больным местом, и он никому не позволял обижать ее безнаказанно.
   - Это ее дело: работать или нет, - заметил он зло, - оставь сестру в покое, сама без дела сидишь, в чем ее то упрекаешь?
   - Да ведь ты сам работать мне не велишь, - кротко ответила та.
   Он согласился со справедливостью упрека жены и устыдился своих слов.
   - Прости меня, дурака, сам не знаю, что говорю.
   - Да я и не обижаюсь вовсе, - грустно ответила она и отвернулась.
   - А знаешь, я совсем забыл тебе сказать, - вдруг заговорил он очень оживленно, стараясь развлечь загрустившую жену - ведь я сегодня Феню видел. Она устроилась на фабрике, получает правда крайне мало, зато имеет комнату от завода. Ехать уже никуда не собирается, и даже рада чрезвычайно, что так все обернулось, потому что думает, что могло выйти гораздо хуже.
   - Да, это прекрасно, - согласилась Алена, - все таки при жилье и доходе.
   Она искренне порадовалась за Федосью, но грусть не покинула ее лица. Илья, заметив это, робко обнял жену и стал осторожно целовать, но в это время кто-то больно толкнул его в спину. Он обернулся со злостью и увидел грязного старика, пробиравшегося через его нары к себе наверх.
   - Надо быть поосторожней, - заметил он гневно.
   - Ты не один, - отозвался старик, натягивая на ноги тряпичное одеяло.
   - Пойдем отсюда, Алена, погуляем, - предложил Илья со вздохом, - не могу я здесь более находиться.
   Он надел на жену тулуп и, обняв, повел к выходу, где неожиданно они столкнулись с очень грязной и скверно одетой цыганкой, закутанной с головы до ног в сильно заношенную цветастую шаль.
   Она не дала Дударевым выйти и сразу заговорила противным грудным голосом, какой только бывает у побирушек и попрошаек: "Подайте что-нибудь, я двое суток не ела. А за то я вам спляшу и погадаю". Вид у нее действительно был самый жалкий, но вряд ли у обитателей ночлежки дела обстояли много лучше, хотя многие из них и умудрялись пьянствовать, да еще по старой славянской привычке старались казаться веселыми и довольными, в то время как был какой-то надрыв в их нездоровом веселье.
   Пьяный Гурий подбежал к цыганке и, свистнув по молодецки, начал снова выводить по полу ногами.
   - Эх, тетка, станцуем.
   Товарищ в угоду ему заиграл на гармонике "цыганочку", что только еще более раззадорило Гурия, который тут же пошел вприсядку.
   Цыганка глядела на него с одобрительной улыбкой:
   - Ой, душа моя, как ты пляшешь хорошо. Дай Бог всем так плясать.
   Не долго думая, она и сама присоединилась к пляске, размахивая над головой своей яркой шалью и приговаривая поминутно: "Ай, пошел, пошел, мой золотой"
  - Полно вам дурачиться то, - остановила их Гурьева жена, - на-ко возьми лучше яичко и скажи, что меня ждет.
   Цыганка взяла худую сморщенную руку Гурьихи, но на нее почти и не взглянула: все более в глаза, и заговорила так слащаво и заискивающе:
   - Ой, золотая моя, ждет тебя удача, много добра видеть будешь. Муж любить будет, дети будут любить.
   - Ты о здоровье лучше скажи. Пройдет ли болезнь моя?
   - Все хорошо будет. Добро будет, облегчение будет. Но, наверно, совсем не пройдет.
   Илья дернул Алену за рукав.
   - Пойдем, ну их!
   Однако Алена ответила, что сама желает погадать и, подав цыганке копеечку, стала ожидать счастливых открытий. Цыганка наговорила ей тоже, что и Гурьихе, и Алена безусловно во все это уверовала.
   - Скажи, кто родится у меня?
   Тут цыганка взглянула на нее повнимательней и сказала вещь довольно странную.
   - Благословенна утроба не рожавшая. Золотая моя, не торопи время, успеешь еще не единожды разрешиться.
   - Я ничего не поняла, - пожала плечами Алена.
   - Да стоит ли вообще слушать глупых баб? - заметил ей Илья, - пошли.
   Но и на этот раз уйти им не удалось, так как неожиданно в ночлежку пожаловал сам хозяин, г-н Ховрин. Это был маленький согбенный старичок, с головой, вросшей в плечи и реденькой седою бороденкой.
   Зашел в ночлежку он, как и подобает хозяину гордо и важно и уже с порога принялся прогонять несчастную цыганку.
   - Мерзавка! Попрошайка! как ты забралась сюда!
   Он даже замахнулся на нее тростью для убедительности, и та стремглав вылетела на улицу.
   Цыганка сильно испортила его настроение, и после ее бегства он набросился на жильцов.
   - Сказывал же вам, бестолочи, чтобы бродяг и попрошаек сюда не пущали.
   - Да чего ты разорался то? - лениво поднял голову с нар какой-то одноглазый мужик, страдающий сильным похмельем и оттого никак не могший уснуть.
   - Молчать, дурак!
  - Да что за право у вас такое, меня дураком величать? - справедливо возмутился он.
   - Это у тебя прав здесь нет никаких, потому что хозяин - я.
   - Но-но, поосторожней, - пригрозил недовольный мужик, приподнимаясь с постели.
   Хозяин не стал связываться с этим человеком, ибо знал его как каторжника, и потому втайне побаивался. Однако чтоб выместить хоть на кого-то свою злобу, быстро нашел новые жертвы и набросился ни с того ни с сего на Дударевых:
   - А вы куда направились? Разве не знали, что я прийду сегодня за платой?
   - Никак не могли и подумать, что вы именно сегодня прийдете, - раздраженно ответил Илья.
   - И правда: отчего именно сегодня? - поинтересовался кто-то.
   - Потому что я пришел вам сказать...
   - Я могу идти? - с каким-то злорадством поинтересовался Илья.
   - Подожди же, черт возьми! - оборвал его Ховрин, - итак, я пришел за платой сегодня, потому что дом этот я продаю. И с минуты на минуту должен прийти новый хозяин, чтобы осмотреть его.
   К известию этому отнеслись в ночлежке с редким равнодушием. Одна Гурьиха тяжело вздохнула и заметила:
   - Господи, что с нами то будет теперь?
   - Эх, Фекла Сидоровна, что за предмет для волнений! - отозвался со своих нар одноглазый, - хуже не будет.
   - А что произошло то? Никак чтой-то не пойму, - подал голос Гурий, никогда вообще ничего не понимавший по причине постоянного запоя.
   - Эх, шел бы лучше спать, дурак, - заметили ему.
   - Ну что же, платить будем? - нетерпеливо спросил хозяин.
   Все засуетились, неохотно доставая мелочь. Впрочем, у многих не оказалось и ее, они стали спрашивать у соседей, а, не находя, просили Ховрина повременить с платой.
   Однако тот был неумолим.
   - Нечего мне временить. Сказал же вам, олухи, дом продается.
   Собрав деньги, он предложил жильцам остаться для знакомства с новым хозяином. Все остались из любопытства и принялись с нетерпением ожидать появления покупателя.
   - В Екатеринбурге был такой случай, - прервал всеобщую тишину неугомонный Гурий, - купец Антохин купил дом..
   - Да пошел ты!
   Ему так и не дали договорить и принялись спорить наперебой, оставят их здесь или выгонят. Однако большинство сошлось на том, что хоть все они и нищие, но все таки какой-никакой доход приносят, так что выгонять их вроде бы и невыгодно. К тому же ни на что другое этот огромный полуподвал сгодиться не сможет.
   Наконец в дверях вновь появился Ховрин, за ним шел Тоболов, из-за спины которого выглядывала хитренькая физиономия Кестлера.
   - Это - ваш будущий хозяин, - заявил старик, указывая на Тоболова.
   Все, сидевшие на нарах встали, кое-кто даже и поклонился. Один только одноглазый каторжник лениво свесил голову с нар и, разглядев Тоболова, заметил:
   - Бел черт, сер черт, а все одно - бес.
  
  Глава 19
   Мечтанью преданный безмерно,
  С его озлобленным умом,
   Кипящим в действии пустом
   (М.Лермонтов)
   Анна вставал очень рано и несмотря на свою болезнь прибиралась в квартире и глядела за детьми, чтоб хоть как-то отблагодарить добрых хозяев, которые никак не хотели ее отпускать до полного выздоровления.
   На шестой день ее пребывания у Скатовых, старший хозяйский ребенок принес ей довольно странную записку, которую кто-то просунул в дверь. Развернув ее, она вздрогнула, узнав почерк Кестлера. Первым желанием ее было немедленно выбросить бумажку, сжечь, изорвать в клочья, - только не читать. И все же она прочла ее, - любопытство взяло вверх. Письмо имело следующее содержание.
   "M-lle Ярова, если вы только желаете продолжать отношения с известным вам человеком и вообще оставаться в своем теперешнем состоянии, а именно в живых, прошу вас вернуть некий документ, за чем сам прийду в ближайшее время.
   Отто"
   Она с отвращением скомкала записку в руках. Кестлер вызвал в ней негодование своими низкими требованиями, своей глупой попыткой запугать ее и тем вынудить отказаться от мести. Можно ли вообще чем бы то ни было запугать оскорбленного до глубины души и жаждущего мести человека?
  Анна твердо знала, что ни пойдет ни на какие уступки своим врагам и будет мстить. Кестлеру никогда не удастся уговорить ее вернуть вексель - единственное орудие против столь сильных и знатных врагов.
  Она понимала нешуточность угроз Кестлера и безусловно боялась их, ибо смерть и потеря Лукьяна были для нее почти что равнозначны. При мыслях о Лукьяне трезвая, но малодушная идея - отдать документ просителям, мелькнула в ее голове. Если человек собирается рвать с прошлым, то он и с местью за прошлое порвать обязан, чтоб уже совсем ничего о нем не напоминало.
   Однако столь благоразумные мысли не долго владели ее рассудком.
   По природе своей она не была способна к ненависти сильной и прочной, и все эта ее злобность, желание мести очень часто сменялось усталостью и полным безразличием ко всему, и она едва не насильно заставляла себя верить в то, что кого-то ненавидит и непременно должна отомстить. Так что она сильно ошибалась, полагая, что мысли о начале новой спокойной жизни без всякой вражды и борьбы, есть не более, чем слабость, искусственное оправдание собственного бездействия, скорее, напротив, мысли о мщении были искусственными, наносными как результат ее первой реакции на жестокую обиду. Такие мысли всегда исчезают, при первом слове рассудка, и если человек и не оставляет их совсем, то более из бахвальства, высокого самомнения и той идеи, что прощение обидчика представляется для него чем-то чрезвычайно унизительным.
   Наверное, Сильвио и графы Монте-Кристы отжили свое время, а, вернее, их и не было то никогда на свете, одна только видимость, кучка злых людишек, более всех остальных страдающая от жестокости взятого на себя обязательства отомстить во что бы то ни стало. Очень смешны люди, восхищающиеся силой и решительностью подобных экземпляров рода человеческого, почитая их за людей необыкновеннейших. Необыкновенное в них лишь то, что действительно все они несчастны необыкновенно, даже, может статься, они - самые несчастные из людей, ибо жизнь их безвозвратно потеряна служением своей нелепой злобе, ее воспитанию и выхаживанию в душе, ужасно от всего этого уставшей. Впору жалеть таких людей, а никак не выставлять их чем-то вроде примера для подражания.
   Вот и бедная Анна пошла по пути, проторенному ее предшественниками на почве жажды мести и какой-то отвлеченной справедливости, и была совершенно убеждена в невозможности уступок Тоболову. Когда хозяйка сообщила ей, что на лестнице ее поджидает некий неизвестный, она даже не перекрестилась, что делала всегда, и направилась навстречу Кестлеру самым решительным шагом. Однако к своему удивлению, столкнулась с человеком, совершенно ей незнакомым, и даже вздрогнула от неожиданности.
   - Мадемуазель, - начал он с загадочной улыбкой, - я пришел к вам по важному делу, я надеюсь, вы найдете время выслушать меня.
   - Я готова, - безразлично произнесла она.
   Незнакомец выдержал долгую паузу и спросил:
   - Знаете ли вы г-на Тоболова?
   - Не имею чести знать.
   Незнакомец только усмехнулся на этот ответ ее и сказал:
   - О, я очень понимаю вас. Однако смею вас заверить, что я пришел не от него, и вообще не имею никакого к нему отношения. Равно как и против вас ничего не имею.
   На это она ответила довольно резко:
   - Простите меня, господин Неизвестно Кто, но, мне кажется, нам не о чем говорить.
   Она хотела было уйти, но незнакомец задержал ее.
   - Я очень извиняюсь, сударыня, кажется, я позабыл представиться, - с искусственной улыбкой произнес он, - меня зовут Нежданов, Владимир Андреевич Нежданов.
   Она с интересом поглядела на незнакомца. Конечно, это имя ей было известно как имя одного из богатейших людей в городе. Это и подтолкнуло Анну поддержать с ним разговор.
   - Я повторяю, сударыня, что пришел к вам по личному почину и ничего против вас не имею, - продолжал Святой, заметив ее любопытство, - тем более, что я знаю вас много более, чем вы предполагаете.
  - ???
  - Когда-то вы предлагали мне свои услуги (вы понимаете, о каких услугах идет речь). Тогда от них я отказался, теперь, как видите, вынужден сам обратиться к вам.
  - Что вы себе позволяете? - покраснела Анна.
  - Помилуй Бог, я пришел вовсе не за теми услугами, о которых вы подозреваете. Я только хочу поговорить с вами. Всего лишь поговорить. И смею надеяться, что вы не откажете мне в таком удовольствии.
  - Я не совсем понимаю вас.
  - Вот моя рука, сударыня, - он протянул ей руку, предлагая этим жестом отправиться с ним.
  Она, с минуту поразмыслив, пошла за ним следом, но руку взять не посмела.
  - Я полагаю, что лучше всего будет побеседовать в каком-нибудь теплом месте, - заметил он уже на улице, - я говорю о некоем бакалейном заведении.
  Она пожала плечами. Ей было все равно, куда он собирается ее приглашать. Никакой опасности для себя девушка не чувствовала, потому спокойно села в его роскошный экипаж, который и отвез их к ближайшему трактиру.
  В трактире, когда Святой снял шубу, и Анна обратила внимание на его дорогое платье, она устыдилась бедности своего собственного наряда, и на протяжении всей беседы чувствовала себя слишком неловко рядом со столь разнаряженным господином. Она ловила на себе любопытные взгляды обслуги и гардеробщицы и стыдилась еще более. Святой разгадал сомнения своей спутницы.
  - Не волнуйтесь, сударыня, здесь не страшно. Это же второй класс!
  Однако и во втором классе бывать прежде бедной девушке не приходилось, так что в кабинет она зашла совершенно потерянная, боясь даже взглянуть на своего сопровождающего.
  - Как вы нашли меня? - спросила она боязливо.
  - О, поверьте, для меня совершенно не сложно найти кого бы то ни было, - услышала она самодовольный ответ.
  "И правда, что за глупости я спрашиваю? Могут ли быть какие-нибудь трудности у столь богатых людей?" - подумала Анна, присаживаясь за прекрасно сервированный столик у окна. Бедняжка даже опасалась глядеть по сторонам, стесняясь своего костюма и, все боялась, что кто-нибудь вдруг прийдет сюда и выведет ее вон, как женщину подлого происхождения. Однако ничего подобного не происходило. Даже напротив, половой был слишком услужлив, кланялся самым подобострастным образом и, заискивающе глядя то на нее, то на ее спутника слащаво вопрошал:
   - С удовольствием хочу справиться о вашем состоянии в здоровье-с.
  - У нас все отлично, приятель, - пренебрежительно бросил ему Святой, - принеси-ка нам ухи из налимов. Сегодня, кажется, рыбный день. Надеюсь, вы поститесь?
  - Не знаю, как вам будет угодно, - прошептала она в ответ.
  - Коли вы этого не знаете, то вам принесут рябчиков. А еще бутылку мадеры, да поскорей.
  - Сигары гаванские не желаете ли?
  - Нет. Я курю папиросы "Зеир" и только их.
  В скором времени стол был уставлен самыми различными яствами, каких Анна не видала уже давно и мысленно была очень благодарна своему новому знакомому за подобную заботу. Но несмотря на сильное чувство голода, она была слишком горда, чтобы наброситься на чужую еду и зареклась не дотрагиваться до ужина.
  Святой сразу же прогнал полового и сам принялся разливать вино.
  - За нашу встречу и за то, чтоб беседа наша непременно удалась, - поднял он тост.
  Она отодвинула от себя полную рюмку, на что Святой недовольно заметил:
   - Вы обижаете меня. Я нахожу в вашем отказе от вина, отказ от беседы со мной.
   Она выпила вино без всякого удовольствия, и голодный желудок тут же заныл в назойливом требовании пищи, однако она долго не решалась притронуться к еде.
  - Отчего вы не закусываете? - вежливо поинтересовался Святой.
  - Спасибо, но я сыта.
  - Н-да, - многозначительно отозвался на это Владимир Андреевич, - а я ведь с вами совершенно согласен, в смысле здешней гастрономии. Уха скверная, даже и есть ее противно. В "Медведице" много лучше, ради одной ухи я и хожу туда. Только поверьте мне на слово, что здешняя уха - вовсе не худший образец ухи в наших трактира, и она вполне годна для потребления, так что ваш отказ от нее огорчит больше меня, чем ее приготовителей.
  Нет, человек этот и покойника способен заставить разделить с ним трапезу. Он сумел повернуть дело так, что отказаться было действительно неприлично, что вообщем было только на руку голодной женщине.
  Она увлеклась ухой, стараясь изо всех сил есть как можно медленнее, однако видно было, что она все таки голодна, ведь голодных людей за столом отличить очень просто, но Святой был достаточно вежлив и старался не глядеть на нее. Он думал о чем-то своем и важно курил "Зеир".
  Дождавшись, когда девушка наелась, он вновь разлил мадеру и начал разговор.
  - Мне прийдется задать вам один вопрос, хотя, я догадываюсь, что он будет для вас не из самых приятных. Но я вынужден его задать. Так вы знаете г-на Тоболова?
  - Сударь, я не имею ровно никакого отношения к этому человеку, - твердо ответила Анна, - раз уж вам все про всех известно, вы должны знать и то, что я принадлежу к некой христианской общине...
  - Которой вышеозначенный господин и покровительствует.
  Она испытытвающе поглядела на Святого и ничего не ответила на его замечание. Но Анна плохо знала своего собеседника. Он был упрям не менее ее и вовсе не собирался отступать.
  - Что ж... поскольку вы отказываетесь сообщить мне то, что я желаю знать, - сообщил он, - прийдется мне кое-что вам поведать. Историю, маленькую историйку не желаете ль услышать? "Бедная Анна" называется.
   Анна равнодушно пожала плечами.
  - Кстати, отчего ж вы не пьете мадеру? Уж не меня ли стесняетесь.
   - Нет, я просто не пью.
   - Что ж, воля - ваша. Слушайте тогда мою сказку, раз не желаете пить.
  В нашем городе жила некогда одна девочка, из мещан, замкнутый и болезненный ребенок, кроме того кроткий и слезливый, за что была без памяти любима родителями и братьями. Она получила некоторое образование в церковно-приходской школе, а именно кое-как обучилась и чтению и чистописанию. Однако эту нехитрую науку, будучи девочкой усидчивой и достаточно одаренной, сумела развить и дальше, беспрестанно читая Священное писание. В детстве она настолько увлеклась различными душеспасительными брошюрками, что в конце концов окружающие стали почитать девочку за полную чудачку и едва не смеялись над ней. К тому же, толку от нее в семье не было ровно никакого. Работать она не умела, да и в руках ее никакая работа ни спорилась, словно б и не из плеч они росли... Таким образом чтение было единственными ее развлечением. Прошло несколько лет, девочка выросла и стала тяготиться своим необыкновенным состоянием отрешенности от мира, все чаще в ее головке рождалось неосознанное желание быть вместе со всеми, быть, как все, делить общие радости и слезы. Она стала много мечтать и бесцельно слоняться по улицам, дабы почерпнуть какие-нибудь образы для своих мечтаний. Через такие вояжи и пришли беды на голову сего несчастного создания. А началось все с того, что в антикварную лавку, в которую она любила хаживать от нечего делать, поступил на работу некий ловелас, волочившийся вообще за всякой юбкой в нашем городе, он приметил и Анну наверное, она даже приглянулась ему. Семнадцатилетняя девушка также обратила внимание на смазливого проходимца и не потому, что он ей как-то сильно понравился, а потому, что он был первым, кто обратил на нее внимание, кто увидел в ней на забитого ребенка и чудачку, а вполне развившуюся женщину. Однако, вы побледнели... Что с вами, сударыня? Мы еще до г-на Тоболова не дошли.
   - О, замолчите же, замолчите, жестокий вы человек! - пробормотала она, - умоляю вас.
   Святой только усмехнулся в ответ.
   - Однако мы не дошли до интересующего меня вопроса. Извольте ж дослушать... Итак, этот проходимец после некоторых усилий соблазнил неопытное сердце своими страстными заверениями в любви и заманчивыми обещаниями светлого будущего, и, бедняжка, всю жизнь страдавшая от отчуждения и непонимания окружавших ее людей, поддалась его лживым заверениям и решилась бежать с ним куда-то в Маньчжурию, а, может, и еще куда, я уж не помню, ибо человек этот проворовался и неизбежно хотел бежать.
   - Сударь, вы - или пророк, или сам сатана, - воскликнула Анна, - вы знаете все, что только можно знать. Вы просто провидец.
   - Не то, ни другое. Для пророка я слишком грешен, для сатаны ж слишком праведен... Я даже наверное хуже, много хуже, чем вы обо мне думаете, впрочем, я уверен, что ничего хорошего вы обо мне думать не можете, ведь люди способны любить только тех, кто говорит им комплименты, а я ничего хорошего вам еще не сказал, да наверное и не скажу. Итак, на чем мы остановились?
  - Не надо ничего больше рассказывать! - взмолилась Анна, - прошу вас, ради всего святого, не продолжайте.
   - Хорошо, я упущу столь неприятные для вас подробности, - снизошел Святой, - потому сразу подойдем к концу нашей истории. Героиня ее вернулась в родной город, потерянная и жалкая, отвергнутая своими близкими. К тому же отец, не вынеся позора... Сударыня, прошу вас, не плачьте! Я конечно не смею напоминать вам об этом. Буду же краток. Промучившись с годик душевно, именно душевно, я не ошибся, ибо материальные лишения ничего не значат по сравнению с теми муками, что пришлось ей вынести в собственном одиночестве и отверженности, Анна пристала к какой-то общине, что как раз вполне отвечало тогдашним запросам ее униженной души: поскольку в этой, с позволения сказать, организации состояли одни нищие да убогие. Она с охотой посвятила свое сердце служению Богу, но только сердце, плоть же... плоть была не устроена, а она немощна от начала времен и непрестанно требует пищи и уюта. Работать нашей героине прежде никогда не приходилось, и, как я уже говорил выше, она и не умела работать. Поначалу, ничего страшнее душевных мук и полного одиночества она не знала, но все эти раны в конце концов были успокоены в общине, которая проявила трогательную заботу об изгнаннице. Но весьма скоро девушка поняла, что есть еще нечто более важное, нежели участие и забота близких тебе людей, а именно потребность в угождении злосчастной плоти, потребность нехитрая и еще никого не миновавшая, а именно: иметь крышу над головой, хорошую непротекающую крышу, - в нашем климате это необходимо, - кушать раза три в день и непременно с мясом, да еще одеваться, пусть не по последней моде, но чтоб не хуже других. А как известно науке, пища небесная жизни земной не способствует (да простит мне Господь эти неосторожные слова), я даже слыхал где-то, что человек один только месяц способен протянуть без пищи. Но самое странное во всей этой истории, я имею в виду историю Анны, что совесть и гордость не позволили ей просить подаяние у родственников, однако она изобрела довольно своеобразный способ для удовлетворения насущных нужд, который в отличие от попрошайничества, по ее мнению, вовсе не ущемлял ее самолюбия. Мне же кажется, что женщина вообще не может придумать ничего более гнусного, чем решиться продавать собственное тело, и ради чего? - ради куска хлеба, хотя приказано было терпеть страдания телесные ради спасения драгоценной души, приказано было Богом, которого героиня наша чтила. Но, видимо, она решила для себя, что душа как-то вовсе отделена от тела, и можно загубить второе, сохранив первое в чистоте и святости. О, люди, люди! Какой только философии они не наизобретают для себя, ради одного только оправдания собственной гадости, своих не слишком привлекательных поступков! Вся эта наука и философия для того только и изобретены, чтобы морочить головы нашему грешному брату и оправдывать его низости. Честное слово, сударыня, я в жизни своей ни прочитал ни одной книжки, я и грамотен то не слишком: в одном слове порой до трех ошибок делаю, но ни в коей мере я не раскаиваюсь в своем незнании и никакую ущербность в результате того не ощущаю, потому что от многой грамотности рождается безумство, и падение нередко происходит, а я почитаю себя не слишком хорошим, чтоб позволить себе пасть ниже, чем я есть. Однако, я опять ушел от темы нашего разговора, и покорнейше прошу вас в том меня извинить. Года два назад по городу прошло известие, что наш общий знакомый г-н Тоболов неожиданно для всех решил вдруг заняться благотворительностью и взял под свое покровительство бедную христианскую общину в которой вы тогда состояли. Я неплохо знаю г-на Тоболова, и тем более удивлен подобным благотворительным жестом с его стороны. До поры до времени мне все его дела были глубоко безразличны, но совсем недавно я стал испытывать к нему чисто коммерческий интерес и оттого решил обратиться к вам, чтоб разузнать у вас достовернее, какое Тоболов имеет отношение к вашей общине?
   - Зачем вы спрашиваете меня об этом? - тихо заметила Анна, - ведь вам вероятно и без того все известно.
   - Я сказал, что пока не известно. Если бы я знал все, то вероятно не стал бы тревожить вас своими расспросами. Это было бы просто глупо, не так ли?
   - Вы правы.
  - Я не знаю, отчего вы не отвечаете мне теперь. Вы чего то боитесь? Неужто г-на Тоболова? Еще раз повторяю, что я не друг ему, и что о нашей беседе он ничего не узнает. Даю вам слово! Кроме того, разобрав поступившие о вас сведения, я могу заключить, исходя из моего знания людей, что сейчас вы одержимы непременным желанием отомстить своему обидчику, а в этом я могу вам помочь, так как сам недавно разошелся с Тоболовым и имею на него свои виды.
  Она поглядела на него с недоверием и спросила:
   - А вам то отчего он не ко двору пришелся?
  - Боюсь, вам трудно будет это понять, - ухмыльнулся Святой, - но я постараюсь удовлетворить ваше любопытство. Нет, лично мне он не сделал ничего дурного, да и вряд ли смог бы что-нибудь сделать, если б даже захотел. Просто я не люблю его. Не люблю и все. Это, так сказать, мой маленький каприз. Никто не может лишить меня права не любить кого бы то ни было, любить - это другое дело, на это может и не быть никаких прав, а неприязнь - дело сугубо личное и никто и ничто отнять его не способен, кроме смерти неприятеля. Впрочем, даже в этом случае нельзя человека заставить полюбить своего врага на том только основании, что о мертвых не положено говорить худа.
   - Но не может же эта неприязнь не иметь ровно никакого основания, - заметила Анна.
   - Вы правы, основание всегда найдется. Любое основание можно подстроить под собственную неприязнь, ну хотя бы дурной запах изо рта, или скверную прическу. Но я не люблю его совсем по иным причинам, просто человек этот слишком подл, более чем один человек снести способен.
   - Вы правы! - невольно вырвалось у Анны.
   - Видите ли, я не считаю себя человеком прекраснейшим (и это могу сказать вам открыто, поскольку более никогда вас не увижу). Быть может, я даже такой же подлец, как этот Тоболов. Но есть одна закономерность в жизни, - я уж давно ее подсмотрел, - а именно та, что подлец, какой бы он ни был, никогда один, сам по себе прожить не сможет - Господь не попустит. Подлость его рано или поздно падет на его же голову, но пока это не произошло он должен с кем-нибудь ею делиться, не может же он только для себя быть подлым. Это человек честный может прожить в одиночку, праведность не нуждается во множестве рук. Подлецы же всегда должны объединяться с себе подобными в своих же собственных интересах, я говорю об интересах денежных. Тоболов этого не понял, решил обделывать все один, а я хочу доказать ему обратное, а именно то, что один он - ничто, что на него всегда найдется другой подлец или несколько подлецов, о которых он неизбежно свернет себе шею. Вот и вся причина, по которой я обратился к вам за сведениями. Согласитесь, каприз да и только. Вы удовлетворены моим ответом?
   - Да, вы верно сказали, мне трудно это все понять. Наверное, это и впрямь только каприз, всего лишь прихоть богатого человека.
   - Не забывайте, что кроме того это прихоть подлеца, вознамерившегося поставить себе подобного на место, достойное его ранга, - со смехом добавил Святой.
   - Никогда прежде я не слыхала, чтобы кто-нибудь сам себя подлецом величал.
   - Но я достаточно силен, богат, я знаю себе цену и оттого не только перед Богом подлецом себя исповедовать способен, но и публично об этом заявить не постесняюсь.
   Сказав это он улыбнулся крайне самодовольно и загадочно посмотрел ей в глаза, ожидая чего-то.
   В этот момент Анне показалось, что собеседником ее является едва ли не сам Люцифер, она испытывала почти мистический ужас от этого общения. Вроде бы он рассказал ей уже достаточно о причине своего визита, но она так и не могла взять в толк, зачем все таки встреча с ней была Святому настолько необходима. Она спрашивала про себя, храбро глядя ему в глаза, десятый раз спрашивала, для чего он вторгся в ее маленький скрытный мирок, зачем он приобщает ее ко всем этим неведомым для нее проблемам минутных капризов, всезнания и вседозволенности финансового воротилы, решившего вдруг, что ради удовлетворения любой своей прихоти, он имеет право вот уже целый час терзать и мучать беззащитного маленького человека памятью о его прошлом, которое никто не имеет права знать, тем более ковыряться в нем, как прачка в грязном засаленном белье, влезать без мыла в душу и с удовольствием садиста рыться в ней ради доказательства собственного превосходства.
   - Так вы ответите на мой вопрос? - настойчиво вопрошал он, - ведь я могу помочь вам.
   Помочь? Он уже достаточно помог, наиздевался над ней вдоволь, память ее больную истерзал, а теперь смеет предлагать помощь! "Однако, черт с ним! Скажу ему все. Только б отстал. Мне нет никакого дела до его котор с Тоболовым", - решила она.
   - Я вам отвечу, извольте, - сообщила она, отхлебнув из бокала мадеры.
   При том она посмотрела в глаза его так, словно б хотела еще добавить: "Да подавись ты всем этим!"
   Святой облегченно вздохнул и заметил:
   - А я уже совсем устал вас уговаривать и начал сердиться.
   - Сударь, я сейчас поняла, - начала она прерывающимся от волнения голосом, - я догадалась, кто вы такой, и знаете почему? Я давно уж ожидала, знала наверняка, что прийдет когда-нибудь такой человек, из самого ада прийдет, и все расскажет про меня, даже больше расскажет, чем мне самой известно. Он заставит меня вспомнить все, что я так долго старалась забыть, и почти что забыла, он заставит меня снова пережить страдания, то море страданий, что было уже пережито, искуплено сполна, полоснет бритвой по старому рубцу, да еще сольцей посыплет... Но я знаю, знаю, что и того покажется ему мало, он возжелает непременно и приговор мне вынести...
   - Ох, воля ваша, пускай я буду для вас посланником ада, - засмеялся Святой, - однако никакого приговора я вам не зачитывал.
   - Еще успеете, - горько усмехнулась она, - иначе незачем вам было приходить. Вы так ископали и так беззастенчиво наплевали в мою душу, что мне одно только и остается, что ждать приговора, и он станет достойным результатом ваших изысканий. На лучшее надеяться уже не приходится.
   - Ах, как вам по нраву громкие слова, сударыня. Плевать в душу, посланцы ада, - передразнил Святой, - какой я вам дьявол!
   - Да, конечно, все это вы находите смешным. Но мне отчего-то кажется, что вы очень хорошо знаете меня, или людей вообще знаете, видно, много вы жили. А оттого право на себя берете в чужих душах копаться. Конечно, мне было крайне неприятно вас выслушивать, но дело уже сделано, все самое тяжелое сказано, теперь я жду от вас приговора, г-н Люцифер. Он остается за вами. Но прежде я удовлетворю ваше любопытство относительно г-на Тоболова. Но сделаю я это на том только условии, что вы не будете больше приставать ко мне с вашими дурацкими вопросами. Итак, вас интересует Тоболов. Это всего лишь купчик, маленький купчик: продавец и покупатель тел и убийца душ. Тоболовский дом, отданный якобы в благотворительных целях бедной общине - дом терпимости, не более того, место обитания уличных проституток.
   Великое удивление отобразилась на лице Святого при подобном известии, удивление, которого он не пытался даже скрывать.
   - Дак выходит все сектантки - проститутки! - воскликнул он, - да что ж это за община такая! Новенькое что-то в истории христианской культуры.
   - Нет же! Община здесь совершенно ни при чем. Просто дьякон Паисий "якобы" получил этот дом в пользование в благотворительных целях, за что и берет какую-то сумму с Тоболова.
   - Подумать только! Так вот, выходит, откуда берутся доходы у этого мошенника! А Паисий то, Паисий каков! А ведь по виду и не скажешь: божий одуванчик, да и только!
   Святой о чем-то подумал с минуту и сказал:
   - Я очень благодарен вам за эти сведения. Я все понял. Только... скажите, имеете ли вы какое-нибудь подтверждение всему вышесказанному.
   - У меня есть вексель, данный мною экономкой Тоболова. Я ей должна некую сумму: таковы были условия моего проживания в этом доме....
   - Я его покупаю, - решительно заявил Святой.
   Лицо ее вспыхнуло, она метнула на Святого самый уничтожающий взгляд и ответила гордо:
   - Нет, даже если б вы предложили мне миллион, я б никогда не продала вам этот документ. Я ненавижу этого человека за все унижения, что мне пришлось испытать через его проклятый дом. Я буду мстить.
   - Сударыня, не забывайте что это еще большим позором обернется для вас,.
   - А мне теперь все равно. Хуже не будет.
   - Заверяю вас, что в одиночку вы ничего сделать ему не сможете. Я вам настоятельно предлагаю, подумать над моим предложением, и даю вам время...
   - Мой отказ - последнее слово.
   Святой усмехнулся, но не так искусственно-доброжелательно, как прежде, было что-то зловещее в этом смешке, даже лицо его изменилось и безусловно подобное изменение не могло сулить Анне ничего хорошего.
   - Неужели, вы совсем не способны к здравому рассуждению, - сказал он высокомерно, - ваши возможности с возможностями вашего врага не совпадают. При желании, он всегда сумеет отвергнуть ваши обвинения. Зачем вам искать какой-то правды, которая вовсе не нужна вам, более того - даже невыгодна.
   - А вы, что же, не верите в возможность отыскать правду, - заметила она обиженно, - мне кажется, в справедливость не верят только те, кто сами не по справедливости живут.
   - Я, сударыня, в правду верю более, нежели многие, даже искать ее согласен, но только в том случае, если она будет мне необходимой.
   - Вы такой же купчик, как и Тоболов, - резко заметила она, - удивительно, что вы разошлись с ним. Даже к правде вы как-то по купечески относитесь: только тогда принимаете ее, когда выгодной для себя находите. А кому в наше время правда вообще выгодна? Ложь - она ближе, проще, слаще для нас, да и никогда убыточной не для кого не бывала.
   - Это почти так. Только вы всего на одну половину правы. А именно в том, что искать правды я не буду, но, тем не менее, я буду веровать в нее, всего лишь веровать, - с надменною улыбкой заметил Святой, - мне очень жаль, что вы находите себя некой праведницей, едва не мученицей правды ради. Я вам скажу, что вы сильно ошибаетесь на свой счет. Если бы вы настолько желали торжества справедливости, то, не задумываясь, отдали бы мне эти документы, и преступник бы непременно ответил перед законом, в крайнем случае, понес наказание, которое я сам для него бы изобрел, и справедливость, о которой вы так много говорите, безусловно восторжествовала. Ан нет! Клянусь вам, что вы глубоко безразличны к этой самой справедливости, вам она вовсе и не нужна, одно лишь упоение возмездием волнует ваше сердце, - только в нем вы и нуждаетесь. Вы даже восстановление правды согласны принять только в том случае, если сами выступите в роли судьи. Да есть ли правда на земле, сударыня, не только ли на небе она, да и в нас самих, как отдаленном очертании миров бесплотных? Иначе "правда" слишком уж гордо звучать будет, ибо все дела рук человеческих - тлен - и не более того. А вы ее в законах хотите искать, и выставлять себя равной Богу. Смех один. Суета сует. О, люди, люди, презрение - наименьшее зло, которого вы достойны.
  - Если вы настолько презираете меня, - отозвалась Анна, боязливо поглядывая на рассерженного собеседника, - если я настолько ничтожна в ваших глазах, отчего ж вы сами так гадко себя ведете?
   - Как это гадко?
   - Как вам это объяснить... Ну вообщем не так, как человек сильный и знатный себя вести должен.
   - Не понимаю.
  - Ведь вы старались быть услужливым и вежливым только, когда я была вам нужна, но едва поняли, что ничего от меня добиться не сможете, сразу же и поменялись. Я стала для вас чем-то вроде ненужной вещи, которую можно пинать, можно потешаться, благо - постоять за себя она не сможет.
  - Вы ошибаетесь. Я никогда не обижаю бедных и слабых, - твердо ответил Святой, - только я вас разгадал, сударыня, вот и вся причина моего к вам презрения. Когда я шел к вам, то надеялся встретить существо несчастное и забитое, придавленное жизнью, но еще не разуверившееся в справедливости. Я даже жалел вас и думал, что вы примете мое предложение, не отвергнет мою помощь. Что ж я увидел вместо этого? - Озлобленного, ропщущего на жизнь человека. Право, я не понимаю, к чему весь этот ропот? Справедливость всегда рождалась в борьбе, а не в злобе на всех и вся. Разве вам неизвестно, что может рождать злоба? Да, что угодно может породить, только не справедливость, а чаще всего лишь зло ответное. Помните, как в псалтыри сказано: злоба его падет на его голову.
  - Вас, видно сударь, жизнь не била, - заметила она тихо, - иначе б вы врагов своих наверняка возненавидели.
  - Как знать. Мои враги - это мои враги. Случалось конечно кого-нибудь недолюбливать, до ненависти недолюбливать, но, сударыня, я никогда не оправдывал свою ненависть жаждой какой-то справедливости. Как я вам уже говорил, мои враги - только мои враги, а вовсе не враги справедливости.
  Сказав это, он взглянул на часы, вероятно собрался уже уходить, но отчего-то передумал, снова разлил мадеру и, медленно, с удовольствием выпив, решился добить Анну окончательно. По крайней мере так поняла она, взглянув в его зловеще-насмешливую физиономию.
  - Кажется, вы ждали от меня какого-то приговора? Ну что ж, прийдется мне удовлетворить ваше пожелание. Может, слова мои помогут вам изменить ваши взгляды на самую себя, ваше мнение относительно своих достоинств, которое бесспорно слишком преувеличено. И очень глупо, корчить здесь из себя падшего ангела, вы просто смешны в этой роли, но самое забавное это то, что вы сами верите в свой светлый образ.
  - Вы жестоки, сударь!
  - Жизнь такая, милочка. Вы же сами мне об этом не раз говорили. Теперь послушайте и мое мнение: вашим поступкам никакого оправданья нет, ибо только ради самой себя вы их совершали. Я не смею назвать вас женщиной развращенной, рабствующей плоти. Если вы и рабствуете чему-то, то только своей больной душе, в которой вы сами выстроили какой-то убогий мирок, доморощенный и пошлый. Но в нем вам тесно, так как вы нуждаетесь в достатке, оттого идете с ним в противуречие, продавая ради обеспеченной жизни собственную плоть. Я сразу понял, что вы себе в оправдание какие-то теорийки выдумали и продолжаете надеяться через них это оправдание получить, хотя единственным полезным средством здесь будет раскаянье да смирение. Вы же отчего-то порешили, что и в падении возможно остаться святой. Иногда вы ощущаете себя несчастным, но честным человеком, "якобы" сумевшим пронести свою душу, свой образ Божий через непроходимые топи грязного бытия. Но ведь вы прекрасно знаете, что, рассуждая таким образом, вы лжете себе самой, и свидетельство этой лжи - постоянное отчаянье, которое приходит на смену вере в собственную честность, - не может не приходить, если только в вас осталась хоть капля совести.
  - Вы - демон!
  - Я демон только оттого, что жизнь жестока, сударыня. Я много видел в жизни проституток и поверьте, что вы - не единственная в своем роде. Существует целый вид женщин, исключительно самолюбивых, даже в падении самолюбивых. Вы и вам подобные, если и страдаете от собственной низости, то делаете это вовсе не из стыда перед самими собой, Богом и обществом, а исключительно из жалости к себе и из-за самолюбия. Вы и в будущее свое не верите, не верите, что возможно что-нибудь изменить, оттого очень часто и озлобляетесь на целый свет и в иных своих поступках из разума выходите. Ваша жизнь и жизнь вам подобных превращается в один безумный бред, потому что вы во чтобы то ни стало начинаете стремиться вырваться из пут собственной плоти, но, страдая неверием в свои силы, раздраиваетесь и, в конце концов, заболеваете какими-нибудь нервными женскими болезнями. Наверняка заболеваете. Откуда, полагаете, кликуши и истерички берутся? - из этой самой путаницы в самих себе. А все более от глупости, бабы ведь всегда глупы.
  - Но отчего, отчего вы обвиняете меня в самолюбии? - недоумевала Анна, - Я же не с юности в проституцию бросилась, я ж и других выходов искала. Я и на фабрику пыталась поступить... Потом мне кто-то сказал, что есть у нас в городе господа, которые счастья хотят для таких, как я, я ведь и к ним ходила, а они вместо помощи заявили мне, что за счастье нужно бороться, что надо кого-то ненавидеть, чтобы стать счастливым; листовок каких-то надавали, в которых все верно описано было: и о демократии и о лучших временах, да только что за дело мне было до светлого будущего, коли есть было мне нечего, и что мне за дело до спасения и освобождения человечества, когда мне никто не мог определенно сказать, как себя то саму спасти. Никто, кроме этих святых людей не протянул мне тогда руку помощи...
   - Но вам захотелось большего, лишения были не для вас.
   Ей уже надоело оправдываться перед ним, его присутствие становилось просто невыносимым, жестокость и неумолимость этого человека выводили ее из себя, но более всего поражала Анну его уверенность в том, что он имеет право ее оскорблять на том только основании, что она отвергла его предложение, что она не в состоянии достойно ответить на все эти оскорбления, наконец!
   Святой просто упивался ее душевными мучениями, ему понравилась роль прокурора, и он решил доиграть ее до конца.
  - Я понимаю, что вам не слишком приятно меня слушать, потому я и спешу все закончить. Впрочем, нет, погодите... Вы знаете, что меня более всего поражает в людях, подобных вам, я имею в виду не одних только проституток, но вообще ваш душевный тип? - это то, что все вы только и делаете, что оправдываете свои безобразничанья условиями какой-то там среды, и смеете почитать себя за существ порядочных, даже в собственной грязи порядочных, да еще вините целый свет в своих проступках. Отчего вы не можете понять, что первым виновником преступлений является сам человек, что из его злобы исходит зло мира, что прежде согрешил Адам, и только через него пришел грех на землю? Если б все мы это понимали, то каждый страдать стал бы меньше, по крайней мере, человек перестал бы мучаться за гадостность мира, и переживал только за свою мерзость, а ее у каждого из нас наверняка хватило бы на то, чтобы целую жизнь превратить в один сплошной плач о своих грехах. Страдать же из-за какой-то среды, искать источник бед в неких неизвестных темных силах - путь странный и сомнительный. Оттого я и полагаю, что лучше вообще похоронить совесть, чем обманывать ее ради душевного успокоения. Ваше упрямство и себялюбие - узкое окошко, через которое не высмотришь многого, тем более себя не разглядишь, а все впустую время проведете. И если вы когда-нибудь впадете в безбожие, отвернетесь от Бога, Которого никогда в душе своей не имели, то это будет перед Ним честнее, по крайней мере, вам больше не прийдется лицемерить.
   Он еще раз окинул Анну самым презрительным взглядом и вышел из-за стола.
   - Прощайте, сударыня, простите за беспокойство, толковать нам больше не о чем, да и не за чем. А так, может статься, и встретимся когда-нибудь, мир - тесен.
   - Не надо, - почти простонала она.
   Святой бросил на стол деньги за обед и удалился.
  
  Глава 20
  Находишь корень мук в себе самом,
  И небо обвинить нельзя ни в чем.
  (М.Ю.Лермонтов)
   Анна добралась до дому совершенно разбитая, едва не в лихорадке. Она с ненавистью вспоминала злого человека, так жестоко оскорбившего ее ради одного лишь каприза, и утешала себя только тем, что все таки сумела выстоять несмотря на все давление и не отдала ему в руки главный козырь, которого он так добивался. Анна полагала, что так как документ остался у нее на руках, то теперь в ее силах свалить своего обидчика и потому она стоит в данный момент не только выше последнего, но даже и Святого, который никакими усилиями не смог добиться у нее отдачи векселя.
   Поскольку Анна чувствовала себя слишком обессиленной, то, едва прийдя на квартиру, сразу же легла и попыталась заснуть, однако была слишком возбуждена и потому сон никак к ней не шел. Все время ее преследовал образ нового знакомого, с его презрительной улыбкой, злыми обличениями, бесцеремонными словами... У ней начинался какой-то горячечный бред, в котором Святой уже виделся в образе некоего Люцифера, она тщетно боролась с ним и никак не могла одолеть.
   Через некоторое время Анна заснула, но это ее состояние назвать сном было крайне трудно, оно более напоминало некое болезненное полузабытье, при котором разум продолжал лихорадочно работать, путаясь с бессознательными галлюцинациями.
  Говорят, что во сне душа, отрываясь от тела, путешествует в некоем безвременном пространстве, и сны являются отображением ее независимого существования, а поскольку в этом состоянии не происходит полного разрыва с телом, то эти потусторонние впечатления преломляются в телесных способностях чувственного восприятия и рождают неповторимые и яркие образы.
  В тот вечер необыкновенный сон приснился Анне, все происходило словно наяву, и ей казалось, что то был не сон, что она на самом деле путешествует с душой и телом вне времени и пространства, даже вне всякого здравого смысла. Иногда люди видят такие сны, в которых все события переживаются въяве, и потому они запоминаются в точности, что редко случается с другими сновидениями. Говорят, что подобные сны непременно несут некий потаенный смысл и очень часто сбываются и, если последнее не происходит, они потом надолго остаются в памяти.
  Она видела в своем сне каких-то непонятных злых людей, - непременно злых, которые и обличьем своим напоминали ее неприятелей, Тоболова, Святого и Кестлера. Они ходили за ней по пятам, выслеживали ее всюду и всячески пытались заманить ее в какой-то страшный темный дом. Нет, они не собирались убивать ее, и причинять боль не желали. Они даже совсем ничего не говорили: только шли за ней, искали ее всюду и скрыться от них она не могла. Какой-то мистический ужас вызывали у нее эти мрачные люди, они и на людей похожи не были, один лишь образ человеческий имели - да и только. Она догадалась, что это вовсе не люди, а посланцы ада, нежить какая-то, принявшая для убедительности обличье ее врагов. Анна понимала, что сама она им вовсе не нужна, что проклятая троица хочет только душу ее уловить, завлечь в свою мрачную хижину и заключить в ней навеки вечные. Она никак не могла спрятаться от них, они возникали неожиданно и упрямо влекли за собой. Ей были ужасны эти преследования, но она не знала, как избежать их, где искать утешения и опоры: все было безразлично и сурово, и, когда в своих странствиях по каким-то мрачным лабиринтам, наткнулась она вдруг на раскрытый гроб и некто, подойдя совсем близко, заметил обреченно, но без всякой скорби, констатировал как должное: "здесь будет покойник. Для всякого должен быть свой дом", она отчего то ощутила ужасную тесноту домовища у своего темени, тесноту, страшно сжавшую виски, и ощутила это так явственно, что даже глаза не смогла открыть, хотя страстно желала пробудиться. Что-то сковало ее тело, какая-то непреодолимая сила стояла над ней. Но она страстно, страстно желала пробуждения. Только когда оно наступило, когда Анна сумела, наконец, очнуться от своего ужасного сна, она ощутила себя в той же страшной тесноте, словно и впрямь в гробу лежала. Однако она не смела и пошевелиться, а по сторонам оглядываться было страшно, но и закрыть глаза она боялась, так как наверняка знала, что в этом случае снова увидит давешних страшных людей. Все таки она мыслила, чувствовала, значит была жива, - она не могла так вдруг умереть. Тогда отчего ж она лежит в этом гробу, как оказалась в нем, где ей так тесно, где так ужасно сдавлена голова кольцом невыносимой боли. Анне захотелось встать или хотя бы прикоснуться к стенке ее нового жилища, однако она отчего-то нашла, что это будет еще страшнее - увидеть свой гроб со стороны, нежели просто лежать в нем. Он должен быть непременно черным, таким жутко-черным, как в страшных народных сказках, - нет, уж лучше не видеть его вовсе.
  Она снова прикрыла глаза. Ей было совсем плохо в этом жутком мистическом одиночестве. Она уже не видела гроба, вообще не видела себя, может статься, она до сих пор в нем лежала, она даже не знала, в каком городе находится и какое время года на улице... Ах, да, наверное, была зима, но было удивительно тепло, точнее совсем не холодно, с неба валил мокрый снег и на улице смеркалось. А вот и ее черные люди, надо идти за ними. Она не знала, отчего теперь она должна за ними идти, но все таки шла... Может быть она делала это потому, что не хотела оставаться, стоять на месте и встречать сумерки, которых еще более страшилась. Все же все они были довольно приветливы с ней, но при том не улыбнулись ни разу, в приветливости этой чувствовалось нечто страшное, пустое и темное. В комнате, в которую они привели Анну было ни хорошо, ни плохо, но она была какой-то уж слишком большой. Темные люди стояли где-то рядом, и один из них сказал Анне, что она пришла сюда очень удачно, что ее вообще здесь давненько поджидали, что это самое подходящее место для нее.
  Значит, она верно догадалось, эти люди - слуги тьмы, они гоняются за ее душою, но раз она знала это всегда - то зачем пошла за ними? Она задавала несколько раз себе этот вопрос, покуда не нашла на него весьма простой ответ, что весь мир вокруг также гнусен и мрачен, как и это жуткое огромное жилище, и наверное он так безобразен оттого, что тоже лежит во власти этих черных людей, - что вообще все вокруг находится в их власти.
  Они ничего не делали ей дурного, но Анне все таки было неприятно их общество. Она постоянно ожидала чего-то страшного, что непременно должно произойти с ней...
   Это было действительно похоже на ад, только на ад собственной души и никто, почти никто не мог ее вывести из него. Люди не держали Анну: напрасно она умоляла их дать ей свободу. Она просто не знала выхода из комнаты и, как ни старалась найти его, все время натыкалась на стены и повсюду видела неприятные для себя образы. Зло создало это бесконечное замкнутое пространство, кому под силу разрушить его, не Абсолютному ли Добру? Она именем Его потребовала дать ей выход и, о, чудо, враги расступились перед ней, но выхода не было, она не нашла его, и тогда инстинктивно принялась читать все известные ей молитвы, читала иступленно, прибегая к ним, как к последнему средству, и ноги сами повлекли ее к выходу. И никто уже не мог остановить ее.
  Она вышла из этого неприятного дома и вновь очутилась на улице, сумрачной и тоскливой, тот же мокрый снег падал ей на голову и прежний черный гроб стоял у одного из подъездов, напоминая о бренности человеческого бытия.
   Куда идти теперь? Как вырваться из этого мучительного сна, где он заканчивается, и хватит ли у нее сил добежать до рассвета? Зачем тогда Господь вывел ее из мрачного дома, уберег от злых людей, только ли для того, чтоб вернуть снова в тоскливую реальность, в скучный пустой мир? Стоило ли вообще утруждаться? Не Ты ли сам создал весь этот хаос, чтоб потом возлагать за него ответственность на кого-то другого, разве не Ты должен отвечать перед человеком за безобразия этого мира, за безобразие его собственной души? Ты всегда будешь вынужден отвечать перед ним, ибо у Твоих рабов найдется в избытке отчаянной дерзости и злости для того, чтоб призвать Творца своего к ответу.
  Анна никогда не видела своего главного противника, но страстно желала говорить с Ним, она была уверена, что Бог теперь слышит ее, по крайней мере должен слышать, пусть упреки ее летят в пустое пространство, но ведь и пространство таинственным образом пронизано Его именем, Его непостижимым бытием, в котором ей, забитой и всеми брошенной, места не находилось.
   Она видела теперь, что ради собственной забавы Он создал себе людей, ради нее же придумал зло, чтобы наделить их мучительной необходимостью выбора добра среди зла, да еще придумал некий Суд за страдания и издержки на путях выбора, но кто в этом случае станет судить Его самого за эту "забавную" жестокость? - Кто, как не человек, по Его прихоти страдавший весь бесконечно долгий земной путь?
   "Вот, я иду искать Тебя, я стучусь долго и упрямо в Твое уснувшее сердце. Ты не призывал меня, напротив, отвергал всю мою жизнь, и я иду к Тебе без зова. Мне нужно спросить у Тебя, я хочу спросить у Тебя одно, и Ты должен мне ответить, раз уж пожелал моего рождения на этой скорбной земле. Зачем, для чего Ты создал этот мир, что сделал он Тебе, что Ты его бросил? Ты был в миру, и был в нем гоним, до смерти крестной гоним, Ты говорил, что этим самоуничтожением приуготовляешь спасение его, но вместо спасения бросил его, чтобы он сам искупал теперь Твою драгоценную кровь, Ты слишком жестоко отомстил ему за свою смерть. Не по любви вошел Ты в мир, ненависти было здесь много более, ибо Ты дал ношу, невыносимую для человека, чтобы потом спросить с него еще более за свою добровольную жертву. О, лучше б Ты не юродствовал, провозглашая любовь на древе, ибо безумием проповеди Своей Ты не сумел спасти никого. Те, кто грешили против Тебя, те, кто распяли Тебя, давно уже в земле, равно как и Адам - родоначальник грехов людских, с кого теперь Ты берешься спрашивать за грехи предков, и в этом ли справедливость Твоего Суда? Если суд Твой таков, для чего вообще к нему готовиться? Для чего вообще дается эта жизнь, если потом Ты намереваешься забрать столь сомнительный дар Свой назад, да еще смеешь за него судить человека?
  Что стоят Твои заповеди о любви и свободе, когда Ты Сам отрицаешь их своими же словами? Зачем провозглашать любовь и при том требовать от человека ненависти к миру, который Ты Сам же создал и наверняка создал любовию же, ибо Сам говорил, что Бог есть любовь. Нет ничего безумнее и подлее этой Твоей любви. О, если б Ты хоть немного возлюбил Свое творение, хоть немного более, нежели говорил, Ты никого и ничего не призывал бы к ненависти, которая ничего еще не рождала, кроме постоянных страданий, метаний и безумия, которое так часто становится результатом и того и другого.
  Твои призывы к свободе еще более кощунственны, чем твои заповеди о любви, она никогда не будет полноценной, поскольку рождается из рабства, равно как и любовь Твоя из ненависти. Кто может понять эти странные заветы, - лишь единицы. Для остальных же путь к свободе проляжет через Твое отрицание и уничтожение. Ведь Ты повелел нам быть рабами ради некой невещественной духовной свободы, но все ли способны принять ее, не лучше ли для нас провозглашать свободу внешнюю, нашу древнюю волюшку, пусть даже ради нее нам придется впасть в духовное рабство? Это по крайней мере будет более понятно для всех. Учение Твое, тем более следование ему, открывает для человека один только путь - к вернейшему сумасшествию, ибо не было еще в мире проповеди безумнее Твоей, Иисус!"
  Она уже не хотела ни о чем спрашивать, страстно желая только обвинять, она задавала вопросы, но как древний Пилат не желала слышать ответов. Как и всякий маленький и ничтожный потомок века сего, Анна упивалась возможностью обвинять, даже находила какое-то удовольствие в своем ропоте, какое всегда получает жалкий человек, слишком долго простоявший на коленях, и вдруг решивший взять реванш за свое вечное ничтожество. Вся суть такого реванша обычно состоит в отчаянном ниспровержении святынь, - всего, чему он прежде поклонялся. В этих то возможностях и скрывается знаменитая русская дьявольщина, в отрицании и уничтожении святынь, доходящей порой до самоистребления, причем ниспровергаются они только за то, что совершенно не доступны бунтовщику, - ведь всегда легче отвергать прекрасное, чем совершенствовать себя до уровня идеала. Но странно, что даже после уничтожения и ниспровержения всего и вся, человек с колен все таки не поднимается, а так и продолжает стоять на них, только теперь перед пустым местом, но лучше ему стоять перед пустым местом, а не водружать нового кумира, новый идеал, ибо, лишившись старого и проверенного руководства, черт знает, что может он избрать для своего поклонения.
  Она продолжала хулить все и вся, но никто уже не слыхал ее, да и все вокруг исчезло: грязные пустынные улицы, мокрый снег, - все исчезло, одно темное бесконечное пространство окружало несчастную бунтовщицу. Бог ушел от нее, а душа медленно погружалась в какой-то мистический страшный мрак. Анна падала куда-то и падения своего страшилась, хотела кричать, но не имела на крик сил, тьма обнимала ее и поглощала, а слабый голос рассеивался в бесконечном пространстве, так что она сама не могла его слышать. Она ощутила холод жестокий и ужас смертный, и очнулась наконец от своего мучительного полузабытья. В комнате было так же темно, как в ее кошмаре, лишь слабый огонек керосинки поблескивал в коридоре: хозяин собирался на работу. Ей было до сих пор страшно, словно ночной кошмар все еще продолжался, теперь уже наяву, из сна он перешел в ее душу, пробуждение было так же невыносимо тяжело, как и забытье.
   Ей страшно хотелось бежать куда-нибудь, но она не знала, куда именно она может убежать. То, что была она в помещении не одна, только радовало девушку. Она попыталась заговорить с хозяином, чтоб хоть как-то развеять внутренний ужас. Он отвечал ей односложно, но и за эти короткие ответы Анна была ему благодарна. Постепенно страх проходил, однако засыпать она уже не решалась. Когда Скатов ушел, Анна была довольна хотя бы тем, что в комнате кто-то есть, что где-то рядом спит хозяйка с детьми (она даже слышала их шумное дыхание), и что давешний кошмар скорее всего никогда более к ней не вернется.
   В то унылое зимнее утро поняла она, что в Бога больше не верит, да и не желает верить, Он стал ей просто не нужен.
  
  Глава 21
  В образованном я родился народе,
  Язык и золото ... вот наш кинжал и яд!
  (М.Лермонтов)
   Часы на здании городского самоуправления пробили десять вечера, когда в находящемся напротив цитадели губернского земства ресторане "Пруссия" стал собираться цвет нашей губернии по приглашению владельца "Пруссии" г-на Хороблева и г-на Нежданова, то бишь Святого, решившего здесь отметить свою новую выгодную сделку.
  "Пруссия" безусловно считалась лучшим рестораном в нашем городе. Здание строилось в стиле барокко заезжим петербургским архитектором и было столь же изящно изнутри, как и снаружи. Здесь было собрано все самое лучшее, что можно было встретить в подобного рода заведениях: от кабинетов до бильярдной, от официантов до шансонеток, цыганский же хор славился на всю губернию, и многие ходили в "Пруссию" только ради того, чтобы послушать певцов.
  Однако несмотря на все эти достоинства, о "Пруссии" по городу ходила самая дурная слава, слухи весьма странные, более же страшные, но тем не менее они только способствовали привлечению посетителей. К ним мы еще вернемся, а покамест познакомимся с гостями г-на Хороблева. Тоболов и Ховрин нам достаточно известны, на заезжих купцах останавливаться не стоит, потому начнем прямо с самого хозяина, тем более, что был он человеком весьма примечательным, не только по любопытной судьбе своей и загадочным слухам, ходившим вокруг его личности, но и внешностью он обладал самой необыкновенной. Ему было 37, рост имел выше среднего, вершков с восемь, строен необыкновенно, лицо его было очень бледным и правильным, даже можно сказать красивым... Но в то же время в облике его было что-то жуткое. Он был жгучим брюнетом с неестественно светлыми глазами, взглядом окаменевшим и каким-то зловещим, именно глаза и оживляли его бледный точеный лик, похожий на маску, но жизни в них совсем не было, более какая-то леденящая душу омертвелость, к тому же их всегда окружали темные болезненные круги, которые только еще более подчеркивали контрастную светлость самих глаз. В молодости Хороблев вероятно был очень красив, теперь же выглядел много старше своих лет, волосы его сильно поседели, лишь усы остались черными, едва не с синеватым отливом, морщин было что-то слишком много, особенно на лбу, где они в довершении ко всему были достаточно глубоки, тем не менее очень многое в лице его говорило о красоте редкой, но очень уж неприятной. Такие люди уже одним видом своим внушают окружающим уважение, но их никто не любит, уважение обычно смешивается с подсознательным страхом и никакое сближение с ними невозможно.
  Трудно сказать, какие отношения связывали его со Святым, они были слишком разными и по происхождению и по уровню образования, в некотором роде эти два человека были друзьями, если только вообще у людей, подобных Хороблеву могут быть друзья. Все удивлялись их странному союзу, однако часто видели их вместе, вот и теперь оба стояли у окна и говорили о чем-то вполголоса, как могут беседовать только люди, состоящие между собой в самых тесных отношениях. Их беседу оборвал метрдотель, шепнув Хороблеву одну только фамилию "Башкирцев", на что тот лениво и высокомерно, - ибо все его жесты были таковы, а именно ленивы и высокомерны, - повернул голову в сторону входной двери. Потом даже решился пройти половину пути навстречу посетителю - наследнику богатейших заводов и директору-распорядителю Товарищества "Башкирцев и сын." Поравнявшись с ним, Хороблев равнодушно, но что-то слишком отточенно кивнул ему, вероятно изобразив поклон и тут же куда-то исчез, видимо, не желая поддерживать отношения с гостем.
  Башкирцев принял этот жест, как в порядке вещей, поздоровался вежливо со всеми и принялся пожимать руки уже собравшимся гостям. Попробуем здесь описать и этого человека, хоть дать два портрета сразу - очень много, но в обоих наших новых знакомых, Башкирцеве и Хороблеве, проскальзывало некоторое сходство, можно даже было сказать, что физиономия Башкирцева была чем-то вроде улучшенного портрета Хороблева. Он был девятью годами младше последнего, а именно имел 28 лет от роду, был его выше, едва не более 10 вершков, и при столь высоком росте имел сложение также как и Хороблев идеальное. Внешность его отличалась красотой редкостной. Он никогда не носил ни усов ни бороды, что только подчеркивало блистательную правильность черт. Описать его облик - задача весьма трудная, как вообще трудно бывает дать какое-либо описание лицу, не имеющему ни одного изъяна: все было в нем великолепно, от необыкновенно ровных зубов и блистательной улыбки до глаз очень темных почти черных. Волосы его были так же прекрасны, как и у Хороблева, густые темные и слегка вьющиеся, только отлив имели каштановый, а не синеватый, как у последнего. Такое совершенство внешних форм всегда наталкивает на мысль об ущербности интеллектуальных способностей человека, Бог редко кого наделяет всем сразу, однако в случае с Башкирцевым все вышло наоборот: взгляд этого человека, внимательный и глубокий, заключал в себе достаточно много ума и даже воли, что весьма редко встречается нашем в народе (я имею в виду последнее в отличие от первого: умников у нас хоть отбавляй, да только редко ум идет в дело при общем национальном безволии). Такой баланс ума и воли сделал из Башкирцева в некотором роде человека правильного, европейца от мозга и костей, в придачу к тому он обладал манерами великолепными, свободно владел четырьмя или пятью языками и отображал собой некий образец преемственности блестящей дворянской культуры в среде новой русской буржуазии. Ко всему человек этот был богат несметно.
  Когда ритуал приветствий закончился к Башкирцеву подошел Святой и заметил с обычной своей лукавой улыбочкой:
  - Я уж совершенно отчаялся лицезреть тут вашего батюшку...
  - Вы знаете, что одно название этого ресторана вызывает у отца неприязнь, - довольно вежливо отозвался Башкирцев.
  - Да-с, - задумчиво протянул Святой и после некоторой паузы добавил, - вы знаете, что на прошлой неделе опять нашли два трупа двухмесячной давности. Сначала люди пропадают, а потом трупы находятся, - видите, как получается.
  - Ну и что? - так же вежливо поинтересовался Башкирцев.
  - А в том дело, что трупы все на той же дороге обнаруживаются, на дороге, идущей со стороны горных дач, а именно дачи вашего брата-с.
  Вежливая улыбка слегка дрогнула на губах красавца, однако он заметил совершенно не изменившимся тоном:
  - Я уже достаточно наслышан о моем брате. Вам также должно быть известно, что я почти не поддерживаю с ним отношений, так что совершенно не понимаю, отчего вы мне все это говорите.
  - Но из года в год находятся трупы, два-три за зиму завсегда наберется. А сколько людей пропадает без вести! Но дело даже не в этом: относительно последнего убийства мне известно, что за его расследование взялись наиболее тщательно, и дело ведет человек совершенно неподкупный. Я беспокоюсь за своего товарища, и вы как близкий родственник Ивана также должны испытывать подобные чувства. Он должен быть осторожнее, это глупо так рисковать головой и свободой. Кроме того, Николай Исаевич, существует еще одна опасность, помимо этого следователя. Я имею в виду этого проныру, нашего репортера Гусева. Вот кстати он, здесь же вертится. Хоть и сын почтенных родителей, но без царя в голове, шалопут, сбрендивший на предмете поисков справедливости. Вы только посмотрите, он точно в цель попал, сюда явившись.
  - Однако оставим брата, - учтиво перебил его Башкирцев, - к тому же, непонятно, чем помешал вам этот журналист. Он всего лишь журналист и его прямая обязанность - поспевать всюду. С чего вы вдруг решили, что он пришел сюда только потому, что подозревает в чем-то Ивана Исаевича?
  - Я отчего то не слишком доверяю этим газетчикам, - заметил Святой.
  - Лучше позовем его.
  Башкирцев был англофилом и в светских разговорах предпочитал использовать английский, и он обратился к Гусеву именно на английском. Они обменялись несколькими фразами и перешли на русский ради Святого, который никогда никаких языков не знал, да и знать не желал из патриотических соображений.
   - Каковы ваши творческие планы? - поинтересовался Башкирцев.
  - Да вот, как всегда гоняюсь за сенсациями, и подумываю сделать репортаж на уголовную тему.
  - Боюсь, вы не там ищете сенсаций, mylord, здесь очень обычная жизнь, - заметил Башкирцев.
   - Однако эта жизнь нашей богемы, и я должен быть здесь.
  - Чтобы иметь quelle chance для своих сенсаций? - усмехнулся Николай Исаевич.
   - Почему бы нет?
  Разговор не клеился, и Гусев очень скоро оставил Башкирцева со Святым самым беспардонным образом, что, впрочем, всегда его отличало и шокировало нашу великосветскую публику.
   - Не хочет с нами говорить, - констатировал Святой, - явно что-то замыслил.
   В ответ Башкирцев только пожал плечами.
   Скоро гости расселись за столы, и официанты застыли перед каждым в самых почтительных позах с неизменными своими накрахмаленными салфетками через левое плечо.
   Святой поднялся со своего места и объявил, что сегодня он всех угощает и для того собственно и собрал гостей в "Пруссии", так что всякий может делать заказы по своему усмотрению, и еще что-то в этом роде.
   - Что у нас есть? - поинтересовался он у официанта в заключении.
   - Все, сударь, - последовал ответ.
   - Вот отчего я люблю этот ресторан! Принеси лично мне суп "Потофэ", да еще этот с ящерицей, как его?
   - Мортю, сударь.
   - Точно, Мортю. Проклятый язык, и не выговоришь.
   Он назаказывал для себя еще множество всякой всячины более из привычки, нежели из потребностей желудка, поскольку вряд ли нашелся бы такой желудок, который сумел бы вместить в себя все эти бесчисленные супы, ящерицы, почки в мадере, осетрину в "провансале", жбан паюсной икры, салат "Оливье", целого холодного поросенка, каких-то особенных куропаток и пломбир на десерт.
   Скоро принесли шампанское в серебряных ведрах, да неимоверное количество водки в хрустальных графинчиках. Когда все заказы были сделаны, со своего места поднялся Тоболов и заявил, что собственно он прибыл сюда по некоему важному делу, которое желает совершить до начала торжества по случаю каких-то выгодных сделок г-на Нежданова, а именно он собрался оформить покупку дома г-на Ховрина.
   - И какова же цена этого, с позволения сказать, объекта? - поинтересовался кто-то, - наверное не более пяти тысяч.
   - Я даю четыре тысячи.
   - Г-н Ховрин, вас устраивают четыре тысячи? - насмешливо поинтересовался Святой.
   Ховрин весь как-то съежился и пробормотал:
   - По-моему, вообще-то... Вполне-с
   - Мне же кажется, уважаемый Василий Никитич, он стоит много больше. Смотрите, прогадаете. А вот тысяч десять, пожалуй, он стоит.
   - Ну это слишком дорого, - возмутились все, - более семи за него никто не даст.
   - Я дам за него десять, - уверенно сообщил Святой, - разве можно продать этакое сокровище за четыре тысячи?
   Ховрин совсем съежился и не нашелся с ответом,
   - Дак вы хотите получить за дом 10 тысяч? - настаивал Святой.
   Так как ответа и тут не последовало, Святой, для убедительности достал из кармана десять тысяч ассигнациями и бросил их на стол. Увидев такое количество денег, Ховрин совершенно перепугался.
   - Вы колеблетесь, Василий Никитич?
  - Что вы, что вы, - залепетал Ховрин, ослепленный горой радужных ассигнаций, - я рад, рад..
  - Нет! Будет стоить больше, - проговорил бледный от злобы Тоболов, в котором заговорила вдруг фамильная гордость.
   Он также достал из кармана деньги и бросил на стол рядом с неждановской кучей.
   - Я даю 15.
   На мгновение в зале воцарилась мертвая тишина, все присутствующие с нескрываемым любопытством наблюдали за купцами:
   - Двадцать! - с улыбкой объявил Святой.
   - Четвертной, - прошипел Тоболов.
   - Вы разоритесь! Оставьте это! - воскликнул кто-то из сочувствующих.
   - Этого я и желаю-с, - лукаво заметил Святой, - я даю за дом тридцать и советую вам отступиться. Больше вы все равно не потянете. Видите, господа, до чего доводит бесценное сокровище - честь.
   Эта грубая шутка еще более разозлила Тоболова, и он с ненавистью поднял цену до сорока.
   - Пятьдесят, - невозмутимо добавил Святой.
   - Вы спятили, господа, совершенно спятили, - констатировал кто-то, -1 je vous prie de vous calmer. Этот дурацкий дом не стоит такой суммы. Если вам некуда девать деньги, отдайте их на благотворительность.
  Тоболов выглядел крайне худо: был бледен как полотно, но еще более скверный вид имел "счастливый" продавец, он был жалок до полной забитости, перепуган не на шутку и вообще плохо понимал, что происходит, и отчего его дом возымел вдруг такую неслыханную стоимость. Впрочем, на него никто и не обращал никакого внимания за столами, и все взоры были устремлены на зарвавшихся покупателей. Казалось, что слово Святого было последним, пятьдесят тысяч и без того были суммой фантастической, и дом Ховрина не мог быть оценен так дорого. Тем более все предполагали, что Тоболов не сможет осилить выше этой суммы, исходя из своих финансовых возможностей. Даже по лицу его было видно, что он совсем потерялся, от былой храбрости не осталось и следа, пропал и весь его гонор. Однако, когда Святой вновь повторил свою последнюю цену тот все же собрался с духом и прошептал: "шестьдесят пять".
   - Достаточно, - отозвался Святой, - дом продан, господа.
   В подтверждении своих слов он поднял бокал с шампанским и объявил тост:
   - За продажу, господа!
   Выпив с самым блаженным видом, он взглянул на бледного Тоболова, выписывавшего чек, поскольку больше наличности у него не было, и сказал громко:
   - Все таки вы проиграли этот бой, Виссарион Антонович. Что не говорите, а проиграли. Вас же, милейший Василий Никитич, от всей души поздравляю, через эту сделку вы стали богатым человеком. Оформляйте купчую.
   Бедняга Ховрин сжимал наличность и чек трясущимися руками и долго не мог поверить, что он действительно стал обладателем подобной суммы денег. Все поздравляли его и дружески похлопывали по плечам, Тоболова тоже поздравляли, но с некоторой издевкой в голосе, что только еще более злило последнего. Бокалы наполнялись вновь и вновь, и Святой заботливо предлагал повторить тост за удачное приобретение. На третий раз перепуганный Ховрин, уронил от страха или по нечаянности фужер на пол, и он разбился вдребезги, на что друзья заметили, что это на счастье.
   Тоболов из приличия выдержал три тоста со всеми, однако от продолжения торжества отказался. Он поклонился собравшимся и заявил, что вынужден уйти. Кучка людей, сгруппировавшаяся вокруг Святого издевательски захихикала. Этот гадкий смех способствовал тому, что мертвенная бледность Тоболова сменилась нездоровым румянцем, но он посчитал, гораздо ниже собственного достоинства отвечать на подтрунивания низкого плебея (то бишь Святого).
  
  Глава 23
  Уж гулять, так без оглядки,
   Чтоб ходил весь белый свет.
   Это - русские порядки,
   Это - дедовский завет!
  (Ф.Савинов)
  С уходом Тоболова и началось настоящее веселье, которое нарастало в прямой зависимости от количества выпитого. С началом пиршества залу покинул и Башкирцев, он отправился в бильярдную вместе с директором судоремонтного акционерного общества, и оттуда они не выходили все время великого загула, организованного Святым. Эти два человека почитались в городе за первейших игроков и играли действительно настолько красиво, что многие из посетителей покинули ужин и перебрались в бильярдную только ради того, чтоб понаблюдать за игрой двух профессионалов. Играли они до двух часов ночи, сошлись на ничьей, только тогда директор отправился в зал, дабы принять участие во всеобщем веселье, а Башкирцев поехал домой. Уже на выходе он столкнулся с Хороблевым, единственным абсолютно трезвым человеком в этом ресторане, который обмерив его своим ужасным взглядом, поинтересовался по-английски.
   - Разве вы уже уходите, Николай Исаевич?
   - Да мне, что-то вовсе не хочется участвовать в этой варварской вакханалии. Я уже достаточно на них насмотрелся.
   Хороблев в ответ изобразил некое подобие улыбки, если он вообще умел улыбаться: в улыбке его виделось всегда нечто зловещее, приводившее в трепет всех знавших и не знавших его.
   - По правде сказать, - заметил он, - я некогда находил в подобных развлечениях забаву, но теперь они мне также порядком наскучили. Прав был писатель, скучно жить на этом свете, ух, скучно! Одна скука у нас, у русских, царит повсюду, и больше ничего.
   Сообщив сие наиважнейшее открытие, хозяин "Пруссии" исчез также внезапно, как и появился.
   Святой, уже пивший на брудершафт со счастливцем Ховриным, помахал на прощание Башкирцеву рукой и заметил своему собеседнику:
   - Всем хорош этот человек, нет у него, кажется, ни одного недостатка, кроме одного: - слишком уж он правилен, а, по мне, это и есть самое худшее качество.
   Ховрин только глупо улыбнулся в ответ. Он и не заметил, как к ним тихо подошел Хороблев и присел за столик.
   - Когда вы пьете, вы говорите иногда достаточно разумные вещи, - заметил он Святому, - Извольте ответить мне, а в чем вы находите наш с вами недостаток?
   - Наш недостаток заключается в том, что мы с вами как раз наоборот совсем неправильные люди, - не задумываясь, вывел Святой.
   Хороблев только рассмеялся на это открытие каким-то отрывистым театральным смехом: видимо, иначе смеяться он не умел.
   - А в вас скрывается талант философа, - заметил он, - как хорошо, что я не пью. Со всеми вами можно кончить полной идиотией.
   - А что здесь все идиоты? - поинтересовался Святой, вливая в себя очередную дозу водки.
   - Впрочем, я пошутил, Вольдемар. Мои слова к вам не относятся. Пойдемте лучше в кабинет, не желаете ли с нами, Василий Никитич?
   - Я с удовольствием пойду, - живо согласился Святой, - и Василий Никитич с нами, правда Василий Никитич? И шансонеток пришлите, на свой вкус. Вы ведь знаете, каких я люблю?
   - А для Ховрина тоже по вашему вкусу? - насмешливо поинтересовался Хороблев.
   - А отчего вы полагаете, что у него иной вкус? - пожал плечами Святой, - ведь мы только что с ним пили на брудершафт. Скажи, дружище, что с тех пор мой вкус - твой вкус.
   Ховрин снова глупейше улыбнулся и охотно согласился с мнением Святого. При этом последний незаметно подмигнул Хороблеву и покрутил пальцем у виска. Хороблев проводил их до кабинета, а сам ушел, о чем-то сильно призадумавшись. Вскоре в кабинете появились и две шансонетки, отвечающие мужицкому вкусу заказчика, смазливые, толстые и ярко разукрашенные, пришел также еще один гость, очень состоятельный купец из уезда, Митрий Митрич, знакомый Святого. Он был совершенно пьян, на ногах держался уже крайне плохо и, едва завидев, Святого чуть не упал в его объятья в самом прямом смысле этого слова.
   - Как долго я вас искал! - восклицал он.
   - Страшно рад, что наконец нашли, - отвечал Святой, - я даже готов вам уступить свою бабу.
   После явления Митрия Митрича пришла хозяйка с обычной для женщин своей профессии подобострастной улыбкой.
   - Чего изволите?
   - Нам-с.., - начал было Митрий Митрич, но Святой оборвал его.
   - Нет, ты лучше погоди. Сегодня Василий Никитич, сорвал банк, он пусть и заказывает, пусть и угощает. Не так ли Василий Никитич?
   - Конечно так, - поспешно согласился Василий Никитич и поинтересовался сначала у шансонеток, - что вы изволите, милочки?
   Те оживились и начали излагать свои многочисленные требования, в прейскурант вовсе не входящие, за которые берутся дополнительные деньги в пользу хозяйки, ее девочек и ресторана.
   - Фрухты, побольше, - наперебой просили они, - бланманже и шампанского. И от Клико чтоб было. Всего побольше.
   Хозяйка поощрительно поглядела на своих подопечных и, обратясь к Ховрину, поинтересовалась:
   - А экзотического ничего не прикажете-с? Чтоб не скучать. Господам всегда нужно что-нибудь экзотическое.
   - Конечно, желаем, - отозвался Святой, - шансонетку в гарнире. Не правда ли хорошо, Василий Никитич?
   - Как вам нравится, как вам нравится, - поспешно согласился Ховрин.
   Святой дружески ударил его по плечу, а про себя заметил: "Ну и люблю ж я дураков!"
   Экзотического заказа пришлось обождать, только через минут двадцать двери кабинета растворились и четыре молодца из официантов внесли на огромном подносе, нарочно для подобных заказов предназначенном, совершенно нагую креолку, очень симпатичную с красивым стройным телом, усыпанным розами, столовой зеленью и всевозможными закусками. Сие блюдо встретили бурными возгласами по типу "Ура!" и "Виват!", откупорили каждый по бутылке шампанского и принялись поливать им прекрасное ослепительно белое тело закусочной девушки, распевая при том какой-то пошлый куплетик под аккомпанемент цыганского оркестра, ввалившегося следом за внесенным живым блюдом. Опричь шампанского на сияющую от счастья креолку (а это было действительно большой честью для работниц ресторана - участвовать в подобной эскападе, и такое право давалось далеко не каждой, ибо шансонетка получала за это большие деньги), осыпали так же и кучей кредиток, при этом нисколько не скупясь. Особенно усердствовал в работе рога изобилия Митрий Митрич, почти ничего уже не соображавший, тем более, что девушка в гарнире невероятно понравилась ему, и он ни на минуту от нее не отходил, сладострастно ощупывал красивое молодое тело и отпускал комплименты самые изощренные, что на трезвую голову никто не только не решился бы говорить, но даже и слушать постыдился.
   Святому весьма скоро надоело и это развлечение, и он потребовал унести экзотический поднос и представить любимый его номер, так называемый "аквариум". Гарнир вынесли, к великой досаде Митрия Митрича, а ему на смену втащили большой черный рояль вместе с молодым тапером, которого внесли прямо на стуле одновременно с инструментом. Крышка рояля была поднята и официанты вместе с гостями принялись самым безжалостным образом заполнять его внутренности шампанским, для чего было потрачено неимоверное количество бутылок. Остается только сожалеть о бедной вдовушке Клико, которая не имела и представления о том, в каких целях используется в далекой северной стране ее дорогой напиток, почитающийся здесь слишком дешевым относительно материальных возможностей его покупателей. Надо сказать, что в наших восточных местах, где климат столь разнится от центральнорусского, шампанское только в подобных целях и используется, и не воспринимается в качестве алкогольного напитка: здесь слишком велика популярность водки и водки самой крепкой, ибо только через ее потребление можно выносить нюансы местной погоды.
   Когда рояль был заполнен, Святой стал запускать в него "кильки", то есть разнообразную рыбу, копченую и вяленую, выгребая ее из гарнира прямо руками.
   - Играй, мон шер, играй! - скомандовал он, отправив в рояль всю имевшуюся рыбу и вытирая сальные руки о плечи тапера, - что-нибудь наше играй, русское!
   - Листа играй, Листа хочу слушать, или Баха с Бетховеном, - встрял Митрий Митрич, претендуя на роль личности, в некотором роде образованной.
   Тапер заиграл некую фантазию из "Трех гитар", "Милая, услышь меня" и Листа, и несмотря на подобную мешанину все таки выходило совсем не плохо, и пьяные слушатели были в самом настоящем восторге. Святой после первых же аккордов бросился в пляс, утащив с собой и Ховрина, на плечи которому он набросил цветастую шаль, сорванную с одной из цыганок. Вдоволь наплясавшись, все втроем принялись подбрасывать на руках испуганного тапера и продолжали до тех пор, покуда несчастный с нечеловеческим криком не вцепился в шевелюру Митрия Митрича, и никак не хотел ее отпускать, доколе его не вернули в вертикальное положение.
   Пока Святой размышлял над тем, что бы ему такое еще придумать, чтобы разнообразить сегодняшний вечер, из зала стали доноситься раскаты душераздирающих траурных маршей. Едва заслышав их, любитель экзотических развлечений чуть не подпрыгнул на месте от восторга и, прокричав, что это ему особенно нравится, схватил приятелей за руки и бросился в зал для участия в очередном представлении. Здесь все трое окунулись в угнетающую стихию ночи (все электричество было потушено). На огромном столе, за которым еще недавно пировали гости водружался черный гроб, окруженный многочисленными свечами. В нем на батистовых подушках почивала смертельно бледная местная артистка, неподвижная, едва не окаменевшая с крепко стиснутыми, как у покойника губами.
   - Умерла! - трагическим голосом вскричал Ховрин.
   И впрямь она выглядела, как мертвая, об игре говорили только веки, время от времени подрагивавшие. Но так как Ховрин уже успел нализаться до чертиков, заметить этого он не мог и предполагал действительную кончину тем паче гроб окружали лица настолько скорбные, даже рыдающие от горя, так что не могло быть никакого сомнения в истинности свершившейся трагедии. Надо сказать, что самые лучшие актеры на свете - бесспорно, пьяницы, они способны в течение пяти минут сыграть несколько ролей: от самой трагической до самой комической и, главное, сыграть все это с неподдельной искренностью, доступной лишь немногим настоящим актерам. В то время, как оркестр разыгрывал плачевные траурные фуги, ему в такт многие из пьяных всхлипывали и утирали слезы платочками, а один толстый мужчина и вовсе рыдал навзрыд, при этом причитая совсем по-бабьи что-то вроде: "На кого ж ты нас покинула, милочка, красавица ты наша?"
   Святой пристроился к траурной кавалькаде и состроил самую скорбную мину постящегося фарисея. При каждом новом трагическом аккорде он сникал все более, покуда не склонил голову на плечо городскому голове и не затрясся в почти истерических рыданьях...
   Ближе к утру гости стали расходиться или расползаться в зависимости от физических возможностей и количества выпитого. Вновь в зале появился хозяин с неизменным зловещим видом и улыбочкой Мефистофеля и попрощался со всеми. Однако Ховрина и Митрия Митрича задержал.
   - Господа, я полагаю, что еще слишком рано заканчивать наш банкет, - заметил он, - до рассвета далеко, а зимние ночи всегда покровительствуют гуляющим.
   Известно, что водки никогда не бывает много, и человек жаждет ее до тех пор, покуда не начинает валиться с ног и бывает уже не в состоянии даже приоткрыть рот для вливания очередной дозы. Именно поэтому заявление Хороблева было с радостью поддержано.
   - Веселье можно продолжить, - обратился Хороблев к Митрию Митричу, как наиболее трезвому из двух собутыльников, - 1 si monsieur le desire.
   - Неплохо бы, - согласился тот заплетающимся от хмеля языком, - что ж мы остаемся, что ли?
   - О, здесь мне уже порядком наскучило. Лучше продолжить эту прекрасную зимнюю ночь у меня на даче. Ведь вы никогда не бывали на моей даче. В таком случае я уверяю вас, что вы прожили жизнь даром и еще ни разу по-настоящему не веселились, ибо только там можно погулять от души. 2 C,est meme tres chic.
   В это время к ним подошел журналист Гусев, слегка пошатываясь и неосторожно роняя на пол ассигнации, которые так и сыпались из его карманов.
   - Господа, господа, отчего мы расходимся? - бормотал он, - а вы, вы куда собрались?.. Не оставляйте меня, не оставляйте, мне скучно!
   Хороблев посмотрел внимательно в его невинные голубые глаза, излучавшие такое хмельное блаженство и такое искреннее желание его усугубления, что решился пригласить на дачу и его, не соблюдая при этом никакой предосторожности. Собрав гостей для поездки, он пошел распорядиться насчет лошадей и переодеться в дорожное платье.
   Через минут пятнадцать все четверо уже мчались в теплых уютных санях за город. Тройка летела со скоростью невероятной и уже через какие-то считанные минуты горящий неоном и электричеством город скрылся за густой громадой черных лесов. Тишина стояла редкая, в закрытых санях не слышен был свист ветра, один лишь пронзительный звон серебряного валдайского колокольчика, да скрип полозьев слегка оживлял мертвящую тьму и тишь зимнего леса. А леса у нас густые, хвойные, труднопроходимые для человека, сосны едва не прижимаются одна к другой, - весь город опоясан ими, так же непрерывно тянутся они и по обочинам загородной дороги, ведущей в сторону гор, куда держала путь лихая хороблевская тройка. Через полчаса стремительной скачки на востоке показались едва заметные очертания гор, еще через час они уже не казались такими далекими и даже слабый огонь замерцал где-то вдали, на обрыве берега застывшей горной речки.
   Гостей уже поджидали, огромная двухэтажная дача была вся освещена и серый столб дыма тянулся из трубы, устремляясь в черную звездную высь, где и пропадал бесследно.
   Извозчик въехал на лед и, проехав по нему несколько миль, приблизился к самому пологому месту на обрыве и влетел наверх, почти не снизив скорости. От неожиданного толчка пассажиры подпрыгнули на своих местах, задремавший было Гусев проснулся и удивленно огляделся по сторонам.
   - Мы приехали, господа! - объявил Хороблев.
   Извозчик растворил дверцы и помог выбраться сначала хозяину потом и гостям. Утомленные долгой и стремительной скачкой, гости привалились к экипажу и с любопытством разглядывали местность, не торопясь заходить в дом.
   - Прелестные окрестности, - сообщил Гусев, - лучше для дачи и не придумать. Удивительно, что она так одиноко стоит на этой горе, разве больше здесь никто не строился?
   - В этих местах есть еще несколько дач. Но все они - верст за десять-пятнадцать отсюда, ниже, на равнине, - ответил Хороблев, - к тому же зимой они всегда пустуют, да и жить в эту пору тут жутковато. А я вот, напротив, люблю уединяться и нарочно выбрал это место, зная наверняка, что вокруг на пять верст не встретишь ни одной живой души. До деревни не близко, а до города еще дальше.
   - А в какой стороне расположены ближайшие деревни? - не унимался Гусев.
   - Да отчего вас все так интересует? - усмехнулся Хороблев, - говорю ж вам, что с захода верст пять, с восхода - столько ж, с полудня поменьше, а с полуночи - более того.
   - Да-с, безлюдное местечко, - согласился Гусев, - вокруг ни души.
   - Это вам не Англия, Анатолий Глебович, где люди друг у друга на головах живут. Не забывайте, что за этими горами кончается Европа, да и цивилизация заканчивается. Одно только царство русской тайги, а с севера парма и на сто верст вокруг, случается, не сыщешь человеческого жилья.
   - Может, Европа и кончается, а цивилизация - нет, ведь и за этими горами - наша Россия, - заметил Гусев как-то слишком резонно для очень пьяного человека, каким прежде представлялся.
   - А я полагаю, - влез в разговор Митрий Митрич, - что и здесь уже нет никакой цивилизации! Какая, к черту, Европа? Это стихия какая-то, царство природы, замерзшей и умершей. Здесь нет места человеку, че-ло-ве-ку! Нет никакой цивилизации и не пахнет ею! Я себя в этой стихии карликом ощущаю, пыжиком каким-то, вытесняет здесь природа человека, живьем давит. Жутко здесь, господа.
   - Вы суеверны, - загадочно сказал Хороблев и как-то странно улыбнулся: в темноте блеснул ряд идеальных ослепительно белых зубов, но глаза смотрели зловеще. По крайней мере на улыбку этот оскал совершенно не походил. Гусеву тоже стало жутковато.
   - Россия безразлична к жизни человека и течению времени. Она безмолвна, вечна и несокрушима, - для чего то процитировал он английского философа.
   - У вас еще хватает сил чего-то вспоминать на этаком морозе, - заметил репортеру хозяин.
   - Да это так, с пьяну. Разная чепуха в голову лезет, - оправдывался Гусев.
   - Отчего ж чепуха? Эти места располагают к философии. Но я вам замечу, что нет для них никакой особенной идеи, нет здесь никакого закона, даже времени нет, оттого они так и притягивают к себе. Здесь на пять - семь верст окрест не сыщешь живой души, все эти горы, чащи непроходимые принадлежат лишь мне, и в них властвует только мой закон. У меня есть право провозглашать здесь свои законы, - каким-то страшным голосом (или Гусеву это снова только показалось) сообщил хозяин и направился к калитке.
   Уже на ходу он бросил Гусеву насмешливо:
   - Однако вам страшно, сознайтесь?
   - Да, где-то я уже слышал нечто подобное, - задумчиво отозвался Гусев, - своезаконие... Если нет закона, то я - закон... Кажется, у Ницше, или нет, - не помню.
   Дружный лай собак приветствовал гостей. Глухонемой привратник растворил двери дома и пятеро огромных борзых выскочили навстречу хозяину с радостным лаем. Только когда тот обласкал всех, гости вошли в переднюю. Привратник снял со всех шубы, а слуга Трофим, дюжий широкоплечий мужик, одетый в старинную русскую рубаху до самых колен, провел гостей в центральную комнату. Комната эта напоминала апартаменты древнего рыцарского замка, в ней был огромный камин, старинное оружие на стенах, да еще стояли разного рода скульптуры в человеческий рост, одетые в средневековые наряды.
   - К счастью здесь нет электричества, - сообщил Хороблев, - если вам при камине темно, я могу зажечь свечи.
   Пьяные гости, которые то и дело натыкались впотьмах на огромные жутковатые статуи, попросили Трофима немедленно осветить комнату.
   - Странно то, что когда мы подъезжали сюда, весь дом был освещен, - недоумевал Ховрин.
   - Верно. Когда я собираюсь на дачу, то всегда наперед посылаю Трофима, чтоб он ее предварительно натопил и непременно осветил, ведь места здесь дикие и безлюдные, а в темноте нетрудно сбиться с пути.
   - А что собак тоже привозит Трофим?
   - Они всегда здесь живут, это часть моей своры. За ними Абдулка смотрит, - этот глухонемой татарин.
   Стол был накрыт заранее, Трофим только сбегал в погреб за шампанским и пуншем, который тут же был подожжен. После дегустации последнего, Хороблев призвал друзей немедленно отпробовать кларета и кум-иль-попель, присланных, по его словам, из Парижа. Ликеры были тут же уничтожены ненасытными гостями. Причем Хороблев, как обычно, ни до чего и не дотронулся, а Гусев все сидел за одной рюмкой и никак не мог ее осилить. Хозяин заметил подобное невнимание к спиртному и стал с любопытством наблюдать за репортером. У него мелькнула мысль, уж не притворяется ли он пьяным, на самом деле таковым вовсе не являясь? Впрочем, было более похоже на то, что гость просто переоценил свои возможности, выпил больше меры и оттого теперь сидел и клевал носом за столом. "Наверное он действительно перепил", - подумалось Хороблеву, однако крепкая коренастая фигура репортера, говорившая о недюжинной выносливости ее обладателя, заставляла его сомневаться в том, что ее обладатель способен надраться до полного заземления.
   Едва кларет был выпит, Хороблев призвал Трофима и велел ему принести вина его собственного, домашнего приготовления.
   - Абдулка выращивает на этой горе смородину - сообщил он, - вы наверняка обратили внимание на многочисленные кусты у дома, они все смородиновые. Красная, белая, черная, всевозможных сортов и оттенков, она удивительно приживается здесь и, говорят даже, что в наших местах произрастает едва не лучший вид этой ягоды. Моя экономка делает из нее отличное вино нескольких сортов. Уверяю вас, никакое даже самое лучшее из французских, кубанских и крымских вин не может сравниться с нашим домашним.
   Выслушав подобный панегирик, гости торжественно приветствовали хрустальный графин с прозрачным напитком. Ховрин и его приятель тут же бросились опустошать свои бокалы, а Гусев неожиданно скорчил самую безобразную гримасу на лице и попросил Трофима довести его до сортира.
   - Вам плохо? - с какой-то затаенной усмешкой поинтересовался хозяин.
   - Ох, совсем нехорошо, - простонал репортер.
   - Возьмите тогда настойку - непременно полегчает.
   Он взял в руки бокал с вином и отправился в туалет. Здесь он отбросил вино прочь и, погасив лампу, принялся с интересом ожидать развязки.
   "Господи! Ведь я так мечтал попасть в это таинственное место, - думал репортер, - а теперь у меня и впрямь начинает шуметь в голове. Что я смогу сделать, если что-нибудь вдруг случится?" Он обхватил шумящую голову руками и сам не заметил, как задремал. Очнулся он от какого-то шороха в коридоре, к которому примыкало отхожее место. Под самым потолком располагалось небольшое оконце. Неслышно вскарабкавшись на табурет, он прильнул к нему, и глазам его открылась картина, совершенно неожиданная, просто ужасная. Посреди большого темного коридора стоял сам хозяин с огарком свечи в руке, а его верный слуга вытаскивал со стороны комнат бесчувственные тела гостей. Оба они были брошены как раз напротив туалета.
   - Куда ж мы их денем? - вопрошал Трофим, - наша полынья опять замерзла, теперича не расковырять.
   - Да свезем к лесочку, черт с ними совсем, - отвечал Хороблев, потом вдруг вспомнив что-то, спросил, - а где же Гусев? С ними был еще этот проклятый репортерчик.
   - Где-то здесь бродит. Дверь то заперта, спать поди завалился в сортире. Совсем плох был давеча. А может и сдох уже, вы ведь и ему давали настойки.
   - Добро, если б выпил. Но мне все же будет легче, если и его тело найдется. Роберсом я ходить не привык, это ты в последнее время стал неосторожен. Помнишь, в прошлый раз, оставшись без моего контроля, ты поступил с трупами так неосторожно, что их обнаружили уже через пять дней. Дело до сих пор не закрыто.
   - Э, не бойтесь, отыщется и третий труп. Куда ему уйти? Мертвые с погоста не ходят. Хе-хе-хе.
   От этих слов все похолодело внутри Гусева. Что ж, старая загадка ресторана "Пруссия" разгадана, но что из того? Сможет ли он сам выйти отсюда живым? Перепуганный репортер, отер дрожащей рукой пот, обильно выступивший на его лбу и инстинктивно принялся искать в кармане револьвер и, не найдя, совершенно упал духом. Однако набрался все таки мужества досмотреть это страшное действо до конца.
   Трофим наклонился к трупу Ховрина и принялся бесцеремонно шарить у него в карманах.
   - Чек на пятьдесят тысяч и четырнадцать наличными, - с удовлетворением заявил он.
   - А что у второго?
   - Деньги и билеты, все - на 70 тысяч.
   - Не дурно, очень недурно.
   Последние остатки хмеля выветрились из головы Гусева. В нем интенсивно заработала та часть человеческого разума, что названа Дарвином инстинктом самосохранения. Он надеялся только на одно, что Трофим не начнет поиски с туалета, а пойдет в дом, а он в это время попытается как-нибудь вырваться из этого кровавого дома. Но Гусев был прежде всего журналистом, и журналистом самым отчаянным. Оттого одновременно с жаждой выжить, он был снедаем страстным желанием уличить убийцу во что бы то ни стало.
   Судьба в тот день явно благоволила к нему, Трофим и впрямь отправился искать его в дом, а Гусев, воспользовавшись этим случаем, вышел из своего укрытия. Вне себя от страха (и все же надо отдать ему должное - бежать он не бросился), журналист наклонился прежде к телам. Удостоверившись, что несчастные жертвы пьянства и собственной доверчивости мертвы, Гусев принялся стаскивать с Митрия Митрича сюртук, который он мог бы представить в дальнейшем в качестве вещественного доказательства. Эту операцию он проводил скорее механически, нежели осмысленно. Кое-как свернув сюртук, он направился к дверям, но они оказались запертыми. Можно было попытаться выбить их, но это наделало бы много шума и грохота, который непременно был бы услышан, к тому же дверь была достаточно прочной, и Гусев не слишком был уверен, что справится с ней. Однако он страстно хотел жить, а другого выхода не было. Страх придал ему сил, он выбил таки дверь, но при этом едва сумел удержаться на ногах, к счастью, вторая дверь, ведущая в смородиновый сад оказалась открытой. Надо было ловить момент и бежать. Но в какую сторону бежать он не знал, да и куда вообще мог он убежать в морозное зимнее утро, в горах, за несколько десятков верст от города. Вернее всего он бы замерз где-нибудь на первой версте, без шубы, в непроглядной тьме, когда до позднего январского рассвета оставалось не менее двух часов. Где-то здесь должна была располагаться конюшня, и, оглядевшись по сторонам, Гусев заметил некий сарай и бросился к нему, благодаря Бога за чудесное избавление. В сарае он нашел трех выпряженный хороблевских лошадей, снял с гвоздя уздечку и, забравшись на круп, с величайшим трудом удерживаясь верхом без седла, вырвался наружу.
   Сломанную дверь обнаружили, из дома уже выскочил хозяин с Трофимом, оба без верхней одежды, последний стал целиться в него из ружья... Господи, помоги!
   Он скакал так быстро, что пули не достигали его. Пока Трофим запрягал себе лошадь для погони, смелый репортер был уже далеко за рекой и несся в сторону деревень, указанную самим хозяином.
   "Воистину велики дела Твои, Господи!"
   Он несся во всю прыть, даже не чувствуя холода, хоть и был в одной только паре, шуба так и осталась висеть в прихожей, а мороз с рассветом перевалил градусов за 30.
   Совершенно обессиленный, он постучался в первую попавшуюся на пути избу. Гусев едва не задыхался от бешеной скачки и тяжелого морозного воздуха, но в то же время он ощущал себя величайшим счастливцем. Право же, не всякий день человеку удается спасти свою жизнь, повисшую по каким-либо причинам на волоске, и нет большего счастья, как, уже отчаявшись в спасении, вдруг обрести его самым неожиданным образом. Кроме того в его распоряжении было вещественное доказательство против убийц, которое журналист прижимал к самой груди посиневшей от холода рукой.
  
  
  
   Глава 23
  "Русский суд отворачивается от пристрастия, русский суд не казнит без доказательств
   (С.А.Андреевский)
  После полудня того же дня Гусев вошел в кабинет следователя Гирина. Посетитель находился в крайне возбужденном состоянии, что следователем было отнесено к недомоганию, тем паче выглядел он скверно и постоянно кутался до самого носа в огромный белый шарф.
  Прямо с порога закричал он о какой-то сенсации и преступлении века. Гирин нехотя оторвался от своих бумаг, поправил очки и поинтересовался самым спокойным тоном:
  - Вы наверное простыли, друг мой?
  - О, какая тут к черту простуда! - вскричал Гусев, - вчера ночью произошло страшное убийство, единственным свидетелем которого является ваш покорный слуга. Я примчался к вам прямо с места преступления, а завтра я опишу это страшное происшествие в губернских ведомостях. Все должны знать, чем занимается владелец "Пруссии".
  Гирин внимательно посмотрел на своего друга. Он был очень близорук и не сразу обращал внимание на внешний вид и одежду человека. Только после тщательного рассмотрения он обратил внимание, что Гусев одет как-то очень уж странно, едва не по-шутовски. Кроме шарфа из грубейшей пряжи на нем была еще и совершенно варварского вида дубленая шуба, какую только в деревнях и носят, шапка тоже была самая невероятная, а именно - треух из некоего неведомого животного и какие-то рукавицы вместо перчаток.
  - Конечно, я все понимаю, но ваш внешний вид... Уж не на карнавале ли вы были этой ночью? - сострил следователь.
  - Какой же ты олух, братец! - вскричал Гусев и для убедительности постучал кулаком по голове, - я же объясняю, что примчался к тебе прямо с места преступления. Все утро я только и делал, что убегал от убийц.
  - Что, вас хотели убить? - удивился Гирин.
   - Черт возьми!
   Гусев распахнул свою ужасную шубу и уселся на стул перед рабочим столом следователя.
  - Я объясняю вам, что сегодня под утро было свершено страшное преступление: убили и ограбили двух купцов.
  - И кто же их убил? - оживился, наконец, следователь.
  - Г-н Хороблев.
  Это заявление, по-видимому, произвело некоторое впечатление на Гирина.
   - Да вы отдаете ли себе отчет в своих словах? Я нимало слышал дурацких слухов о "Пруссии" и ее владельце, но мне кажется, все это - одни лишь бабьи сплетни, и не более того.
   - С тобой совершенно нельзя говорить, Гирин, я же сказал тебе, что это вовсе не слухи. Я сам был свидетелем этого ужасного злодеяния.
   - Отчего ж тогда, позвольте узнать, вас самих не убили?
   Это спокойствие следователя просто выводило Гусева из себя, он и без того сидел, как на иголках и стал крайне раздражительным после страшной бессонной ночи.
   - Я убежал от них, казенная твоя голова. Откуда, вы полагаете, я взял этот маскарадный костюм?
   - Костюм и впрямь замечательный, но я бы отнес его к вашему вчерашнему посещению ресторана, где вы вероятно порядочно перебрали, так что даже не изволили с утра явиться в редакцию.
   - А откуда вы знаете, что я не был в редакции?
   - Сегодня утром ко мне заходил Буйносов по поводу защиты своих авторских прав и поведал между прочим о вашей пропаже, кроме того сообщил, что накануне вы собирались погулять в "Пруссии". Я не спорю, что вы ходили туда с благородными намерениями, например, ради проверки слухов, ходящих о ней, но, видимо, вы слишком переусердствовали на этой прекрасной стезе за бутылкой углевки или смирновки. Вообще подобное иногда встречается во врачебной практике: всякие там галюсинации, зоологические сюжеты... Кстати, не желаете ли похмелиться, у меня где-то стояла пара бутылок "Трехгорного". Как сказал где-то Лесков, что наш народ пьянствует водкой, а похмеляется пивом, - и никуда от этого не деться.
   - Послушай, Гирин, оставь лучше при себе свои выводы. Мне сегодня отнюдь не до шуток.
   - А, понимаю, - похмельный синдром. Предлагаю же тебе выпить пива.
   Тут Гусев наконец не выдержал, вскочил со стула и, схватив следователя за лацканы мундира, заорал на него:
   - Конечно, ежедневно общаясь с разного рода преступниками, ты мог выработать какое угодно хладнокровие. Но я - твой друг, и я не желаю, чтобы со мной ты вел себя подобным образом.
   Гирин отодвинулся от него и заметил:
   - Я совершенно не узнаю тебя сегодня. Может быть, тебя укусила какая-нибудь диковинная муха, типа це-це. Пошутили и хватит. Да и зачем так громко кричать, сам знаешь, что у меня и без того работа нервная. Сядь пожалуйста и выкладывай, что с тобой произошло.
   Гусев покорно уселся на стул.
   Надо сказать, что Гирин был совсем молодым следователем, только пятью годами старше двадцатипятилетнего Гусева. Они знали друг друга еще по гимназии, но в связи с разницей в возрасте не сошлись тогда, с годами же у них завязалась дружба на профессиональном уровне. Гусев часто пользовался материалами Гирина для своих статей из уголовной практики, а сам в свою очередь давал различные объявления по просьбе Гирина. Потому прежде, чем напечатать свое сенсационное сообщение в газете, Гусев зашел по дружбе к Гирину чтоб быстрее открыть дело.
   Следователь выслушал его сумбурный рассказ, однако ироничная улыбка не покидала его губ на протяжении всего повествования.
   - Ну-с, это все? И вы желаете, чтобы я немедленно открыл следствие на основании вашей странной истории? Да вы сами то понимаете, что такое вы наговорили сейчас? За восемь лет работы, я не слыхал ничего подобного. И чего только человеческая фантазия не способна изобрести, тем паче, если ее как следует подзаправить изделиями Смирнова или Мейерхольда... Это нечто из средневековой жизни, то что вы сейчас мне наплели. Или какой-то дурной роман вашего собственного сочинения. Вы меня просто за дурака держите, если надеетесь, что я поверю всему этому. Знаете, когда я вас впервые сегодня увидел, то подумал сначала, что вы так разоделись для нового репортажа из городских трущоб, но теперь я вижу, что вы просто нездоровы. Иначе нельзя объяснить ваше странное поведение: напившись до ризоположения (в прямом смысле этого слова) вы не сумели отыскать своей шубы и подцепили первое попавшееся барахло, а так как ничего не помнили из происшедшего, придумали себе в утешение какую-то дурацкую историю. Если же она не выдумана вами, и вы уверенны совершенно, что все так и было, то, мне кажется, вам немедленно следует обратиться к врачу, это очень скверный признак - подобного рода галюсинации. Я никак не могу завести дела, так как нет ровно никаких доказательств ваших слов, кроме вашего пьяного бреда.
   - Есть, есть доказательства! Пиджак, который я снял с убитого.
   - Действительно? - оживился Гирин.
   Гусев взял стоявший рядом мешок, холщовый и грязный, такой, в каких обычно возят крестьяне муку и принялся извлекать оттуда улику. Гирин посмотрел сначала на мешок, потом на пиджак и заметил, пожав плечами:
   - Положим, это действительно улика. Но как узнать, что этот пиджак принадлежал Митрию Митричу, а не кому-нибудь еще? Ведь никто, кроме вас не видел обоих убитыми, о вас же и мне и всем остальным известно, что прошлым вечером вы были пьяны.
   - Но их можно разыскать и убедиться, что они исчезли бесследно.
   Гирин задумался и закурил. Он знал Гусева и не мог подозревать его в сумасшествии, однако, все, рассказанное им, казалось настолько фантастическим, что он никак не мог поверить его словам.
   - Ладно, я наведу справки об этих господах. И горе вам, если вы меня обманули и они найдутся! - заявил он, - однако сейчас я занят и смогу приступить к вашему вопросу только к вечеру.
   - Я не могу ждать, мне нужно в редакцию.
   - Вам придется подождать. Я не могу отрывать людей от обеда, да и у меня обед, в конце концов!
   В подтверждении своих слов он извлек из кармана старый номер "Нивы" и невозмутимо принялся за чтение. В тот миг Гусев готов был разорвать своего товарища на части, но его спас неожиданно вошедший с докладом полицейский.
   - Плохие новости, Пал Палыч, - объявил он, - опять работка тебе подвалила.
   В ответ Гирин тяжко вздохнул.
   - Ни минуты покоя нет. Что же еще случилось?
   - А то, что сегодня поутру некий крестьянин, едучи в город на базар по горнозаводскому шляху, наткнулся на два замерзших трупа, сдал их становому, который и доставил их в город. Час назад трупы были опознаны.
   Гирин насторожился.
   - И кого же в них опознали?
   - Один из них - гражданин Ховрин, а второй - какой-то заезжий купец, не припомню, как его зовут.
   Гусев так и подскочил на своем месте от этого известия.
   - Ну что я говорил?
   - Вот так-так, - удивленно вскричал Гирин, - ай, да Гусев, всей сыскной полиции нос утер. Ну что ж свидетель у нас есть, есть и подозреваемый. Теперь можете спокойно ехать в редакцию, а мы с Титом Игнатьичем направимся в анатомичку. Заодно поглядим во что этот второй был одет.
   Сияющий от гордости Гусев, крепко пожал руку Гирину и поехал к себе на квартиру, где сразу же свалился на перины, едва скинув дубленку, на то, чтобы снять и сюртук сил уже не достало, и заснул самым крепким сном, какой только бывает у человека после бурно проведенной бессонной ночи.
  
  Глава 24
  Да, я преступник, как и все кругом!
  (Байрон)
  Николай Исаевич Башкирцев прогуливался по ярко освещенному банкетному залу английского клуба. Он был одет в строгий черный костюм, имел вид самый официальный, и по всей видимости ожидал здесь кого-то встретить.
  Он был всецело погружен в свои мысли и ничего не замечал вокруг, только останавливался время от времени перед картинами, развешанными на стенах, однако отнюдь не глядел на них, думая о чем-то своем. Скоро явился г-н Хороблев, не менее официально одетый, с тростью и при шляпе, вероятно для полного шика. Они поздоровались весьма холодно и едва дотронулись до гантированных рук друг друга, однако перчатки снять для сего случая ни один не изволил.
  - Покорнейше прошу извинить, кажется, я заставил вас ждать, - заметил Хороблев по-английски.
  - Нисколько. Я сам пришел ранее обещанного, - ответствовал Башкирцев, взглянув для пущей убедительности на свои роскошный золотые часы с многочисленными рубинами кругом циферблата, - без одной минуты шесть. По вам можно время сверять.
  Они обменялись одинаково официальными искусственными улыбками, и Хороблев предложил заказать шампанское.
  - Как вам угодно, - холодно ответил Башкирцев.
  - Только я бы хотел перейти в отдельный кабинет, где никто не сможет помешать нашему разговору. Будьте так любезны вынести угощение за мой счет. Я пригласил вас сюда.
  - Вы предложили первым, значит, ваше слово для меня - закон.
  В кабинете Хороблев разлил шампанское по бокалам и предложил выпить.
  - Боюсь данайцев, даже дары приносящих, - усмехнулся Башкирцев.
  - У вас злой юмор, Николай Исаевич.
  - Вы чрезвычайно наблюдательны, Иван Исаевич.
  - Можно просто, Jean, как в старые добрые времена, - заметил Хороблев, пронзив Башкирцева своим дьявольским взглядом.
  Башкирцев выпил, Хороблев же едва притронулся к своему бокалу. Воцарилось минутное молчание:
  - Apresent, быть может, вы скажете мне, зачем пригласили меня сюда. Полагаю, что вовсе не для распития шампанского, - сказал Николай Исаевич
  - Конечно, не за этим. Мне сейчас слишком не до шампанского. Вы и сами можете понять, что наши с вами отношения, точнее полное их отсутствие, никак не могли побудить меня искать с вами встречи ради одного только совместного проведения времени.
  - Что же вам от меня надо, практический вы человек? - с улыбкой спросил Башкирцев.
  - Я раскрою карты сразу. Мне нужна ваша помощь, именно за ней я и пришел, - ответил Хороблев.
  - Чем же я могу вам помочь? - удивился Башкирцев.
  Вместо ответа Хороблев снова разлил шампанское, точнее наполнил бокал брата, себе же только добавил и проделал все с таким видом, будто процедура эта доставляла ему величайшее удовольствие. Потом после некоторой паузы заметил довольно резко:
  - Может быть, хватит играть в эту дурацкую игру, Никки. Ты все знаешь, должен знать, ты слишком умен для того, чтоб оставаться в полном неведении.
  - Что именно я знаю? - невозмутимо поинтересовался Башкирцев.
  - То, что мне грозит каторга, - в тон ему ответил Хороблев.
  - И за что же?
  - А то ты не догадываешься?
  - Я спрашиваю, за что конкретно грозит вам каторга?
  - Плохого же ты мнения обо мне. Разве ты находишь, что на моей совести столько преступлений, что спрашиваешь на каком конкретно я попался?
  Николай Исаевич ничего не ответил.
   - Впрочем, думай, как знаешь. Меня подозревают в убийстве.
   - Правда?
   - Что же ты не договариваешь? Я же знаю, что ты при этом думаешь. "От тебя все возможно ожидать". Разве не так?
   - Положим, что и так. Хотя я и не слишком верю во все эти слухи, разросшиеся вокруг вашего имени. Кого ж вы убили, точнее, я хотел сказать, в каком убийстве вас подозревают?
   - Ты сказал верно. Да, я убил. И убивал всю свою жизнь... Напрасно ты будешь пытаться убеждать себя в обратном, я на самом деле - убийца. Завтра ты узнаешь обо всем из газет.
   - Вы говорите об этом так спокойно? Создается такое впечатление, что вам нравится сознавать себя убийцей.
   Хороблев только рассмеялся на это замечание.
   - Я же сказал тебе, что я уже много лет этим занимаюсь. Разве у меня не было времени научиться воспринимать все спокойно?
   Башкирцев впервые за все время разговора взглянул Хороблеву прямо в глаза и сказал после некоторого раздумья:
   - Чего ж вы от меня то хотите? Я не мессия и не способен воскрешать умерших, и не прокурор: не в моей власти снимать обвинения.
   Он хоть и был внешне спокоен, но Хороблев чувствовал, что нечто страшное сейчас творится в его душе, даже во взгляде, который он случайно бросил на Ивана Исаевича ощущалось что-то гнетущее, напряженное.
   - Ах, Nicolas, Nicolas, мой милый мальчик (а ты для меня навсегда таким и останешься), - сказал Иван Исаевич после некоторой паузы, - я ведь в свое время мог бы стать неплохим химиком. Когда я закончил Московский университет, мне все предлагали учиться дальше, пророчили профессорское звание и мировую известность. Но я растратил свой талант, напрасно растратил. Ради денег, ради собственной гордости погубил все на корню.
   - Кажется, у вас есть своя лаборатория, и занятий своих вы не прекращаете, - сухо заметил Николай Исаевич.
   - Да какие, к черту, занятия! Я нынче занимаюсь только теми исследованиями, которые мне необходимы для практической деятельности. Мои изыскания упираются в разработку экстрасильных медицинских препаратов, я имею в виду яды. Только я солгал тебе, сказав, что все в деньги упирается. Конечно же, деньги для меня - не главное. Я мог бы приобресть достаточный капитал законными путями, но поезд ушел, теперь все слишком поздно, я уже втянулся, а всякая противозаконная деятельность есть своего рода наркотик, от которого отстать бывает крайне трудно. И кто виноват в том, что я оставил честные способы накопления? Или ты не помнишь? Вы с Исаей лишили меня всякой возможности жить честно... но все таки я благодарен вам, ибо с вашей помощью я скорее понял, как это глупо и противно - жить честно.
   Башкирцев нахмурился и сказал резко:
   - Глупо - совершать преступления и перекладывать свою вину на других: на меня и нашего отца. Вы сделали отцу не меньше зла, чем он вам, да и я ничем не заслужил ваших порицаний.
   - Не меньше зла? - зло усмехнулся Хороблев, - я причинил ему не меньше зла?! Да ведь по его милости я стал преступником. А ты, ты конечно ни в чем не виноват, ты у нас такой правильный человек, тогда ты просто не мог поступить иначе.
   - Jean, вы говорите нечто странное. И если свои слова вы принимаете за остроты, то я нахожу их что-то слишком уж злыми.
   - Ты верно заметил, я безусловно - злой человек. В противном случае я не стал бы убийцей.
   - Что это, позднее раскаянье? Я неплохо знаю вас, и мне кажется, что вы просто наговариваете на себя. Какой же вы преступник?
   - Сердце твое подскажет тебе, что я говорю правду.
   - Пусть будет по-вашему, - бросил Башкирцев, - вы - убийца, а мы с отцом в этом виноваты.
   - Именно так, - со злорадством произнес Хороблев, он слишком хорошо знал, чем можно пронять брата, но все же решил скрасить собственную бессовестную ложь и тут же добавил, - отчасти.
   - Бог мой, это первая самокритика, что исторгли ваши уста.
   - Наверное ты ослышался.
   - Тогда что же означает это ваше "отчасти"?
   - Только то, что ты не знаешь, что такое настоящее убийство.
   - Я никого не убивал.
   - Знаешь, если ты однажды взял топор и грохнул кого-нибудь по макушке, при том ежеминутно умирая от страха быть пойманным и терзаясь дурацкими угрызениями совести, я могу сказать только то, что это - что угодно, но только не убийство. Одна только жалкая пародия на него. Здесь, выходит, что не ты виновен в содеянном, а обстоятельства, или люди, которые толкнули тебя на законопреступление, и ты играешь в этом случае роль некоего ничтожества, неспособного перешагнуть через самого себя. Посягая на чужую жизнь, ты столько натерпишься, что этого страха тебе не на одну жизнь достанет, и ты уже никогда не сможешь сделаться полноценным человеком. Другое дело, когда ты, убивая, думаешь лишь о том, чтоб получше скрыть следы, и, вот совершив одно, ты уже внутренне готов на другое преступление, - тогда ты действительно убийца самый настоящий - от мозга и костей.
   - Это ужасно то, что вы говорите. Вы полны гордости за себя. Да вы ли это мне говорите, брат мой? Неужели у меня никогда более не будет брата, неужели я потерял вас навсегда? - с горечью сказал Николай Исаевич, отбросив свой строго официальный тон.
   - Мы просто давно с тобой не разговаривали. Вот уж семь лет минуло с тех пор, как мы стали избегать друг друга. Наше кровное родство на протяжении последних лет только в том и выражалось, что, иногда встречаясь в свете, мы желали друг другу здоровья. Но ведь мы и не ссорились никогда. Отчего ж вышло так, что мы разошлись?
   О, он знал чем пронять младшего брата, он догадывался, чувствовал; с того самого момента, как он впервые взглянул пристально в его глаза, сразу угадал, что нужно ему говорить для того, чтоб сделать Николая обязанным оказать требуемую услугу. Он был хороший психолог и, хотя бессовестно лгал, обвиняя Башкирцевых в своих преступлениях, иначе он не мог заставить Николая Исаевича выполнить возложенное на него поручение.
   - Ты и сам понимаешь, отчего мы не разговариваем с тех пор, - продолжал Хороблев самым решительным тоном, - причина в тебе, мой мальчик. Я уверен, что тебе всегда было стыдно передо мной за содеянное отцом, и ты напрасно пытаешься убедить и себя и меня в том, что здесь нет твоей вины.
   - Jean, вовсе не поэтому! Нам обоим стыдно друг перед другом, стыдно в глаза друг другу смотреть, хоть и прошло столько лет с тех пор, - поправил его Николай Исаевич.
   - Пусть даже и так. Но стыд - удел слабых. Никогда и не перед кем не испытывал я чувство стыда и для тебя исключения не сделаю, не надейся.
   - Вы просто рисуетесь, Иван, - перебил его Николай Исаевич, - вы сами придумываете для себя некий образ и сами на себя его примеряете.
   - А откуда ты знаешь? Откуда ты можешь знать, что творится у меня в душе? Разве я был когда-нибудь с тобою откровенен?
   - Я знаю много более: вы человек, а это говорит уже о многом.
   - Быть может, когда-то я и был человеком, да вот теперь вышел весь. А вы с твоим Исайей этому содействовали.
   - Каким же образом? - не выдержал Николай Исаевич.
   - За давностию лет многое забывается.
   - Я ничего не забыл, Иван!
   - Да, нам есть, что вспомнить. Жаль, что мы ни разу не говорили на эту тему раньше. Это было бы интересно.
   - Куда уж интересней.
   - Ты был тогда совсем мальчишкой, но, конечно, исключительно правильным мальчишкой, достойным родительской гордости и всеобщего уважения, ты по способностям своим уже тогда мог взять все наше дело в свои руки. Куда мне было до тебя? Я привык играть, рисковать, ставить на одну карту все свое состояние, по принципу: либо пан, либо пропал. Как там у Чайковского: "что наша жизнь? - игра"... Меня в отличии от тебя с детства никто не любил. Для матери твоей я был пасынком, а отец... отец просто ничего кроме дела не знал и знать не хотел. Трудно жить, когда мать тебе заменяет мачеха, а отца - денежный мешок.
   - Опомнись, Иван, разве мало он сделал для тебя?
   - Не перебивай меня, я этого не люблю. Пусть он сделал все, что я хотел. Дал мне попробовать жить самостоятельно, открыть свое дело, дал капитал. Кажется, все у меня было тогда: и молодость и деньги, да еще акции печально знаменитого концерна "К", тогда весьма доходные... Но я всегда был игроком, и просто не мог жить без того, да и теперь не научился жить иначе. Не спросясь у отца, я все вложил тогда в этот злосчастный концерн, и... ты помнишь, чем дело закончилось. Я остался банкротом, без копейки в кармане. Тебе это трудно понять, тебе никогда ничего подобного не грозило: ты всегда был слишком рассудителен для того, чтоб прогореть, ты всегда высчитывал все до копейки. Ты не создан для риска, и наверно поэтому никогда не сможешь понять меня, но, думаю, ты сумеешь хотя бы представить, в каком ужасном положении я оказался в следствие своего необдуманного поступка. Я остался один, без денег, всеми оставленный и со всех сторон обложенный кредиторами. Впрочем, тогда ты крайне плохо представлял, что случилось со мной, потому что торчал в Вене, заканчивал курс в университете, и писал домой восторженные письма о новых возможностях расширения отцовского производства, об американской системе научной организации труда и ссылался еще на какого-то там, как его... забыл! Но это не так важно. Важнее то, что до моих проблем тебе никакого дела не было. Философию и экономику ты всегда ставил выше человека. Что тебе было до всех нас? Там Кант и Тейлор, - это да, это величины, а здесь всего только простые смертные, которые склонны к ошибкам. Но, черт возьми, ты так и не понял, что весь твой Кант не стоит одного человеческого несчастья!
   - Ты ли говоришь мне это, ты - ни во что человеческую жизнь не ставящий? - сурово бросил Николай Исаевич, и тут же понял, что несколько передернул, но напрасно он устыдился столь резких слов.
   Брат его относился как раз к той категории людей, что привыкли гордиться своим пренебрежением к человеку и человеческой жизни вообще, потому он только усмехнулся на замечание Башкирцева.
   - Я это для тебя сказал, Николаша, только для тебя, для себя я бы ничего подобного не вывел, оттого что мне наплевать на Канта и на все человеческие несчастья, да и в помощи ничьей я никогда не нуждался. Человек для меня слишком ничтожен, чтоб я нуждался в его помощи.
   Он вдруг резко поднялся с кресел и начал бродить по комнате, рассуждая вслух.
   - Тогда именно и был создан этот проклятый синдикат машиностроительных заводов, который окончательно проглотил и тебя и твоего отца, с душой и телом проглотил. Правда создавали его в то время несколько человек, да и назывался он по другому, - теперь же почти все акции вы поделили на пару с Исайей, все к рукам своим прибрали, да и сам синдикат переименовали: в товарищество машиностроительных заводов "Башкирцев и сын". Хорошее название подобрали, подходящее: ведь у Башкирцева остался только один сын... А знаешь ли ты, что крупнейшая фабрика наша, вообще все дело отца по производству сельскохозяйственных машин стало для меня с самого момента моего полного краха чем-то вроде радужной мечты. Как страстно мечтал я тогда завладеть этим 1 нелегальным синдикатом. И ради этого я был готов на все. И вот, случается событие, которое, как казалось, дает мне карты в руки. Отец неожиданно заболевает, заболевает серьезно и на добрых два месяца выходит из строя. Тут то я и разворачиваю деятельность самую бурную, даже союзников подбираю: всех врагов Исайи на свет Божий вытаскиваю, и все ради того, чтобы доказать его физическую несостоятельность, умственное расстройство, что позволило бы мне учредить над ним опеку. Я пытался запереть его в психиатрической клинике, ради достижения этой цели мне удалось даже купить губернского врача. Никто не посмел тогда выступить против меня, даже твоя мать, да и что могла она сделать, будучи твердо уверенной в том, что отец непременно умрет? Ее бездействие было нам только на руку, все документы были почти подготовлены, оставалось только учредить опеку, запереть Исайу в больнице и не нашлось бы во всей губернии человека богаче меня. Но ты неожиданно приехал из-за границы и расстроил наши планы. Спрашивается, для чего тебе это было нужно? Разве бы я обидел тебя, разве б не разделил все по совести? Хотя... зачем я говорю тебе это, ты все равно не поймешь... Хотя, кто знает, может быть, ты понял тогда больше, чем я: вовремя сориентировался и теперь вот получил все, а я остался с носом. Господи, смешно даже вспоминать, какой шум поднялся в связи с твоим протестом! Вся губерния только и делала, что с утра до вечера обсуждала это из ряда вон выходящее происшествие, газеты подробнейшим образом освещали ход дела и всячески поливали грязью "новоиспеченного Святополка Окаянного" или "нового Эдипа", - каких только эпитетов для меня не подобрали. Исайя, конечно, выздоровел и, едва разобравшись во всем, отмстил мне на славу. Он не только переделал завещание и в одночасье лишил меня всего, он решил вообще лишить меня всякого права претендовать хоть на рубль из его состояния, в случае, к примеру, твоей смерти: он имя свое отнял у меня, и для меня закрылись двери общества, я стал для всех посмешищем, потому что с этих пор никто доподлинно не знал, кто мой отец - он посмел даже опозорить память моей матери, объявив меня незаконнорожденным и отняв свою фамилию, даже свидетелей каких-то сыскал для подтверждения этого омерзительного факта.
  - Что ж ты жалуешься на него? Он поступил так, как хотел поступить с ним ты. Разве и ты сам не подобрал каких-то свидетелей для удостоверения отцовского помешательства, - холодно заметил Башкирцев, - в одном ты прав: в том, что мать твоя была совершенно не причем и никак не могла отвечать за твои сомнительные проделки.
  - Значит, по-твоему, он хорошо поступил со мной? - поинтересовался Хороблев.
  - Мы говорили с ним об этом. Я намекал ему, что кое в чем он все же переборщил, однако он вместо ответа процитировал мне какого-то восточного философа: "покажи жесткосердным неуступчивость свою, раскаленное железо брать железом надлежит".
  - Да, это он любит - цитировать, - со злобой заметил Хороблев, - а знаешь почему? Потому что всю жизнь он страдал от недостатка образования и только тем и занимался, что всеми силами пытался восполнить этот пробел. Ведь его отец был простым ремесленником, и едва умел писать.
  - Это только лишний раз говорит в его пользу.
  - А вообщем все это чепуха. Ты ведь, мой мальчик, чем-то схож со мной, - задумчиво сказал Хороблев, - черты лица у нас общие, разве это не лучшее доказательство моего законного происхождения, да отец твой и сам никогда в этом не сомневался. Просто побольней уязвить меня хотел, чтоб от дома мне все отказали, ибо с тех пор я стал никем.
  Иван Исаевич все это время ходил по комнате, а Николай сидел, однако теперь он тоже поднялся и поглядел на брата так, словно бы хотел сказать ему теперь чрезвычайно много, высказать все, что накопилось у него за семь долгих лет взаимного молчания. Однако так ничего и не сказал, и Бог знает почему: по своей ли светской сдержанности, или просто из-за отсутствия слов, ведь чем дольше люди, бывшие в прошлом необыкновенно близки, не общаются друг с другом, тем меньше в дальнейшем они находят общих тем для поддержания беседы, хотя по началу обоим и кажется, что нужно сказать очень много.
   Хороблев улучил нужный момент и неожиданно крепко схватил младшего брата за руку.
   - Ты должен помочь мне, Николаша. Только ты сможешь это сделать. Да и не к кому мне больше обратиться, - слишком много людей хотят моей гибели.
   - Чего ж я могу для тебя сделать? - тихо спросил тот, - и, право, я не понимаю отчего ты полагаешь, что помочь тебе - в моих силах?
   - Ты сейчас все поймешь, - поспешно сказал Хороблев, и хотел было объяснить настоящую причину обращения к брату, но потом осекся и сказал совершенно другое, - потому что ты мой брат, и только поэтому. Или ты, подобно всем остальным, также считаешь меня Хороблевым?
   - Тебе не нужно было задавать последнего вопроса, психолог, - горько усмехнулся Башкирцев, - если бы... Впрочем, черт возьми, я вовсе не хочу, чтоб ты отправился на каторгу.
   - Кабы я знал, что ты хотел сказать этим "если бы", я бы узнал, наконец моего брата.
   - Так в чем же суть дела?
   - Суть дела ты узнаешь завтра из газет. Я совершил роковую ошибку: упустил одного свидетеля. И как на зло им оказался репортер Гусев.
   - Ну и что? У него же нет доказательств.
   - В том то и дело, что есть. Пиджак одного из убитых, который этот придурок наверняка уже снес в полицию.
   - Ну тогда это дело совсем пропащее. Тут я ничего не смогу сделать.
   - Ты не дослушал меня. Этот дурацкий пиджак Гусев наверняка отдал следователю Гирину а с ним в сговор войти никак не возможно, он неподкупен, как сам Господь Бог.
   - Не пойму одного, что я то могу сделать тут, раз ты сам утверждаешь, что Гирина купить нельзя? Уж не предлагаешь ли ты его выкрасть?
   - Неужели ты не догадываешься? Ведь этот Гирин - твой должник, г-н меценат.
   - Что-то не припомню, когда я облагодетельствовал его.
  - Да куда уж нашим миллионерам упомнить всех, кому они благодетельствовали? Года три назад, велось следствие по одному очень крупному делу о подделке каких-то векселей, вел его Гирин, который, к своему несчастью, докопался до людей очень значительных, имевших некоторое отношение к фальшивкам. Ему препятствовали, предупреждали, но сей упрямец никак не мог взять в толк, что сам он слишком молод и неопытен, чтобы связываться со столь значительными фигурами и беспрепятственно довести их до суда.
   - А сам то ты не принимал участие в этих махинациях? Мне уже начинает казаться, что не один крупный подлог мимо тебя не проходит.
   - А если и я, что из того? Повторяю, что тогда могли выйти на многих, а это было никому не выгодно.
   - Конечно я помню. Эти ваши "многие" упекли тогда несчастного следователя в тюрьму, впутав его в свои вексельные махинации в качестве соучастника.
   - Так. Но вытащил его из тюрьмы именно ты, и он, думаю, не забыл твоей доброты.
   - Да понимаешь ли ты, чего требуешь от меня? - возмутился Николай Исаевич, - ведь я помог ему потому, что знал, чувствовал, что он не виновен, и оттого не имеет никакого права сидеть в тюрьме вместе с преступниками, просто по-православному помог, как иногда у нас Христа ради выкупают из долговых ям. Вот и я сделал почти то же, и он тогда назвал меня единственным порядочным человеком во всем городе. Выходит, что теперь я должен буду доказывать ему обратное? Я восстановил справедливость в его глазах, теперь сам же растопчу ее. Ты этого хочешь?
   - Надо сделать это скорее, пока пиджак не успели оформить, иначе все пропало. Кстати, что вы там говорили о справедливости? Что за глупая и пустая фраза? По-моему, вообще нет глупее и нелепее слова, чем слово о справедливости. Сознайся, ради ли торжества этой самой справедливости ты помог ему? Всего лишь из нашего национального чувства долга, долга пресыщенного богача перед "униженными и оскорбленными", - ты по праву рождения в этой глупой стране сделал это, по тому самому праву, по которому иные открывают больницы, дома призрения, строят церкви и выкупают из тюрем собратьев по вере.
   - Как ты зло все это говоришь однако.
   - А, по-моему, настоящая справедливость требует отдавать долги. Именно в этом она и состоит.
   - Знаю, знаю в мой огород камешки, - мрачно заметил Башкирцев и повернулся к брату спиной.
   Он размышлял о чем-то с минуты две. Хороблев между тем уселся на свое место и старался не тревожить Николая Исаевича.
   Наконец Николай обратился к нему и сказал каким-то странным голосом.
   - Я знаю, теперь даже уверен в том, что мой брат - убийца, ему ничего не стоит, отвертевшись от правосудия сегодня, завтра снова взять в руки оружие. Он даже меня смеет подбивать на подлость, потому что знает, что я не смогу ему отказать. Пусть он трижды Каин, но все же он - мой брат.
   Хороблев с удовлетворением потер руки.
   - Я знал, всегда знал, что ты согласишься помочь мне. Кровь заставит тебя сделать это. Только ты зря называешь меня Каином, я искренне привязан к тебе и никогда не посмею сделать тебе ничего дурного, будь я трижды негодяем и убийцей. Ты, может статься, даже единственный человек, которого я люблю, хотя, конечно, "люблю" - это слишком громко сказано, я просто привязан к тебе. И эта привязанность сохранилась у меня с детства, у меня ведь никого не было, кроме тебя. Мать умерла рано, отца я почти никогда не видел. Взрослые мне просто какой-то долг отдавали, но никто из них меня не любил. С тобой же, я чувствовал себя таким же взрослым, но никогда не пользовался этим, напротив, старался дать тебе то, что мне самому после смерти матери никто уже дать не мог, а именно понимание, заинтересованность твоими проблемами... Я вижу ты улыбаешься, конечно, я не люблю никого, просто оттого, что не умею любить, не способен к этому чувству, но я говорю достаточно искренне: ты мне не безразличен.
   Хороблев всегда рассуждал таким тоном, что поверить в его искренность было просто невозможно, и Башкирцев никогда не верил ему, хотя совершенно напрасно: Хороблев добился от него всего, чего хотел, и ему не было никакого резона лгать дальше. Кроме того он принадлежал к тому типу людей, что предпочитают молчать, нежели пускаться в сентиментальные изыскания.
   Николай Исаевич, уверив брата в своем содействие, решил, что разговор их исчерпан, и засобирался домой.
   - Еще раз, спасибо, - сказал Иван Исаевич на прощание.
   - Но ведь пока я ничего для вас не сделал, - пожал плечами Башкирцев, - все зависит только от Гирина.
   - Надо спешить, пока пиджак не описан. Не забывай, что ты обещал мне.
   - Я обещал? - удивился Николай Исаевич, - ну да, конечно. Ты же мой брат.
  
  Глава 25
  "Строгость законов российских компенсируется лишь необязательностью их исполнения"
  (Афоризм)
   Рабочий день уже заканчивался, и следователь Гирин собирался домой. Он медленно складывал в папку свои бумаги, а его помощник интенсивно копался в делах и тетрадях в поисках какого-то документа. Но эти поиски ни к чему не приводили, так как Гирин был до того рассеян, что никогда не знал, где у него что лежит и на все расспросы полицейского о месте возможного нахождения документа, предлагал ему поискать везде.
   - Я уже все обыскал, Пал Палыч, - вздыхал тот, - я даже предположить не могу, куда вы могли его положить.
   - Ах, не знаю я ничего, - устало пожимал плечами Гирин и прикуривал очередную сигарету, - куда-то, как назло очки запропастились. А я без них как без рук. Федор Потапыч, не видал ли ты очков?
   - Да вы же их в прихожей оставили, вероятно они до сих пор там и лежат, - вяло отозвался помощник.
   - Боже мой, неужели такое возможно?
   Не потушив папиросы, следователь направился в прихожую, в которой до сих пор толпились какие-то люди в ожидании аудиенции у следователя.
   Едва завидев объект своих ожиданий, они выстроились по стенке, пожирая глазами усталого Гирина. Первой на него набросилась одна вульгарно накрашенная девица, о занятиях которой можно было только догадываться. Она схватила его за руку и пронзительно закричала:
   - Мусье, мусье! Долго ли меня собираются таскать в участок?
   - Ах, оставьте же меня! - с досадой сказал Гирин, освобождая свою руку, - занят я, занят!
   Взяв очки, он попытался спешно ретироваться, но высокий незнакомец в темном пальто и надвинутой на глаза шляпе, по виду своему сильно от всех прочих посетителей отличавшийся, преградил ему путь. Гирин поинтересовался, кого он здесь ищет.
   - Вас, милостивый государь, - многозначительно ответил тот.
   - А что же вам нужно от меня?
   - Извольте меня впустить, - заявил он тоном, не требующим никаких возражений, и сам прошел впереди не успевшего опомниться Гирина.
   В кабинете он снял шляпу, и Гирин, узнав в неожиданном посетителе Башкирцева, вскрикнул от изумления.
   - Здравствуйте, Николай Исаевич. Да стоило ли вам утруждать себя, Николай Исаевич? Я б и сам мог прийти..
   - Вы бы пришли ко мне, коли бы вам самим нужна была помощь, но времена меняются, и Богу стало угодно, чтоб я явился к вам.
   Гирин очень удивился таким словам Башкирцева и смущенно спросил:
   - Неужели произошло нечто, что заставило вас обратиться к столь незначительному человеку, каковым является ваш покорный слуга?
   - Именно так. Случилось нечто совершенно ужасное. Без вашей помощи я ничего не смогу сделать. C"est une horreur!
   Гирин еще более изумился и не посмел ничего спрашивать, настолько неожиданным стало для него подобное заявление.
   - Я пришел к вам по поводу моего брата, - объяснил Башкирцев.
   - Разве у вас есть брат?
   - Ах, эта ваша проклятая рассеянность! Вы совершенно не интересуетесь городскими сплетнями.
   - Простите, но я не знаю вашего брата и посему...
   - Так ведь г-н Хороблев - мой брат.
   Несчастный Гирин от этих слов побледнел, однако Башкирцев не дал ему опомниться и продолжал:
   - Вы ведете это дело, не так ли?
   - Нет-с, да-с, - потерянно пробормотал Гирин.
   Башкирцев тяжело вздохнул, он отлично угадал душевное состояние своего собеседника.
   - Я считал вас своим другом, Павел Павлович, и со своей стороны всегда готов был оказать вам посильную помощь, если бы только она вам потребовалось, но случившееся несчастье заставляет меня играть вашими чувствами и самому просить у вас помощи.
   Гирин низко опустил голову, не смея даже взглянуть Башкирцеву в глаза. Лицо его изображало настоящее страдание, и он не имел сил скрывать своих чувств. Тут было много разочарования, досады, растерянности, Башкирцев это видел и страдал не меньше от необходимости обращаться к следователю со столь низкими предложениями.
   - Я отлично понимаю ваши профессиональные чувства, - успокаивал он Гирина, - но тут произошла ошибка. Мой брат совершенно не при чем.
   - Я не знаю, что могу сделать для вас, - тихо сказал Гирин, - вы знаете, я многим вам обязан... Но от меня очень мало зависит... Если я откажусь от дела, его возьмет другой и доведет его до конца.
   - Я понимаю и даже поощряю вашу честность. Но, сударь, есть на свете нечто не менее достойное, нежели профессиональная честность, это потребность воздаяния за добро: та потребность, что вынуждает нас возвращать долги.
  При этих словах Башкирцев пристально взглянул на несчастного следователя, отчего тот еще более потерялся. "Неужели же нет никакого стыда и милосердия у этого человека!" - хотелось вскричать ему, но вместо этого он сказал обреченно:
  - Николай Исаевич, я могу оставить это дело, если вам это будет угодно. Но это вряд ли вам поможет, поскольку, как я уже говорил, кто-нибудь другой будет назначен на мое место и непременно доведет его до конца. Если же я стану покрывать вашего брата, кончится тем, что мы с ним вместе окажемся на скамье подсудимых. Я полагаю, что вы понимаете меня.
  - Однако об участии моего брата в этом деле известно пока только вам, не считая, конечно, Гусева, - упорствовал Николай Исаевич.
  - Вы, как обычно правы, но единственное, чем я могу помочь вам.., - здесь Гирин неожиданно осекся.
  - Что же вы замолчали? - нетерпеливо спросил Башкирцев.
  - Я могу отдать вам единственную улику, - в сердцах бросил он, - но, умоляю вас, не тревожьте меня более ничем... Ничем, что хоть как-то может быть связано с моими профессиональными обязанностями!
  - Давайте пиджак!
  - Вам даже и об этом известно! - с горечью воскликнул Гирин, - я помогу вам, вы верно все рассчитали. Вопрос поставлен так, что я просто не могу вам не помочь, но знайте, что, хотя от этого дела я и откажусь теперь уже наверняка, но никогда не стану покрывать убийцу и препятствовать в его поимке. Кем бы он ни был, этот убийца!
  - Это ваше право, но... если только найдутся еще какие-нибудь вещественные доказательства...
  - Они будут немедленно оформлены в надлежащем порядке. Не забудьте также, что в завтрашних газетах выйдет многошумная статья известного вам г-на Гусева.
  - Клевета, в которую никто не поверит. У нас всякий может написать то, что ему в голову взбредет. К тому же в кодексе существует закон о диффамации. Г-н Хороблев всегда может завести дело о клевете.
  Гирин ничего более не сказал, открыл один из сейфов и передал Башкирцеву единственную улику. Он старался даже не смотреть ему в глаза, однако не удержался, чтоб не заметить сурово:
  - Благодарите Бога, что Гусев так доверчив, что решился оставить неоформленными вещественные доказательства, да к тому же принести их мне.
  - Спасибо вам за все. Вы очень много сделали для меня.
  С этими словами Башкирцев поднялся и протянул Гирину руку, однако тот по рассеянности не заметил ее, или сделал вид, что не замечает и пошел открывать дверь. Башкирцеву показалось, что этим жестом, а именно игнорированием его рукопожатия, он желает совершенно с ним развязаться, по крайней мере с этой минуты он считает себя ничем Башкирцеву необязанным...
  Поздно вечером к Хороблеву позвонил мальчик-посыльный и передал швейцару некий сверток от г-на Башкирцева. Иван Исаевич сразу же узнал пиджак своей жертвы и спокойно проспал эту ночь.
  Утро в городе N. для всех передовых людей началось, как обычно, с чтения свежего номера губернских ведомостей, где в уголовной хронике помещалась пространная статья за подписью г-на Гусева с кричащим названием "Кровавый ресторан".
  Свежие газеты доставлялись Хороблеву прямо в постель вместе с кофе. Однако в этот раз он не слишком спешил с прочтением прессы. Сначала выпил кофе, а потом лениво развернул ведомости.
  - "Кровавый ресторан", - прочел он вслух, - Арина (обратился он к служанке), а ведь это прелюбопытно. Пошли ко мне Трофима.
  Уже через пять минут Трофим стоял перед хозяином с видом сонным, но чрезвычайно почтительным.
  - Читал? - спросил Иван Исаевич, указывая на газету.
  - Нет-с. Только изволили получить.
  - Ну и правильно сделали, что не прочли: здесь нет ничего нового, кроме того, что нам уже известно. Однако недурственно эта бестия все описала. Как корректно он обозначил мою фамилию, г-н Х., да лучше б сразу написал Хороблев, ведь и без того все знают, что лучший ресторан в городе - "Пруссия", да и зимой на горную дачу кроме меня никто не ездит. А как тебе нравятся следующие перлы газетных новостей: "Не здесь ли скрывается тайна всех этих загадочных и непонятных убийств, а также исчезновения людей в нашем городе, повторяющихся из года в год? Ведь немало трупов обнаруживаются в одном и том же районе, в радиусе одной и той же дороги...(подумай только, он еще и горный округ в точности указал, паршивец!)... Причем причины смерти в большинстве случаев совпадают, и диагностирются как отравление неизвестным ядом"? Однако, он смелый парень - этот Гусев, слишком даже смелый.
  - Да-с, очень уж отчаянный.
  Хороблев спешно оделся и отправился в столовую, где был уже накрыт легкий завтрак. Ел он очень быстро, поглядывая время от времени на большие настенные часы, а когда ему доложили, что автомобиль дожидается его у подъезда, немедленно покинул стол, не допив чая. Через четверть часа он был уже в полицейском участке и писал заявление с требованием принять все возможные меры к опровержению клеветнической статьи в губернских ведомостях, в которой были допущены грубейшие выпады в его адрес, а также наказанию ее автора "по всей строгости законов российской империи, предусмотренных к применению для клеветников подобного рода". Через полчаса Хороблев посетил редакцию губернских ведомостей, где делал самое строгое внушение главному редактору и требовал немедленного опровержения "клеветнической статьи", на что тот весьма учтиво отвечал, что последнее может последовать только после доказательства полной невиновности г-на Х., упомянутого в данной статье, полного имени которого к тому же названо не было.
  После разговора с редактором, Хороблев наткнулся и на самого виновника своих хлопот, который мирно пил чай в буфете в окружении коллег. Газетчики шумели и что-то горячо обсуждали, возможно, самого Ивана Исаевича, так как его появление в буфете вызвало в их рядах некоторое замешательство.
  Гусев опомнился первым и в ответ на пожелание доброго дня (именно с этого начал свой разговор неожиданный посетитель) сообщил:
  - Если вы к хозяину то его сегодня не будет, и вообще он не появляется в редакции чаще двух раз на неделе.
  - Мне вовсе не нужен хозяин, - отозвался Хороблев с каким-то ехидством, - я ведь именно к вам пришел. И пришел с одной только целью: иметь удовольствие встретиться с вами завтра в 10 утра на сосновых прудах. Поскольку я все равно направлялся в редакцию, то не стал утруждать себя посылкой записки и явился к вам лично. Оружие можете выбрать по своему усмотрению, а об условиях встречи наши секунданты договорятся сегодня вечером. Честь имею.
  С этими словами он небрежно кивнул головой и удалился, оставив журналистов в полном недоумении.
  
  Глава 26
   Блажен, кто вырваться на свет
  Надеется из тьмы окружной.
  (Гете)
  Гусев был человеком психически достаточно уравновешенным и несмотря на опасность, грозящую его жизни, преспокойно проспал целую ночь, совершенно не мучимый бессонницей, как это часто случается в ночь перед дуэлью с иными слабонервными. Никогда прежде он не принимал участия в поединках, и даже почитал их за некий анахронизм, но за свою жизнь он прочел не мало книг, в которых герои непременно стрелялись или рубились, так что надеялся на то, что как-нибудь сумеет разобраться на месте, как вести себя в подобном случае.
  Проснулся он очень рано, еще до шести утра и только тут осознал всю важность предстоящего события. Он почувствовал себя в каком-то нервном состоянии, причин которого совершенно не понимал. Он никогда раньше не испытывал недостатка уверенности в собственных силах, однако первой его мыслью была - оценка себя в качестве дуэлянта с одной стороны и возможностей своего противника в том же самом качестве - с другой. Последнего он мечтал непременно убить одной ради общественной пользы, хоть и почитал подобную расправу с преступником чистым варварством. Логичнее было бы дать волю закону за торжество которого он так ратовал, но в душе он более жаждал самолично положить конец кровавым безобразием владельца модного ресторана.
  Гусев на самом деле был удивительным человеком: ведь не каждый из нас способен предаваться философским размышлениям за несколько часов до возможной гибели, рассуждать о гуманизме, о законе и возмездии.
  Конечно все эти высокопарные рассуждения были явно поддельными и напускными, скорее всего через них он изо всех сил старался доказать самому себе то, что ему ничего не угрожает, в то время, как смерть скорее всего уже стояла у его дверей, и он не мог не знать об этом, поскольку однажды видел Хороблева в тире, который Иван Исаевич посещал регулярно, и имел случай убедиться, что стрелков, равных ему по меткости, наберется не так уж много. Однако молодой человек успокаивал себя тем, что когда-то и сам получил значок за отличную стрельбу из револьвера, так что не переставал надеяться, что пуля уравняет их шансы. Таким образом обычно успокаивают себя молодые неопытные дуэлянты, даже если они и совершенно не умеют стрелять. В их среде широко распространен известный афоризм Суворова о глупости пули. К тому же каждый дуэлянт в душе надеется, что его шансы всегда немного выше шансов противника.
   Прийдя в своих рассуждениях к последнему выводу, молодой самодовольный журналист стал более подумывать о судьбе противника, нежели своей собственной. Тем более, что по всем правилам, он должен был стрелять первым, а, стало быть, имел некий шанс не дождаться ответного выстрела, и потому он менее всего размышлял о том, что соперник сможет почти что наверняка убить его, если он сам оставит его в живых. Более же всего его волновал тот факт, что он вдруг сам как-нибудь сумеет застрелить Хороблева, и потому Гусев мучился довольно странным в этих обстоятельствах вопросом: имеет ли кто-нибудь право убивать убийцу? Конечно, самим порядком вещей ему предоставлялась возможность убить Хороблева до того, как последнему будет предоставлено право выстрела, но есть ли у него моральное право на убийство? Проблему эту журналист должен был решить для себя до наступления рокового часа.
   Конечно, если бы Гусев был настолько глуп и не понимал всего анахронизма защиты оскорбленной чести путем перестрелки за рекой, то он мог бы с полным основанием провозгласить себя некой карающей десницей и даже чем-то вроде общественного ассенизатора. Однако, чуждый всяких представлений о дворянской чести, и не только оттого, что сам был далек от благородного происхождения или вовсе не имел никаких понятий о чести, он всегда почитал себя за человека самых передовых воззрений, и потому всю жизнь боролся с разного рода пережитками и предрассудками старины. Он даже написал недавно некую обличительную статью в адрес нашего Председателя Совета министров, имевшего неосторожность на одном из заседаний Государственной думы потребовать сатисфакции за личное оскорбление у некоего представителя кадетской партии, который был вынужден принести ему после заседания самые глубокие извинения... Стоп! Мы же ничего еще пока не знаем о г-не Гусеве и его передовых взглядах, это непростительная оплошность, которую необходимо исправить и поведать вкратце его биографию.
  Он был единственным сыном достаточно обеспеченного отца, из старообрядцев, сколотившего неплохой капитал на торговле хлебом и рыбой. Рыбная и хлебная торговля была ненавистна Анатолию Глебовичу с детства, более увлекали юношу проблемы познания мира и восстановления справедливости на белом свете. И он шел разными путями к достижению своего идеала. Поначалу мечтал стать писателем, но бросил свои литературные потуги из-за монотонности занятий, в 17 лет увлекся социализмом в форме марксизма, но, начитавшись "великих учителей" Маркса и Энгельса, ужаснулся античеловечности их доктрин, призывающих к уничтожению целых классов ради диктатуры одного. Отвергнув марксизм, он увлекся христианским социализмом, однако не принял многих религиозных постулатов, а именно всепрощение и непротивление злу, однако с православием полностью не порвал, несмотря на недовольство отца. Года четыре назад он вступил на журналистскую стезю, на которой задержался долее всего, найдя свое призвание в поисках сенсационных репортажей. Именно сенсации и разного рода громкие события привлекали внимание молодого человека, все репортажи его были интересны и написаны неплохим языком, они ожидались общественностью с нетерпением, временами его мнения на тот или иной счет вызывали резкую антипатию в определенных кругах, однако равнодушных к творчеству молодого репортера не было. Вообще творческое кредо этого человека базировалось на некой мании необыкновенности, и его высказывания непременно должны были отличаться от мнений прочих газетчиков. Всю свою сознательную жизнь Гусев стремился прежде всего к индивидуальности, необычности поступков и мыслей и более всего страшился заурядности. И хотя многие недоброжелатели, исходя из таких особенностей его творчества, почитали Гусева едва не за сумасшедшего, на то у них не было никаких разумных причин, кроме одной, а именно той, что вообще немалое количество людей считают за сумасшедших всех тех, взгляды которых резко расходятся с их собственными. По-моему же, сумасшествие того или иного индивидуума выражается вовсе не в наличии необыкновенных для прочих воззрений на жизнь, а, как раз наоборот, - в полном их отсутствии. Впрочем, это даже не сумасшествием называется, а скорее неким умоотсутствием, поскольку подобной категории "абсолютно нормальных людей" сходить просто не с чего, так как ума здесь никогда ни на грош не находится.
  Иными словами, Гусев писал свои репортажи всегда вопреки общественным симпатиям и устремлениям. Так, когда в обществе вошла в моду патриархальность и славянофильство, Гусев с неистовством Чаадаева охаивал все, связанное с родной страной: законы, монархию, пьянство и темноту народа, мрачные страницы истории российской и позорные факты настоящего времени, за что заслужил дружную ненависть консервативного большинства и одобрение демократического меньшинства. Когда же мода сменилась и все дружно вдруг бросились порочить свою страну - а произошло это сразу после поражения в приснопамятной японской компании, - Гусев в пику обществу бросился на защиту своего народа и его славной истории, - за что был возненавидим почти всеми как ренегат и мракобес.
  Наверное, он все таки был неплохим журналистом, хотя бы потому, что имел смелость выступить против большинства, то есть никогда не гонялся за дешевой популярностью, но, тем не менее, всегда был популярен у читающей публики.
  Вообще начало нашего столетия во всех мыслящих слоях города было отмечено полнейшем разуверением в ценностях мира этого и мучительными поисками истинных ценностей. Все, как один бросились в разного рода искания: кто в литературу, кто в религию и философию, а иные и вовсе заразились апокалипсическими предчувствиями и стали терпеливо ожидать конца света. Повсеместно организовывались разного рода теософские кружки, в книжных лавках на расхват шли произведения Соловьева и Леонтьева, учения отцов церкви. Кто-то кинулся на поиски России, увлекся изучением народа, от которого почитал себя оторванным благодаря петровским реформам, кто-то увлекся мистикой и всевозможными гаданиями, иные находили высшую мысль в отрицании существующего порядка вещей и молились на Ницше, те же, кто попроще - вообще огульно отрицали все и жаждали великих потрясений и кровавых революций.
  Гусев в отличии от всех этих искателей и мечтателей пошел несколько нестандартным путем, он даже и не истины искал вовсе, а так - осуществления правды на земле и торжества справедливости и законности. Оттого все рассуждения его в это мрачное утро сводились отнюдь не к разрешению вопросов жизни и смерти, а замыкались на проблеме правомерности наказания убийцы смертью, и проблему эту он разрешить никак не мог.
   Вообще мечта о наказании преступников лежит в основе мировоззрения всех нормальных людей, вопрос сводится лишь тому, какими путями наказание это должно осуществляться. Существует три способа возмездия: уступить место закону,. дожидаться Божеского правосудия и взять роль судьи на самого себя. Второе безусловно - процесс через чур длительный и оттого для нетерпеливых сынов века нашего - совершенно неприемлемый, так что для Гусева оставалось из трех только два. Третий он как журналист не хотел принимать потому только, что находил настоящее наказание преступника отнюдь не в убиении плоти. Он немало рассуждал в прессе о наказании и, в частности, смертной казни, как одном из способов решения проблемы. Он полагал, что убийца даже с пулей в груди никогда не раскается в содеянном, если эта пуля будет пущена ему в качестве кары за преступления. Если преступника убить в отместку за совершенное им ранее убийство, то осуществитель сего сам неизбежно становится убийцей и тем оправдывает в глазах преступника его собственное деяние. В этом случае полностью теряется смысл наказания. Хотя конечно многие оправдывают смертную казнь тем, что якобы в момент ее совершения преступника заставляют испытать то же самое, что некогда испытывала его жертва. Но тут же можно задать вопрос: что, кроме страха может выстрадать в последнюю минуту своей жизни какой-нибудь хладнокровный убийца, превративший свое занятие в ремесло, причем страха животного, основанного на одном лишь примитивнейшем инстинкте самосохранения? Да и вообще не низвел ли он, профессиональный убийца, себя до уровня животного, не видящего в жизни иного смысла, кроме как кусать, рвать, душить, резать?
  Психология убийцы интересовала Гусева уже давно, и после долгих размышлений он сделал вывод, что убийца, как бы отвратителен он не был по сущности своей, все таки никогда не утрачивает бесследно первоначальный свой облик. Он на тысячу процентов был уверен в том, что Хороблев - негодяй последний, и, что он должен быть неизбежно наказан за свои преступления во имя торжества закона и человеческой морали, которую этот человек всегда попирал так жестоко; но он знал также, что когда-нибудь, рано или поздно Хороблев умрет, от страшного убийцы останется один лишь тлен, Хороблев - это состояние души, временное ее состояние, пройдут годы, он исчезнет, растворится в пространстве, останется только человек, или то, что названо в нем образом и подобием Всевышнего. Человек всегда будет стоять на первом месте, каждый, за кого бы он не был принимаем при жизни, останется прежде всего человеком, а уж потом всем остальным. Всему рано или поздно приходит конец, уходят в могилу сильные и слабые, честные и мерзавцы, и смерть уравняет людей в своих недрах, оставляя в удел ушедшим рабам лишь бессмертную душу, а душа пребывает в этом мире вечно, и никто из оставшихся на земле не сможет наименовать ее преступником. Одна лишь наша память сохранит иных в качестве убийц, но долго ли мы будем помнить их, ведь память наша ограничена, и новые образы неизбежно приходят на смену старым, а ушедшие от нас остаются в веках вне всякой зависимости от нашей способности сохранять о них память. Стало быть, человеком может оправдаться всякий, - впрочем, он неверно выразился: не человеком, а человечностью. А коли есть оправдание человеком (или человечностью), то, по самой логике вещей, должно быть осуждение человечностью же.
  Прийдя к подобному заключению, Гусев достал старый номер ведомостей с его собственной статьей под названием "Преступление и наказание. Необходимо ли последнее гуманному обществу?" и начал просматривать ее с таким вниманием, словно б читал ее впервые. "... Итак, окаменелое сердце не под силу разрубить даже топору, наши возможности состоят лишь в том, чтоб слегка сдвинуть его с основания, надрубить с поверхности, однако и для нанесения трещины надо приложить массу усилий, а именно совершенствовать камень, используя при этом в качестве топора душевные страдания как единственный путь к преодолению... Таким образом только наказание может заставить преступника задуматься над содеянным, но наказание, соответствующее составу преступления, ибо даже при наличии смягчающих обстоятельств нельзя судить убийцу наравне с шулером... Смягчающие обстоятельства должны относиться к сроку наказания, а не к его принципам". Далее он останавливался на знаменитом елизаветинском указе, отменившем смертную казнь в России в то время, как в Европе она продолжала господствовать повсеместно. Здесь он решительно выступал против смертных приговоров и за отмену действующего Положения об усиленной охране, предусматривающего оные.
  Ознакомление с собственной статьей утвердило Гусева во мнении, что виновность преступника может решить один только суд, всякий же самосуд над убийцей только меняет его и судию местами. Нет, безусловно он не имеет никакого права поднимать пистолет!
  Согласившись с этим, Анатолий Глебович сам поставил себе самовар, не желая тревожить служанку и, напившись чаю с вишневым вареньем, посмотрел на часы. Через час надо было отправляться в путь! Это открытие отчего-то очень поразило его, и философский настрой разом выветрился из головы репортера. Только теперь он впервые понял, что противник его может оказаться не столь великодушным и возможно отправит его на тот свет несмотря на то, что сам он окажется от выстрела, и наверняка именно так Хороблев и поступит, ибо в его интересах - убрать с пути свидетеля собственных преступлений. А умирать, господа, все же не слишком приятно в 26 лет, даже одинаково неприятно, как в 26, так и 46 и 70. Более того, умирать - страшно, даже имея веру в загробную жизнь, все таки страшно.
  "Эх! Да и черт с этим совсем! Бог не выдаст - свинья не съест". С этими словами он затеплил лампадку перед образом, хотел даже помолиться на всякий случай, но в дверь неожиданно постучали. Он вышел открыть и на пороге столкнулся с Успенским - своим секундантом.
  
   Глава 27
   ...прожужжала
  Шальная пуля... Славный звук!
   (М.Ю.Лермонтов)
  - Э! Да ты еще не оделся, - воскликнул секундант, взглянув на домашний халат Гусева.
  - Подожди, ради Бога. Я мигом! А ты пока чаю попей, - бросил Гусев в ответ и скрылся в спальне.
  Он вышел через минут пять уже в косоворотке и брюках, застегивая на ходу ворот рубахи.
  - Слушай, Анатолий, а ты когда-нибудь, это... дуэль со стороны хоть видел? - поинтересовался Успенский смущенно.
  - Нет, но я читал...кажется, у Тургенева. А ты?
  - То же самое. Хоть бы знать, как это делается.
  - Наверное, Хороблев знает, раз уж затеял ее.
  - Будем надеяться, - вздохнул редактор, - интересно, а что нам всем за это будет?
  - А кто может узнать, что мы стрелялись?
  - Коли вы ухлопаете друг друга, наверняка об этом узнают.
  Гусев ничего не ответил на это замечание, а про себя подумал: "Коли уж будет труп - то только один, так что с меня не спросится."
  - Однако дуэль - это так нелепо, - не унимался Успенский.
  - Да уж, - безразлично отозвался Гусев.
  Они выпили чаю, покурили, при этом оба не проронили ни единого слова. Потом оделись и вышли на улицу, чтобы прибыть на место загодя. Здесь они наняли за рубль первого попавшегося извозчика и отправились за город. Через минут сорок оба уже стояли на огромном заснеженном поле на берегу замерзшего пруда, где гулял лишь ветер да снег. Чтоб не замерзнуть в ожидании соперников, друзья принялись прохаживаться вдоль пруда, проваливаясь в снег по самые колени, и Успенский уже в шутку сравнивал себя с Амундсеном и братьями Лаптевыми, которые вероятно при таких точно условиях покоряли полюс.
  Хороблев появился ровно в десять в сопровождении секунданта - содержателя одного местного ресторана и доктора. Противники поздоровались довольно сухо, а секунданты тут же отошли в сторону дабы лишний раз обсудить условия поединка, поскольку оба, никогда прежде в дуэлях не участвовали, и вчерашним вечером так и не сумели прийти к соглашению о порядке проведения поединка.
  Иван Исаевич в отличии от своего соперника не долго предавался размышлениям перед дуэлью, вероятно он был достаточно уверен в себе, да и не слишком опасался за собственную жизнь. Лицо его было спокойно, надменно и самодовольно, и Гусев даже разглядел в нем некую готовность к убийству, отчего ему стало как-то не по себе.
  - Ну что, вам не слишком страшно? - поинтересовался Хороблев тоном самым издевательским и самоуверенным.
  Гусев еще раз взглянул в его лицо и снова прочел в нем ту же твердую готовность к устранению своего соперника. Господи, какие страшные холодные глаза у этого человека, совершенно пустые, светлые как сталь! Он никогда не видел прежде таких светлых глаз, они навевали теперь на него какой-то мистический ужас. В них видел он только смерть, жажду смерти и полное равнодушие к человеческой жизни. Как страстно желал он теперь заставить врага никогда более не смотреть на него, закрыть его глаза навсегда одним выстрелом. Но нет, Гусев не имеет право этого делать! И все таки.... как бы он мечтал хоть на минутку увидеть эти глаза изменившимися, хоть однажды прочитать в них ужас или боль, но было ли средство к тому, мог ли его противник вообще испытывать хоть какие-нибудь чувства, кроме удовольствия от уничтожения чужой жизни? Только теперь, глядя ему в лицо, осознал репортер, что такое настоящее убийство и как мучительно необходимо бывает оно для иных натур! А он, глупец, целое утро рассуждал об образе и подобии Божием в преступнике. Неужели и Хороблев есть образ и подобие, неужели и в нем есть что-то человеческое?! Да неужели все то, о чем он передумал за сегодняшний день - не более чем нелепая философия, что никакого человека перед ним нет, одна только машина, предназначенная для убийства, и только в нем находящая высшее наслаждение. Нет, конечно, у Хороблева были не пустые глаза, в них жило что-то, какая-то мысль, какая-то идея, очень страшная, гораздо большая, чем человек способен вынести, в них было много смерти, но было и что-то гораздо сильнейшее простой жажды убийства. Гусев никогда прежде не замечал, насколько живые глаза у этого человека, в них было столько же жизни, сколько хладнокровия несмотря на то, что никогда здесь не отражалась ни радость, ни горе, словно бы Хороблеву и вовсе не были доступны никакие человеческие чувства. Да, черт возьми, кто ж он на самом деле, этот жестокий и страшный Хороблев, всего пару дней назад хладнокровно отправивший на тот свет двух людей и теперь с не меньшим хладнокровием готовящийся расправиться и с ним самим? И ведь непременно расправится, к чему теперь все эти рассуждения о сущности человека? Тем более, что ему необходимо устранение Гусева, и если он был способен убивать ради денег, отчего же ему не убить ради собственной свободы?..
  - Господа, согласно условиям поединка мы предлагаем вам помириться, - прервал его рассуждения Успенский.
  - Стоило ли предлагать? - усмехнулся Хороблев и презрительно взглянул на Гусева.
  - Конечно, какое тут может быть примирение? - пробормотал Гусев.
  Соперники отсчитали сто шагов, сняли шубы и стали в позицию. Гусев стрелял первым. Когда он целился, Хороблев обратил внимание на неимоверное напряжение на его лице, сам же он ожидал выстрела соперника спокойно с какой-то даже зловещей улыбкой, в которой было много презрения и самый наглый вызов. О, если б он только перестал улыбаться! В этом случае меньше было бы желания убивать его сейчас... В эту минуту решалась жизнь Гусева. Если он выстрелит в воздух, то Хороблев его неминуемо убьет, если в Хороблева - существует возможность хотя бы ранить его, а раненый, он будет менее опасен в качестве стрелка... Гусев долго думал и долго целился, рука его уже начинала трястись, и, заметивший это Успенский, попросил его поторопиться с выстрелом. Анатолий Глебович выглядел настолько ужасно, что казалось, его уже убили и вот-вот понесут хоронить.. Он одновременно думал о чем-то глубоком, целился и страшно боялся попасть.
  - Да стреляйте, черт бы вас взял, - не выдержал секундант Хороблева, по-видимому, опасаясь за нервы своего подопечного.
  Только все опасения его были всуе, так как Хороблева скорее всего забавляла игра со смертью, по крайней мере выглядел он замечательно. Гусев наконец сделал свой выбор: выстрелил в воздух и пробормотал при этом: "Да свершится воля твоя, Господи!" Обессиленная долгим напряжением рука выронила пистолет.
  Тишина, воцарившаяся после выстрела, была прервана зловещим смехом Хороблева. Хохотал он не нервно, как иногда случается в подобных обстоятельствах, а с некоторым даже удовольствием, но что-то недоброе слышалось в его смехе. Гусев же был слишком растерзан и не придал никакого значения столь неуместному в данном случае поведению противника.
  - Но я то убью тебя, проклятый мальчишка, - заметил сквозь смех Иван Исаевич.
  - Вы переходите все границы! - вскричал Успенский, - Вы ведете себя недостойно!
  - Я веду себя так, как считаю нужным, - надменно ответил Хороблев и принялся целиться.
  Гусев уже совершенно приготовился к концу и отрешенно смотрел в сторону Хороблева. Напряжение его полностью спало, на смену пришла самая тупая апатия и равнодушный фатализм. Все с той же злой улыбкой Хороблев наводил пистолет прямо в сердце несчастному репортеру. Нет, такой не промахнется! Он слишком хладнокровен и уверен в себе, чтоб промахнуться. Самодовольное лицо, твердая рука, сжимавшая оружие, гордая осанка - все говорило о том, что промахнуться он не может. Никогда, если только последующая жизнь будет для него возможной, не забудет Гусев этого презрительного, полного ненависти ко всему роду человеческому взгляда! Как же жалко, что это - последнее, что он должен увидеть в своей жизни.
  Нет, Хороблев все таки был совершенно не постижимым человеком. То ли в глазах Гусева уже все плыло, то ли это было действительно так, но ему показалось, что дуло пистолета довольно резко отодвинулось вправо и взяло немного вверх. Сама по себе рука великолепного стрелка и бывалого охотника дрогнуть не могла, он зачем-то нарочно взял правую сторону и только теперь выстрелил. Резкая боль пронзила плечо, стремительная и холодная, именно холодная, такая же как светло-стальные глаза противника, продолжавшего смотреть на него, правда теперь уже с некоторым раздумьем. Гусев чувствовал, как кровь постепенно просачивается сквозь рубашку, ему отчего-то стало нестерпимо жарко. Как хорошо, что здесь есть снег, много снега, надо приложить его к плечу. Он наклонился, чтобы взять белую ледяную горсть, но тут к нему подбежали секунданты, доктор принялся осматривать рану и, констатировав, что она пустяковая, спешно перевязал плечо во избежании кровопотери. Хороблев с места своего не сдвинулся, а все так же стоял за сто шагов, заложив руки за спину и с неприязнью смотрел на отчего-то не убитого им противника.
  -1 Tout"est passe dans, les reples, n"est-ce pass? - крикнул он напоследок, перед тем, как сесть в экипаж.
  
  Глава 28
  "Будь уверен в себе и другие в тебя поверят"
  (Ларошфуко)
  Два дня провел Гусев в постели, мучаясь от боли в плече и потребляя морфий огромными дозами, только на третий ему немного полегчало, он нашел в себе силы подняться с постели, однако уколы не прекратил, поскольку боль не оставляла его ни на минуту. Как раз на третий день зашел к нему полицейский с повесткой. Прежде всего он с натуральным сожалением поглядел на его бледное лицо, перевязанное плечо и даже поинтересовался о здоровье.
  - О, со мной все в порядке. Я только слегка ушибся. Лед кругом, - ответил Гусев.
  - Конечно, вам надо в таком случае отдохнуть, - вздохнул полицейский, - но, когда вы поправитесь, непременно посетите участок.
  - В качестве свидетеля?
  - Нет, в качестве обвиняемого. На основании Закона о диффамации, вы обязаны явиться в участок и представить объяснения.
  Гусев так и подскочил в кресле от подобного заявления.
  - То есть как? Что за диффамация?
  - Г-н Хороблев подал на вас в суд за распространение через прессу умышленной клеветы в его адрес.
  - Клеветы? Да вы с ума сошли! Во-первых, его имя не было названо в моей статье, во-вторых, все что в ней написано - сущая правда!
  - Это уж я не знаю, но за подобное бумаготворчество вам все таки придется дать ответ перед судом. Советую вам подыскать хороших адвокатов.
  С этими словами полицейский удалился, а Гусев готов был рвать и метать.
  - Каналья, проклятый Гирин! Ты ответишь у меня за все!
  Он позабыл даже о боли, настолько был взбешен этим известием. Сидеть сложа руки в силу своего характера он не смог и стал спешно одеваться для выхода на улицу. Служанка, увидев его в одежде, всплеснула руками и заголосила:
  - Ой, барин, вы видно из ума выжили! Куда ж вы собрались? Едва ведь успели оклематься!
  Однако Гусев отстранил ее решительным жестом, схватил шапку и был таков. Тупая боль в простреленном плече только придавала ему ярости, и он готов был убить проклятого следователя на месте, если б ему удалось немедленно прорваться в кабинет. Но последнее у него долго не получалось, так как шел допрос, и к Гирину никого не допускали. Гусев долго шумел у двери, площадно ругался и, в конце концов, оттолкнув помощника следователя, прорвался таки в комнату.
  Гирин в это время задавал вопросы какому-то татарину и на вновь вошедшего никакого внимания не обратил. Гусев из соображений безопасности закрыл дверь на замок и сел на стул, как раз напротив прежнего приятеля.
  - Что вы себе позволяете, милостивый государь? Прошу вас немедленно покинуть мой кабинет, - сказал строго Гирин, стараясь даже не смотреть на незваного гостя.
  Татарин смотрел на все это широко открытыми глазами и удивлялся, причем не столько внезапностью вторжения незнакомца, сколько его внешним видом. Гусев выглядел крайне скверно, был неестественно бледен и давно не брит, то есть более напоминал бездомного, нежели человека из приличного общества. Да и вел он себя не менее странно, и зачем то стучал кулаком по столу следователя и кричал, наклонившись к самому лицу Гирина:
  - Милостивый государь, я никак не могу понять, отчего Хороблев до сих пор на свободе? И почему я должен из-за него предстать перед судом?
  Гирин не хотя посмотрел на своего недавнего приятеля и заметил:
  - Вы ведете себя безобразно. И я не могу понять причину вашей нынешней демонстрации?
  Тут татарин несколько оживился и запричитал тоненьким голоском:
  - Отпустите меня, начальник дорогой, я ничего не видэл, честное слово!
  - Прекрати разыгрывать из себя идиота, - кричал Гусев, - где пиджак? Неужели дело еще не заведено?
  - Отстаньте же от меня!? Не понимаю, что вам от меня нужно. Ни в каких ваших вещах потребности я не испытываю, и ваши пиджаки мне даром не нужны.
  - Я у вас спрашиваю, где пиджак убитого, который я доверил вам для сохранения? - кричал Гусев.
  - Какой пиджак, сударь? Не знаю, о чем вы говорите.
  Гусев на какое-то мгновение лишился дара речи, прийдя же в себя, вскочил со стула и, схватив Гирина здоровой рукой за лацкан мундира, закричал:
  - Сознавайтесь, господин чиновник, за сколько рублей этот мерзавец сумел вас купить?
  - Начальник, клянусь мамой, - снова запричитал татарин.
  Следователь, оскорбленный до глубины души дерзостью репортера, поднялся с кресла и сказал сурово:
  - Г-н Гусев, вы переходите все дозволенные границы. Я российский служащий, и никому не позволю оскорблять себя. Слава Богу, у нас есть законы, которые сумеют оградить меня от вашей бесцеремонности...
  - Вы - мерзавец! Вы - низкий человек! Вот все, что я могу вам сказать. Теперь можете вести меня в тюрьму за публичное оскорбление, если, конечно, у вас достанет на это совести.
  - Я требую, чтоб вы немедленно покинули мой рабочий кабинет, иначе... придется приказать, чтоб вас вытолкали в шею.
  Гусев, скрежеща зубами направился к двери, бросив напоследок:
  - Да, я уйду. Но вы ответите за пособничество преступникам!
  Проклиная все на свете он вышел на улицу, поймал извозчика и велел ему ехать в ближайшую часовню для мертвых тел, где должен был находиться труп Митрия Митрича после анатомирования. Это была последняя возможность найти хоть какие-нибудь улики. Ховрина уже похоронили родственники, а у его товарища по несчастью никого не оказалось, и тело убитого хранилось в часовне в ожидании христианского погребения.
  Уже в экипаже репортер начал постепенно терять силы и всю дорогу провел в полузабытьи, причем каждый пригорок, которыми так изобиловал городской ландшафт, отдавался в его плече самой мучительной болью, и чтобы как-то от нее отвлечься Гусев ругался с еще большей злобой. Несчастный извозчик принимал все эти ругательства на свой счет и сильнее подгонял лошадь, что в свою очередь только увеличивало тряску и мучения раненого. Когда они достигли цели путешествия, Гусев едва смог встать на ноги и его раскачивало из стороны в сторону словно пьяного. Однако решимость довести дело до конца во чтобы то ни стало была так велика, что у него хватило сил пробраться в жуткую часовню, где царил такой смрад, что пришлось на какое-то время остановиться у порога, прежде чем решиться войти в это царство разлагающихся мертвых тел, многие из которых совершенно потеряли человеческий облик, превратясь в одну вонючую расплывшуюся массу. Все это хаотичное нагромождение мертвецов вызывало омерзение и ужас, голова Гусева кружилась, трупы двоились и троились в его глазах, словно во сне он видел красную от беспробудного пьянства физиономию смотрителя, назойливо предлагавшего ему свои услуги в находке нужного тела. Репортер чувствовал, что рана его начинала кровоточить, и он не на шутку испугался, что сможет совершено лишиться сил. С трудом взяв себя в руки, он попросил смотрителя показать ему пятидневных мертвецов
  Анатолий Глебович был крайне доволен тем, что был в перчатках, так как было бы очень уж противно дотрагиваться до всего этого безобразия обнаженными руками: трупы лежали один на другом, и, чтобы найти останки Митрия Митрича, пришлось немало потрудиться. С трудом преодолевая отвращение, он самым тщательным образом осмотрел искомый труп, покуда не обнаружил на нем следы укуса крупной собаки, и решил, что, возможно, существует вероятность сличить следы укуса с зубами хороблевских борзых. В конце концов, если даже и это окажется невыполнимым, можно будет обыскать дачу, и в этом случае наверняка удастся обнаружить какие-ниубдь следы: к примеру, яды, которые можно было бы проверить на идентичность тем, что послужили причиной смерти купцов; наконец, наверняка найдется нимало свидетелей, которые могли видеть, как пострадавшие садились в экипаж вместе с Хороблевым. К тому же существует и свидетель преступления - он сам, Гусев.
  Покинув часовню, репортер для начала зашел в ближний трактир, чтобы выпить немного водки "для анестезии", после чего отправлися в участок писать заявление на Хоробелва, в котором он обвинял последнего в убийстве двоих купцов, а также в покушении на его собственную жизнь.
  Далее за расследование он взялся самостоятельно.
  
  Глава 29
  "Каждый имеет право в меру занчительности своей силы"
  (Б.Спиноза)
  Ночлежка бывшего дома Ховрина как обычно, к полудню опустела. В ней задержалось не более пяти бездельников, среди которых находился и Лукьян. В это время в нее и пожаловал новый хозяин с лицом унылым и злым: подобное выражение не покидало его с тех самых пор, как он выторговал у Святого этот злосчастный дом, который почти что разорил его. Он пришел не один, а вместе с Кестлером. Поздороваться ни с кем не пожелал, хотя жильцы и повскакивали с мест ради приветствия. С мрачным видом он принялся рассматривать помещение, а потом заявил, что столь большую комнату выгоднее всего будет сдать, а нынешних ее обитателей отправить в подвал.
  Слова эти прозвучали подобно грому среди ясного неба. Все опешили и долго не находили подходящих слов для выражения своего отношения к вышесказанному. Одна только тщедушная и болезненная женщина опомнилась раньше всех и заголосила:
  - Ой, лишечко! Побойтесь Бога, барин: грех то какой - лишать сирых да убогих последнего приюта. Вам же первому стыдно будет перед соседями.
  - И хуже люди живут, - огрызнулся Тоболов, - все подвалы под ночлежки сдаются, а вы целую комнату для себя захотели, дармоеды. Вам благодарить меня надо, что хоть подвал вам предлагаю. Или вы целый дом под себя просить захотели?! Я вам и без того милость оказываю, уступая подвал.
   - Так ведь мы за это вам деньги платим! Не на милосердии вашем живем! -не унималась женщина, - креста на вас нет, коли вы так говорите!
  - Ну ладно, хватит! Вопрос решен.
  Женщина замолчала, забилась в свой угол, где продолжала бормотать себе под нос что-то ругательное.
  Между тем Кестлер приметил Лукьяна, и с заговорщическим видом указал на него хозяину.
  - Вы, Лукьян? - поинтересовался Тоболов.
  - Да, Галактионов Лукьян, сын Дударев, - отрапортовал тот, удивленный подобным вниманием к собственной персоне.
  Тоболов долго думал, с чего начать разговор, потом спросил прямо в лоб:
  - Покойный хозяин говорил мне, что вы намеревались поселить сюда некую особу.
  Лукьян пораженный еще более, только теперь уже вниманием к себе со стороны прежнего хозяина, сказал на это.
  - Так, барин, но, мне кажется, что я никогда не говорил об этом с покойником.
  - Однако мне известно, что особу эту зовут Анной.
  - Да разве ж вы с ней знакомы? - не переставал удивляться Лукьян.
  - Здесь многие с ней знакомы, - ухмыльнулся Кестлер.
  - И что из того? - насторожился Лукьян.
  - А то, что мне крайне нежелательно, чтобы в моем доме проживали женщины сомнительного рода занятий, я имею в виду проституток. Вы меня понимаете? К тому же я полагаю, что и для вас это должно быть не менее позорным.
  - Никак не могу взять в толк, о чем вы говорите....
  - А о том, что известная вам особа - проститутка, причем проститутка, живущая без желтого билета, и мне не желательно иметь из-за нее неприятности с полицией.
  - Вы лжете! - вырвалось у Лукьяна.
  Тоболов просто побагровел от этих дерзких слов и сказал грубо:
  - Тебе стоило бы знать, что я дворянин, а лгать можешь только ты, лапотник.
  - И для чего Виссариону Антоновичу лгать? - подержал его Кестлер, - да к тому же вы сами можете спросить о ней у любого мужчины, имеющего дело с дешевыми шлюхами.
  Лукьян подавленно молчал и смотрел на своих собеседников с неподдельной неприязнью.
  - Если же вы до сих пор нам не верите, - добавил к вышесказанному Кестлер, - то вспомните хотя бы тот инсидэнт у церкви.
  - Довольно с него, мы уже все сказали, - заметил Тоболов, - пойдемте осмотрим ночлежку и подумаем об ее переустройстве.
  Лукьян более не сказал им ни слова, хотя первым желанием его было накричать на хозяина и его компаньона, прогнать их прочь. Для чего они вообще пришли сюда со своими пошлыми разговорами, чем он мог помешать их спокойной сытой жизни, с чего они посмели взять на себя право вмешиваться в его нехитрую личную жизнь?
  "Что за гадкие люди?! - думалось ему, - и все оттого, что у них водятся деньги. Деньги делают людей мерзкими, дают им слишком много прав, и, прежде всего, право давить тех, кого они считают ниже и слабее себя. Деньги - вот главное зло! Коли б у этих мерзавцев совсем ничего и не было, а, стало быть, они во всем подобными нам стали, поглядел бы я, какие права они по отношению к нам имели. Что мне до того, кем была моя Аннушка раньше: я только одно знаю, что теперь она такая же бедная и несчастная, как и я сам, а коли она и занималась прежде чем-то противозаконным, то, это конечно не от хорошей жизни. Да куда уж им понять все это, коли деньги глаза застили!"
  В своем примитивном бытовом рассуждении, Лукьян только в одном был прав: этим людям никак невозможно было понять его истинное мнению по поводу "ошеломляющего" известия, ими принесенного: в этом они и просчитались. Но оба негодяя очень сильно рассчитывали на реакцию самой Анны, которая с потерей Лукьяна лишилась бы последней опоры в жизни, и, посему должна была, по их мнению, стать сговорчивее.
  Потому рассказав обо всем Лукьяну Кестлер отправился на квартиру Скатова для объяснений с несчастной женщиной. Поскольку хозяева были на работе, Анна сама отворила ему дверь, и увидев Кестлера, даже вскрикнула от неожиданности.
  - Я вижу, фройлейн Анна, вы меня узнали, - констатировал он, - и это - хорошо.
  Он бесцеремонно зашел в квартиру, не дожидаясь приглашения, так как был совершенно уверен, что приглашать его не станут. В комнате он вальяжно развалился на стуле, в то время, как Анна продолжала стоять перед ним. Проституток за женщин он никогда не почитал и полагал, что церемониться с ними не стоит. Прежде Анна на это внимания не обращала, однако теперь подобное поведение ее больно задело, но она сдержалась и ничего не сказала.
  - Я хочу иметь короткий разговор с вами. Только пять минут он займет у вас, - сообщил Кестлер, - скажу вам сразу, что мне от вас нужно: пообещайте не распространяться о доме г-на Тоболова, отдайте мне имеющийся у вас документ, и можете отправляться на все четыре стороны.
  - Никогда, - твердо сказала Анна.
  - Тогда продайте. Кроме Тоболова никто за него деньги вам не даст, тем более не даст полиция.
  - Я уже сказала вам, что нет!
  - Послушайте, неужели вы не можете понять, что лично вам разоблачение никакой выгоды принести не может? Что вы одна сумеете сделать против Тоболова?
  - Я ни одна, сударь.
  - О, как вы ошибаетесь! - со злой улыбкой заметил Кестлер, - клянусь вам, что именно теперь вы остались в полном одиночестве. И если вы кого-нибудь и сможете погубить вашими откровениями - то только себя.
  - Я не знаю, о чем вы говорите.
  - О, смысл здесь не слишком мудреный. Мы предупредили вашего урода о роде занятий его подруги. Бедняга безусловно был очень удивлен: вероятно прежде он ни о чем и не догадывался...
  Только тут он понял, что слишком поторопился со своим заявлением: он вообще привык к спешке и уже нимало навредил себя через нее. "Как? И вы ему все рассказали?" - бормотала Анна побелевшими губами, однако вовсе не жалкой и не раздавленной показалась она в тот момент своему обидчику, и напрасно он ждал от нее унижений. Было очевидно, что она никогда не простит ни ему, ни Тоболову этого поступка, и ничего от нее добиться они теперь не смогут. Но отступать ему было уже некуда и он решился добить окончательно свою несчастную жертву.
  - А что, вы полагали, что мы станем защищать вашу честь? - с иронией поинтересовался он, - скажу вам больше: мы с Виссарионом Антоновичем нарочно разыскали вашего урода, чтобы уведомить его о вашем прошлом. Так-то вот, куколка.
  - А он? Что он? - невольно вырвалось из ее уст.
  - Он? Ха-ха... наградил вас многими словами из небогатого словаря своего, для сего случая наиболее подходящими.
  Кестлер сказал все, что мог: даже более того. Понимая, что отныне Анна для него потеряна навсегда, немец решил покончить со всем разом и, поднявшись со стула, спросил ее в последний раз.
  - Так вы вернете мне то, что я от вас требую?
  У нее еще хватило сил рассмеяться над этим предложением, смехом отрывистым и нервным, близким к истерике.
  - Именно теперь ваши темные делишки непременно станут достоянием гласности. Ведь отныне мне на самом деле стало нечего терять, - произнесла она злобно и уверенно, - подите вон!
  Голос ее срывался от напряжения и слезы, подступившие внезапно, мешали ей сказать Кестлеру что-нибудь злое и мстительное.
  - Прощайте же. Но помните, что у вас ничего не выйдет. Вы слишком глупая женщина, чтоб мы могли принимать вас во внимание, - заключил Кестлер и с этим ушел.
  Анна повалилась на кровать и разразилась рыданиями, но такое отчаянное состояние не продлилось более пяти минут, по прошествии которых она была уже полна решимости разнести в щепки весь тоболовский притон, уничтожить самого содержателя, Кестлера, Лимонову, - весь этот сброд негодяев, столь долго над ней издевавшихся, а теперь лишивших ее последней возможности встать на ноги, искупить свое омерзительное прошлое. Она поняла, что в квартире Скатовых оставаться больше не может, равно как невозможно продолжение ее связи с Лукьяном, - вообще общение с людьми чистыми и порядочными. С этих пор она твердо решилась придать свое имя публичной огласке ради уничтожения своих противников. Потому отныне местом ее проживание должны стать подворотни и подвалы, а соседями - босяки и алкоголики, из которых каждый - столь же отвратителен и преступен, и потому не посмеет упрекнуть ее за прошлое.
  Сначала она собиралась сходить в редакцию, но потом вспомнила, что нынче воскресенье и отложила свое намерение, а в понедельник, судя по газетным сообщениям, был юбилей у главного редактора, и вряд ли кто-либо станет принимать ее в столь знаменательный день. Она хотела обратится либо к самому редактору, либо к репортеру Гусеву - известному в городе борцу за справедливость, - но газеты уведомляли также, что во вторник оба они отправлялись на неделю в уездный город ради присутствия на торжествах, посвященных учреждению какой-то местной газеты, потому визит в редакцию приходилось переносить не менее, чем на неделю, а куда еще можно было обратиться по своему вопросу - Анна просто не знала. Суд, полиция, прокуратура - все это были для нее пустыми и незначащими словами. Потому то ее и привлек столь простой способ поисков правды, как обращение в редакцию губернской газеты.
  Смирившись с мыслью, что раньше, чем через неделю добиться приема у газетчиков она не сможет, Анна посвятила сегодняшний день поискам ночлега, что, по крайней мере, создавало иллюзию какой-то деятельности и отвлекало ее от мрачных мыслей о собственном одиночестве и отверженности.
  Она ошиблась в Лукьяне точно также, как ошиблись в нем ее противники, и напрасно посчитала, что после всего узнанного он непременно покинет ее. Не таков был этот человек. Сам слишком несчастный, он не мог отвергнуть чужой беды, тем более не мог осуждать Анну поскольку в жизни своей он повидал слишком много бед, чтобы раз и навсегда отказаться от права судить чужие поступки. Лукьян пришел к ней всего лишь через четверть часа после Анниного ухода из дома Скатова, и долго безответно стучал в затворенную дверь.
  
  Глава 30
  "У нас при таком количестве героев так мало просто порядочных, дисциплинированных и трудолюбивых людей"
  (С.Булгаков)
   Что-то злое во взорах безумных,
   Непокорное в грозных речах.
  (С.Есенин)
  Огромная фабрика Башкирцевых, не смолкавшая в своем вечном производственном процессе ни на минуту, жила своей обособленной от всего остального мира жизнью, которая вообще отличала предприятия подобного рода, где существование заключается в одном бесконечном производственном цикле. Это был некий город в городе, грохочущий и дымящий, гражданами которого числились вовсе не люди, а громады доменных печей, гигантские трубы, постоянно выбрасывающие в небо клубы серого дыма, скрежечащие станки, изготовляющие детали для машин - все это составляло центр, некую ось, вокруг которой постоянно суетились рабочие - незаметные мошки в беспрерывном производстве машин.
  Контора располагалась рядом, так что фабричный грохот и вечное движение механизмов и процессов можно было слышать и созерцать, не выходя за ворота. Директор фабрики Лесов настолько уже свыкся со всеми этими издержками производства, что уже не мог представить без них свою жизнь, он ощущал некоторое единство со всем этим грохотом и рабочей суетой, даже нарочно поставил свой рабочий стол к самому окну чтобы иметь лучший вид на фабрику. Вообще Лесов находил для себя гораздо более приятным - ежеминутно чувствовать близ себя работу вверенного его заботам гиганта, нежели общаться с людьми; грохот машин был ему ближе живой человеческой речи. Однако люди, люди.... Они все время приходили, отрывали его от дел, от сладостного одиночества. И вот опять прибыли какие-то инженеры из западных областей, кажется, из княжества Финляндского, выпускники ремесленного училища, прибыли с рекомендациями известных ему людей, их непременно придется принять, оторваться от дел ради ненавистных ему разговоров... Но, Боже, как не хочется их принимать, да и разве мало на его фабрике работает высококвалифицированных специалистов?
   Лесов тянул время, нарочно заставляя посетителей ожидать его в прихожей, а сам работал над отчетами. Покончив с ними, он выпил чаю и скоро совершенно позабыл о нанимающихся. Управляющий вообще был человеком тяжелым в общении, но с другой стороны, он был личностью замечательной, из тех редких самородков, которым под силу одолеть любой, даже самый сложный механизм: это инженеры от природы, специалисты Божьей милостью. Но в отличии от многих доморощенных кулибиных он отнюдь не относился к талантам непризнанным: Лесов был оценен по заслугам и оценен довольно высоко. Способности его не только щедро вознаграждались: благодаря им он достиг власти административной и управлял крупнейшей фабрикой Товарищества машиностроительных заводов "Башкирцев и сын". Однако для этой слишком самолюбивой и приземленной натуры власть и производство постепенно заменили людей, в которых он видел только производительные силы, своего рода машины, нуждающиеся лишь в четкой организации и наладке для обеспечения непрерывного производственного процесса. К тому же, по слухам, Лесов был глубоко несчастлив в личной жизни, сварливая и жадная жена-иностранка превратила его существование в настоящий ад, которым он щедро делился с товарищами и подчиненными. На его биографии, также весьма яркой и необыкновенной, мы остановимся чуть позже, а пока вернемся в контору.
  Спустя какое-то время после чаепития, когда директор снова с головой погрузился в работу, дверь в его приемную отворилась. Он нехотя оторвался от чтения, хотел даже закричать, но, к своей великой неожиданности, увидел на пороге Бакширцева-младшего и тут же переменил свои планы. Следы неудовольствия в мгновение ока исчезли с его лица. Он вскочил со своего места и поздоровался с гостем, расплывшись в самой наивежливейшей улыбке.
  - Садитесь, милостивый государь, чем обязан вашему визиту? - любезно поинтересовался он между прочим.
  - Зашел посмотреть, как идут у вас дела. Да, видно, вы очень заняты.
  - О, нет, какие могут быть занятия, когда такие люди жалуют нас своим вниманием?
  - Кстати, кто это сидит у вас в приемной? - спросил Башкирцев, усаживаясь в кресло.
  - Ах, совсем забыл про них! Это новые кандидаты в работники.
  - Они инженеры? Прилично одеты.
  - Да, кажется. Надо бы их принять.
  - Отчего же вы заставляете себя ждать? Коли заняты теперь, назначьте им другое время.
  - Как вам угодно.
  Башкирцев сам принял нанимающихся, и лично с ними побеседовал. Лесов зевал в продолжении всего разговора и был вообще не слишком вежлив с вновь пребывшими. Когда оба ушли, Николай Исаевич сказал директору с мягким укором.
  - Нельзя же так обращаться с людьми. Вы сразу же отправили их к мастеру и даже не поговорили об оформлении.
  - Все это делает один из моих помощников, - ответил Лесов, - как я могу управиться со всеми работниками, ведь у нас их более тысячи? Я вообще не должен был их принимать, и сделал исключение только благодаря рекомендательным письмам хорошо мне известного и уважаемого лица. А вам то и подавно не следовало с ними разговаривать, не знаю даже, к чему нужен этот демократизм?
  - Все то вы ворчите, Лесов. Как вам самому то не надоело ваше вечное дурное настроение? - мягко прервал его Башкирцев, - мне просто было интересно поговорить с ними.
  - Я, Николай Исаевич, завидую вам и вашим интересам. А у меня вот каждый день: одни только посетители, посетители и еще раз посетители, мне уже начинает казаться, что все эти люди - на одно лицо, и различить их я уже не могу.
  - Работа у вас такая. Каждому - свое.
  - Богу - богово, кесарю - кесарево, - грустно усмехнулся Лесов.
  Их беседу прервал внезапно вторгнувшийся в кабинет Лесова главный инженер.
  - Николай Исаевич, - закричал он прямо с порога, - я уже просто с ног сбился, вас разыскивая.
  - Да что вы так волнуетесь? - прервал его Лессов, - конец света что ли наступил?
  - На фабрике стачка: часть работников отказывается приступать к работе.
  Лесов вскочил со своего места.
  - Не может быть!
  - Человек триста собрались на площади и намереваются идти сюда.
  - Что же им надо, окаянным?
  - Требуют восьмичасового рабочего дня, твердых расценок и восстановления уволенных товарищей.
  - Скоты! - пробормотал директор.
  - А один вообще вышел с лозунгом: даешь ему аграрную реформу, - и все тут! В деревню, видно, дурак, решил перебраться.
  - Аграрную реформу, говорите? - переспросил Башкирцев, - этот лозунг ему явно кто-то подсунул. Тут без левой пропаганды не обошлось.
  С этими словами он надел шляпу и пошел к выходу, Лесов с главным инженером бросились за ним.
  - Мерзавцы! Я бы их всех под суд отдал, - возмущался управляющий по дороге.
  Башкирцев долго сурово молчал, потом поинтересовался у главного инженера.
  - А отца оповестили?
  - Оповестили. Он никак не ожидал подобного оборота дел и обещал самолично прибыть для наведения порядка. Я уже говорил ему: зачем это нужно, и без него бы управились. Все таки не в первый раз у нас возникает подобная ситуация. Только Исайя Иванович уперся на своем и непременно обещался приехать.
  Башкирцев хотел было идти на площадь к первому цеху, где происходила вся эта возмутительная демонстрация, но Лесов крепко схватил его за руку и принялся отговаривать от такого шага.
  - Умоляю вас, сударь: не ходите туда. Это же чернь: дикая и завистливая чернь. К ней вообще опасно приближаться на выстрел. Ради Бога, поберегите себя. Я сам пойду!
  - Вы правы в том, что говорить с хулиганами мне не к лицу. Однако, я надеюсь, что мое присутствие хоть как-то на них подействует.
  - Ах, как вы ошибаетесь! Я же за вас боюсь. Кабы чего не вышло.
  - Да что же может выйти? К чему, Лесов, такое малодушие?
  - Да неужели же вы не знаете, что именно вас они более всех ненавидят! И даже не пытайтесь понять, почему. Мильон причин к тому найдется. Хотя бы те, что вы гладко выбриты, прилично одеты, ездите на автомобиле, а не плавите ежедневно металл по десять часов за зарплату, которую в самый день получки сносите в кабак на пропой души, после чего оставляете свою семью голодной на целую неделю, в то время, как она только на эти деньги и кормится. Этого всего вполне достаточно для того, чтобы ненавидеть вас, будьте вы хоть тысячу раз распрекраснейшим из людей!
  - Послушайте, если бы все люди были такими, как вы их себе представляете, то жить вообще не стоило бы, - заметил Башкирцев.
  - Послушайте: я повидал нимало на своем веку. Я сам с чернорабочего начинал и за гроши трудился по 12-14 часов в сутки. Я знаю эту среду, я в ней родился и видел не раз, как мирные и добрые люди превращаются вдруг в озлобленную дикую толпу, не знающую ни здравого смысла, ни пощады к инакомыслящим. Вы не сталкивались никогда с такими метаморфозами... Кажется, вас вообще не было в России, когда подобные явления у нас происходили повсеместно, когда все заводы представляли собой один огромный пороховой погреб, когда люди вооружались и отстреливали всякого, кто только попадался им на пути, без причины отстреливали, одной только удали ради, бравады перед товарищами, во имя доказательства собственной значимости, - возбужденно говорил директор.
  Башкирцев на это ничего не ответил, но весь вид его говорил о том, что словами Лесова он был крайне недоволен. Последний причины его неудовольствия не понял и только пожал плечами.
  - Пойдемте лучше к воротам, - предложил директор, - там площадь лучше видна, да и безопаснее. Поверьте: не вам вести с ними диалог, они не стоят того, чтобы вы с ними говорили.
  Башкирцев все таки последовал его совету и отправился к воротам. Они находились в метрах пятидесяти от конторы, и вся заводская администрация собралась здесь для обсуждения текущего момента.
  - Надеюсь, полицию уже вызвали? - резко спросил Лесов у собравшихся.
  - Надеюсь, - бросил кто-то недовольным голосом.
  - Надо прежде всего разобраться с теми, кто подстрекал людей к этому выступлению, - заметил бельгийский инженер.
  - Поздно, - зло сказал Лесов, - вы только поглядите на них! То же мне: народ, это всего лишь борцы за дармовой кусок хлеба.... Полфабрики высыпало, теперь уж, верно, их до пятисот набралось. Вы все оставайтесь пока здесь, а я пойду попробую с ними поговорить.
  Лесов отправился в сторону толпы, без всякой, впрочем, надежды уладить все миром. К нему присоединились бельгиец и главный инженер. Башкирцев немного отошел от администрации в сторону и принялся наблюдать за всем происходящим.
  Еще совсем недавно эти люди приходили к конторе со своими просьбами и жалобами, которые служащие всегда рассматривали, нимало из них удовлетворялось, - никогда работники его фабрик не были обделены вниманием, и все проблемы, возникающие между администрацией и трудящимися, улаживались мирно. Теперь же, чуть что произойдет - тут же забастовку устраивают, и уж не просят, а нагло требуют, упиваясь при этом чувством собственного достоинства и нахальством самым вопиющим. И самое интересное заключается в том, что все забастовки последних лет возникают не стихийно, как это бывало прежде, а кем-то планируются заранее: отличаются неплохой организацией, да и лозунги подчас выставляются самые невероятные. Взять хотя бы сегодняшнюю стачку: все вышли на площадь в рабочей одежде, и даже сделали вид, что с утра приступают к станкам, тем не менее в толпе было немало пьяных, хотя в обыкновенный рабочий день явиться на фабрику в таком виде никто бы не посмел. К тому же этот лозунг об аграрной реформе.... Да и вообще наглость и крупномасштабность их требований, - все наводило Николая Исаевича на мысль о том, что акция эта была спланирована. Конечно бельгиец был прав, тысячу раз прав: кто-то использовал глухое возмущение рабочих по поводу увольнения двух десятков товарищей в политических целях. И полиции следует разбираться вовсе не с этими забитыми людьми, а прежде всего с теми, кто злобу нищих и необразованных существ использует в своих далекоидущих целях.
  Башкирцев готов был согласиться, что рабочие бесспорно имели право возмутиться увольнением своих товарищей-бездельников из простого чувства самосохранения, ибо никто не мог дать им гарантии того, что через какое-то время их самих не постигнет та же участь, и все они будут так вот запросто уволены и заменены более способными или более сговорчивыми кандидатами. Возможность такого исхода особенно беспокоила рабочих низкой квалификации, и, безусловно, все эти 400-500 человек относились именно к этой категории, хотя около одной трети бастующих могло выйти на площадь из чувства солидарности, по призыву профсоюза. С этими последними договориться будет легче всего, но что делать с двумя третями других, неуверенных в своем завтрашнем дне, озлобленных до предела, возможно ли вообще найти общий язык с такими людьми? Да, солидарность - это прекрасное чувство, прекрасное и даже необходимое для тех, кто плохо стоит на ногах, - их можно понять, но при чем тут восьмичасовой рабочий день и прочие экономические требования, совершенно неприемлемые в данный момент для владельцев и администрации? Неужели же сами они этого не понимают, а если понимают, кто в таком случае мог вручить людям эти бессмысленные и нелепые требования, кто контролирует их недовольство, кто навязывает им свои узкие цели, объявляя их общеклассовыми? Кто умышленно подталкивает их к неизбежной стычке с полицией? Ведь здесь пахнет именно политикой, и администрация поступила вполне разумно, вызвав полицию, вмешательство которой будет просто необходимо в случае, если бастующие откажутся мирно разойтись по своим рабочим местам. Но, с другой стороны, такое вмешательство может озлобить рабочих и привести их к большему возмущению. Такие инциденты были, и их нельзя не принимать во внимание. Но, если договориться не удастся? Что делать в этом случае? Конечно, безнаказанность нынче у нас в моде, но разве когда-нибудь она доводила кого до добра, разве не еще большее хамство и разнузданность влекло за собой излишнее либеральничество с преступниками и дебоширами? Нет, полиция все таки необходима несмотря на то, что наказание так часто вызывает у определенной категории людей открытое противление или глухую злобу, которая только и выжидает подходящего момента для того, чтобы вырваться наконец наружу, и вспыхивает подобно тлеющей лучине при первом же поднесении огня...
  Пока Николай Исаевич размышлял таким образом, в ворота фабрики въехал знакомы ему паккард-лавассер, водитель распахнул дверцу, и из автомобиля вышел среднего роста старичок в богатой шубе - сам Исайя Иванович Башкирцев. Несмотря на свои семьдесят лет, он обладал безукоризненной осанкой, фигурой коренастой, но не плотной, во всех движениях его чувствовалась живость и подтянутость. Лицо его было очень ухоженным, хоть и достаточно старым, волос на голове осталось крайне мало, да и те были совершенно седые, так же были белы и его брови, с которыми резко контрастировали глаза, слишком черные для северянина, такие же как у младшего сына.
  Едва покинув автомобиль, он пожал руку сыну потом поздоровался и с остальными. Спокойствию этого человека в столь необычной ситуации можно было только позавидовать. Он вел себя так, словно бы совершенно ничего не произошло. Могло даже показаться, что нынешний приезд хозяина - не является экстремальным визитом на взбунтовавшуюся фабрику, а только - обычным рейдом с целью осмотра собственных владений.
  - Хорошо, что вы здесь, Николай, - объявил старик, - надо, как можно быстрее разобраться с этими людьми, еще до того, как прибудет полиция. Мне бы не хотелось никаких эксцессов, разумеется, если только эти люди будут достаточно умны, чтобы не упорствовать в своем безделии.
  - Не понимаю, о чем с ними можно говорить, - пожал плечами один из инженеров, - напрасно вы только утруждали себя приездом.
  - Мне дело представилось настолько ничтожным, что я счел нужным поговорить с ними лично. Если только это удастся.
  - Вот Лесов уже почти целый час призывает их разойтись и все впустую, - заметили ему.
  - Все таки хозяин фабрики - я, и, быть может, это как-то подействует на них. Вообще я - не сторонник крайних мер, и сегодня мне бы не хотелось к ним прибегать.
  Сказав это, он направился вместе с сыном на площадь, а администрация устремилась за ними следом.
  Все они разместились на балконе, с которого уже долгое время Лесов с товарищами призывал толпу разойтись по своим рабочим местам. При появлении хозяев фабрики шум в толпе стих - рабочие явно не ожидали увидеть их здесь. Многие даже и не поняли бы, что приехали Башкирцевы, если бы сам директор не уведомил об этом собравшихся с балкона. Только теперь, находясь в непосредственной близости от толпы, Николай Исаевич разглядел как следует этих грязных, крайне возбужденных людей в рабочих одеждах и заметил, в какую сильную ненависть уже успело перерасти их недовольство, и смутное нехорошее чувство по отношению к рабочим шевельнулось в его душе. Чувство это затмило былую жалость к их убожеству и неразвитости, и всякое желание разговаривать с ними очень скоро его покинуло.
  Появление хозяев сначала вызвало у рабочих удивление, но весьма скоро они восприняли их визит за некую собственную победу, а со стороны владельцев - за проявление слабости, и толпа зашумела пуще прежнего. Правда, когда Исайя Иванович взял слово, их возбужденные крики утихли, и его речь была выслушана с большим вниманием.
  - Господа, - говорил он, - я прошу вас немедленно разойтись по рабочим местам. Смею вас заверить, что здесь вы только теряете время, я подчеркиваю, свое время, за которое придется вам расплачиваться из собственного кармана. Таким образом, неприятности, вызванные сегодняшним вашим простоем падут исключительно на ваши головы, и вы совершенно напрасно рассчитываете, что своим выступлением вы напакостите прежде всего мне. Я еще раз повторяю, что чем скорее вы разойдетесь, тем для вас будет выгоднее.
  Подобная постановка вопроса еще более возмутила рассчитывавших на безнаказанность рабочих, в то время, как само появление владельцев, дало им право надеяться на их сговорчивость. Толпа вновь зашумела.
  - Если же вы станете упорствовать, - снова подал голос Исайя Иванович, - то мне ничего не останется, как напутствовать вас всех словами, которыми напутствовали судьи Сократа, идущего на смерть: постарайтесь легко принять то, что неизбежно.
  После горячих дебатов и ругани забастовщики выделили из своей среды несколько парламентеров, которые и выдвинули владельцам свои требования - обычные по своему содержанию и невыполнимости.
  - Бог - свидетель, как они надоели мне со своими глупостями, - сказал Башкирцев-старший сыну - но ничего не поделаешь, беседу придется закончить.
  - Итак, господа, - он снова обратился к рабочим, - я вам решительно заявляю, что требований ваших выполнить я не могу.
  В ответ последовали недобрые крики, и некий подвыпивший мужик даже завопил: "Долой фабрикантов!", но его тотчас оттеснили в толпу из опасения провокации. Башкирцев поднял руку, призывая дослушать его до конца.
  - Ваши требования представляют из себя нечто бессмысленное, и вы сами должны понимать, что я не могу их выполнить немедленно, выполнение их даже в течение одного года представляется для меня невероятным. Судите сами, какой нормальный человек может одновременно требовать и сокращения рабочего дня и повышения зарплаты? Если я сокращу вам рабочий день, то буду вынужден урезать и расценки. Вы получаете деньги за свой труд, мой доход - состоит из прибыли: какой резон мне оставаться в убытке? Ваших же уволенных товарищей я могу принять назад только на том условии, что вы будете делиться с ними своими доходами. Лично мне эти люди не нужны. Впрочем, у меня слишком мало времени, чтобы доказывать вам, что бы то ни было. Посему вот мое последнее слово: если вы немедленно приступите к работе, то не один из вас уволен не будет, и суду я предам только зачинщиков беспорядков. В противном случае увольнять придется всех, виновных в простое. Кстати, с минуту на минуту сюда прибудет полиция и, я смею опасаться, что одним только увольнением ваши неприятности не исчерпаются.
  Сказав это, он в сопровождении администрации покинул трибуну.
  - И о чем вы так долго беседовали с ними? - спрашивал хозяин у Лесова, - сами же видите, что разумными доводами их не одолеть.
  - Я хотел успокоить их обещаниями. Но что-то они не слишком мне доверяют.
  - Да, им никак не объяснить, что переход на восьмичасовой рабочий день у нас запланирован на 1914 или конец 1913 года, и без ущерба для общего дела выйти из плана я не могу. В отличии от этих людей я не одним днем живу.
  Башкирцевы предоставили наведение порядка Лесову и уехали с фабрики.
  Отъезд хозяев забастовщики приветствовали криками и руганью, некоторые хотели уже разойтись, осознав всю бессмысленность дальнейшего нахождения на площади, но их не пускали активисты. Скатов в красном шарфе взобрался на балкон и кричал оттуда в рупор одну и ту же фразу: "Товарищи, не поддавайтесь провокациям!"
  В это время часть рабочих, из хорошо оплачиваемых, иными словами из тех, что "товарищами" в прямом смысле этого слова не являлись, продолжали трудиться. В одном из цехов несколько рабочих обслуживали станки, не обращая никакого внимания на происходящее на площади. Этот факт, безусловно, не мог не возмущать сознательные элементы, которые постоянно засылали в работающие цеха своих агитаторов. В тот самый момент, когда на площади происходил раздор между желавшими отступить и жаждущими "стоять до конца", в упомянутый нами цех влетел неугомонный член социал-демократической партии Федор Скатов, и немедленно обрушил лавину справедливого возмущения на работников, не остановивших свои станки.
  - Что вы к нам пристали? - кричал на него цеховой инженер, - вам нечего терять, оттого, что вы ничего не имеете и не хотите иметь. Проще всего стоять на площади и взывать, чтобы кто-нибудь пришел и улучшил ваши условия труда и жизни, работать мозгами - куда труднее. Если вас вполне устраивает безделье - идите на площадь, а других не отрывайте от дел!
  - Вы все - трусы и эгоисты, - констатировал Скатов, - те, кто вышел на площадь, могут потерять все: лишиться и работы и жилья. Тем не менее они не только о своей шкуре привыкли думать, но и об уволенных товарищах, ради солидарности с которыми была организована эта стачка. А вы....
  - Господи, да чтоб вы провалились куда-нибудь! - вскричал один из работающих.
  - Пойдемте же на площадь и поддержим борющихся товарищей, - призвал еще раз Скатов, - поймите, что без борьбы мы ничего получить не сможем, за все в жизни надо бороться: за права человека, за свободу.....
  - За право сидеть в тюрьме, за право быть уволенным, - добавил инженер и отправился на рабочее место.
  Как раз в этот момент в цех неожиданно вошел сам Лесов. Завидев Скатова, он едва не побагровел от злости и сказал резко:
  - Я так и знал, что ты - один из зачинщиков беспорядков. Ну все: хватит! По тебе давно уже места отдаленные плачут, и более терпеть твое присутствие на фабрике я не намерен. Тебя первого я сдам городовому.
  Скоро прибыл и городовой, и Скатов, поняв, что теперь ему на самом деле терять нечего, торжественно провозгласил:
  - Всех не пересажаете.
  - Да, уж! У нас в стране так много бездельников и дураков, что коли всех сослать и посадить, Сибирь, пожалуй, станет самым густонасёленным краем во всей империи, - усмехнулся директор и, обратившись к городовому, заявил, - мне давно указывали на этого человека, как на неблагонадежного. Он - один из зачинщиков организованных нынче беспорядков. Арестуйте его немедленно!
  - А вы берете на себя ответственность? - осведомился было служака.
  - Я беру на себя за все ответственность, - отрезал директор, - и за вызов полиции в том числе.
  А между тем на площади начали разгонять рабочих, не пожелавших мирно расходиться.
  
  Глава 31
  Озарены церковные ступени.
  Их камень жив - и ждет твоих шагов
  (А.Блок)
  О минувшей стачке в городе поговорили в пятницу и субботу, а к воскресенью про нее забыли, ибо головы обывателей и отцов нашего города заняли совершенно иные проблемы. Приближалась масленица, с грядущего понедельника начиналась ее встреча, и все стремились как можно тщательнее отметить этот веселый недельный праздник, предшествующему мучительно долгому Великому посту, иными словами, по обычаю дедов и отцов, всецело отдаться широкому загулу, обжорству и повальному пьянству, и для удовлетворения этих нехитрых требований в городе были созданы все условия: от грандиозной ярмарки до уличных представлений и маскарадных шествий. Для высшего же губернского общества на воскресенье был назначен роскошный бал у губернатора, к которому цвет города готовился уже более двух недель. Специально для сего торжественного мероприятия подбирались наряды, драгоценности, экипажи, словно бы все только для того на этот бал и собирались, чтобы удивить присутствующих изысканностью платьев и средств передвижения. Особенно суетилась на этом поприще женская половина нашего общества, не знавшая ни сна, ни отдыха в постоянных заботах о примерках, заказах и посещениях модисток.
  Даже у обедни в кафедральном соборе, где в воскресные дни собиралось высшее городское общество, только и разговоров было, что о предстоящем празднике, на что архиерей сильно досадовал, не получая должного внимания от прихожан.
  Николай Исаевич к обедне опоздал и остановился в притворе, дабы передвижениями по собору не нарушать благочиние. Он был не единственным опоздавшим: через несколько минут рядом с ним остановился г-н Хороблев.
  - С праздником, дорогой, - поздравил он младшего брата, крепко пожимая его руку.
  - С праздником, John, - без особого энтузиазма отозвался Башкирцев, всегда тяготившийся беседами с братом, особенно же после последней, результатом которой стал столь унизительный для него визит к Гирину - я очень удивлен тем, что вы пришли нынче в церковь. Я уже много лет вас здесь не видел и даже стал опасаться, уж не впали ли вы в атеизм.
  Хороблев громко рассмеялся в ответ, чем навлек на себя недовольные взгляды набожных прихожан.
  - Грешен, дорогой, грешен, - говорил он сквозь смех, - однако ж успокойся, в атеизм я не впал: атеизм - удел личностей слабых, а я себя к таковым не причисляю. Пришел же сюда я по одной только причине: мне нужен Святой, и я надеялся застать его именно в кафедральном соборе. Да и где еще этот тип может находиться воскресным утром?
  Сказав это, он шумно чиркнул спичкой и прикурил сигару. У Хороблева никогда не доставало сил выслушивать бесконечно долгие православные богослужения, и оттого без курения находиться в храме он никак не мог, - ибо сия дурная привычка создавала у него некоторую иллюзию занятости.
  - Знаете, John, - заметил Николай Исаевич, дождавшись пока тот раскуриться, - атеисты, напротив, утверждают, что религия - удел личностей слабых и забитых, и именно на этом фундаменте она и создавалась в первые времена.
  - Атеисты оттого только так утверждают, что сами стыдятся признаться в собственной слабости и ничтожности, да еще в том, что все они повреждены головой. В одном русском романе я прочел умную мысль, что в религию чаще других ударяются как раз личности сильные и гордые, а знаешь отчего? Оттого, что они не находят в окружающем мире ничего достойного для уважения и поклонения, но так как потребность в поклонении у людей достаточно сильна, им ничего не остается, как приходить к Богу. Все таки служить Ему не так позорно, как каким-нибудь ничтожным сынам века сего, - это даже в некотором роде престижнее. По-моему, человеческую личность более всего унижает поклонение себе подобной, и надо и вовсе не иметь головы на плечах, чтобы преклоняться перед таким же человеком, как ты сам, пусть даже он будет в тысячу раз лучше тебя, - тем не менее он все равно будет существом, сходным с тобой и по внешнему и по внутреннему устройству. Одни лишь животные поклоняются себе подобным и нуждаются в вожаке, но они - твари несмышленые, и за то им многое прощается. Человек же, поклоняющийся человеку - гораздо хуже животного, да и вообще, что такое человек?
   О, люди, жалкий род, достойный слез и смеха!
   Жрецы минутного, поклонники успеха.
  - Не спорю, мысль интересная. Но если вы почитаете себя настолько сильной личностью и религиозность ставите в качестве одного из определяющих этой самой силы, то смею вас огорчить: религиозности я не заметил в вас нисколечко.
  - Я не о религиозности говорю, а о вере в Бога, и я верую, что Он существует. Но я не фарисей и не еврей, чтобы блюсти законы и субботы.
  - Уж не в лютеране ли вы записались?
  - Упаси Боже, это глупость не меньшая - искать Бога на земле и соизмерять его согласно с собственным грешным миром. Хотя, мне кажется, что протестантизм при всей его узости - единственная отрасль в христианстве, которая имеет будущее.
  Николай Исаевич совершенно не горел желанием поддерживать разговор с братом, и очень скоро вообще перестал обращать на него внимания и устремил свой взор куда-то в сторону алтаря. Среди прихожан он весьма скоро обнаружил свою мать, а подле нее некую незнакомую ему женщину которая заинтересовала его, и он справился о ней у брата.
  - Это моя кузина, - сообщил Хороблев, - она только вчера приехала из ...ска навестить меня и вашего отца.
  - Моего отца? - удивился Николай Исаевич, - но ведь ваши родственники давно уже не сообщаются с моим отцом.
  - Сейчас - нет. Но прежде я частенько гостил в ...ске, и ее покойная тетя по матери нередко привозила кузину еще ребенком, к нам, так что Исайя Иванович успел к ней сильно привязаться. Удивительно, что ты совсем ее не помнишь. Впрочем, в те давние времена вы все чаще жили с Ларисой Аркадьевной в Москве или ездили с ней по заграницам, и ты мог и не видеть ее прежде. Представь себе, кузина даже переписывается с твоим отцом несмотря на все протесты ее родителей. Мне даже кажется, что отец твой относится к ней, как к дочери.
  - Что-то я слышал о ней от отца. Не помню... Стало быть, она у моих родителей остановилась?
  - Именно у них. Удивительно, что вы не успели еще познакомиться. Она неизбежно бы вам понравилась.
  - Кажется, фигура у нее действительно отменная, - задумчиво произнес Николай Исаевич, - а сколько ей лет?
  - 22.
  - Наверное, она уже замужем.
  - Что вы, кузина слишком красива, чтобы быть чьей-либо женой. Вряд ли найдется окрест хоть один человек, достойный ее красоты и приданного: народ у нас что-то слишком уж блеклый. Впрочем, зачем я рассказываю вам о ней: сами потом увидите.
  - Разве она в самом деле настолько красива? Вы просто заинтриговали меня.
  - Я представлю вас ей на балу и, думаю, она вас не разочарует.
  - Раз она так красива, как вы говорите, то скорее всего она настолько же и глупа. Ничего не поделать: таков уж закон жизни.
  - Вы не угадали. Из всякого правила бывают исключения. Она очень образованна и даже умна.
  - Ну тогда это просто-напросто некое идеальное существо: красавица, умница, да в придачу к тому - дочь миллионера-золотопромышленника. Уверяю вас, что таких в природе просто не бывает, - заметил Николай Исаевич и весьма скептически посмотрел на старшего брата.
  - Берегитесь, Николай Исаевич, как бы эта красавица и умница и вам не вскружила голову, - уколол его Хороблев.
  На что Башкирцев только удивленно вскинул брови и заметил презрительно:
  - Разве вы принимаете меня за некоего тургеневского героя, чтоб мне кружили голову какие-то смазливые женщины? Пожалуй, что они и нужны мужчине: но не более, чем для продолжения рода, да еще для коротких интриг. Я, к примеру, не одну из них не терпел около себя более двух месяцев, и ни разу не пожалел ни об одном разрыве. Или вы предполагаете, что их можно любить только за то, что они сами тебя любят? Право же мне никогда не было жалко их бросать.
  - Однако же я опасаюсь, что при кузине вам придется играть такую роль, какую она вам назначит. И это несмотря на вашу блистательную внешность, ум, манеры, и еще, черт знает что, - вы имеете в избытке весь набор качеств, чтобы нравиться женщинам, хотя для того, чтобы понравиться им, хватило бы и одного из комплекта всех, вам сопутствующих.
  - Роль мебели и волокиты для меня не годится. Еще поглядим, что сможет сделать со мной ваша красавица.
  - Боюсь, что как раз роль мебели вам более всего подойдет в случае с нею, ибо с вашей правильностью и расчетливостью вы слишком уж далеки от искренних и высоких чувств, которые более всего ценятся чуткими и тонкими натурами, к каковым я отношу мою кузину.
  - Никак вы ставите мне в идеал пресловутую ширь русской души? По-моему, от нее веет азиатчиной, - резко заметил Башкирцев.
  - Экая глупость, Никки! Аристократические манеры никогда не смогут подавить широты русской натуры в отличии от натуры западной, которую всегда отличала правильность и разумный расчет.
  - Не означают ли слова ваши то, что вы сами бываете подвержены неким необычным проявлениям чувств, раз уж вы не в пример мне почитаете себя истинно русским человеком. Но, если ваша кузина такая же, как и вы сами....
  Не найдя подходящих слов, Николай просто развел руками.
  Когда служба закончилась они холодно распрощались, и Николай поспешно покинул храм, приветствуя по пути знакомых. Иван Исаевич вышел за ним следом, весьма довольный тем обстоятельствам, что ему удалось досадить младшему брату своими насмешками, - последнее всегда вызывало у него чувство глубочайшего удовлетворения, благодаря его извечному презрению ко всему человеческому отродью. Но во дворе Хоробелва ждало разочарование, подтвердившее правильность известной пословицы: не рой другому яму.... Трофим доложил ему, что кто-то забрался ночью на его дачу и украл одну из борзых.
  - Как это могло произойти? - недоумевал Иван Исаевич.
  - Сам не понимаю, кому это было нужно. Да и вообще, кто бы смог справиться со столь сильной и агрессивной собакой.
  - Если ты не найдешь мне ее к завтрашнему дню, то сам будешь состоять при мне в качестве борзой, - пригрозил хозяин.
  - Да, барин, - покорно отвечал Трофим.
  Разговор Ивана Исаевича с верным слугой был случайно подслушан некоей неведомой никому особой, также возвращавшейся от обедни. С самым бесцеремонным видом она подошла к Хороблеву и обратилась к нему низким неприятным голосом:
  - Пардон, я случайно услышала, что вы разводите борзых. Не согласитесь ли продать мне щенка?
  Бестактность этого обращения была столь немыслима, что она поразила даже Хоробелва, который вообще ничему на свете не удивлялся. Он окинул ее с ног до головы столь же бесцеремонным взглядом и холодно сказал:
  - Извините, сударыня, но я собак не продаю.
  Однако, как оказалось, борзые были только предлогом для начала разговора, и нахальная дама тотчас перевела его на другую тему.
  - Меня зовут Вера Петровна Срезнева. Я совсем недавно приехала в ваш город, некоторые из моих знакомых рекомендовали вас, как серьезного специалиста в области химии. Я также увлекаюсь наукой, и мы могли бы работать вместе.
  Хороблев еще раз внимательно посмотрел на навязчивую собеседницу, которая показалась ему совершенно невзрачным существом лет 30-ти. Она была довольно высока и очень худа, по одежде напоминала даму полусвета, к тому же одета была крайне неряшливо и вела себя слишком развязно. Такие женщины могут представлять интерес только для революционного или феминистского движения, но у приличного человека не могут вызвать никакого чувства, кроме отвращения. Тем не менее особа эта каким-то образом догадалась, чем она может заинтересовать Хороблева, так как химия была, пожалуй, его единственным серьезным увлечением.
  - Если вы увлекаетесь химией, то могли бы обратится в университет, - заметил он.
  - Мне именно в Университете подсказали, что лучшая лаборатория в городе - у вас.
  Хороблев был явно польщен подобным высказыванием в адрес своей лаборатории и сообщил уже более дружелюбно:
  - Возможно это и так, только я очень много времени уделяю приготовлению ядов.
  - Ядов?
  - И собираюсь открыть нечто вроде аптеки и заняться фармакологией. К тому же город наш, подобно всем остальным, изобилует различными вредными животными, как то: тараканами, крысами, клопами.... Так что на распространении препаратов для дезинсекции можно неплохо заработать. Открою вам секрет: мои помощники и сейчас уже приторговывают ими, правда пока беспатентно....
  - Так поспешайте же с открытием магазина.
  - О, я слишком занят в лаборатории, и заниматься магазином у меня нет времени.
  - А вы не могли бы мне показать вашу лабораторию?
  Хороблев, уже перестававший удивляться ее бесцеремонности, согласился довольно скоро:
  - Если вас серьезно интересуют естественные науки, то пожалуй, возьмите мою визитку, и зайдите часа через два. В это время я буду работать в лаборатории с моим ассистентом - студентом нашего университета.
  - Это просто великолепно! - в восторге произнесла она, - химия - одна из немногих моих слабостей. Я обязательно зайду к вам сегодня.
   На том они и расстались.
  - Какая редкая бескультурность, - с усмешкой заметил Хороблев, когда Срезнева ушла.
  - Да-с, самая редкостная. Я уже нимало наслышан об этой особе. Она всего неделю живет в нашем городе, но уже успела снискать дружную ненависть у всех наших дам.
  - Это за что же?
  - Сами изволили видеть.
  - Да, подобные образцы эмансипе всегда вызывали неприязнь у радетелей старины, моральных устоев и прочих извращений человеческого быта.
  - Говорят также, что она имеет высшее образование.
  - Да, ну?! - уже всерьез заинтересовался Хороблев.
  - Какое-то время она училась в Германии, а потом закончила женские Политехнические курсы в Петербурге. Видимо, от многой учености она и съехала.
  - Как ты сказал? Съехала? Гм. Наука безусловно наложила на нее определенный отпечаток. По-моему, эта Срезнева единственная женщина-инженер в нашем городе.
  - Нет, не единственная. Есть еще несколько. Одна даже в университете работает.
  - Интересно, что занесло ее в наши края?
  - Страшная душевная драма.
  - Подумать только!... А откуда ты все это знаешь?
  - В охранке все про всех знают. А как вам известно, мой старший брат Фомка работает именно там
  - Так что же за драма?
  - Когда особа эта уехала заграницу учиться, отец ее, человек благообразный и ветхозаветный, отрекся от нее: ведь экий стыд для порядочного родителя, когда дочь в институтах учится, да к тому же в институтах заграничных. В наш же город наш она приехала для того, чтобы всецело посвятить себя научной работе.
  - А драма, в чем ее душевная драма состоит? Ты же мне про какую-то там травму или драму говорил?
  - Так в этом то травма и состоит: отец ведь от нее отрекся.
  - Ну ты и дурак!
  Хороблев махнул на слугу рукой и ускорил свой шаг.
  
  Глава 32
  Чудная ночь!
  .....................
  В пышном чертоге, облитые светом,
   Залы огнями горят.
   (А.Апухтин)
  Ровно в восемь часов вечера генерал-губернатор открыл в своем великолепном дворце празднество, посвященное началу Масленицы. Бал этот, как и множество прочих губернаторских балов был организован великолепно и ничем особенным от предыдущих не отличался. Проходил он все в той же мраморной зале, нарочно для подобных случаев предназначенной, было как всегда много цветов из оранжереи, вокруг царила все та же круговерть дорогих смокингов и мундиров, декольтированных платьев, стандартных улыбок, обычное в таких случаях изобилие в буфетах... Все шло так торжественно, шикарно и важно, что навевало многим здравомыслящим людям скуку именно своей торжественностью, неизменностью ритуалов, однако в то же время все эти балы казались некой неотъемлемой частью светской жизни, чем-то столь необходимым, что не ходить на них для большинства наших обывателей было равнозначно отказу от хлеба насущего, и даже эти самые здравомыслящие люди держали себя на всех светских торжествах с такой официальностью и многозначительной загадочностью на лицах, словно бы они выполняли здесь некий служебный долг и оказывали несомненную честь празднику, почтив его своим присутствием. Все это только лишний раз подтверждало ту истину что балы просто необходимы в нашей общественной жизни, без них она была бы неполной и ущербной или же, как полагали многие из дам, - заглохла совершенно. Кто знает, может они и правы в своих заключениях. Ведь как часто бывает, что при отсутствии праздника сердца праздник жизни становится единственной его заменой, и иногда столь удачной, что едва не вытесняет потребность в первом. Так или иначе, одна длинная блистательная ночь отвлекала очень многие умы от размышлений о дневных неудачах и щемящего чувства внутренней неудовлетворенности, позволяла забыться хоть на короткий миг праздника, отдохнуть от себя самого, - вот почему даже великих людей привлекали порой все обольщения света, но ... не свет.
  Опишем вкратце хозяев торжества. Губернатор, Вячеслав Юрьевич, невысокий грузный человек, спрятавший свой невзрачный вид за роскошным генеральским мундиром, был образцовым служакой, честным и исполнительным, настоящим отцом города, но личностью в целом вовсе не интересной и ничем не примечательной. Супруга его Елизавета Степановна, была в противовес мужу очень высока, худа и тоже некрасива, вдобавок она страдала постоянной хандрой, всегда жаловалась на здоровье и превратности местного климата и оттого имела вид измученный и усталый.
  Кроме хороших наших знакомых, таких как Святой, Тоболов, Хороблев и вездесущий Гусев, на балу присутствовало еще несколько очень интересных личностей. Был и Исайя Иванович Башкирцев с супругой Ларисой Аркадьевной, красивой и еще нестарой светской дамой (она была двадцатью годами младше Исайи Ивановича); очень загадочный человек - адвокат Шедель, ни с кем в городе знакомства не водивший; высокий офицер атлетического телосложения - председатель местного отделения Союза Архангела Михаила - поручик Щапов, впрочем, его мы уже видели однажды; а также личный враг Щапова - директор губернского театра оперы и балета - Мануильский. Интерес представляла также чета местных помещиков, владевших немалыми земельными угодьями, разбросанными по всей нашей губернии - князь и княгиня Старковские - очень важная и заносчивая пара. Они приехали на бал с двумя дочерьми, старшую из которых - семнадцатилетнюю Надежду Андреевну сватали за Николая Башкирцева и едва уже не почитали в семейном кругу за невесту последнего. Следует также обратить внимание и на невзрачного старика, солепромышленника, N-ского купца П гильдии г-на Негошева, а точнее на его молодую жену 32-летнюю Юлию Михайловну - женщину очень яркую с фигурой настолько безупречной, что все наши мужчины при одном упоминании об ее имени приходили в трепет.
  На этих людях мы пока и остановимся, так как описывать всех остальных нет никакой возможности благодаря значительному количеству присутствовавших на празднике, тем более что за блеском великолепных нарядов и драгоценностей человеческих лиц почти не было видно, настолько терялись они во внешней мишуре. Потому не будем больше ни на ком останавливаться подробно, а перенесемся непосредственно к тем людям, в жизни которых это празднество сыграло очень важную и едва не роковую роль.
  По окончании первой кадрили, которую Хороблев танцевал с женой начальника губернской полиции, его отыскал Башкирцев и спросил с лукавой улыбкой:
  - Ну-с, Иван Исаевич, где же ваша обещанная кузина? Во время кадрили я не заметил ни одного примечательного женского лица за исключением княжны Старковской, с которой и танцевал.
  - Я не могу вас представить ей сейчас, - поморщился Хороблев, - она стоит с Исайей, не подойду же я к нему. А кадрили она не танцевала, и вероятно оттого, что не нашла ничего примечательного в кавалерах, ее приглашавших. Поди сам попытай счастья, красавчик.
  - Да, вы правы, надо поздороваться с родителями.
  Он быстро отыскал Исайю Ивановича и увидел наконец Ее.
   Брат не обманул его, Она была и впрямь идеально красивой. Прежде он никогда не встречал подобных лиц. Высокая, очень стройная с правильным, словно высеченным из камня лицом, миндалевидными темными глазами, очень яркими и выразительными, что редко встречается при столь классически правильном лике. И что за удивительные у нее были волосы: густые блестящие, темно-каштанового цвета, уложенные в высокую прическу. Боже, а какие плечи! Что за кожа, матовая, не слишком белая, но и не смуглая, настоящий бархат. Вот так бы стоять и любоваться ею, как произведением искусства, в котором нет ни одного изъяна, недостатка, все дополняет друг друга и состоит в совершенной гармонии. Даже в роскошном темно-красном платье из тяжелого шелка красота эта не терялась нисколько, напротив только подчеркивалась, как бы обрамлялась в раму, достойную для самого шедевра. Увидишь раз такой замечательный образец красоты, и уж, верно, забыть никогда не сможешь, - так и будешь всю жизнь искать его в женщинах, как некий недоступный простому смертному идеал, который когда-то был случайно замечен тобой в бурном море человеческой ущербности. Даже сквозь объятья тысячи замечательнейших красавиц не оставит тебя память о нем, и станешь ты мучительно и тщетно жаждать его повторения во всякой из них, и, не находя, отвергать любовь женщин совершенно, как нечто недостойное высшего предназначения этого чувства. Из-за таких женщин стреляются, становятся поэтами, сходят с ума, предают Отечество, но никогда и никто еще не сумел полностью обладать ими, и не оттого ли, что истинная красота принадлежит одновременно всем и никому, никто не сможет завладеть ей единолично, спрятать от посторонних глаз, как бы он к тому не стремился, - это все равно что стараться скрыть солнце от других, чтобы только тебе оно светило и радовало лишь твои глаза. Наверное такие неземные по своей красоте женщины обычно несчастны, но тем не менее, сколько света приносят они в нашу серую однообразную жизнь, промелькнув случайно загадочной кометой или стремительно спадающей звездой где-нибудь в середине, а пусть даже и в конце этого долгого и мучительного пути по юдоли земной.
  Даже Башкирцев, повидавший и соблазнивший на своем веку нимало красавиц и ни разу и никем серьезно не увлекшийся, замер от изумления, сраженный великолепием облика кузины. Она бы конечно сильно удивилась, если бы подошел к ней кто-нибудь другой, а не Башкирцев и замер бы вот так на целую пару минут в самом бестактном молчании, но, по-видимому, и его красивое и волевое лицо привело незнакомку в некоторое замешательство, и она смотрела на него с не меньшим изумлением. Исайя Иванович, заметив странное поведение сына, сам вывел его из затруднительного положения.
  - Кстати, сударь сын мой, я не успел вас познакомить. Позвольте представить вам моего сына, Николая Исаевича. Николай Исаевич, познакомьтесь, это моя племянница Наталья Модестовна Хороблева.
  - Я счастлив сударыня, - были его первые слова, но он так растерялся, что совершил нечаянно новую бестактность - поцеловал ее руку. При этом красавица слегка покраснела и смущенно взглянула на Ларису Аркадьевну. Впервые Николай Исаевич ощутил себя полным идиотом, он даже не мог подобрать темы для разговора и после некоторого молчания заметил робко, чего прежде никогда с ним не случалось:
  - Смею надеяться, что вы не успели еще никому обещать следующий танец.
  - Нет, - тихо ответила она.
  - О, если б вы оказали мне подобную честь, я бы почел высшим счастьем.., - зачем-то произнес он безобразно напыщенную фразу, и совершенно потерялся от сознания нелепости своих слов.
  К удивлению его Наталья Модестовна согласилась танцевать с ним, и они заняли место в общем кругу. Кружась в вальсе, оба привлекали к себе самое пристальное внимание, за ними следило много восхищенных взглядов, и все окрестили Хороблеву и Башкирцева лучшей парой на всем балу.
  Николай Исаевич был настолько очарован Хороблевой, что готов был молча любоваться ею, однако понимал, что должен вести какой-то разговор. Но о чем он мог говорить в то время, когда, казалось, сам язык уже не подчинялся ему? И он неожиданно задал совершенно дурацкий и неуместный вопрос по-французски, точнее, сказанные им слова были столь неуверенны, что они могли показаться именно вопросом.
  - Говорят ваш отец - один из самых богатых золотопромышленников за Уральским хребтом.
  - Наверное в городе только об этом и говорят, - улыбнулась она.
  - Я не интересуюсь городскими слухами.
  Что же еще у ней спросить? Нельзя же постоянно молчать. Есть же какие-то пустые светские темы для разговоров. Ах, да, конечно, семья...
  - Как поживают ваши родители? И я слышал, что у вас есть брат.
  - Родители мои, слава Богу, здоровы и счастливы. А которого вы имеете в виду брата? Если Александра, то вероятно вы слышали также, что ему совершенно не повезло в делах. На горе родным он увлекся географией и сейчас работает в Индии в качестве представителя одной английской компании. Однако что за странные вопросы вы задаете? Сразу видится в вас деловой человек, уж не собираетесь ли вы заключить со мной какой-нибудь контракт?
  - Это я так, - несколько растерялся он, - мы все таки в некотором роде родственники, точнее не совсем...
  "Что я говорю!"
  - Прошу вас, перейдем на русский, - предложила она, - я вообще не слишком люблю иностранную позолоту в наших светских речах.
  - Охотно верю, что позолота уже успела вас утомить, - сострил он уже по-русски.
  По окончании вальса он предложил Наталье Модестовне зайти в буфет. По дороге к ним присоединился и Иван Исаевич. "Ну что убедились? - шепнул он брату, - пропал ты, братец, как пить дать пропал. Только никогда вам не добиться ее внимания, слишком уж вы светский и деловой человек, чтоб она сумела выделить вас среди всех остальных". Башкирцев ответил ему насмешливым взглядом. "Это я то пропал? Шутите, сударь".
  В буфете Башкирцева приветствовала дружными возгласами местная "золотая молодежь", перед Натальей Модестовной, рассыпались в нижайших поклонах и выражении величайшей радости, испытываемой всеми от возможности видеть столь известную красавицу в нашем скромном провинциальном городе.
  - А ведь я так и знал, что найду вас вместе, - сообщил Хороблев, пригубляя шампанское.
  - Однако вы просто издеваетесь надо мной, - заметил ему тихо Башкирцев.
  - Отнюдь нет. Знаете, Натали, я давно мечтал познакомить вас с моим братом.
  - Вот как!
  - Да ведь вы даже несколько похожи внешне.
  - В таком случае утешьтесь тем, что мечта ваша наконец осуществилась, - усмехнулась она.
  Дабы развлечь свою даму братья увлеченно заговорили о праздничных мероприятиях на будущую неделю. За этой непринужденной беседой их и застала Юлия Михайловна Негошева. Завидев ее Башкирцев отчего-то помрачнел и опустил глаза. Она, заметив в нем столь странную реакцию, как-то грустно улыбнулась и, стараясь поймать взгляд его, произнесла:
  - Не пойти ли нам танцевать?
  Николай Исаевич, решив, что подобное предложение относится непременно к нему стал внимательно смотреть в противоположную Негошевой сторону. Негошева, видимо и впрямь хотела пригласить именно Башкирцева, однако, заметив недовольство в его лице, пригласила брата.
  - Может, вы позволите предложить вам свои услуги в этом танце? Чтоб вам было не так огорчительно, что такая милая дама покинула вас ради вашего брата, - поинтересовалась Наталья, и они вернулись в зал.
  Оба всецело отдались танцам, не замечая никого вокруг, словно б и не было на этом вечере ровно ничего, достойного их внимания. В течение всего праздника Николай Исаевич не отходил от нее ни на шаг, совершенно на замечая устремленные в его сторону любопытные взгляды гостей. Этот бал он уже почитал за лучший и интереснейший из всех, на которых когда-либо доводилось ему присутствовать, таким верно он бы и остался в его памяти. Но Николай Исаевич не мог тогда подозревать, какие роковые последствия повлечет он за собой, как изменит и перевернет его жизнь.
  Началом всех этих трагических происшествий стало неожиданное посещение губернаторского дворца полицией, имевшее место во втором часу ночи. Вячеслав Юрьевич лично отправился выяснить, в чем дело и вернулся через четверть часа, совершенно потерянный и слегка побледневший, в сопровождении двух приставов, один из которых справился о г-не Хороблеве. Последний спокойно назвал свое имя.
  - Вы обвиняетесь в убийстве купцов Ховрина и Метелина, - объявил полицейский, - извольте следовать за нами.
  - Я готов, господа, - отозвался Хороблев невозмутимо, словно бы его вовсе не в тюрьму препровождали, а звали принять участие в некоей увеселительной прогулке.
  Уже у самых дверей ему бросилась в глаза торжествующая физиономия Гусева, но он не удостоил репортера вниманием. Иван Исаевич преспокойно попрощался со всеми остающимися на свободе и даже удостоил улыбкой младшего брата. Тогда многих поразило столь невозмутимое поведение арестанта, но никто не понимал, чем оно могло быть вызвано: уверенностью ли в скором освобождении, или просто недюжинным самообладанием. Да и сам факт ареста оказался для всех, за исключением, разумеется, Гусева, чем то вроде грома среди ясного неба. Никто не мог тогда понять, что произошло, является ли Хороблев на самом деле преступником, или это просто роковая случайность. Первой опомнилась кузина арестованного и бросилась к полиции.
  - Господа, господа! Я уверена что произошло какое-то недоразумение.
  Ее поддержал Башкирцев.
  - Я полагаю, что г-н Хороблев отправляется в участок только для дачи показаний. Ga ne tire pas a couse quence.
  - Qui vivra verra, - констатировал один из полицейских, - нам бы тоже хотелось на это надеяться. Покорнейше прошу извинить нас за столь неожиданное вторжение. Но что поделать? Служба такая.
  Разумеется вечер был безнадежно испорчен, и, хотя хозяин и пытался сделать вид, что ничего не произошло, все только и занимались тем, что обсуждали случившийся инцидент. Огромное количество самых разнообразных слухов и догадок родилось тогда, и многие ради одного только их обсуждения не спешили расходиться по своим домам. Лишь Исайя Иванович с супругой и племянницей ушли с бала сразу же, как только Ивана Исаевича увели. Николай Исаевич также намеревался покинуть празднество и уже попрощался со всеми, однако в прихожей его настигла Негошева и преградила ему дорогу.
  - Nicolas!
  - Que me voules vous? - спросил он, с трудом сдерживая раздражение.
  - Ecoutes moi je vouse.
  
  Глава 33
   В толпе друг друга мы узнали,
   Сошлись и разойдемся вновь.
  Была без радости любовь,
  Разлука будет без печали
  (М.Лермонтов)
  Юлия Михайловна взяла Башкирцева под руку и вышла с ним на улицу, совершенно не опасаясь посторонних взглядов.
  - Мы давно не виделись, - сказала она, укоризненно заглядывая в его глаза. Он же старался не смотреть на нее вовсе и упорно молчал.
  - Конечно я все понимаю, - не унималась она, - так всегда было. Мне не впервой быть в вашей немилости. Я надоедала вам и прежде, вы часто бросали меня. О, я все отлично понимаю. Только...
  Тут она осеклась. Еще раз пытливо поглядела на Башкирцева и сказала:
  - Только ты всегда возвращался ко мне... Но сегодня тебе было не до меня, я видела это. Эта молодая приезжая вскружила тебе голову, и ты только ею и занимался на протяжении всей праздничной ночи. Но ведь так бывало и раньше, правда?
  Она снова пытливо заглянула в его глаза. Быстрая речь Юлии Михайловны понемногу стала раздражать Николая Исаевича. Он соизволил наконец удостоить взглядом бывшую любовницу и заметил ей сухо:
  - Да, эта девушка очень хороша. И вы, Юлия Михайловна, верно заметили, что не она первая на моем пути и не она последняя. Что вы теперь от меня хотите?
  Этот официальный, жесткий тон Башкирцева немного охладил пыл Негошевой. Она тяжко вздохнула, однако ни за что не была согласна оставить Башкирцева в покое и, крепко сжав его руку, продолжала:
  - Конечно, так и должно было случиться. Так было всегда. Никто не мог устоять перед твоим обаянием, но никто не мог и увлечь тебя по-настоящему и удержать при себе надолго. Ведь и мы в сущности никогда не любили друг друга.
  - Так, madame, - согласился он, - Да и qu"est ce que l"amour? Глупость одна, фикция, любовь - это некоторое увлечение, в процессе которого стороны пытаются уверить себя, что нормальные отношения между мужчиной и женщиной могут продолжаться более месяца.
  - Наверное потому мы вместе уже более года. Конечно с перерывами, но все таки скоро будет уже два года нашей связи. И только для тебя одного я и жила эти два года, терпела все твои измены, твою ветреность, холодность - и неизменно все, все тебе прощала, более того даже ни в чем упрекнуть тебя не посмела ни разу. Я всегда и во всем тебе уступала. Ты даже перестал обращать на это внимание, ибо привык только требовать и удовлетворять всем своим требованиям во что бы то ни стало. Но я готова была от тебя терпеть, что угодно, ведь несмотря ни на что, ты был и остаешься единственной моей радостью.
   Его крайне утомили эти разговоры, он даже пошел на явную грубость, что прежде никогда с ним не случалось.
  - Все же, я полагаю, вы сами сделали свой выбор. Никто насильно не вел вас под венец с этим стариком.
  Она однако совершенно не обиделась на Башкирцева, хотя и заметила ему с укоризной:
  - Мало того, что ты бессердечен, Nicolas, ты еще и жесток. Можно ли упрекать бедную двадцатилетнюю девушку, с детства грезившую о богатстве и красивой жизни, тем, что она не отвергла достатка, когда он сам просился в ее руки? Да и кто из нас не ошибался по молодости? Один только ты, наверное?
  Ему стало неудобно перед Юлией Михайловной за свои жесткие слова, он поцеловал ее руку и извинился.
  -Ради Бога, простите. Я вас и впрямь обижаю. Просто сейчас я думаю совершенно о другом, а тут вы со своими рассуждениями... Да еще эта ужасная история с Jean" ом. Не обижайтесь на меня, прошу вас. Вы действительно слишком много сделали для меня за эти два года нашего знакомства, и я ощущаю себя неблагодарнейшим мальчишкой, незаслуженно обижая вас. Право же, 1 j"ai mon franc parle.
  Она печально улыбнулась в ответ и крепко пожала ему руку.
  - Я никогда не обижалась на вас, и вам самим это известно не хуже меня. Так или иначе...(Здесь она запнулась). Так или иначе, поскольку я уже давно привыкла делать только то, что ты хочешь и поступать во всем так, как угодно тебе, то изволь, я избавлю тебя от своих преследований: сегодня наша последняя встреча.
  - Julie!
  - Но ты же сам этого желаешь. Я не могу удержать тебя, никогда не могла, да и не хотела, иначе ты бы бросил меня гораздо раньше. Ты молод, красив, богат. Тебе нужна девушка, достойная тебя. Пришло время менять старых наложниц. Что ж, мне ничего не остается более, как отпустить тебя.
  - Julie, Julie, - осуждающе покачал головой Башкирцев.
  - Напрасно ты пытаешься утешить меня. Я сама знаю, что теперь ты будешь только счастлив, совершенно от меня избавившись.
  Ее большие светлые глаза глядели на него с трогательной добротой и неподдельной искренностью. Можно было поверить, что говорит она вполне откровенно, а совсем не для того, чтоб оттянуть неизбежность расставания, заставить Башкирцева непременно опровергнуть ее слова. Надо сказать, что он сам опровергал их только потому, что чувствовал во всем, что она говорила, искренность, готовность к жертве, для нее совершенно невыносимой. Юлии Михайловне не нужны были все его утешения, они ничем не могли помочь ей, и она была слишком умна, чтобы принять их за чистую монету, тем не менее она страстно желала их слушать несмотря на очевидную фальшь слов любимого.
  - Ведь ты сам хочешь, чтоб мы расстались, - говорила она, - только посмей сказать мне, что я ошибаюсь.
  Она безусловно страстно ожидала от него отрицательного ответа, пусть лживого, но столь сладкого, как и всякая ложь. Однако Николай Исаевич ничего не отвечал. Мужчина обязан быть жестким: он не должен опасаться обидеть несчастную женщину, если под сомнение может быть поставлена его честность. Лгать ей теперь - гораздо более низко, нежели оскорбить правдой. Однако ему было бесконечно больно смотреть на ее грустное лицо. И впрямь за эти два года она не только не обидела его ни чем, но даже и упрекнуть не посмела, а как он был достоин этих упреков, тысячу раз достоин! Оттого он и не нашел в себе сил сказать это жестокое "нет" и решил смягчить удар.
  - Но я всегда буду искренне уважать вас, Юлия Михайловна, и любить, как только можно любить друга.
  Она оценила его заботу и сказала как можно спокойнее, стараясь ничем не выдать своего горя и отчаянья, охватившего ее после этих дипломатичных слов.
  - И я тебя тоже очень люблю. Поверь, наше расставание для меня - ужасно. Но, видимо, так будет лучше, потому что совсем уж глупо обольщать себя пустыми надеждами. Я недостойна тебя и... не нужна тебе.
  - Вы действительно - лучшая из женщин, встречавшихся когда-либо на моем пути, - сказал он, горячо целуя ее маленькую ручку.
  - Ну полно, Nicolas, я верю в твои добрые чувства ко мне, - вздохнула она, - могу ли я попросить тебя об одной услуге на прощание. Совсем небольшой.
  - Я всецело в вашем распоряжении.
  - Я хочу, чтоб этой ночью ты принадлежал мне.
  Он с трудом скрыл свое недовольство и поинтересовался с напускной заботой:
  - А как же ваш супруг?
  - Он не будет сегодня ночевать дома. К тому же, мне кажется, что он давно обо всем догадывается. Итак ты согласен? Неужели ты не уступишь мне в последний раз?
  - Конечно, - без особого восторга согласился он, - но...
  - Это будет нашим последним неофициальным свиданием, и ты сам знаешь об этом не хуже меня. Надеюсь, твой экипаж уже подан?
  - Куда ж мы поедем?
  - К твоему брату на дачу.
  - В такую даль?! - изумился он.
  - Зато как это романтично! Посмотри, какая чудная и морозная ночь. Представляю, как хорошо теперь в горах.
  - Это, конечно, ваше право, и я не могу вам отказать, - смирился он.
  Они сели в экипаж Николая Исаевича, запряженный шестеркой гнедых лошадей и тронулись в путь. Башкирцев, погруженный в свои думы, всю дорогу безразлично смотрел в окно, совершенно не замечая ничего вокруг, ни величия девственной северной природы, ни красоты темной зимней ночи, когда все было погружено в глубокий сон и тишину могильную и ни одна звезда не освещала снежный путь, ведущий в бесконечность холодных древних гор.
  - Смотри, Nicolas, пошел снег! - говорила в восхищении Юлия Михайловна, - как хорошо! Ну погляди же в окно!
  - Да, действительно пошел снег, - равнодушно согласился Николай Исаевич, - и очень крупный. Хорошо, что видна дорога, а так ведь не мудрено сбиться с пути. Черт бы побрал этот снег!
  Как он был далек от восторгов Негошевой! Ему совершенно чужда была ее непонятная тяга к снежной пустыне, мрачному безмолвию бескрайних полей и заснеженных лесов. Все это безусловно неплохой материал для фантастических славянских сказок, где испокон веку обожествлялась и одухотворялась природа с ее пугающей властью над маленьким человеком, которого угораздило родиться в этом бесконечном царстве лесов, полей и снегов, полностью поглощающем его силы и угнетающем дух. Но, как все это было скучно и ненужно для сильной, практически мыслящей личности.
  - Nicolas, ты ведь обещал мне эту ночь, - не унималась Юлия Михайловна, - Умоляю тебя, забудь теперь обо всем! Расслабься же наконец! Я для того и повезла тебя в этот безлюдный дикий край! Отдайся полностью его власти, хоть на мгновение склони голову перед его очарованием, представь, что мы с тобой совершенно одни, ничего и никого в мире нет кроме нас. Даже счастья нет, одна только воля без удержу и красота одиночества, разделенного на двоих. Бог с ним, с Хороблевым и твоей новой знакомой, забудь о них хоть на одну ночь!
  Он оторвался от окна и посмотрел с улыбкой на Юлию Михайловну.
  - Наверно ты права, Julie, нет в этом мире ничего серьезного.
  Он крепко обнял ее и прошептал: "Черт с ними со всеми. Сегодня я в твоей власти и буду делать все, что ты прикажешь".
  Потом, подумав, добавил:
  - И все же, Юлия Михайловна, мы с тобой были по-своему счастливы, хоть никогда и не любили друг друга. А впрочем, есть ли оно, счастье? Но с нас достаточно и того, что уже было.
  Они очень скоро достигли легендарной хороблевской дачи. Негошева отдала Башкирцеву ключ от калитки и спальни хозяина, которые выпросила у Ивана Исаевича перед самым его арестом, и они вошли в сад. Странные звуки живой природы, доносившиеся со стороны черного леса и слабоосвещенного дома жутко прорезали ночную тишину: то ветры носились над горами и путались в макушках вековых сосен, где-то выли волки и полусонные деревья вели тихую размеренную беседу о приближающейся весне. Здесь не было никого кроме них, и все жило какой-то своей, непостижимой для человека жизнью, но это была действительно жизнь, а не зимняя полудрема, она ощущалась в каждом шорохе, во всякой невольно мелькнувшей тени, даже в мягком падении снега слышалось что-то животное, одухотворенное и ... пугающее слабое человеческое создание непредсказуемостью и недосягаемостью своих немирских законов. Негошева крепко сжала руку Николая Исаевича. "Здесь страшно", - прошептала она.
  - Да, настоящая романтика, - улыбнулся он.
  - Я прежде не бывала в этих местах. Мне кажется, это настоящее царство сатаны.
  - Здесь слишком темно и дико, - засмеялся Башкирцев, - возможно, что, если вообще дьяволы где-то гнездятся, то эти края наиболее подходящее место для их обитания.
  Где-то на чердаке крикнула сова, и Негошева вздрогнула всем телом.
  - Чего ж ты боишься? Ты же сама хотела провести ночь в каком-нибудь загадочном месте, - усмехнулся Николай Исаевич, - Или madame уже передумала? Подождите меня в саду, я пойду посмотрю, есть ли кто дома.
  - Нет, не оставляйте меня! - воскликнула она.
  - Да, конечно здесь кто-то есть, вот свет горит в одной из комнат. Наверное, это глухонемой татарин, который живет на даче постоянно. Но мы, полагаю, обойдемся без его услуг.
  У самого дома их встретил громкий лай собак, от которого Негошевой стало спокойнее на душе. Собаки всегда создают какой-то теплый образ человеческого жилья, вообще рядом с ними ощущается некоторая близость человека, которая все же гораздо дороже и понятнее страшного владычества дикой природы. Башкирцев смело открыл входную дверь и стал окликать всех животных по имени, собаки узнали его и стали смотреть более дружелюбно, хотя лаять не перестали.
  - Почему они не трогают тебя? - удивилась Юлия Михайловна, - говорят, что эти собаки никого, кроме хозяина не признают.
  - Так ведь я сам продал их когда-то Ивану Исаевичу еще щенками. Это он сделал из них впоследствии зверей. Но собаки - благороднее людей: они до сих пор помнят меня. Проходи, они нас не тронут.
  Башкирцев зашел в сени, зажег спичку и отыскал на тумбочке свечу. На свет вышел сторож и, узнав брата хозяина, раскланялся и бросился освещать дом. Они поднялись на второй этаж в спальню Ивана Исаевича и сами зажгли свечи. На столике они обнаружили воду и фрукты, а также две бутылки шампанского в ведре со льдом. Тут же размещались и три фужера: вероятно сегодня здесь ожидали гостей.
  - Странно, Julie, нас только двое, а рюмки - три, - весело сообщил Башкирцев, поднимая один из бокалов, - эта лишняя.
  Сказав это, он бросил его на пол и хрусталь разлетелся множеством блестящих осколков. Юлия Михайловна даже вздрогнула от неожиданности.
  - Ты до сих пор боишься? - ласково спросил он, - мы же здесь одни.
  - Все таки здесь жутковато. Какая мертвящая тишина! Такое ощущение, что мы находимся в каком-то склепе.
  - Тебе кажется так оттого, что горят свечи. Можно зажечь керосин.
  - От этой темноты веет смертью. Впрочем, оставь так.
  - Да обстановочка словно на похоронах. Может, все таки зажечь лампу?
  - Нет... Пусть останутся свечи. Их траурные огни лучше всего отвечают характеру этой ночи, нашей последней ночи. Пусть останется все, как есть, это поминки по нашей любви.
  - Надо сделать эту ночь счастливой, чтоб потом вспоминать о ней не с отвращением, а с грустью. Так положено между людьми.
  Он снова поцеловал ее руку и принялся разливать шампанское.
  - За вас, Юлия Михайловна!
  Они осушили свои бокалы, стараясь улыбаться друг другу, однако на сердце у обоих было тяжело. С трудом скрывая отчаянье, давившее ее душу, Юлия Михайловна взяла гитару и предложила спеть что-нибудь. "А то мы все молчим, молчим, и правда, как на поминках получается", - объяснила она свое предложение и стала задумчиво пробовать струны, подбирая подходящий мотив. Она пела очень трогательно, стараясь заглушить музыкой свою безутешную грусть. Он понял ее чувства и нестерпимая жалость к этой несчастной женщине охватила всю его душу. Ему подумалось, что, наверное, она действительно любила его и даже, может быть, любит до сих пор, а он никогда не мог, да и не сможет уже ответить на ее чувство ничем, кроме жалости и уважения к ее большому доброму сердцу. Он снова и снова испытывал себя и не находил ничего, кроме этой самой унижающей человеческое достоинство жалости, и даже мысли о неизбежной близости с ней вызывали какой-то смутный протест в его душе и перспектива обладания этим прекрасным телом не рождала в его сердце ровно никаких эмоций. Он ощущал себя глубоким стариком, и с грустью сознавал, что молодым в чувствах никогда даже и не был.
  Негошева видела его равнодушие, она понимала бессмысленность всех своих стараний хоть как-то вывести любимого из летаргии. Но сама то она никогда не была холодной и бесчувственной, подобно своему возлюбленному она не желала быть такой, одна великая потребность любить и гореть неугасимо волновала тогда ее душу. Играть более Юлия Михайловна не могла и, не допев куплета, отбросила гитару прочь. Страстно обвив руками его шею, она принялась горячо целовать Николая Исаевича. Он нервно повел плечом, словно нехотя очнулся от полусна и раздумий и увлек женщину на кровать, неосторожно задев при этом подсвечник, который упал на ковер, и все свечи погасли...
  Долгая зимняя ночь уже подходила к концу, они так и не смогли заснуть. Перед самым рассветом громкий лай собак привлек внимание любовников и заставил покинуть кровать.
  - Что это? - спросила Негошева испуганно.
  - Черт его знает. Может, Трофим. Ивану приехать никак невозможно при теперешних обстоятельствах, - сказал Башкирцев, медленно застегивая рубашку.
  Он поднял с ковра подсвечник, засветил огонь и помог одеться Юлии Михайловне. Ей показалось, что настроение Николая Исаевича стало еще хуже, чем прежде, он был явно чем-то раздражен, и она не могла понять причины этого недовольства. В дверь спальни постучали. Негошева в испуге сжала его руку.
  - Войдите! - лениво объявил Башкирцев, даже не взглянув на нее.
  Дверь шумно растворилась и перед их глазами предстали два совершенно незнакомых человека, очень прилично одетых и... вооруженных револьверами, дула которых были направлены прямо на Башкирцева. Юлия Михайловна закричала от страху и неожиданности. Незнакомцы, разглядев Башкирцева, пришли в крайнее изумление и, переглянувшись, выпалили в один голос:
  - Это не вы!
  - Нет, это как раз я, - удивительно спокойно отозвался Башкирцев, - а вот, кто вы такие, милостивые господа, мне совершенно неизвестно.
  Милостивые господа снова переглянулись и, извинившись, спрятали оружие в карманы.
  - 1 Vous saves, мы, кажется, не туда попали, - сообщил один из них, - и весьма сожалеем об этом. 2 Mille pardons de vouse avoir derangee.
  - 3 Voila la grand mot! - усмехнулся Башкирцев, - ну если вы все таки заявились сюда, не откажетесь ли теперь от шампанского?
  - 4 Vouse ^etes bien aimable, - ответили ему, - но мы выпьем сегодня в другом месте. Еще раз извините. Доброго вам утра.
  С этими словами незнакомцы удалились так же внезапно, как и пришли. Едва только дверь за ними затворилась, Юлия Михайловна в изнеможении упала на постель.
  - Боже мой, Боже мой! Что здесь такое происходит?
  - Я все более убеждаюсь, что в нашей губернии никуда нельзя выходить без револьвера. Я полагаю, что Ивану Исаевичу в некотором роде даже повезло, что его арестовали. Кстати, вот отчего на столе стояли три бокала, он безусловно поджидал этих господ и собирался после злополучного бала ехать сюда для встречи с ними.
  - Ваш брат состоит в каком-то преступном обществе, - заключила Юлия Михайловна, - налей мне еще шампанского.
  Однако выпить ей так и не удалось, так как страшный нечеловеческий крик разрезал предрассветную тишину этого мрачного дома. Башкирцев вскочил на ноги, а Негошева схватилась за голову и простонала:
  - Все! Я более не вынесу... Запри немедленно дверь. Мы останемся здесь до тех пор, пока совершенно рассветет.
  Поскольку Башкирцев явно не торопился закрывать дверь, она сама принялась дрожащими руками поворачивать ключ, однако Николай Исаевич остановил ее.
  - Там что-то произошло. Мне необходимо спуститься. Запри дверь и не открывай никому. Если со мной ничего не случится, я постучу три раза.
  - О, нет! Я никуда тебя не отпущу. Они непременно тебя застрелят.
  Он только посмеялся над этим предположением.
  - Тогда я пойду с тобой! - заявила она решительно.
  Он наспех одел пиджак и вышел на лестницу, Юлия Михайловна осторожно шла следом, для храбрости придерживая его за локоть. Лестница, уже достаточно освещенная первыми лучами ущербного зимнего солнца, отвратительно скрипела, хотя оба изо всех сил старались идти, как можно тише.
  - Жаль, что я забыл револьвер, он бы не помешал мне, - заметил Николай Исаевич равнодушно.
  Она подивилась его спокойствию, в то время, как сама она страшно боялась, и сердце билось так, что едва удерживалось в груди, готовое в любой момент выскочить наружу.
  - Ты не должна идти дальше, - заявил Башкирцев, когда они спустились, - спрячься под лестницей, а я осмотрю дом.
  - Я боюсь.
  - Потому и говорю тебе, спрячься, - с неудовольствием повторил Николай Исаевич и высвободил свой локоть из ее рук.
  - Но...
  - Я прошу тебя.
  Башкирцев постарался передать свою просьбу, как можно ласковее, что, впрочем, у него не слишком получилось. Все было сказано тоном, никаких возражений не принимающим, и Негошева вынуждена была подчиниться.
  Башкирцев начал обход дома и наткнулся в прихожей на трупы хороблевских борзых, а так как следов крови он не обнаружил, то пришел к выводу, что собаки вероятно были отравлены двумя странными утренними гостями дачи, в противном случае они просто не смогли бы войти в дом. Он собрался уже выйти в сени, как пронзительный женский крик заставил его оторваться от дальнейших расследований. Предположив самое страшное, Николай вздрогнул от ужаса и бросился к лестнице. Негошева сидела на ступенях, низко опустив голову, он подбежал к ней и принялся трясти за плечи, вопрошая, в чем дело. Она же глядела на него глазами, полными ужаса и не могла выговорить ни слова.
  - Ну скажи же что-нибудь наконец! С тобой все в порядке? Я едва не лишился рассудка из-за тебя, - кричал он, требовательно глядя в ее глаза.
  - Там труп, - наконец выговорила она, - и не тряси меня так, ради Бога!
  - Где труп? Какой труп?
  - Там, под лестницей. Сходи посмотри.
  Он отправился на поиски трупа и сразу же наткнулся на чьи-то ноги. Потом обнаружил и их владельца - глухонемого сторожа-татарина.
  - Черт возьми! Он жив, его только оглушили ударом по голове. Да и крови наверное не много. Скоро придет в себя, - сообщил он и опустился на ступени рядом с Негошевой.
  - Что ж, мы так и будем сидеть здесь, покуда нам тоже не проломят черепа? - раздраженно поинтересовалась Юлия Михайловна.
  - А что ты можешь предложить? - недоуменно пожал плечами Николай Исаевич.
  Их напряженное молчание было прервано упорным стуком в дверь и криками:
  - Откройте: полиция!
  Башкирцев отправился к дверям, осторожно переступая через собачьи трупы в прихожей, и впустил в дом троих полицейских во главе со старшим следователем Васюхиным, который был страшно удивлен встрече с Башкирцевым.
  - Доброе утро, Николай Исаич. Никак не предполагал вас здесь увидеть. А что с собаками?
  - По всей видимости они отравлены.
  - Удивительно! А есть ли здесь еще кто-нибудь, кроме вас.
  - Вообщем нет...
  - А отчего тогда у ворот стоят два экипажа?
  - Идите вы к черту со своими экипажами! Здесь едва не произошло убийство. Под лестницей лежит тяжело раненый человек. Вы приехали как раз вовремя.
  - Значит, убили не только собак? - настороженно поинтересовался Васюхин.
  - Пройдемте со мной. Сейчас все сами увидите.
  Башкирцев продемонстрировал следователю полумертвого татарина, которого сразу же один из полицейских принялся приводить в чувство, что ему удавалось крайне медленно.
  - Он может умереть. Это же пролом, - констатировал следователь, - этого человека необходимо немедленно отправить в больницу.
  - Мне все равно, - безразлично заметил Башкирцев.
  - Вы видели здесь кого-нибудь? - не унимался следователь.
  - Видел. Двоих прилично одетых господ. Они искали хозяина и, не найдя, удалились.
  - Скажите вы и ... ваша дама прибыли сюда на разных экипажах?
  - На одном!
  - А больше не было никакого экипажа, когда вы входили в дом?
  - Что за дурацкий вопрос! - раздраженно отозвался Башкирцев, - мы не ждали гостей.
  - Тогда, по-вашему, кому принадлежит тот второй экипаж у ворот?
  - Наверное тому, кого вам придется сейчас разыскивать: преступникам.
  Васюхин отправил полицейских задержать всех, кто может находиться рядом с дачей, а сам остался с Николаем Исаевичем.
  - Стало быть, здесь, кроме вас есть еще кто-то, - вывел он неожиданно.
  - Стало быть, есть.
  - А где они могут прятаться?
  - В спальне, - отчего-то вырвалось у Башкирцева.
  - Гм. Почему вы так решили?
  - Потому что они направились прямо туда, едва войдя в дом.
  - Я, пожалуй, пойду посмотрю, а вы здесь постойте, - предложил следователь.
  - Как вам угодно. Мне все равно.
  На полдороги следователя окликнул один из полицейских.
  - Нил Савельич!
  - Что еще?
  - Экипаж исчез!
  - Как исчез? Куда исчез? В дверях же стоял Котомкин, - недоуменно воскликнул Васюхин, - не мог же он взлететь на небо! Это экипаж, а не колесница Ильи-пророка.
  - Мы только и успели увидеть, как он скрылся за лесом.
  - Так-с, - задумчиво протянул Васюхин, - стало быть, преступников мы проворонили. Но кто же мог знать, что мы приедем сегодня с обыском? Ах, черт возьми, спальня... Давайте все таки поднимемся в спальню.
  Башкирцев не ошибся: эти люди безусловно заходили именно в спальню, так как дверь ее была широко растворена, а Николай Исаевич точно помнил, что закрывал ее за собой.
  - Н-да, - задумчиво протянул Васюхин, - и черт нас дернул столько времени торчать под лестницей.
  Он подошел к столу и обнаружил на нем записку, написанную мелким каллиграфическим почерком, содержание которой прочел вслух:
  - "Архив наш. Так будет лучше!" Ага! И подпись то какая знакомая!
  - Надеюсь, вы не думаете, что это я написал? - насмешливо спросил Башкирцев.
  - Помилуй Бог! Эта очень известная преступная группа - так сказать червонные валеты нашего времени. Однако никто не знает, кто именно входит в ее состав и разоблачить ее практически невозможно.
  - Подумать только! А с виду очень приличные молодые люди. Настоящие gentelhomme russe, - продолжал насмехаться Башкирцев, - надеюсь мы можем теперь идти. Вы не подозреваете нас в нанесении телесных повреждений несчастному сторожу, который пострадал только для того, чтоб своим криком отвлечь наше внимание от спальни, где вероятно и хранилось нечто интересное для преступников?
  - Конечно, вы можете ехать, господа. Однако, боюсь, что мне придется когда-нибудь вас потревожить для дачи свидетельских показаний.
  - У меня к вам огромная просьба, господин Васюхин, - вполголоса сказал Башкирцев, - эта дама ... не жена мне. Надеюсь, вы не будете ее тревожить из-за свидетельских показаний.
  - О, я вас очень понимаю! - согласился Васюхин, - честь дамы... Это конечно щекотливая тема.
  Башкирцев подал шубу Негошевой.
  - Пойдем, дорогая.
  - Одну минуточку! - остановил их Васюхин, - я хотел спросить у вас, нет ли здесь запасного хода, вероятно преступники могли выйти через него.
  - Во всяком приличном доме есть запасной ход, - сообщил Башкирцев.
  - Наверняка эти люди прежде бывали здесь, раз так быстро сориентировались...
  - Этого я не знаю. Я видел их нынче впервые, - отрезал Башкирцев.
  - Это я так... Вслух рассуждаю. Может статься, вам будет интересно присутствовать при обыске?
  - А что собственно вы желаете найти? Золота Хороблев здесь не хранит, а в бумагах его вы вряд ли сумеете разобраться. В них нет никакой четкой систематизации: благодаря своей редкой памяти брат просто в ней не нуждается.
  - Я бы хотел осмотреть вина...
  - Мне всегда казалось, что вина хранятся в подвале. Кстати не забудьте отвезти собак в анатомический театр. Может статься, что яд, которым их отравили окажется по составу идентичен тому, что обнаружили при вскрытии Ховрина и этого, как его... Тогда у Хороблева будет своего рода alibi.
  - Это мы сделаем непременно.
   - В таком случае желаю вам счастливых находок.
  Он спешно оделся и вместе со своей спутницей покинул этот зловещий дом.
  
  Глава 34
  Душа, душа, спала и ты...
  Но что-то вдруг тебя тревожит?
  (Ф.Тютчев)
  По приезде домой Башкирцев лег спать, однако через четыре часа был разбужен лакеем, сообщившим ему, что какой-то мальчик - посыльный хочет его срочно видеть.
  - Вели обождать, - пробормотал он сонно, неохотно отрывая голову от подушки.
  - Простите, что я бужу вас, но он пришел с посланием от вашего брата.
  - Что? От Ивана?
  Он быстро поднялся, надел халат и спешно отправился в приемную, где его поджидал подросток с запиской из тюрьмы. Николай Исаевич еще не успел развернуть письма, как подросток уже направился к двери.
  - Стой! Разве тебе не нужен ответ? - удивился Николай Исаевич
  - С ответом велено прийти вам самим-с.
  Записка имела следующее содержание: "Милостивый государь брат мой! (причем слова "брат мой" были выделены курсивом) Добейся свидания со мной во что бы то ни стало.
  Без лести преданный тебе Хороблев"
  Не теряя времени, Башкирцев направился прямо к губернатору, чтобы у него лично испросить для себя разрешение на свидание с Иваном Исаевичем, и уже через час братья встретились. Хороблев предстал перед ним, как всегда гладко выбритым и царственно спокойным. Правда сюртук его не был застегнут и вовсе не одет: просто небрежно накинут на плечи, чего прежде Хороблев никогда не позволял себе в присутствии посторонних. Надзиратель был настолько добр, что согласился оставить их на несколько минут вдвоем и едва только он вышел, Хороблев схватил Николая за руку и зловеще констатировал:
  - Tout est perdee sauf l"honneur.1
  - Я полагаю, что у вас все же еще имеется надежда, - заметил Башкирцев ему в утешение, с любопытством глядя в его холодные непроницаемые глаза.
  - Надежда? На что же мне надеяться? - насторожился Хороблев.
  - Я попытаюсь что-нибудь сделать для вас, - начал было Башкирцев, но Хороблев только махнул рукой на это замечание.
  - Я попытаюсь что-нибудь сделать для вас, - повторил Николай Исаевич.
  - 2 Chaun pour joi, Dieu pour tous, - пренебрежительно бросил Иван Исаевич.
  - Я приложу все усилия, чтоб вам не вышло более десяти лет, хотя ваши преступления тянут на пожизненную каторгу.
  - Не более десяти лет? Вы, видно, издеваетесь надо мной, сударь! Знаете ли вы сами, что такое десять лет каторги? - поморщился Хороблев.
  - Не стоит впадать в отчаянье, - холодно заметил Николай Исаевич, - да и что такое 10 - 15 лет каторги при тяжести совершенных вами преступлений?
  - Спасибо за откровенность, - усмехнулся Хороблев.
  Он наверно страшно злился на Башкирцева за то, что тот видит его в столь беспомощном и совершенно незавидном положении и, хотя держался внешне спокойно и независимо, все же во взгляде этих равнодушный и бесстрастных глаз Башкирцев приметил для себя нечто новое, а именно некоторую рассеянность, чего раньше за Хороблевым никогда не подмечалось.
  Однако он вел себя очень достойно, благодаря невероятной выдержке и довольно скоро перевел разговор на совершенно иную тему, словно бы предыдущая уже перестала его интересовать.
  - Вообще-то у меня к вам дело. Просто так я бы не позвал вас сюда.
  - Я узнаю своего брата.
  - До меня дошли слухи, что на моей даче нынешней ночью кто-то побывал.
  - О, да, гостей там было немало. Одним из посетителей был ваш покорный слуга.
  - Визит ваш и полиции меня волнует менее всего. Кто был еще?
  - Если бы я имел несчастье знать всех ваших друзей, то вероятнее всего мое законное место было теперь подле вас.
  - А разве произошло нечто необычное?
  - Еще бы! Не каждый день в тебя целятся из револьвера.
   - Скажи пожалуйста, там ничего не пропало? - тихо спросил он, опасливо оглядываясь по сторонам.
  - Какие-то бумаги из вашего стола.
  - Понятно... Впрочем, для той ситуации, я имею в виду обыск, исчезновение этих бумаг нам чрезвычайно выгодно. Они не просчитались. Однако я хочу получить свои бумаги назад!
  Эта новая забота заключенного крайне изумила Башкирцева. Казалось, что исчезнувшие документы волновали его куда более его собственной судьбы, тем более, что в его нынешнем положении никакой необходимости в них не было.
  - Скажите лучше, что вы собираетесь показывать на допросах, - спросил Башкирцев.
  - Да подите вы со своим следствием! - отрезал Хороблев.
  - Завидую вашему оптимизму! Однако все таки любопытно было бы узнать, как вы собираетесь выкручиваться из сложившейся ситуации.
  - Конечно буду все отрицать.
  - Кто ведет дело?
  - Васюхин. Гирин отказался.
  - Зря. Я бы не стал его более тревожить...
  - Ага! Справедливость и чистая совесть значат для вас куда больше родственных чувств, - насмешливо вывел Хороблев
  Башкирцев с трудом сдержался, чтоб не вспылить и заметил равнодушно, что в их распоряжении осталось не более пяти минут.
  - Да-с, время идет быстрее, нежели мы успеваем жить, - философски заметил Хороблев, - короче говоря, мне нужна ваша помощь. Подумать только, я, я прошу помощи! Дойти до такого унижения! Никогда еще Хороблев ни у кого не просил о помощи, даже когда был нищ и всеми отвергнут, - даже тогда он не унизился ни перед кем. Но меня утешает только то, что я прошу помощи у собственного брата и никто, кроме него об моем унижении не узнает.
  - Я бы многое отдал, чтоб хоть раз увидеть ваше унижение. Только, видно, не суждена мне эта честь. Даже находясь в самом плачевном состоянии, вы не снизойдете до просьбы, а будете только требовать и распоряжаться.
  - Выслушай меня внимательно и сделай так, как я скажу. Я даже готов умолять тебя, если тебе это так нужно. Ты должен, должен достать для меня этот архив.
  - Это решительно невозможно, - отрезал Башкирцев, - я не желаю иметь никаких дел с преступниками.
  - Николай! Для меня решительно невозможно то, что архив этот будет в руках этого подлеца! Он хочет контролировать все, но он слишком ничтожен, труслив и мелочен, чтоб распоряжаться. Я не могу уступить своего центрального места, к тому же уступить его человеку, который ниже меня во всех отношениях.
  - Да зачем он нужен вам? Неужели вы собираетесь взять его на каторжные работы?
  - При чем тут каторжные работы, если я говорю об архиве?! Мне он необходим.
  - Не хотите ли вы сказать, что я должен разыскивать этих разбойников?
  - Конечно нет. Для тебя это ничего не будет стоить. Сходи к Святому (только ради Бога сходи лично, для пущей убедительности) и передай ему от меня несколько слов, которые он в свою очередь доведет до сведения интересующего меня лица. И более ничего. А скажешь ты ему только то, что если мне не будет возвращено то, что много лет принадлежит мне по праву, то все они отправятся в Туруханский край.
  - Я так и знал, что вы, Святой и эти двое - одна шайка.
  - Так ты сделаешь это для меня?
  - Ладно. Извольте, - раздраженно бросил Башкирцев после некоторого раздумья, - если это только сможет вам помочь.
  - О, у меня просто нет слов для благодарности!..
  В дверях показалась фигура надзирателя, и Хороблев поднялся со стула.
  - Теперь прощай. Пожелай мне удачи.
  - Да поможет вам Бог!
  Николай Исаевич сел в автомобиль, совершенно подавленный взятыми на себя обязательствами по добыче архива. "Мой брат - убийца, его друзья - воры и мошенники. Что может быть великолепнее этого? Честь нашей семьи навсегда втоптана в грязь, и мне никогда не удастся спасти ее!" - рассуждал он.
  "Да что я такое говорю о какой-то семейной чести? Ведь Иван - вовсе не мой брат и официально никакого отношения ко мне не имеет. Что мне за дело до него? Для его утешения, я достану эти бумаги, а потом пусть он катится ко всем чертям и получает по заслугам. Я ничем ему не обязан", - вывел он для собственного утешения, однако подобные рассуждения совершенно не отвечали его подлинным чувствам, и мысли о судьбе Хороблева не давали покоя.
  - Да разве это порядочно - спасать убийцу от каторги? Но все таки он - мой брат, кровный брат - и я не могу предать его во имя торжества правосудия. Однако мое бездействие связано только с тем, что я совершенно уверен в виновности брата и потому предательством перед ним оно не является.
  Он чувствовал себя скверно, связанным по рукам и ногам заботой о брате и никак не мог успокоиться, мучительно отгадывая причину своей тревоги.
  - Конечно, честь семьи здесь ни причем. По закону Иван имеет ко мне точно такое же отношение, как, к примеру, мой шофер. В случае его осуждения, только его имя навсегда будет запятнано грязью, но никак не мое. Но... он мой брат, и я не могу не придавать этому значения! Хотя я безусловно не люблю его и совершенно равнодушен ко всем его проделкам, однако я страстно хочу его спасти. Безусловно осуждение его будет справедливым. Для общества он будет полезнее в тюрьме, чем на свободе. ("Для общества" - опять эти громкие слова! Я снова лгу себе). Для общества, может быть, это и полезнее и справедливее, только никак не для меня, а что мне за дело до общества, ежели у меня самого кошки на душе скребут?
  Автомобиль подъехал к модному ювелирному магазину. Он вышел из машины в надежде отыскать здесь Святого, который все дневные часы проводил в своем любимом детище. Тот выплыл к нему с распростертыми объятиями и приветствовал самым слащавым голосом:
  - Бонжур, дражайший Николай Исаевич. Как я рад, что вы решились наконец посетить мой скромный магазинчик. Быть может, вы окажете мне еще большую честь, я имею в виду, отобедаете вместе со мной.
  Башкирцев брезгливо пожал его руку, что не ускользнуло от внимания Святого, и мошенник насторожился.
  - Так как насчет обеда? - повторил он свое приглашение.
  - Благодарю, но я уже пообедал. И некогда мне, я по делу пришел к вам.
  - Чем обязан такому вниманию с вашей стороны? Может, вы желаете чего-нибудь приобрести? У меня есть предивные вещички от самого Фаберже.
  - Лично я ничего от вас не желаю. Но мой брат...
  - Вы виделись с ним? - удивился Святой.
  - С полчаса назад.
  - Ну как он себя чувствует на новом месте? (При этих словах Святой скорчил самую трагическую мину) Это просто ужасно. Кто бы мог предположить?
  Башкирцев совершенно не был настроен на выслушивание подобных патетических излияний и немедленно передал Святому слова брата, которые были выслушаны все с той же любезной улыбкой. Башкирцев, ожидавший расспросов относительно столь туманного послания узника на свободу, подумал даже, что Иван Исаевич вероятно ошибся, направив его к Святому, который скорее всего ничего не понял и не знает о пропаже важных документов. Однако тот скоро вывел Николая Исаевича из недоумения, сказав кратко:
  - Я вас понял. Чем еще могу служить?
  - Спасибо, но в ваших услугах я не нуждаюсь. Прощайте.
  Святой проводил гостя до дверей, и едва только они закрылись, начал ни с того ни с сего громко, по-мужицки ругаться на всех, кто только попадался ему под руку и даже швырять на пол совершенно безобидные вещи.
  Башкирцев, дабы отвлечься от забот дня настоящего и тягостных впечатлений прошлой ночи отправился обедать к родителям, движимый кроме всего прочего подсознательным желанием лишний раз увидеть их гостью. Отца он дома не застал, мать нашел в ее спальне, где та с увлечением читала новый роман Франса. Надо здесь сказать несколько слов о внешности Ларисы Аркадьевны. В молодости замечательная красавица, она и 50 лет не утратила былого очарования и возраст выдавали только многочисленные морщинки вокруг глаз. Она была очень высока (выше собственного мужа), стройна, обладала роскошными светло-каштановыми кудрями, глаза ее были очень ярки, выразительны, замечательно зеленого цвета, однако выражение их не менялось никогда, лицо было полностью лишено мимики, все улыбки были стандартны, движения полны собственного достоинства и великосветской напыщенности, - вообщем она обладала всем тем, что было присуще Николаю Исаевичу, за исключением разве одной только напыщенности, которая компенсировалось у сына способностью держать себя с поистине царским величием.
  После ряда стандартных фраз и расспросов о здоровье и состоянии дел Исайи Ивановича и самой Ларисы Аркадьевны, он поинтересовался также о Наталье Модестовне.
  - Она крайне скверно чувствует себя после вчерашних событий, - отозвалась Башкирцева, - скажите, Nicolas, неужели наш Jean и впрямь повинен в этом ужасном преступлении?
  - Это установит суд, - уклончиво ответил Николай.
  - Да, конечно, - вздохнула мать, - но при всем этом мне отчего-то становится легче от мысли, что он не является сыном Исайи Ивановича, иначе какой позор мог лечь на всю нашу семью!
  При этих словах она скорбно покачала головой и повторила по-французски слова о позоре.
  Наталья Модестовна приняла его в своей комнате. Она и впрямь выглядела не совсем здоровой. Его поразило искреннее переживание Натальи Модестовне по поводу несчастья Ивана Исаевича, которых он не нашел в матери, и вопрос об Иване Исаевиче были едва не первыми ее словами при встрече
  - Я полагаю, что тюрьмы у нас не слишком плохи, так что Иван Исаевич находится в не совсем скверном положении, - сообщил он, - а потом, я все же надеюсь, что сумею как-нибудь помочь ему.
  - Я также очень надеюсь на помощь вашу и Исайи Ивановича. Вы не должны покидать Ивана.
  В Наталье Модестовне его поразило так же и то, что владея иностранными языками, она в разговорах старалась избегать употребления иностранных слов несмотря на повальное увлечение высшего общества иностранщиной, - до того, что родной язык был совершенно неупотребим в светских беседах. Его собственная мать по-русски общалась исключительно со слугами, даже в разговорах с мужем и сыном непременно вставляла иностранные фразы, а иногда только на французском и говорила, видимо, находя в этом некоторое изящество.
  Он совсем не знал, о чем говорить с Натальей Модестовной, и все темы сводились только к скорби по поводу несчастной участи брата Ивана, о которой ему самому вовсе не хотелось вспоминать, и чтоб как-то развлечь ее, он, заметив на столе несколько книг на древнегреческом и латыни из их собственной библиотеки, заговорил о древней литературе. Она несколько оживилась и тут же предложила ему перечитать Овидия, однако Николай Исаевич, с детства невзлюбивший мертвые языки решительно отказался, однако, чтоб не обидеть ее заявил, что предпочитает латыни греческий и взял Гомера.
  - Я вижу, что вы и Гомера совершенно не хотите читать, - заметила Наталья Модестовна, внимательно глядя на Башкирцева.
  - Вы правы, я не слишком люблю поэзию. Меня всегда занимали естественные науки.
  - Вы напоминаете мне Базарова, - усмехнулась она.
  - Что вы, я вовсе не отвергаю литературы и всегда очень много читал. Чехова и Достоевского я прочел полностью и нахожу их даже лучшими писателями во всей мировой литературе. За ними, пожалуй, следуют Диккенс и Теккерей. Впрочем, есть еще и Толстой, но это гигант недосягаемый и непревзойденный, однако он скучен.
  Он понимал, что Хороблеву в тот момент менее всего волновали проблемы литературы, да и сам он интересовал ее крайне мало, что не могло не задевать его самолюбия. Николаю Исаевичу даже показалось, что Наталья Модестовна совершенно не желает поддерживать с ним разговор и более всего мечтает теперь остаться наедине со своими собственными переживаниями и размышлениями по поводу судьбы двоюродного брата. Однако уходить он не хотел и стремился продлить беседу любыми способами.
  - Я слыхал от матушки, - сказал он после некоторой паузы, - что вы замечательно играете на пианино.
  - Она преувеличивает мои скромные возможности, - заметила она.
  - И все же, отчего вам не помузицировать и тем немного отвлечься от скверных мыслей, нельзя же постоянно только о плохом размышлять. К тому же, может статься, хотя бы в музыке вкусы наши совпадут.
  Ему удалось убедить Наталью Модестовну спуститься с ним в банкетный зал, куда в ожидании обеда перебралась и Лариса Аркадьевна. Она всегда скучала одна, и ради развлечения раскладывала бесконечно длинный пасьянс.
  - Как хорошо, что вы пришли, - радостно сообщила она и смешала карты, - я совсем соскучилась за книгой. А Исайя Иванович, как обычно исчез до утра.
  - А где же Исайя Иванович?
  - Играет в винт у вице-губернатора. Раньше шести они не расходятся. Обед будет через полчаса. Мы всегда обедаем в семь.
  - M-lle Хороблева была так любезна, что согласилась нам поиграть на пианино, - сообщил Николай Исаевич, - Благо до обеда осталось еще время.
  - О, это просто чудесно! - отозвалась Башкирцева, - она играет значительно лучше меня, tres chic! Кстати, mon fies, может, вам сыграть в четыре руки?
  - Пожалуй я воздержусь, maman, - отказался Николай Исаевич.
  - Только что же такое вам сыграть? - спросила Наталья Модестовна, садясь за инструмент, - Может, что-нибудь из Чайковского?
  - Да, Чайковский совсем не плох, - поддержала Лариса Аркадьевна, и Наталья Модестовна стала играть "Сентиментальный вальс".
  Играла она действительно хорошо, правильно, полностью погружаясь в прекрасную и печальную мелодию. Мрачные мысли постепенно отходили прочь, легкая светлая грусть музыки передавалась всем, и Башкирцевым постепенно овладевало некое новое, неведомое ему прежде чувство, перед которым все прочие уходили в какую-то тень, казались мелкими и ничтожными...
  Только в первом часу вернулся он домой, спокойный и даже по-своему счастливый. Дворецкий тотчас передал ему потрепанную папку, обернутую какой-то материей.
  - Что это? От кого? - недоуменно спросил Башкирцев, невольно отрываясь от своих легких и светлых мыслей.
   - Час назад доставили, а от кого - не сказали.
  
  Глава 35
  "Справедливый человек исчез не только совершенно без следа, но даже нет и надежды снова отыскать его в России"
  (Н.Лесков)
  Башкирцев, получив этот беспорядочный набор документов, представлявший хороблевский архив, пребывал в настроении самом романтическом и разбирать его совершенно не хотел. Однако любопытства ради, или просто от нечего делать, он все таки развернул папку, и первое, на что он обратил внимание, это были какие-то списки с именами и цифрами. Их было человек двадцать и большинство фигурировала в бумагах не по именам, а по прозвищем, так что невозможно было разобрать, кто есть кто. Потом в папке обнаружилось множество векселей и расписок, заверенных в большинстве своем Хороблевым или неким совершенно неизвестным Башкирцеву господином. Нашлось немало банковских счетов и прочих финансовых документов. Среди них Николаю Исаевичу бросился в глаза документ, подписанный директором Петербургско-N...ского банка о предоставлении кредитов компании Ко , той самой, которой месяц назад удалось замять в суде дело о нарушении акцизного законодательства. Тут же фигурировало и товарищество ювелирных мастерских, как-то попадавшееся на сбыте фальшивых и краденых драгоценностей, директором которого являлся Святой. Его документы попадаются здесь с завидной частотой, равно как и документы Хороблева...
  Голова Башкирцева едва не шла кругом от впечатлений, полученных при беглом знакомстве с этими бумагами. Чужая страшная тайна находилась теперь в его руках, не было никаких сомнений, что документы эти принадлежат некоей преступной группе, действующей по всей губернии, которую возглавлял его брат и Святой и даже, может быть, директор крупнейшего местного банка, если только он при всей своей ограниченности мог быть способен на столь серьезные действия. Компания эта, по видимому, занималась биржевыми и банковскими махинациями и даже нелегальным ввозом оружия на территорию империи, кроме всего прочего была неплохо организована, о чем свидетельствовал ее единый архив. Хороблев являлся здесь неким связующим звеном, и вся основная документация проходила через его руки. Многие люди были хорошо известны Николаю Исаевичу, такие как директор одной компании, распространявшей билеты на увеселительные поездки в Индию и Ближний Восток, трое очень солидных людей, всего месяц назад в одночасье покончившие с собой... Здесь же прилагались непогашенные векселя последних на несколько десятков тысяч рублей. А вот очень примечательный документ с обязательствами некоего г-на Лианозова о ежемесячной выплате установленной суммы за поставку оружия и взрывчатых веществ, - это уже что-то, совершенно уму непостижимое. Чем дольше он копался во всех этих бумагах, тем в больший ужас приходил от мысли о безнаказанности всех этих темных подпольных деятелей. Он с отвращением развернул еще один документ, и к величайшему изумлению обнаружил имя Лесова. Все! На этом он с невыразимой злобой захлопнул загадочную папку и нервно заходил по своему кабинету.
  Он мог смириться с мыслью, что в преступный клан входила вся эта мелочь людская, совершенно ему незнакомая, даже со Святым, которого и без того все в городе почитали за вора и отпетого мошенника, тем более с фактом нахождения в нем брата Ивана, убийцы от чрева матери своей, но Лесов... Его темная деятельность стала самым серьезным ударом для Николая Исаевича.
  - Завтра же уволю эту каналью! Без всяких сожалений уволю! - заключил он, - и в ближайшее время в качестве члена правления потребую поднять всю банковскую документацию за последние годы.
  Да, этот архив мог бы стать драгоценной находкой для полиции или какого-нибудь борца за справедливость, на манер Гусева. Но он то, он будет выглядеть полным идиотом, если поднимет вопрос о немедленном аресте всего этого сброда. Безусловно, Николай Исаевич был бы только счастлив, если б этих людей осудили, но что делать с братом? Снеси Башкирцев эти бумаги в полицию - Ивана уже ничто не сможет спасти от неминуемой каторги. Конечно брат его достоин по всей мерзости деяний своих наказания самого сурового, однако допустить этого он, Николай, не может. Оказавшийся в его руках архив способен погубить только часть преступников, имена которых известны, а остальные будут продолжать свою низкую деятельность, ибо обнародованием архива будет разгромлен только центр во главе со Святым и Хороблевым. К тому же долг гражданина так часто расходится с долгом человека. Одинаково низким представляется в его понимании оставить всех этих людей безнаказанными и предать брата, а также людей, ему доверившихся и принесших эти бумаги. Все таки много благороднее будет отдать архив владельцам. Пусть Бог их судит, а полиция - ищет, за то он в конце концов и платит налоги. Обиднее всего было конечно то, что в это общество попал и Лесов - отличный управляющий, любимец его отца, - его без наказания он оставить не может. И самое лучшее, что он сумеет сделать - это немедленно уволить его.
  - Завтра же я рассчитаюсь с ним, - говорил он себе, - я не желаю более иметь с ним ничего общего несмотря на все его заслуги в деле управления фабрикой.
  Однако Башкирцеву все таки было тяжело и грустно расставаться с таким хорошим управляющим. Но по-другому поступить он не мог.
  В начале третьего ночи слуга доложил Николаю Исаевичу о приходе некоего господина, отказавшегося назвать свое имя. Возмущенный столь поздним визитом, он приказал выставить его. Через некоторое время он отправился в спальню, где его ждал еще более неприятный сюрприз. Едва открыв дверь, он обнаружил за своим столом совершенно незнакомого ему человека в надвинутой на глаза в шляпе.
  - Что вы здесь делаете? - воскликнул он изумленно, - как вы вообще попали сюда?
  - Bonjour, - я так хотел увидеть вас, но швейцар помешал мне.
  Голос его показался Башкирцеву знакомым.
  - Как вы сюда попали? - повторил он свой вопрос уже более спокойным тоном, однако слишком уж неприязненно.
  - О, для меня войти в чужую квартиру - все равно, что в свою собственную. Все это очень просто.
  - Однако, вы, должно быть, имеете хоть какое-то представление о времени.
  -1 O, mille pardons, monsieur, de vous a voie de rangee, но я не мог прийти раньше.
  - Да кто вы такой, в конце концов?
  Незнакомец снял шляпу, и Башкирцев, к величайшему своему удивлению узнал в незваном госте давешнего посетителя хороблевской дачи.
  - Это опять вы? - воскликнул он, - видит Бог, как вы мне надоели. Знайте же, что я не желаю вас видеть ни сегодня, ни когда-либо еще.
  Башкирцев рванулся к тумбочке, чтобы достать пистолет, однако гость опередил его, и он услышал за спиной своей щелчок взводимого курка.
  - Не делайте глупостей, Николай Исаевич.
  Башкирцев резко обернулся к нему, и оба несколько минут молча смотрели друг другу в глаза, причем гость, как и прошлой ночью поддерживал свое молчание револьвером.
  - Это даже смешно, я отлично знаю, что вы не убьете меня.
  - Вы правы, я никого не убиваю.
  - Видно, оттого, что боитесь.
  - Так говорит и ваш брат.
  Он отложил револьвер в сторону.
  - Вы переполняете мое терпение. Поверьте, для вас будет лучше совсем убраться отсюда, - заметил ему Николай Исаевич.
  - Я пришел к вам по делу.
  - Какое может быть у вас ко мне дело? Я совершенно вас не знаю, да и не желаю знать. Да и кто вы такой?
  - Можете называть меня Графом.
  - Это ваше имя или титул?
  - Нет, конечно, не имя. Оно слишком известно, чтоб я назвал его. Однако перейдем сразу к делу. Сегодня вы получили некую посылку и вероятно уже успели ознакомиться с ее содержимым. Один наш общий знакомый предупреждал меня о возможных последствиях вашего посвящения в наши тайны, ибо в этой папке собраны не одни только денежные документы, но и компромат, способный погубить очень многих. Он также отговаривал меня передавать вам на хранение эти бумаги и советовал остерегаться вас лично. Скажу откровенно, что я в некотором разладе и с ним и с вашим родственником, владевшим этой папкой и вообще прибравшим к своим рукам слишком много власти, и оттого я совершенно не заинтересован в возвращении этих документов владельцу. И только угрозы вынудили меня сделать это, то есть вернуть вашему брату наши общие бумаги, не взирая даже на риск, который очень велик, благодаря вашему посредничеству в этом деле. Цель моего визита именно в том и состоит, чтобы этот риск свести до minimum"а. Поймите, у вас свой buisness, у нас - свой. Нас не интересуют ваши дела, вас не должны интересовать наши,1 с"est clair? Наша честь не позволит вам вмешиваться в наши дела.
  - 2 C"honneur ete perdy a vant tout, - пробормотал Башкирцев, - что вы от меня хотите?
  - Совершенный пустячок. Я только желаю, чтобы никто кроме вас не узнал о существовании этих документов, иначе...
  - Что иначе? - резко перебил Башкирцев.
  - Вам придется замолчать навсегда.
  Какое же самодовольство! Николай Исаевич пришел в неописуемую ярость от последних его слов, вызывающих по своей наглости и бесцеремонности.
  - 1 Sorier! Sorier! - процедил он сквозь зубы.
  Граф невозмутимо глядел в гневные черные глаза Башкирцева и не двигался с места.
  - Sorier! - вскричал Башкирцев, поднимаясь со своего места.
  Завидев это, гость снова схватился за револьвер.
  Да он еще и трус к тому же, мало того что подлец! Вид пистолета только еще более разозлил Николая Исаевича. Он стал лихорадочно разыскивать архив, совершенно позабыв, что бросил его в кабинете. Граф принял его суету за поиски оружия и заметил:
  - Не двигайтесь с места. Я метко стреляю. Apresent, я хочу, чтоб вы дали мне честное слово, слово русского буржуа, - я слишком много слышал о ценности этого слова в вашем обществе... Итак вы должны пообещать мне, что отдадите его только в руки monsieur Хороблева, и мы никогда более с вами не встретимся.
  - Вы верите честному слову? - зло ухмыльнулся Николай Исаевич.
  - Я просто не встречал в среде крупных русских предпринимателей ни одного, осмелившегося его нарушить.
  Башкирцев вновь как-то зловеще улыбнулся и, равнодушно взглянув на наведенное на него дуло, произнес тихо:
  - Идите за мной,2 monsieur impertinent.
  Не расставаясь с оружием, Граф последовал вслед за Башкирцевым в его кабинет.
  - Я жду, - сказал он, заметив на столе знакомую папку.
  - Послушайте, милостивый государь. Вы бы могли быть во мне абсолютно уверены, если б не имели столько наглости, что позволила вам ворваться в мой дом и трясти своим дурацким пистолетом, - отозвался Башкирцев, с трудом сдерживая ярость, - теперь знайте: подлецам я не даю своего слова! Вот ваши бумаги. По моим подсчетам их цена около двух миллионов, но настоящая их стоимость гораздо выше: это свобода и благосостояние очень многих людей. Вы не хотите, чтобы кто-нибудь узнал об их существовании, и пусть будет по вашему: я тоже имею свои причины желать того же.
  С этими словами Башкирцев швырнул пресловутую папку в камин, да так далеко, что достать ее было практически невозможно. Граф прямо таки подскочил на месте, бросился к камину и втечение нескольких минут тупо глядел на пламя. Башкирцев смотрел на него со злой улыбкой, потом преспокойно сел за свой стол, спиной к ненавистному гостю.
  - Oh, diable, - подал наконец голос Граф, - знаете, что мое самое большое желание в данную минуту - отправить вас на тот свет. Однако я не могу этого сделать.
  Башкирцев даже не соизволил повернуть головы в его сторону.
   - Ну ладно, хватит, - мрачно заметил он, - я мог бы тысячу раз разбить вашу дурацкую голову, пока она торчала в камине. Однако в ней слишком немного содержимого, чтоб она могла представлять для меня какой-либо серьезный интерес. Теперь убирайтесь вон!
  Граф потоптался на месте и сказал задумчиво:
  - Убытки от вашего красивого жеста, безусловно колоссальны, однако, как это ни странно, очень многие с этих пор смогут спать спокойно. Существование уничтоженных вами бумаг было необходимо только вашему брату. А должники и без них уплатят нам долги.
  Башкирцев еще раз указал ему глазами на дверь.
  - Однако черт с вами, - пробормотал гость, уходя, - 3 Adieu a j"anais.
  Только сильных хлопок дверью выдал его настоящее душевное состояние. Башкирцев даже не шевельнулся.
  - А ведь эта скотина едва не убила меня, - устало вздохнул он, - как это было бы глупо.
  
  Глава 36
   Сердце наше - кладезь мрачный:
  Тих, спокоен сверху вид,
   Но спустить ко дну - ужасно!
   (К.Батюшков)
  Лесов всегда поздно возвращался домой. Он подолгу задерживался на фабрике, ужинал непременно в трактирах, дабы таким образом оттянуть ненавистное для него свидание со ворчливой женой-американкой, отравлявшей, по его собственному выражению, все его существование.
  Их совместная жизнь как-то сразу не сложилась, оба давно уже не любили друг друга, более того - испытывали даже какую-то глухую неприязнь, которая временами доходила у них до настоящей ненависти. Все в жене вызывало у Лесова отвращение. Даже самый ее внешний вид. Она была худа, а Лесову отчего-то казалось, что он всю жизнь любил полных, мала ростом - он в отместку искал высоких. Когда он видел ее рыжие волосы, то приходил к мысли, что готов был бы любить блондинок или брюнеток, только не рыжих. Ее присутствие в доме казалось для него совершенно невыносимым, к тому же Лесов относился к тому типу людей, которым легче живется в одиночку, в семье они совершенно не нуждаются, а если случайно заводят ее из принципа, чтобы все было как у людей, то потом слишком тяготятся. Женился он совершенно случайно, по взаимной приязни, на молодой и симпатичной девушке, но вернее всего без любви. Тысячу раз задавал он себе один и тот же вопрос: зачем он вообще женился на этой особе и постепенно приходил к выводу, что никогда не обратил бы никакого внимания на нее, не будь она дочерью его шефа, брак с ней был для него вопросом чести, он должен был доказать себе самому, что он из себя представляет. И будущий тесть, сам вышедший когда-то из низов, предрек ему блестящее будущее и дал согласие на свадьбу после некоторых колебаний. Лесов давно уже подумывал оставить постылую супругу, и так бы вероятно и поступил, если б не сознавал, что бросить ее в чужой стране было бы не совсем порядочно с его стороны, к тому же он настолько привык к совместной жизни с ней, что вряд ли уже мог надеяться на то, что существует хоть какая-то возможность изменить свой быт к лучшему благодаря решительному шагу с его стороны. И, не решаясь оставить ее, он тем не менее продолжал винить жену во всех своих неудачах.
  От этого несчастного союза у четы Лесовых был один сын, гимназист 11-ти лет, бездельник и балагур, крайне скверно учившийся и ничем, кроме игры в карты не увлекавшийся. Лесов его терпеть не мог, мать же, напротив, души в нем не чаяла и спускала ему с рук все шалости, вероятно оттого, чтобы насолить мужу, - в этом последний был совершенно уверен, и потому часто ругал сына и бил нещадно, да еще так, чтоб все это происходило непременно на глазах г-жи Лесовой. Кроме того с ними жил еще приемный сын Дуглас, сирота, приходившийся каким-то родственником г-же Лесовой. Он был тремя годами старше родного, два года назад лишился обоих родителей и был вызван из Америки в Россию тетушкой, а впоследствии усыновлен Лесовым, который страшно к нему привязался, наверное благодаря тому, что Дуглас был прямой противоположностью сводному брату: тихим, послушным, немного замкнутым мальчиком и имел большие способности к рисованию. Еще в раннем детстве он задался целью стать художником и непременно поступить и закончить знаменитую Петербургскую академию, о которой много слышал еще в Америке и оттого предложение родственницы перебраться в Россию встретил с большой радостью. Лесова называл он отцом, а жену его почему-то тетей, на что та страшно обижалась, тем более, что была не менее своего супруга привязана к мальчику благодаря его англоязычному происхождению. Дуглас был единственным человеком, с которым она могла поговорить на родном языке, в то время как Лесов запрещал употреблять дома английский, так как этот язык непременно ассоциировался у него с ненавистной супругой. Он выбросил даже все американские книги, чтоб тем побольше досадить ей и требовал, чтобы жена читала только по-русски. Однако г-жа Лесова не отличалась большим художественным вкусом и, выбирая между Купером, Лондоном и графом Толстым, всегда предпочитала первых. Ее неизменно привлекали сюжеты, а не художественная ценность произведения.
  Я уже говорил, что Дуглас искренне любил Лесова, называл даже отцом, хотя усыновлен он был только формально, документы оформить не смогли из-за различия вероисповеданий. Лесова это тяготило и он мечтал ликвидировать это досадное упущение и постоянно уговаривал приемного сына креститься по православному обряду. Но Дуглас считал, что не может креститься второй раз и недоумевал, отчего в православии протестантские конфессии считаются чем-то сродни мусульманству или язычеству и, чтоб перейти в него, необходимо принять второе крещение, не взирая на уже имевшее место, и сменить имя. Он не понимал, зачем отец настоял на крещении своей жены, и как она могла пойти на такой шаг. Надо сказать, что Лесов был глубоко равнодушен к вероисповеданию своей супруги, они не венчались в Америке, однако едва приехав в Россию, он вдруг потребовал от нее венчания по православному обряду с обязательным вступлением в лоно государственной церкви. Сделал он это принципиально, все из той же неприязни, которая побуждала его запрещать употребление английского языка в собственном доме.
  Г-жа Лесова, в новой вере своей - Ирина Петровна, ранее же просто Рэчел выглядела значительно старше мужа-одногодка скорее всего благодаря своей худобе. Хотя она и обладала довольно приятной внешностью, все таки сильно проигрывала перед Лесовым, понимала это и оттого ревновала его к каждой женщине, и чаще всего не без оснований. По-русски говорила она достаточно чисто, не выговаривая только букву "рцы", которую всегда заменяла английским "r". С возрастом Ирина Петровна стала очень жадна до денег, скупа и ворчлива, на людях сдержанна (ангел - не жена), дома неистова в постоянных мелких пакостях по отношению к супругу. Более сказать о ней нечего. Знания ее были обширны благодаря какому-то образованию, полученному дома, но поверхностны, она читала много, но бессистемно и была мало способна к самостоятельному мышлению. Увлечения ее, по мнению Лесова, были пошлы и мелки, она часто говорила глупости с умным видом и оттого у себя на родине почиталась за очень умненькую девочку. Супруг откровенно называл ее дурой.
  Сам Лесов имел очень узкое, чисто техническое образование, которое получил также в Америке, он придавал ему крайне малое значение, и главным его университетом была все таки жизненная школа. Он был выходцем из городских низов, всего в жизни добился самостоятельно благодаря своему трудолюбию и недюжинным умственным способностям. Легко представить, как способный и целеустремленный молодой человек может добиться в жизни самых недосягаемых для простых смертных высот, гораздо труднее понять, каким образом этот самый честный и добрый малый превращается незаметно для самого себя в человека бездушного, алчного, глухого к людским горестям и радостям, ничего не желающего ни знать, ни видеть, кроме своей работы и денег, которые постепенно заняли главное место в его безрадостной жизни. Много повлияла на это чудесное превращение и неудачная женитьба, и трудное детство и полная лишений и каторжной работы юность. Есть люди, не умеющие выдержать тяжести своих талантов. Талант - это всегда служение, но они подменяют его самообольщением и презрением к тем, кто их напрочь лишен. Есть также личности, не выдерживающие тяжести богатства, добытого ими долгим и упорным трудом, которое полностью подминает их под себя и не оставляет им ровно никаких надежд вырваться из-под роковой власти золотого тельца. Именно к таким людям, навсегда потерянным для благородных чувств и человеческих отношений, относился наш герой. Однако не будем судить о нем однозначно
  Итак, начнем ab ovo. Семен Лесов родился в семье нищего рабочего в большом промышленном центре средней России. С десяти лет он работал на фабрике и единственным образованием для него было фабричное училище для детей простых рабочих. В 12 лет он потерял мать, а в 16 остался круглой сиротой, после гибели отца во время аварии в цехе. Жить ему приходилось впроголодь, однако редкие способности к технике привели к тому, что Семена стали допускать до работы со сложными машинами и процессами, что было прерогативой только высокооплачиваемых рабочих. В те далекие времена он был романтиком, монотонная работа на одних и тех же операциях утомляла его, он жадно искал совершенства и в 22 года, купив за 200 рублей билет на пароход, отправился искать счастья в Новый свет. Поначалу Лесову, не знавшему даже языка, предлагались только самые тяжелые и грязные работы, которые выполнялись им с энтузиазмом. Языком он овладел достаточно быстро, среди американских рабочих друзей не нашел, поскольку те относились к нему брезгливо как к иностранцу, а он в свою очередь презирал их за то, что при всем своем примитивизме и интеллектуальной недоразвитости они получали зарплату вдвое большую, чем он сам. А человек этот всегда ценил себя достаточно высоко, чтобы смириться с подобным пренебрежением к собственной персоне. Товарищами его стали несколько эмигрантов из Франции и Италии, только с ними он и поддерживал кое-какие отношения, основное же время ковырялся в технике, разбирал и собирал старые станки, ремонтировал их, дополнял деталями, - и все это делалось исключительно ради собственного интереса. Денег за свой труд он не получал ни цента.
   Однако, не тот это был человек, чтоб прозябать за гроши на черных работах.
  Довольно скоро молодой и способный эмигрант обратил на себя внимание самого управляющего, который, подивившись его техническим навыкам, и узнав, что он почти никакого образования не имеет, отправил Лесова в одно Высшее техническое училище для дальнейшего совершенствования в технике, которое он и закончил блестяще с дипломом инженера, и из простого рабочего превратился в иностранного специалиста. Он страшно гордился этим, и если, поначалу, на первых порах жизни в Америке, он все таки пытался как-то влиться в разношерстное местное население, теперь стал всячески подчеркивать свое европейское происхождение и по праздникам непременно одевал кумачовую косоворотку. Его дружба с управляющим, имевшим, надо сказать, биографию очень сходную с лесовской, - что, пожалуй, и стало одной из причин его покровительства безвестному, но очень талантливому эмигранту, - постепенно вылилась в связь с его единственной дочерью - первой женщиной в Новом свете, которой он серьезно увлекся. Причин к тому было несколько: первенствующей из них была та, что Лесов слишком уважал ее отца, человека, который в буквальном смысле этого слова, сам себя сделал, во-вторых, своими мягкими и довольно размытыми чертами лица Рэчел напоминала ему что-то родное, оставленное за тысячи верст отсюда, а славяне всегда подвержены сильной тоске по родным краям, где бы они не находились и какие бы блестящие перспективы тамошняя жизнь перед ними не открывала.
  Высокий и красивый, умный и расчетливый европеец также сильно импонировал молодой девушке, она почти что полюбила его несмотря на значительную разницу в социальном положении и материальном достатке. Лесов же был более заинтригован, чем влюблен и задался целью овладеть Рэчел во что бы то ни стало. Кто знает, продлись их связь хотя бы около полугода, он бы скорее всего передумал бы связывать жизнь с этой капризной и сребролюбивой женщиной, но он, к сожалению, не умел ждать, все привык брать напором и никогда не позволял себе отступления. Ко всему прочему за несколько лет Америка успела изрядно ему наскучить, он впал в настоящую ностальгию и страдал не на шутку из-за своего пребывания вдали от родины. В один прекрасный день Семен объявил Рэчел, что собирается разговаривать с ее отцом о свадьбе и, независимо оттого, состоится она или нет, он через три месяца уволится и возвратится в Европу. Рэчел удивительно быстро согласилась уехать вместе с ним, верно сообразив своим меркантильным умом, что за этим человеком можно жить, как за каменной спиной: он пробьется везде и всегда. Г-н Моррис сначала был почти что взбешен предложением молодого выскочки, которого он сам "лично вытащил из грязи". Он решительно отказал ему, однако пригласил на следующий день к семейному ужину. Целую ночь управляющий провел в раздумьях и разговорах с дочерью и женой. Совершенно приунывший Лесов явился к ужину с единственной целью: потребовать у несостоявшегося тестя увольнения, но то, что он услышал от последнего, превзошло все его ожидания. Г-н Моррис согласился на брак своей дочери с Лесовым и сказал приблизительно следующее: "Я уверен, что когда-нибудь вы станете богаче меня. Вас ждет прекрасная карьера. Думаю, что моя дочь будет счастлива с вами. Идите с миром, да поможет вам Господь." Он даже пообещал помогать им на первых порах, отчего Лесов по гордости категорически отказался. Теперь, вспоминая глубоко уважаемого им когда-то г-на Морриса, Лесов с отвращением представлял, как тот в компании своих друзей гордится зятем и говорит им за бутылкой виски или чашкой с чаем что-то вроде того, что он не ошибся в выборе супруга для дочери, что он сразу разглядел в этом человеке способности, и в заключение напоминает всем сто первый раз, что и сам когда-то был простым рабочим. И он готов был уже ненавидеть и тестя хотя бы за то, что тот имел когда-то несчастье породить такую дочь. Право лучше б ему было остаться простым рабочим, чем разводить детей.
  Г-н Моррис и правда не ошибся в зяте. Уже через пару лет по возвращении на родину Лесов становится управляющим одного крупного уральского завода, а еще через несколько лет его сманивает на свою главную фабрику Башкирцев с неслыханным жалованьем. С этих пор работа становится главной целью его жизни, в остальных ценностях которой он постепенно разочаровывается. Впрочем, существовало еще послерабочее время, которое директор аккуратно проводил в трактирах или ресторанах, а после ужина ходил играть в карты к друзьям. Когда же карты и друзья ему наскучивали (Лесов вообще по характеру своему был склонен к меланхолии), он сидел дома за газетами и научными статьями, запираясь от ворчливой жены в кабинете.
  В один из подобных тоскливых вечеров, когда директор фабрики никого не желал ни видеть ни слышать, в его квартиру пожаловал неожиданный и редкий гость - совладелец вверенной в его попечение фабрики.
  - Отчего вы не предупредили нас о своем визите, мы бы хоть подготовились заранее, - растерянно сказал он Николаю Исаевичу.
  - Вы бы отужинали с нами, - перебила мужа Ирина Петровна.
  Башкирцев решительно отказался от ужина.
  - Тогда кофе, коньяк? - не унимался Лесов.
  - Покорнейше благодарю, я ничего не желаю. Простите меня, сударыня, но я хочу переговорить с вашим супругом наедине, - сразу же заявил он.
  - О, конечно... если это необходимо...
  С этими словами Ирина Петровна исчезла в соседней комнате. Башкирцев уселся в кресло напротив Лесова и заявил, что с завтрашнего дня Лесов уволен. Тот не совсем понял смысл этих слов и долго непонимающе смотрел на Башкирцева.
  - Расчет вы можете получить в любое время, - холодно продолжал Башкирцев, - в остальном искренне желаю вам удачи! Кстати, не забудьте, что согласно нашей традиции вам придется совершенно выйти из дела. По неписаным законам товарищества вы обязаны продать свою часть акций мне.
  С этими словами он собрался уходить, но Лесов, пришедший наконец в себя после столь неожиданного для него заявления, задержал Николая Исаевича.
  - Я вас не понимаю, - воскликнул он, - как же так? Что это, шутка?
  - Я не имею привычки шутить.
  - Тогда я совсем ничего не понимаю! Назовите хотя бы причину своего решения!
  - Полагаю, что вы догадываетесь о ней, - отрезал Башкирцев.
  - Я не понимаю, ровно ничего не понимаю, - пробормотал Лесов, - столько лет работал я на вас, не покладая рук. Я сделал для фабрики больше, чем все предыдущие управляющие, вместе взятые...
  - Мне это известно, и я весьма благодарен вам за все, что вы сделали для нашего дела. Но никакие заслуги не могут оправдывать ваше членство в сомнительных по роду своей деятельности организациях.
  Лесов страшно побледнел от этих слов и Башкирцев заметил, как крепко он сжал подлокотники кресла, дабы скрыть внутреннюю дрожь, охватившую все его тело.
  - Я искренне жалею, что все вышло подобным образом, и понимаю, что ваше увольнение может скверно сказаться на вашей репутации, - сказал Николай Исаевич, - но, как бы то ни было, я желаю вам всяческих успехов, разумеется, на законном поприще. Нам будет не хватать вас. Я говорю откровенно.
  С этими словами он ушел, не оставляя Лесову никакой возможности задерживать его долее. Хотя он и не стал бы этого делать, ибо понимал, что ничего исправить уже невозможно, что Башкирцев решений своих никогда не меняет, и лишние препирательства могли бы только унизить его, как в глазах Николая, так и в его собственных. А унижаться Лесов не привык.
  Он никак не мог сообразить, за что его увольняют в то время, как лично Башкирцевым и фабрике его подпольная деятельность не нанесла никакого ущерба. Он только и делал, что всеми силами возращивал ее доходность, а, значит, и благосостояние самих Башкирцевых, так что причин для его увольнения не было и не могло быть. Лесова даже не волновал вопрос, откуда Башкирцев получил сведения о его дополнительных доходах, настолько он был расстроен допущенной по отношению к себе несправедливостью, - охарактеризовать иначе все свершившееся он просто не мог.
   Зашла Ирина Петровна, чтоб разделить с супругом свое удивление по поводу столь быстрого ухода гостя, однако она еще более удивилась, едва взглянула на бледное, искаженное лицо Семена Ильича. Он показался ей тогда старым (хотя ему еще не было и сорока) и страшно некрасивым и она спросила с некоторым удовольствием в голосе: "Что-то случилось, Саймон?"
  - Да ничего не случилось! - раздраженно закричал он на жену.
  - Тогда что такое с тобой происходит? - также громко спросила она.
  - Сущий пустяк. Меня просто уволили, - сообщил он издевательским тоном, с ненавистью глядя на Ирину Петровну.
  - Oh, it"s impossible! - простонала она.
  - Говорю тебе, что это именно так. Возможно, возможно, еще как возможно! И в этом твоя вина, между прочим! Слышишь меня, it"s your fault! И все мои несчастья от тебя, проклятая!
  - Да за что ж он уволил тебя? - возмутилась Ирина Петровна, - это несправедливо!
  Неожиданно он подскочил к жене, схватил за плечи и принялся трясти с неимоверной силой, гневно смотря в ее расширившиеся от ужаса глаза:
  - Только твоя жадность виновата во всем! Тебе всегда было мало, ты требовала больше и больше! И вот теперь мне придется расплачиваться за все! Но ты будешь платить вместе со мной, ведьма! Ты будешь получать от меня только то, что я пожелаю тебе выделить.
  Она с пронзительным криком вырвалась из его рук, но вместо ругани и истерики, какую она обычно устраивала своему супругу, если тот бывал не слишком разборчив в словах, сказала как-то слишком уж дружелюбно:
  - Может все не так ужасно, как ты себе представляешь?
  Лесов обхватил голову руками.
  - Все, все, чего я добивался столько лет, пошло прахом. Все!
  - Не отчаивайся, может все еще образуется.
  - У меня было все, - не слушал ее Лесов, - работа, которую я любил, ради которой я жил, прекрасная восьмикомнатная квартира, зарплата, которой мог бы позавидовать даже тайный советник. А теперь осталась только ненавидящая меня жена, благодаря которой я и лишился всего в одночасье.
  - Это просто невыносимо, слушать тебя, - воскликнула она, - отчего ты говоришь, что все пропало? Мы достаточно богаты.
  - Оттого, что в ближайшие дни мы покинем этот город.
  - Как же так?
  - Пойми же, дура, что с этих пор моя репутация здесь запятнана. Я не смогу найти для себя достойного занятия, если мы останемся в N.. Нам придется начинать жизнь сначала. Ведь всем известно, что хорошего инженера никогда не выгонят с работы.
  Ирина Петровна не смогла ничего возразить на это, но, надо отдать ей должное, держалась она куда спокойнее своего потерявшегося супруга, более, впрочем, оттого, что всегда верила в его способности.
  - Собирайся! - вдруг приказал он, - я немедленно рассчитаюсь за квартиру. К чертям собачьим этот город!
  С этими словами он отправился в прихожую и стал одевать шубу. Ирина Петровна почему-то бросилась помогать ему в этом.
  
  Глава 37
  Душа его хотела крови, а не грабежа -
  Он жаждал счастия ножа!
  (Ф.Ницше)
  На следующим день после описанных выше событий Николай Исаевич отправился к отцу, чтобы обсудить с ним перспективы спасения старшего брата. Сам он не нашел никаких способов к вызволению его из тюрьмы, однако был твердо уверен в том, что со своей стороны обязан сделать все от него зависящее для того, чтобы Иван Исаевич оказался на свободе. Он чувствовал себя виноватым перед ним, хотя вся вина его только в том и заключалась, что отец слишком любил его и был слишком обижен на своего старшего сына. К своему счастью, дома Башкирцев застал одного Исайю Ивановича, таким образом никто не мог помешать их разговору.
  Отец был чем-то сильно недоволен, что явственно отображалось на его лице, и потому он принял сына без особого удовольствия. Однако верный старой пословице: "прежде накорми-напои, затем вестей расспроси" заставил сына выпить с ним чаю и только после этого заметил ему строго:
  - Вы крайне разочаровали меня, сударь.
  - Чем же я мог провиниться перед вами? - недоумевал Николай Исаевич.
  - Зачем вы уволили Лесова?
  - Вы дали мне право делать все, что я сочту нужным. И я им воспользовался.
  - Я не раскаиваюсь в том, что доверил вам управление фабриками, но с Лесовым вы поступили опрометчиво. Это большой просчет с вашей стороны.
  - Его личные качества не подходят мне, - твердо заметил на это Николай Исаевич.
  - Тут не в личных качествах дело. На всю губернию вы не сыщете лучшего управляющего.
  - Может, он и знал толк в делах, только чести не имел.
  - Я проверил его...
  - Если он не крал у нас, то это не говорит о том, что он не мог красть где-нибудь в другом месте.
  Дурное настроение отца вовсе не было на руку Николаю Исаевичу, и он долго не мог подобрать нужных слов для начала столь щекотливого разговора.
  - Я имею к вам очень серьезное дело, - проговорил он наконец.
  - Если б вы знали, как я устал сегодня от дел. Давайте прежде сыграем в шахматы.
  - Это дело не требует отлагательств.
  - Ну хорошо, - вздохнул Башкирцев-старший, - пройдемте в мой кабинет. Вы будете что-нибудь пить?
  - То же, что и вы.
  - Значит шамбертен. Я велю принести бутылку наверх.
  Когда слуга разлил вино, Исайя Иванович немедленно отпустил его, и, устроившись поудобнее в кресле, приготовился слушать, совершенно не подозревая, насколько неприятным выйдет для него этот разговор. Николай Исаевич, дабы не огорчать старика сразу, начал излагать свое дело издалека.
  - Знаете, папа, много сейчас ведется разговоров о значении семьи в нашем обществе. Мне кажется, что справедливее всего то мнение, что семья все таки является неким единым телом, даже вне всякой зависимости от отношений, складывающихся между ее составляющими. Потому утрата любого члена семьи, даже самого дурного и неблагодарного, не может пройти бесследно для всех остальных, равно как и падение одного непременно скажется на чести единого целого. Думаю, вы понимаете меня.
  Отец догадался, о чем идет речь и нахмурился еще больше.
  - Совершенно не понимаю, к чему вся эта философия. Странно, что вы пришли только с тем, чтоб поделиться со мной своими философскими изысканиями.
  - Ну хорошо, я попытаюсь выразиться яснее, - вздохнул Николай Исаевич, - только прошу не принимать мои слова за личную обиду. Мне и самому не слишком приятно вести с вами беседу на подобную тему, но семейный долг обязывает меня к тому. Вам наверное известно, что ваш старший сын - преступник, и ... если вы не смогли уберечь его от преступления, то спасите хотя бы от наказания!
  - Тот, о ком вы говорите, не сын мне, - сурово заметил Иван Исаевич, - к тому же, да будет вам известно, грех грехом не выкупается.
  Николай понял теперь, что сказал отцу нечто совсем уж жестокое, чего в иной ситуации никогда бы себе не позволил. Однако остановиться он уже не мог. Как не жалел он отца, все таки чувство вины перед братом было в нем гораздо сильнее почтения к отцу.
  - Это ваше право, почитать его за сына, или нет, равно как и ваше право было произвести его на свет, а впоследствии отказаться от него совершенно. Я же считаю его своим братом не оттого, что испытываю какие-либо родственные чувства к нему и не оттого, что хочу иметь такого брата, а всего лишь потому, что не в моей власти отвергнуть совершенно факт нашего рождения от одного отца.
  - Что же вы хотите от меня?
  - Только одного: помогите мне спасти его.
  Исайя Иванович бросил на сына уничтожающий взгляд, однако при этом ничего не сказал.
  - Отец! - продолжал Николай Исаевич, - мы никогда не лгали друг другу, и теперь я не могу позволить себе лжи в наших отношениях. Что и говорить, все таки мы виноваты перед Иваном, мы поступили с ним жестоко и несправедливо. (Исайя Иванович отдал должное его великодушию за это самое "мы", хотя отлично понимал, что упреки эти только к нему одному и относятся) .
  - Однажды я сказал брату, что причина нашей нынешней разобщенности с ним - чувство вины друг перед другом. Я всегда, со времени нашего разрыва, чувствовал себя виноватым перед ним, хоть и стыдился подобной слабости. И именно благодаря этому чувству меня неотступно преследует идея спасти Ивана во что бы то ни стало, и таким образом хоть как-то загладить свою вину перед ним.
  Исайя Иванович слушал все это очень внимательно, уже совершенно не обижаясь на младшего сына, однако в душе его творилось что-то неладное. Он даже и не глядел на Николая, устремив свой взгляд в некое пространство, в одному ему видимую точку, руками же нервно сжимал подлокотники кожаного кресла. Николай Исаевич взглянув на него мельком и даже оробел, не на шутку перепугавшись за его здоровье.
  Наконец, после долгой паузы Башкирцев-старший произнес глухим, совершенно чужим голосом:
  - Поздно! Слишком поздно, милостивый государь, спасать его. Ничем мы помочь ему не сумеем. Все наши усилия на этой стезе могут обернуться для него еще большим злом, и окончательно погубят его мятежную душу. Раньше надо было думать, Николаша, и вы совершенно были правы, - есть на мне грех, и он состоит в том, что я не позаботился о нем, когда все еще возможно было поправить. Теперь же старания наши бесполезны. Если Иван Исаевич сам уже не в состоянии помочь себе, что смогу сделать для него я, отец, потерявший сына еще в юности? Учить ребенка надо пока он поперек лавки укладывается, когда ж вдоль растянется, всякая педагогика становится ненужной. Против рожна не попрешь: теперь не добавить, не убавить нам не под силам.
  Исайя Иванович тяжело вздохнул и пристально посмотрел в лицо сына. Последнему стало как-то не по себе от этого взгляда.
  - "Нашел ты меня, враг мой", - припомнились Исайе Ивановичу слова древнееврейского царя, - не хотел я этого разговора, хотя всегда знал, что рано или поздно мне придется его начать. Что д"олжно быть, то быть должно... Ради чего же вы хотите спасать этого человека? Ради того ли, чтобы он продолжал безнаказанно убивать, - я уже сказал вам, что его не переделать. Вы очень красиво говорите о чувстве долга, о несправедливости, вполне обоснованно призываете и меня вспомнить о всем этом, будто бы я сам не понимаю, что виноват перед Иваном не меньше, чем он передо мной. Но не к большему ли греху перед обществом, перед ним самим, наконец, призываете вы меня, предлагая поддерживать зловредную идею о безнаказанности в развращенном до мозга и костей человеке? Не говорите ничего, я знаю все наперед, что вы можете возразить мне на это. Не спешите напоминать мне о нашем кровном родстве с ним, терзать меня выводами, что убийца в первую очередь - сын мне, а уж потом только - враг обществу. Я знаю много того, о чем ты (от сильного волнения Исайя Иванович незаметно для себя самого перешел на "ты"), о чем ты даже и не догадываешься. Мне совершенно не удивительно, что человек, которого ты называешь моим сыном - убийца, и он всегда будет убийцей, даже тюрьма вряд ли исправит его. И не моя только вина, что он стал таким. Он от чрева матери рожден был убийцей, и если у меня и есть какой-то долг перед ним - то единственное, что будет для него полезным, так это помочь ему раскаяться в своих деяниях, а отнюдь не спасать его от тюрьмы. Именно в этом и заключается справедливость.
  Он медленно поднялся с кресла и подошел к окну обернувшись спиной к сыну.
  - Когда я учил английский язык, - продолжал Исайя Иванович, - первой книгой, которую я одолел, было Евангелие короля Джеймса. И знаешь, что более всего поразило меня в английском: это множество слов, обозначающих одно и то же понятие, а именно убийство. У нас убийца, чтоб он не представлял из себя, и каким бы образом свое постыдное дело не совершил, всегда будет однозначно именоваться убийцей, поскольку нет в нашем народе греха более тяжкого, нежели лишение человека жизни, и даже нечаянному убийце не находится оправданий. Покамест наказание не понесено, народ наш всегда будет убийцу именовать именно убийцей, когда ж приговор вынесен, то и вор и убийца и шулер - все одинаково становятся "несчастными" (Это я тебе к тому заметил, чтобы ты, как следует поразмыслил о необходимости наказания преступника). Англичане же сделаны совершенно из другого теста, они и ненаказанных преступников порой оправдывают в сознании своем, а сидящих в тюрьме злодеев, никогда не назовут несчастными. Так вот, в языке английском, как тебе известно, есть несколько слов определяющий убийцу, различающихся по внутренней готовности того или иного человека к преступлению. Человек, свершивший сей грех случайно: либо сам того не желая, либо поддавшись мимолетному искушению или аффекту, определяется как killer, убийца же умышленный, внутренне готовый на преступление называется muderer. В тысяче романов описывается в мельчайших подробностях психология killer"а, его душевные терзания и внутренние неполадки, - возможно так на самом деле и есть, не мне судить. Все есть: и терзания и раскаяние и страх возмездия. Взять хотя бы литературного предшественника г-на Ницше - Раскольникова. Ведь этот самый Раскольников - типичный killer, несмотря на всю запрограммированность и умышленность его преступления. Вся его трагедия, повлекшая за собой крах теории, заключалась только в том, что его человеческая сущность не смогла выдержать преступного творения разума, он первым спасовал перед им же изобретенной ужасной теорией, убийца не выдержал воплощения своего дикого замысла. Да и как могло быть иначе, когда идея была muderer"a, а носителем ее являлся добрый и благородный killer. Мне еще ни в одном произведении не удалось повстречать более или менее приличный портрет mudere"a, наверное, оттого, что изучением его психологии скорее должны заниматься психиатры, а не романисты. Но, я уверен, что и врачам не удастся понять, что на самом деле творится в душе подобного преступника, если, конечно, он не является всего-навсего психически больным человеком. И, кто знает, - может статься, эта темная душа, так недоступна нам оттого, что слишком проста и примитивна по сути своей. Как ты полагаешь, о чем думает твой брат, убивая свою очередную жертву? - Я уверен, что вовсе не о высоких материях, - ни о чем, кроме собственной выгоды, а волнует его в это время только один вопрос: как бы потщательнее замести следы.
  - Батюшка, вам самому нужно было пойти в следователи или психиатры, - попытался сострить Николай Исаевич, но отец совершенно не слушал его, увлеченный своими рассуждениями.
  - Он стал убийцей потому, что рано или поздно должен был им стать, - заключил Исайя Иванович и замолчал, продолжая смотреть в полутемное окно.
  Николай Исаевич сам прервал воцарившуюся в комнате тишину.
  - Что такое вы сказали? Почему вы решили, что он в любом случае стал бы убийцей. Не все ли мы рождаемся одинаковы...
  - Только Дарвин родился одинаковым со своими обезьянами, - мрачно усмехнулся отец, - тебе слишком многое неизвестно, сынок. Ты ничего не знаешь ни о брате своем, ни о его несчастной матери. Как это ни тяжело сознавать, но семейные тайны рано или поздно вскрываются, и лишь малую часть из них удается унести с собою в могилу. Ты никогда не интересовался моей личной жизнью, да я и сам не особенно люблю вспоминать о прошлом. Теперь же мне придется рассказать все. Только ответь мне сначала, что тебе известно о матери Ивана?
  - Только то, что она была очень богатой и красивой женщиной. Но она чем-то болела и дабы положить конец своим мучениям, покончила жизнь самоубийством. У нас все знают эту историю.
  - Да ты просто счастливчик, если это все, что тебе известно о ней, - грустно улыбнулся Исайя Иванович, - вообще я уже давно приметил, что, чем меньше человек знает, тем легче ему живется, все наши знания приносят нам не столько сил, сколько мук, и способны только усилить жажду. Они подобны водке, которую чем больше пьешь, тем больше жаждешь. По-моему, самые счастливые люди на земле - это сумасшедшие да дураки. Но это так, к слову, всего лишь излишнее отступление от темы. Да и что такое наша жизнь, - та же никчемная копеечная философия, нужная только тем бездельникам, что пытаются отыскать в ней какой-то непреходящий смысл. Тебе совсем ничего не нужно знать о том, что я собираюсь теперь рассказать, но, раз уж я начал с "аз", придется сказать и "буки".
  
  Глава 38
  Я искал в этой женщине счастья
  А нечаянно гибель нашел.
  (С.Есенин)
  Все мы обмануты счастьем.
  Нищий лишь ищет участья
  (С.Есенин)
  - Как тебе известно, дед мой был обычным кустарем-жестянщиком и едва умел писать. Отец тоже университетов не кончал, но, живя в богатом крае, имел одну большую цель - заняться металлургией и разбогатеть во что бы то ни стало, в конце концов он добился того, что был записан в купеческое сословие. Он оставил мне в наследство кроме небольшого состояньица маленький заводик в ...ском горном округе. Однако не дал никакого приличного воспитания, а с правилами хорошего тона я был знаком только понаслышке. В 22 года я вышел в жизнь неотесанным и недоученным "купеческим сыном" (к сожалению купеческое звание у нас до сих пор не передается по наследству). От отца я твердо усвоил только одну науку, а именно науку выгодного вложения денег и извлечения наибольшей прибыли из вложенных средств. Всему прочему пришлось мне учиться самостоятельно: и наукам и языкам и хорошим манерам. Одновременно я продолжал развивать заведенное отцом дельце, но для моего тщеславия этого было слишком мало: я нашел золотоносную жилу именно в машиностроении и с головой окунулся в поиски путей к осуществлению своей заветной мечты: открыть фабрику сельскохозяйственных машин.
  Денег и связей мне катастрофически не хватало, путь в общество был заказан, и всякий даже самый ничтожный светский франт почитал за нечто унизительное для себя - протянуть руку такому ничтожеству, каким в те далекие времена был ваш покорный слуга. Все это и толкнуло меня на первый, неудачный брак с дочерью богатого золотопромышленника, получившего наследственное дворянство за труды на золотой ниве. Я увидел Лидию Саввишну впервые, когда мне было, кажется, 27 лет, на каком-то благотворительном вечере в Петербурге. Он вращалась в тех сферах, которые мне были совершенно не доступны, водила такие знакомства, о которых мне приходилось только мечтать, но что-то подсказало мне, что рано или поздно мне удастся добиться ее благосклонности, и я осмелился искать ее руки. Кто бы мог поверить тогда в мой успех! Но как говорят в Англии, where there is a will, there is a way.
  Кстати, слухи о ее красоте сильно преувеличены. Красавицей она никогда и не была, а мне и совершенно не нравилась. Очень худая, бледная, черненькая... - у меня где-то остался ее портрет, можешь посмотреть, если хочешь. Вид у нее был всегда какой-то болезненный и нервный, единственное, что было в ней замечательного - это глаза, большие серые и что-то уж слишком тоскливые, и взгляд какой-то всегда загадочный (тогда мне он именно таким и показался, я даже готов был влюбиться в него, как всякий молодой дурак, ищущий в женщинах необычности). Уже позднее, очнувшись от лихорадочной тяги к романтизму, я понял, что никакой загадки тут не было: безумный взгляд, только и всего, а безумие всякому нормальному человеку часто кажется чем-то необычным и даже интригующим. Я до сих пор не могу понять, что ее то заставило полюбить меня, столь отличного от Хороблевых и по уровню культуры и по положению в обществе. Я в молодости и правда был слишком хорош, но не только внешность сыграла в ее выборе решающую роль. Скорее всего эта мечтательница нашла во мне ту самую естественность и искренность, да еще какую-нибудь животную силу, которой не было в людях ее круга. Я ловко сыграл на ее чувствах и окончательно заморочил голову несчастной девушки. Сообразив, что дело сделано, как нельзя лучше, я рухнул в ноги ее родителей и ... получил вежливый отказ. Представляю себе, что устроила им после этого дочка, единственная и горячо любимая, ради которой они готовы были пойти на любой, даже самый сумасшедший поступок... Так или иначе, через несколько дней я был призван вновь и получил родительское благословение. В то время я и предположить не мог, что не одно только безграничное чадолюбие сыграло решающую роль в их согласии. Хотя... если б я даже и знал все заранее, все равно тогда не отказался бы от своих честолюбивых планов, прозрение пришло ко мне гораздо позже.
  Вообще последние несколько лет, я ощущаю себя перед Лидией Саввишной последним мерзавцем и жестоко казню себя за прошлый обман. Оттого всех разговоров и упоминаний о ней избегаю, - слишком уж тяжело мне переживать все вновь. Но тогда, тогда, я жестоко и подло обманывал ее, разыгрывая высокие чувства и неземную любовь ради того, чтобы завладеть ее деньгами и положением в обществе. Это низко, гадко, - что могу я сказать в свое оправдание? Не то ли, что я старался ради будущих детей, ради их потомков, ради страны своей? Да, но к осознанию этого я пришел позднее, через 3 - 5 лет после рокового для меня шага. В те же далекие времена я только для себя одного и старался, для собственного достатка и славы. Лишь впоследствии я понял, сынок, и хочу чтобы ты усвоил это навсегда, что нет ничего гаже и невыносимей для человека, чем бремя власти и денег, ибо ничто так не убивает в человеке живое чувство и его высокое предназначение, как проклятые деньги и власть над другими людьми. И глупцы те писатели-романтики, что изображают миллионеров и правителей некими страдальцами на золотых мешках или тронах, которые только и делают, что грезят о большой и чистой любви! Знаешь, отчего всему миру так ненавистна наша страна и вообще панславизм? Оттого, что в крови всякого русского есть частица крови распятого Христа, которого весь мир презрел, оттого что не понял и понимать не хотел. И вот эта самая частица постоянно вопиет к нашему сердцу, что богатство и власть - самое мерзкое и унизительное приобретение для человека, в то время как мир провозглашает их высшими ценностями, в ущерб единому на потребу. Моя самая большая ошибка состоит в том, что понял это я слишком поздно, когда выбор был сделан и низость совершена, - и все во имя проклятого служения этим суетным идеалам. Тогда же я даже гордился этой мерзостью, почитая ее за некое свое достижение, величайшую из моих побед. Так часто бывает, ведь власть и богатство - своего рода душевная болезнь, паралич сердца, болезнь самая безнадежная. Может статься, что я, подобно многих зараженным ею, все таки сумел бы прожить свою жизнь покойно и ровно, и никогда бы не узнал, насколько отвратителен этот обольстительный сон красивой и пустой жизни, и был бы даже по-своему счастлив, как и всякий слепец. Но судьба распорядилась со мной иначе.
  ... Несчастье произошло на второй день после нашей свадьбы. Мы были тогда у ее родителей, пришло много гостей, было выпито море шампанского, - все как полагается в подобных случаях. Лидия вдруг почувствовала себя скверно и попросила меня проводить ее до комнаты, что я и сделал. Тут то и случилось нечто ужасное. Она вдруг издала какой-то нечеловеческий крик и рухнула на пол, где и забилась в самых страшных судорогах. Я до сих пор отчетливо помню, как лицо ее изменилось до неузнаваемости прямо на моих глазах, на губах выступила кровавая пена... Зрелище это настолько поразило меня, что я с минуты две не мог сдвинуться с места, потом бросился к ней, прижал к себе, но она и в руках моих продолжала трястись. Я полностью растерялся. Лидия успокоилась только через несколько минут. Совсем обессиленную, отнес я ее на кровать, где она пролежала некоторое время с самым умиротворенным выражением на лице. Потом вошла ее мать, Ольга Фоминична и удивительно спокойно поправила подушку, на которой покоилась голова несчастной невесты. " Что здесь произошло, сударыня? Объясните же мне!" - вскричал я, поднимаясь с колен, (ибо я так и стоял перед кроватью жены в полном недоумении).
  "Ничего в этом особенного нет. Просто у Лидочки падучая, она серьезно больна. Я полагаю, что вам следует завести дачу в горной Швейцарии: за границей она всегда чувствует себя лучше. Кроме того, вам не следует пугаться, если заметите у нее некое помрачение сознания или повышенную раздражительность: такое с ней весьма часто случается. И еще раз повторяю: всерьез занимайтесь ее здоровьем," - спокойно сообщила мне теща. Тогда я обещал ей сделать все, что было в моих силах, но не мог же я постоянно сидеть с женой или жить с ней на заграничной даче. Большее количество времени она безусловно проводила одна с различными маниакальными идеями, через которые красной нитью проходила сумасшедшая ревность. Когда мы были вместе, то она только и делала, что призывала на меня кару Господню, жаловалась на меня родителям и младшему брату, а те в свою очередь доканывали меня угрожающими письмами. Иногда она догадывалась, что я вовсе не люблю ее, что женился на ней по расчету, и постоянно попрекала меня этим. Ну что мог я возразить ей на это? Клясться ей в любви я уже не мог: слишком уже устал от этой постоянной лжи, и мне оставалось лишь утешать жену тем, что ее приданное (более 500 тысяч! - что значила для меня в те времена такая сумма!) не пропадет даром и, возращенное в несколько крат, перейдет к нашим общим детям. Тогда я даже предположить не мог, что и в этом солгу Лидии, что не один из ее детей не получит от меня ни гроша! Как же я виноват перед ней, как виноват! Трижды виноват, потому что дважды солгал, а третий ... Нет, не могу я говорить об этом. И зачем только ты вынудил меня снова вспоминать весь этот кошмар!
  Тут Исайя Иванович осекся.
  - Давайте оставим этот разговор, отец, - осторожно предложил Николай Исаевич.
  - А разве мне легче будет оттого, что я не договорю, - с горечью заметил отец, - по крайней мере я застрахую себя от твоих дальнейших расспросов на этот счет. Я расскажу тебе все подробно, тебе, единственному из всей нашей семьи. Больше никому знать этого не надо.
  - Поверьте, я никогда не напомню вам ни о чем!
  - Я прожил с Лидией Саввишной 12 лет, 12 лет беспросветного кошмара, окрашенных периодами невероятной ненависти ко мне со стороны этого безумного существа, которые чередовались с краткими моментами любви и невероятной ревности, - что было для меня еще горше первого. Порой она доводила меня до того, что сама смерть уже казалась мне чем-то бесконечно прекрасным, и я проклинал себя за то, что живу до сих пор, а ее - за то, что не могу уже жить.
  Болезнь ее усугублялась, но дело было не только в припадках, которые повторялись у нее с завидным постоянством. Мало разве людей, страдающих падучей, которые тем не менее живут нормально и имеют вполне здоровых детей. Лидию болезнь истощила настолько, что она доходила порой до какого-то помешательства, стала нервной, злой, маниакально ревнивой, она подозревала измену всюду и следовала за мной неотступно, боясь отпустить от себя хоть на день. Это последнее было настолько невыносимо для меня, что я подозревал иногда, что она собирается убить меня из ревности, я даже опасался, что и сам в ближайшем времени смогу помешаться в ее обществе. Я стал бояться оставаться с ней в одной комнате, запирался на ключ в своем кабинете, и мне начинало казаться, что она непременно задумала либо застрелить меня, либо зарезать спящим. Я никак не мог сладить с Лидией, и это несмотря на всю мою сдержанность и заботливость, проявляемую по отношению к ней. Поначалу я и впрямь жалел ее и заботился о ней совершенно искренне, предполагая, что подобные страдания ниспосланы мне за грехи, как наказание за обман, и терпеливо сносил все превратности моего злосчастного существования. Еще Тургенев где-то заметил, что счастье никому просто так не дается, за все рано или поздно приходится платить, бывает, что и за минуту блаженства иные расплачиваются годами самых невероятных мучений. Я думал так и терпел все, покуда не воскликнул однажды в отчаяньи : "Доколе же?" и тогда то я возненавидел эту женщину всем моим существом. Мне показалось, что цена за мое видимое благосостояние - слишком уж велика, но самое страшное ожидало нас впереди.
  Ее болезнь, ее безумие, как и мои собственные страдания ничего не стоят в сравнении с тем, что получил я от этого злополучного союза впоследствии. Самое ужасное, Николай, было то, что все дети, которых родила мне Лидия оказались психическими или моральными уродами. Всех увлекла за собой мать, всех отравила своей неполноценной кровью, и я был не в силах никого из них спасти. У нас их было четверо...
  - Двое, - поправил Николай Исаевич.
  - Нет, я не ошибся, сынок, именно четверо. Последний, к счастью для него, не дотянул до трех лет и врачи предупреждали нас, что если даже он и выживет, то вряд ли сможет когда-либо говорить и вообще понимать что-либо в окружающем мире. Первым нашим ребенком был Смарагд, сущий ангел, а не дитя. Любимец матери, драгоценнейший изумруд, как называла она его. Смарагда ты должен помнить. Меня всегда поражала его полная бездарность, неспособность к учению, какая-то забитость, вообще оторванность от мира сего, которая в конце концов вылилась в то, что в один прекрасный день он попросил моего благословения на постриг. Мне всегда трудно было понять, как возможно в 20 лет отказаться вдруг от всего и похоронить себя заживо, отвергнув все мирские радости. Я напомнил ему тогда, что все таки он прежде всего мой наследник, что он обязан продолжить начатое мною дело вместе с младшими братьями. В ответ он заплакал горько и так и провел в слезах несколько недель, однако более про монастырь напоминать мне не смел. Я стал подмечать в нем некоторые изменения, которые страшно напоминали мне его мать, и этот взгляд... Я тогда сильно перепугался за его рассудок, и прийдя к окончательному выводу, что человек этот на самом деле для мира совершенно не создан и жить в нем не сможет, согласился его отпустить. Ты даже представить себе не можешь, как он был счастлив тогда, в ногах моих валялся, руки целовал. Я даже порадовался за него, видя, что хоть один из наших с Лидией детей нашел свое место в жизни, и, возможно, замолит грехи своих родителей. Он постригся в Забайкальском посольском монастыре и с тех пор раз в два года слал мне оттуда письма в одну строчку: "Благодарю Бога, у меня все нормально. Кланяюсь вам" и что-то еще в этом же роде. Однако вот уже года четыре нет от него никаких вестей, я писал о.игумену который дал мне знать, что о. Иосиф ушел в пустынь и спасается где-то в лесах.
  Вторым нашим ребенком был Иван, а третьим дочь - Люба, о существовании которой ты не знаешь, не знает и твоя мать. В один прекрасный день, вскоре после смерти матери, она сошла с ума, и ее пришлось поместить в клинику, естественно под другой фамилией. Дома держать ее не представлялось никакой возможности, это могло угрожать ее собственной жизни и жизни окружавших ее людей. Ну вот, теперь ты знаешь, что кроме двух полупомешанных братьев, есть у тебя еще и сестра в сумасшедшем доме, на содержание которой я ежегодно перевожу довольно приличную сумму.
  Об Иване тебе и рассказывать нечего, ты его не хуже меня знаешь. Когда-то я считал его своим наследником, видя полную неспособность Смарагда к чему бы то ни было, кроме духовного созерцания. Я именно ему уделял особенное внимание, однако все время смутно подозревал, что и с ним непременно должно произойти что-нибудь необычное. Это был настоящий демон, с детства его отличала редкая жестокость и цинизм, он издевался над всеми домашними и даже собственной матерью. Меня, правда, побаивался, и я догадывался, что за эту самую робость он всегда ненавидел меня в душе. Тебе известно, во что в конце концов это вылилась...
  Безусловно, я совершил жестокую ошибку, отказавшись от него. Я только дополнил меру своих грехов перед Лидией и опозорил ее посмертно, объявив о незаконнорожденности нашего второго сына. До чего же иногда доводит людей ненависть и гнев! Я должен был постараться спасти хотя бы одного из всей этой безумной семейки, но... теперь я все более убеждаюсь, что и с Иваном у меня ничего бы не вышло. Рано или поздно он все равно стал бы таким, каким мы его сейчас знаем, - это было уготовлено для него свыше.
  Надеюсь, теперь ты понял, что никогда и ничто не сможет его изменить, ведь брат твой - просто исчадие ада, плод 12-ти лет страданий своего отца и безумия больной матери. Видно судьба его такая - вечно страдать самому и причинять страдания другим. И моя главная вина перед ним только в том и состоит, что он вообще появился на свет, а за нее вовсе не он должен расплачиваться, и здесь я один буду отвечать перед Высшим Судией, но тогда я и мать его призову к ответу! Если бы я мог знать тогда, беря ее в жены, что брак наш станет источником несчастья еще для троих ни в чем неповинных людей, то я убил бы эту женщину в первую же брачную ночь!
  Николай сидел, потрясенный рассказом отца и не мог вымолвить ни слова. Он наверное хотел сказать, что если все так вышло, то надо хотя бы Ивану облегчить страдания, но не решился и на это.
  - Видишь, как все получилось, сынок. Из четверых детей у меня не осталось ни одного! - произнес Исайя Иванович с такой горечью, что Николаю подумалось: уж не лгал ли он, говоря ему прежде, что никогда не любил ни одного из детей от первого брака.
  Вообще он не понимал своего отца, представлял его для себя совершенно другим и только теперь он осознал, через какие поистине адские муки пришлось пройти Исайе Ивановичу, чтоб достичь столь завидного внутреннего равновесия и спокойствия.
  - Впрочем, я еще не все рассказал тебе, - продолжал отец, - За год до смерти Лидии Саввишны я чувствовал себя совершенно подавленным и смертельно уставшим от жизни. Мне исполнилось только тридцать восемь, но я ощущал себя глубоким стариком, которому ничего кроме гробовой доски в жизни этой уже не светит. Друзья уговорили меня уехать куда-нибудь на отдых, чего прежде позволить себе я не мог. Чтобы вырваться из города, я вытерпел такое море истерик от Лидии, из которых одной, пожалуй, могло бы хватить для того, чтобы навсегда отказаться от мысли уезжать куда бы то ни было, однако, честное слово, если б я не уехал тогда, то наверняка тем же годом меня бы и похоронили, - и, возможно, это было бы не худшим выходом, едва не настоящим избавлением от мук, ставших для меня уже слишком невыносимыми. Я почти месяц провел на своей даче в Швейцарии, а потом отправился в Париж, где и познакомился с твоей матерью, которая приходилась племянницей одному известному московскому фабриканту. Ей едва исполнилось девятнадцать, и она была необыкновенно хороша собой, прекрасно воспитанна, причем в духе старых патриархальных традиций, - что я как выходец из простонародной среды, особенно ценил в женщинах. Единственной слабостью Ларисы Аркадьевны, которой тогда я не придал никакого значения, была непомерная страсть к роскоши и дорогим туалетам. Чтоб завоевать эту женщину ее надо было сперва ослепить, покорить собственным внешним видом, лоском, засыпать дорогими подарками, а я тогда уже был сказочно богат и мог сделать для нее все, чего она только бы не пожелала. Девушка эта показалась мне настоящим ангелом, слабой искрой света в моей измученной, до времени постаревшей душе, я понял вдруг, что любовь ее необходима для меня, утомленного и угрюмого старика, что только она сможет вернуть меня к жизни. Я был тогда еще красив, хотя совершенно сед, да и на жизнь смотрел совсем уж безнадежно, даже во взгляде моем было что-то стариковское, но, как она сказала мне впоследствии, именно эти не слишком выигрышные признаки: мой возраст, моя преждевременная седина и привлекли ее более всего, и она именно меня выделила из толпы русских и парижских юнцов, готовых отдать ей свою руку и сердце за один только ласковый взгляд.
  Эта чистая юная девушка даже догадываться не могла, что сделала она для меня своим случайным появлением на безотрадном поприще моей проклятой жизни, я словно заново родился, страстно захотел жить, потому что поверил вновь, что жизнь бывает гораздо лучше той, что прожил я в эти безумные десять лет, которые показались мне тогда чем-то сродни затянувшемся кошмарному сну. Нет, это вовсе не любовь была, я тогда уже не мог любить, - да и никогда наверно не мог, - был один только долгожданный привал для уставшего путника, но никак не глубокие чувства. Но, видит Бог, как необходим был для меня этот отдых! Месяца три прошли для меня в визитах в дом родителей Ларисы Аркадьевны и наших совместных прогулках с ней и ее матерью по Елисейским полям, посещениях балов и Оперы. Родственники ее даже как-то привязались ко мне, и уже ожидали официального предложения с моей стороны, и никто из них не мог и предположить, что я уже женат. Меж тем неумолимо приближался день моего отъезда, уезжать мне страшно не хотелось, но ничего изменить я уже не мог. Ко всему прочему мне было мучительно стыдно перед Ларисой Аркадьевной и ее родителями за то, что я так долго морочил им голову своими ухаживаниями и в последние дни я старался избегать встреч с ними. Не только стыда ради, но и для самой матери твоей, потому что боялся обольстить ее безосновательной надеждой на возможности нашего брака. Мне тяжело давалась эта разлука, но по закону я был связан и ничего не мог изменить в моем ужасном жребии. Но в один прекрасный день я не выдержал этой пытки, сломался и решил на свой страх и риск провести с ней последнюю неделю перед своим отъездом, но и тут ничего не вышло, несчастья просто преследовали меня по пятам. На один из вечеров в мэрии, куда все мы был приглашены, неожиданно для меня явился Модест Саввич, младший брат Лидии Саввишны, приехавший в Париж по каким-то делам днем раньше. О его приезде я ничего не знал. Заметив меня рядом с твоей матерью, он поинтересовался, что бы это могло означать, и совершенно случайно вышло так, что поинтересовался об этом он именно у твоей бабки.
  "А вы разве знакомы с г-ном Башкирцевым?" - удивилась она.
  "Да, в некотором роде."
  Бабушка твоя, царство ей небесное, обладая языком весьма длинным, тут же объявила изумленному Модесту Саввичу, что господин этот, то есть я, уже давно ухаживает за ее дочерью, и собирается, по-видимому, сделать ей предложение. Много б я отдал тогда, чтоб увидеть физиономию Модеста Саввича.
  "Так ведь он женат!" - вскричал он громко, так что многие даже обернулись в его сторону.
  "Это клевета", - возмутилась Людмила Евграфовна.
  "Но он женат на моей родной сестре и прижил с нею четверых детей".
  Кажется, с ней сделалось дурно, а Аркадий Петрович, мой будущий тесть, немедленно увел домой и жену и дочь, не сказав при этом ни слова. Что пережили они тогда, оставалось только догадываться.
  С Хороблевым мы серьезно поссорились и почти прервали наши отношения. Окончательный же разрыв произошел после того, как я отрекся от Ивана. Лариса Аркадьевна расценила мое поведение, как коварный обман, хотя у меня и в мыслях не было завладеть ею или обольщать ее возможностями нашего брака. Перед самым отъездом я написал ей письмо примерно следующего содержания: "Ради Бога, простите меня. Я вас очень уважаю и люблю и буду, скорее всего, любить до конца дней моих. Поверьте, никогда я бы посмел хоть чем-то огорчить вас, тем более обмануть, и виноват перед вами только в том, что не сумел справиться со своими чувствами, не нашел в себе сил покинуть вас вовремя, дабы потом не быть заклейменным позорным именем обманщика. Конечно, я не имел никакого права давать вам малейший повод для каких бы то ни было надежд, потому что не от меня и не от вас зависит возможность или невозможность нашего союза. Бросить свою жену сейчас я не могу, и вовсе не потому, что она дорога мне. Нет на земле этой человека, который был бы мне дороже вас, - с самой первой нашей встречи я понял это, и всю оставшуюся жизнь я буду жить только этим чувством. И если вы испытываете ко мне нечто подобное, если я дорог вам хоть немного, смею просить вас об одном одолжении, хотя конечно не имею на то ровно никакого права... Не торопитесь с определением своей судьбы, подождите пару лет, быть может, я смогу на что-нибудь решиться". Ответ ее настиг меня в Германии, я до сих пор помню его в точности: "Дорогой друг. Я долго думала над вашим письмом и поняла, что вы действительно ни в чем не виноваты передо мной. Такова вероятно была воля Божья. Умоляю вас даже и не помышлять о разводе, ибо будет он великим преступлением перед Богом, и никогда не даст нам с вами счастья. Ведь никто не сможет построить добротный дом на чужом горе. Если вы только решитесь на подобный шаг, то знайте: вы потеряете меня навсегда
  Прощайте"
  Получив это письмо, я понял, что потерял все, даже самую надежду когда-либо избавиться от ненавистной мне женщины. Моим единственным, ужасным по кощунственной сути своей желанием была скорейшая смерть Лидии Саввишны. Едва вернувшись домой, я сразу же расспросил докторов насчет перспектив ее долгожительства. Они "обнадежили" меня тем, что эпилептики доживают и до 60 лет, а иногда и более, а в отношении Лидии Саввишны, с великой радостью сообщили мне, что лет 20 она наверняка протянет.
  - Но ведь все так благополучно разрешилось само собой уже через полгода, - заметил Николай Исаевич.
  Исайя Иванович как-то странно взглянул на сына и тихо сказал, словно боясь, что кто-то их сможет услышать:
  - Ты ничего не знаешь! Ведь я сам убил ее!
   Николай даже вскочил со своего кресла, услыхав подобное заявление.
  - Это неправда! Этого не может быть! Отец, вы оговариваете себя!
  - Думай, как хочешь, но, я сделал это, - грустно заметил Исайя Иванович, - я хотел ее смерти и сам толкнул ее на это. Доктор всегда предупреждал меня, что острые предметы не должны попадаться на глаза Лидии Саввишны. Когда однажды я зашел к ней, она вырезала ножницами что-то для дочки, которая сидела тут же. Я был сильно раздражен и объявил Лидии Саввишне, что должен немедленно поговорить с ней. Как только няня забрала ребенка, я принялся кричать на жену и впервые высказал ей все, что накопилось в моей душе за эти двенадцать кошмарных лет. Прежде я всегда щадил ее и сдерживал при ней свои эмоции, но тут ни о какой пощаде не могло уже быть и речи, я слишком много потерял тогда, я потерял Ларису, и этого я не мог ей простить. Помню, она тоже ругалась, как обычно обвиняла меня во всех смертных грехах, в том, что я никогда ее не любил, а взял только из корысти, из-за приданного. Я не пытался ей возражать, а даже злорадствовал, что так ловко надул ее в свое время. Тут-то она и сдала. С ней опять случились судороги, она повалилась на пол вместе с злосчастными ножницами. Я конечно мог и должен был броситься к ней, схватить ее за руки, вырвать оружие, но не сделал это, уступив место случаю. Даже отступил к двери, наблюдая с замиранием сердца за волей Провидения.
  Есть такая страшная игра, именуемая "русской рулеткой". Она изобретена у нас и имеет здесь много поклонников. Мне кажется, что это очень характерное наше изобретение, поскольку наиболее ярко отражает основную черту этого народа, а именно фатализм самый извращенный. Ведь, если русский играет, то ставит на карту все, и тогда целая жизнь отдается в распоряжение слепой фортуны. Какое же это дьявольское изобретение! Ведь какое немыслимое наслаждение можно получить, вставляя в барабан только один патрон, и раскручивая его у собственного виска. За одну секунду можно пережить целую жизнь, насладиться животным страхом и одновременно победой над ним, загадочным мистицизмом ожидания конца и властью над собственной жизнью, которую ты всегда презирал, и только в эту минуту ты осознаешь, насколько прекрасна она на самом деле!
  Вот эту то игру и затеял я тогда с Лидией Саввишной. Кто-то из нас должен был уйти и уступить жизнь другому, и это сделала она. Конечно, я убил ее, оттого что страшно хотел ее смерти и потому не вырвал ножниц из трясущихся рук жены в самый последний момент. Знаешь, как только эта мысль, я имею в виду мысль о необходимости смерти Лидии ради моего собственно счастья, созрела у меня в голове, я сразу же осознал все ее безобразие, но не мог победить ее совершенно и успокоился только тогда, когда все осуществилось. Я ощутил странное облегчение, хотя и испытывал величайшее омерзение к своему преступному бездействию во время рокового припадка...
  Тут Исайя Иванович резко замолчал, хотел, видимо, еще что-то добавить к этому, но передумал и перешел сразу к концу своего печального рассказа.
  - Через год я приехал в Москву, свободный и почти счастливый от одной лишь надежды вновь видеть твою мать, и встретить ее такой же, как и - я свободной и любящей. Наверное Бог все же отпустил мне мой грех, за прежние страдания мои отпустил, потому что все случилось именно так, как я ожидал. Лариса Аркадьевна, словно предчувствовала мое возвращение и отказывала женихам. Она так и сказала мне при первой встрече: "Я всегда знала, что вы скоро приедете". Так и закончилась эта история. То ли Бог был слишком милостив ко мне, то ли мать твоя просто ошиблась, сказав, что нельзя построить собственного счастья на чужой беде, тем не менее все почитают меня за человека счастливого, и ты мой сын не составляешь здесь исключения. И никто не знает, какая цена заплачена за это самое счастье, за покойную безмятежную старость. Меня никто никогда и не спрашивал, счастлив ли я, принимая мое счастье это за нечто само собой разумеющееся. Если же кто-либо и спросил бы об этом теперь, то вряд ли я смог ему ответить что-нибудь вразумительное, кроме того, что я счастлив только потому, что не чувствую себя несчастным.
  Исайя Иванович неожиданно подошел к сыну и крепко обнял его за плечи.
  - Но дети... Я потерял их всех, - сказал он со скорбью в голосе, - а как я старался, - ради вины перед несчастной Лидией, - удержать их при себе! Ради нее я хотел спасти их, а они словно мстили мне за мать. Какой-то слепой рок управлял их разумом, вся их месть была бессознательной, но глубокой, и, как жало направляли они ее против самих себя. Теперь ты один остался у меня, Николаша, нет у меня больше никого, кроме тебя. Ты тот, кого я так долго выпрашивал у Бога. Теперь мне не страшно умирать, я не боюсь передать тебе наше дело и даже мою собственную жизнь, если она только сможет тебе понадобиться.
  Николай Исаевич также обнял отца, сердце его мучительно забилось, он искал и не находил подходящих слов дабы выразить ему свои чувства, свое сострадание и любовь. Он никогда прежде не знал, что так любит отца, понял это только теперь, с такой остротой пережив вместе с ним страдания, выпавшие на его долю в прошлом, и тем ненавистнее становился ему старший брат, но чем сильнее он ненавидел Ивана, тем больше чувствовал он свою вину перед ним, потому что не имел права его ненавидеть.
  Они просидели в полном молчании с четверть часа, пока в дверь не постучали и на пороге не появилась Наталья Модестовна.
  - Так вот вы где! А я зашла позвать вас к чаю. Время перевалило за девять.
  Уже в дверях Исайя Иванович задержал Николая и сказал:
  - Я вижу ты не совсем удовлетворен нашей беседой. Ведь ты не нашел способа помочь Ивану.
  - Папа, я ведь только за советом пришел к вам. Я все сделаю сам.
  Башкирцев-старший задумался.
  - Купить присяжных невозможно. Они могут осудить самого Председателя Совета министров или Государственного секретаря и с такой же легкостью оправдать явного убийцу. Я полагаю, что к оправданию Ивана они не найдут никаких оснований, потому, чтобы спасти его, надо добиться его освобождения до суда, необходимо сделать все, чтобы суд не состоялся.
  - Но как это сделать?
  - К тому есть только один способ спасти этого... (он никак не мог подобрать в русском языке более или менее приличного выражения для Ивана Исаевича) ...c"est animal.
  - Ради Бога, скажите!
  - Я этого делать не буду несмотря на всю свою вину перед ним. Я уже говорил, что грех грехом не выкупается. Я слишком стар и стою одной ногой в могиле, чтоб усугублять меру своих преступлений. А это - преступление перед человеком, который...
  - Мог бы заменить Ивана на скамье подсудимых! - догадался Николай, - этого-то я более всего и опасался. Я надеялся, что вы изобретете что-нибудь более приличное, благородное, но, видно, других способов нет. Наказания за преступление можно избежать только через новое преступление. Мне придется погубить невинную душу, но все же это будет легче, нежели смириться со страданиями собственного брата.
  - Да, иных путей нет, - задумчиво сказал Исайя Иванович, и сын уловил некие неприязненные нотки в его голосе, которые вернее всего относились на его счет, - пойдемте же к столу. Нас, верно, заждались.
  Исайя Иванович вышел первым, давая тем понять, что разговор на эту тему исчерпан.
  За столом их поджидали Наталья Модестовна с Ларисой Аркадьевной, которая только что вернулась из гостей и пребывала в самом приподнятом настроении. Она восторженно рассказывала что-то, но слушала ее только Наталья Модестовна, мужчины угрюмо молчали. Через полчаса Исайя Иванович, сославшись на нездоровье, пошел к себе, супруга последовала за ним, а Николай Исаевич начал собираться домой. Однако Хороблева задержала его.
  - Вы дурно выглядите сегодня, - сказала она, - уж не заболели ли вы?
  Он подивился такой заботе и заметил.
  - Так ли уж вас интересует мое здоровье? Наверно таким образом вы просто проявляете заботу о ближних.
  - И все таки что-то произошло?
  - У нас всех одна беда, сударыня.
  - Да, это действительно ужасно, - тяжело вздохнула она, - в городе только о том и рассуждают. И сколько глупых слухов ходит вокруг этого дела. Все обвиняют нашего брата в самых немыслимых преступлениях, даже дядюшка не оправдывает его. Скажите, Николай Исаевич, вы то хоть верите, что он не преступник?
  Он посмотрел на нее с грустью и решился в угоду ей солгать.
  - Нет, Наталья Модестовна, это какая-то ошибка, и мы непременно постараемся ее исправить.
  - Мы должны сделать что-нибудь, если это ошибка, - сказала она, умоляюще глядя в его глаза.
  - Оставьте эти заботы мне, сударыня. Я сделаю все, что будет в моих силах.
  - Я так надеюсь на вас. Теперь, когда я переговорила с вами, и вы пообещали мне не бросать нашего брата, я могу спокойно вернуться домой.
  - Как домой? Так скоро?
  - Да я уеду завтра поездом, отец требует моего возвращения. Долее оставаться здесь я не могу. Исайя Иванович будет писать мне о состоянии дел Ивана. Желаю вам всяческих удач. Мы все будем молиться за ваш успех в деле его освобождения.
  - Ну вашими молитвами все тем более уладиться, - улыбнулся он.
  Она уже попрощалась с Николаем Исаевичем, однако почему-то задержалась и заметила как бы невзначай.
  - Я, может, еще приеду в этом году. После Пасхи, если только отец не будет возражать.
   Башкирцев как-то слишком обрадовался этому сообщению. Вообще невероятно глупо сожалеть об ее отъезде. Что из того, что она уезжает? Да и нет никакого времени у него думать об этом. Глупость все одна, да и только. Ведь столько дел предстоит впереди.
  КНИГА П
  
  СУЕТА СУЕТ
  
  
  Глава 1
  Куда ни посмотри: везде одна и та же
  Ужасная безумная война!
  (А.Апухтин)
  Биржа извозчиков города N. ничем особым не отличалась от тысяч подобных ей заведений на всей территории необъятной империи нашей и представляла собой весьма шумное место, загроможденное огромным количеством экипажей, где в ожидании работы извозчики коротали время в шутливых перебранках, торговле беспутными женщинами и постоянных спорах с фараонами и околодырями, которые безжалостно штрафовали их за неухоженные экипажи. Здесь толкались извозчики самых различных рангов, была и элита: одноконные лихачи, шаферные троечники, а также в большом количестве неуклюжие ваньки с дурным выездом, колясочники и ломовые. Всех их (в особенности, тех кто к элите не принадлежал) отличало поведение самое вульгарное, язык, невероятно изобилующий употреблением нецензурных слов, - и вообще, на первый взгляд, извозчики представляли собой весьма хаотичную и крайне опасную для случайных прохожих массу, которую у нас отчего-то величали истинным образцом народного духа, и потому очень многие почитатели последнего отправлялись изучать народ именно сюда. Первыми двинулись на биржу социалисты всех мастей в надежде подыскать подходящий материал для строительства "светлого будущего", и причислили их даже к пролетариям как касту, никакой личной собственности не имеющую. Лет пять назад сюда лично заявился т.Мациевич, но будучи обозван "жидовской мордой" и "врагом государю и отечеству", немедленно отнес извозничью братию к элементу несознательному, с которым пролетариату не по пути. Тогда биржей заинтересовались на крайне правом фланге политической деятельности и после октябрьского манифеста записали всех извозчиков в местное отделение "Союза Архангела Михаила", в котором они и стали основной ударной силой. Позднее, с началом переселенческой лихорадки к "союзникам" присоединилось немалое количество южновеликоруссов и малороссов, осевших на Урале, так что "Союз" увеличился за их счет почти что вдвое против прежнего, а после разгрома кровавой революции возрос еще более, но уже не за счет националистов, а благодаря вступлению в него врагов коммунизма и гражданской бойни. Таким образом членом его стал адвокат Шедель, к которому мы еще вернемся.
  Если когда-то и где-то коммунизм все таки существовал, то только здесь на бирже извозчиков, где все были братьями, знали друг о друге практически все, и каждый готов был пожертвовать ближнему последнюю рубаху, да и жизнь, если в том возникала нужда. И настоящая демократия только здесь и существовала, ибо в этой среде было дозволено абсолютно все и каждый творил, что хотел, и если и выбирался начальник над всеми, а именно староста из своей же среды, то исключительно ради защиты прав и интересов общества. Только на бирже процветал самый подлинный интернационализм и дружба между народами и религиями, все здесь почитались россиянами, к тому же все поголовно числились в "Союзе Архангела Михаила", не зависимо оттого были ли они по происхождению малороссами или великороссами, татарами или башкирцами.
  Однако не стоит представлять это профессиональное товарищество чем-то вроде некой идеальной мини-республики, она слишком страдала всеми недостатками, присущими демократическим образованиям, прежде всего полным отсутствием культуры, которая как известно всегда вырождается, едва демократия подменяет строго организованное общество. Впрочем, все эти недостатки спускались извозничьей братии по той простой причине, что никто не хотел с ними связываться, ведь за их спинами стояли знамена столь внушительной политической организации, как "Союз".
  На улице уже смеркалось, когда к бирже подъехал экипаж, по виду своему принадлежавший человеку весьма посредственного достатка. Из него вышел высокий подтянутый мужчина лет 36, крайне неряшливо одетый, в расстегнутой шинели и без фуражки. Наружности он был довольно обыкновенной, однако многое в ней говорило о породе, а именно мелкие и довольно правильные черты лица, да еще столь ценимый женщинами массивный подбородок, который подчеркивал решительное превосходство воли над здравым смыслом. Он носил роскошные усы по-военному, имел хорошие густые волосы русого цвета, стриженные правда под "лепепе", - иначе такие прически у хороших парикмахеров не назывались, - кроме того, от него едва не за сто метров несло "Обиганом", - вероятно меры в одеколонах человек этот просто не знал. Издали он был принят извозчиками за клиента, и самый шустрый мужичок тут же завертелся вокруг него, подобно юле.
  - Барин на своем транспорте? Может, барин желает девочку? Это мы быстро-с.
  "Барин" высокомерно взглянул на навязчивого типа и, с трудом сдерживая ругательства, крикнул густым басом:
  - Пошел вон, дурак!
  - Слушаюсь-с.
  Вертлявый мужик исчез так же скоро, как и появился, а пришелец помахал извозчикам рукой и крикнул:
  - Эгей, мужики! Чего стоите то? Аль не признали?
  - Ба! Да это никак его высокоблагородие сами пожаловали!
  Они бросились навстречу гостю и обступили его со всех сторон, приветствуя его с радостью самой неподдельной.
  - Какая честь! Лично пожаловали. А ведь давненько к нам не захаживали, видно, работы нету для нас. Уж и плечи не разуздать.
  - Ничего, братья, не скучайте. Будет вам работа. Она не волк - в лес не утекет, - весело отозвался гость.
  Этот поручик в отставке всегда был демократом, и несмотря на то, что родился в обедневшей дворянской семье, никогда над мещанским сословием не заносился и готов был просто так лобызаться со всяким мужиком, за что был страшно любим рядовыми членами "Союза", в то время как люди из общества им брезговали и почитали для себя зазорным подать ему руку, что поручика вовсе и не смущало, ведь его родной стихией был народ.
  На бирже он чувствовал себя, как в собственном доме. Тут же обнял за плечи какого-то рябого мужичонку, свободной рукой принял поднесенную братией чарку и произнес на манер тоста:
  - Так вот, други мои, наш час пробил и недалеко то время, когда всем нам придется взяться за оружие, дабы вступиться за честь государя и веры, за честь нашего черно-золотого флага.
  Под одобрительный гул он выпил водку, расправил усы и заключил:
  - Вот спасибо, братцы, хороша у вас сливовая!
  И удовлетворительно крякнув, перешел прямо к делу.
  - Старосту мне, Федьку, подайте!
  Из толпы выступил Федосий Протопопов, низкорослый коренастый мужик лет 30-33, обладатель кулаков размера доброй пивной кружки и скуластого умного лица. Он был похож на некоего былинного богатыря доисторических времен, его так и прозвали друзья Микулушкой, да еще говаривали, что он так силен, что без труда сбивает с ног коня. Про коня доподлинно было никому не известно, а вот в кулачных боях на Масленной, Федосий творил чудеса и из каждого неизменно выходил победителем, даже когда против него выставлялось несколько человек. Он был грозой всех без исключения антимонархистов, социалистов и сионистов, планировавших захват власти в России, однако более всего его боялись тихие и безобидные люди, чуждые финансовому миру и политической деятельности, разного рода Мордки и Срули, которые так вероятно никогда и не поняли, что такое вредное они могли сотворить своему городу, лично Федосию Протопопову и его приятелю поручику Щапову. Да и сам Федосий и Щапов вряд ли когда-либо об этом серьезно задумывались.
  Протопопов и Щапов являлись товарищами только по политической деятельности, в прочее время встретить их вместе было практически невозможно, и если они и пировали где-нибудь публично, то только совместных дел ради. Вот и теперь Щапову потребовался Федосий совсем не для дружеских бесед.
  - Отечество нуждается в вашей службе, - заявил он Протопопову, хлопая его по плечу.
  - Слава Богу, - одобрительно отозвался тот, - а то мы уж закоснели в безделье. Скучно без дела то настоящего, Лука Никодимыч.
  - Это факт! - согласился Щапов, - я потому и пришел звать тебя, дражайший Федосий Пантелеич, на заседание нашего совета.
  Староста, весьма польщенный подобным вниманием самого Председателя Совета, низко поклонился ему.
  - Когда ж изволите собраться?
  - До начала поста думаем все устроить. Сбор назначен на четверг. Сперва обедаем в загородном кафешантане, а потом перемещаемся на квартиру. Приезжай, братец, за город часам к пяти.
  - И что же все члены Совета будут?
  - Все. Даже депутаты из соседних губерний от тамошних отделений прибыть обещались.
  - А их сиятельство граф тоже изволят пожаловать? - вкрадчиво поинтересовался Федосий.
  - А то как же! Он же товарищ Председателя, душа нашей организации, ее голова, можно сказать.
  Однако все эти восторженные отзывы о графе вовсе не ободрили Протопопова, он заметил с тяжелым вздохом.
  - Не жалует меня их сиятельство, ох, не жалует, и всю нашу братию не любит.
  - Ну Конради - просто аристократ до мозга и костей и потому страшно далек от русского народа. Да я вас познакомлю поближе, не дрейф.
  - Вы полагаете, от знакомства со мной он станет ближе к народу? - сострил Протопопов.
  - И не думай даже возражать. Возьму и познакомлю.
  - Нет уж, лучше не надо, Лука Никодимыч, я и говорить то с ним не смогу. Не образованны мы-с, высших школ не кончали-с, - не то с грустью, не то с некоторым злорадством отметил староста.
  - Да я, братец, и сам не понимаю его тактики. Слишком уж он бережет свою репутацию: с погромщиками, видите ли, ему не к лицу якшаться.
  - Зачем тогда в "Союз" вступал?
  - Он не вступал, он основал его.
  - Ишь слово то какое выдумали, - усмехнулся Федосий, - "репутация" А что это такое, - один черт не знает. И зачем ему только нужна эта репутация, и без нее можно прожить припеваючи. Вон мы их сиятельство в Думу от губернии избрали, а он взял, да отказался от мандата, тоже что ль из репутации?
  Щапов не совсем понял, что хотел сказать староста, тем не менее одобряюще кивнул головой и, вдруг вспомнив что-то, заторопился домой.
  - Прощай, братец, дел у меня невпроворот, некогда мне лясы с тобою точить.
  С этими словами он снова хлопнул Протопопова по плечу, помахал всем рукой и направился к своему экипажу, однако Федосий, дав поручику пройти несколько шагов, догнал его и сказал заговорщическим видом:
  - А ведь мне помощь ваша нужна, Лука Никодимыч.
  - Что ж, валяй, - нехотя сказал поручик.
  - Братца то моего Петьку повязали, на Сахалин хотят упечь. Городушник он, окаянный, ты б хоть похлопотал о нем, отец родной.
  - А кто такой городушник? Сейфы что ли ломает?
  - Нет, то - медвежатник, а Петька мой все по магазинам больше. Вот и достукался. А ведь жаль его, - кровный братец все ж. Помогли б вы, а то 14 статью уложения о наказаниях ему пророчат. Горе то какое!
  Щапов стал медленно припоминать Устав о наказаниях и ответил твердо.
  - Нет, братец, с рецидивом ему никто не поможет.
  - Брат же, - жалобно протянул староста.
  - Не могу я ничего сделать, говорю тебе. Рецидив - это дело серьезное.
  - Так, может, их сиятельство подсобить сможет, - осторожно предположил Протопопов, - за одной сошкой ведь все идем, гуртом надобно и держаться.
  - Исключено. Граф с ворами не водится. Да и Петька твой вовсе не член "Союза".
  - Братец ведь родной...
  - Ничего обещать я не буду, но, посмотрю, обязательно посмотрю.
  - Вы уж похлопочите...
  Союзники всегда крепко держались друг за друга, и не только рядовые члены не давали своих в обиду, но и верхушка старалась не оставлять в беде младших товарищей. Так что у Протопопова вся надежда оставалась на одного только Щапова, который неоднократно выручал многих товарищей по партии и их близких из беды. И он простился с поручиком в твердой уверенности, что тот похлопочет о его непутевом брате где-нибудь наверху. Хоть он и сам не слишком был уверен в успехе, однако слишком привык беззаветно верить и полагаться на всемогущество партийной верхушки.
  
  Глава 2
  "Мы подобны двуликому Янусу. У нас одна любовь к России, но не одинаковая"
  (А.Герцен)
  Поручик Щапов имел биографию своеобразную и насыщенную событиями самыми необыкновенными. С детства грезил он военными баталиями, родители всесторонне поддерживали его увлечения и отправили на военную службу, где Лука Никодимыч дослужился до чина поручика и совершенно неожиданно для всех вышел в отставку. В это время началась англо-бурская война, и Щапов в числе многочисленных русских романтиков отправился в Южную Африку сражаться за независимость Оранжевой республики и Трансвааля. Здесь он отличился отвагой самой дерзкой и даже получил некий орден, однако вернулся домой все с той же неудовлетворенной жаждой военной деятельности, но тем не менее на службу он не вернулся. В 1905 году он участвовал в войне на Дальнем Востоке, а по ее окончании нашел выход своей неутомимой борцовской энергии в участии в разного рода националистических структурах и стал одним из основателей местного отделения "Союза Архангела Михаила". В организации ударных батальонов черной сотни Щапов нашел наиболее подходящее поприще для развития своего военного таланта и громил социалистов и евреев с азартом самым неутомимым и полным сознанием выполнения некоего личного долга, ради которого когда-то подстреливал англичан во имя независимости далекой Южной Африки.
  Во всех перипетиях своей бурной жизни он не смог выкроить для себя времени для вступления в супружество и состоял сразу в нескольких "гражданских" браках, подобно всякому "уважающему себя офицеру." И это, пожалуй, все, что можно сказать о нем. Никаких других отличительных черт в поручике не отмечалось. Он был просто солдатом до мозга и костей и не мог уже и помыслить ни о чем другом, кроме организации каких-нибудь крупномасштабных походов и борьбы против любого врага вплоть до полного его истребления.
  Сославшись Протопопову на неотложные дела, он безусловно обманул его. Ему не о чем более было говорить с извозчиками, к тому же сегодня поручик был не в духе и совсем не настраивался на демократический маскарад. Он не пошел даже ужинать с друзьями в свой любимый трактир и провел весь вечер дома, что случалось с ним крайне редко благодаря редкой непоседливости и неутомимой энергии, которая просто таки била фонтаном из этой солдатской груди.
   Он нанимал небольшую квартирку недалеко от Казанской заставы, в месте не столько престижном, сколько живописном. Большую часть свободного от суеты и беготни времени он проводил в кабинете, где выпивал неимоверное количество кофе с коньяком и слушал граммофон.
  Едва зайдя сюда, он завалился на диван прямо в одежде и стал изучать под пение Вяльцевой свежие газеты, из которых он неизменно выбирал одни только политические статьи. Кабинет его был настолько ж неряшлив, как и внешний вид самого хозяина. Кроме того, он был обставлен крайне безвкусно. Однако несмотря на весь видимый развал, поручик всегда наверняка знал, где и что у него находится вплоть до самого ненужного листочка газеты. Стол его был постоянно завален какими-то бумагами, которые он не позволял слугам выбрасывать, книги в шкафу располагались без всякой систематизации и, по-видимому, владельцем никогда не читались, на стенах были беспорядочно развешены иконы и фотографии родственников, и от всего этого хаоса кабинет казался до крайности маленьким и тесным, однако Щапов находил в этом некий уют и ни за что бы не променял его ни на какую другую комнату.
  В этот день ему не удалось дочитать газет, так как служанка доложила о приходе посетителя. Щапов неохотно взглянул на визитную карточку, в которой значилось имя директора губернского театра Валерия Соломоновича Мануильского.
  - Этот жид! - воскликнул поручик, - да как он решился посетить меня! Про себя же подумал: "Если кто-нибудь из товарищей узнает у моей встрече с ним, как бы не вышло недоразумения." Он велел служанке позвать "жида" и выключил граммофон.
  Дабы скрыть удивление от столь неожиданного визита, поручик, принимая Мануильского состроил на лице выражение самое нахальное, на которое только и был способен. Мануильский в ответ наградил его взглядом насмешливым и немного презрительным, хотя и старался изо всех сил держаться как можно вежливее. Первым делом, прежде чем поздороваться с хозяином, он перекрестился на иконы, что вызвало у Щапова только еще большую неприязнь ("Ах, лучше б ты и не делал этого, сума переметная!" - заметил он про себя). Они обменялись поклонами и Щапов спросил холодно:
  - Отчего ж вы не разделись?
  - Я к вам только на минутку, и сразу же уйду.
  Валерий Соломонович уселся в кресло без всякого приглашения, верно угадав, что от Щапова дождаться подобной вежливости ему не удастся, и обычно гости вели себя в этом доме так, как им хотелось, на что хозяин не обращал ровно никакого внимания. Церемоний он не любил.
  Мануильскому было сорок три года, роста он был среднего, сутуловат, плотен, но не толст, внешностью обладал довольно посредственной, носил пенсне и курил трубку, иначе говоря - был самым обыкновенным с виду человеком. Он был достаточно богат, говорили также, что сильно не глуп, крестился еще в ранней молодости из побуждений безусловно карьеристских (он тогда и не скрывал этого), однако с годами очень проникся православными идеями и стал считать себя вполне русским человеком, подобно всякому принявшему русского Бога инородцу. Женат он также был на православной, прижил от нее четверых детей, однако, как и многие творчески одаренные личности, счастлив в браке не был и находил упоение только в занятиях музыкой. С принятием православия, он порвал со многими своими соплеменниками, которые старались у нас держаться поближе к друг другу, однако в высшем обществе также не слишком был жалуем, и чаще довольствовался общением с купцами средней руки, обедневшими дворянами типа Щапова, да капиталистам-евреями. Впрочем в свете у него был один очень близкий друг, сам предводитель местного дворянства и идейный основатель "Союза Архангела Михаила" граф Конради, дружба которого с "тайным сионистом" вызывала у Щапова крайнее недоумение, и он не раз порывался привлечь своего заместителя к партийному суду, однако не смел из-за авторитета последнего в партии. Поручик не любил Мануильского, вел себя с ним вызывающе и искал случая, чем бы побольней уколоть его во время беседы. Он даже назвал его как бы случайно Бениамином Соломоновичем, на что тот довольно холодно заметил, что его зовут Валерий.
  - О, какая оплошность, - ухмыльнулся на это поручик, - так или иначе, чем я могу вам служить?
  - Я, милостивый государь, пришел дабы потребовать у вас объяснений.
  При этих словах он протянул Щапову два распечатанных письма без обратного адреса. Тот быстро пробежал их глазами и, не найдя в них ничего любопытного, кроме весьма тривиальных ругательств, вернул их адресату с таким видом, будто бы он был согласен немедленно подписаться под каждым словом.
  - Не понимаю, что вы от меня то хотите? - пожал плечами поручик, нахально глядя на Мануильского, - или вы полагаете, что сии оригинальные эпистолии были написаны и отправлены мною?
  - О, вы были бы весьма оригинальны, если б написали их мне лично. Но все таки, я осмелюсь предположить, что вам известно о их существовании. И если даже это не так, то все равно я обратился по нужному адресу, потому что в вашей власти избавить меня от получения подобных посланий.
  - Да я вообще и не знаю, кто вам мог такое написать, - зевнул Щапов, - уж не должен ли я давать объявление в газете на сей счет? - Запретите-де писать письма г-ну Мануильскому.
  - Очень остроумно, - презрительно заметил Мануильский, - и все таки я продолжаю тешить себя надеждой - не получать более подобных писем.
  Ответа он не получил.
  - Однако я никак не могу усвоить, - продолжал Валерий Соломонович, - что такое скверное мог я сделать Отечеству нашему, что вы зачислили меня в ряд его злейших врагов? Или чтоб быть истинным патриотом, необходимо обязательно стать членом вашей партии? Пожалуй, я бы вступил в нее с целью борьбы с мятежниками и революцией, но ведь ваш Устав запрещает членство в ней евреев, к какому бы вероисповеданию они не принадлежали. К тому же я никогда не вступлю в организацию подобного рода по той только причине, что в ее рядах находитесь вы и подобные вам националисты (не патриоты, а именно националисты). До тех пор, пока вы в ней состоите, порядочному и здравомыслящему человеку в такой партии делать нечего.
  Щапов открыл было рот, дабы сказать какое-нибудь хамство, однако Мануильский перебил его.
  - Скажите, г-н Щапов, что по-вашему, еврей по крови, не может быть русским по духу, разве не может он быть верен престолу и отечеству не менее, чем многие родившиеся русскими?
  Вопрос этот показался Щапову сложным, и он только пожал плечами в ответ.
  - Ну вы же христианин, г. Щапов, - усмехнулся Мануильский, - или вы не читали апостола Павла. Вспомните: иудей не тот, кто по наружности таков, а тот кто по духу - иудей. Разве с русским не так же?
  Мануильскому доставляло большое удовольствие вводить в недоумение ненавистного ему "солдафона", для того он и остался и задавал вопросы, ответы на которые тот своим "солдафонским" умом найти не мог.
  - Я, знаю про ваши познания в Священном писании, - единственное. что мог сказать Щапов, - кажется, вы хотели когда-то пойти в священники?
  - Вы слишком много знаете, сударь. Я не спорю, что крещение было мне выгодно, но клянусь вам, что не только по этой причине я ни разу не раскаялся в своем выборе. Если я и хотел стать кем-то, то только музыкантом, а так как последний из меня не вышел, пришлось сделаться меценатом.
  - Охотно верю, что музыкант из вас не вышел... То есть, я хотел сказать священник, - с наглой ухмылкой бросил Щапов, - но я все же уверен, как бы вы не старались разубедить меня в том, что всякий еврей - в душе прежде всего сионист. Будь он даже выкрест, все одно от идеи своей богоизбранности он не отречется никогда.
  - Идеи меняются, подобно временам. И как известно, своих мнений никогда не меняют одни только глупцы да покойники. К тому же сейчас популярна идея о новом народе-богоносце, к которому принадлежите и вы и я (хоть на этом мы сходимся). Россия, а вовсе не Ханаан - земля обетованная, время Ханаана закончилось, пришло новое время. Только я имею в виду Россию не в качестве некоего территориального объединения, а высшей ее идеи, некоего невидимого миру Града Китежа, который проводит резкую черту между Святой Русью и Россией вообще.
  Щапов к удовольствию Мануильского даже несколько растерялся, поскольку никак не мог взять в толк шутит "тайный сионист" с ним, либо действительно думает подобным образом.
  - Еще скажите, что вы - славянофил, - усмехнулся поручик и решил непременно поинтересоваться на днях у графа Конради или адвоката Шеделя о значении Града Китежа в русской народной философии.
  - Я более западник, нежели славянофил, - с язвительной улыбкой сообщил Мануильский, понимая как далек его собеседник от всякой философии, - ведь славянин не обязательно русский, это может быть поляк, чех или серб, а русским может быть всякий, хоть немец, хоть татарин, если только он за такового себя почитает.
  - Может статься, даже негр?
  - Почему бы нет?
  Щапов задумался над словами Мануильского. Понятия еврей и патриот как-то не вязались в его сознании. Вот немец мог быть русским патриотом, тоже и татарин, вообще - всякий подданный Российской империи, но только никак не еврей и не поляк. В этом переубедить Щапова никто бы не смог за целую жизнь.
  - Не спорю, что сионизм довольно опасная сила, - продолжал Мануильский, - сейчас в его руках сосредоточены финансы, пресса, крупнейшие монополии во всем мире. Они все надеются поставить на службу своему капиталу, и никакого им дела до земли обетованной нет, едва достигнув ее, они бы первые оттуда и сбежали. Она интересна им только с точки зрения непреложного Моисеева закона, ибо их сила - в общности. Упование на Сион может объединить куда большее количество народа, нежели владение им. Такая спаянность позволяет этим людям управлять миром при помощи своих капиталов, но разве захват власти над миром есть общесемитское дело? Вы весьма ошибаетесь, если так считаете. Наверное вам известно, что все евреи с общемировым именем, трудившиеся на благо цивилизации и прогресса, нашли в себе силы вырваться из под ига этой пресловутой общности, некоторые даже, подобно Спинозе, Да Косте, Маймониду были отлучены от синагоги или даже убиты своими соплеменниками подобно первым апостолам.
  - Здесь я с вами согласен. Но таких все же единицы, в то время, как огромное множество евреев жаждет весь мир превратить в Ханаан, - не унимался Щапов.
  - Я говорю вам, что это только кучка финансовых воротил. Будь их хоть полмиллиона, даже миллион, они - что угодно, только не сионисты. В конце концов, и в России не одни только Менделеевы и Соловьевы живут, есть и Щаповы, не в обиду вам это будет сказано.
  Мануильский даже усмехнулся про себя, крайне довольный этой своей двусмысленной шуткой, смысла которой Щапов опять не понял.
  - Эти самые господа, которые состоят в разного рода сионистских организациях, а по сути являются торговцами и банкирами, вовсе не для блага Израиля и общееврейского дела стараются, а прежде всего на себя самих работают, как ширмой прикрываясь Сионом. Коли вам удастся дожить до воплощения еврейских чаяний - восстановления Израиля в Палестине, то сами увидите, много ли евреев переберется туда. Разница между уехавшими и оставшимися на своих денежках с претензией на любовь к Сиону будет все таки значительна. Большинство, конечно, осядет здесь в богатых добрых странах, и будет коротать время в борьбе за власть и приращении капитала, и все это во имя некоего иудейского дела, которое отчего то заключается у них в набивании собственных кошельков. Ну еще какая-то часть останется из привязанности к странам, их приютившим. Если и существует некая кучка нечистоплотных торгашей еврейского происхождения, которая мечтает о захвате экономической и политической власти в России, то не стоит забывать, что страна наша сильно отличается от всех остальных, где подобный захват оказался вполне осуществимым, и отличается именно своими монархическими традициями. А там, где государством управляет монарх, приход к власти разного рода сомнительных элементов невозможен, так как царь никогда не станет искать своих личных выгод там, где ему принадлежит все. Проблемы могут возникнуть только тогда, когда централизованная государственная власть ослабеет и в силу того государь сможет стать жертвой интриг и обмана со стороны приближенных. На этом основании я могу сказать, что еврейского вопроса в таком виде, как вы его себе представляете, не существует, и он сводится лишь к отмене черты оседлости, да разного рода юдофобским демаршам, по типу тех, что устраиваете вы, г-н Щапов. Не там врагов вы ищете, г-н Щапов, не там. У вас все прямо по пословице выходит: алтынного вора вешают, полтынного чествуют. Кучка сиониствующих авантюристов из кожи вон лезет, дабы добраться до власти, вы же гоняетесь за какими-то несчастными евреями, которым никакого дела до власти нет, они такие же подданные российской империи, как и остальные 180 миллионов разноплеменных граждан, волей Господней собранных на едином пространстве. Если они и мечтают об Израиле, то вовсе не о создании его где-нибудь в N-ской или М-ской губернии, а на своей этнической родине - в Палестине. Так что, как не рядите вы овец в волчью шкуру, все одно волками от этого они не сделаются.
  - Вы сами еврей - оттого их и защищаете, - зевнул Щапов
  "Экий дурак!" - пробормотал Мануильский и ему отчего-то сразу же захотелось уйти, однако, будучи человеком не злым и по-своему благородном, Мануильский тем не менее имел одну небольшую слабость, а именно частенько любил выказывать перед неприятными для него людьми свое умственное превосходство и решил все таки блеснуть перед Щаповым своими познаниями в области деятельности последнего.
  - Вы никогда не обращали внимания на многих жертвователей в пользу боевой организации, которой руководите вы? - поинтересовался он у Щапова, - я имею в виду именно боевую организацию, а не идейный и полиграфический ее центр, к которому вы, к счастью, никакого отношения не имеете. Так вот вас не шокировало множество богатых евреев в числе ваших содержателей? Взять, к примеру, постоянного вашего спонсора - Розенгольца, издателя нашей газеты. Хотите, я открою вам тайну о которой вы даже не догадываетесь? Этот ваш меценат Розенгольц состоит в нескольких международных сионистских организаций, а теперь подумайте, какой смысл для него имеет это странное увлечение: вспомоществование гонителям собственной братии?
  - Не знаю. Я думаю, потому, что не в пример малорусским и молдавским отделениям Союза, наша организация меньше всего внимания уделяет еврейскому вопросу, да у нас и евреев то немного. Основная наша деятельность направлена на помощь властям в деле борьбы с революцией и врагами самодержавия. Идейный же центр ведет публицистическую деятельность, он занят более проблемами русского народа, нежели каким-то еврейским вопросом. Оттого многие евреи и жертвуют средства на борьбу с революцией именно нам, ибо мы единственная организация, которая занимается этим всерьез.
  - Странно, что вы не можете понять, что эти ваши еврейские жертвователи почти все поголовно злейшие враги самодержавной власти, за исключением единиц, которые связывают свою стабильность именно с сильной центральной властью и о собственной политической гегемонии не помышляют. Члены сионистских организаций отпускают деньги не только на борьбу с революцией, ибо к власти они надеются прийти совершенно иными путями, но и для устрашения собственных единоплеменников. В состоянии ли вы вообще понимать хоть что-нибудь? Поймите же, что поддержка многими сионистками кругами черных сотен только для утверждения еврейского вопроса и осуществляется, дабы, увлекшись им, рядовые евреи оставили революционную деятельность, в которую они включились вместо того, чтоб помогать своей верхушке стяжать политическую и финансовую власть в стране. Такие националисты, как вы и Розенгольц - ничем принципиально друг от друга не отличаетесь. Хотя вы и защищаете разные идеи, но тактика то у вас одна, да и результаты ваших стараний одни и те же. Евреи, благодаря вам, идут в революцию, забывая при том совершенно, что они евреи, покидая Талмуд и законы, идут в русскую революцию, а вовсе не в Израиль стремятся, как вы того хотите, и не за власть своих доброхотов борются, как того желает ваш коллега Розенгольц. Все крайне левые партии, от большевиков до эсеров на 80% состоят из евреев. Вы только одну трезвую мысль высказали до сих пор, а именно то, что социализм и сионизм - суть одно зло, только приплюсуйте сюда же свой дикий русский национализм, и получится тройная формула из равнозначных составляющих. Я вовсе не путаю русского патриота с русским националистом, - они слишком далеки друг от друга, как небо и земля далеки, но национализм - всегда зло, и в этом меня никто и никогда переубедить не сможет. Весь этот сброд, именующий себя сионистами, социалистами, русскими националистами и демократами - враги России, и мои личные враги, как русского подданного по вере и факту рождения, и одновременно как еврея по крови.
  - В вас скрывается талант оратора, - заметил Щапов с неприязнью, - вы говорите красиво и многозначительно.
  - Я говорю искренне.
  С этими словами Мануильский собрался уходить, страшно сожалея в душе о зря потраченном на "этого солдафона" времени. Щапов также поднялся со своего места дабы попрощаться с порядком поднадоевшим ему гостем, которого давно помышлял вышвырнуть за дверь за неблаговидные намеки в адрес его боевой организации. На прощание поручик не удержался, чтоб не сказать гостю с открытой иронией:
  - А ведь у вас, сударь, убеждения просто таки черносотенные. Православие, самодержавие, народность! Даже удивительно, что вы... (он хотел сказать "еврей", но все же благоразумно запнулся), что вы еще не вступили в наши ряды и деньгами партию поддерживать не хотите.
  На том они и расстались в надежде никогда уже более не встретиться. По дороге Мануильский ругал Щапова, а тот в свою очередь, не оставался у него в долгу. Это свидание сделало обоих еще более злейшими врагами, нежели они были раньше.
  Глава 3
  Я князь, коль мой сияет дух,
   Владелец, коль страстьми владею,
  Болярин, коль за всех болею.
  Царю, России, Церкви друг.
  (Г.Р.Державин)
  Перед началом Собрания, поручик Щапов отправился на поиски графа Конради, дабы вместе с последним отправиться в загородный кафешантан. Дома ему сообщили, что граф слушает молебен в соборной церкви. Без особого энтузиазма поехал туда наш поручик и прибыл, когда служба находилась уже в самом разгаре. Молебен служил о. Константин и посвящен он был какой-то иконе Божьей Матери (Щапов долго вглядывался в образ, но так и не сумел узнать его). Все прихожане стояли на коленях в правом притворе, о поисках графа в этот момент не могло быть никакой речи, и Щапов также опустился на колени.
  Как всякий верующий человек, поручик непременно посещал церкви по воскресеньям и праздникам, выстаивал обедни до конца, однако постоянно поглядывал на часы, поскольку не мог стоять на месте ни минуты и всегда торопился куда-то. Такая уж это была деятельная личность. Вообще религия в жизни Щапова занимала ровно столько времени, сколько того требовало общественное благочестие: а именно состояла в посещении обедни по определенным дням и прочтении необходимого количества молитв на сон грядущим и по утрам, в остальном же он привык полагаться более на себя, нежели на Бога. Лишь однажды в жизни он всецело предал себя во власть Всемогущего, на себя самого уже не рассчитывая нисколько. Это было в то далекое время, когда он лежал вместе с прочими ранеными в душном африканском лазарете с пространным ранением легкого, и никто из врачей не оставлял ему никакой надежды на поправку и на возвращение в Европу. Среди смертельно раненых постоянно сновал маленький загорелый пастор, приуготовляя воинов к последнему пути. Не оставил он без внимания и Щапова. Изнывая от самой мучительной боли, поручик испытывал еще и суеверный страх перед инославным священником, который, по его мнению, своими молитвами должен непременно отправить его душу в ад. Он плохо говорил на африкаанс, и на все проповеди пастора отвечал только одно: "Я ортодокс. Оставьте меня". Однако настойчивый пастор продолжал твердить Щапову что-то о Божьей любви к миру и о спасении верою вне зависимости от принадлежности к той или иной конфессии. Он так измучил несчастного, что тот даже после его ухода, долго еще продолжал бредить священными словами на чужом для него языке: "Want go lief het God die we^reld gehad, dat Hy gy enigebore seun gegee het sodat elkun wat in Hom glo, nie verlore was gaan nie, maar die ewige lewe kan hi^... но имел жизнь вечную"
  Наверное только тогда он наиболее остро почувствовал и осознал, что существует она, жизнь вечная. С тех пор прошло несколько лет, но в самые тяжелые моменты его жизни, память упорно возвращала его к этим великим словам Божественного откровения. Но наша жизнь, как известно, не из одних только опасностей состоит, и оттого Бог не столь часто посещает мятущиеся души детей этого века, которые вообще не слишком утруждают себя воспоминаниями о Нем, увлеченные одними лишь мирскими заботами.
  Граф Конради вовсе не относился к этому типу людей, он был слишком увлечен молитвами, с интересом учавствовал в нынешней службе, и Щапов долго раздумывал, прежде чем его побеспокоить. Однако, человек нетерпеливый, он протиснулся к товарищу сразу же, едва только молящиеся восстали с колен.
  Ярослав Дмитриевич Конради, предводитель губернского дворянства и товарищ Председателя "Союза Архангела Михаила" имел 57 лет от роду, но выглядел много старше своих лет, был совершенно сед, лицо имел болезненное и сильно хромал на одну ногу, из-за чего вынужден был постоянно опираться на трость. Однако ни годы, ни болезни, не смогли изгладить замечательных, аристократических черт его благородного лица. При совершенно белых волосах брови графа были черны чрезвычайно и только подчеркивали молодость и живость красивых темных глаз. Глаза эти были единственным живым пятном на бледном и худом лице графа, и неизменно завораживали и притягивали к себе людей своей изумительной красотой и открытостью.
  Конради происходил из очень богатой московской семьи, владевшей многочисленными поместьями в средней России. В молодости он с успехом закончил естественный факультет Санкт-Петербургского университета, по настоянию родителей поступил на службу, дослужился до чина действительного статского советника и вышел в отставку по нездоровью. В наш город попал он совершено случайно и прожил в нем 15 лет почти безвыездно несмотря на все уговоры родных и близких съездить куда-нибудь заграницу подлечиться.
  В молодости, еще с университета увлекся он славянофильством, от которого осталась у графа бесконечная любовь к Отечеству и постоянная потребность в трудах на его благо. Последнее ему всегда удавалось, потому что по природе своей был он очень порядочным и работящим человеком, аккуратным и снисходительным к подчиненным. Он обладал той редкой чертой, что как-то не прижилась в нашей интеллигенции, среди которой было не слишком много людей, способных стать незаметными и честными тружениками, - в отличии от этой категории людей граф страстно жаждал работы и не требовал для себя через это ровно никаких благ. Он был человеком настолько скромным, что, даже публикуя свои статьи на ту или иную тему, никогда сам не подписывался, а предоставлял право авторства секретарю "Союза". Из-за этой самой скромности, многие наши глупцы нередко обвиняли графа в бездействии и лени, предполагая при том, что всякая деятельность непременно должна быть многошумной и торжественной. В 46 лет, совершенно отойдя от дел, он вынужден был снова вернуться к ним через несколько лет с началом революционных событий, и, как нам известно, стал одним из основателей "Союза Архангела Михаила" вместе со своим другом Ткачовым, от председательства в котором отказался наотрез, довольствуясь лишь скромной ролью идейного лидера. И только благодаря личным качествам графа наше отделение Союза не превратилось в кучку погромщиков, как того желал бы поручик Щапов и еще некоторые члены Совета на манер Протопопова. Благодаря участию Конради в Союз вошло множество толковых и умных людей, которых волновало будущее России и философские проблемы ее развития. Часть "союзников", поддерживающая насильственные методы борьбы с революцией и близкими к ней еврейскими группировками, вошла в боевую организацию, формально расколов "Союз", однако официально на создание новой партии не пошла опять же исключительно из-за стараний Конради, который призывал к единству всех патриотических сил. Таким образом N-ское отделение Союза представляло собой организацию очень большую и разношерстную по своей сути, в состав которой входили люди самых разных национальностей и убеждений: от крайних националистов до борцов за объединение человечества, от вооруженных "солдат самодержавия" до профессоров университетов, от простых дворников до самого генерал-губернатора. Своим единением под сенью одной партии все эти люди бесспорно были обязаны Ярославу Дмитриевичу Конради, хотя о правомерности такого объединения всех патриотически настроенных горожан в одну организацию независимо от их убеждений и взглядов, можно было бы поспорить. Что общего могло быть у Конради или Шеделя со Щаповым и тем же Протопоповым, сказать было очень трудно, однако все они входили в одну и ту же партию и составляли ядро Совета, чем очень компрометировали саму идею организации, созданной когда-то Конради ради укрепления основ самодержавия и православия, и поиска духовных основ для будущего нашей страны.
  - Следует поторопиться. Наши уже начали собираться, - прошептал Щапов, подходя к графу вплотную.
  - Я дождусь конца, - ответил тот решительно.
  - А знаете, что узнал я от Птицына? Что в cafes-chantante уже ошивается этот ненормальный американский путешественник, пронюхавший, что мы все туда едем.
  - Какой путешественник? - поинтересовался граф, нехотя отрываясь от чтения молитв.
  - Да этот... Как его?.. Забыл. Ну вообщем тот самый, который все трубит о демократии и правах личности. Давеча он заявил мне, что дескать для монархической страны с демократией у вас дела обстоят не так уж и плохо, а вот наше отношение к евреям, якобы ущемляет права человека. А я ему в отместку про негров в Америке напомнил. Помните вы однажды рассказывали мне про одного китайца, который говорил: "не пеняй соседу за снег на его крыше, когда у тебя самого не убран". Так я ему и сказал, а этот кретин мне в ответ: "Евреи - одно, а негры - другое". А по мне так, что евреи, что негры, последние даже лучше, потому что в наших местах не водятся...
  Любой другой человек на месте графа безусловно стал бы досадовать в душе на Щапова за его чрезмерную болтливость, иной бы даже и поставил ему на вид этот факт, однако Конради был слеплен из совершенно другого теста. Он вообще почитал за величайший грех - обидеть человека, даже заслужившего эту самую обиду (недаром за всю жизнь не имел он ни одного врага, и это при своем то высоком общественном положении!), кроме того он совершенно искренне полагал, что не бывает не только злых людей, но даже и неприятных и безынтересных, во всяком создании Божьем он находил какую-то ценность и неповторимость. Вообще, когда приходится сталкиваться с людьми подобного рода, всегда невольно задаешься одним и тем же вопросом: действительно ли они способны и в сердце своем носить то же самое чувство, что так красиво выражается во всех поступках, или это всего лишь результат хорошего воспитания и железной выдержки. Все таки не всякий из нас, сталкиваясь на каждом шагу с самыми гадливыми проявлениями человеческой сущности, способен любить всех без исключения и постоянно проявлять заботу о людях совершенно ему чуждых и никчемных.
  Вообще люди с таким необыкновенным самообладанием, пожалуй, единственные в своем роде, кому можно было бы позавидовать и преклонить перед ними главы. Но Конради был еще более необыкновенен, и прежде всего тем, что он любил человечество вплоть до всякого самого ничтожного и скверного его представителя самым искренним образом, и никогда не ощущал своего внутреннего превосходства перед последним негодяем или пустейшим нищим дураком.
  
  Глава 4
  "О, другое дело и другой вопрос, в чем именно мы все, ищущие общего блага и сходящиеся повсеместно в желании успеха общему делу - в чем именно мы полагаем средства к тому."
  (Ф.М.Достоевский)
  На обед в загородный cafe"s chantante собрались все члены Совета в количестве 12 человек и еще несколько приглашенных из соседних городов. Кроме того присутствовал даже вице-губернатор, почетный член Союза, который, впрочем, пробыл здесь недолго. Из посторонних пришел Святой, щедро субсидировавший организацию, а также упоминавшийся Щаповым в разговоре с Конради, американский журналист, путешествовавший по Уралу и Сибири, который прибыл на обед вместе со своим новым приятелем Гусевым.
  Этот американец (Армстронг или Армронг, в точности никто у нас не знал, как его звали) чувствовал себя в сем увеселительном заведении как у себя дома, чему в немалой степени способствовала царившая здесь непринужденная обстановка и новомодное танго, почитавшееся у нас танцем крайне неприличным и потому гонимым всеми приличными и уважающими себя людьми. Приезжий из-за океана придерживался о нем несколько иного мнения и на протяжении всего вечера не отрывал глаз с очаровательных танцовщиц, даже бросал периодически цветы одной из них, слишком высокой и худой. Впрочем ему ничего более и не оставалось, так как все члены Совета были заняты своими делами, которые обсуждались исключительно на русском языке, которого путешественник не понимал. Американец пытался было заговорить с Конради и Ткачовым, но первого постоянно отвлекали от беседы, а второй почитал беседу на иностранном языке гораздо ниже своего достоинства и утверждал, что такой извращенный вариант английского, какой бытует в Америке, для него совершенно непонятен. А Протопопов, более всего заинтересовавший Армстронга (или Армронга) в качестве представителя "простого русского народа", никакого языка кроме русского не знал. По-английски говорил Шедель, закончивший когда-то Оксфордский университет, но Гусев сразу же отговорил своего коллегу от общения с ним, да и тот, взглянув на угрюмое лицо адвоката понял, что человек этот для дружеских бесед вовсе не создан. Секретарь Совета Лемке, выходец из Риги, владел многими языками, но как истинный потомок германцев, вообще не любил заниматься празднословием и на все попытки не в меру общительного иностранного путешественника заговорить на какую-нибудь тему, отвечал только самым презрительным и равнодушным взглядом. Вообще многих, особенно дворян, сильно раздражала развязность и бестактность в поведении заокеанского гостя, вероятно долженствующая, по мнению последнего, изображать собой некую демократию и свободу. Его оценили по заслугам только Святой с Протопоповым, но они никак не могли выразить ему свое искреннее восхищение по той же самой причине, по которой не мог этого сделать сам гость. "Свой брат - сермяжник! "- переглядывались они, - только пить не умеет по-нашему. Да и куда ему, бедолаге! Супротив нашей водки никто не устоит." Так что бедному Армстронгу в приятели оставался один лишь Гусев, с большим интересом расспрашивавший своего коллегу по поводу государственного устройства США. Разговор их был примерно следующего содержания.
  Армстронг: У нас тоже есть организации подобного рода. Но поскольку всякий честный американец возмущается их деятельностью, такой силы и влияния они не имеют, тем более им не оказывается поддержка на государственном уровне, как это происходит у вас
  Гусев: Я совершенно согласен с вами. Но что поделать: у нас слишком неоднородная по социальному и национальному составу страна. Представьте себе, здесь практически не существует ярко выраженного среднего класса, потому нет и экономического стержня, способного сплотить эту разнородное общество, всю огромную территорию нашей империи, потому при подобном нездоровом положении в роли единственного стержня может выступать только русский национализм (впрочем, у нас нет такого понятия, я говорю то, что вам более доступно для понимания), это называется у нас несколько иначе - русская идея, ведь мы в отличии от прочих стран не имеем колоний, а все новые земли приращиваем к единому организму, потому потеря любой, даже самой незначительной части будет серьезным ударом по целому. Представьте себе, что может произойти, если весь этот огромный живой организм лишить единственного стержня, его сердца и мозга! Все расползется в разные стороны, даже от собственно русских ничего не останется: все деградируют и рассеются в пространстве. Многие это понимают, а если и не понимают, так подсознательно чувствуют, потому и создаются у нас в большом количестве с начала века различные национальные организации и философские кружки, которые, увы, не всегда носят идеальный характер...
  Вообще здесь надо отдать должное Гусеву, который будучи демократом и либералом по убеждениям, все же не дошел до пропаганды русофобии и огульного отрицания существующих порядков, что всегда было присуще либерально-демократическом лагерю. Он при всех своих недостатках все таки был достаточно умен и честен, дабы полностью отдать себя во власть демократических идей в этой необычной стране.
  Армстронг: По-моему это достаточно глупая идея - идея о превосходстве и уникальности одной нации.
  Гусев: Снова я спешу с вами согласиться. Это глупо полагать, что славяне чем-то превосходят немцев или французов, однако всякая нация - уникальна, и на это нельзя закрывать глаза. И если только эта уникальность вдруг будет по каким-то причинам утрачена, навсегда будет потеряна и нация. Мне кажется, например, что самые необычные нации - это русские и евреи, и вовсе не по внешней культуре (все же в этом смысле японцы и китайцы куда интереснее), но по внутренней, по всей истории своей.
  Армстронг: Это я читал у Ницше. Он первый говорил про уникальность русской и еврейской культуры. В этом наверное и причина вашей несовместимости.
  Гусев: Ни о какой несовместимости мне неизвестно, и еврейский вопрос я вообще не склонен принимать всерьез. Только крайне правые националисты, русские и еврейские, искусственно создают его. Вот я сам русский, и весьма доволен этим обстоятельством, тем не мение мое отношение к человеку никак не зависит от принадлежности его к той или иной нации.
  Армстронг: И здесь мы с вами сходимся. Я надеюсь, что так же полагает и большинство ваших граждан. Однако у меня есть небольшое поручение от читателей нашей газеты, напуганных ужасными слухами о еврейских погромах. Я желаю выразить протест правительству вашего штата.
  Гусев: Если вас так все это волнует, то советую вам сходить в городскую управу или даже к вице-губернатору. У нас так заботятся об иностранных гостях, что неизбежно уделят вам время для беседы. Или подойдите к графу, он, можно сказать, третий человек в городе, предводитель дворянства, к тому же является товарищем председателя интересующей вас партии.
  Американец поспешил воспользоваться предложением Гусева, подошел к предводителю и самым нахальным образом заявил ему свои претензии, причем все это было сделано с таким чувством собственного достоинства, что графу ничего не оставалось делать, как принять надлежащий в таких случаях официальный вид, чего он прежде никогда не допускал в общении с кем бы то ни было.
  "Ответ на ваш запрос был дан несколько лет тому назад нашим правительством. Вы желаете, чтоб я повторил его?"
  "Непременно желаю. Итак, чего добивается ваша партия?"
  "Того же самого, что и ваше правительство".
  Армстронг был явно озадачен подобным ответом.
  "Наше правительство до подобной низости никогда не доходило", - начал было он с гордостью.
  "Помилуй Бог, что за низость? И каковы чаяния вашего правительства в отношении евреев?"
  "Мы, как и все честные люди ратуем за создание государства Израиль."
  "Именно за это выступает и наша организация, а также наше правительство Не понимаю, что низкого вы в этом находите?"
  "Но как, какими методами, черт возьми! Ваши способы выявляют антидемократическую и античеловеческую сущность вашей организации".
  "Если вы находите в демократии смысл жизни, то наша организации именно ее то и провозглашает (при централизованном государственном устройстве конечно). Возьмите почитайте устав нашей партии. Чем к примеру не демократичен & 9 части 3-ей о народном просвещении и распространении христианских начал, или & 10 о строительстве церквей, больниц и приютов? А & 7 части 2-й о необходимости установления твердого порядка и законности на началах свободы слова, печати, собраний, союзов, а также неприкосновенности личности? А требование об уравнении в правах всех сословий? Где же тут нарушение прав человека?
  "А еврейские погромы как расценивать?"
  "Я сказал уже вам, что это - вынужденная мера. Евреям в России так хорошо живется (они даже повсеместно борются у нас за власть), что они совершенно не хотят переселяться на свою историческую родину в Палестину. После долгих уговоров ваших подзащитных убраться по-добру по-здорову за пределы империи или хотя бы отказаться от борьбы за экономическую и политическую власть, мы вынуждены были перейти к демонстрации силы."
  "Ваши цели просто антигуманны. Всякий человек имеет право жить там, где ему нравится."
  "Наша цель в отношении евреев одна: создание еврейского государства в Палестине. Я не нахожу в этом ничего дурного. Миллионы эмигрантов из Европы: немцев, скандинавов, французов живут спокойно в России и никто не думает их прогонять. Евреи - не эмигранты, поскольку у них нет родины и посему мы хотим помочь им в ее создании. Если они будут проживать в России, кто тогда станет создавать для них государство, уж не вы ли?"
  Изложив официальную точку зрения, Конради поднялся из-за стола, давая понять, что спор на этом закончен, что очень обидело путешественника. Между тем, своим выходом из-за стола, Конради намекал еще и на то, что обед пора бы и закончить, время уже приближалось к семи и пора было открывать заседание. Все последовали примеру графа, однако на заседание отправились только члены Совета.
  Собрание обыкновенно проходило в шикарном двухэтажном особняке - собственности партии, оборудованного в старорусском стиле. Совет расположился за длинным столом, накрытым вышитой скатертью и приступил к обсуждению последних событий, среди которых секретарь Лемке выделил следующее, самое неприятное.
  - В ведомостях была отпечатана некая либеральная статья за подписью всем известного г-на Гусева, окрестившего деятельность нашей партии в отношении евреев, чем-то вроде средневекового мракобесия.
  - Экое ведь слово подобрал! - возмутился Щапов, - теперь я буду целый вечер сожалеть, о том, что не вылил сегодня коньяк в его подлую физиономию.
  - Мы напишем контрстатью в нашем органе, - заметил Конради, - полагаю, что Юрий Александрович отлично справится с эти заданием. (Лемке согласно кивнул) Но я думаю, что последние городские события, не исчерпываются этой дурацкой статьей.
  - Вообще то я хотел выступить с докладом, - угрюмо сообщил адвокат Шедель, недовольный тем, что все забыли про факт его выступления, - однако теперь я полагаю, что с докладом надо повременить и разработать план предстоящих действий.
  - О нет, мы вовсе не забыли о вашем докладе, - поспешил разуверить его Конради, - я даже думаю, что именно с него будет лучше всего начать заседание.
  - И все же ограничусь несколькими словами на тему будущих наших действий.
  Однако ничего сказать ему так и не удалось, так как доложили о приходе протопопа о. Константина.
  - Какая радость! - провозгласил Щапов, едва завидев священника, - давненько вы не посещали наше общество! А ведь вы благословляли организацию нашу на заре ее создания.
  - Да, благословлял, - согласился о.Константин, - но с тех пор уже достаточно разочаровался в ее деятельности.
  О.Константин благословив всех, уселся за стол, а Шедель продолжил свой доклад.
  - Я, господа, хочу сказать вам несколько слов о евреях в партиях, я имею в виду конечно партии демократические.
  С этими словами он вытащил из кармана некую бумажку.
  - От своих старых знакомых в полиции мне удалось добыть списки членов антиправительственных партий. И что же? - оказывается, что во всех террористических крайне левых организациях, теперь, к счастью, почти окончательно нашими усилиями разгромленных, добрую половину членов составляли евреи.
  - И прибалты, - вставил Щапов, - с поляками.
  - Если прибалты, то только эти отбросы европейской цивилизации, по типу эстов и латышей! - мрачно заметил Лемке, задетый за живое упоминанием Щапова о родных землях.
  - Помилуй Бог, я и не говорю о немцах! Немец и террорист - понятия несовместимое. Речь идет именно о разных отбросах европейской расы, как вы верно заметили.
  - В конце концов это не так уж и важно! - оборвал Шедель, - я говорю не о террористических организациях в целом, а о наших, N-ских ответвлениях этих партий. Взять хотя бы эсеров, там почти сплошь одни евреи, и это при столь малой доле еврейского населения в целом по губернии. Об опасности этой организации даже говорить не приходится, настолько она вредна монархии и буржуазному устройству общества. Можете ознакомиться со списками.
  С этими словами Шедель протянул Лемке свои бумаги, тот бегло пробежал их глазами и заметил:
  - Ну в этом я никогда и не сомневался! Знакомые все личности. Странно только, что у всех этих евреев русские псевдонимы. Вероятно они сами стыдятся своего семитского происхождения, а напрасно. Социализм - чисто еврейское изобретение, а Маркс - самый типичный представитель их идеологии.
  Сказав это, Лемке по памяти записал фамилии известных ему социалистов, евреев и русских и передал список Протопопову.
  - Это твои проблемы.
  - В большевистской же партии, - поделился своими познаниями Щапов, - особенно в ее руководстве, почти одни евреи - процентов на 80 - 90. Это вообще какая-то подпольная еврейская организация, стоящая на позициях интернационализма и русофобии, как неотъемлемого элемента марксистского интернационализма. Радует только одно, что этих самых большевиков вообще не слишком много в России, а у нас в городе и двадцати, пожалуй, не наберется. К тому же в 1906 году не малая их часть отправилась в места не столь отдаленные, а половина удрала заграницу, откуда теперь ведет свою подрывную деятельность, при активном поощрении тамошних властей.
  Шедель страшно не любил когда его прерывали и заметил тоном самым недовольным:
  - Может вы, Лука Никодимыч, сообщите нам что-нибудь о деятельности русских социалистов в Лондоне.
  - О, нет, нет, пусть уж лучше Юрий Александрович...
  - Среди большевиков только двое русских, рожденных в православии, - продолжил мысль Щапова Лемке, - это лидер партии Лианозов и арестованный недавно по подозрению в подстрекательстве к беспорядкам Скатов. Для общей численности это менее, чем десять процентов. Был еще Бережков, да как-то отошел от революционной деятельности. Вообще вся эта еврейская компартия опасней всех чисто сионистских организаций. Она антигосударственная, антимонархическая, антирусская, какой еще довод нужен для борьбы с ней?
  - Но как с ней бороться, коли половина - в подполье, а другая - за границей, - вновь подал голос Щапов.
  - Зато нам известно, где находится лидер, - заметил Шедель.
  - И что из того? - пожал плечам Конради, - уж не предлагаете ли вы ворваться к нему на квартиру и устроить в ней погром?
  - Это слишком просто, да к тому же антизаконно, - отозвался адвокат, - его надо отдать под суд.
  - И за что же? Согласно манифесту, все партии у нас законны. Нет никаких оснований для возбуждения уголовного дела против этого человека.
  - Значит, надо найти основания. Надо доказать антигосударственную сущность его деятельности.
  - Обыск у него уже был и все безрезультатно, - вздохнул Щапов.
  - Он был кем-то заранее предупрежден, а надо сделать так, чтоб обыск застал этого мерзавца врасплох, и обследовать все самым тщательнейшим образом.
  - Оригинальная идея! - с иронией заметил Конради, - главное - все законно.
  - И надо пригласить господ из полиции, - добавил Шедель.
  - Открыто полиция нам помогать не будет.
  - О, это я организую! - воскликнул Щапов, - положитесь на меня.
  - Значит, все должно быть организовано до начала Поста. Надо все сделать в пятницу или субботу, - скромно предложил Протопопов.
  - Да! До прощенного воскресенья.
  - Надеюсь, с этим все согласны? - поинтересовался Лемке и взглянул на часы.
  - Все, конечно все!
  - Я не согласен, - раздался голос Конради.
  Секретарь, нимало не сомневавшийся в возможности подобного заявления со стороны графа, еще раз поглядел на часы и устало зевнул. Если будут прения, раньше одиннадцати до дому он безусловно не доберется, а так хочется еще поиграть в винт на сон грядущий. Щапова же просто перекосило от заявления Конради.
  - Ярослав Дмитриевич! - воскликнул он, - это весьма странно с вашей стороны - игнорировать мнение большинства членов Совета. Тем более, что вопрос уже почти решен.
  - Я не согласен с программой нашего выступления, - настаивал Конради.
  - Что же плохого вы нашли в этой программе?
  - Да весь ваш план, Лука Никодимыч, никуда не годится.
  - Конечно, вам всегда были не по нраву мои планы! Но мы все равно выслушаем ваши возражения и поспорим с вами, - милостиво сообщил Щапов
  Лемке снова зевнул, налил себе чаю из самовара и приготовился к длительным прениям.
  
  Глава 5
  "Вам говорят: вы знаете все! А я вам говорю: вы ничего не знаете, потому вы не подпишите обвинительного приговора, рука дрогнет."
  (Ф.Плевако)
  - Во-первых, я не согласен с одним пунктом программы действий, разработанной вами, Лука Никодимыч, и при вашем попустительстве, Борис Владимирович (при этих словах он взглянул на равнодушное ко всему лицо адвоката). Я полагаю, что вообще весь план надо исправить и выбросить ту часть, которая имеет явно националистическую окраску.
  - Давайте по порядку, - провозгласил Председатель, - давайте разберемся во всем тщательнейшим образом. Нам, например, известно, что перед самой Масленицей имела место забастовка, организованная сионистскими социалистическими партиями. После ее разгрома, начались беспорядки среди молодежи, в которых принимали участие гимназисты старших классов и студенты горного института, значительную часть которых составляли лица семитского происхождения.
  - А что, вы их расспрашивали насчет происхождения? - улыбнулся Конради.
  Но Щапов не слушал его и продолжал.
  - Вам известно про эти беспорядки, вы читали о них в прессе и должны также знать, какое глумление было устроено сионистами над государственным флагом, из которого вырезали красную часть и использовали ее в качестве символа своей революции.
  - И скинули портрет государя, - добавил кто-то.
  - И все это было организовано социалистами еврейского происхождения, а вы предлагаете убрать национальную подоплеку из программы наших контрмер.
  - Я с вами не согласен насчет этих социалистов-сионистов, - заметил Шедель, - среди них нимало русских, а сочувствующие им - почти все русские.
  - Потому что это наша дурацкая черта, непременно сочувствовать кому-нибудь, - отрезал Щапов.
  - А социалисты-евреи, евреями себя не считают, даже стыдятся своего происхождения и берут русские фамилии.
  - Это только для того и делается, чтоб побольше русских сманить в свои ряды. Ведь самостоятельно они ничего сделать не смогут, - кто, как не русские дурачки будут для них жар из костра выгребать?
  - Я не могу согласиться с идеями г-на Щапова о новых сионистских организациях, - продолжал Конради, - чисто сионистских боевиков мы разгромили еще в 1906 году, а нынешние социалисты - не сионисты вовсе.
  - Однако Борис Владимирович, вы сами верно отметили, что большинство их - сионисты, - не унимался Щапов.
  - Я такого не говорил, - пожал плечами Шедель, - что они евреи - это да, а про сионистов я ничего не говорил.
  - Как же не сионисты? Даже сам их идеолог - еврей!
  - Ну и что из того, идеолог богоизбранности русского народа и объединения славянского мира под его началом - Кржижанич, а он - хорват, даже католик. И что ж из того? Сионистская идея, господа, основана на твердом законе, едином для всех ее последователей. Именно этот закон и позволил евреям выжить и сохранить свое национальное лицо, - продолжал Конради, - И если наша сила и единство зиждется на России, то их на Законе и от Закона. Социализм же есть беззаконие, беспочвенный космополитизм. Евреи - члены социалистических партий - безусловно выродки, зараженные русско-еврейской идеей всемирной общности, не признающей ни своего народа, ни Бога. Их идейный фанатизм не имеет ничего общего с сионизмом.
  - Черт возьми! Если среди социалистов преобладают евреи, это уже о чем-то говорит! - отметил Щапов.
  Конради, обратив внимание на растущее недовольство Председателя, поспешил по привычке своей несколько смягчить обстановку.
  - Я с вами совершенно согласен, что сионисты и коммунисты по сути своей одно и то же. И все же в них достаточно различий и подход к ним не может быть одним и тем же.
  - Но суть подхода должна быть одинаковой, - упорствовал Щапов.
  - Пусть так, - спокойно отозвался Конради, - но не забывайте, что сионисты, провозглашая богоизбранность своего народа, только о себе самих и заботятся. Коммунистические же фанатики задумали спасать отчего-то целый мир, совершенно не задумываясь о том, нуждается ли мир в их спасении. Потому подход к этим двум враждебным миру течениям должен быть различен. Первоочередной же целью должно быть спасение России от кровавой чумы коммунизма. Если полиция бездействует и ей не под силу сдержать революцию, сам народ должен подняться на борьбу против нее.
  - Мы только и делаем, что боремся с ней с начала создания партии, - пожал плечами Щапов, - ваше мнение всегда высоко ценилось в партийной среде, но я все таки не могу согласиться с вашей идеей о необходимости разделения коммунизма и сионизма. Я, и не только я, уверен, что все идеи марксизма вытекают исключительно из еврейского происхождения самого Маркса, а идея интернационализма - из семитской способности обходиться без родины. Славянин не сможет жить без родины и то, что полезно для евреев никогда не может быть приемлемым для славян. Если Господь благословил евреев Законом, то русских прежде всего Отечеством и через святых своих заповедал хранить его и веру свою пуще собственной жизни. Пока существует Святая Русь, православие - существует и наша нация. Эта тройственность нераздельна, выпадет одно звено - весь народ погибнет, покинет Бог землю нашу и забудет народ свою богоизбранность, а едва забудет, так и вовсе перестанет быть самостоятельной нацией - одна только смесь кровей останется, да еще язык - не более того.
  - Согласен, что именно так и будет, - опять не стал перечить Конради, - но я решительно выступаю против того, чтобы связывать борьбу против революции с еврейскими погромами, которые вы, Лука Никодимыч, собираетесь в своей программе провести, и мне все равно, как вы намерено это дело окрестить: устрашением ли или национальной демонстрацией.
  Все члены Совета, за исключением всегда и ко всему равнодушного Шеделя, с некоторым удивлением посмотрели на графа. Лемке вновь грустно вздохнул и взглянул на часы (перевалило уже за 10).
  - В конце концов, это не погром, а всего лишь демонстрация! - вскричал Щапов, - и все согласны на демонстрацию.
  - С демонстрацией то все согласны, только вы, Лука Никодимыч совместно с г-ном Протопоповым неизбежно хотите превратить ее в погром, независимо от решения Совета, который лично вам все спускает, благодаря вашему Председательству.
  - Это неправда!
  - Безусловно, при теперешнем внутреннем положении государства, мы должны добиваться избавления страны от этой вредной нации, - продолжал Конради, - только за исключением тех ее представителей, которые доказали свою лояльность к государственной власти. Потому наша деятельность ни в коем случае не должна быть направлена против тех евреев, что ставят своей целью департацию и создание в Палестине еврейского государства. Мы должны бороться только с теми, кто мечтает о захвате власти в стране. Власть в России должна принадлежать только монарху и его патриотическому окружению, а никак не продажным торговцам сахаром и нефтью. А вы изливаете свой гнев на тех, кто никакой опасности для страны не представляет. Разве можем мы упрекать этих людей в том, что они стремятся всей душой на родину а до России им нет никакого дела? Разве мы не способны понять их чаяний, мы, нация, которая только и делала, что тысячу лет создавала Великую Россию, совершенно не помышляя при этом о собственном благе?!
  - Оригинально! - заметил Щапов, - вы нам сказали, с кем мы должны бороться, только не сказали, каким образом мы сможем отыскать этих самых членов международных сионистских организаций, которые грезят о захвате мира.
  - Именно с этим и надо разобраться. Нам как раз против таких людей и следует бороться, а не кидаться на первую, попавшуюся под руку мелюзгу, которая только о том и мечтает, чтобы скопить немного денег и отправиться в Палестину для создания нового Израиля.
  - А до каких это пор они будут собирать деньги на обустройство Израиля за счет русского народа?! - возмутился кто-то
  - А может, мы сами станем собирать деньги на их переселение? - усмехнулся Щапов.
  - А не закончить ли нам дебаты, господа? - устало заметил уже совершенно отчаявшийся попасть домой Лемке, - пусть будет так, как решило большинство. А большинство выступает за обыск у социалистов и за проведение демонстрации в еврейском квартале.
  - Наш народ не для такого служения призван Богом, - попытался было возразить Конради.
  - Борис Владимирович, Борис Владимирович, - обратился Щапов к молчавшему Шеделю, - ну скажите же их сиятельству, что они не правы.
  Шедель безразлично поглядел сначала на Щапова, потом на Конради и ничего не сказал.
  - Изменений в программе, представленной месяц назад г-ном Председателем не будет, - констатировал секретарь.
  - Погодите, господа! Ведь мы еще не согласовали день нашего выступления.
  - А меня например не устраивает предложение Луки Никодимыча о выступлении в праздник, - острожно заметил Протопопов.
  - Послушаем же мнение народа, - поддержал его Щапов.
  - Неделя праздничная, все веселятся, семь седмиц Поста - все таки дело нешуточное. Никто не захочет выступать в праздники. Давайте лучше перенесем все на вторую седмицу.
  - Экое святотатство! - не выдержал Конради, - в пост нужно поститься и молиться, а никак не заниматься мирскими подвигами.
  - А выступать в праздники не большее ли святотатство? - не согласился Лемке, - решено, что мы выступим через десять дней, в четверг или пятницу. В пост нужно свершать дела богоугодные, а чем не богоугодное дело - борьба против врагов православия и помазанника Божия?
  - Это ужасно! - вздохнул Конради.
  - Это решение Совета. Кто против? Только их сиятельство.
  - Я воздержался, - объявил Шедель.
  - А отчего вы то воздержались, Борис Владимирович? - недоуменно спросил Щапов.
  - Меня не устраивает то, что все это вы собираетесь организовывать во время Поста.
  - А остальных не устраивают праздники. Вопрос решен.
  На этом члены Совета начали расходиться, кроме Щапова с Протопоповым, которые обсуждали вопрос о сборе активистов боевой организации. Граф отправился в прихожую не то чтоб расстроенный, а какой-то слишком задумчивый, уже в дверях его остановил о. Константин.
  - Мне бы хотелось поговорить с вами.
  - Если вам только еще не хочется спать. Пойдемте ко мне, - отозвался Конради, как-то рассеянно глядя на своего духовного отца.
  - Ко мне все таки ближе.
  - Как пожелаете. Мне все равно.
  На улице все еще стоял мороз, до весны было еще далеко, мучительно далеко. Даже в экипаже Конради ужасно мерз и постоянно кутался в соболью шубу.
  - Может статья, что хотя бы вы согласны со мной, - после продолжительного молчания спросил вдруг он у о.Константина, - отчего вы молчали?
  - Я не принадлежу к Союзу и не имею права вмешиваться в его дела. К тому же мои рассуждения вряд ли смогут здесь кого-нибудь заинтересовать. Я не люблю споров, Ярослав Дмитрич, и не люблю оттого, что за 75 лет жизни еще ни разу не встретил победителя ни в одном из них. Никакой спорщик не сможет склонить другого к своей точке зрения, если даже кто-нибудь из них и признает свое поражение: все одно при своем мнении останется, и все труды собеседника пропадут даром.
  - Ах, как это мне теперь безразлично! Поймите, батюшка, я столько сил вложил в эту организацию, она настолько дорога мне, что я не могу равнодушно смотреть на ее промахи и заблуждения.
  - Вас можно понять как человека. Но только вы, видно, никогда не задумывались над тем, не заблуждаетесь ли вы сами? А я полагаю, что вы первый заблудились и потерялись. Заметьте, что все, из выступавших сегодня, по-своему были настолько же правы, насколько заблуждались в ваших глазах. Ведь истинен один только Бог, и Он один не имеет в себе греха, людям же свойственно ошибаться, и все убеждения их преходящи. Мне бы хотелось много сказать вам сегодня, но я и сам боюсь ошибиться, ибо грешен, как и всякий человек.
  - Что ж поделать, батюшка, 1 erarre humanum est.
  Они достигли небольшого деревянного домика с резными ставнями, в котором проживал о.Константин. Жилище протопопа напомнило графу обыкновенные крестьянские избы, встречавшиеся в его поместьях, обстановка внутри была не слишком бедной, однако без всякой роскоши, здесь было только самое необходимое, и мебель не отличалась разнообразием. В центральной комнате располагалось множество шкафов с книгами на самых разных языках, да стол с несколькими креслами вокруг него. В этой комнате хозяин и предложил графу расположиться и предложил чаю, который был выпит при гробовом молчании обоих.
  
  Глава 6
  "Прекрасная вещь - любовь к отечеству, но есть еще нечто более прекрасное - это любовь к истине. Не через родину а через истину ведет путь на небо."
   (П.Я.Чаадаев)
  - Я пригласил вас к себе, чтобы побеседовать о вашей организации и русской идее вообще, - сообщил о.Константин после того, как чай был выпит.
  - Да, в нынешнем столетии эти вопросы волнуют нас более чем когда-либо, я имею в виду нашу интеллигенцию, мыслящие слои нашего общества, - задумчиво сказал граф, - простому же народу, кажется, совершенно безразлично его место в мировом историческом процессе. А это то и есть самое ужасное, ведь для человечества ничто еще не имело столь пагубных последствий, как равнодушие.
  - Вы правы в том, что именно равнодушие - вернейших союзник и опаснейшее оружие тьмы, ведь именно оно дает ей право торжествовать в этом мире. Но, мне кажется, что в равнодушии народа к разного рода теориям, сложенным о нем его господами, нет ничего особенного. Осуждать его за то, все равно, что осуждать воду за ее равнодушное отношение к тому, кто в нее погружается.
   Конради не стал спорить со священником и перешел непосредственно к делам Союза.
  - Знаете, батюшка, что меня более всего поражает в Совете? - сказал он между прочим, - это то, что когда мы обсуждаем вопросы общего содержания, то для всех мое мнение является неким непререкаемым авторитетом, но едва дело доходит до русского или еврейского вопроса все тут же ополчаются против меня. Вы заметили, что сегодня даже Ткачов, прежде всегда державший мою сторону отмолчался и не посмел возражать большинству. Никто не выступил против этой пошлой программы, кроме меня, а воздержался один Шедель, но он так делает почти всегда, и не находит нужным объяснять причины своего невмешательства. Почему все так происходит, почему я всегда остаюсь в одиночестве и не могу ничего им объяснить - меня просто никто не хочет слушать?! Ведь у всех нас одни общие цели, одно общее дело, но мы так страшно далеки друг от друга, словно бы мы вовсе не члены одной партии, а состоим в неких враждебных группировках, и я для них всех являюсь чем-то вроде яблока раздора.
  - Что тут поделать? Сколько людей, столько и мнений. Но у вас в партии, Ярослав Дмитриевич, дела обстоят гораздо сложнее. Вы не просто совершенно разные люди, вы служители различных культов. И рано или поздно вы все перессоритесь и насоздаете массу новых организаций.
  - Но, батюшка, у нас ведь не простая партия, не какая-нибудь компания людей, собравшихся вместе на почве взаимной приязни и общих интересов. Раскол ее будет величайшим преступлением перед общим делом, потому я должен воспрепятствовать этому во что бы то ни стало.
  - В ваших ли это силах? Сами видите, насколько мнения ваши не совпадают с мнением остальных членов Совета, и вы сами сознаете, что доказать свою правоту им практически невозможно.
  - Но я не могу их покинуть, когда я сам организовал всех в одну партию. Не имею такого права! Если меня в партии не будет, то Щапов с компанией превратит Союз в одну сплошную боевую организацию, и уже никакие благородные цели не избавят ее от позорного клейма террористов.
  - Я полагаю, что у вас давно уже существует две партии в одной: одна политическая, другая просветительская. И хотя у вас практически одни цели, но средства, которыми вы располагаете - взаимоисключающи. Однако все таки вы держитесь друг за друга. Отчего так? Впрочем, я догадываюсь. Никакое сообщество людей, даже ушкуйники, существовать без идейного лидера не смогут, а ни одни идейный лидер не сможет удержаться от того, чтоб не дерзнуть при первой возможности внедрить свою идею в естественную жизнь. Вы им нужны, но вы опасны не для них.
  - Ушкуйники - это намек?
  - Простите, если я выразился через чур жестко.
  - Да нет... Скорее всего вы верно подметили, я и сам стал понимать, что практическая сторона нашей деятельности нередко переходит в это самое ушкуйничество. Потому я всегда ухожу от практической деятельности, она противна моему естеству, но я не в силах ничего в ней изменить. Сколько лет я уподоблялся взбаламошному юноше, сотрясая воздух никому ненужными идеями, и никто не слышал меня. Пора бы мне поумнеть и понять, что вопросы партийной тактики вовсе не мое дело, что есть и поважнее заботы, нежели ведение пустых дискуссий по поводу боевых действий и демонстраций. Вы можете сказать теперь, что я сам пытаюсь найти себе убежище в равнодушии, в то время как с четверть часа назад яростно громил его, но пусть так... Пусть будет равнодушие, спокойное принятие неизбежного, только не раскол!
  - Однако, мне кажется, что ваша деятельность принесет много больше пользы, если вы будете работать независимо от боевой организации, что, впрочем, вы и стараетесь делать. Но все таки вас связывает официальное единство с ней, что наносит вам немалый урон в глазах общественности.
  - У меня слишком много общественной работы, я делаю все, что в моих силах для подъема уровня образования населения, для пропаганды идей патриотизма и чистого православия, - и мне все равно, в рамках какой организации я буду продолжать свою деятельность. У меня слишком немного времени для устроения новых политических клубов и партий, которых за последние несколько лет и без того достаточно расплодилось в России.
  - Но, согласитесь, все таки погромы вызывают у вас омерзение, равно как и воинствующий национализм, которому вы попустительствуете своим членством в известной организации, где половину членов составляют сторонники Щапова.
  - По всей России огромное число людей ненавидят погромы и воинствующий национализм, тем не менее они состоят в разного рода националистических организациях. Что и говорить, все эти погромы - явление гнуснейшее. И все, кто их поддерживает - вовсе не за народ борются, а против него, ибо оскорбляют делами своими его святую идею.
  - Чем же эта идея свята? - улыбнулся о.Константин, - я полагаю, что погромы инородцев как раз крайнее ее проявление, необходимое продолжение ее "святости". Я даже полагаю, что социализм, сионизм и черносотенство есть звенья одной и той же цепи, и порою даже диву даюсь, сколько сходства между правыми и левыми, ибо каждая крайность есть нечто вроде зеркального отражения своей противоположности. Два полюса открыты на земле, и не на одном нет жизни человеческой. Не потому ли противоположные крайности так легко перерождаются в друг друга, правые - в левых, левые - в правых?
  Конради слегка нахмурился. Ведь нет горшей обиды для человека, нежели уподобление его собственному врагу. Однако он полностью доверял о.Констанитну и мог простить ему все, потому от разговора не отказался и не стал из принципа и упрямства доказывать его неправоту.
  - Кажется, теперь я догадался о причинах сегодняшней нашей встречи, - насмешливо заключил он, однако в голосе не промелькнуло ни единой ноты обиды.
  - Давно бы пора. Я ведь, Ярослав Дмитриевич, с одной целью пришел к вам, дабы от греха вас оградить. Я сам грешен, но могу нечто сказать вам, что известно мне лучше вас. С одной стороны мне легче достучаться до вашего сердца, нежели до чьего другого, с другой - труднее, потому что вам самому дано не мало, и в связи с этим мои слова вы можете совсем не принимать к сведению. К тому же ничто не заградит мне уст от ошибок, ведь я сам слишком далек от совершенства.
  - Что за грех вы усмотрели во мне? Скажите мне, и я покаюсь, если и впрямь найду его преступлением перед Богом.
  - Грех ваш - не редкость в людях, да он и не слишком значителен для многих из них, но для вас это и впрямь грех большой, ибо с рождения своего вы были способны постичь умом многое, скрытое от других. Ведь не каждому таланты равно отсыпаются, да и не с каждого одним числом спросится. Вы ли, Ярослав Дмитриевич не слыхали о равенстве всех народов пред Богом и Судом Его? Вам ли не знать, что в Судный день придется дать ответ только за деяние рук своих или за бездействие: за таланты, в землю зарытые? Только своим осудится и спасется человек, и никому не дано будет оправдаться или осудиться по народу своему. Если сам Господь не взял на себя права судить по языкам, кто посмеет делать это, ибо такой суд будет лицеприятен. Вы спросите меня: а как растолковать то, что Он обещал судить народы? Я скажу вам, что народы уже судятся, и каждый год истории из миллионов лет их существования есть постоянный суд Божий. Синедрион для народов - их история, и только Бог может осудить их, и только в этом мире, пока мир еще существует. В последний день всяк будет судится вне народа своего.
  - Я что-то не пойму, зачем вы ставите мне в вину суд, которым я не сужу?
  - Ах, Ярослав Дмитрич, Ярослав Дмитрич, коли вы уж взялись за гуж, к чему отступаться? Вам не по нраву мое обвинение, но как я мог сказать иначе, когда вы сами против себя свидетельствовали, избрав и возвеличив один народ, более того вы нарекли его именем Господним. Но Господу не нужны свидетели, его отмщение и воздаяние - избирать и умалять народы по делам и вере их.
  - Судить я никого не брался, а в служении своем никакого зла не нахожу.
  - Зло, Ярослав Дмитрич, состоит не в служении своему народу, а в умалении за счет того народов других. Сказал же Апостол: "Один Бог, который оправдывает обрезанных по вере и необрезанных через веру". Кто может еще оправдывать или осуждать, не все ли дети Божии?
  - Вам ли, православному священнику, оправдывать чужие законы? Много народов вер на земле, и Господь спросит со всех за заблуждения. Однако есть один народ, с которого спросится много более, и сыны его понесут за малейший грех тяжелейшие наказание. Один Мессия явлен на земле, один народ призван к крестному служению воскресшим Богом. Вообще у каждого великого народа на том или ином этапе его исторического развития возникает сознание своего мессианского предназначения. Вступая в фазу своего духовного расцвета, великая нация начинает вдруг сознавать, что только от нее зависят дальнейшие судьбы мира, а, стало быть, в ее только власти нести миру свет и истину. И она остается великой до тех пор, пока сознает свое мессианское предназначение, и, едва только отказывается от него, тотчас перестает быть великой. Другое дело - справится ли тот или иной народ с этой идеей, не подменит ли ее чем-нибудь иным, да и проникнет ли она в самое сердце его, или останется всего лишь плодом ума и фантазии? Заботы мира сего убивают в любом народе, как и в любом человеке, образ Христа, а следовательно и сознание собственного высшего предназначения. Хотя я неверно сказал, не веру и сознание убивает мирская суета, - ибо и последний негодяй способен верить в то, что он сотворен Богом для какого-нибудь великого предназначения, - убивает подлинное, духовное мессианство, оставляя взамен одно только бахвальство и самодовольство, выливающееся рано или поздно в самый дешевый национализм. Таким перерождением похоронили высшее свое бытие все великие державы, подменив великую идею служения свету на мещанскую идею о собственной неординарности, на ничтожные мечты о благосостоянии и домашнем уюте, и точно так же они погубили истину и духовную культуру, которую должны были нести остальному миру, заменив ее массовой культурой, бесовской и бездарной, но зато более доступной и доходчивой для всех. Так ведь гораздо удобнее, доказывать всем прочим свою неординарность, превосходство собственного мещанского счастьишка над счастьишком народов иных посредством внедрения в мир своей мещанской упрощенной культуры, которую мир воспримет легко и охотно, так как всегда легко и охотно воспринимается все то, что попроще и попошлее. Куда легче завоевать целое стадо дураков и духовных мертвецов, чем самим взыскивать истину, жестокую и суровую, доступную лишь единицам, да и много ли поклонников можно себе собрать через нее? Вы можете спорить со мной, но я совершенно уверен, что только русские, полуварвары-полуевропейцы, оторванные от реального мира, чуждые и непонятные ему, - только они не потеряли своего великого предназначения. Не отсюда ли придет спасение миру? Ибо больше уж неоткуда его ожидать, все прочие нации - слуги мира сего, а когда бывало так, что мир самого себя спасал, и разве когда-то он мог родить себе Спасителя? Мир от начала во зле лежит, богатство, гордость и стяжание - его родная стихия. Только народ, познавший злую сущность этого мира, уже осужденного Христом, создавший культуру, провозгласившую закон иной жизни, познавший страдания и унижения в качестве вернейших путей для совершенствования, только такой народ может вместить полностью Христа, и только в нем залог нашего спасения. Вопрос состоит лишь в том, сможет ли осилить народ свою тяжкую ношу, ибо любовь Божья не несет за собой никаких материальных благ, даже напротив: большую ответственность и тьму испытаний! Ведь рухнули же древле Израиль и Рим!
  - Я не первый раз слышу подобное мнение. И не только из уст подданных нашей империи. По Европе ходит даже миф о Святой Руси. И Нострадамус предсказывал что-то о том, что русские с приходом новой династии (наверное он имел в виду теперешнюю, ибо писал накануне смутного времени) станут играть какую-то мессианскую роль. Но, дорогой мой, вовсе не ради этих измышлений поддерживал я на первых порах создание вашего Союза, а для того, чтоб русские не закрутились в общеевропейской карусели, чтоб не забыли, что они русские, чтоб вспомнили о родной своей культуре, которую вот уж два века пытаются заглушить европейской. Нет нигде духовной культуры, подобной нашей, и потому преступно подменять ее европейской, равно как преступно калечить наш богатейший язык иностранными словами, - преступно не только перед Россией, но и всем человечеством. Я благословил вашу организацию потому, что пришел к выводу, что в наше время, более чем когда необходимы национальные общества, потому что по стране гуляют принесенные извне и чуждые нам идеи демократии, атеизма. Русская мысль о совершенствовании личности подменяется европейской - о совершенствовании прежде всего мира и производственных отношений. Я полагал, что ваша партия поможет русским вернуться домой, научит их брать у народов, которые материально богаче нас одни только материальные достижения, и ничего сверх того, - ибо остального у нас много больше ихнего; я также думал, что партия поможет раскрыть людям истинное лицо тех, кто дерзает говорить от народного имени, ничего в народе не смысля, покажет, что все они - суть не более, чем злейшие враги отечества нашего, и поливают его грязью по одной лишь причине, что у власти стоят царь с министрами, а их управлять не зовут. О, если б эти люди способны были не оскорблять страну свою хотя бы до тех пор, пока не смогут для нее сделать чего-нибудь лучше, чем она уже имеет! Ан, нет, дело рук чужих всегда видится много гаже собственного производства, но я отчего-то твердо уверен, что допусти этих господ до власти, они непременно погубят народ свой, да еще, пожалуй, и головы свои, окаянные, сложат. Вот от какого рода господ надеялся я, грешный, вы сможете отвадить народ. И мне горько говорить, что увидел я взамен этого! Но это еще цветочки по сравнению с тем, что творят так называемые друзья народа русского в Малороссии и Бессарабии. Но ваши идеи, даже те, что когда-то были дороги мне самому, во что превратились они?! Что за сионистский бред - эта ваша богоизбранность одного народа?! Зачем вы перепутали чуждую нам идею богоизбранности с нашей национальной - богоносности? Богоизбранность и богоносность - понятия разные, и славянофилы их правильно разделяли, а вы напротив, слили, и именно из этого симбиоза родился антисемитизм и национализм. Вы христианскую идею подменили сионской. Евреи уже поплатились за свою зловещую идею, не желаете ли вы того же для русских? Вспомните, дорогой мой, что всякий человек несет в себе искру Божию, это заложено в нем свыше, и всякие мысли о мессианстве целого народа - плоды суетных измышлений мира сего, ибо в мире высшем разделения на народы не будет. Всякое подобное мессианство только для преходящего мира сего предназначено, а стало быть, совершенной истиной не является. Откуда же берут начало эти мессианские идеи? Увы, я человек простой, и, может быть, объясню вам не слишком правильно и мудрено, но не пеняйте на меня за это. Не знаю, кто придумал упомянутую вами теорию о том, что на определенной отрезке бытия всякий великий народ должен сознавать собственное мессианское предназначение, но она кажется мне достаточно справедливой. Первоначально христианство не предполагало богоизбранности того или иного народа, так как с мученической смертью Христа пришел конец и Израилю. Подобные идеи могли родиться только в средние века, и они, своим появлением нарушили наше великое право - быть свободными. Если бы и впрямь Господь избрал для себя русских, то нарушил бы их право на свободу. Он мог призвать их, но избрать, заставить извне идти путем Ему угодным - это просто богохульство, и думать подобным образом - возвращаться к Ветхому завету, когда все были рабами, и по неискупленному греху всемирному не могли приблизиться к Богу сами, и призывались на служение гласом свыше. Но ведь после искупительной жертвы мы стали способны выбирать свободным сердцем, и с помощью трудов и усилий соединиться с Тем, к которому с тех пор отверзлись для нас пути.
  - Не богохульство это, батюшка! Не по праведности Бог избирает народ, но по грехам других народов. Так и в Библии написано. Я полагаю и твердо верю, что Господь может вмешиваться в жизнь людей и народов, и лишать Его этого право - не меньшее богохульство.
  - Господь не изменяет своих обетов.
  - Господь вправе изменять меру наказания и поощрения. Об этом не раз говорится в Библии. Вспомните Ниневию!
  - Но только не за счет умаления права человека на свободный выбор истины. То же и для народов. Мы уже согласились с вами, что всякий великий язык рано или поздно начинает принимать себя за ценнейшее детище Божие. И это при том, что всякий язык несет в себе некую сокровенную цель, намеченную ему свыше, но, как вы сами видите, каждый народ самопроизвольно определяет свое место в мировой стихии в зависимости оттого, как он понимает, способен понять то, что предопределено для него свыше. Видите ли, место у всех разное предусмотрено, а цель по сути одна - высшая, которую каждый постичь должен, а это не слишком простое дело. Так вот и получается, что все только и делают, что пытаются занять место, а за сим забывают цель. Какая здесь может быть богоизбранность? Все от сознания народа зависит, от того, насколько верно он сам определяет свою цель, которая и должна приблизить его к Богу. И если это происходит, если народ верно определяет свою миссию - такое его состояние будет называться богоносностью, а вовсе не богоизбранностью, как полагаете вы. Или вы позабыли изначальную славянскую идею о народе-богоносце? Идея о богоизбранности - изобретение Израиля, нам она чужда и не подходит, так как прошло время Завета Ветхого, и зачем вам, умному и образованному человеку искать что-нибудь еще в старом хламе, давно отвергнутом и, более того, вредном? Разница здесь слишком велика. Помните, что все народы безусловно равны перед Богом, и мессианское бремя понесет только тот из них, кто познает высшую цель своего бытия и не смешает ее с образом мира сего, даже с собственным своим образом. Здесь нет никакого Божьего благословения, даже, напротив, больший спрос и большее количество испытаний, непременно поджидающих такой народ на стезе поисков истины. У него непременно должно быть сильное государство, ибо дети его всегда склонны к анархии, благодаря редкой потребности в поисках истины, и только сильное государство и централизованная власть сможет сдержать единство народа и предостеречь от рассеяния. Никакие преимущества в мире этом государство такое получить не может, оно с досадной периодичностью будет распадаться, и вновь возрождаться, как Феникс из пепла на почве общей идеи. Сокровище несчастный богоносец обрящет только на небесах, там же и сыщет он процветающее отечество, но только при том условии, если сумеет сохранить свое отечество земное, которое для каждой отдельной личности станет источником духовного роста и приобщения высшей правде. Ибо, как я уже сказал, залог спасения сего несчастного народа заключен лишь в сильном государстве, на обустройство которого и пойдут все его силы, при достижении же стабильности будет процветать культура и наука, да с таким успехом, что за несколько лет они смогут создать то, что остальные народы достигали веками. Стабильности будет немного, но только она станет условием его всемирного служения, так как все остальные силы народа-богоносца будут уходить на построение и поддержание своего чудовищного государства, что требует слишком колоссальных усилий и никакого времени для общемировых забот не оставляет.
  - В этой загадочной схеме я все таки узнаю Россию.
  - Может статься, что так и есть. Только меня удивляет то, что нет у нас золотой середины, нет ни одного среднего таланта: или гении или дураки, третьего не дано. Отчего у нас нет и не может быть средней культуры: только недоступная остальному миру духовность или блестящая образованность аристократии с одной стороны и дикое варварство народа - с другой, так же и с нравственных позиций: или совершенная святость и набожность или отвратительнейшее иконоборчество? Мне даже сдается, что все эти 180 миллионов людей только для того и живут, чтоб выдать из недр своих несколько сотен тысяч гениев и пророков, и только для того они и переносят все тяготы, защищают и кормят это страшное чудовище - свою безграничную империю. Та как, по-вашему, отчего в России столь сильное расслоение, если он страна-богоносящая?
  - Этим вопросом многие умы и до меня мучались. Но знаете, мне все же кажется, что гении и святые произрастают только в недрах народных. Пусть даже большинство гениев и выходит из дворянской или буржуазной среды, но силу они черпают из народных глубин. Заметьте, что эти гении и святые по какой-то странной иронии судьбы все сплошь являются патриотами и сторонниками сильного государства, а все, оторванные от земли своей, чуждые своего народа, но меж тем, учащие его жизни, разного рода либеральчики и враги России всегда были и останутся посредственностью и обычно не оставляют после себя ни одного значительного труда или открытия.
  - Я вам эту странную дилемму задал для того, чтоб узнать ваше мнение на сей счет. Это прекрасно, Ярослав Дмитриевич, что вы понимаете, что у нашего простонародья несмотря на его невысокий культурный уровень есть много, чему могут поучиться даже самые великие умы. Как видите, та часть народа нашего, которая почитается везде малокультурной и отсталой имеет какое-то непонятное превосходство перед дворянином с тремя университетами за плечами. Это оправдывает вещие слова о том, что малейший становится перед величайшим. Если же вы до сих пор продолжаете упорствовать в своей ветхозаветной теории, то ответьте, ради Бога, что в народе нашем такого особенного, за чтоб Господь мог избрать его из тысячи других: пожалуй, что - ничего, кроме того, что они сами взыскали Его, а вовсе не Он призвал их откуда-то, присмотрев среди тысяч других. Ведь несть перед Богом ни эллина, ни иудея, ни раба, ни свободного, но все и во всем Христос.
  - Покаянный дар - вот то, чего не достает прочим народам! Я и в мыслях не держал каких бы то ни было физических или умственных заслуг, а именно этот самый дар, как нечто, стоящее перед Богом выше любых заслуг. Только с покаянием и любовью можно было дать миру великую гуманистическую культуру!
  - И у других великих народов есть значительная культура, имеющая гораздо более длинную историю, нежели культура славянского племени.
  - Культура Европы - культура разума и созидания. Именно из разума и скорбей чисто человеческих вышла она, наша же культура пошла путями неземными, со взлетами и падениями, с погружениями в непроглядный мрак и светоносным горением, но всегда и во всем стремящаяся к высшему идеалу. Выше любви к человеку в ней стоит только любовь к России, без которой немыслима любовь к Богу.
  - Не подменяете ли вы, дорогой мой, любовь к Богу любовью к России? Вы до Бога вознесли Россию, но кто сможет уберечь наш народ от вознесения до Него какой-нибудь лже-России. Народ слишком далек от совершенства, которое вы ему приписываете, народ еще полностью не определил и не распознал своих провиденческих целей, кто сможет уберечь его от ошибок? Говорю же вам, что все вы, и правые и левые, только подливаете масла в огонь. "Подите взыщите Россию", - кричите вы, забывая, что на небесах отечество ваше, ваша Россия, подите взыщите ее там, тем только вы и добудете больше славы для земной. Ведь Святая Русь и Россия - вещи разные. "Подите и взыщите царство равенства и братства!" - кричат с другой стороны, но такое царство тоже только там быть и может, кроме как в душе своей негде его более взыскать в мире настоящем, найдите прежде братство в себе самом, возлюбите всех, и вам уже не захочется изменять мир. Россия ваша - в церкви, и слава ее неотъемлема от славы православия, а вовсе не в расширении границ и многошумных военных победах состоит.
  - Что ж вы хотите этим сказать? Не отказаться ли от всех наших территорий советуете? Территории эти волей Божьей нам посланы, и около двух третей вошли в нее добровольно. Ведь русские никогда не шли за территориями, подобно англичанам, они сами как-то к нам в руки попадали и большая часть совершенно случайно, за редким, впрочем, исключением. И вовсе не потому, что Бог нас ими награждал и желал тем прославить, а прежде всего для того, чтобы мы несли народам, их заселявшим, свет и истину культуру, которой они не знали.
  - Я не предлагаю ни от чего отказываться, я о другом говорю, - вздохнул священник, - надо подумать прежде всего о каждом человеке в России, и Россия приложится к тому. Надо научиться верить в Бога, ибо за двести лет, прошедшие в Петра мы только и делали, что пытались разучиться верить, лишь подсознательно стремясь к отрыву от этой грешной земли. Впрочем и последнее значило очень много, потому что в Европе и того делать до сих пор не научились. Хотя скорее всего, европейское стояние на земле много надежней нашего вечного поиска, ведь Бога мы еще не нашли, пока только ищем, ищем повсюду: в небесах, на земле, в бездне, хотя Он много ближе к нам, стоит только поискать в сердцах наших. А нам легче, чем кому-нибудь сделать это, ведь мы еще на разучились летать.
  - Потому то нам и нужна Россия, - перебил его граф, - потому что мы слишком далеки от совершенства. Почва нам необходима, нельзя нам уподобляться тем адептам демократии, что потеряли и Бога, и народ, и родину а только власть надеются отыскать, чтоб управлять тем, чего не имеют.
  - Совершенными мы никогда не станем. Нам нужна Россия, в ней наша сила и именно с ней связана наша искупительная миссия. Но необходимо понимать, что страна эта - всего-навсего Божий дар, ниспосланный нам свыше, а вовсе не наше приношение Ему, и потому нельзя подменять истину Христову любовию к отечеству. Вы говорите, что Богу поклоняетесь и России, но забываете, что есть на свете нечто высшее, нежели Россия, это - человек, и слова: "возлюби Бога своего и отечество свое", как бы благородны они не были, не заменят евангельских. Никто не смеет подменять уже сказанное однажды, ибо, как попытались это сделать вы, точно так попробуют дерзнуть и другие, а кто убережет их от того, что когда-нибудь их угораздит пойти далее вас, и они осмелятся в безумии своем посягнуть и на первую часть, в которой сокрыт смысл вящего предназначения человека. Именно здесь, в подмене любви к Богу любовию к чему-нибудь еще, даже очень великому и значительному, и скрывается самая великая опасность, и вы справедливо опасаетесь за судьбу отечества. "Не Мой народ назову я Моим народом".
   - Если это заблуждение, то не только мое, но и вообще всей моей родины. А я ее слишком люблю для того, чтоб осмелиться и в мыслях своих возвысится над ней, потому готов разделить с ней все ее заблуждения, если только родина способна заблуждаться.
  - Вы правы, родина не может заблуждаться, заблуждается только большинство детей ее. Говорю вам, что ваша ошибка, как и ошибка многих честных людей зиждется на этой самой идее служения прежде всего России в ущерб интересам ближнего, не понимая совершенно, что именно служение ближнему явит из себя служение России. У нас же государство подминает под себя все. Его идея полностью довлеет над человеком, даже идея православия неотделима от идеи России, и мои сетования на зависимость церкви от государства - не простое никонианство. Не приведи Господи, что-нибудь случится с царством нашим, тогда неизбежно падет вместе с ним и Церковь. Много ли в этом случае останется у народа, на каком основании будет он созидать новое государство, не потеряет ли он свою идею? Пора бы вам понять, Ярослав Дмитрич, что земля благодати Божией не больше Бога, ее освящающего, даже не более храма, на ней построенного, зовомого человеком.
  - Батюшка, земля эта слишком много значит для меня, и если б интересах ее понадобилось, чтоб я стал социалистом или западником, то я, не задумываясь, стал бы им. Вы почитаете за явное зло зависимость церкви от государства, но для меня понятия Бог и Россия - равнозначны и неразделимы.
  - Видите, Ярослав Дмитрич, до чего может договориться иной человек, решившийся перестраивать в интересах отечества своего заповеди Божии. Даже на грех согласны вы ради России, но разве вам не известно, что вовсе не Россией будете вы оправдываться перед Богом в последний день!
  - Еще Гоголь говорил, батюшка, что не возлюбив Россию, не возможно ни Бога, ни ближнего полюбить. Только через идею России возможно постижение Бога, возможна и полнота любви к человеку.
  - Это несчастье народа русского, вожди которого никак не мыслят любовь к Богу вне любви к России! Как посмели вы для себя востребовать у Господа право создания новой заповеди: любви к Отечеству. Заповедь прекрасная, но никакого права ставить ее прежде любви к Богу и ближнему, вы не имеете. Ох, и любит же народ наш творить себе кумиров и класть душу свою за них.
  - Родина - вовсе не идеал, ни кумир какой-нибудь, а нечто высшее, что в этом мире существует. Нет здесь более ничего, достойного поклонения. Если же вы напомните мне о человеке, то я осмелюсь заметить вам, что человек всегда был склонен к созданию общности с себе подобными, которая именуется Царством, и никакой человек не будет счастлив оттого, что царство его будет бедствовать.
  - Благосостояние государства вовсе не является жертвенником для его граждан. Польза человека должна стоять несоизмеримо выше пользы государства. Для себя создавали люди царства, а не рождались для поддержания своих царств.
  - Надеюсь, слова ваши относятся исключительно к внутренней политике.
  - Политика - не церковное дело. Тем более политика внешняя. Хотя это, пожалуй, единственная область человеческой деятельности, в которой интересы государства должны стоять выше всех остальных, но только на началах справедливости, ибо у Бога нет никаких симпатий и предпочтений одних народов другим.
   Беседовали они уже более двух часов, спокойно, без лишней горячности, однако видно было, что друг с другом согласиться они не могли, да наверное и не ставили такой цели, более делясь собственными соображениями на тот или иной счет и не опускаясь до спора. Так или иначе каждый из них остался при своем мнении, да и, наверное, был по-своему прав. Конради говорил мало, но за немногословием его скрывалась только цель его сегодняшнего визита к о.Константину ибо к протопопу пришел он не для того, чтоб изложить свои взгляды, а более для того, чтоб послушать мнение последнего.
  
  Глава 7
  За темные отцов деянья,
   За темный грех своих времен,
   За все беды родного края
   Пред Богом благости и сил
   Молитесь, плача и рыдая,
  Чтоб он простил.
  (Хомяков)
   "вряд ли мы столь хороши и прекрасны, чтоб могли поставить себя в идеал народу".
  (Ф.Достоевский)
  Пробила полночь, и о.Константин, утомленный бесплодностью своих попыток убедить графа в его неправоте, заметил:
  - Это прекрасное качество - любить родину но никто не имеет права отказывать другим народам в подобных же чувствах к своей. Нельзя из любви к Отечеству забывать о невозможности построения своего счастья на горе других, и невозможности полноценной любви, если есть в ней место ненависти.
  - Экий вы альтруист! Только слова ваши к нам не подходят. Мы не мешаем ничьему мирному существованию. Мы на протяжении всей нашей истории только и делали, что доказывали миру свое бескорыстие.
  - Охотно с вами соглашусь. И снова готов повторить, что именно этим бескорыстным служением отличается идея богоносности, которая ни в коей мере не умаляет достоинства иных народов, от сионской идеи богоизбранности, в которую она стала перерастать в нашем веке благодаря стараниям ваших единомышленников. Как это ни странно, но получается так, что семиты сами породили антисемитов своими идеями об избранности Израиля.
  - Именно это я и хотел сказать.
  - Все таки первоначальная русская идея сильно отличается от той, которую вы и разного рода русисты и слависты для нее изобретаете. Сама Россия гораздо лучше поняла Божье определение о собственном месте и роли в историческом процессе, нежели сделали это ее исследователи. И я, подобно вам, полагаю, что весь мир погряз в грехах, что все стали рабами века сего, машин и прогресса, только Россия осталась пока свободной, благодаря тому, что есть в ней то ядро, та основа, что именуется Святой Русью, которая ставит Бога превыше всего: выше самого мира, уюта, богатства, и даже самой России. Если же я соглашаюсь с этим положением, то должен неизбежно принять и следующее, из того проистекающее, а именно то, что Россия призвана спасти Европу, искупить грех мира сего, ибо только она верно разгадала смысл существования народов и создала то ядро, что называется в народе Святой Русью, а на самом же деле является неким духовным отечеством на бренной земле, конгломератом Церкви и народной праведности. Но вы должны понимать, что грех мира сего искупается только жертвой, и кто знает, не придется ли России отдать себя на распятие во имя спасения ненавидящего ее мира, и тогда погибнет Святая Русь, как нечто, завершившее свою цель в мире, а без нее Россия невозможна, одно только место на карте - не более того. Я видел нимало иностранцев, которые как чумы боятся панславизма и сводят русскую мессианскую идею к установлению власти славян над миром и расширении границ империи. Мне кажется, что возникновению подобных опасений в немалой мере способствуете вы, ставя Россию впереди Святой Руси, чего прежде в русской философской мысли никогда не допускалось. Есть и еще одна категория людей, которые знакомятся с Россией посредством увлечения творчеством писателей нашего золотого века, и представляют ее в виде одной лишь Святой Руси, бесконечного храма Божия, где все только о Боге и спасении человечества грезят, увлекая за собой на это поприще целый сонм варваров и инославных христиан. Все это очень мило и красиво, однако эти господа забывают мудрые слова: "врачу, исцелися сам, прежде чем исцелять других," забывают, что этот единый Храм Божий нуждается в огромной территории, увеличивающейся из года в год (ах, не даром страшится мир панславизма!), и население ее также увеличивается из года в год, вне зависимости от войн и поветрий, и никакая власть не может и не в состоянии управлять этой громадой! Понятно, что нечто другое сплачивает эти территории и разноплеменные народы. По-моему, во-первых, это - русская идея, русская культура, во-вторых - мираж преклонения перед властью, жажда сильной власти для обуздания хаотичной природы народа. Я уверен, что единая власть, царизм, который вы проповедуете, - мираж, и он потому только существует, что 180 миллионов человек, разбросанных по огромной территории, от Финляндии до Ирана, от Польши до Маньчжурии и Сахалина, сами изобрели и уверились в необходимости единой сильной власти, в неизбежности подчинения ей ради какой-то общей идеи, которую они ощущают подсознательно, и ради которой тысячу лет строят свое колоссальное государство. Англичане, оторвавшись от родины, переименовались в американцев, австралийцев, Бог знает еще в кого, испанцы - в кубинцев, мексиканцев и т.д., только русские от родины оторваться не могут, и вновь приобретенные территории именуют Россией, а племена - россиянами, различая их вовсе не по национальности, а по религиозной принадлежности. Спроси у этих необразованных диких людей, зачем тянутся они ежегодно на юг и на север для освоения иных земель - ничего вразумительного ответить они не смогут, только всегда будут твердо уверены в необходимости освоения новых территорий не для себя, а для присоединения их к исторической родине, ради стяжании славы прежде для нее, а потом уже для себя лично. Вы сами видите, что государство наше - мираж, что все держится здесь на одной только идее, а авторитет власти - на духовном происхождении этой власти. А что произойдет, если вдруг страна эта, ни в чем меры не знающая, откажется вдруг от своей идеи, которую сознательно воспринять пока не может, откажется от миража власти, которая не станет ей нужна, едва только великая мессианская идея окажется ей ненужной? - Это возможно, очень возможно, ведь Святой Руси так мало, в то время как Россия столь огромна, - хватит ли ее святости на всю империю? Их две, России: одна - Богова, вторая - от мира сего, дьявольская, следовательно только два пути есть у нашей страны: наверх или вниз, в бездну - средины ей не дано. Так что ваша идея о богоносной стране не более, чем добрая рождественская сказка, ибо, как высоко тянется Россия к свету вослед своей высшей духовной сущности, так стремительно сможет она упасть вниз, отказавшись от высшего служения. Небеса или преисподняя, либо путь Святой Руси, либо гибель. Нет середины у нас, ни в чем мы меры не знаем, помнишь, как Достоевский верно подметил: " у нас коли кто в католичество перейдет, то уж непременно иезуитом станет, коли атеистом - то непременно начнет требовать искоренения религии... Атеистом же русскому человеку сделаться легче, нежели остальным во всем мире". Здесь какой-то вечный беспредел, перманентный апокалипсис, и, самое постыдное то, что все русские партии пытаются использовать все это в собственных корыстных целях. Народ наш гораздо умнее всех своих партийных представителей, и ничему особенному мы научить его не сможем, тем более не имеем никакого права создавать от его имени какие-либо партии. Вы все: националисты, социалисты, кадеты, либералы и антилибералы вносите свою лепту в погреб с динамитом, на котором стоит это странное государство. Церковь надо созидать, а не политику, Бога искать, а не благ мира сего, Небесный Царьград приобретать, а не Босфор с Дарданеллами, - единое только на потребу надобно, а остальное все прилагается само собой.
  Речь эта не понравилась Конради и не потому, что он был не согласен с тем, что говорил ему священник, напротив, он отлично понимал его слова, ведь он партию свою создавал не ради каких-либо далеко идущих целей, а в качестве противовеса возникшим тогда в огромном количестве антирусским социалистическим организациям. Ему не понравилась манера духовника утверждать свои мнения в качестве проповеди, не оставляя никакого места для возражений. Полноценной беседы не получилось. К тому же графа ужасно раздражали пессимистические нотки в его речи, которые он относил к возрасту протопопа, и в отличие от о.Константина он сам свято веровал в вечность и неделимость России, проистекающей из ее святости. К тому же ранее никто еще не обличал этого добрейшего и скромнейшего человека, тем более не обвинял его в неуважении к ближнему. Но с другой стороны, он всегда знал, насколько хорошо относился к нему священник, и понимал, что он не может осуждать его просто так, без всяких на то оснований. И потому Конради, привыкший всегда прислушиваться к чужому мнению, чувствовал себя еще горше после отповеди о.Константина. Духовник дал ему время сделать собственные выводы касательно его речи и терпеливо ждал реакции. Он много сказал ему за один вечер, слишком много и трудно было понять, на какие выводы он наталкивал свое духовное чадо. Ведь он не советы давал, - ибо граф вовсе и не спрашивал советов, - он высказывал некие мнения насчет интересующих его проблем, причем мнения, которые не всегда сам разделял, и Конради знал это, священник просто давал ему пищу для размышлений. В конце концов, от чего обратиться призывал он графа, что скверного сделал он, и для чего о.Константин, в начале беседы введший понятие о святом богоносящем народе, кончил тем, что совершенно отказал его народу в возможности духовного превосходства над другими? Было понятно только то, что протопоп критиковал даже не идеи организации, а самую необходимость ее существования, претензии ее лидеров на выражение какой-то народной идеи, народных интересов, и граф с горечью понимал, что он, дворянин по происхождению, одетый в европейское платье, говорящий в собрании на французском языке, не имеет ровно никакого права называть себя народным представителем, равно как не имеют его и все эти интеллигенты и бюрократы, засевшие ныне в эсерах, кадетах, октябристах, социал-демократах: нет ни у кого из них права говорить от имени народа, более того, ссылаясь на отсталость последнего, посягать на власть над ним! Самый темный крестьянин значительно выше всех этих глашатаев и трубадуров, хотя бы потому, что себя он знает много более, нежели те, кто задался целью изучения народного характера и нужд. Он то по крайней мере никогда не станет изучать тех, кто именует себя передовым сословием, справедливо полагая, что от этого на земле не произрастет больше урожая, и жизнь его никак не улучшится. Не лучше ли будет нам всем заняться своим делом, только это приблизит нас к народу, только тогда мы с гордостью сможем почитать себя его неотъемлемой частью. В этом случае даже европейский костюм и прекрасное образование не отделит нас от живительной силы народной, и не закроет сердца для ее познания, потому что с тех пор мы станем с ним едины. Но ведь это гораздо сложнее для нас, жителей этой несчастной страны, - заняться серьезным делом. Много легче стать героями или борцами за свободу, правду или власть. Отчего-то здесь мало кто понимает, что достойнее заниматься напрямую наукой, нежели вести борьбу за нее; лучше совершенствовать законы и работать в земской управе на стезе народного образования, нежели бороться за свободу для народа; искать правду в своих корнях, своей вере, а не в каких-то чужеродных гегелях и марксах, искать правду, но никак не бороться за нее, ибо всякий человек имеет на нее такое же право, и никто не сможет отнять его, ведь бороться за правду - значит отнимать у других право ее на стяжание, а это и есть главное преступление перед человечеством, величайшая ложь. Мы 200 лет были оторваны от своего народа, мы одевались по-другому и по-другому говорили, более того, все русское презирали, на мужиков же смотрели как на некие музейные экспонаты, и при этом мы даже смели почитать себя за некую соль земли своей, ее цвет и гордость. Но едва только решили в безумии своем, что все мы лучше, образованнее и умней своего народа, что европейская культура много выше и ценнее простонародной, потому народ непременно надо под нее переделывать, мы немедленно вывели, что народ надо учить, только вот не задумались ни разу, чему можем мы научить народ, который тысячу лет сознательно создавал свое государство, хранил свою веру неуклонно, в то время как мы готовы расточить ее в короткое время, ограничивая только слушанием литургий по воскресным и праздничным дням, да принятием святых даров в период постов! И после того мы возжелали обучать его тому, чему сами от Европы научились, а прежде не знали, - всей этой поверхностной позолоте, о которой даже Великий Петр, первый наш западник говорил, что она воняет, и, прозрев после, призывал ничего не брать с Запада кроме техники, ибо всем остальным Запад обладает в гораздо меньшей мере. Мы тоже прозрели, но слишком поздно поняли, что духовно народ наш много выше всех достижений европейской цивилизации, всей германской философии и французской моды, - ибо все это определено было от века любомудрием, и никогда выше сего не поднимется. Мы должны благодарить тех великих деятелей нашей культуры, что осмелились напомнить нам о том, что пожелали мы бросить в дурацкой погоне за Европой, а именно о нашей духовной мощи и красоте, презрении к видимым благам мира сего. Слишком поздно бросились мы искать эту утраченную связь с народом, исследовать свой народ, который показался нам гораздо диковиннее и непонятнее всех остальных, благодаря страшной пропасти, выросшей между нами за несколько веков скитания по Европе. И теперь мы исследуем народ, безумцы! Не народ искать надо, а себя, свое место в народе, это будет более благородно и умно. А мы только и делаем, что указываем, как ему лучше жить, от кого надо защищаться и чего не делать! Неужели мы не способны понять того, что он сам сумеет защитить себя, если почует опасность, и сам сумеет выбрать то, что для него пригодно в той или иной ситуации! Ему две тысячи лет, а нам только двести, мы как ветер, приходящи и уходящи, а он вечен. Ему ли учится от нас, не уместнее ли нам будет спросить у него о себе, о том, что нужно ему от нас, столь ученых и образованных, что мы вообще можем сделать для него полезного? И никак не лезть со своими советами.
  
  Глава 8
  "Русская идея - это не то, что думают о России те или иные люди, а то, что думает о ней сам Бог, поставивший народу свои провиденциальные цели".
  (В.Соловьев)
  Конради был в общем согласен с о.Константином, он был достаточно умен, чтоб правильно сознавать ценность и необходимость разного рода партий, именуемых себя друзьями народа. И потому не раз подчеркивал о.Константину что "Союз Архангела Михаила" был создан позже всех остальных партий, именно как противовес им, как противоядие от террористических и демократических организаций.
  - Я понимаю вас, - заметил на это о.Константин, - но история есть путь Божий между народами, и если Богу будет угодно, то один человек сумеет перевернуть государство вверх ногами, даже если ему будут противостоять миллионы. Только Бог может быть орудием и опорой государства. О, люди лукавого века сего! Машины поработили вас, вы давно уже не полагаетесь ни на кого, кроме себя самих, наверное потому никто не спешит вам на помощь... Я много уже сказал вам, теперь хочу послушать и вас. Ответьте же мне теперь, зачем вы гоните злополучный народ, и без того давно отверженный Богом и соседями за грехи отцов его? Или вас не касаются слова Писания, призывающие принимать странников и не отказывать им от дома? В конце концов, не каждому достает сил освободиться от закона, не каждый способен познать Бога одним только сердцем, да и мало ли народов, даже принявших христианство, но так и не пошедших дальше исполнения канонов, не познавших в совершенстве таинство Божией любви. Рабство - личное дело самих рабов, и мы не в праве осуждать их за свое состояние. Разве вы, Ярослав Дмитрич, можете поклясться в том, что познали Бога больше, нежели иудеи, что вы сами полностью освобождены от греха для рождения свыше?
  Наконец то и Конради получил возможность высказаться и постараться доказать свою правоту упрямому старику, который все равно ни за что не согласится с ним, даже если правильность аргументов его будет неоспоримой.
  - Я не беспричинно выступаю против евреев, батюшка. Безусловно, я против любых насильственных мер по отношению к ним, но я всегда буду сторонником борьбы с сионизмом и попытками его приверженцев захватить финансовую и политическую власть в моей стране. Наша цель - немедленная департация евреев, и я не нахожу антисемитизма в том, что желаю всей душой возрождения Израиля и его всестороннего укрепления на арабских территориях в качестве единственного оплота европейской культуры в краях варваров и панисламистов. Но я ни за что не смирюсь с еврейским господством на европейском континенте. Я даже могу с уверенностью сказать, что Россия будет вернейшей союзницей евреев в деле построения собственного государства и окажет ему всяческую помощь, ибо доселе она была единственным щитом с востока для европейской культуры.
  - Это довольно разумная мысль. Я тоже полагаю, что всякий народ должен вернуться на родину отцов и там встретить судный день. Это не только право любого человека и народа, но даже долг в некотором роде. Но, мне кажется, понятие долга применимо только к отдельно взятому человеку, и если кто-то прожил свою жизнь вдали от родных мест и уже не может помыслить себя где-нибудь вне среды своего постоянного обитания, то вправе ли мы требовать от него возвращения на прародину, тем более рассматривать это в качестве обязанности?
  - Правильно, зачем им туда возвращаться? Ведь, едва покинув родные места, они сразу же перестанут быть евреями, и государство их никакого серьезного влияния иметь не будет. Не путайте, ради Бога, евреев с русскими, которые никогда не будут считать себя счастливыми вне своего государственного образования, в то время, как евреям достаточно духовного единства, внутренней связи с Сионом. Я полагаю, что их сила, то значение, которое они имеют в мире, истекает именно из этой духовной концентрации, которая исключает необходимость разделять верность Богу с верностию и любовию к родной державе.
  - Я бы никогда не согласился с тем, что евреи не торопятся покидать насиженных мест только из соображений возможной утраты духовного единства друг с другом через объединение государственное.
  - А я полагаю, что это именно так. Ибо в этом случае они неизбежно сравняются с другими народами, что им совершенно не нужно, так как они, ссылаясь на свою богоизбранность, намерены народами этими управлять. Они если и не о присоединении всего мира к Израилю мечтают, то по крайней мере об установлении власти последнего над миром.
  - Вы сами видите до чего доводит бредовая идея о богоизбранности одного народа. Тем не менее хотите насадить ее и в России. Вы сами пытаетесь, подобно иудеем подменить Святую Русь панславистской империей.
  - Не могу понять, батюшка, почему вам настолько ненавистна идея расширения империи, панславизм, наконец!
  - Что вы, Ярослав Дмитриевич! Я искренне радуюсь за процветание России и, подобно многим мечтаю о присоединении Царьграда к ее владениям. Только я выступаю против расширения границ как некоей самоцели. Не широта империи, а Святая Русь должна быть первоочередной нашей задачей, служение Богу небесному, а остальное все приложится само собой. Хвалящийся да хвалится Господом, ибо только Он дает нам славу и землю, а вовсе не совершенство оружия и мудрость воевод.
  Конради пожал плечами. Он был слишком мирским человеком, чтоб полностью согласиться с духовником.
  - Так зачем же дался вам проклятый еврейский вопрос, для чего вы выдумали его вослед евреям? - спросил у него о.Константин, - кажется, лишней славы стране нашей он не приносит.
  - Нет в России никакого еврейского вопроса. Вы верно сказали, что мы только следом за самими евреями пошли, провозглашая оный. Вопрос этот - изобретение тех еврейских кругов, которые многие годы тщетно рвутся к власти. Конечно, существует у нас ценз оседлости и некоторые другие, менее значительные ограничения, но я полагаю, что у цветных в Европе и Америке гораздо более серьезные проблемы, по крайней мере, мне неизвестно ни одно общественное заведение в России, на дверях которого висела бы табличка: "Для евреев вход воспрещен", тогда как на Западе в отношении негров это распространено повсеместно. Вспомните историю злосчастного еврейского вопроса. Если предположить, что он зиждется на антисемитизме коренного народа, то не следует забывать, что в средневековой России он отсутствовал совершенно, не в пример Европе того же времени. Вообще вплоть до второй половины прошлого века никому никакого дела не было до этой зловредной расы. Даже один из министров иностранных дел, едва не казненный за казнокрадство, был крещенным евреем и никто не обращал на это внимания. До реформ Александра Освободителя все пути к власти для евреев были решительно закрыты, так как власть была исключительной прерогативой дворянства, буржуазия была взращена этим самым дворянским правительством и находилась в полной зависимости от государства. После проведения буржуазных реформ, евреи получили возможность прорваться к власти через постепенное овладение финансами и рынками, но так как государственная власть благодаря монархическому устройству страны все таки оставалась недосягаемой для них, тут же начал раздуваться и еврейский вопрос, что в конце концов и дало антисемитизм в качестве ответной реакции. И ради Бога, не говорите теперь ни о каком еврейском вопросе. Нет его в России, он весь состоит только в проблемах завоевания власти международными сионистскими организациями, чему мешает монархия и доминирование дворянства в органах власти. Оглянитесь вокруг, и вам станет ясно, что многие отрасли промышленности уже полностью монополизированы евреями, о каком же цензе после этого можно говорить? Евреи доминируют среди ростовщиков, банкиров, ювелиров, сахаропромышленников, дантистов, издателей сомнительных газетенок, среди самых продажных адвокатов, - и это при столь небольшом проценте интересующего вас народа в общей доле народонаселения! Конечно, здесь на востоке, дела обстоят гораздо лучше, здесь им трудно пробиться, народ здесь другой, но посмотрите, что творится в западных губерниях, в столицах! Какую совесть надо иметь, чтобы при таком положении дел кричать о каком-то притеснении евреев?! Боюсь, что если дела так пойдут и дальше, придется заговорить о притеснении русских. Евреи - хорошие, усидчивые и трудолюбивые работники, но они не могут быть первооткрывателями. Если они и способны придумать что-нибудь, то лишь из области философии, тем большую вредность приносят они миру, заражая его разного рода лжеучениями.
  - Ну надеюсь, ты все таки сможешь отдать им должное также и в медицине и лингвистике?
  - Эти науки требуют усидчивости и трудолюбия.
  - Но я скажу также, что, например, русские не слишком сильны в физике: всего несколько великих имен. Здесь они только великолепные исследователи и продолжатели европейских традиций. Пожалуй, мы только в химии преуспели, хотя конечно за несколько лет наша химия сделала, столько, сколько вся европейская цивилизация за века. Да еще, пожалуй, литература и музыка - достойное наше поприще.
  - Каждому - свое. В Европе полно паразитов, не преуспевших вообще ни в чем.
  - Избави меня Бог, выслушать из уст ваших арийскую теорию о трех великих расах: германцах, англичанах и славянах! Я сразу говорю вам, что совершенно с ней не согласен. Многие народы, даже европейские, бесплодны не потому, что они как-то особенно бездарны или тупы, а потому, что не сумели найти для себя места в мировом процессе И потому не стоит корить бесплодностью каких-нибудь румын, прибалтов или негров. Они ничем не ниже немцев или русских, да и спросится с них менее. Мне надоел этот странный разговор. А вот интересно, отчего, по-вашему, не существует еврейского вопроса в Англии, Франции, Испании, почему он стал прерогативой Германии и России?
  - Еврейский вопрос возникает только там, где евреи сталкиваются с более молодой и слабой нацией, еще не завершившей свое развитие и не исчерпавшей себя в поисках своих путей. В этом случае более сильная, вполне определившаяся нация, имеющая несколько тысячелетий за плечами, неизбежно будет пытаться подчинить себе более молодую, которая безусловно будет ей оказывать в этом сопротивление.
  - Значит, вы полагаете, что славяне все таки слабее семитов. Но правильно ли в этом случае будет говорить об их мессианском предназначении? Или все же источник еврейского вопроса в Германии и Славии скрывается в чем-то другом? Может ли, по-твоему, добро быть слабее зла? Или добро только в слабости и немощи может быть настоящим добром, только распятие и уничтожение является залогом спасительной силы? Может статься, что вовсе не великая и могучая империя способна спасти мир, а нечто растерзанное и слабое? Значит Она должна погибнуть?
  Графу показалось тогда, что старик вовсе не спрашивает его, а утверждает некие идеи и ожидает его реакции на них. Нет, он, право, совершенно невыносим сегодня.
  - Батюшка, слабость эта исходит из неких объективных причин, а вовсе не является символом грядущей погибели, - твердо заметил он, - впрочем, коли мы не исправимся, погибель наша неизбежна, и это провидели все наши пророки: Достоевский, Леонтьев, Соловьев, Иоанн Восторгов... Упомянутые мною объективные причины известны вам не хуже меня, и если вы хотите вывести из слабости и незавершенности народа его неспособность возглавить всемирный процесс, то я советую припомнить народы сильные, которые с мессианской задачей не справились и постепенно выродились в богатые и довольные духовные трупы. Наша слабость выражается именно в нашей неспособности принимать на себя зло мира сего, которое давно уже въелось в плоть и кровь прочих наций. В этой самой слабости и сокрыта настоящая духовная сила, именно духовная, а не просто мощная внутренняя энергия, поддерживающая себя благодаря своей завершенности и закрытости для внешних влияний. Беда заключается в том, что вожди нашего народа, его образованнейшие и наиболее развитые слои, которые всегда являлись нашей гордостью перед Европой, - по сути и есть духовно слабейший и ничтожнейший элемент нашей нации. Ибо слабость есть оторванность от почвы, и она влечет за собой неизбежные метания и брожение, поиски мифической правды, которая давно уже обретена, Богом дарована. Чтоб истину искать, твердо на ногах стоять надо, необходимо прежде самого себя найти. А это сделать всего труднее, когда почвы под собой не имеешь. Так и летают наши русские европейцы над землей в поисках какого-то идеала, не понимая, что вся опасность именно в этом пустом пространстве и таится, что между небом и землей заключено: стоит подуть ветру, он еще дальше от истины их уводит. Верно заметил Тургенев, дым все они - не более, и вера вся их и все их догмы - дым один. Сердца то русские у них, - только повадки европейские, - а вот веры, ума душевного Бог не дал, в то время как на этом всегда и стояла земля наша. Безусловно евреи много сильнее таких "представителей" народа, хотя бы потому, что последние, оторвавшись от почвы ничего не приобрели взамен, кроме науки и философии собственного изобретения, первые же, вместо родины имеют Синайский закон и Тору - главный источник их единства. В этом - их сила и ничтожество одновременно. Если славянин оторвется от родины, он не сможет воздвигнуть на месте образовавшейся пустоты единый закон, ибо Закон никогда не станет для него абсолютной истиной, потому, что он неизбежно рождает в рабство, а русского человека может удовлетворить только Абсолют. Потому он и будет держаться родины, чтобы в случае ошибки выбора быть способным укрыться, уйти в нее, причастится ее силы для новых исканий. Если вдруг народ наш лишится России, русской идеи, то при условии роковой ненависти его ко всякого рода законам и нормам, он может зайти слишком далеко в поисках совершенной истины, и вместо нее найти, черт знает что. У иудеев же создана вакцина против подобных заблуждений, потому в них таится огромная опасность для русского народа, ибо они сами отказались когда-то от ниспосланной им свыше правды и теперь способны ввести в соблазн нас, воспользовавшись нашими вечными метаниями и сомнениями. И сделать это они могут только через посредство отбившейся от почвы верхушки.
  - Стало быть вы, подобно славянофилам, видите источник зла в Петровской деятельности?
  - При чем тут Петр? Виновны только те, кто возомнили себя выше народа, предпочли европейскую культуру родной. Отрекшись и открестившись от собственного народа, они сами стали калеками и смеют после того загонять его в общеевропейский рой, навязывая ему не только науку и машины, - что нам действительно необходимо, - но и сам убогий дух европейский, извращая через то неповторимую душу славянскую и внедряя в нее мысли о собственной национальной неполноценности. Они обогнали народ только в фальшивом блеске чужой культуры и безбожной нищете европейского духа. Да и, слава Богу, что они "так далеко" ушли от него, и большая часть населения нашего продолжает мирно ковыряться в земле и верить в своего Бога, как это было 500, 1000 лет назад. Беда только в том, что этим 80% населения глубоко наплевать на тех, кто ими правит, какова природа власти, над ними довлеющей. Сами они панически боятся управлять, - пусть, мол, другие руководят нами, они - городские, они умней, одеваются по-другому, да в Университетах учатся, пусть себе управляют, на то мы их и обучали. Опорой народа на протяжении 1000 лет была земля, а сейчас посмотрите, сколько развелось оторванных от земли классов: пролетарии, интеллигенты и всякий прочий сброд. Но я говорю об отрыве не в прямом смысле, ибо связь с нею выражается не в одном только труде физическом, я говорю об отрыве духовном, который свершен ими по невежеству, подкрашенному сознанием собственного превосходства. 200 лет назад, идя по своему, Богом данному пути, русские были уверены в себе, почитали себя за народ, наиболее приближенный к Богу, - и если и не имели еще достаточной экономической и военной мощи, то владели хотя бы собственной землей, неукоснительно блюли веру, - и сознание этого придавало им сил. Петр Великий много сделал для укрепления экономической и военной мощи, для возвращения ее через 400 лет изоляции в лоно европейской культуры. За несколько лет Россия смогла взять оттуда все лучшее, что достигла европейская цивилизация за несколько веков, в то время как наша несчастная страна спасала ее от агрессии восточных варваров. Однако этого показалось нам мало! Не смогли мы остановиться, не смогли остановиться вожди наши на машинах. Вместе с ними и чужих богов натаскали и воздвигли для поклонения, а своих выбросили в Волхов. Так с тех пор и тянут оттуда разных кантов, гегелей, марксов с каким-то тупым и маниакальным остервенением тянут, не задумываясь даже, пригодны ли их теории для русского народа. Какие уж тут сомнения, когда еще с Петра порешили вдруг, что все, идущее с Запада, есть самое лучшее! Но ведь народ то понимает, что вся их философия - нуль, отвлеченный бред, совершенно не годный для взыскующей Бога России. Подумать только, до какого безумия можно дойти в навязывании народу чужеродных идей, когда даже иные западные теоретики, Маркс к примеру, умоляют их не применять своих идей в России, в которой они неизбежно выкажут свою преступную и пошлую сущность, преломившись в нашем неутомимом максимализме и отрицании всяких границ. У нас от той, утраченной навсегда России, осталась только вера отцов, да самодержавие, сковывающее 180 миллионов искателей абсолютной правды и духовных бродяг. Сломать самодержавие - значит открыть шлюзы для бессмысленного и беспощадного русского бунта, дикой азиатской анархии и беспредела. Пропадет Россия, погрузится во мрак, нечем будет в уздах держать нашу дикую волюшку, да и некому, поскольку те, кто в огромном количестве именуют себя ныне друзьями народа и защитниками его интересов, народа в действительности не знают, и суть враги его. Да, народ равнодушен к власти, но трудно вообразить, что будет с ним, коли ее вдруг не станет! Тут такой бунт подымется, что история Емельки Пугачева и Смутного времени покажется не более, чем забавной сказкой.
  - Все таки Петр крестьян и духовенство не тронул, и возможно, что в них сохранилась вся мощь славянского духа.
  - Но ведь это самые безвластные сословия! Духовенство не имеет права заниматься политикой, а крестьяне настолько презирают власть, что никакого желания осквернять себя прикосновением к ней не испытывают. Кто из здоровых русских элементов захочет управлять такой дикой страной, кроме монарха? Я не говорю о всяких отщепенцах русского духа и еврейском кагале, - этим только свистни, так они сразу же прибегут. Их хлебом не корми - только до власти допусти.
  - Ну а купечество?
  - Оно не существует как политический класс. Его миссия - только труд на благо России на экономическом поприще. Кстати, обратите внимание, что для крестьянства, духовенства и купечества еврейского вопроса не существует, им нет никакого дела до евреев.
  - Я сразу угадал, что в молодости вы были славянофилом, - определил о.Константин.
  - Я не все принимал в этом течении. Например, я совершенно иначе относился к реформам Петра, хотя всегда считал, что его великие достижения куплены слишком дорогой ценой, и серьезно навредили русскому духу.
  - А ведь я уже говорил вам об этом.
  - Да, говорили. Теперь я понял, что значат ваши слова о превосходстве духовности и культуры над государственной мощью.
  - Видите, насколько русское явление, все эти Петровские реформы, его деятельность. Ведь даже вы, бывший славянофил, не задумываясь, положили и продали бы душу свою за государство. Государство является для вас высшей идеей.
  - Что поделать? Мы все - рабы нашей России.
  - Это вы верно заметили - рабы. Я скажу вам, что евреи и русские - самые несчастные и жалкие народы, они сочувствия достойны, а их отчего то все ненавидят. Любимый ими обоими псалом "На реках Вавилонских", наиболее полно отражает сущность обоих. Первые, слушая его страдают об утраченном отечестве, вторые, имея при себе огромное государство, страдают о Небесном, за которое они готовы отдать все, кроме России. Может статься, они Россию то любят только как образ воплотившегося мессии и собирают ее только для того, чтоб не досталась она слугам мира сего. Евреи и русские - два самых неудовлетворенных жизнью народа, их жалеть надо, а не гнать. Но кто их станет жалеть, когда они сами друг друга понять не в состоянии. Они даже тем сходны, что причины своих несчастий ищут собственных в грехах. Вы говорите, что отличие этих беспочвенных слоев русского общества от народа заключается в том, что они веру и духовную культуру потеряли, добровольно отказались от нее, но я скажу вам более: есть и глубже разрыв, уже в самую психологию людей проникший. Ибо они, именуя себя русскими, в отличии от народа, причин неудач собственных и своей страны никогда в самих себе искать не станут, а тут же начнут задаваться зловредным вопросом, ставшим уже притчей во языцех: "Кто виноват?" Подавай им виновного, и все тут: ни больше ни меньше! Виноватого ведь всегда легче отыскать. Вот и отыскивают, кто где может: кто в царе, кто в необразованности народной, кто в евреях (не обижайтесь ради Бога на меня!). А все потому, что силы зла, главное убежище которых - сердца людей, полонили наши лучшие умы и передовые слои общества и посеяли сомнение в их душах. Разве вы сами, Ярослав Дмитрич, не такая же жертва сомнений, как и ваши оппоненты, разве не так же, как и они, далеки вы от народа? И вовсе не потому далеки, что вы дворянин, а потому, что сами первые нашли виноватого вне себя. Молитесь, дабы не впасть в искушение ходить вратами широкими и путями торными, которые неизбежно в погибель ведут. Ищите источник бед прежде в грехах собственных, а исцеление только в Господе полагайте. В Его силах укрепить вас и давно потерянную почву под ноги вернуть, и вы более никогда ее уже не потеряете, ибо в вере обретете истину. Молитесь за Россию и прежде всего у Бога ее взыщите, Который несравненно выше вашего понимания ее идеи, ибо все идеи в Себе одном заключает, и без Него ничего познать в совершенстве мы не сможем.
  Глава 9
  От Нила до Невы, от Эльбы до Китая,
   От Волги до Евфрата, от Ганга до Дуная,
   Вот Царство русское и не пройдет вовек.
  (Ф.Тютчев)
  "Русский народ по духу своему сверхгосударственный и сверхнациональный. Но ему дано могущественнейшее государство, чтобы жертва и отречение его были вольными, были от силы, а не от бессилия... Лишь жертвенность большого и сильного, лишь свободное его уничтожение в этом мире спасает и искупляет".
  (Н.Бердяев)
  Унылый двукратный бой больших напольных часов свидетельствовал о том, что друзья уже засиделись, но как не странно расходиться они не спешили и о сне совершенно не думали.
  - Я давно подметил, батюшка, что в последнее время вы слишком уж увлеклись апокалипсическими проповедями и призывами к покаянию, - заметил граф, - я понимаю, что долг каждого православного - всякий свой день ожидать конца, но тем не менее все же необходимо жить, жить хотя бы ради того, чтоб достойно встретить этот самый конец. Вы же продолжаете утверждать, что времени у нас не осталось.
  - Я утверждаю так потому, что час явления миру Антихриста уже близок, - мрачно отозвался старик.
  - Уже почти две тысячи лет все только и говорят об этом, однако несмотря ни на что продолжают заниматься каждый своим делом.
  - Боюсь, что он уже пришел и пришел именно в России. Наше время истекает, ибо написано, что Антихрист победит нас. Ярость его велика будет, потому что известен ему придел времен его.
  Конради очень удивился подобному заявлению и поглядел на священника крайне недоверчиво.
  - У меня, батюшка, тоже бывают иногда нехорошие предчувствия, но только не об Антихристе. Да я как-то и не представляю его в ХХ веке. Уж не в образе же зверя он явится?
  - Причем тут зверь? Антихрист - воплощение вселенского зла, а зло образа своего не имеет, и если воплотится на земле, то только в конкретных людях.
  - Но мне никак не верится, что он придет на нашу Святую землю. Самое подходящее место для него, если уж это должна быть непременно страна христианская, - Америка или Англия, а еще лучше - Рим с лженаместником Христа, но никак не Россия, ибо расплата всегда начинается с Содома и Гоморры.
  - Опять эта ваша идея о богоизбранном народе! Мы уже договорились оставить ее иудеям и подумать о народе-богоносце. Помнишь слова: "Кого Я люблю, того обличаю и наказываю", с кого, как не с наиболее приближенного к Богу может начаться искупление? И одному Творцу известны сроки Антихриста и мера наказания страны, его принявшей.
  - Это вы верно сказали, сроки - одному Богу ведомы, и не нам с вами гадать о них.
  - Я вовсе не собираюсь гадать о сроках его пришествия и царствования. Зло живет и готово к завоеванию мира, и только великой жертвой он может быть спасен. Если Господь призрел Россию как всеобщую искупительную жертву, как некий образ воплотившегося в миру Утешителя, обетованного Христом, то все зло должно стечься именно сюда. Черное видно только на белом, в темноте же никто не разглядит тьмы. Писания обещали приход зла в Израиль, подразумевая под Израилем народ Божий. Но время Израиля закончилось, следовательно появление Зла надо ожидать в Израиле Новом. Здесь оно воцарится, но здесь и погибнет.
  - Да, наверно, вы правы. Откуда ему прийти, как не из России. Однако прежде должны быть явлены некоторые известные знамения, такие как всадник на рыжем коне, долженствующий взять мир с земли, потом всадник на белом, имя которому смерть...
  - Разве кто-то теперь сомневается в неизбежности всеобщей войны?
  - Ни за что бы не подумал, батюшка, что вы интересуетесь политикой, - пожал плечами Конради, - стало быть, Антихрист скоро придет, и придет из России, однако, исходя из этого вашего заключения, из России же должно прийти и спасение миру. Да, довольно странные идеи... Хотя, как знать? Мир полон парадоксов. Я вспомнил сейчас мою мать (царство ей небесное) она была совершенно уверена, что Зло скоро явится на землю и непременно явится в России, и убедила себя в этом настолько, что, мне даже казалось, перед смертью она была страшно расстроена тем фактом, что ей так и не удалось сразиться с Антихристом. Вот и вы ожидаете его увидеть непременно при жизни. Я же полагаю, что Антихрист уже не однажды приходил в течение двух последних тысячелетий, и будет и впредь являться миру по мере переполнения народами чаши грехов своих; он приходил в обличьях самых различных, но не был знамением конца, так как всегда находился кто-то, искупающий вину человечества и бравший на себя грехи мира. По крайней мере, однажды он уже был здесь в образе восточных варваров, и ради спасения Европы погибла Россия, взявшая на себя чужие грехи. Потом приходило зло под личиной соединения православия с мирскими церквами Запада, что окончательно погубило Византию и призвало Россию к хранению православия. Зло всегда искушает правую веру, но доколе православие живо - не восторжествовать ему вовек, только с его гибелью придет крах миру.
  - Зачем путать наказание за грехи, посылаемое народам, с понятием вселенского зла? В 13 веке Россия погибла, чтобы дать Европе возможность Ренессанса и технического прогресса, а самой постичь истинного Бога, вместо приобретения материальных ценностей. Антихрист же есть зло совершенное, сокровищница грехов целого мира, вестник его погибели. Едва народившийся век нынешний уже переполнил чашу терпения Господня, оторвал народы от Бога истинного, подменив их идею - атеизмом и поисками материального достатка. Приговор миру уже подписан и спасти его могут лишь не потерявшие Бога и миром не прельстившиеся. Я не сомневаюсь, что Святой Русью придет спасение через православие и славянское единение.
  - Зло только тогда будет настоящей силой, когда попривыкнут к нему все, и за зло почитать перестанут. Мир не постигнет смысла зла, в котором он погряз, и жертву России не поймет, напротив, даже восторжествует над ее трупом.
  Конради никак не мог поверить в существование Антихриста, тем более на его Родине. Кто он, который из наводнивший Русь негодяев, борющихся за власть над ней, является настоящим Антихристом или, быть может, все сразу?
  - Мне все таки кажется, что никакой Антихрист не сумеет покорить эти безграничные пространства, если только сами русские не отдадут их ему добровольно.
  - Сами они зверя и примут. Ведь написано, что вся земля предастся ему, лишь избранных убережет Господь и выведет из согрешившей страны.
  - В таком случае, я в их число не попаду. И Антихристу не поклонюсь, и Родины своей не покину. Предательство отечества своего - грех тягчайший.
  - Безумие говорите вы, - сурово заметил старик, - Вам не сохранить своей страны, хотя много честных людей останется в ней по невозможности ее оставить. Вы просто коверкаете заповеди Божии, утверждая, что любовью к России сможете оправдаться во всем, вы даже готовы принять ее в самом скверном обличье, лишь бы только не потерять. Поймите, что, если Россия примет Антихриста, Россией она уже не будет, а станет родиной Антихриста. Горе вам, ради Иерусалима, от Господа своего отрекающимся!
  - Я останусь в России, что бы с ней не произошло, - твердо сказал Конради, - Антихристы, как и теории меняются, а Россия пребывает вечно.
  Давно отцветшие и поблекшие глаза старика как-то нехорошо сверкнули.
  - России больше не будет! - уверенно сообщил он, - Бог призвал ее для встречи зла, и по Писаниям она должна поклониться зверю.
  - Да, любопытно все это... С чего мы начали и вот к чему пришли, - усмехнулся Конради.
  - Вы полагаете, что мои слова - некоторого рода безумие. Так и может показаться на первый взгляд. И обратное утверждать я не посмею, поскольку и сам могу ошибаться, подобно всем остальным. Думайте, как знаете. Впрочем я не о делах мира этого говорю, в которых ровно ничего не смыслю, ибо с юных лет я много искал в нем и не нашел ничего. Потому я хочу сказать вам нечто, с миром сим несообразное, что наверное покажется вам еще более безумным бредом по сравнению с тем, что вы слышали от меня прежде. Едва не до утренних часов спорим мы с вами о России, но еще ни разу не сказали о ней правды, ибо правда ее не от мира сего. Коли Россия нашла свою цель в мессианстве и служении человечеству, то должна принять ее целиком, без остатка и приуготовить себя в жертву Антихристу, как и положено Мессии. Желаете вы того или нет, но желанием или нежеланием своим вы уже изменить ничего не в силах, ибо таков ее жребий, нам остается только одно - вера в ее Воскресение, а она обязательно воскреснет, и знамением к тому является Воскресение Христово. К чему теперь искать нам виноватых? Их нет, но одновременно виноваты все вместе, ибо вольно и невольно мы толкаем несчастную страну свою на Голгофский крест. Остановить это невозможно, ибо для спасения мира необходима смерть одного праведника и торжество Антихриста у его гроба, Антихриста, который должен непременно выйти из чрева праведника и вобрать в себя все его зло, чтоб оставшееся было чисто для заклания. Такой праведник уже есть, и грехи его, копившиеся 1000 лет, уже воплощены в родном его сыне. Я вопрошаю вас, хотите ли вы, чтобы для спасения мира, европейской культуры, христианства была принесена кровавая жертва? Ответьте мне, хотите ли вы смерти одного праведника или всеобщей погибели?
  Конради показалось, что он уже где-то слышал это пророчество, этот самый вопрос, а если и не слышал, то чувствовал его, старик словно бы выразил в словах его мысли и опасения. Разумеется, он не желает этой кровавой жертвы, но в то же время, как можно было бы не желать человеку кровавой жертвы Господа даже при всей жалости к Его чисто человеческим страданиям? И ответил он весьма двусмысленно:
  - Как русский этой жертвы я не желаю, но как христианин готов принять с радостью и смирением спасение христианского мира через погибель своего отечества. Но .., отче, я прежде русский, а потом уже христианин.
  О.Константин поглядел на него с невыразимой горечью.
  - Потом, когда увидишь ты страшный крест, вонзенный в землю, с распятой, издыхающей на нем Святой Русью, не удивляйся тогда! Ибо вы сами, и все вам подобные черносотенцы, сионисты, большевики, конституционалисты, анархисты, - как хотите, их называйте, - вы все принимаете участие в сооружении этого вселенского креста, и на каждом гвозде его будут выцарапаны ваши имена. Потому что вы не смогли, не захотели быть прежде всего христианами, а потом уже всем остальным.
   Сказав это старик поднялся со своего места и сообщил, что говорить им более не о чем, что пора расходиться, потому что скоро будут звонить к ранней обедне. Конради подошел под его благословение, и, тяжело опираясь на трость отправился к дверям. Священник проводил его грустным взглядом.
  Как это часто бывает по утрам, стоял страшный мороз, на улице было неуютно и темно. Конради, уходя, забыл взглянуть на часы, а лезть в карман на морозе не хотелось. Наверное было часа четыре - пять, город еще спал, на улицах не было ни души, и Бог знает, для чего горели многочисленные фонари: вряд ли нуждались в них звезды и обледеневшие крыши домов. Граф ощутил себя невероятно одиноким в этом холодном спящем городе, слабо освещенным по центру никому не нужными фонарями. Прежде у него никогда не доставало времени на то, чтоб ощутить подобное чувство, ибо за постоянными общественными делами времени на одиночество граф не имел, ему ни разу не удавалось остаться наедине с родным городом, и теперь он решил наверстать упущенное и с тем велел своему кучеру ехать рядом, а сам пошел пешком несмотря на жгучий мороз. В одиночестве легче размышлять и одинокому проще найти себя. Он любил ходить пешком, однако из-за болезни ног не часто мог позволить себе пешие прогулки.
  Мысли кружились в голове графа, и о. Константин со своими дикими пророчествами то и дело вставал перед его глазами, и напрасно он убеждал себя, что все это фантастично, безумно, невозможно. Он подбирал различные опровержения к словам последнего и за этим занятием добрел до огромной белокаменной ротонды с семиконечным золоченным крестом на куполе. Весь вид этой огромной церкви провозглашал вящую славу Божию и рождал мысли о непоколебимости его святынь. Одно время многие увлекались поисками некоего национального русского стиля в архитектуре, и по всей России осталось немало памятников таких поисков, удачных и не слишком. Ротонды и белые храмины псевдо-русско-византийского пошиба стали с конца прошлого века неприменным атрибутом многих наших городов. Некоторым людям они были просто противны, некоторым напротив импонировали строгостью форм и белизной стен. Конради не был поклонником готической архитектуры, однако что-то заставило его остановиться у этого величественного символа силы и незыблемости основ православной веры. То ли громадные размеры церкви привлекли его, то ли внешняя грубость, соседствующая с видимым величием и прочностью. Она напоминала более средневековую башню и свидетельствовала всем своим видом не столько о вечности славы Божией, сколько о вечности и мощи государства, ее создавшего. Граф машинально перекрестился на портал, и тут же поймал себя на мысли о том, что перекрестился не на святыню, а именно на ее величье и видимую незыблемость стен.
  В ротонду потянулись первые богомольцы, спешившие еще до начала службы приложиться к иконам. Все шли со светлыми и умиротворенными лицами, не думая о мощи державы своей, и эта церковь ни у кого из них никаких посторонних ассоциаций не вызывала. Все брели в один храм, не замечая громады и несокрушимости его стен, прикладывались к образам, не видя очертаний, и Конради, глядя на них, думал, что не видал никогда более счастливых и прекрасных лиц, чем лица этих людей, идущих в дом Господень с верой простой, не знающей рассуждений и мучительных сомнений.
  Ты ошибся, старик! Антихрист не сможет покорить себе эту страну где основная часть населения живет идеалом святости, твои слова - не более, чем мистический бред.
  Ему припомнились стихи Некрасова. О, как хотел он бросить их в лицо спятившему на апокалипсических переживаниях иеромонаху, и именно для него он мысленно прочел этот отрывок:
  В минуты унынья, о Родина-мать,
  Я мыслью вперед улетаю,
  Еще суждено тебе много страдать,
  Но ты не погибнешь, я знаю!
  Ты никогда не погибнешь. Слишком много за тебя предстоятелей на небе, слишком много молитвенников и здесь, на земле. Сам Христос за тебя, кто сможет одолеть славу Божию! Однако отчего-то всплыли в памяти слова из воскресной проповеди о.Константина, ставшие словно бы ответом на собственные его рассуждения:
  "Камня на камне не останется здесь; все будет разрушено".
  
  Глава 10
  "Не будь чрезмерно сладок, не то съедят тебя, но не будь и чрезмерно горек, чтобы не отшатнулся от тебя друг твой".
  (Из древне-русских апокрифов)
  Неделя шла праздничная, и город был погружен во все возможные развлечения. Земство много постаралось для горожан, была организована ярмарка, театральные представления проводились на каждой улице, число качелей и разных аттракционов увеличилось вдвое, театры и синематограф не знали отбоя от зрителей, все рестораны и трактиры работали круглосуточно и ломились от посетителей. О транспортных достижениях современной цивилизации все позабыли на время и,7 словно сговорившись, вернулись к нашим любимым тройкам с бубенцами и открытым саням.
  Граф Конради, раньше принимавший самое живое участие во всеобщем празднике, после разговора с духовником, начал истово посещать церкви и тем же вечером отправился в собор к вечерне. Никого из знакомых он здесь не застал, но на выходе столкнулся с Мануильским.
  - Добрый вечер, ваше сиятельство, - радостно приветствовал его последний, - что-то в последнее время вы зачастили в церковь. Простите за любопытство, но куда же вы направляетесь теперь?
  - В дворянское собрание, на чай.
  - Послушайте, давайте пройдемся пешком, тем более, что я направляюсь в ту же сторону - предложил директор театра.
  - Пожалуй пройдемся, - согласился Конради, - я очень даже рад тому, что вы желаете составить мне компанию.
  Они пошли медленно, и Мануильский старался поддерживать больного графа за левую руку.
  - Я слышал, что вы собираетесь за границу, - сказал граф.
  - У меня нет времени для таких вояжей. Я только хочу заехать в Москву по делам, дней на пять, не более.
  - Знаете, вы просто счастливец, - вдруг сообщил Конради, - я бы и сам сейчас уехал куда-нибудь, где поспокойней: в Москву или Киев. Только не в Европу и достойное ее детище - Петербург. Устал я от этой суеты. Опротивел мне что-то город наш, не могу более в нем находиться.
  - Не мудрено вам утомиться. Все время вы заняты какой-то деятельностью. Город вообще должен вам памятник поставить за труды на пользу его благоустройства.
  - Спасибо за лесть, дорогой Валерий Соломонович. Но беда моя состоит в том, что я хочу успеть сделать очень много, но не успеваю выполнить и сотой доли задуманного. Да еще эта болезнь...
  - Вы умаляете себя и свои способности.
  - Напротив: преувеличиваю, - грустно улыбнулся граф, - вроде стараюсь, а все равно никого не устраиваю. Вот вчера например я имел очень неприятный разговор с о.Константином.
  - Чем же батюшка мог вас обидеть? - изумился Мануильский, - он же так вас любит.
  - Как вам известно, моя деятельность в Союзе не всем по душе, и многие либеральничающие господа меня не называют иначе, как консерватором и крайне правым националистом.
  - Надеюсь, о.Константин, вас так не назвал.
  - Конечно, прямо он так мне не сказал, но от того мне легче не становится. Поверьте, Валерий Соломонович, что прежде я никогда не чувствовал себя таким одиноким. Все настроены против меня, включая однопартийцев. И почему? Ведь я всю жизнь старался держаться золотой середины, не уклоняясь ни вправо ни влево, и в результате не угодил никому.
  Сказал все это граф с такой горечью, что даже Мануильский не удержался от сочувственного вздоха.
  - Знаете, Ярослав Дмитриевич, по-моему, только одни дураки метаются то вправо, то влево. А дураков всегда большинство. Истина же остается за меньшинством.
  - А как хотелось, чтобы все было наоборот. Не знаю точно, к какому разряду человечества я отношусь, но вчера я имел честь убедиться, что большинство действительно ошиблось. И добро бы было, ошибись они где-нибудь на собственной кухне или в огороде, но политика и совесть ошибок не терпят!
  - Опять разногласия в Совете?
  - Какие там разногласия?! Только со мной у них и есть разногласия. Все против меня: в этом у них редкое даже единодушие. И всех их вполне устраивает погром, намеченный на пятницу второй седмицы.
  Мануильский как-то весь помрачнел и заметил с невероятной злобой:
  - Наверное, г-н поручик опять постарался. Наш трансваальский кавалер никак не может отвыкнуть от военных действий.
  - Да, с ним договориться труднее всего. Убедить его в чем-то просто невозможно, - вздохнул граф.
  - Ведь я недавно заходил к нему. Вы даже представить себе не можете, какая это бестия! Ума не приложу, как вы можете с ним общаться.
  Мануильский вообще не был злым человеком и старался никогда не говорить о людях за глаза, однако весть о предстоящем погроме слишком расстроила его несмотря на то, что он давно уже не общался со своей братией. Потому он не применул угостить ненавистного ему "солдафона", несколькими самыми нелестными эпитетами.
  - Ах, Валерий Соломонович, Валерий Соломонович, - укоризненно покачал головой граф, - Что за вредная привычка у вас - всех осуждать. Ведь Щапов сам по себе - недурной человек, но у него свои, немного странные взгляды на жизнь. Быть может, ему так же ненавистны наши мнения, и в душе он почитает нас обоих такими же бестиями, как мы его.
  - Меня он точно за такового и почитает.
  - Мне все таки кажется, что он имеет на свои взгляды прав не меньше, нежели мы имеем на свои. Исправить в человеке можно все, что угодно: здоровье, манеры, характер, только никто не заставит его поменять собственные убеждения. Они приобретаются в процессе саморазвития, и мы не можем потребовать у человека отказаться от них, чтобы принять наши собственные.
  - Мне вспоминается одна наша пьеса, - перебил его Мануильский, - "умен ли царь Берендей? - Царь Берендей - хороший человек". У вас же выходит так: "Скверно ли поступает поручик Щапов? - поручик Щапов - добрый малый". Да он просто глуп, этот ваш Щапов - вот и все его убеждения.
  - Простите, Мануильский, а что, вы почитаете Маркса или Ницше за дураков только потому, что не согласны с ними?
  Мануильский понял справедливость замечания друга и ничего не ответил.
  Вообще, как я уже говорил выше, граф относился с одинаковым уважением ко всем без исключения представителем рода человеческого, за что его почти все любили, но многие с трудом уживались с ним в одной с ним партии благодаря его идейной твердости, которая самым странным образом соседствовали у него с покладистым характером. Валерий Соломонович отказался от спора с Конради, видя дурное самочувствие последнего, тогда как поспорить он всегда очень любил. Он попытался увести разговор в другое русло, и заговорил о земской работе графа. Они свернули на Дворянскую и остановились у здания Собрания.
  - Все таки моя беспомощность в деле предотвращения приготовляемого г-ном Щаповым безобразия наводит на самые грустные размышления, - вернулся граф к прерванному разговору, - я чувствую некоторую долю своей вины в последнем решении Совета. Может быть, я был не слишком настойчив тогда?
  - Да ничего вы не могли сделать! - пожал плечами Конради, - среди членов Союза немало образованнейших интеллигентных людей, но никто из них не в состоянии остановить своих зарвавшихся коллег, которые всем морочат голову сказками о невозможности сдержать стихию рвущихся в бой масс.
  - Все таки в бесчинстве черной сотни, Мануильский, есть и моя вина и напрасно вы ее снимаете. Прав, тысячу раз прав был о.Константин...
  - Вы ошибаетесь. Поймите, что вы, интеллигенты, составляете лишь каплю в огромное море этой самой черносотенной "стихии масс". Однако именно вы, как никто другой достойны прийти к власти в Совете, и ваша ошибка только в том и состоит, что этой власти вы не желаете. А вся ваша трагедия заключается в том, что вы сами создали эту организацию. Вы много лет вынашивали идею о необходимости русской партии, но никогда не желали иметь ее в том виде, в которую она теперь обратилась, однако бросить ее вы не можете, потому что она - ваше единокровное детище, и таким образом выходит, что уже не вы ведете свою партию, а партия ведет вас куда-то, подобно бурному потоку. Сопротивляться вы не можете, и потому выход здесь может быть один: выйти из партии и попытаться создать новую. Но для вас это будет слишком большим несчастьем, даже в некотором роде ошибкой, ибо, покинув Совет, вы увеличите в нем на единицу число фанатиков и мракобесов.
  - Я уже принял решение: Совет я покидаю и буду довольствоваться ролью простого члена Союза.
  - Это ваше право. И, наверное, такое решение вполне обоснованно, потому что в одиночестве вы все равно против них ничего сделать не сможете. Однако все таки вы напрасно упрекаете себя в бездействие и берете вину в просчетах Союза на себя. Вы просто стучитесь в крепко запертые двери. Ваши идеи о поднятии национального самосознания, поиски собственных исторических путей России, борьба с идолопоклонничеством перед трухлявым Западом - все это просто прекрасно, но ничего общего с деятельностью Союза они не имеют, да и вообще русская идея, по-моему, не нуждается в каких-либо партийных рамках. Я полагаю, что всякая партия есть некий ограничитель любых, даже самых благих устремлений, если только и не извратитель их. Многие люди делают вне партийных рамок то же, что делаете вы. Разве Менделеев, Толстой, Чехов или Ломоносов состояли в каких-нибудь русских национальных партиях? Тем не менее они не меньше нашего потрудились на поприще воспитания национального духа и развития национальной культуры.
  - Верно вы говорите, Валерий Соломонович. Вчера я уже слышал, что любые идеи, кроме Бога - определенное зло, и любые поиски правды и путей вне Бога - ошибочны, и мне страшно сознавать правоту этих слов.
  - Так и есть. Оттого наверно в любой идее, даже самой великой неизбежно заложено что-то от дьявола. Так получатся потому, что любая идея рождается в голове человека, а он грешен и зол по природе своей, и рано или поздно, все зло, сокрытое в ней тайно, выплеснется наружу, и чем больше людей сгруппируются вокруг той или иной идеи, тем больше зла выходит из нее, ибо заложенное изнутри зло, непременно притягивает к себе зло, таящееся в головах и душах ее сторонников. Удивительно, но своим служением идее, мы только обезображиваем ее. Все таки мы люди, живущие этим миром, удовлетворением собственных интересов, или же служением интересам определенных сословий, а через такое свое служении мы порою совершенно забываем о личном самосовершенствовании, о стяжании царствия Божьего. А ведь прежде, чем стараться спасти от зла целый мир, надо потрудится спасти от зла в первую очередь самих себя. Вряд ли в безобразиях, творящихся на земле, может быть чья-то конкретная вина: виновны все в равной степени. Так что перестаньте расстраиваться по поводу Совета и Щапова, ваш долг перед отечеством состоит не в одной только борьбе с решениями Совета. Вы нужны прежде всего России, а не какому-то там Совету или отдельной партии.
  Конради грустно покачал головой.
  - "Я нужен России, нет, видно, не нужен", - процитировал он, - если следовать вашей теории, то можно оправдать всякого в его поступках и снять ответственность за преступления.
  - Я никого не оправдываю, а только хочу сказать, что у каждого человека свое место в жизни, и он должен заниматься только своим делом, а не делами разного рода партий и движений.
  - Это скверно, прощать иных на том только основании, что они злодеи - и, стало быть, дело их - злодейское, и таково их место в жизни, что тут поделать? Никогда нельзя лишать ответственности человека, на том только основании, что он никогда явного зла не делал, в то время как с его ведома, при молчаливом его попустительстве оно свершалось. Каждый должен нести персональную ответственность за преступление, ибо по природе своей все мы - преступны и носим печать века сего, и перед Богом и совестью должны мы нести ответственность.
  - Это уже голое христианство! По-моему же, если каждый человек будет делать свое собственное дело, а не бороться с каким-то внешним злом, то преступлений значительно поубавится. Не каждый человек способен к внутреннему самосовершенствованию, да и не со всякого за это спросится. Потому пусть каждый из нас хотя бы постарается найти свое место в мире и занимается своим делом.
  На этом друзья и простились, обменявшись крепкими рукопожатиями, и каждый отправился в свою сторону однако общая мысль преследовала их тогда: о предотвращении погрома, и каждый лихорадочно искал пути к этому.
  Граф не долго задержался в собрании, через час вернулся домой, а оттуда отправился на прогулку в своем экипаже вместе с супругой, Софьей Васильевной, старой и рано поблекшей женщиной, измученной заботами о хозяйстве и детьми, которых у них с графом было десять.
  Набережная была до отказа заполнена экипажами и любителями пеших и верховых прогулок. Среди последних граф заметил поручика Щапова, гарцевавшего на прекрасной гнедой кобыле. Завидев экипаж графа, он подъехал к нему и приветствовал супругов.
  - А я как раз собирался вас завтра посетить, - сообщил ему Конради, - хорошо, что мы встретились.
  - Нечто важное? - поинтересовался поручик.
  - Да, очень важное, Лука Никодимыч. Погром, организацией которого занимаетесь лично вы, состоятся не должен. Это я вам и собирался сказать.
  - Мне также не нравится то, что демонстрацию хотят проводить в пятницу второй недели. Мы можем обсудить вопрос о переносе сроков...
  - Вы меня не так поняли, сударь: погром не должен состояться вообще, независимо от дня недели, - твердо сказал Конради.
  - Вы это хотели мне сообщить? - спросил Щапов с важностью, присущей Председателю партии.
  - Именно это, г-н Щапов, - четко выговаривая слова, произнес граф, - и прошу вас сделать все, что в ваших силах, а от вас в этом вопросе зависит очень многое. Иначе...
  Здесь Конради сделал паузу, а Щапов придал выражению лица своего еще большую важность.
  - Иначе? - повторил он.
  - Иначе, мне придется прервать с вами все отношения. Я считаю для себя зазорным подавать руку мясникам.
  Щапов едва не открыл рот от столь неожиданной жесткости со стороны всегда доброжелательного и сдержанного графа.
  - Значит, раскол? - зловеще спросил он, едва опомнившись от удивления.
  Кто, как не Щапов мог знать, чего более всего страшится его заместитель по председательскому креслу. Но Конради отозвался на его пугающее заявление спокойно и холодно:
  - Раскол с вами, милостивый государь, вовсе не говорит о расколе в движении. Сейчас я говорю с вами, не как с лидером партии, а как с русским человеком. Я призываю вас, как русский русского прекратить безобразия. Как христианин христианина призываю. И если для вас мое мнение хоть что-нибудь значит, и если вы хоть немного дорожите нашими отношениями, остановите погром! Прошу вас.
  Щапов выпрямился в седле и громко сказал, глядя куда-то вперед:
  - Вы знаете, ваше сиятельство, насколько я вас уважаю, и готов от себя сделать для вас все, что вы только не пожелаете. Ради вашего блага я охотно пожертвую всем, но даже ради самого Господа Бога я не могу пожертвовать интересами своего отечества, которому я всегда служил и буду служить до самой своей смерти.
  Он еще выше поднял свой массивный подбородок, и, пожелав супругам счастливой Масленицы, продолжил свою верховую прогулку. Граф даже не взглянул ему вслед, погрузился в свои мысли, и лишь время от времени бросал рассеянные взгляды в окно. Графиня была сильно расстроена всем происшедшим, и долго не могла поверить, что ее добрейший супруг мог так сурово обойтись со своим товарищем.
  - Mon cher, зачем вы так обидели Luc? - вопрошала она, - он так любит вас! 1 Est-ce convenable?
  Он словно бы не расслышал вопроса Софьи Васильевны, не придал ему никакого значения, поскольку в его делах супруга разбиралась настолько, насколько он сам разбирался в домашних. Он никогда не посвящал ее в свои проблемы, и в свою очередь никогда не вмешивался в хозяйственные вопросы, которыми занималась исключительно графиня. Тем не менее они прожили вместе долгую и счастливую жизнь, и сейчас после тридцати лет, не могли ни в чем упрекнуть друг друга, и порой ловили себя на мысли, что их взаимное чувство с годами не угасло и даже нисколько не изменилось с тех пор, как их богатые и родовитые семьи связали своих детей узами законного брака. Однако в этот момент Ярослав Дмитриевич поймал себя на мысли, что его многолетнее мирное счастье не стоило нескольких минут общения с настоящим другом и единомышленником, который мог бы вникнуть во все его проблемы и принять их как свои собственные. Все таки время было безвозвратно потеряно, друга в жене он встретить уже не мог, и, видно, судьба его такая была - всю жизнь оставаться в полном душевном одиночестве.
  - Sophie, я знаю, что поступил скверно, - ласково сказал он жене после некоторого раздумья, - вы тысячу раз правы, упрекая меня в черствости, но я не мог говорить с ним иначе. Ваш любимый Luc, собирается сделать 2 un faux pas, а я очень хочу предотвратить это. Вы напрасно полагаете, что он любит меня и дорожит моим мнением. Я и сам так считал, но теперь понял цену его любви.
  - Но это не совсем хорошо, mon cher, - возразила Софья Васильевна, - вы все таки обидели его. Я видела его лицо: ему было тяжело выслушивать подобные заявления, хоть он всячески пытался скрыть свои подлинные чувства. Поверьте, мой друг, никакие идеи не стоят одной человеческой обиды. Тем более, что он так вас любит!
  Граф крепко сжал ее руку и воскликнул с неподдельной горечью:
  -Sophie, Sophie, как теперь я жалею, что мы всегда жили разными интересами и никогда не понимали друг друга. Да и как вы могли понять меня, когда я посвятил всего себя служению одной только идее, ради которой и жил. Но вот пришли какие-то люди, совершенно не понимавшие ее сути, извратили ее, изуродовали до неузнаваемости, низвели до обычных политических склок! "Они сделали это несознательно", - скажете вы, но что мешало им узнать правду, хотя бы попытаться отыскать ее! С тех пор и мое имя смешано с этой ужасной грязью, но черт со мной совсем, когда опорочена сама идея! Я бы даже рад был, если б самое имя мое погибло ради русской идеи, но только выходит так, что не во имя ее оно гибнет, а вместе с нею. Враги всегда найдутся, как у любой страны, так и у любой идеи, независимо от ее нравственных качеств, но мне все таки хочется, чтобы сторонники ее не вступали в стан ее врагов, не понимая, что деятельностью своей только вредят ей.
  Графиня сочувственно посмотрела на мужа.
  - Что ж, разве стало вам легче, Ярослав, оттого, что вы повздорили с другом, приняв его за врага? Чего вы этим добились? Вы никому не помогли, только себе навредили, да вдобавок друга потеряли.
  - Sophie, есть нечто выше собственного спокойствия, это - служение истине.
  - Да кто сказал вам, Ярослав, что истина это то, что вы под ней подразумеваете? Сейчас я видела только одну истину ту, что вы обидели хорошего человека, который лично вам никакого зла не сделал. Вы поставили перед ним условие, заранее зная, что выполнить его он не сможет, и после всего этого еще имеете совесть почитать себя правым.
  Конради не хотелось спорить с женой, она всегда рассуждала по-житейски, и он никогда особенного внимания ее мнениям не придавал. И теперь они не могли его серьезно заинтересовать, хотя в вопросе о том, стало ли ему легче от ссоры с поручиком, безусловно находился самый глубокий смысл. Легче ему и впрямь не стало. Он сам понимал, что и с Щаповым поступил не слишком галантно, и это при том, что сам не перестал быть его сообщником, поскольку все же не смог положить конец межнациональным изысканиям последнего.
  
  Глава 11
   "Есть умы столь лживые, что даже истина, высказанная ими становится ложью"
  (П.Я.Чаадаев)
  Проводив Конради до Дворянского собрания, Мануильский вернулся домой и поспешил отправить супругу с детьми к ее родственникам: он всегда предпочитал проводить вечера в одиночестве и заниматься музыкой. Музыка была постоянным предметом раздоров между ним и его женой, которую всегда возмущало его стремление к уединению. Г-жа Мануильская была женщиной очень своенравной и упрямой, вечно недовольной жизнью и супругом, ко всему прочему она ненавидела скрипку. Валерий Соломонович нашел достаточно своеобразный выход из тягот супружеской жизни, и для сохранения душевного равновесия старался, как можно меньше времени проводить в кругу семьи несмотря на то, что нервная супруга по возвращении мужа домой неизменно устраивала ему скандалы, от которых несчастный закрывался на ключ в собственном кабинете, где играл на скрипке целыми вечерами, пока г-жа Мануильская не успокаивалась совершенно. Такое затворничество продолжалось порой в течение целой недели, до тех пор, как Марина Федоровна не приходила к выводу, что переупрямить мужа она не в состоянии, и не оставляла его в покое. Он подолгу таил на нее злобу и постепенно приходил к мысли, что начинает попросту ее ненавидеть. Он с сочувствием относился к герою "Крейцеровой сонаты", которая в последние годы стала излюбленным его произведением во всей мировой литературе. При всем том Валерий Соломонович был самым образцовым отцом и все свободное от работы и музыки время посвящал троим дочерям и сыну.
  Отсутствие супруги вызывало у него радость самую непреходящую, и теперь, отправив ее к родственникам, он с удовлетворением проводил глазами экипаж Марины Федоровны, погасил свет и, устроившись поудобнее на диване, принялся играть на скрипке некий каприс, измененный его мастерством до полной неузнаваемости. Играл он просто великолепно, отдавался музыке настолько, что временами казалось, каждая струна души его стонала и переливалась в такт пению скрипки. Было непонятным, почему человек этот упорно скрывал свой талант от посторонних ушей, но все, кому когда-либо доводилось слышать его игру, считали его музыкантом на редкость талантливым и полагали, что, посвяти себя всецело музыке, он непременно смог бы сделаться великим скрипачом, способный потягаться в мастерстве с самим Паганини. Однако на подобные замечания Валерий Соломонович отвечал с неизменной скромностью словами Пушкина:
   Блажен, кто молча был поэт,
   И терном славы не прельстился.
  Было невозможно заставить его играть на людях, и оставалось только диву даваться, насколько иной человек мог стыдиться своего таланта, хоронить его исключительно для личного пользования, утаивать от посторонних, которые, быть может, нуждались в нем не менее самого счастливого обладателя редких дарований. Близкие друзья сравнивали Мануильского с лукавым рабом, зарывающим в землю данное ему от Бога, но вряд ли его природную скромность можно было принять за жадность, хотя тут все таки было некое скаредное желание ни с кем не делится своими способностями, оставаясь с ними всегда наедине. В действительности ничего в землю герой наш не зарывал, поскольку ежедневно совершенствовался в игре на скрипке не находил и ничего зазорного в том, что никто не может по достоинству оценить его игру. Мануильскому не было никакого дела до венцов славы, которые, по мнению многих, составляют высшее человеческое счастье. Для него высшим счастьем было именно рождение музыки, которому он и посвящал большую часть времени. В молодости он не сумел сделаться музыкантом, а впоследствии пришел к выводу, что начинать что-либо после 30 лет - слишком поздно. Он опасался, что великим стать уже не сможет, а посредственностью быть не хотел. Хотя свои способности он сильно преуменьшал, ничего похожего на посредственность в них безусловно не было, и если б Валерий Соломонович даже не обладал настоящим талантом, то с лихвой компенсировал бы этот недостаток редкостным трудолюбием. Права была Марина Федоровна, называвшая супруга своего человеком настроения, ибо всякий суровый и меланхоличный человек, - а Мануильский как раз был таким, - жало свое обращает прежде всего против себя самого, и вся его внешняя сухость и жестокость является только отражением душевных мук, еще более страшных, чем те, что переносятся им на окружающих. Он никогда не щадил себя, тем более, когда дело касалось любимого увлечения. В работе над каждой пьеской, над каждым каприсом, Валерий Соломонович доводил себя до полного изнеможения и не оставлял его, пока не приходил к выводу, что довел вещь до совершенства. Нередко в ярости он разбивал скрипки, рвал струны, ненавидел себя за бессилие, непутевость, сотню раз клялся, что более никогда в руки смычок не возьмет, но уже через несколько минут брал новый инструмент и умолял Бога послать ему терпение и легкость уставшим рукам. Бог был милостив к нему, терпению не было границ, и дни и ночи напролет из окон дома Валерия Соломоновича доносились, кружась над городом и сонною рекой чарующие звуки всегда плачущей скрипки и исчезали в пространстве, так и не доходя до слушателей.
  Наверное основная беда Валерия Соломоновича именно в том и заключалась, что он скрывал свою игру от людей и потому не мог получить отзыв специалистов и знающих толк в музыке слушателей, всегда полагаясь только на собственный слух. Хотя он и не делил ни с кем радости удач, одиноким он никогда себя не ощущал, поскольку именно скрипка являлась для него лучшим другом и собеседником, они были неразрывно связаны между собой посредством музыки. В игре Мануильский чувствовал себя невероятно счастливым, да, наверное, и был таковым, потому что сумел все таки найти себя, свое призвание, и стал от того богаче многих.
  Сегодня игра ему не слишком удавалось, посторонние мысли мешали сосредоточится, и из головы не выходил последний разговор с графом. Он то откладывал свою скрипку, то снова брал в руки, играть явно не хотел, но не желал также потратить впустую несколько часов долгожданного одиночества. Ведь, кто знает, удастся ли ему в ближайшие дни вновь куда-нибудь спровадить семью, которая психологически угнетала его даже тогда, когда Мануильский запирался один в своем кабинете.
  Дилемма его разрешилась сама собой, так как через час раздался звонок в дверь, и лакей протянул ему визитную карточку, на которой значилось имя Ивана Григорьевича Розенгольца - издателя нашей газеты.
  - Черт бы его подрал совсем! - выругался Валерий Соломонович, - почему бы ему не провалиться в тартарары? Проводи его в гостиную и принеси чай. Я сейчас выйду.
  Он нехотя отложил скрипку и с видом величайшего неудовольствия отправился в гостиную встречать гостя.
  Исаакий Гершович (он же Иван Григорьевич) Розенгольц был семью годами старше Валерия Соломоновича, много толще его и выше ростом, ко всему прочему он обладал внешностью самой отвратительной, - так по крайней мере казалось Мануильскому, который испытывал к нему самую лютую неприязнь. В наших местах вообще не слишком жалуют людей рыжих, а Розенгольц как раз обладал копной роскошных огненно-рыжих волос, такой же бородой, носом невероятно большим и толстым, и глазами хитрыми и маленькими. Единственным достоинством его, - если это только можно почитать за таковое, - был очень приличный достаток, оба дома Розенгольца в N. были оценены в 200 тысяч каждый. Он издавал несколько либеральных газет в нашей губернии и собирался также прикупить для себя еще две монархистко-октябристкие, иными словами, сконцентрировал в руках своих все издательское дело N-ской губернии. Кроме того он удачно спекулировал на бирже и являлся тайным членом нескольких всемирных сионистских организаций.
   Оба, Мануильский и Розенгольц, страшно ненавидели друг друга. Когда-то они имели какие-то общие финансовые дела, Мануильский был одним из крупнейших акционеров издательства Розенгольца, а Розенгольц финансировал театр, к тому же оба были пайщиками одного весьма рискованного предприятия в Западной Сибири. Однако везде, где бы интересы их не сталкивались, хитрому и коварному Розенгольцу еще ни разу не удалось обмануть Мануильского, и наверное более оттого, что тот всегда и во всем подозревал со стороны товарища тайный подлог, даже в том случае, когда издатель вел достаточно чистую игру. Потом они разошлись, без всякой ссоры, видимо, оба попросту были уже не в состоянии выносить друг друга.
  Надо сказать, что Розенгольц несмотря на свое внушительное состояние, обладал манерами самыми скверными, в общении же с друзьями и близкими забывал о всякой культуре напрочь. Мануильского он также отчего-то относил к последним, а именно к друзьям, потому, едва появившись в гостиной, он без всякого приглашения свалился в кресло всем своим грузным телом и для внушительности заложил ногу на ногу. Тут же он провозгласил с лукавой улыбкой (иначе улыбаться он просто не мог):
  - А ты знаешь, Валерий Соломонович (он всегда обращался к Мануильскому на "ты", что просто бесило последнего), ты знаешь я просто так зашел к тебе, без всякого дела. Поболтать о жизни, испить чайку-с. Мы ведь не виделись с тобой сто лет, и по душам столько же не разговаривали. А во всем ты виноват и только ты.
  - Я? - нехотя удивился Мануильский.
  - Да ты просто игнорируешь меня, приятель.
  - У меня слишком много дел, Иван Григорьевич, - холодно заметил Мануильский, - мне некогда видеться с вами.
   Особый акцент он сделал на местоимении "вы" в надежде, что и Розенгольц перейдет на подобную же форму обращения, однако последний пропустил намек мимо ушей, или нарочно сделал такой вид.
  - Вот именно поэтому нам никак и не удается встретится. Попить чаю, побеседовать, - заключил издатель.
  "Да чтоб тебе провалится с твоим чаем!" - пронеслось в голове Мануильского.
  - А мне всегда приятно пообщаться с умным человеком, - сообщил Розенгольц.
  - Благодарю за лестное замечание, - усмехнулся Валерий Соломонович в ответ.
   - Э, да это не стоит благодарности, дорогой мой, - карману не в тягость. А я вот слышал, что ты едешь в Москву.
  - На этот раз слух вас не обманул.
  Розенгольц состроил самую многозначительную мину и для чего-то подмигнул глазом Мануильскому.
  - Мне бы хотелось, - заговорщическим тоном сказал он, - чтоб ты кое с кем связался в Москве от моего имени. Тебе придется передать некоторые бумаги... Ты же добрый малый, ты выполнишь мою просьбу, тем более, что для тебя это не составит особого труда. Ее выполнение необходимо для нашего общего дела.
  Все это было сказано так слащаво, с выражением самым многозначительным на лице, что вызывало у Мануильского еще большую неприязнь к этому человеку. Однако он был предельно вежлив и старался не выдать ничем своих чувств, однако чтобы лишний раз не видеть ненавистного лица Розенгольца, увлеченно потреблял чай, все таки опасаясь не сдержаться и наговорить ему гадостей.
  - Дела у меня нет никакого, - продолжал Розенгольц, - всего-навсего просьбица одна. Совсем небольшая просьбица.
  - Прошу вас, никаких дел! - воскликнул Мануильский, - особенно денежных.
  - Все время ты перебиваешь меня, - Розенгольц снова подмигнул одним глазом, - да тебя не проведешь! Ты всех нас перехитрил.
  - Как же я вас перехитрил? - угрюмо поинтересовался Мануильский.
  - Ты хитро поступил, крестившись тогда. Одни лишь недалекие фанатики называют тебя выкрестом и слугой Эдома. Умный человек никогда не станет поклоняться трем Богам, а ты не дурак, Валерий, и я уверен, что все таки ты остался иудеем, независимо от того, признаешь ты Христа сыном Божиим или нет. Бог, как не крути - один, - превечный Иегова, и коли тебе хочется сходить в капище и поклониться там дереву, от того Он умален не будет.
  - Интересный разговор у нас выходит. Или вы желаете продолжить спор между Новым и Ветхим заветом?
  - Разве я знаток философии? Упаси Бог меня от философских споров. Я просто говорю, что ты человек умный, ты более других способен послужить общему делу и тем заслужить спасение и милость. Не забывай, пожалуйста, что ты все таки иудей.
  - Я уже третий раз слышу от вас сегодня напоминание о моем происхождении. Да, я еврей! И что из того? Уж не хотите ли вы, чтоб на этом самом основании я вступил в вашу поганую организацию, - с презрительной улыбкой заметил Мануильский, - ничего у вас не выйдет, уважаемый. Вы все время утверждали одну довольно странную истину что если вам хорошо будет, то неизбежно хорошо будет и всем остальным. Я отказываюсь поверить в то, что теперь вы стали думать иначе. Вот и я, подобно вам хочу делать то, что мне нравится, а не забивать голову какими-то дурацкими проблемами.
  Розенгольц, видимо, не слишком обиделся на столь нелестные отзывы о его организации, по крайней мере, никак не отреагировал на его слова.
  - Я не говорю, что стал думать как-то иначе, и от прежних слов своих не отрекаюсь. Только я говорил тебе еще кое что, а именно, что умным человеком будет не тот, который знает все, а тот, который знает свою выгоду. Покойный папаша мой - святой человек, всегда повторял мне эти слова и теперь я хочу, чтоб и ты узнал эту истину. У нас с тобой - одна выгода, только ты отчего-то не хочешь это понимать. Потому нам и надо действовать совместно, иначе ничего серьезного добиться мы не сможем.
  - Вы говорите какой-то бред! - устало заметил Валерий Соломонович, - если вы пытаетесь представить себя в роли древнего мудреца, изрекающего притчи, то поверьте, что это у вас совершенно не получается. Эк вы завернули: общее дело, общая выгода! Для кого выгода? какое общее дело может быть у нас с вами?
  - Выгодно будет нам всем, а также гоям, если ты настолько ими дорожишь. Ведь они в стране своей подобны стаду, пасущемуся на лугу, а всякое стадо нуждается в пастыре, иначе все разбредутся в разные стороны. Эти люди слишком разные и их не связывает ничего кроме единого местообитания, а пастырь мог бы повести их по верному пути. Потому гои будут только благодарны тем, кто возьмет на себя роль пастухов.
  - Какая чушь? Вы сами додумались до этого, или вас кто-то научил? - усмехнулся Мануильский.
  - Да, рассуди же ты трезво! Кто может пасти этих несчастных гоев, кроме обладающих тем, чего они сами не имеют? Чем мы, знающие истинного Бога и его закон, не подходим для роли пастырей? Только мы смогли создать крепкую общность, поставившую закон ее фундаментом, и потому не распылились в пространстве в поисках ложных кумиров, как европейцы. И чего же они сумели добиться, проповедуя идеи своего Бога о самосовершенствовании и искании какого-то Царствия Божия внутри себя? - Ничего, кроме духовного рассеяния и отчуждения друг от друга, при котором представители того или иного народи связаны исключительно единым государством и языком - ничем более. Все это христианство, особенно ортодоксия - чушь величайшая, поскольку духовное единение народа намного выше и ценнее свободы отдельно взятой личности, ибо только первое дает силу, власть над целым миром, и даже над самим собой, ведь сознание собственной силы, ощущение единства с миллионами себе подобных - есть также власть над собой. Ты не должен отказываться от этой власти, даже нарушивши Закон. Тебе все равно надо держаться нас. В дружбе с гоями ты никогда ничего не добьешься, мы же сможем тебе помочь...
  - Помочь? И в чем же: в достижении власти или познании Закона? - все с тем же презрением воскликнул Мануильский, - неужели вы не способны понять, что я не хочу держаться никакого Закона ради единства с миллионами себе подобных. Мне вполне достаточно единства с самим собой. Даже в Законе сказано, что владеющий собой, лучше завоевателя города. Вы же мечтающие о захвате городов, о получении власти - и есть злейшие враги Закона, ибо через вас рождаются различные коммунистические и националистические теории. Владельцы собственных душ во много раз ценнее всех народных пастырей. Вот, что я вам скажу, Иван Григорьевич: вы только угли собираете на свою голову через вашу деятельность. Гои терпеливы, но до поры до времени. Русские же непредсказуемы во гневе своем. Вы правы, сказав, что они слабы и разъединены и всякий ищет спасения только для себя самого, но среди них уже достаточно глупцов, пытающихся найти счастье в творении законов, которые непременно выполнялись бы всеми, и вы немало содействуете этому. Вы желаете править народами, Розенгольц, ссылаясь на какое-то единство со своим народом и обладание каким-то Законом, который не только Родину у вас заменяет, но и Самого Бога живого, но не боитесь ли вы того, что "стадам" придутся по нраву ваши идеи, и они с радостью бросятся на поиски некоей идеологии, которая могла бы стать общей для всех сразу, они забудут о самосовершенствовании и примутся совершенствовать мир. Во имя этого общего для всех Закона они откажутся от понятий родины и чести, как вам того хочется, но следующий шагом они неизбежно сметут вас - собственных учителей и сметут именно потому что почувствуют нутром, будут подсознательно догадываться, что все, что хорошо для еврея хорошим для русского или немца никогда не будет. Все они не знали диаспоры, и замена понятия "родина" Новым законом и Новой идеей, будет для них гибелью. Мне жаль русских, потому что они не понимают еще, что все новейшие теории, которыми они так страстно увлекаются: весь этот социализм, дарвинизм, фрейдизм, марксизм имеют под собой еврейские корни, и благодаря этому для европейцев совершенно неприемлемы.
  - Глупости! Гои не способны сплотится, единый Закон им не доступен, также недоступна и дисциплина, внутреннее единство. Они ходят как бараны и каждый индивидуально жует свою траву, - настаивал Розенгольц.
  - Конечно, создать для себя закон они неспособны, оттого что христианство от Закона их уже освободило, а в рабство никто добровольно еще не возвращался. Социализм все таки еврейское изобретение, и хотя вы и отпускаете деньги на антиеврейскую пропаганду для поднятия национального самосознания среди еврейского населения, все равно евреи идут в революцию, и никакой закон не в состоянии защитить их от поглощения анархистской стихией гоев. Не оттого ли это происходит, что евреям-революционерам невероятно близко все то, что рождает в среде гоев анархию, и не ими ли созданы истоки и научная база под сомнительные социальные учения? Говорю вам, что социализм есть самое уродливое и опасное, именно благодаря своей внешней безобидности, порождение сионизма. Все эти Марксы, члены разных "Интернационалов", создатели и активнейшие участники социалистических партий - безусловно евреи, и отрицать этого вы не сможете! Они давно уже позабыли и Бога и Закон, только не оставили желания стать пастырями окрестных народов. Избави Бог от таких пастырей! Одно меня утешает, что в России ничтожно мал процент пролетариата, а социалисты именно на него и делают свои ставки.
  - Именно потому лучшим будет, если Россию пасти будем мы, а не еврейские коммунисты, - заключил Розенгольц.
  - Мне уже надоело говорить вам, что сионисты и социалисты у власти, - независимо какой, финансовой или политической, - явление одинаково вредное, как для гоев, так и для самих евреев.
  Розенгольца это заявление крайне изумило, он удивленно вскинул брови, и заметил насмешливо.
  - Ты, дружище, совсем, видно, спятил. Мы ведь против коммунистов боремся не меньше правительства. Даже деньги даем (как это не прискорбно) на погром единокровных братьев, слишком увлекшихся интернациональными идеями. Мы порядок несем стране, а коммунисты - анархию, которая и есть самая типичная стихия славянства.
  - Изволь я тебе объясню, раз уж ты сам ничего понять не в состоянии, - отозвался Мануильский, раздраженный до предела фамильярностью навязчивого гостя и переходя на "ты", - поскольку родины мы не имеем, равви Маркс изобрел, что и в революции у пролетариата никакой родины быть не должно, придумал это пустое, не нужное никому понятие "интернационала" и провозгласил ненависть к собственному отечеству. Из богоизбранности одного народа вышло понятие избрания и ведущей роли одного класса, а именно пролетариата. Как непререкаем и священен весь Закон, так непререкаемы и не подлежат сомнению истины "Капитала". И никакого проникновения посторонних элементов в закон и революцию - вот вам и вся коммуния: все за одно, все против капиталистов и помещиков, не может быть никакого индивидуального постижения истины, все отталкивается только от господствующей теории. Согласитесь, что это просто дико для европейцев, сами они никогда не додумаются до таких странных идей. Ведь Прудоны, Сен-Симоны, Бакунины до столь четкого узаконения своих идей, до возведения их в ранг новой религии не дошли. Все социалистические догматы - ни что иное, как популярное изложение вашего закона для других народов, только с атеистической точки зрения. Надеюсь, что у них хватит здравого смысла, чтоб подобной идеей не соблазниться.
  - Я тоже на это надеюсь. Однако мне удивительно, что у такой разумной расы, как евреи порой не достает здравого смысла. Откуда, по-вашему, берутся все эти Марксы и их товарищи из пошлых социалистических партий? Все происходит от дурного влияния гоев.
  - Да, если смешать стремление гоев к индивидуальному познанию с еврейским непреходящим Законом, может получится нечто подобное.
  - Мы договоримся с вами до решительного идиотизма, - сообщил вдруг Розенгольц после некоторого раздумья.
  "И все же мне удалось задеть эту бестию, - подумал Мануильский, - может быть, теперь он оставит наконец меня в покое". Но Валерий Соломонович ошибся, поскольку не учел излюбленную поговорку своего приятеля, который никогда без дела к нему не ходил. Ему что-то нужно от Мануильского, то он не сможет отступиться от него, не добившись прежде своего.
  - Чем же тебе не нравится наша беседа? Ты ведь сам пожелал ее начать, - с издевкой заметил Мануильский, в надежде, что подобный тон заставит гостя поскорее убраться восвояси, однако последний почитал состоявшийся спор всего лишь за некую прелюдию к разговору.
  - Ну ладно, ты всегда был спорщиком и упрямцем. Мне ли тягаться с тобой? Я знаю, что ты только и ждешь от меня неудачного словца, дабы за него же и зацепиться. Разве не так? А?
   При этих словах Розенгольц снова подмигнул и для пущей важности потряс в воздухе своим жирным указательным пальцем.
  "Да бывают ли у тебя вообще удачные слова?!" - подумалось Валерию Соломоновичу, и он стал очень явно коситься на настенные часы, намекая издателю, что куда-то спешит.
  - Так что давай обойдемся без всякой философии, - продолжал Розенгольц, не обращая никакого внимания на жест хозяина, - о деле лучше потолкуем. Мы тут пришли к выводу, что тебе неплохо было бы попытаться пролезть в дирекцию 1-го военного завода. Военная металлургия - дело весьма доходное, а пристроиться мы тебе поможем, и деньгами и связями, только потом ты протащишь туда кое кого из наших. У нас ведь многие желают попасть в дирекцию. Вот Левин к примеру, он...
  - Право, почему именно я? - оборвал его Мануильский.
  - Потому что иудеям попасть в дирекцию оборонных заводов практически невозможно, они никому не внушают доверия. Аронов вот уже 10 лет состоит в кандидатах, тебе же пробраться туда будет много легче. Мы сделаем все, что в наших силах. С твоей стороны необходимо только желание занять место кандидата. Это будет выгодно прежде всего тебе. Ты даже представить не можешь, насколько для тебя полезно поддерживать отношение с нашими. Вот, пожалуй, начнутся выборы в Думу, а мы сможем организовать твою предвыборную компанию от беспартийных или кадетов. Глядишь, ты и пройдешь, да и в долгу перед нами не останешься.
  Мануильский вдруг расхохотался на это предложение, Розенгольц же посмотрел на него с полным недоумением.
  - Так вот, оказывается, для чего ты пришел! - продолжал смеяться Мануильский, - а говорил, что так, без всякого дела - заскочил на чаек. Но я то тебя, как облупленного знаю: будешь ты без дела по чужим домам шататься! Никаким депутатом я быть не хочу и в работе дирекции не имею времени участвовать! И на черта мне это надо!
  - Да это для тебя же выгодно. И не только для тебя, для всего еврейского вопроса, для достижения наших задач...
  - Какого, к черту, еврейского вопроса? Вы что, спятили окончательно? Одни, хорошо устроившиеся и разбогатевшие за счет другого народа - поднимают еврейский вопрос, другие - в русском же государстве поднимают русский вопрос, - все вы всего лишь творцы ненужных теорий. Если бы вы только знали, как надоели мне эти теории и вы сами! Вам просто делать нечего, оттого вы навязываете народам собственные амбиции, и тем более только способствуете юдофобии и русофобии. Труднее всего осознать свою бестолковость, всегда проще определить ее мнением целого народа, и свою собственную никчемность и подлость сделать его лицом. Только всем известно, что нет скверных и корыстолюбивых народов, - но только вожди их, которые сами заблудились и народ свой вводят в заблуждение. Мне совершенно неинтересны твои дурацкие предложения, для себя лично я в них выгод не вижу, а до вас, простите за откровенность, мне просто нет никакого дела!
  - Это мерзко, что ты говоришь, - сообщил Розенгольц, - тебе ли это говорить, иудею и сыну Израиля? Тебе ли забывать свою кровь и братьев? Разве подобает нам думать лишь о собственных благах? Поверь же, что братья твои не останутся в долгу. Ты поможешь им - они помогут тебе.
  - Тех, кого ты прочишь мне в братья, не братья мне, - отрезал Мануильский.
  - Драгоценнейший мой, я вовсе не виню тебя в том, что ты изменил веру, но ужас состоит в том, что ты собираешься изменить своему народу и называешь братьями гоев.
  - Ты или не понял меня, или сознательно перевираешь мои слова! - вспылил Мануильский, - евреи мне такие же братья, как те, кого ты называешь гоями. А до вашей компании мне нет никакого дела!
  - Мы же евреи. Отталкивая нас, ты отталкиваешь свой народ. Не забывай, что под крестом тебе никогда не удастся спрятать своей антихристианской сущности.
  - Да подите вы! "Я отталкивая свой народ, я изменяю своему народу!" - какие громкие и пустые слова. Кому нужно это мое членство в дирекции, депутатство в Думе? Простому еврейскому сапожнику или лавочнику? Разве у них есть капиталы или претензии на управления заводами? И вы еще смеете называть меня предателем своего народа только на том основании, что я не работаю купно с несколькими еврейскими миллионерами в целях их дальнейшего обустройства в Российской империи. Ты сам, банкир Шимон, Ювелир Иегуда или какой-то Левин, кандидат в дирекцию военного завода, отнюдь не еврейский народ! И вопрос о захвате политической и финансовой власти кучкой миллионеров вовсе не еврейский вопрос, как вы это полагаете. Мне нет никакого дела до вас и до ваших организаций. Вы все одну и ту же песенку поете, только названиями партий разнитесь. "Если вы не вступите в еврейский союз - вы предатель своего народа, если вы не вступите в союз большевиков - вы предатель интересов пролетариата, если вы не войдете в союз эсеров - вы предатель интересов крестьянства, не вступите в Союз русского народа или Михаила Архангела - вы враг своей страны"... Видите, как вас всех много, а я один. Я простой гражданин моего государства, и не могу удовлетворить всех вас сразу, стать членом всех партий одновременно дабы никого не предать. Может, все обстоит гораздо проще? Вовсе не миллионы простых граждан, ни с какими партиями не связанные - предатели каких-то там немыслимых интересов, а вы все и есть настоящие предатели всего российского народа в целом при всем разнообразии сословий и расовой принадлежности. 1000 лет Россия без всяких партий существовала и не знала ни одного межнационального погрома и гражданского побоища.
  - Не получилось у нас разговора, - улыбнулся Розенгольц, - что ж, надо было предположить, что этим все и закончится. Я просто зря потратил время. Никаких бумаг вам не придется передавать.
  - Наверное они очень секретные, и вы полагаете, что я непременно отправлю их в полицию, - ухмыльнулся Мануильский
  - Если вы сами слишком скверного мнения о людях, то не стоит предполагать, что и все остальные придерживаются ваших взглядов. Верно говорят: "Бойся тихой воды, тихой собаки и тихого ворога"
  - Искать врагов везде и всюду - исключительно ваше занятие. Да, никому так трудно не живется, как крещенному еврею. Его не принимает никто, и все ненавидят, евреи - за то, что он христианин, русские за то, что он еврей. Но что поделать, по крайней мере я самим собой себя чувствую, ведь я все таки не животное, чтобы стремиться в стада.
  - С тобой трудно говорить. Ты даже ради собственной выгоды через свое упрямство не способен переступить.
  - Я уже достаточно наслушался о ваших выгодах. Вы и меня запрячь решили, сделать своим должником. А я хочу всего-навсего быть свободным, а не чувствовать повсюду вашу власть, и свою зависимость от нее. Мне не нужны выгоды, сулимые вами, я вполне доволен своим теперешним состоянием. Богат не тот, кто миром правит, а тот, кто довольствуется тем, что имеет.
  - О, если бы ты только довольствовался, упрямец! Ты не менее моего гоняешься за прибылями с той только разницей, что слишком увлекаешься благотворительностью ради христианского спасения. Знаешь, отчего тебя невозможно перехитрить, отчего ты никогда не упускаешь своей выгоды? - Оттого что ты никому не веришь и полагаешься на одного себя, оттого что ты упрямец, наконец. Может, все это и неплохие качества для ведения дел, но по мне упрямство и самолюбие - худшая глупость. Разумный человек должен быть подобен дереву, к зиме теряющему свою крону весной же вновь восстанавливающему, или хамелеону что меняет свой цвет в зависимости от обстоятельств. Глупец же и упрямец, как однолетняя трава на газоне, которая неизбежно погибает к холодам из-за неспособности приспособиться к новым условиям. Да, видно, нам с тобой не договорится. Ты настолько глуп, что я готов предпочесть ад с умными, чем рай с такими как ты.
  - По-моему ум выявляется не в одной только в борьбе за власть, - едва сдерживаясь, чтоб не наговорить Розенгольцу гадостей, заметил Мануильский.
  - Не знаю, не знаю. По крайней мере не нужно особого ума для того, чтоб быть честным. И, по-моему, надо быть полным дураком, чтоб оставаться в этом мире честным.
  - Вы переходите все границы, Розенгольц.
  Руки Мануильского уже тряслись от гнева, и дабы скрыть свою злость от гостя, он взял из вазы большое яблоко и крепко сжал его с таким видом, будто намеревался сейчас же съесть его с невероятным аппетитом.
  - Боже мой, что за границы? - нахально воскликнул Розенгольц, - Да и чем ты можешь ответить мне, Бениамин, если я даже оскорбляю тебя? Разве ты дворянин, чтоб вызвать меня на дуэль? Оставим это занятие глупым русским с их пошловатым благородством, а то в городе еще долго будут смеяться, рассказывая, как стрелялись два еврея. В наше время в борьбе используют несколько иное оружие.
  - А что в этом дурного, если два еврея будут стреляться? - с невыразимой злобой спросил Мануильский, - разве нет среди них благородных людей? Ты, как я вижу, очень достойный защитник семитской расы.
  - Про всех я не знаю. Я знаю только про нас с тобой. Мы хоть и почитаем себя за людей честнейших, не исключено, что мы и впрямь негодяи (по крайней мере в глазах других), только сами в том никогда не сознаемся. Но, не забывай, что у негодяев, должно быть ума вдвое больше, иначе они могут сделаться шутами. Ты отказываешься от разумного пути добровольно, вооружаешься этим дрянным христианским чувством вины, что может привести только к сознанию собственной неполноценности. Если даже ты и потребуешь у меня сатисфакции, то знай, я ни за что на это не соглашусь.
  - Успокойся, твоя сатисфакция мне не нужна.
  - Ну тогда я ухожу. Зачем мне зря терять время? - сообщил Розенгольц с усмешкой глядя на Мануильского, - если у тебя есть водочка, налей мне на дорожку, а то на улице стоит такой морозец.
  Хозяин, крайне довольный тем, что гость уходит, достал графинчик и наполнил одну рюмку, поймав себя на мысли, что с большим удовольствием вылил бы эту рюмку прямо в нахальные, заплывшие жиром глазки своего собеседника. Человек горячий, он давно готов был наговорить кучу гадостей негодяю, но сдерживался, почитая, что таким образом он может поставить себя на одну доску с противником. Его молчание Розенгольц принял за сознание собственного поражения в споре и заметил все с той же язвительной улыбкой:
  - Лучшее покрывало для собственных заблуждений, дорогой мой, не молчание, а согласие с теми, кто оказался правым.
  Мануильский взглянул на него с неподдельной злобой и заметил, что покамест не услышал из его уст ни одного разумного слова, и с тем поднялся со своего места, давая гостю понять, что на этом разговор закончен.
  Розенгольц последовал его примеру и, попрощавшись по-еврейски, покинул гостиную, Мануильский провожать его не пошел и долго укорял себя тем, что вообще поддерживал беседу с этим мерзавцем.
  "Сколько же времени потратил я на него! - восклицал он раздраженно, - у меня масса других дел". Ему припомнился недавний разговор с графом и настроение его еще более упало. Он принялся нервно расхаживать по гостиной, размышляя над тем, что может он сделать для предотвращения погрома.
  "Если Конради старается предотвратить все это безобразие любыми способами, то я тем более должен спасти этих несчастных людей. В конце концов на той улице когда-то стоял дом моего отца! И я вовсе не такой мерзавец как Розенгольц, чтобы радоваться погрому как очередной возможности поднять в печати пресловутый еврейский вопрос и призывать на помощь заграницу". Однако рассуждая подобным образом, он не знал, что реально можно сделать для предотвращения готовящейся акции. Призвать на помощь закон он не может, поскольку в России провозглашена свобода партий, и всякая партия имеет право выражать свое собственное мнение и устраивать демонстрации, как официально погром и будет заявлен. Оставался единственный выход: предупредить жителей еврейского квартала, дабы в пятницу они покинули свои дома на всю ночь. Это решение показалось ему наиболее правильным, и он собрался немедленно привести его в исполнение и не только спасти людей от ярости черносотенцев, но и оправдать себя в глазах тех, кто презрительно называл его выкрестом. Последнее он ощущал наиболее остро и даже ненавидел себя за ничтожный эгоизм, находя нечто постыдное в мыслях о собственной вине перед земляками. Конечно, никакой вины за собой он не ощущал и ни разу не раскаялся в своем выборе, однако все же не мог дать себе отчет в источнике своего нынешнего беспокойства. Скорее всего причина крылась в подсознательном ощущение враждебности и неприязни к нему со стороны людей, к которым он намеревался идти тем вечером, и, самое тяжелое было то, что причину этой враждебности Мануильский отлично понимал.
  
  Глава 12
  Скоро ль истиной народа
  Станет истина моя?
  (О.Мандельштам)
  Безусловно лучшим было отправить в квартал слугу, что Мануильский и собирался сделать сначала. Однако он чувствовал непреодолимое желание отправится туда лично и вовсе не для того, чтобы доказать своим соплеменникам нечто обратное тому, что они думали о нем с тех пор, как Валерий Соломонович их покинул, даже не ради одних только воспоминаний детства и юности, которые так тянут иных в места давно минувших дней. Он страстно желал встретить там только одного человека и для того вечером сам отправился на улицу, где провел годы своей молодости.
  Марка было трудно назвать другом Мануильского, хотя бы потому, что последний был семнадцатью годами младше его, ему едва исполнилось двадцать, и Мануильский всегда был для него чем-то вроде старшего брата и воспитателя. Сын ростовщика, он рано потерял отца и Мануильский занимался его воспитанием, готовил его в гимназию, обучал основам Писания. Судьба разъединила их семь лет назад, когда Мануильский принял православие, и мать Марка запретила сыну общаться с бывшим наставником. Добрый мальчик переживал вынужденную разлуку не менее своего друга, но преодолев муки, под влиянием матери и тетушек, просто возненавидел его за вероотступничество, и ненависть его только возрастала от сознания того, что когда-то он почти что боготворил вероотступника и едва не приклонялся перед ним. Молодой человек упрямо не замечал Мануильского на улице, не отвечал на приветствия, что всегда больно ранило Валерия Соломоновича, который несмотря ни на что страстно желал новой встречи с бывшим другом. Ему казалось, что он должен очень много сказать Марку, хотя в действительности Мануильский не знал, что он сможет сказать ему при встрече, которую молодой человек делал невозможными. Но теперь он решился переговорить с ним во что бы то ни стало. И он вынудит, заставит Марка поддержать этот разговор, поскольку в этот раз он идет к нему вовсе не для себя, а для него самого, для людей, которым грозит опасность, и он должен был предотвратить ее, помочь избежать.
  Одевался Мануильский нарочно медленно, чтоб оттянуть долгожданную, но слишком тяжелую для него встречу. Он проехал с версту, остановил свой экипаж и далее отправился пешком. Через пятнадцать минут Валерий Соломонович увидел перед собой ряд знакомых с детства домов с грязными дворами. Он заметил двухэтажный дом отца, в котором теперь проживала его младшая сестра с семьей, мельком взглянул на освещенные окна гостиной, но заходить не стал и почему-то свернул в самый грязный переулок, где ютились убогие, перекошенные домишки бедноты. Здесь царила нищета невероятная, горы мусора покоились на снегу вокруг домов, и только зима спасала места эти от невероятной вони, которая вступала в свои права, едва сходил снег. На улице не было ни души и, казалось, что вся здешняя жизнь сосредоточена исключительно в убогих хижинах. Он все более сознавал странность своего нахождения в этом жалком мирке, и тем большее сочувствие испытывал он к его обитателям, никому не приносящим ни вреда, ни пользы своим существованием в окружающем убожестве.
  Около одного из домов заметил Мануильский ветхого старика с огромной седой бородой, дожившего вероятно уже до мафусаилова века. Валерий Соломонович подошел к нему и поприветствовал его по-еврейски. Тот очень дружелюбно улыбнулся в ответ, обнажив целый ряд железных зубов и раскрыл причину своего нахождения в столь поздний час на этой безлюдной улице.
  - Я, видите ли, вышел подышать воздухом. Как это ни странно, но я очень люблю зиму, даже более, чем лето.
  - Я тоже люблю, - задумчиво отозвался Мануильский и опустился на скамейку рядом со стариком.
  - Я здесь всех знаю, - продолжал старик, - но вас что-то прежде не видал.
  - Я не живу в этом районе. Так, зашел к родственникам.
   - А кто ваши родственники? - полюбопытствовал тот
  Мануильский замялся. К счастью, старик был ненавязчив и не настаивал на ответе.
  - Все таки зимний вечер - самое благостное состояние природы, - сообщил старик, - ото всюду веет тишиной и покоем.
  - Зима и есть сам покой. Мне, порой, кажется, что зимой весь наш город погружается в какую-то спячку.
  - Какое там? - махнул рукой старик, - в наше время даже зимой трудно обрести покой. Вот недавно перед русской Масленицей стачка на фабрике была, а к вечеру студенты и гимназисты в поддержку рабочих вышли. Даже стыдно говорить, что они вытворяли на площади. Эх, молодость, молодость! Беда одна с нею. Шумели, красными тряпками размахивали, срывали портреты императора. Слава Богу, что не довелось мне видеть всего этого безобразия. У нас, почитай, что не сезон, так непременно что-нибудь нехорошее случается.
  - В городе говорят, что большинство шумевших на площади были евреями.
  - Какие же евреи, господин мой!
  - Во всех монархических газетах об этом пишут, - пожал плечами Валерий Соломонович.
  - Это не евреи, - повторил твердо старик, - забывшие закон и наставления отцов много хуже вовсе не познавших закона. Воистину проклято чрево, произведшее на свет этих отступников. Господь есть мир, а они ищут мечей и ратей. Одному Богу ведомо, чьи они сыны, но только если они - евреи, то я - не еврей.
  Старик говорил слабым голосом, не то чтоб сурово, а как то очень уж грустно, а под конец тяжело вздохнув, заметил:
  - Видно, сами мы виноваты. Просмотрели молодежь, а кто-то другой научил их злым делам. Закрутило их русское своеволие, русская анархия. Бедный Израиль! Чем же согрешили мы перед Богом, что дети наши оставили законы и поклоняются Молоху?
  - Не знаю, отец, не знаю я ничего!
  Мануильский поднялся со скамейки, вместо прощайте сказал "спасибо" и поцеловал старика к великому изумлению последнего. Иногда попадаются такие люди, через общение с которыми входит в душу мир и тихая радость. Хоть разговор и бывает короток и часто бессмыслен, однако потом на долго остается в сердце какая-то теплота и память о случайной доброй встрече. Мануильский отправился к Марку уже без прежней тяжести на душе, весьма довольный разговором с неизвестным старцем. Однако около дома сердце его снова тревожно забилось. Валерий Соломонович всегда был уверен в себе и не терялся при встречах даже со злейшими врагами, а тут спасовал перед каким-то мальчишкой. Как это глупо! Он решительно постучал в дверь. Ему отворила толстая кухарка неопределенного возраста и поинтересовалась насчет его имени. Мануильский попросил проводить его к Марку, но имя назвать отказался. Приличный вид посетителя сделал свое дело, и кухарка указала ему комнату Марка. Стучать Валерий Соломонович не стал и сразу толкнул дверь, опасаясь, что если это сделает Марк, то сразу же затворит ее и не пустит ненавистного посетителя. Молодой человек узнал его, вскочил с кресел и вытянул вперед руку, словно пытаясь защитится от ворвавшегося в дом грабителя.
  - Не приближайся ко мне, говорю тебе! Зачем ты пришел в мой дом, когда тебя никто не звал? - грубо сказал он с горящими от негодования глазами, - знай же, что разговор с тобой я за грех и стыд почитаю.
   Мануильский, чтобы не раздражать его остановился в дверях, в комнату же пройти не посмел.
  - Как бы тебе того не хотелось, но отсюда, Марк я не уйду покуда мы хотя бы на один шаг не станем ближе друг к другу, - заметил он.
  - Мы никогда не будем ближе, чем сейчас, Мануильский.
  - Ты волен говорить, что пожелаешь, и любое слово твое будет принято мною с радостью, ибо я давно не слышал твое голоса, - сказал Мануильский с улыбкой, - лучше укус друга, чем поцелуй врага.
  - Ты враг мне. Всякий враг Израиля - мой личный враг.
  Если б Марк только знал, что даже гнев его доставлял другу истинное удовольствие. Пусть он ругается теперь, но главное - не молчит.
  - Повторяю тебе, уходи! Мне ненавистно общение с отступником, - упорствовал Марк.
  - Я ни от чего не отступался.
  - Отступничество перед Богом - худшее зло. Ты нарушил превечный завет Иеговы ради того, чтобы поклоняться идолам, которые - дело рук человеческих.
  - Бог выше всяких законов. Разреши мне сесть.
  - Если ты сейчас же не покинешь моего дома, я сам уйду.
  - Если ты как брата меня принимать не желаешь, прими, как пришельца. Это нам было заповедано Богом, дабы мы не забывали, что сами были пришельцами в земле Египетской...
  - Ты оскверняешь великую книгу своими цитатами.
  - Я не отрекался от нее, чтоб цитировать книги иные!
  Мануильскому уже надоело стоять на ногах, он заметил не далеко от двери стул и присел на него. Этот жест совершенно сбесил Марка.
  - В конце концов, что тебе нужно? За что мне такое наказание от Бога выпадает - видеть тебя?! Не для того ли ты пришел сюда, чтоб и меня обратить в свою дрянную веру.
  - Нет, не для того. Я не волен в твоей душе.
  - О, да, ты не сможешь погубить ее, как когда-то погубил свою. А если ты пришел для того, чтоб оправдаться, то оправдываться тебе надо не передо мной, а перед Царем Израиля.
  - Я никакой вины за собой не знаю. Я гражданин России и христианин и не нахожу в этом ничего предосудительного.
  - Ты должен был служить Богу истинному, а сам предал Его.
  - Я служу Богу и ближним, для того я и пришел теперь.
  - Мне надоело слушать тебя. Твои слова тебя же и обличают. И ты напрасно почитаешь себя хорошим в то время, как по сути ты - худший из нашего племени.
  Мануильскому отчего-то вспомнился Конради, и он повторил Марку его слова.
  - Один мой хороший друг сказал, что прежде, чем обвинять другого, начни с себя и только тогда ты сможешь понять меру его вины. Иными словами, каждый должен нести ответственность, и прежде всего за свои собственные деяния. Я советую тебе запомнить это. И пойми наконец, что сюда я пришел вовсе не для собственного удовольствия, а для того, чтоб помочь тебе. А ты даже не хочешь меня выслушать.
  Спокойная речь Мануильского постепенно действовала на юношу, Марк стал меньше раздражаться, однако темные глаза его светились все той же непримиримой злобой.
  - Когда я был ребенком, - сказал он, моя мать и ты сам читал мне Тору и рассказывал про нашу далекую родину. Эти рассказы захватили меня, и я стал всей душой стремится в Израиль, хотя бы для того, чтобы там умереть. Ты сам учил меня, что каждый обязан вносить свою лепту в дело восстановления славы Израиля на обетованной нам Богом земле. Ты утверждал, что все мы должны вернуться домой, что пришло наконец наше время! Жить на чужбине, что в мертвой долине, - так говорил ты раньше, и я верил тебе, твой авторитет был для меня непререкаем. Но, Боже, как я ошибался! И если бы ты только знал, как тяжело было мне расстаться со своим идеалом! Кто вернет мне теперь веру в людей после такого вероломства со стороны лучшего друга, почти брата. Видно, и впрямь нет ни одного правого на земле, кроме Бога. Я не знал тогда, что ты лицемерил и лгал мне. Как же ты мог так мастерски мне лгать?!
  - Я вовсе не лицемерил, мой мальчик, - грустно заметил Мануильский, - я тогда и сам верил всему этому и даже, подобно Розенгольцу собирался купить себе кусок земли в Палестине. Только потом я понял, что никогда не смогу покинуть эту страну: слишком многое связывало меня с нею. Я понял внезапно, что мой Израиль может быть только здесь, на той на земле, где я родился, на которой родились и погребены мои родители и пращуры, где я получил образование, приобщился к великой культуре, где постигал культуру своего собственного народа. И что мне за дело теперь до маленького и мифического Израиля, когда у меня есть большая Россия?
  - Слишком долго мы носили Израиль в одном лишь сердце, слишком долго. За тысячу лет мы сполна искупили свои грехи, и пришло время получить обещанную нам Богом землю. Мне нужен реальный Израиль, я хочу закончить свои дни на земле предков, а не в безбожном Эдоме. Мне не нужна твоя Россия, что мне до нее?
  - Это прекрасно, Марк, что ты говоришь о возвращении домой. Значит, не зря потратил я на тебя столько сил и времени! Каждый человек должен жить на земле, которую почитает своей родиной, поскольку это единственное, что никогда не изменит тебе, ты всегда можешь вернуться к ней и не будешь отвергнут. Носить отечество только в сердце, сознавая при том, что оно реально существует и, может быть, даже нуждается в нашей помощи, - просто преступление. Я видел людей, которые полагают иначе, которые находят в одном только духовном обладании своей землей некоторое превосходство над остальными и тем оправдывают свой отказ от далекой родины, но тем они только себя обманывают, да родину которую якобы имеют в сердце. Благодарю Бога, что ты не стал похожим на них, ты никогда не станешь обманывать ни свою прародину, оскверненную нынче агарянами, ни страну которую за родину ты не почитаешь, но родился и живешь в ней волей судьбы.
   Марку безусловно польстили эти слова, но он тут же укорил себя за это, ведь сказаны они были его злейшим врагом, которого он не должен был слушать с тех пор, как тот изменил ему, будучи другом.
  - Я очень люблю тебя, Марк, - продолжал Мануильский, - и мне даже безразлично, как ты сам относишься ко мне. И я желаю, чтоб ты до конца дней своих сумел остаться таким же честным и благородным, каким я нашел тебя сейчас.
  - Ты и сам когда-то был таким и мог им остаться, - сказал Марк уже достаточно спокойно, однако интонация его не понравилась Мануильскому.
  - Я вижу, что твое сердце открыто для всех, кроме меня одного, - вздохнул он, - но я пришел вообщем то не за тем, чтобы открыть его для себя. Я хотел предупредить тебя, что через две недели, в пятницу, черная сотня намерена организовать погром, и тебе следует предупредить наших, чтобы они успели укрыться и спрятать ценные вещи.
  Реакция Марка крайне удивила Валерия Соломоновича. Он весь вспыхнул и зачем-то рассмеялся злым и нервным смехом.
  - Ну знаешь ли!.. То же мне великодушие! Сначала ты потакаешь погромщикам, потом начинаешь изображать из себя роль спасителя. Неужели ты не можешь понять, что таким образом тебе все равно не удастся оправдаться перед Богом, и душа твоя загублена на веки.
  Эти слова и нехороший смех уязвили Мануильского, он несколько побледнел и ответил довольно резко:
  - Если бы я хотел в чем-то оправдаться, то пришел бы теперь не к тебе, а на весь квартал стал бы кричать об опасности, дабы изобразить из себя героя.
  - Это все от того, что ты вовсе не перед нами хочешь оправдаться, а перед самим собой и надеешься, что я помогу тебе в этом.
  Мануильский не сразу нашелся, что ответить. В чем же дело? Может, Марк попал в точку, и он в самом деле ощущает некоторую вину за свой давний поступок. А если он прав? Нет, этого просто не может быть. Его молчание окончательно убедило юношу в правоте собственных заключений. И он высказал Мануильскому все, что думает о предстоящем погроме.
  - Ты говоришь, спасаться? Зачем и от кого? Если погром должен состоятся, значит это угодно Самому Господу. Можем ли мы противится Его воле? Разве впервые восстают народы Эдома на нас? Что Господом решено, то будет Им и исполнено, и никто из людей не сможет ничего изменить. Не можем мы оставить наших домов, или ты, отступник, полагаешь, что если мы укроемся в местах иных, там не настигнет нас гнев Господень? Бог Израиля с нами, и Он не человек, чтобы предать нас, а ноги всегда были плохой защитой. Я возьму ружье и сумею защитить и себя, и свой дом во имя Господа моего. Не удастся - стало быть, такова Его воля.
  Мануильский совершенно перепугался, услышав подобное заявление.
  - Твои слова - безумие. Кому поможешь ты ружьем? Я даже полагаю, что первую пулю ты получишь не от боевика, а от родного деда. Твое право ненавидеть врагов, но никто не дал тебе права убивать их. Зло не пресекается злом. Своим поступком ты только поставишь под угрозу жизни десятков своих братьев. Неужели ты не понимаешь, до чего могут дойти эти фанатики, если ты начнешь в них стрелять?
  - Если они не поднимут оружие, а будут просто разорять наши дома, как это обычно и делается, я сумею защитить свой очаг, - с гордостью произнес Марк, - а ты можешь убираться со своими советами к гоям.
  - Говорю тебе, Марк, ты не должен стрелять в них! Я понимаю, что тебе наплевать на жизнь гоев, но ты поставишь тем под угрозу жизни ближних.
  - Ты только о гоях заботишься, о них одних и заботишься. Убирайся отсюда, я не могу более говорить с тобой.
  При этих словах Марк указал рукой на дверь. Мануильский с ужасом подумал, что человек этот и впрямь непреклонен в своем решении, более того, он закрыт для него и внушать ему что бы то ни было теперь так же бесполезно, как биться головой о стену. И с тяжелым сердцем встал он со своего места.
  - Да, я уйду, Марк. Но еще раз умоляю тебя одуматься. Не ожесточай сердца. Я буду молиться, чтобы разум восторжествовал над твоей горячностью.
  - Посмотрим, поможет ли тебе твой новый Бог, - с насмешкой бросил Марк.
  Мануильский подошел к двери, и уже на выходе процитировал слова древнего пророка:
  - "И сказал Господь: это народ, заблуждающийся сердцем; они не познали путей Моих".
  Он еще раз с робкой надеждой взглянул в лицо Марка, но гневные глаза его были так же непреклонны, как и прежде.
  
  Глава 13
  "демократы больше знают ... чего они не хотят, чего они хотят, они не знают".
  (А.Герцен)
   И много Понтийских Пилатов,
  И много лукавых Иуд,
   Отчизну свою распинают,
   Христа своего продают.
  (А.К.Толстой)
  Давно уже было подмечено, что когда на город опускается ночь и обнимает землю в своих жутковато-сумрачных объятиях, все поклонники и служители тьмы, боящиеся творить свои преступные деяния на свету, - все тати и преступники собираются купно для вершения своих мрачных деяний. Наш город не составлял здесь исключения из правил, и граждане его вовсе не отличались особенным пристрастием к строгому соблюдению законов российской империи. Здесь установились даже некоторые особенные традиции ночных бдений уголовных шаек и антигосударственных партий разного рода. Основной из них была безусловно тяга к особенно темных безлунным ночам, по которым вышеупомянутые кланы предпочитали собираться. Эта традиция прижилась настолько, что даже после объявления политических свобод партии, ставшие с этих пор законными, подполий своих не оставили и от полуночных сборищ не отказались, так что их излишняя конспирация стала у нас уже притчей во языцех.
  Таким образом непременным атрибутом наших ночей являлись собрания различных жуликов и большевиков, карманников и эсеров, анархистов и спиритов, так что это время суток постепенно превращалось в нечто мистическо-жульническо-утопическое. В это время, столь благоприятное для прогулок влюбленных пар и мирного сна почтенных отцов семейств, неутомимые политики и борцы за свое место под солнцем сотрясали ночную мглу возгласами о коммунистической утопии и кровавом рае, о необходимости разрушить до основания какой-то мир (Прав был, старик Бакунин, и в самом деле, разрушение - своего рода творческая страсть!). О, времена, о нравы! Где-то ты, мирное житие, где-то ты, семейный уют и упоение красотами природы? Отчего все крупные промышленные города ночами постепенно превращаются в один сплошной митинг дураков, обманщиков и тех, кому просто нечего делать и скучно живется? Ах, далось же всем это сладко-горькое слово: - свобода...
  Где-то бренчат оружием и кричат о диалектике и матерьялизме, в иных местах с пеной у рта спорят о прошлом, настоящем и будущем русской литературы, о каких-то взлетах и падениях, о необходимости развития религиозной мысли, вызывают дух Наполеона с помощью фарфорового блюдечка или обеденного стола с подпиленной ножкой. Боже, до чего доходят иные от праздности и безделья? На что вполне разумные и нормальные люди тратят свое свободное время? Вместо того, чтобы посвятить его здоровому отдыху, они отдаются политико-философским изысканиям, преступным промыслам, торжеству интеллекта над чувствами, - и во всем том пытаются найти для себя совершенство. Теперь трудно сказать, всегда ли происходило нечто подобное в среде людей, претендующих на образованность и интеллигентность, или только с приходом нашего века случился столь странный поворот в их сознании. Многие склоняются именно к последнему выводу, но забывают, что человеку испокон веку было свойственно не только ошибаться, но также и увлекаться, а последнее так часто притупляет способность к признанию собственных ошибок.
  Нам остается только то утешение, что кроме кучки этих блуждающих и чего-то там ищущих существ в нашей стране живет еще более 150 миллионов людей, которые работают и живут своим маленьким человеческим счастьем, совершенно не рассуждая о его природе, не рассуждая и о благосостоянии страны, которое они строят собственным незаметным трудом.
  Новое время - новые песни. И чтобы не нарушать его традиций отправимся к тем, кто нашел свое призвание в весьма странной деятельности, тем более мы уже успели с ними познакомиться. Это известные нам товарищи Кох, Мациевич, Зельцман, русофоб Елкин и еще трое тщедушных студентов-недоучек, всегда находящихся в русле революционности и модных западных теорий. Компания эта собралась поздно вечером в уютной квартирке доктора Лианозова на заседание местного комитета партии. Из всех его членов и кандидатов отсутствовал только один - т.Бережков, рассорившийся с партийцами перед Масленицей из-за забастовки, которую он не поддержал, и заявил о своем желании покинуть комитет и вообще партию. Поговаривали, что он переметнулся к эсерам, за что на экстренном заседании он был немедленно предан анафеме и получил ярлык ренегата. Товарищи были по-своему правы, обвиняя Бережкова в ренегатстве, поскольку всякий верный последователь Маркса и Энгельса безусловно обязан был вести решительную борьбу с внутрипартийными ересями. Прав был и Бережков, заявивший своим товарищам, что все то, что они исповедуют и защищают с пеной у рта - отнюдь не является марксизмом, а скорее некой русской его интерпретацией, - плодом многолетнего творчества оторванной от народа интеллигенции, переключившей свое внимание с крестьянства на пролетариат как самый безнравственный и далекий от русских традиций класс.
  Так что на этот раз наши друзья собрались без Бережкова за легким ужином и, удобренные мадерой, уже готовы были перейти к ведению "благородных дискуссий и товарищеских споров", но неожиданный стук в дверь оторвал их от столь важного занятия. Все были в сборе и никого уже не ожидали, и подпольщики перепугались не на шутку, позабыв совершенно о легальном состоянии своей партии. Елкин бросился гасить свет, Зельцман зачем-то сел за рояль, Мациевич схватил за руку хозяйку, стараясь тем удержать ее от попыток отворить дверь, Варенька же Кох гордо подняла голову, словно приготовившись к смертной казни.
  Первым опомнился Лианозов, и сам отправился отпирать дверь. И скоро из темноты коридора до товарищей донесся его притворно радостный голос:
  - Вадим Иванович пожаловали. Что за приятная встреча!
  Вадимом Ивановичем звали Бережкова. У всех словно камень с души свалился, хотя многие искренне ненавидели Бережкова за его давешний поступок. Бережков зашел в комнату без всякого смущения, был даже что-то слишком румян и весел, вел себя до странности развязно и даже по-дружески махнул рукой бывшим соратникам, будто они до сих пор оставались наилучшими из его друзей. Это показалось всем странным, поскольку Бережков всегда отличался угрюмостью и склонностью к меланхолии. У Лианозова даже мелькнула мысль, уж не пытается ли он за столь развязным поведением скрыть свое смущение и стыд перед комитетом. Да и одет он был как-то слишком уж нелепо: вместо грубой серой косоворотки, которую носили под сюртуками все члены комитета, на нем была красная крестьянская рубаха с вышивкой, подпоясанная не ременным, а тканным поясом с кистями. Кох не удержалась, чтоб не спросить о причинах такого ряжения, хоть и дала себе слово никогда не говорить с "предателем пролетарского дела".
  - Видите ли, - отозвался он, - у меня сегодня слишком ответственный день. Я принял для себя очень важное решение.
  - Ты же еще окончательно не вышел из партии, отчего же не заходишь к нам? - спросил Мациевич, который прежде хорошо относился к Бережкову и даже теперь продолжал ему симпатизировать, - тебе наверное стыдно признать ошибочность своих взглядов.
  - Да с вами и спорить то неинтересно, - добродушно заметил Бережков, - Коли и начнешь, так договорить никто не даст, все на оскорбление сведете. Про себя я уже столько наслушался, что, право, не знаю, каким еще эпитетом вы сможете меня наградить. Вы полагаете, что мне приятно все это от вас выслушивать? В конце концов, я дворянин, хоть впрочем и не потомственный.
  - Мы здесь все равны, - возмущенно прервала его Кох.
  - Ну да, для оскорблений у вас безусловно все равны, - хотел было сказать Бережков, однако Варя резко оборвала его.
  - Среди нас нет ни дворян, ни рабочих. Ни иудея, ни эллина, ни скифа. Все товарищи.
  - Да-с, мы все коммунисты и должны быть одинаковы, и народы все тоже должны быть одинаковы, как две капли воды друг на друга похожими, а более же всего похожими на нас вами.
  - А ты с этим не согласен? - нервно воскликнул Зельцман, - наверное ты желаешь, чтобы все оставались дикими и безграмотными, как мужики. Не за более ли образованными классами они должны тянуться?
  Всеобщий усмиритель Мациевич, предвидя неизбежную ссору и ругань, вскочил со своего места.
  - Только давайте не будем ссориться.
  Но Зельцмана унять было просто невозможно. Он продолжал с ненавистью глядеть на Бережкова и при этом ругаться.
  - Вы все время рассуждаете с мелкобуржуазных позиций. Видно, что не дает вам покоя ваше чертово происхождение.
  - Знаете Зельцман, - с неудовольствием заметил Бережков, - мне совершенно наплевать на то, что вы думаете на мой счет. Может быть, я в чем-то и не прав, и готов даже в этом признаться, но я прошу вас избавить меня от оскорблений!
  - Всем то вы недовольны, Бережков, - заметила Кох.
  - Чему же мне радоваться? Я, знаете ли, всегда не любил участвовать в комедиях, а иных слов для вашего собрания подобрать не могу.
  - Что за дичь вы несете? - воскликнул один из студентов.
  - Это не дичь, просто теперь я несколько по-другому смотрю на жизнь.
  - С какой же стати вы изменили свои взгляды на жизнь? - с издевкой спросил Сова.
  - Я решил для себя порвать с вашей партией, вообще с какими бы то не было партиями.
  - Любопытно, а чем же вы собираетесь заниматься? - поинтересовался Лианозов.
  - У меня есть диплом, поеду в деревню, - с какой-то робостью произнес Бережков, который несколько терялся в этой враждебной ему компании.
  - Это просто подло - отказаться от революционной деятельности ради собственного благополучия, уйти на покой, когда дело революции только-только становится на ноги. Вы дезертир, у вас слишком обывательская психология! - взвизгнула Кох.
  - Я ухожу на покой?! - возмутился Бережков, побледнев, - Разве я когда-то заботился о себе лично, разве я искал в жизни одних лишь удовольствий? Или вы мало меня знаете? Я много лет только и делал, что выполнял указания вашей партии, даже будучи не согласен с ними, все равно выполнял. Разве я не рисковал своей свободой каждый день и не сидел за решеткой за свои убеждения и деятельность в партии? Заметьте, не единожды сидел!
  - Что же привело вас к подобному разочарованию в нашем деле? - спросил Лианозов таким тоном, что трудно было разобрать, действительно ли ему это интересно, или он просто издевается над бывшим товарищем.
  Вообще доктор Лианозов был человеком необыкновенным и не только потому, что никто не мог в точности сказать, что он представляет из себя и какой у него характер. Обе значительные теории о роли личности в истории: материалистическая и толстовская, при всех своих достоинствах вряд ли смогут доподлинно оценить место Лианозова в созданной им партии. Великая мысль отлученного от церкви бунтаря о том, что царь или вождь - всего лишь раб истории, может быть и удачна, только к Лианозову она не подходит. Может статься, что наш доктор и являлся рабом Провидения, неким бичом Божий, но рабом истории он быть никак не мог, так как он шел как раз против истории, ниспровергая на своем пути все ее законы. Если же исходить из теории значимости отдельной личности в истории с точки зрения ее способности правильно оценить и предугадать объективные закономерности в развитии того или иного народа на определенном этапе его бытия, использовать и направлять их, то и это для Лианозова не слишком подходило, хотя, исходя из такой точки зрения можно было с уверенностью сказать, что в некотором роде он был личностью исторической. Но повторимся, доктор был слишком необыкновенным человеком для того, чтобы мы сумели загнать его в какие бы то ни было рамки и теории. Трудно вообще сказать, смогла ли сохраниться в наших краях социал-демократическая партия, если бы Лианозов вдруг умер. Впрочем, существовать она, может быть, и продолжала: существует же у нас масса более идиотских партий, но стала ли она в этом случае бороться за власть, да еще насильственными методами, - в этом приходится сомневаться. Никакую, даже самую мудреную теорию, невозможно подвести под человека, равно как никакая партия не может прийтись по вкусу умному человеку, ибо, как сказал когда-то Ницше, рано или поздно он непременно почувствует себя слишком тесно в рамках партийных программ. Лианозов был слишком умен, он не только поднялся над собственной партией, но и сумел сделаться ее бессменным лидером, и взял на себя смелость изменять теорию и тактику по своему усмотрению в зависимости от обстановки, только для видимости прикрываясь авторитетом Маркса и какого-то никому неведомого Центрального комитета. Он, как всякий образованный русский человек, слишком поклонялся интеллектуальной свободе, чтобы отдавать себя в плен какой-то там организации и научной идее, - это вообще великое достоинство его нации, которое иные недалекие люди относят к недостаткам, ибо аполитичность и равнодушие к природе власти во всех прочих странах считается дефектом. Однако эти люди напрочь забывают, что в русском языке, слова "свобода" и "воля" все же являются антонимами, как бы разного рода демократы не пытались в нашем столетии смешать их и синонимизировать. Все великие бунтари этой страны заявляли людям, что желают дать им волю, но не свободу, которую дать были не в состоянии, ибо свободу никто вообще не может дать всем сразу, а каждый должен сыскивать в отдельности. Это просто преступно смешивать два этих слова, и подлыми обещаниями свободы, которая открывается только в духовных поисках, увлекать людей в безумную вакханалию воли, которую в Европе отчего-то именуют свободою. Это достаточно несложно - подменить бесплотный идеал, доступный слишком немногим, чем-то осязаемым вроде демократии или физических прав человека, то есть дозволением делать то, что ему взбредет в голову. Лианозов все это знал, знал даже более, иначе никогда бы не стал сторонником такой бессмысленной утопии, как марксизм. И Бережков, по-видимому, верно понял Лианозова, осознал, что такой умный человек, как Лианозов никак не может быть рабом каких бы то ни было партийных программ, пусть они будут выдуманы даже им самим. Потому он и пришел сюда вновь, что прекрасно понимал все это, нутром чувствовал, что за бестия этот лжедоктор. И он вовсе не намеревался открывать глаза ослепленным им товарищам, ибо это недоступно смертному, открывать глаза слепцам, он просто пришел говорить с людьми, еще не потерявшими способности мыслить вне всяких идеологий и партийных рамок.
  - Так что же все таки подтолкнуло вас к столь странному решению? - повторил свой вопрос доктор.
  - Что подтолкнуло меня? - задумчиво переспросил Бережков, пытаясь рассмотреть сквозь лукавый прищур Лианозова его истинное лицо, - ничего особенного. - Одни только мои наблюдения за развитием нашего государства последние пять лет.
  - Положение ужасное! - закричал Елкин, - одно сплошное варварство!
  - Трудовые массы повсеместно страдают...
  - Положение трудовых масс у нас ни сколько не хуже, чем во Франции или Германии, - пожал плечами Бережков, - вы совсем не интересуетесь статистикой, а напрасно, статистика у нас считается едва не лучшей в мире. Кажется вы, т.Зельцман занимались статистикой...
  Зельцмана передернуло от упоминания его имени устами неприятеля, и он посмотрел на него из-под-лобья, однако ничего не сказал.
  - Так вот, по темпам экономического роста, уважаемые товарищи, (при этом Бережков еще раз многозначительно взглянул на занимавшегося статистикой Зельцмана) мы занимаем второе место в мире после США, а к 1913-14 гг. согласно всемирным прогнозам безусловно должны далеко оторваться от всех стран, включая вышеупомянутые Штаты. Бюджет находится в великолепном состоянии и достиг 3 миллиардов. Во всем мире говорят о русском экономическом чуде...
  - Но при этом масса населения продолжает бедствовать, - подал голос Зельцман, задетый за живое намеками на свою профессиональную несостоятельность.
  - Чепуха! Беднейший пролетариат и крестьянство бедствуют по всему миру: и в Европе и за океаном не говоря уже о более бедных странах. Конечно, по уровню экономического благосостояния мы занимаем не первое место в мире, но все же - седьмое, седьмое, товарищи, и это при темпах экономического роста, равных американским и превышающих все остальные! А что будет с нами через 10-20 лет? К тому же все эти данные касаются империи целиком, в то время как свой уровень благосостоянии Англия подсчитывает независимо от уровня жизни в колониях. Не забывайте, товарищи, что разница в развитии Центра, Финляндии, Польши с южными и восточными окраинами необычайно велика. И это со всеми колониями, в которых промышленность только-только зарождается стараниями государства - 7 место! Мы вытянем Туркестан, Кавказ и Сибирь, но только не тем путем, который вы предлагаете. Это глупость - ваш план: забрать все у развитой метрополии и поделить по диким окраинам. Что станет, когда метрополия обеднеет, и забирать у нее в пользу туземцев будет нечего, не разбредутся ли они тогда в разные стороны?
  - Послушайте, Бережков, Маркс верно подметил, что народ, угнетающий другие народы, свободным быть не может.
  - Это ничего не значащая фраза! Лианозов, вдумайтесь в нее, ведь она не несет под собой никакого смысла.
  В комнате воцарилась настораживающая тишина, и Бережков почувствовал, как со всех сторон устремились на него недобрые взгляды "товарищей", которые не могли ему простить оскорбления кумира.
  - О чем же нам с вами тогда говорить? - прервал молчание Зельцман, - о чем вообще можно говорить с предателем?
  - Я не предатель. Я человек, и мои убеждения в отличии от ваших способны меняться. Вы же закоренели в вульгарном марксизме. Мне 32 года, и я по самому закону вещей могу, даже должен изменять свои взгляды на жизнь. Лишь религии и марксизму эволюция недоступна, а я, товарищи, атеист.
  - Вадим, ты ошибаешься, - мягко заметил Мациевич.
  - Ах, оставь его. Он не стоит того, - патетически произнесла Варенька.
  - Да можно ли быть настолько нетерпимыми к чужим взглядам?! - довольно спокойно отозвался Бережков, волнение которого выдавало лишь легкая неверность рук, - вам бы о культуре поведения почитать что-нибудь...
  - Мы сами разберемся, что нам читать.
  - Да вы выслушать то меня даже не хотите. Неужели вам совсем неинтересно, почему я решился уехать в деревню? Я думаю, что это единственное мудрое решение из всех, принятых мною в последние годы.
  - Вы переметнулись к народникам или эсерам. Вот и все. Если вы полагаете, что ваш уход в прошлый век есть некоторое достижение человеческой мысли, то мы готовы послушать ваши соображения на сей счет, - усмехнулся Лианозов
  - Мы только потому выслушаем вас, дабы самим не впасть в искушение и довести борьбу до конца, - вывел Мациевич.
  - Думаю, не стоит и время терять, - заметил Зельцман
  - Но ведь здесь нас попрекают нетерпимостью, - как-то зло сказал Лианозов, однако улыбаться при том не перестал, - и кто попрекает? Человек, в юности увлекавшийся терроризмом. Или я ошибаюсь?
  - Террор над единицами лучше террора над целыми классами и народами.
  - Ваш намек неудачен.
  - Отчего же? Разве истребить большую часть народа ради благосостояния меньшей, по вашему очень гуманно?
  - Цель, дорогуша, оправдывает средства, - откровенно признался доктор.
  - Кто знает, кто знает. Имеет ли вообще такая цель право на существование?
  
  Глава 14
  "Ну какие же мы народолюбцы?... если б мы вправду любили народ, а не в статейках и книжках, то мы бы поближе подошли к нему и позаботились бы изучить то, что теперь совсем наобум, по европейским шаблонам желаем в нем истребить"
  (Ф.Достоевский)
  Бережков верно подметил, что с однопартийцами разговора у него не выйдет, и он неизбежно выльется в обычную перебранку, которая всегда имела место в заседаниях комитета, едва только среди его членов появлялся хотя бы один человек, не согласный с мнением партийного большинства. Тем не менее Вадим Иванович все таки не терял надежды заставить Лианозова, хотя бы Лианозова, которого он когда-то почитал за вернейшего марксиста и просто очень умного человека, выслушать его. Лианозов умел слушать, каждое слово оппонента да и свое собственное взвешивал, но слушал внимательно он более для того, чтобы потом, в подходящий момент, обрушить на него ураган критики со страниц местных большевистских изданий. Но он никогда не говорил ничего по типу: "я не читал, но все равно осуждаю", даже напротив для более веского осуждения он внимательно прочитывал и выслушивал все постулаты инакомыслящих. Тем не менее Бережков решился говорить, хотя знал заранее, для чего Лианозов дал ему теперь слово.
  - Я вступил в социал-демократическую партию из-за совпадения моих собственных взглядов с ее платформой. Не менее всех вас желаю я осчастливить несчастный народ наш, и мое сердце обливается кровью при виде ужасных условий быта рабочих и сельской бедноты. Или вы полагаете, что у вас одних есть сердце? С 15 лет я боролся с царизмом, да было, дело, - в студенчестве, я увлекся терроризмом, но слишком скоро понял, как бессмысленно и пошло ради благосостояния народа убивать отдельных его супостатов. Я увлекся марксизмом и свято верил в него, пока не пришел к выводу, что военный переворот и захват власти образованной интеллигенцией, представляющей интересы пролетариата, никак не осчастливит ни 10-15 миллионов этого самого пролетариата, ни тем более 150 миллионов остальных людей, которые являются ядром нашего народа, его наиболее здоровыми силами, - именно они, а вовсе не какой-нибудь продукт промышленного развития типа рабочих, как бы это не хотелось представлять т.Марксу. Если бы вы хоть немного уважали своего учителя, то неизбежно вспомнили бы его предупреждения, что все, что годится для Европы не всегда подходит России, "как указ татарина Бориса Годунова на русское крестьянство". У нас с вами должна быть только одна цель - осчастливить народ, только средства к тому мы прилагаем разные. Мы все желаем установления в России республиканского строя и политических свобод, но я полагаю, что за это надо бороться не для того только, чтобы на основе демократической республики строить коммунизм через вооруженный захват власти. Социализм - это эволюция, а вовсе не кровавая вакханалия, перевороты и военные диктатуры, это прежде всего свобода, это экономическое благосостояние каждого и всеобщее равенство. Товарищи, не подумайте, что я бернштейнианец, я и сам не знаю, кто я, но несколько дней назад я понял определенно то, что я не марксист. Я недавно в который уже раз перечитал Маркса и нашел, что он ошибся в своих схемах для Германии и Англии, и дальнейшая история показала их ошибочность, что уж тут говорить о приемлемости его теории в неведомой, но почему то слишком ненавистной для него России? Вся теория Маркса есть величайшее заблуждение, блуд и разбой, это что угодно, только не социализм. Социализм - это благоденствие народа, а никак не гражданская война, и мы не кровью должны брать власть, не через разрушение основ существующего строя, а прежде подготовить почву дабы облегчить приход социализма мирным путем. Идти против истории - преступление перед ней, она не прощает таких ошибок.
  - Что же вы предлагаете? Что такое вы могли бы придумать, до чего не додумался Маркс? - усмехнулся Лианозов.
  - Я нахожу, что нашей единственной целью должно быть очищение существующего строя от феодальных пережитков, тормозящих его развитие, а именно самодержавия, помещичьей собственности на землю - основной причины малоземелья в хлебопроизводящих районах. Я в отличие от всех вас провел свое детство в деревне, где у отца был небольшой кусочек земли, и наблюдал жизнь сельских тружеников своими глазами, а вовсе не по книжкам изучал. Пролетариат - вовсе не весь наш народ, это только 10-15% населения российской империи, и потому нельзя смотреть на нужды и чаяния народа через призму пролетарского сознания. Отчего вы взяли на себя право представлять интересы народа, вы, оторванные от него интеллигенты, вооруженные каким-то пролетарским сознанием. Да кто вообще мог дать вам эти права, когда вы ни разу в жизни не держали в руках своих ни плуга, ни молота? Не потому ли, что вы все считаете себя слишком образованными и умными, вследствие чего народ, темный и отсталый, должен идти вслед за вами? Да чем же вы в конце то концов так хороши, в чем на самом деле превосходство ваше, - не только ли в том, что вы висите в каком-то пространстве между народом и его привилегированными классами? Много ли вообще достоинства в том, что вы народ только по образованию превосходите, а до высших слоев не можете дотянуться по недостатку культуры? Потому вы на всех и озлоблены. Вам известно, что в России среднего класса нет, все классы поляризованы. Если вы хотите представлять интересы верхнего полюса, то идите с ними по одной дороге и боритесь за их власть, если же низшего - идите к нему, и только тогда вы с полной ответственностью сможете назвать себя выразителями его интересов. Поживите с ним, посмотрите на мир его глазами и тогда, может быть, вы будете иметь право отстаивать народные интересы. Пока же вы - не более, чем отражение каких-то теорий, интеллектуальных изысканий, вы пришли неоткуда и сторонники ничего. Я не народнические взгляды здесь проповедую, напрасно вы обвиняете меня в этом, я вовсе не учить и агитировать народ призываю, - ибо ничему научить его вы не сможете, он много выше вас, потому что владеет тем, чем не владеет никто из вас: у него по крайней мере есть почва под ногами, есть традиции и родной дом. Нам надо изучать его, понять его культуру, его взгляды на жизнь, ведь именно этот безграмотный и темный народ создал наше государство, нашу культуру, породил нашу уникальную духовность, даже самих нас, наконец, ибо все мы вышли из его недр. Клянусь, что вы со всей вашей образованностью и умом ничего подобного никогда сделать не сумеете.
  Бережков перевел дыхание и продолжил, очень быстро, опасаясь, что товарищи по партии опять прервут его и не дадут до конца выразить свои мысли.
  - Я не желаю быть пришлецом и странником в моем Отечестве, я не желаю брать на себя право учить и управлять теми, кого я не знаю в совершенстве, я не могу ставить себя выше тех, кто, может статься, в сотню раз выше и лучше меня самого. Мои мечты о крестьянстве получили теперь реальные пути к осуществлению. Земельная реформа правительства приближает разрешение аграрного вопроса, потому я пришел к выводу, что вовсе не с правительством нам теперь надо бороться, - если только нам на самом деле столь дороги интересы народа. Разрушение первобытной общины, которую наши предшественники ошибочно именовали ячейкой социализма, развязывает руки крестьянам, желающим трудиться на собственной земле, дает им свободу действий, новые возможности к обогащению, недаром же в народе говорится: мужик умен, да мир глуп. Видимо не слишком хорошо ему живется при коммунистической взаимопомощи и круговой поруке, царящей внутри общины. Русские помещики кормят всю Европу, свободные же русские крестьяне сумеют прокормить и весь мир, ибо этих самых помещиков у нас всего лишь несколько тысяч, а фермеров будет десятки миллионов. Кто не сможет хозяйствовать на собственной земле станет сельскохозяйственным рабочим, - и в этом нет ничего страшного. Не может быть полного равенства в реальной жизни - не все же люди трудолюбивы, а изменить человеческую природу не в нашей власти. Неужели вы не понимаете, что выход на хутора и заселение пустующих территорий не выгоден лишь лентяям да пьяницам, а таковых у нас среди любого сословия наберется более чем достаточно. И не выгодно разрушение общины в первую очередь вам, поскольку оно ведет к созданию крепкого среднего класса, на отсутствие которого вы опираетесь в своей борьбе за власть. Недаром ваш Маркс призывал к сохранению общины... Конечно, общиной легче всего управлять, но разве справедливо то, что трудолюбивые и крепкие крестьяне вынуждены под давлением этой самой общины делиться своей прибылью с бездельниками? Столыпин обещал полностью разрешить аграрный вопрос через 10-20 лет, и я верю ему, и вы ему верите, потому его и ненавидите, ведь ежели вопрос аграрный решиться сам собой, то нам совершенно не за что станет бороться. Кто останется тогда за нашей спиной: 10 милллионов пролетарием и люмпенов, значительная часть которых уже старается учиться, получать квалификацию и влиться в средний класс. С появлением последнего никому не будет нужна наша революционная деятельность, кроме нищих, лодырей и пьяниц, - а это то и беспокоит вас более всего. Но ведь препятствовать историческому процессу - преступление перед народом. Пока крестьянин - раб общины, у него не может быть стимулов к работе, а отсутствие таковых порождает мираж дела, но никак не само дело, бездействие же неизбежно влечет за собой бедность. Замкнутый круг получается, товарищи. Вам мила эта дурацкая община только оттого, что вы на основе ее чаете создать какое-то коммунистическое хозяйство, то есть принести народу те же цепи и рабство в обмен на дозволение грабежа помещичьих угодий, большинство которых и без вашей помощи близки к разорению и скупаются повсеместно Земельным банком для выдачи вашим же любезным крестьянам на льготных условиях, - и все это происходит без всякого грабежа и убийств, как естественный процесс, что всегда надежнее и человечнее всяких революций.
  Безусловно речь Бережкова, как обычно это случалось в моменты крайнего волнения, получилась сумбурной, он и сам признавал это, однако в ней было много искренности и здравого смысла. Товарищам по партии понравиться это не могло. Им в глаза бросился не ее смысл, а этот самый сумбур, спешка и перепрыгивания с одной фразы на другую. Они привыкли спорить, но не привыкли размышлять, наивно полагая, что истина должна рождаться именно в спорах, в то время как спор и есть ее злейший противник.
  - Что за невероятных глупостей вы нам наговорили? - пожал плечами Лианозов и снисходительно улыбнулся своей гаденькой улыбочкой, - неужто вы полагаете, что мы должны все это воспринимать серьезно? Ваши новые убеждения - капитуляция перед делом революции.
  - Это честный шаг, - упрямо заметил Бережков, - революция - это борьба за власть, это путь негодяев. Даже ваш лидер из Центрального комитета сознает, что реформы грозят провалом всей вашей аграрной программы, недаром он столь пристально следит за ее продвижением. Он то прекрасно понимает, что успехи реформы отнимают у вас и эсеров партийную программу. Если все проблемы, столь волнующие вас на словах, разрешатся вдруг разом, вы же первые горевать будете, потому что вам уже будет не за что бороться, и все пути к завоеванию власти для вас будут отрезаны навсегда.
  - Что вы такое говорите? - вскричала Варенька Кох, - по-вашему выходит, что мы за власть только боремся, что для нас ничего вообще не значит народное благосостояние?! Разве ради власти мы постоянно рискуем своей жизнью и свободой?
  - Вы прекрасно знаете психологию стада бездельников и пьяниц, но ни разу не утрудили себя изучением психологии крестьянина. А что не говорите, вовсе не этот ваш политически грамотный пролетарий, а отсталый и темный крестьянин - носитель и питатель нашей культуры, - продолжал Бережков, - в нем наше прошлое и наше будущее тоже в нем, а вовсе не в разбойниках и бездельниках, которых вы именуете сознательными элементами: им и впрямь нечего терять кроме цепей. Вы хотите управлять народом ради его блага, но вы даже не знаете культуры того народа, которым намереваетесь управлять, поскольку если б вы хоть немного были с ней знакомы, то, может быть, поняли, что, по его законам, земля может принадлежать только тому, кто ее знает, кто трудиться на ней, а вовсе не тому, кто почитает себя за самого ученого человека, кто изучил по марксистко-плехановским книжкам крестьянство и способы управления им. Поймите, что ни один "Капитал" не поможет вам лучше понять устройство российской деревни. Если вы хотите узнать чего-нибудь послушайте народную мудрость, былины и сказки. Да вспомните хотя бы древнюю легенду о Святогоре, если вы вообще удосужились прочесть ее за массой брошюрок Герцена, Маркса, Плеханова и их же несть числа. Но я напомню ее вам, точнее один только эпизод, когда великий богатырь - повелитель гор и поднебесной не смог сдвинуть ни на йоту одну малюсенькую сумочку с тягой земной! Он, почитавший себя сильнейшим на земле, не нашел в себе силы даже слегка подвинуть то, что простой крестьянин Микула легко носил на своих плечах. Скажите, разве вам никого не напоминает этот доисторический славянский образ? Не вы ли, господа интеллигенты, социалисты всех мастей, являетесь на деле этими Святогорами, чужаками и пришельцам на родной земле? Но берегитесь, не заходите слишком далеко в утверждении своих прав перед народом, иначе очень возможно, что все вы закончите свой бренный путь, подобно былинному герою, поглощенному собственной землей, которую он никогда не знал и не обрабатывал, тем не менее почитал себя ее повелителем и властелином, бахвалился взвалить ее всю на плечи для доказательства собственного превосходства, однако не выдержал даже попытки и погиб. Не надорвитесь и вы, товарищи демократы и интеллигенты, помните, что никто не может нести на себе эту землю, управлять ею, если только сам не работает на ней, не живет ее нуждами.
  - Тебе не кажется, что ты оскорбляешь нас? Замолчи! - поднялся со своего места Зельцман и на грубом лице его отобразилась самая жесткая мина.
  Поднялся было невыразимый шум, однако Лианозов своим авторитетом заставил всех замолчать и зачем-то предложил Бережкову продолжить свою речь. Он не ожидал подобной милости от главы партии и поначалу несколько опешил. Он взглянул в непроницаемые хитрые глазки доктора, однако прочитать в них ничего не сумел, ему показалось, что Лианозову просто-напросто доставляет удовольствие увлеченность и горячность собеседника, над которой он всегда любил подтрунивать в то время как сам неизменно оставался спокоен и ничем своих настоящих чувств не выдавал. "Ну нет т.Лианозов, я не доставлю вам такого удовольствия, вам не удастся вознестись надо мной в этот раз. Мы будем разговаривать на одном уровне, - подумалось Вадиму Ивановичу, но тут же сомнение в собственной выдержке закралось в его душу, и он в первый раз решился высказать партийному лидеру все, что давно о нем думал, однако ни разу не смел еще выразить в словах.
  У Бережкова, как и у всех, сколько либо знакомых с Лианозовым, никогда не хватало сил и терпения одержать моральную победу над последним. И Бережков проигрывал партийные баталии незаметно для себя, и явственно для других, искренностью и эмоциональностью своей проигрывал, которые его оппонент не ставил ни во грош. Стать с доктором на одну ногу можно было только при безграничной подлости, умении вести игру и интеллектуальные словопрения, никакие чувства здесь были неуместны. Наверное, все таки Пушкин глубоко ошибся, сделав однажды вывод о том, что гений и злодейство не совместимы...
  - Вы утверждаете, что я вас всех оскорбляю? - повторил Бережков, стараясь говорить как можно спокойнее, - да можно ли кого-нибудь оскорбить правдой? А я вам правду говорю.
  Из глубины комнаты послышался нервный смешок. Бережков сломался и вспылил, не удержался, чтобы не высказать Лианозову и компании свои взгляды на их деятельность. Это была безусловная оплошность и последнее его поражение.
  - Я говорю вам с полной ответственностью за свои слова, что вы все - негодяи, что никакие вы не друзья народа, более того - злейшие его враги, рвущиеся к власти над ним, не стесняясь ни в каких средствах. Народ для вас - не более чем гибкая склизкая масса, из которой вы желаете слепить свою пошлую марксистскую коммуну. Я ведь много лет знаю вас, мы были когда-то близкими друзьями, потому именно к вам пришел я поделиться своими сомнениями... Да, что мне еще говорить?.. Я вас как умных и образованных людей знаю, и вследствие этого вы не можете не понимать, что вся ваша теория - всего лишь кровавая утопия, что она просто ужасна, невозможна для практического применения, она - губительна для народов России и мира. Впрочем я не о всех вас говорю. Вы, например, Варвара Семеновна, всего лишь обманутая неопытная женщина, свято верящая в спасительный дар марксизма! Так же и Скатов - единственный пролетарий в комитете, за всю жизнь не прочитавший ни единой книжки, и в университетах не учившийся, - его вам легче всего было обмануть и увлечь в свои сети. Да и среди молодежи, студентов, всегда не мало найдется горячих голов, готовых идти за любыми красивыми фразами и модными теориями по одной простой причине, что сами они еще не в состоянии верно различать, что есть добро, а что зло. Но вы, Лианозов, Зельцман, Мациевич, - кому, как ни вам понимать, что ваш Мартов, Ленин, Бронштейн, и вы купно с ними служите преступной идее, и тем ужаснее деяния ваши, что вы, сознавая всю низость своих замыслов, продолжаете способствовать их осуществлению для того, чтоб когда-нибудь, достучавшись до самых низменных струн души человеческой, завладеть умами масс и господствовать над миром, если даже для того потребуется уничтожение целых рас, всей мировой культуры. Вы все негодяи и враги человечества, и я не боюсь повторить это еще раз.
  - Да ты пьян! - воскликнул Сова.
  - Да я немного выпил, но в противном случае я бы ни за что не решился посетить ваш вертеп. У меня просто не хватило бы смелости. В последнее время мне отчего-то страшно говорить с вами, какой-то могильный ужас навевает ваше общество.
  Заливистый смех доктора был ответом на его последнее замечание, и не только сам Бережков, но и все остальные товарищи в недоумении уставились на своего лидера, который просто трясся от хохота, и даже слезки выступили на его маленьких лукавых глазках. Вадиму Ивановичу подумалось сначала, что с ним случилось что-то вроде припадка, однако Лианозов очень скоро успокоился и посмотрел на него с улыбкой самой издевательской и самодовольной, было ясно, что Бережков навсегда утратил у этого человека интерес к своей персоне. Только глаза его более не щурились и не улыбались, и Бережков разглядел их впервые за много лет. Какие же они были злые, - он никогда прежде не замечал этого, а теперь, увидев, просто ужаснулся: недаром же доктор так тщательно скрывает их истинное выражение под слащавеньким прищуром. Под воздействием какого-то непонятного чувства, Бережков машинально поднялся со стула и спешно вышел из комнаты, не дав никому опомниться.
   С его уходом поднялся такой невыразимый гвалт, что жителям соседних квартир показалось, что у Лианозовых происходит крупная бытовая ссора, едва не до драки, и эти душераздирающие крики, в которых нельзя было уловить ни одной цельной фразы улеглись не ранее чем через полчаса в интересах конспирации. Лианозов произнес какую-то долгую речь о вреде оппортунизма, пацифизма и народничества, которая была встречена товарищами единодушным восторгом, что весьма польстило последнему. После выражения глубочайшего удовлетворения мудрыми выводами вождя, большевики спели вполголоса "Вихри враждебные". В этот раз пели как никогда хорошо, в один голос, с сильным революционным ожесточением.
  
  Глава 15
  Гляжу назад - прошедшее ужасно,
   Гляжу вперед - там нет души родной!
  (М.Лермонтов)
  После ухода из квартиры Скатовых, Анна пристроилась у одной сердобольной старушки, одиноко обитавшей в ветхой избенке за Сибирской заставой. Хозяйка добывала себе на жизнь тем, что собирала милостыню по переулкам, да клянчила остатки еды у сидельцев в лавках и по окрестным кабакам. Анна уговорила старуху пустить ее к себе на жительство, а в отместку обещалась кормить ее и делиться тем, что сама добудет. Та же была настолько одинока, что наличие хоть какой-то собеседницы было не то что в тягость для нее, но даже и доставляло ей некоторое удовольствие. Конечно, Анна не могла обеспечить не только старуху, но и себя самую, работать она не умела, так что шансов найти заработки у нее было не слишком много. И старухе подчас приходилось делиться с нею хлебом.
  Анна переносила все лишения с завидным мужеством и ни разу не пожалела о прошлой сытной жизни у Тоболова. Она никак не могла простить ему пережитых унижений, и именно ненависть помогала ей терпеть голод и нужду, переносить холод в нетопленой из-за отсутствия дров избе, - все мысли ее были заняты исключительно поисками путей к отмщению. Бог весть, как она думала жить дальше, но ей казалось, что вся эта нищета в ее жизни неизбежна до тех пор, пока она не сумеет расправиться со своими обидчиками. Жажда отмщения превратилась у нее в какую-то навязчивую идею, она едва не упивалась своим бедственным положением, злилась на целый мир, ибо ей казалось, что все люди виновны в том, что она дошла до столь плачевного состояния. Бывают разные страдальцы на свете, одних беды смягчают и делают кротче, отзывчивее, других, напротив, озлобляют, заставляют повсюду искать виновников своих несчастий, только не признавать свою собственную вину. Ожесточение вообщем-то и есть самое естественное состояние человека, погрязшего во зле, и именно для его обуздания древними были изобретены законы. "У злых людей нет музыки. - Отчего же у русских тогда есть музыка?" - воскликнул однажды германский философ, начитавшийся Достоевского и претерпевший любовную драму с россиянкой. Под этими словами он вероятно подразумевал исключительное тяготение русских ко злу и всякой мерзости, и я готов согласиться с его авторитетом только потому, что, пожалуй, и впрямь нет ни одной нации, которая бы настолько упивалась собственными страданиями, вознося их до культа. Может статься, оттого люди наши и ищут повсеместно страданий, что только они способны сделать их мягче и добрее в то время, как они злы по природе, и не является ли это своеобразной попыткой превзойти самих себя? Тысячу лет они только и делают, что торжествуют над самими собой, да так успешно, что уже считаются едва не добрейшей нацией. Тем не менее при общей заскорузлости во зле выше и благороднее всегда будут те, которые сумеют осознать себя беспримерно злыми, пакостными, да еще настолько, чтобы стать способными без доли сомнения отправиться на любые страдания и муки ради искупления грехов. Впрочем, не нам решать, что добро, что зло, умели ли мы сами страдать, чтоб делать выводы? Страдали то все, умели ли принять неизбежность, более того, необходимость страдания?
  Анна была, быть может, добрейшим существом, однако она относилась к той породе людей, что озлобляются от внешних неудач, от мук и унижений и нарочно разыскивают их ради того, чтобы не дать злобе заглохнуть, которая в этом случае не могла бы вылиться в месть, долженствующую, по их мнению, нести измученной душе самое большое наслаждение. Не отомстив Тоболову, девушка успокоиться бы не смогла. В последнее же время ее терзала необходимость выбора между двумя способами отмщения: пойти ли прямо в полицию, или разоблачить мошенника через прессу. Дилемма вообще то была пустяковой, однако простой обыватель наш всегда испытывал робость и недоверие к судебным делам, из которых, как из пруда, сухим выйти никогда не надеялся. И Анна все более склонялась к мысли о посещении редакции. В ожидании возвращения редактора и скандально известного репортера Гусева из уездного города, пыл Анны постепенно начинал спадать, и мысли об отступлении все чаще приходили в голову. Она находила их малодушными и всячески гнала прочь, ей уже стоило немалого труда убедить себя в необходимости отмщения супостатам. Дело свое она рисовала неким святым долгом, перед которым заботы о собственной чести ничего не стоят, более того являются даже предательством по отношению к какой-то высшей справедливости. И это чувство заполонило в последнее время ее сердце, тем более что от религии она отошла совершенно. Вера занимала в душе ее и раньше не слишком большое место несмотря на то, что порою верила она до фанатизма. Анна всегда понимала бытие Бога как-то слишком примитивно, и как это часто бывает с маловерными, ожидала от Него поддержки существенной, а не получив ее, в своей душе искать даров Его не стала, и отвергла совсем. Даже формулу для оправдания своего поступка изобрела, что-то вроде: "даже если Он и существует, то слишком жесток и несправедлив, чтоб мог требовать от людей поклонения." Прийдя к выводу о божественном тиранстве, она не пожелала признавать Его как благого, отводя место только абсолютному злу. Вместе с осознанием этого, умерла в ней и вера в бессмертие души. Если Анна и признавала наличие грядущего суда, то только как одно из проявлений Божьей несправедливости, не понимая, просто упуская из виду слова Христа, который обещал, что Сам не будет судить никого.
  Так вдруг разом, решившись всех своих идеалов, которыми жила всю прошлую жизнь, это несчастное человеческое создание бросилось искать новой опоры, нового предмета для поклонения. Она несознательно искала кумира, но не нашла ничего, кроме неутоленного чувства мести, которое она почитала за атрибут мужественных и сильных людей, потому всякие мысли об отступлении казались ей непростительной слабостью, достойной лишь презрения.
  Вспоминала ли она Лукьяна? Конечно. Но он поначалу был вытеснен из ее сердца слепой жаждой мести. Воспоминания о нем несколько нейтрализовали ее ненависть, и смириться с этим Анна не могла, потому страшно злилась и на него и на себя. Потом она стала вспоминать его чаще, и на фоне монтекристовской горячки и следующей из того бессонницы, нервного беспорядка, его образ проступал единственным светлым пятном, и наверное оттого он так сильно довлел над ней и теснил ее неутолимую злобу. Она не смела и надеяться на возможность встречи с ним, довольствуясь лишь памятью о человеке, который постепенно обрастал в ее воображении легендами и мифами и принимал образ некоего благородного рыцаря. Но порою ей мучительно хотелось увидеть его снова. И только страшная тайна ее, так жестоко открытая Тоболовым Лукьяну пресекала возможность их свидания, за что она ненавидела разлучников еще сильнее.
  Уже на Масленной, поддавшись искушению увидеть Лукьяна, она невольно стала прохаживаться мимо дома, приобретенного недавно Тоболовым у Ховрина, и хотя она сознавала всю глупость и нелепость этого своего моциона, отказаться от него не могла. Дабы хоть как-то заглушить назойливые мысли о Лукьяне, Анна размышляла о Тоболове. Тогда она впервые пожалела о том, что не вступила в сделку со Святым, который наверняка сумел бы упрятать ее врага в Сибирь, но она не могла принять тот факт, что Святой предлагал ей за содействие деньги, иными словами просто покупал ее. "Что мне с этих денег? - думала она, - это было бы просто низко: принять их от Святого. И даже что из того, что Нежданов упрячет Тоболова в тюрьму, ведь в этом случае Тоболов понесет ответственность не за преступления передо мной, а за какие-то свои личные счеты со Святым? А разве этот негодяй меня обидел меньше, чем насолил Нежданову? Нет, я не желаю быть орудием для сведения каких-то счетов."
  Ах, племя маленьких, жалких человечков, всю то жизнь вы ищете возможности любой ценой ощутить себя большими, почувствовать свое превосходство над кем-нибудь, кого всегда почитали более сильными, возвысится духовно или материально, - в этом нет существенной разницы. Как прекрасен для вас этот ничтожный и суетный миг торжества над обидчиком, и вы все готовы отдать за него, поддавшись навязчивому соблазну короткого торжества... Вот и Анна возжелала во что бы то ни стало доказать, что безнаказанность может иметь место только у Власть имеющего, суд человеческий же скор и не знает промедления, и тем досаднее будет злодеям, что будет исходить он от человека, слабейшего их.
  Но все это легко говорить, в то время, как она совершенно не знает, как лучше подступиться к этому делу, ей нужен хороший советник, но где девушка может найти его тогда, как у нее нет ни одного друга в городе? Она страстно нуждалась теперь в Лукьяне, хотя ей было мучительно стыдно попадаться ему на глаза после того, что он узнал о ее прошлом, но она не переставала верить в то, что все таки должна существовать хоть какая-то вероятность, что Лукьян не вытолкает ее в шею, сумеет не то что понять, -на это она не смела даже и рассчитывать, - хотя бы выслушать ее, поддержать хоть словом, ведь она уже не имела права требовать помощи с его стороны.
  Анна подошла к подъезду ховринского дома вплотную, и, постояв минут пять в нерешительности, сама войти не посмела, а уговорила за полушку сходить маленького оборванца. Пока она ожидала около подвала в ожидании вестей, сердце уже готово было вырваться из груди, руки, спрятанные в карманы старой дубленки заметно тряслись, ее бил озноб, будто от холода, хотя на улице к вечеру заметно потеплело, и каждое мгновение, проведенное у двери, казалось ей вечностью. Не прошло еще и трех минут, как ее посланник появился вновь, точнее он вышел из ночлежки не сам, а был выброшен огромным дворником, подкрепившим действия рук своих самой изощренной бранью: "Ах, ты рвань... мать твою... растудыт твою тудыт, что ты здесь делаешь, дура?"
  Вслед за ним появился и Лукьян, да так поспешно, словно бы он передвигался не на костылях, а сразу на двух ногах. Был он весь всклочен, нечесан, тулуп одел в спешке прямо на голое тело, а давно потухшие глаза его светились каким-то странным огнем, в котором было много удивления и радости.
  Сцепив трясущиеся руки в замке, Анна сделал робкий шаг ему на встречу и пробормотала что-то совсем бессвязное:
  - Здоровы будьте. Мне бы только поговорить с вами...
  Он поглядел на нее как-то странно, и не дослушав ее, крепко обнял. Ей подумалось, что надо бы что-то сказать ему, но не нашла ничего, и, прийдя к выводу, что лучшими словами будет молчание, уронила голову на его широкую грудь, и в тот момент ей показалось, что какое-то тяжелое бремя упало с ее плеч....
  Они долго бродили по заметенным метелью улицам, Лукьян постоянно задавал один и тот же вопрос, более риторически, нежели для ответа, все сожалел о потерянном времени, о душевных муках, которых так легко можно было избежать обоим. "Зачем ты ушла тогда от меня, глупая?" Но она не могла ничего ответить, только пожимала плечами и мысленно благодарила его за то, что он, спрашивая, совсем не требует у нее ответа. С наступлением темноты оба сильно замерзли, и Анна пригласила Лукьяна зайти к старухе погреться. Хозяйка ее приболела и уже два дня совершенно не выходила из дому, все лежала на простывшей печи, кутаясь в шерстяные платки и тряпье, при этом постоянно охала и жаловалась на старые косточки и горькую сиротскую долюшку.
  Прежде эти "охи" досаждали Анне, которой и без того было слезно на душе, она даже серчала втайне на старуху, теперь же хозяйка показалась ей вдруг чем-то очень родным и близким, так что, едва проведя Лукьяна в горницу, она сразу же кинулась помогать старухе перевернуться на другой бок и накрывать ее сверху своим полушубком для теплоты.
  Затопив при помощи Лукьяна печку, они уселись на единственную лавку под образами, страстно желая высказать друг другу все, о чем так долго молчали. Однако язык плохо повиновался Анне, она сидела молча и только крепко сжимала его большую красную от мороза руку, с восторгом глядя на его грубое мужицкое лицо.
  - Ну скажи на милость, чего ты на меня уставилась? - ласково усмехнулся он, - али я драгоценность какая?
  - Стало быть, и драгоценность, - со счастливой улыбкой отвечала она.
  Поскольку Анна никак не могла отойти от радости долгожданной встречи, и потому не находила нужной темы для разговора, Лукьян сам завязал беседу:
  - А что за совет ты ищешь?
  Но тут же он сам проклял себя за свой вопрос, так как что-то изменилось в лице ее, и неподдельное страдание мелькнуло в уголках ее тонких губ.
  - Да, верно, мне нужен совет, - произнесла она упавшим голосом, - мне ведь совершенно не на кого положиться, кроме тебя. Я совсем потерялась, Лукьяша. Да и что мне говорить, ты и так все знаешь. Правда?
  Она поглядела на него такими несчастными глазами, что сердце Лукьяна готово было облиться кровью от жалости к ней.
  - Да, знаю. Чего пужаться то теперь? - со вздохом ответил он.
  Она неверно поняла этот вздох и отнесла его на счет своего прошлого и улыбнулась жалкой, потерянной улыбкой. И она рассказала ему все про Тоболова. Сначала говорила с трудом, без всяких эмоций, голос ее периодически прерывался от чувства мучительного стыда за свое прошлое, но потом, когда она начинала рассказывать о деятельности Тоболова и его компаньонов, ожесточалась все более, уже с трудом удерживаясь от оскорблений в адрес "негодяев". В конце концов, нервы ее окончательно сдали, она уронила голову на руки и разрыдалась.
  Лукьяна рассказ ее растрогал, и несправедливость, с которой столкнулась она, возмутила и его. Вопреки подозрениям Анны, после всего услышанного у него не возникло отвращение к ней как к женщине, - он слишком много повидал на своем веку, чтобы стать способным понимать и жалеть несчастного обиженного судьбой человека, - ведь он и сам был несчастен, и отвращение у него вызвали именно те люди, что пользовались безвыходностью положения Анны, ее молодостью и непонятливостью. Он утешал ее, плачущую, как мог, объятый нежным почти отеческим чувством, ласково гладил по голове; и уже вместе они долго сетовали на человеческие беды и несправедливости мира сего. Его восхищала ее "совестливость", как он сам выражался, которая позволяла ей даже на самом дне человеческого бытия сознавать себя преступной и презирать себя за вынужденное падение. Однако, чем дальше он успокаивал ее, тем плакала она горше, все более жалела себя и свою злосчастную долюшку.
  Немного успокоившись, она заговорили наконец с ним, громко всхлипывая.
  - Ах, Лукьяша, я даже не о себе горюю теперь. Сама я во всем виновата. Я хочу только одного, дабы все эти злые и корыстные люди страдали так же, как страдают по их милости другие. Но, кто кроме меня сумеет наказать их? Все они живут теперь припеваючи, а я? Погляди, что сделалось со мной. Я вовсе не отрицаю, что я первая была виновником своего падения и всех своих несчастий. Но ведь люди эти делали зло и до моего появления в проклятом доме. Отчего им не мучаться теперь подобно мне, или одни только преступники имеют право на благоденствие?
  - Послушай, разве тебе будет лучше оттого, что они будут страдать, как ты? Разве они сумеют этим зачеркнуть твое прошлое и улучшить настоящее? - осторожно заметил Лукьян, - я опасаюсь, кабы их разоблачение не сделалось для тебя горшим злом нежели их теперешнее благоденствие.
  - Я понимаю, о чем ты говоришь, - гордо сказала она, - о публичном позоре! Да мне на него наплевать, у меня никого нет здесь, и хуже, чем теперь мне уже не будет. Терять мне нечего, я и так одна одинешенька... Впрочем, если только ты можешь считать меня своим другом...
  Вновь подступившие к горлу рыдания не дали ей договорить. Лукьян с прежней отеческой улыбкой привлек ее к себе.
  - А что же? Если ты боишься, что я оставлю тебя, то ты просто дура, вот и все. Что мне за дело до городских сплетен? Поступай, как знаешь.
  Она в порыве благодарности обняла его за шею, совершенно не стесняясь столь пылкого излияния своих чувств, и отпрянула только тогда, когда услышала возню и кряхтенье старухи на печи. Боже, она совсем про нее забыла! Время уже было позднее, и, видимо таким образом, хозяйка намекала, что пора бы гостю убираться восвояси. Анна, поняв это, стала в спешке объяснять Лукьяну свои соображения насчет Тоболова.
  - В суд идти и впрямь негоже, - согласился Лукьян, - суд, может быть, у нас и прямой, да судья-то кривой. К тому же судьи, что плотники: чего захотят, то и вырубят. Кто их разберет, судейских то? Себя только загубишь, а пользы все одно - не на грош не выйдет.
  - Что же мне делать, неужто бросить все? - в отчаяньи воскликнула она.
  - Я не могу отговаривать тебя, твое это дело. В газету лучше иди. Так спокойнее, только не знаю зачем ты время теряешь в ожидании этого главного господина.
  - Редактора?
  - Ну да, редактора. Ляд его знает, когда он вернется. Люди говорят, что есть у нас в городе газетчик один, который обиженных поддерживает и душой никогда не кривит. Гусевым его зовут.
  - Вот к нему и пойду. Благодарю покорнейше, что сказал. Я и сама слыхала про него, только говорили, что и он был в отъезде.
  Она крепко сжала его руку и прошептала.
  - Теперь пора, не то старуха ворчать станет.
  Он поклонился ей и вышел, пообещав зайти завтра.
  Нет, Анна никогда не любила его, ни капли не любила, иначе ей бы вполне хватило той счастливой улыбки, которой ее одарил Лукьян на прощанье, хватило на то, чтоб попытаться начать жизнь сначала.
  А счастье было так возможно,
  Так близко!..
  
  
  
  Глава 16
   Обратясь лицом к седому небу,
  По луне гадая о судьбе,
   Успокойся, смертный, и не требуй,
   Правды той, что не нужна тебе.
  (С.Есенин)
  В редакции губернских ведомостей было обеденное время, которое даже г-н Гусев, проводивший целые дни в погоне за сенсациями, никогда не пропускал. Он обычно обедал с товарищами в своем рабочем кабинете, куда буфетчик регулярно в положенное время доставлял обед.
  Репортер сидел в уютном кожаном кресле, сжимая в одной руке огромный кусок пирога с капустой, другой же сильно жестикулировал, рассказывая товарищам о ходе следствия по делу Хороблева, в котором он играл роль единственного свидетеля. Он всегда любил находиться в центре внимания, что благодаря великолепным способностям рассказчика и нестандартному взгляду на вещи ему всегда удавалось. Гусева можно было ненавидеть, обожать, но равнодушным к себе он не оставлял никого. Анатолий Глебович понимал это и гордился даже людской неприязнью к себе, и в тайне мечтал войти в историю при помощи какого-нибудь немыслимого поступка, который мог бы принести ему славу и всероссийскую известность. Однако ему более хотелось совершить нечто благородное и возвышенное, а вовсе не авантюристическое, что явилось бы всего лишь бравадой в глазах неотесанной толпы, в то время как ему нужна была известность только в избранной среде, у тех, кто способен к глубокому и неординарному мышлению. И потому во всем прочем он вполне мог довольствоваться самой дурной славой, справедливо полагая, что слава как субъективная сторона деяния не может верно отражать сути последнего.
  Надо сказать, что дурной славой он пользовался только в высших сословиях, среди маленьких же людей, которые даже, не читая газет, слышали о неутомимом репортере, он пользовался несомненным авторитетом и уважением, и многие обращались к нему за советом и с просьбами о содействии в том или ином деле. Анна также была свято уверена в рыцарских качествах Гусева, потому на следующий день после разговора с Лукьяном, отправилась на его поиски. Она зашла прямо в кабинет и остановилась в нерешительности, стесненная большим количеством народа. Она долго не могла решить, который из собравшихся здесь людей - Гусев. Поначалу она подумала на симпатичного молодца огромного роста и атлетического сложения, обладавшего, по ее мнению, очень серьезным и благородным лицом, хотя таковым оно казалось более оттого, что обладатель его был напрочь лишен чувства юмора. Тем не менее он привлек к себе внимание девушки оттого, что герой в представлении большинства людей должен быть высоким, красивым и непременно серьезным, и нет ничего удивительного в том, что женщины так часто ошибаются в мужчинах, а после долго пеняют на судьбу и на всех без исключения представителей противоположного пола, никогда не задумываясь об ошибочности своих воззрений на жизнь, беспочвенности собственного идеализма.
  - Вам что нужно, барышня? - осведомился какой-то толстяк, сидевший ближе всего к двери.
  - Мне бы г-на Гусева, - робко произнесла она, поглядев при том на высокого красавца с благородным, по ее мнению, лицом.
  Однако Гусевым отрекомендовался совершенно другой человек. Она к разочарованию своему констатировала, что Гусев вовсе невысок, сложен слишком плотно, и при всем том чрезвычайно вертляв и энергичен, впрочем, на лицо достаточно красив, у него были очень светлые волосы при слишком сетлых серых глазах.
  - Так чем же я обязан вашему визиту? - поинтересовался он с улыбкой (он всегда улыбался, но как-то насмешливо, что очень не понравилось Анне, которая приняла эту насмешку на свой счет.)
  Она в стеснении опустила глаза. Гусев повторил свой вопрос, Анна снова осторожно взглянула на него: он все так же улыбался. Ах, отчего же он постоянно улыбается, что забавного нашел он в ее визите? Разве он сможет понять ее, которая пришла говорить с ним на слишком серьезную тему?
  - Мне бы... Я просто хотела поговорить с вами, - прошептала она, - наедине...
   В комнате раздался чей-то смешок, вогнавший Анну в краску, что только позабавило газетчиков.
  - Что ж, я готов уделить вам немного времени, - вежливо, но без особого энтузиазма сообщил Гусев, - но я слишком занят, и долго говорить с вами не могу.
  Он с видимым сожалением покинул свой чай с пирогом и пригласил гостью в кабинет отсутствовавшего редактора. Здесь он еще раз напомнил ей о недостатке времени и попросил быть предельно краткой.
  - Да и подойдет ли ваше дело для печати? - усомнился он, - вы ведь хотите, что-то опубликовать.
  - Я не знаю, ничего не знаю, годится ли оно для печати или нет. И что за странный вопрос?
  - Вообще-то я репортер, - заметил он с улыбкой, - прежде всего репортер, а потом уже все остальное
  - Сударь, мне нужна ваша помощь, - выпалила она, - как это не нелепо, но мне просто не к кому обратится. Здесь дело такое, что подход нужен человеческий, а не должностной. Потому я и решилась прийти к вам, а не в суд.
  Гусеву, конечно, польстило такое замечание, а упоминание о суде даже заинтриговало, и он несколько оживился.
  - Так-с. Это очень любопытно. Но перейдем скорее к делу.
  Он торопил ее, а она не знала с чего начать.
  - У нас в городе процветает мошенничество, - сообщила она для чего-то.
  - Да-с, оно процветает повсеместно, - улыбнулся Гусев, - или вы желаете разоблачить кого-то конкретно?
  - Да, я очень хочу их разоблачить, но не знаю, как это сделать. Может статься, вы поможете мне.
  - Если только это будет в моих силах.
  - Один известный человек под видом благотворительности содержит публичный дом.
  - Да, ну? И кто же этот, с позволения сказать, меценат?
  - Г-н Тоболов.
  - Вот так-так.
   Гусев удивился поначалу, однако очень скоро удивление на его лице сменилось непонятным восторгом, словно бы он был страшно рад факту преступной деятельности Тоболова.
  - Надеюсь, это не одни только подозрения. У вас есть доказательства? - быстро спросил он.
  - Нет, это отнюдь не простые подозрения, - она несколько замялась, - я знаю...
  В конце концов, для чего ей скрывать свое прошлое от человека, которого она видит в первый и последний раз в своей жизни?
  - Я сама принимала некоторое участие в этом грязном деле. Я знаю.
  - Какое же вы участие принимали во всем этом? - поинтересовался Гусев.
  - Такое, что я сама была проституткой, - отрезала она, удивленная его непонятливостью, - три года я проработала на Тоболова без желтого билета. Теперь же я желаю положить конец его "благодеяниям".
  Мысли о мести, всегда придавали ей уверенности в себе, глаза ее злобно сверкнули, и она уже без всякого стеснения смотрела прямо в лицо журналисту.
  - Положим, я вам верю, - пожал плечами Гусев, - но если вы хотите, чтобы в газете появилась статья на сей счет, нужно чтобы вам поверили еще кое-какие люди: читатели. Наша газета все таки - главная в губернии, и мы стараемся публиковать только проверенные факты. Это очень похвально, то, что вы желаете разоблачения преступника. Но справедливость можно восстановить только при наличии факта несправедливости. Я ясно выражаюсь?
  - О, да, слишком.
  Ей показалось, что Гусев сам не слишком доверяет ей. "И все наверное из-за моего убогого внешнего вида, из-за худой одежонки", - подумалось ей. Анна всегда чувствовала себя неполноценной, общаясь с хорошо одетыми людьми, к тому же была слишком мнительна. Это было его право, не верить ей, да и как он мог поверить женщине, которая сама призналась в своей принадлежности к древнейшей профессии.
  Как это не странно, но Гусев поверил ей сразу же, он всегда верно угадывал, когда люди говорят ему правду, а когда бессовестно лгут. Однако Гусев был прежде всего журналистом, и слишком хорошо знал, что в его профессии личная уверенность ничего не значит. Еще слишком свежа была в его воспоминаниях драма на даче Хороблева, которая доказала ему безрезультатность его личных знаний. Если даже ему никто не поверил тогда, кто может поверить этой несчастной женщине со столь сомнительным прошлым? Анна догадалась о его сомнениях и представила ему имеющиеся у нее доказательства. Гусев внимательно рассмотрел документ и крепко задумался.
  - Теперь то вы верите мне?
  - Видите ли, в векселе имя Тоболова не фигурирует.., - сообщил Гусев без особого энтузиазма.
  - Лимонова - содержательница и экономка в этом борделе.
  - Любопытно, любопытно...
  Он начал расхаживать по комнате, рассуждая сам с собой:
  - Эх, Гирина бы сюда. Напрасно я рассорился с канальей.
  - Что же вы скажете на это? - нетерпеливо произнесла Анна.
  - Сударыня, я вижу, что вы женщина умная и образованная, потому вы правильно поймете меня как человека сведущего в судопроизводстве. Вы можете подать на Тоболова в суд, на его преступление есть 527 статья. Но опубликовать ваши обвинения в газете, я не могу. Я могу написать только про Лимонову, и, думаю, моей статьи будет достаточно для заведения уголовного дела. Я вам верю, но поймите, моя вера - не закон. Нужно чтобы следователи и прокурор вам поверили.
  - Как же так? Почему вы не хотите упоминать имя Тоболова, когда верите, что он действительно преступник?
  - Да причем тут я? - пожал плечами Гусев, - для привлечения Тоболова к суду нужны доказательства и свидетели. Иначе получается так, что он виновен лишь в том, что кто-то организовал в его доме притон. Но ведь в этом доме он не живет, всем заправляет Лимонова, и выходит, что обвинять его просто не в чем. Если только экономка и ее подопечные станут свидетельствовать против своего патрона... Уверены ли вы в том, что они выдадут его?
  На душе у Анны похолодело. Она прекрасно понимала жестокую правду его слов.
  - Нет, сударь, не выдадут, - ответила она побелевшими губами.
  - Правильно. Им это будет невыгодно. Тоболов, хоть и негодяй, но в целях личной безопасности безусловно попытается спасти их от ответственности. Быть может, вы знаете человека с приличной репутацией, который мог бы свидетельствовать против него?
  - Нет, никого. Никто против него выступать не будет. Но разве это так сложно - вывести мерзавцев на чистую воду? Нужно всего-навсего проверить злополучный дом, и всем станет очевидно, что жильцы его - вовсе не члены секты, а обычные уличные проститутки. И сами сектанты это подтвердят. Заодно и о.Паисий поплатится за свое корыстолюбие.
  - Ах, вот, что оказывается сокрыто за благотворительностью г-на Тоболова, - прервал ее Гусев, - статья обещает быть замечательной.
  - Так вы напишите про Тоболова? - с надеждой произнесла она.
  - Я напишу, но имя его употребить в печати не могу. Это не от меня зависит, а от редактора, да и от закона, которые и редактор и его товарищ свято чтут. Поймите наконец, что ни одного свидетельства против Тоболова нет. Дом он сдает о. Паисию, распоряжается им Лимонова, кто проживает в доме - ему неизвестно. И на основании этих фактов Тоболова в городе станут почитать не иначе, как за несчастную жертву интриг о. Паисия и экономки.
  - Значит, вы не напишите о нем, значит, и вы справиться с ним не можете. А я так надеялась на вас, - сказала она едва не сквозь слезы, что весьма растрогало журналиста.
   - Эх, барышня, поймите наконец, что и я не всесилен, я такой же маленький человек, как и вы.
  - Скажите тогда, стоит ли мне идти в суд? - тихо спросила она, пряча слезы.
  - Не утруждайте себя. Полиция начнет проверку дома после статьи.
  - Что же мне делать?
   - Выступать в роли свидетельницы по делу Лимоновой.
  - Но что мне за дело до нее? - закричала она, - я хочу, чтобы все понесли наказание.
   Он взглянул в ее полные отчаянья глаза, бледное, изможденное полуголодным существованием лицо, и был поражен силой злобы, отобразившейся на нем. О, как она умела ненавидеть, это слабое, забитое существо! Ему стало невероятно жалко несчастную девушку, и он ловил себя на мысли, что и сам уже страшно желает отправить всех ее обидчиков в Сибирь
  - Да, вы не отчаивайтесь, Тоболов - известный шулер, и мы как-нибудь попытаемся подловить его на свеженьком дельце, - сказал он в утешение.
  - Да нет мне никакого дела до свеженьких дел! - с досадой заметила она, - я желаю, чтоб он ответил именно за то, что уже совершил. И сама хочу этому содействовать. Не знаю, для чего мне это нужно, но я так желаю. И все тут.
  - Да кто вообще дал вам право вершить правосудие, - не выдержал Гусев, - я уже посоветовал вам, как вести себя в сложившихся обстоятельствах. Я обещаю всячески содействовать вам и готов завтра же опубликовать статью о подпольном борделе. Но если вы желаете сами держать весы юстиции, тут вам только один Бог может помогать, а вовсе не я. Оглянитесь вокруг, и поймите, что жизнь гораздо сложнее, чем вы ее себе представляете, и хорошо заканчиваются только народные сказки. Посмотрите, наконец, на саму себя: кто вы такая, чтобы протестовать против того, что одолеть вам не под силу?
  - Кто я такая? - повторила она и закрыла лицо руками.
   Гусев испугался, что она немедленно разрыдается перед ним и тем совершенно разобьет его доброе сердце. Однако этого не произошло.
  - Значит, мне не выиграть, - не то утвердительно, не то вопросительно сказала она.
  - Нет. Если даже прокурору вдруг явится во сне Николай Можайский, как древле Садку, и убедит его в истинности ваших слов, он все равно не сможет открыть дела против Тоболова за недостатком улик.
  Ему порядком надоел разговор, к тому же он сознавал собственное бессилие в этом деле, и это слишком задевало его самолюбие. Гусев сделал последнюю попытку утешить ее, кроме того, он торопился положить конец не слишком приятному для него свиданию.
  - Оставьте вексель, я сам передам его следователю.
  Она как-то встрепенулась, схватила свою бумагу, и, скомкав, положила в карман полушубка.
  - Не надо, прошу вас, ничего не надо. Это просто глупо.
  - Но наш с вами гражданский долг.., - начал было Гусев.
  - Ах, катитесь вы к черту с вашим долгом, - раздраженно бросила она, вставая со стула, - только вы один и выиграете от всего этого, потому что статья ваша произведет в обществе фурор. А эти женщины, что получат они от закрытия борделя? - Жизнь на улице, нищету, голод. Кому пойдет на пользу то, что Лимонова будет отвечать за грехи своего хозяина?
  - Но эти женщины, разве бы больше выиграли они, если бы перед судом отвечал сам Тоболов?
  - Я вас об одном только прошу, - перебила она, - забудьте о нашем разговоре. Теперь мне точно известно, что в этом мире нет ни Бога, ни справедливости, и перед законом отвечают только слабейшие. Правильно говорят в народе: алтынного вора вешают, а полтинного чествуют... Да, как же можно так жить? Как вам самому не противно жить в таком обществе?
   Губы ее дрожали от гнева, глаза горели яростью, и Гусев ощутил в этот момент некий суеверный страх, какой бы он мог, пожалуй, ощутить, разговаривая с трупом. "Уж не собирается ли она наложить на себя руки? - перепугался он, - нет, не то... Ненависть ее слишком велика, чтобы самой уйти из жизни, не отомстив врагам".
  - Будьте вы все прокляты! Все! - с еще большей злобой вскричала она, - Бог, суд, все эти дурацкие законы и порядки, эта отвратительная страна, все эти жестокие и злые люди...
  Гусев поднялся со своего места.
  - Мадемуазель, если бы люди были такими, как вы их себе представляете, на земле воцарился бы мрак непроглядный и тьма кромешная.
  Он вышел из кабинета, а она еще долго кричала ему во след:
  - Законы... Провалиться бы вам со всеми вашими законами. Законы - пустые слова, изобретенные негодяями для личного пользования. В чем преимущество закона над беззаконием, тогда как повсеместно через посредство первого оправдываются подлецы и осуждаются невиновные? Все это низко и мерзостно!
  Гусев не слушал ее и быстро спускался по лестнице. Она неожиданно догнала его и схватила за рукав.
  - Умоляю вас, если вы честный человек, - бормотала она, - если вы честный человек, поклянитесь мне, что ничего не напишите про тоболовский дом.
  - Теперь вам уже хочется, чтобы все остались безнаказанными, - устало заметил он.
  - Поклянитесь, - настаивала она.
  - Бог с вами! Обещаю вам, что ничего не буду писать.
  Анна едва не выбежала из редакции и пошла пешком по снежным улицам, совершенно не разбирая дороги. Мысли путались в ее голове, она ощущала собственную беспомощность и бессилие и злилась на Гусева. Журналист говорил с ней так разумно только потому, что сам был сторонним наблюдателем во всем этом деле, а всякий разумный и логический подход возможен только в ситуациях, самого тебя не затрагивающих. Самый разумный советник, когда попадает в казусное положение, теряет способность к своему математически выверенному мышлению.
  Жажда мести не покидала ее. Она убеждала себя в том, что она зла, и зла именно потому, что в основе окружавшего ее мира лежит зло, потому она должна непременно сделать что-либо злое в отместку за зло, ей причиненное. Но что она может сделать? Разорвать своего врага на части, исцарапать, публично оскорбить? Но все это слишком мелко и нелепо. Ведь даже Гусев не мог ничего присоветовать ей... Но она, маленькая и бедная мещанка, найдет выход, непременно найдет, поскольку все мировое зло проистекает именно из безнаказанности. Она придумает, что можно сделать, она должна придумать... Она убьет его!
  Как это просто. Все гениальное просто. Но как же она сможет убить его, ведь прежде она никого не убивала, и она не знает, как это делается. А, впрочем это тоже просто: как собаку убьет, топором или дубьем. Такое страшное предположение заставило ее одуматься. "Да неужто я и впрямь убью его? Как это мне в голову могло прийти? Разве я родила его, чтоб убивать? Но что еще я могу сделать?"
  Прощать она не хотела, но кроме убийства, другого выхода не знала, и эта отвратительная мысль назойливо крутилась в ее голове.
   "В конце концов, почему большинство униженных и оскорбленных не убивают своих супостатов? Они ненавидят их в душе, и сотню раз убили бы их в мыслях. Что же сдерживает их тогда? Только страх ответственности, они такие же трусливые подонки, как их обидчики. Неужели же я уподоблюсь им?"
  Ответственность не страшила ее, она, и без того в жизни достаточно натерпевшаяся, спокойно приняла бы даже каторгу. Этот страх она смогла преодолеть, оставалось сделать следующий шаг: победить в себе жалость.
  "Но у меня никогда и не было ее. Можно ли жалеть подобных негодяев?" Она много раз задавала себе последний вопрос, и все более убеждалась, что ненавидит Тоболова и сознательно желает его смерти. Отчего же она не может убить его? Как ни старалась Анна испытать себя, все равно никак не могла найти причину того жуткого чувства, которое подтачивало ее при мыслях о возможном убийстве. Был тут какой-то загадочный мистический ужас перед смертью, перед величием ее страшной тайны, было нечто страшное в возможности пресечь чужую жизнь собственными руками, убить человека, которого она не в состоянии пожалеть, не в состоянии понять его желание, его естественное право жить. Когда она представляла себя подходящей к нему с топором в руке, невероятный ужас охватывал всю ее душу... Вот она станет убивать его, заметит могильный страх на его лице,- ведь он будет смотреть на убийцу, а ей так не хочется видеть его взгляд. А если Тоболов станет отбиваться? Если ей ничего не удастся, и она просто задаром загубит свою жизнь? Худшего нельзя и придумать! Другое дело - если можно было убить как-нибудь так, чтоб он не заметил, не успел поглядеть на нее, не смог отбиваться. Но как это сделать? Пробраться в его спальню, дождаться пока он уснет, и ... Но возможно, что ей просто не удастся пробраться в его дом, да и глупо как-то получается... Разве она шутовка какая?
  Вот если бы у нее был пистолет, все было бы гораздо проще. Она бы в этом случае подкараулила обидчика у подъезда и выстрелила бы в него с приличного расстояния. Но пистолета у нее не было, и она даже не знала, где его можно было достать. Не было и денег на его покупку.
   Слишком увлеченная подобными рассуждениями, Анна только через полчаса заметила, что идет в совершенно другую сторону. Она отправилась назад, поглощенная все теми же мыслями о необходимости убийства. Она пошла к Лукьяну который увидев ее бледность и неестественный блеск в глазах, прежде всего с справился о ее здоровье. О визите в редакцию она не хотела ничего рассказывать. Они около часу побродили по городу, почти не разговаривая, потому что на все расспросы Лукьяна, Анна отвечала рассеянным молчанием, и только крепче сжимала его руку. Потом она вдруг неожиданно остановилась, и заглянув прямо в его глаза, сказала каким-то странным голосом:
  - Мне кажется, тебе пора идти домой. Прошу тебя, иди сейчас.
  Он непонимающе посмотрел на нее.
  - Ведь ты сама говорила, что умираешь от одиночества и звала погулять с тобой.
  Глаза ее совершенно бессмысленно и удивленно уставились на друга.
  - Страдала от одиночества? Нет, не знаю... Теперь я хочу побыть одна. Иди!
  Она даже разозлилась на его непонятливость, отчего Лукьян совсем опешил.
  - Да что с тобой?
  Анне удалось взять себя в руки, ей стало неловко за свою горячность. Она пыталась говорить ласково, однако при этом совсем не глядела на него, и Лукьяна поразила странная пустота ее взора.
  - Не обижайся, Лукьян. Только уходи сейчас. Я к тебе сама прийду завтра или послезавтра, когда ... когда все решится.
  - Что ж, как тебе угодно...
  Он покорно пошел в обратную сторону а она испугалась, уж не огорчило ли его подобное поведение подруги. Она остановила Лукьяна, и, заискивающе глядя в его глаза, произнесла:
  - Я хочу сказать тебе только одно: я слишком благодарна тебе за все, что ты сделал для меня. Ты - первый, кто отнесся ко мне по-человечески, и мне бы не хотелось, чтобы ты потом раскаивался в том, что протянул мне руку, тогда как все остальные почитали для себя зазорным общение со мной. Я хочу, чтоб и другие, все эти положительные и добродетельные люди, - за каковых они сами себя почитают, - тоже увидели бы во мне человека. Пусть человека, погрязшего в скверне и грехах, но все таки достойного человеческого отношения к себе. Я им всем докажу, - раз уж я сама поверила в себя, - докажу, что я ничем не хуже всех этих людей... Спасибо тебе, Лукьяша, спасибо за все.
  - Да ведь это я обязан благодарить тебя за то, что ты меня, калеку, полюбила.
  - Нет, не говори так, - продолжала она увлеченно, не слушая никаких возражений, - ты мне ничем не обязан. Другое дело я - ведь ты преподнес мне поистине царский подарок. Я обязательно вернусь к тебе, и более никуда от тебя не скроюсь, и мне уже не будет стыдно перед тобой, потому что я навсегда избавлюсь от того, чего стыдилась. Нет более между нами пропасти - моего порока, и между нами установилась связь более прочная, большая чем обычная симпатия или даже любовь, и эта связь - мой долг перед тобой.
  Она благодарно поцеловала его руку, потом губы.
  - Теперь иди. И не смотри на меня так удивленно. Ну же, иди!
  
  Глава 17
   Встань, проснись, подымись,
  На себя погляди.
  Что ты был, что ты стал?
   И что есть у тебя?
   ......................
   А в полях сиротой
   Хлеб нескошен стоит.
   (А.Кольцов)
  Лукьяна после прощания с Анной еще долго преследовал ее образ, закрывая собой всю грязь, безотрадность и нищету его собственной жизни. Он на какое-то время позабыл о своей увечности, почти избавился от навязчивого желания напиться во что бы то ни стало, и жизнь предстала перед ним едва не в лучших красках своей безотрадной палитры, подобно раскрытой книге, долго пролежавшей на столе, но так и не разу не прочитанной за недостатком времени.
  В таком состоянии зашел он в грязный и вонючий подвал, сдаваемый теперь Тоболовым под ночлежку, зашел счастливый и довольный. Однако тамошняя обстановка заставила его пробудиться от сладких грез.
  Две женщины под дружный хохот соседей по нарам, с визгами и руганью таскали друг друга за волосы. Одной из них была Марья Дударева, вторая - Алена.
  - Ах, ты дрянь! - визжала Марья, - это ты, сволочь, сожрала мою булку. Как ты посмела?
  - Мы съели ее с Ильей, ну и что? Как тебе не стыдно упрекать нас: ведь ты до сих пор не принесла ни гроша в общий кошелек. Даже твоя тухлая булка была куплена на деньги моего мужа, - отзывалась Алена глухим голосом.
  Более всего поразило Лукьяна вовсе не то, что жизнь довела его сестру и невестку до полного отчаянья и состояния полускотского, а то, что ни один человек из присутствовавших здесь зрителей, не подумал даже разнять их, более того, все поддерживали эту свару и с каким-то странным интересом ожидали развязки. Можно было конечно плюнуть на них, просто пройти мимо, но находить в этом зрелище какое-то удовлетворение для себя, принимать его за некоторое развлечение в сером однообразии босяцкой действительности, - для Лукьяна это было непонятно и отвратительно, гораздо более отвратительно, чем то, что происходило сейчас между двумя его родственницами. Да, теперь казалось очевидным то, что наш народ празден, жесток, развратен и груб.
  Он бросился к дерущимся, схватил Марью за шиворот и оттолкнул прочь.
  - А ну прекратить, дуры, никакого сладу с вами нет! Эх, бабы, бабы.
  На Марью подействовал авторитет старшего брата несмотря на то, что за глаза она его всегда величала никчемным и пустоцветом. Она хоть и вывернулась из его цепкой руки, однако в драку больше не полезла.
  - Это не твое дело, Лукьяшка, - зло бросила она, крайне недовольная тем, что брат оторвал ее от столь интересного занятия, - это наше, бабье дело, и ты не лезь.
  Она смотрела на него нагло и вызывающе, подбоченясь, и было много злобы и презрения в ее тупом и грубом взгляде. Сам не зная отчего, он отвесил сестре размашистую пощечину.
  - Молчи, Манька! Бога тебе следует бояться. В кои то веки из-за куска хлеба люди грызли друг друга.
  Руки у Лукьяна были на редкость сильные, руки крестьянина, с малолетства привыкшего к тяжелому физическому труду, Марья от его удара отлетела далеко в сторону и едва удержалась на ногах. Она как-то сразу притихла, и удивленно посмотрела вокруг себя своими маленькими пустыми глазками, осознав же, наконец, что произошло, схватилась за ушибленную щеку и завыла отвратительным театральным воем, каковым обычно плачут бабы на похоронах нелюбимого мужа.
  - Ой, лишечко! - причитала она, - меня же ужина лишили, да за то и бьют теперь. Деспоты! Чтобы вам подавиться моим хлебом!
  Ее вой и сетования только подлили масло в огонь, и босяки стали смеяться еще громче и задорней. Лукьян махнул на все это рукой, поскольку давно уже привык видеть в народе одну только жестокость, грубость и зависть по отношению друг к другу. Он подошел к Алене, которую всегда любил и уважал. Однако в тот момент озлобленное лицо ее показалось ему страшно похожим на Марьино. В страшном разочаровании хотел сказать он невестке тоже что-нибудь грубое и презрительное, однако приняв во внимание ее беременность, сдержался и отошел. Он забрался на свои нары, и только тут вспомнил, что ничего не ел с самого утра. Однако поесть ему вряд ли сегодня удастся, так как ему живо припомнилась ссора родственниц из-за съеденной булки. Он позвал невестку, с которой ему было общаться все же куда приятней, нежели с сестрой и попросил согреть ему кипятку. Она пошла было за чайником, но какая-то грузная женщина, схватила его за ручку гораздо раньше и потащила в свою сторону.
  - Вот еще! Дам я тебе свой чайник. Надоели вы мне со своим попрошайничеством.
  - Но ведь я ненадолго, - растерянно сказала Алена.
  - Ха! Ненадолго, - передразнила счастливая обладательница чайника, - а мне то что из того: надолго или ненадолго? Купите свой и используйте себе на здоровье.
  Этот маленький эпизод, непонятно почему, но тоже вызвал смех у не знавших, чем заняться обитателей подвала.
  - Что, Зотиха, зажала посудину? И правильно сделала, потому что чайник, выходит, как бы ённая собственность.
  Господи, какая вокруг царит тупость, нечистоплотность, нравственная ущербность!..
  - Да вы люди или скоты дворовые? - не выдержал Дударев, - неужто вы сами не противны себе?
  - Да иди ты со своей хвилософией... с матерью твоей, - отозвался какой-то оборванец неопределенного возраста, примостившийся у дверей, - а коль я и скотина дворовая, ужель в этом ущерб большой будет? Скотине, брат, может быть, даже легче, нежели нам живется. Она ведь и ведать не ведает, благодатная, что скотина суть, а мы, стало быть, ведаем.
  Он икнул и приложился к фляге с водкой и омерзительно расхохотался, над Лукьяном ли, над жестокой ли правдой собственных слов. Он только забыл добавить, что скотина, кроме всех остальных несомненных ее достоинств еще и тем отлична от человека, и она не умеет смеяться над самой собой. Человек же, даже вывалявшись с головы до ног в дерьме, все равно сумеет остаться человеком, если только найдет еще в себе силы смеяться над собственной дурью. И только эта способность даст ему настоящее право смеяться и над другими...
  - Ты прав, Назар, - поддержал подвального философа собутыльник, предпринимая слабую и так и неудавшуюся попытку подняться на ноги.
  - Так выпьем же за скотину - провозгласил обладатель фляги с заветной жидкости и приложился теперь уже к закрытой фляге, зане открыть ее он был не в состоянии.
  Лукьяну стало мерзко на них смотреть, и прежде всего оттого, что в обоих он узнал себя позавчерашнего, себя неделю назад... Да разве он и тогда, ту же неделю, месяц назад, не сознавал, поднимаясь с похмельного сна, как отвратительно пьянство, более того: он понимал это даже в пьяном состоянии, понимал настолько, чтоб суметь ненавидеть и презирать себя за то, - тем не менее никак не мог вырваться из порочного круга.
  - А с чего ты взял, что понимаешь, что ты скотина? - бросил он Назару со злостью, - вряд ли ты сохранил еще способность видеть эту разницу, между животным и человеком.
  Да в чем она эта разница то? Для чего стоит стараться быть человеком, если никому неведома эта граница? Вот, как примеру, бывший кузнец Яким, обитающий нынче на верхних нарах, утверждал с пеной у рта, что он где-то слышал, и слышал, наверняка, что человек произошел от обезьяны и, стало быть, его сущность с обезьяньей совершенно одинакова. Может, Яким и прав, для чего тогда человеку нужно искать то, что для него противоестественно, если уж он на самом деле произошел от животного? Человек должен есть, пить, удовлетворять свои половые склонности в означенный период, производить себе подобных существ и бороться за существование, то есть за то, чтобы есть, пить и не быть съеденным другими животными. Или еще лучше, в русском варианте английской теории - пить, пить и пить, чтобы не сознавать своего скотского состояния, своего кровного родства с обезьянами, которое проявляется независимо от сословной принадлежности и материального достатка.
  Отчего-то Лукьяну показалось тогда омерзительной эта мысль о родстве человека с бездушным и бессловесным животным, к которой прежде он нередко склонялся, дабы оправдать свою наклонность к упивству до отключения мыслительных способностей, свое низкое существование. Падение, что бы не лежало в его основе, все таки отвратительно. И пьянствовать, жить только для удовлетворения потребностей плоти - верх нелепости и никчемности человеческого бытия. Он не может так жить дальше, заливать глаза водкой, чтоб ничего не видеть, лучше ему будет жить для Анны, для встреч с ней. Все таки, любовь не доступна скотам, недоступна она даже обезьянам, по поверьям кузнеца Якима, первыми обратившимся в людей. Настоящая любовь не есть страсть, в которой огонь чередуется со стужей, это скорее бескорыстное служение тому, кого любишь, переход от животного состояния удовлетворения собственных потребностей к удовлетворению, пусть даже в ущерб себе, потребностей того, кого любишь, удовлетворению вплоть до самоотречения. Лукьян был слишком стар духовно и изможден жизнью, к тому же был слишком прост, приземлен, чтоб воспылать какой-то там неземной страстью, которая так часто подменяет в человеке любовь. Всю жизнь он был слишком занят: сперва здоровым крестьянским трудом, потом страданиями войны и увечья, любовь же приходит только в праздности, там где нет места физической работе, где много и открыто живет душа. С этой точки зрения он никогда Анны не любил, да и любить не мог, а любил так, как сам для себя рисовал это чувство и не более того. Безусловно, скорее всего он понимал любовь слишком просто, по-мужицки, но и это грубое ее понимание, понимание сердца, не способного гореть и мучаться в любовном пламени, вполне могло бы осчастливить того, кому такое сердце бы принадлежало, и осчастливить на всю жизнь, а не на мучительно короткий восторженный период его горения.
  Когда он снова вернулся воспоминаниями к Анне, своей любви к ней, на душе его несколько потеплело, ему даже стало стыдно за грубое обращение с сестрой. Чтобы как-то сгладить свою вину перед ней, он присел рядом с Марьей и стал ласково гладить ее по голове.
  - Ну полно, Маня, не обижайся на меня.
  - Да пошел ты! - промычала она сперва, продолжая все еще дуться на брата, потом опомнилась и извинилась, - я уж и сама не ведаю, что говорю. Так мне все опостылело! Устала я жить здесь. Когда же мы только уедем отселе? Отчего Илья медлит?
  - Мне кажется, что он уже никуда не собирается, - пожал плечами брат.
  - Тогда для чего мы пёрлись сюда?! - в сердцах воскликнула она.
  - Я и сам того не ведаю, - вздохнул Лукьян, - спроси лучше у Ильи. Мне, например, никуда ехать уже не хочется. Здесь по крайней мере я жив и здоров, а там, кто может знать: может и это отнимется у меня.
  - А мне наплевать, что меня там ждет. В одном я уверена: хуже, чем здесь, мне не будет.
  - Не рассуждай о чужих краях, коли их не видала, и вообще ни о чем, чего не знаешь. Вообще я тут не советчик и не ответчик - Илья у нас всему заводила, с него и спрашивай.
  - Да что с Ильи взять? Он только на словах скор да спор, а как до дела дойдет - так душа в пятках.
  - Что сейчас горевать? Потерявши голову - по волосам не плачут. Ведь мы сами знали, что Илейка человек слабый, в дело негожий. И практического разума ему никогда не доставало. Он также легко от всего отступал, как лихо брался, а довести до конца ничего не мог.
  - Так ведь на кого бы он оставил нас то? Одна семья все таки.
  - Да, полно, какая мы семья? Огромным старорусским семьям нынче повсеместно конец приходит. Или ты в деревне не жила, не видела, что после реформы у нас творится: мужики почали в разные стороны добро тащить, один брат, взяв землицу в охапку, из общины пошел, там глядишь разбогател, скот породистый завел, поросят по двадцатке берет, а младший брат по бедности и малоземелью за мир держится и ни гроша в кармане не имеет. Какая уж тут семья? Капитализьм один.
  - Раз ты такой умный у нас, отчего сам поехал? Раз ты семью ни во что не ставишь, и брата своего, как себя самого знаешь, как на его удочку мог попасться?
  - Черт его знает... Может, чтоб его спасти и вам всем помочь не растерять друг друга в дороге. Однако, как видишь, дурак всегда упрям, и ничем я не могу помочь ему теперь, да и сохранить семью не в силах, поскольку по нынешним временам у всякого своя голова на плечах. Одно утешает меня, что пока, слава Богу, мы все вместе.
  - А сам говоришь, что семья нонче никакого значения не имеет...
  - Не то я говорил. Для меня вы всегда много значили, я только страшился, что меня самого вы не ставили ни во что. Это прежде, в старые времена, все только и делали, что искали друг друга, нынче же ищут чего-то более существенного: кто земли, кто достатка. А я вот, Марья, семью всегда хотел обрести, и вы чтоб все были при мне, только боялся, что не нужен я никому, и вам не нужен, да и на что я вам, коли вы, здоровые, друг другу то не надобны? Потому, верно, и бросились в иных землях какой-то рай искать, полагая, что ваши несчастья только в недостатке земли заключаются. А, может статься, он совсем рядом, рай то этот, в единении вашем лежит, в сознании вашей крепкой связи, когда каждый нуждается в другом, как в самом себе. Даже тысяча десятин земли не может заменить для нас живую человеческую душу, Маня, и наше единство на маленьком клочке земли в Центральной губернии принесло бы нам гораздо больше пользы, нежели рассеяние по огромным просторам Расеи-матушки.
  Он обнял сестру.
  - Кабы быть нам всем вместе, Маня! Я всегда чувствовал, как нам это необходимо, а понял только теперь. Ведь мы, сестричка, бедные люди, и наша общность - единственное богатство, которое у нас осталось.
  Он задумался о чем-то, потом обреченно махнул рукой.
  - Да, конечно, ты не знаешь, да и я не знаю, - никто из нас не знает... Раньше знали - теперь позабыли, и самое нелепое то, что я понял, как мы друг другу необходимы только тогда, когда единой семьей мы быть перестали, и всякий стал жить сам по себе. Вся беда, Марьюшка, в том состоит, что мы оторвались от всего, что связывало нас прежде: от земли. Я 1-й оторвался, но не моя в том вина, не хочу даже вспоминать о себе... Ведь мы одной только землей жили, как родители и прародители наши, но вот уж полгода прошло, как мы все потеряли и ничего не получили взамен, потому, что мы кроме земли ничего не знаем и не умеем ничего, кроме как обрабатывать ее. Оттого мы и теряем здесь человеческий лик, теряем свои силы, которые прежде из земли черпали. Эх, кабы были теперь силы у меня, сам пошел бы к земле впереди вас всех, срубил бы новую хату и засеял поле. Но нет сил, нет их, проклятых! Кто то теперь там, на нашей земле распоряжается? И почему прежде я об этом никогда не думал? Я сказал тебе, что нет у меня сил начать все сначала, но кабы только сил одних не было: желания нету! Ничего я уже не хочу, хоть и сознаю, что задаром, за понюшку табаку вся жизнь моя проходит. Как в молодости забрала меня из дому проклятая война, да так, видно, далеко забросила, что я до сих пор не нашел в себе сил вернуться. А пора, пора возвращаться домой, к самому себе возвращаться.
  Голос его дрогнул, и Марье показалось, что тонкая ниточка слез скользнула по его обросшим щекам и растаяла в густой неухоженной бороде. И ей показалось, что и она страдает вместе с братом, страдает за его несчастья, за свои, за неудавшееся прошлое, безрадостное настоящее и безнадежное будущее. Она всегда любила старшего брата и жалела его, но это была странная любовь, которую испытывают к людям за их страдания, любовь - жалость, такая же бессознательная, слепая, как и все остальные чувства. Тут было не одно только братское чувство, а прежде всего жалость к чужим бедам существа недалекого, но глубоко несчастного. Слезы выступили и на ее глазах, и девушка постоянно мотала головой, чтобы отогнать их.
  - Ах, зачем мы только уехали оттудова, Лукьяша, - плачущим голосом вопрошала сестра, - зачем мы здесь? Ведь мы не сюда ехали. Что же нас задерживает в этом проклятом городе? Мы только теряем друг друга.
  У Лукьяна не хватило сил ответить не на один из ее вопросов.
  
  Глава 18
  Где прокляли друг друга люди,
  Убитые своим трудом.
  (А.Блок)
  Илья вернулся с заработков около пяти часов, как всегда усталый, задерганный, в грязной одежде с вымученным, давно небритым лицом. Алена бросилась ему на встречу с радостной улыбкой, которая в этот раз его только смутила, поскольку принес он новости самые безрадостные.
  - Ничего я не нашел сегодня. Весь день прошел впустую. Чем же мы будем вечерять? - сообщил он с досадой.
  - Ах, Господи, ужели это впервые, - постаралась успокоить его Алена, - ведь это не самое важное.
  - А что тогда самое важное? - грустно спросил он.
   - То, что ты каждый день возвращаешься ко мне, и я всегда тебя встречаю.
  Он пожал ей руку, но в глаза взглянуть все же стыдился.
  - Давай уедем отсель, - сказала она, садясь рядом с мужем на нары, - что нам здесь без толку сидеть?
  - Зачем? Я уже никуда не хочу, - безразлично отозвался он, - слышишь, Алена? Никуда я не хочу, давно не хочу, да все боялся сказать тебе. А теперь что уж таить... Нам некуда ехать, милая моя.
  Он, верно, не знал тогда, что говорил, иначе не посмел бы вымолвить этих страшных для нее слов.
  - Да что же это такое? - тихо спросила она, - разве нам и дальше придется здесь мучаться? Ради чего все это? А наш ребенок? Что будет с ним?
  - Не знаю я ничего! Не зна-ю!
  Он обхватил голову руками.
  - Я устал, я хочу есть, и ничего больше я не знаю, да и знать не желаю! Не спрашивай меня ни о чем.
  Она смотрела на него с таким изумлением, словно бы увидела его теперь впервые. Совершенно неожиданно Алене пришла на помощь Марья, всегда по привычке подслушивающая чужие разговоры.
  - Ты, Илюша, никогда не был способен ни к чему путному, и дома от тебя прока не было никакого, и здесь нет и не будет. Ты только голову нам хорошо умел морочить. Посмотри, до чего довел ты нас? Брата, жену меня, мать же и вовсе уморил, да и тебе самому не менее нашего досталось. Скажи на милость, зачем ты нас сюда приволок, да еще и Ленку от родителей сманил, - чтоб жить в этом подвале? Ведь должен же ты был знать про себя, что ты мямля, ничего до конца довести неспособная.
  - Дура ты, Маня, - пробормотал он, - не я ведь виноват в том, что не нужен здесь никому.
  - А потому и не нужен, что не способен ни к чему, - отрезала сестра, - скажи, зачем ты так долго обманывал нас, почему теперь ехать никуда не хочешь?
  - Я никого не обманывал, я хотел, как лучше...
  - Надо было не только хотеть, но и думать мало-мальски головой.
  - Да откуда же я мог знать, в конце концов! Если вы все такие умные, придумывайте сами, как жить дальше и делайте, что хотите.
  - Ах, Илюша, я ведь не могу даже и представить мою жизнь без тебя. Я хочу жить с тобой, вот все, что мне известно, - кротко заметила Алена, - а ты совсем обо мне не думаешь, словно бы тебе нет до меня никакого дела!
  Этот справедливый упрек жены, ее жалкий умоляющий тон, повергли его в еще большее уныние.
  - Оставьте же меня! Все! И ты, Алена! Не надо терзать мою душу своими жалобами и упреками. Да, я виноват перед тобой, и мне стыдно теперь. Ты же сама знаешь это, и если не знаешь - то чувствуешь. Что ты еще желаешь от меня услышать? Да, Марья совершенно права была, говоря, что я - неудачник и ничего сделать не могу ни для тебя, ни для вас и никогда ничего не мог. Теперь ты довольна?
  Зачем же ей нужны эти самообличения? Она хотела так немного: всего лишь ласкового взгляда, доброго слова, но у него не было никаких слов к утешению, он и без того слишком устал ей лгать. Бог с ней, пускай она все узнает, и поймет наконец, что муж ее - в действительности никчемный и пустейший человек, совсем не такой, как она рисовала его в своем воображении, когда давала ему согласие бежать с ним в Сибирь.
  - Ты виноват передо мной? - в сердцах воскликнула она, - и решил повиниться теперь? Повиниться и бросить со спокойным покаянным сердцем. Теперича я не нужна тебе, и ты предлагаешь мне выкручиваться из всего самой, одной расхлебывать заваренную тобой кашу. Ведь так? Почему ты молчишь?
  Она крепко сжала ему руку, требовательно заглядывала в его глаза с одной только слабой надеждой: получить отрицательный ответ на свои вопросы, но он и теперь не понял, как необходим для нее был такой ответ. Он никогда не понимал и не знал своей жены, и вовсе не потому, что был как-то слишком увлечен собственной персоной. Илья продолжал любить ее также сильно, как в первые дни их связи, даже более, чем самого себя любил, и просто не имел времени задумываться о ней серьезно.
  Того, что она желала услышать, Илья не сказал, потому что не чувствовал этого, потому что был слишком раздосадован на себя, да и вообще на все, чтобы иметь еще силы притворяться добрым и любящим супругом. Он освободил свою руку и мрачно произнес:
  - Чего ты хочешь от меня? Что еще тебе надо? Я уже сказал, что я дурак, и что не могу ничего сделать для твоего счастья. Я даже себя то самого обеспечить не в состоянии. Теперь ты довольна? Достаточно этих моих слов, чтоб не упрекать меня в бездействии? Если ты хоть немного меня любишь, будем жить, как прежде. Удовлетворись тем, что имеешь теперь.
  Это было грубо и бестактно с его стороны. Бедная Алена была совершенно разбита и морально раздавлена его словами. Она поглядела на мужа как-то странно и сказала совсем беззлобно, но с невыразимой скорбью в голосе:
  - Боже, Боже, за что ты наказываешь нас? Неужели целую жизнь мне предстоит страдать?
  Она неожиданно вспомнила что-то и вся вздрогнула от этого ужасного воспоминания.
  - Конечно, я знаю, откуда все это, как я могла забыть?.. Все вышло так оттого, что я ослушалась батюшки и уехала без его благословения. Проклятье, тяготеющее над нами - вполне заслуженно, и все наши мытарства и несчастья - справедливы. Самый тяжкий грех - непочитание родителей. Не построить нам с тобой счастья на ослушании и обмане. Ах, батюшка, батюшка, кто дал бы мне сил хотя бы на смертном одре выпросить твое прощение! Да, видно, и страдания мои не будут для него достойным выкупом.
  Слабое и доброе сердце Ильи ее сетования привели в настоящий ужас. Он перепугался, что она вот-вот расплачется, а слез он боялся и не переносил.
  - Ну вот, сейчас ты заплачешь! - грубо оборвал он Алену - ты знаешь, что я не выношу твоих слез и нарочно станешь плакать, чтобы побольней уколоть меня. Да что тут и говорить, - надо было тебе остаться с твоим отцом. Он первый меня разгадал и сказал тебе, что кроме как батраком, я никем стать не способен. Если хочешь, то вертайся к нему, только не попрекай меня ничем. Умоляю тебя!
  Напрасно он пугался, Алена не заплакала, да вовсе и не собиралась плакать. Она просто пришла в ужас, потому что наверное впервые за долгое время их знакомства поняла, кто есть ее муж на самом деле. Верно говорят, что любовь и малое за великое принимает и умника в дураках оставляет.
  - Да как ты можешь такое говорить? - каким-то слишком спокойным голосом произнесла она, - разве я когда-то упрекала тебя тем, что ты увез меня из родной деревни? Как тебе не совестно посылать меня к отцу? Ведь ты не хуже моего знаешь, что с тех пор, как мы соединились вместе, моя судьба полностью находится в твоих руках, и Бог с тебя спросит за меня и за нашего ребенка. Или ты хочешь теперь отказаться от этой ответственности, которая давно уже не зависит от твоего желания или нежелания. Что я без тебя? - одинокая горлица, отбившаяся от дома и летящая на погибель.
  - Ах, что вы накинулись на меня, в самом деле? - раздраженно воскликнул Илья, - если вы все такие умные и смелые, скажите теперь, как нам дальше жить, что делать?
  Он вскочил со своих нар, накинул на плечи тулуп и прокричал над самым ее ухом:
  - Дайте мне покоя! Слышите! Последний раз вам говорю: дайте мне покоя!
  После того он вышел на улицу, раздраженно хлопнув дверью.
   * * *
  Время уже приближалось к девяти часам, и старуха укладывалась спать, однако странное поведение жилицы не давало ей желанной тишины. Анна, едва вернувшись домой, уже на протяжении четырех часов никак не могла найти себе места, она то ходила по дому, то присаживалась к столу и сидела так минут по двадцать, не меняя позы, точно мраморное изваяние.
  - Ты бы ложилась, - предложила старуха, замученная бессонницей.
  Но Анна спать боялась, поскольку ей казалось, что если она проспится, то по малодушию неизбежно откажется от своего страшного решения, в то время как отступление она почитала преступным. Она ненавидела себя за слабость, и не могла допустить, чтобы чувство это взяло вверх над решимостью к мести, которая могла бы восстановить ее погубленную честь. Она отчего-то свято уверилась, что честь ее может быть восстановлена не добродетельной будущей жизнью, а именно кровью обидчика, потому убийство врага могло стать не простым результатом давно копившейся злобы, а чем-то вроде кровной мести, распространенной у наших кавказских дикарей.
  В голове ее рождались самые безумные мысли: то ей немедленно хотелось бежать к парадному подъезду и прождать там хоть целую ночь, пока он не выйдет из дому. То хотелось непременно пробраться в дом и задушить его собственными руками. Анна понимала, что все это глупости, натуральное безумие, однако ничего лучше придумать она не могла.
  Случайно девушка нашла заржавелый кухонный нож, взяла его в руки, оглядела со всех сторон и пощупала лезвие: наточено ли оно? После чего машинально засунула его под груды тряпья, заменявшие ей подушку. Вряд ли несчастная женщина вполне понимала, что делала, скорее всего, просто желала в утешение неотступной мысли об убийстве получить хоть какой-то атрибут своей решимости на преступление. Только после драгоценной находки она смогла улечься в постель, твердо уверенная, что если она даже забудет о мести, кухонное оружие, что лежало у нее в изголовье, будет взывать к тому одним своим видом.
  Ну как тут не поверить в правоту тех ученых, что склонны утверждать, что в каждом человеке независимо от уровня развития его сознания, обитает его первобытный прародитель, и любые даже самые непонятные действия иных людей можно объяснить с точки зрения первобытных инстинктов и ритуалов, зарытых глубоко в подсознании, и всплывающих наружу лишь в минуты психического дисбаланса. Хотя, кажется, это довольно глупое положение. Впрочем здесь можно согласиться лишь с тем, что способности нашей памяти неисчерпаемы, и в каждом из нас живет память всех поколений, всех предков от начала мира, только мы не ощущаем этого потому, что не хотим, не умеем чувствовать и не стремимся к познанию.
  
  Глава 19
  Кто ничего не имеет, тот ничего не боится.
  (пословица)
  Дар напрасный, дар случайный,
  Жизнь, зачем ты мне дана?
  (А.Пушкин)
  Мы оставили Илью в тот момент, когда он, раздраженный и злой, покидал подвал тоболовского дома, Алена выбежала за ним следом, не успев даже одеться, только накинула шаль на плечи. Заметив ее, он только ускорил шаг, так что Алене пришлось едва не бежать за мужем.
  - Немедленно возвращайся домой! Чего ты бежишь за мной? - кричал он.
  - Илюша, не оставляй меня. Я боюсь, я за тебя боюсь. Ты ведь можешь сделать чего-нибудь не то...
  Она хватала его за руки, умоляюще глядя на него своими огромными золотистыми глазами, однако он вырывался и злился еще более.
  - Если ты сейчас же не отставишь меня в покое, я брошусь под первые сани, - кричал он.
  А она, испугалась за него еще сильнее, думая, что он и в самом деле поступит так, как говорит, и от страха повисла на его плече. Илья слегка оттолкнул Алену и выскочил на дорогу, она не удержалась на ногах, упала в снег и горько заплакала. Однако неожиданно откуда появившийся роскошный экипаж, заставил ее прийти в себя, она проворно вскочила на ноги и бросилась спасать заторможенного мужа, стоявшего посреди дороги, как ни в чем не бывало. Умелый извозчик сумел притормозить прямо перед ним несмотря на приличную скорость, с которой экипаж ехал по вечерней улице, однако какой-то выступ по причине гололеда задел Алену и она грохнулась на обледеневшую мостовую. Извозчик громко выругался, а Илья, туго соображая, что произошло, стоял как вкопанный с самым растерянным видом.
  Из окна экипажа высунулось лицо очень красивого молодого человека, который окинул Илью презрительным взглядом и велел кучеру ехать.
  - Кажись, мы кого-то сшибли, - предположил тот, разглядев темную фигуру на дороге.
   Это открытие привело Илью в неописуемый ужас, он хотел было кинуться на помощь Алене, но она лежала неподвижно, и Илья решил, что она либо мертва, либо без помощи доктора тут никак не обойтись. С неожиданной дерзостью, он схватил под уздцы коренную лошадь и закричал жалобно:
  - Господа, господа, я вас прошу! Мы бедные люди, моя жена беременна... Может, она сейчас умрет! Отвезите ее к доктору!
  - Ты что, с ума сошел, дурь беспортошная! - прикрикнул на него кучер, - куда мы ее повезем? Держи полтинник и лови извозчика.
  Илья сам не понимая, что делает, бросился к дверям роскошного экипажа и, упав перед окном на колени, повторил свои слова.
  Барин открыл дверь и спросил:
  - Что случилось? Где твоя жена?
  Язык не повиновался бедному парню, он только беспомощно повел рукой в сторону и умоляюще посмотрел на роскошного господина, столь недосягаемого в своем величии. Сообразив, наконец, в чем дело, молодой человек быстро вышел, поднял Алену и направился к экипажу вместе с ней. Две женские головки высунулись из окна, и одна из них, менее красивая, но более молодая произнесла с ужасом:
  - Nicolas, mon garson, неужели вы хотите впустить сюда этих двух нищих?
  - Ах, Зинаида Леонидовна, как вы правы, но все таки оставлять их тоже нельзя, - отозвалась та, что постарше, - Надо дать им денег и послать лакея, чтоб он отвез обоих к доктору.
  - Но, Лариса Аркадьевна, если вы будете оделять всех нищих и обеспечивать им бесплатное медицинское обслуживание, у вас не хватит никаких средств. Николай Исаевич, передайте эту женщину мужу, она такая грязная...
  Башкирцев, с трудом сдерживая негодование, сказал как можно учтивее:
  - Поезжайте с Богом, я поймаю извозчика.
  - Вы поедете на извозчике? - воскликнула Лариса Аркадьевна, - хотите я пошлю за вами ландо, раз уж вам так жалко их оставить?
  - Не стану я ждать, матушка, ландо. Поезжайте домой, прошу вас.
  - О, как вы низко пали, Nicolas, - констатировала Зинаида Леонидовна, - я вас просто не узнаю. 1 Quelle idee rouge!
  - Ну раз ему так хочется... В конце концов у моего сына своя голова на плечах имеется.
  И г-жа Башкирцева приказала извозчику ехать.
  - Ну что ж вы стоите, черт возьми? - крикнул Башкирцев ничего не предпринимавшему и одуревшему от страха Илье, - ловите немедленно извозчика.
  Когда последнего удалось поймать, тот оглядел своих клиентов крайне изумленно и был беспредельно счастлив, когда Башкирцев бросил ему пять рублей, велев гнать, что есть мочи.
  - Что же с ней? - вопрошал Илья страдальческим голосом
  - Ничего она просто потеряла сознание, ударившись об лед. Успокойся, жена твоя жива, - нехотя отвечал Николай Исаевич.
  Они приехали в дорогую клинику Велигошевых, и, Башкирцев, расплатившись, велел уделять безвестной босячке особое внимание, обещав прислать завтра слугу справиться о ее здоровье, что и сделал. Его посланец застал Илью сидящим на лестнице со стороны черного хода. Он сразу догадался, что это Илья, поскольку людям в подобной одежде доступа в дорогую клинику быть не могло.
  - Вы не Илья Дударев? (Тот кивнул головой) А меня зовут Довмонтом Петровичем. Ну как дела у вашей дражайшей супруги?
  - С ней все в порядке, - дрожащим голосом ответил Илья, - только у нее должен был быть ребенок... Мы потеряли его.
  При этих словах он тяжко вздохнул и отвернулся, глотая слезы.
  - Да не печальтесь вы. Еще будут у вас дети. Это дело не хитрое.
  - Может, все только к лучшему, - буркнул в ответ Илья, - чем бы я стал его кормить? Все равно бы не выжил, так что лучше для него, что он совсем не родился. Мне жену то кормить нечем. Лучше б я сам попал под колеса экипажа вашего барина, все одно нет никому от меня прока никакого.
  Все это было сказано совершенно искренне, с отчаяньем неподдельным. Слуга Башкирцева внимал его словам с превеликим интересом, который мог бы удивить Илью, не будь он настолько увлечен своим горем.
  Внимательно выслушав его сетования, Довмонт Петрович сделал парню совершенно необыкновенное предложение:
  - Не желаете ли вы познакомиться с барином?
  Илья посмотрел на него с изумлением и подумал даже, уж не ослышался ли он.
   - Ну так что же, идешь? - повторил слуга.
  - Вы, видно, шутите над бедным человеком? - грустно сказал Илья, - я и не знаю, как мне благодарить его за все... Сам бы пошел, да кто же меня до него допустит.
  - Пойдемте.
  Довмонт Петрович подвел Илью к рабочему "рено" Башкирцева, на котором сам сюда прибыл. Илья, никогда прежде к автомобилям близко не подходивший, оглядел его с великим благоговением.
  - Что ж вы? Садитесь, - торопил Довмонт Петрович.
  - Боязно мне на моторе то. Я уж лучше пешочком...
  Довмонт Петрович открыл дверь и слегка подтолкнул смущенного бедняка внутрь автомобиля, а сам сел за руль. Они доехали до шикарного трехэтажного особняка, построенного в стиле позднего барокко, у дверей которого их встретил швейцар, один вид которого и черно-золотой мундир настолько поразили Илью, что он принял его за какую-то важную особу и поклонился едва не в ноги. Довмонт Петрович провел Илью в лакейскую, которая несмотря на явное ее отличие от прочих комнат показалась крестьянину достойной стать приемной самого императора. Здесь ему принесли чай и велели обождать несколько минут.
  Башкирцев, уже позавтракавший, собрался было ехать в Биржевой комитет, членом которого он состоял в качестве пайщика и директора-распорядителя Товарищества металлургических заводов, в котором он владел 30 % акций, (50% - принадлежали его отцу). В ожидании костюма, он сидел за столом и просматривал свежий номер "Утра России".
  Дворецкий постучался и вошел, но Башкирцев никак не отреагировал на его появления и продолжил чтение.
  - Николай Исаевич.
  - Что вам угодно, Довмонт Петрович? Что с костюмом? Я жду уже десять минут.
  - Николай Исаевич, мне помнится, вы просили отыскать мне некоего отчаявшегося в жизни человека. Кажется, я нашел его.
  Башкирцев отложил газету и с любопытством поглядел на дворецкого.
  - Кто же он?
  - Тот несчастный, жену которого вы устроили в больницу.
  - Зови его немедленно. Биржевой комитет подождет.
  Довмонт Петрович спустился в лакейскую и пригласил Илью подняться этажом выше, однако, последний, едва увидел мраморную лестницу с роскошными коврами, то совершенно оробел, поглядел на свои жалкие валенки и, потоптавшись на месте, решился снять их и спрятать за горшки с пальмами. Когда он зашел в приемную Башкирцева, голова его просто пошла кругом, все закрутилось и засверкало в его глазах: блеск огромной хрустальной люстры, напомнившей ему паникадило, лакированная мебель из красного дерева, прелестные французские гобелены времен абсолютизма, клетки с диковинными лимонными птицами... Он так и застрял в дверях, и, как дворецкий не уговаривал его пройти, он не смел этого сделать. Вчерашний его спаситель зашел через другую дверь, и Илья не смел взглянуть ему в лицо, бессмысленно рассматривая его ослепительно белую рубашку, настолько тонкую, что через нее даже просвечивали темные волосы на груди барина.
  "Господи, какая рубашка! - бормотал он про себя, - куда ж можно пойти в такой? Зараз ведь изорвется. И правда ли, что человек этот снизойдет до того, чтобы говорить со мной?"
  Дело кончилось тем, что он просто упал на колени перед хозяином прямо на пороге.
  - Как мне благодарить вас, вы так добры ко мне! - бормотал он.
  Такой холопский, чисто крестьянский жест неприятно поразил Башкирцева. Ему отчего-то припомнилась старая общеизвестная история, случившаяся с графом Толстым, который в ответ на подобное же поведение со стороны простого крестьянина, сам стал на колени рядом с ним. "Что ж если тебе так удобнее говорить..."
  Башкирцев конечно не собирался следовать примеру мятежного гения литературы, он только усиленно настаивал на том, чтоб Илья непременно поднялся с колен и сел в кресло, что последний сделать никак не соглашался.
   - Тогда я просто не желаю с вами разговаривать. Я не люблю холопов, слышите? У нас полвека как ликвидировано позорное рабство. Извольте встать.
   Только тут Илья решился подняться с колен, однако Николаю Исаевичу потребовалось еще добрых пять минут на то, чтобы уговорить его сесть в кресла.
  - Вы случаем не крестьянского сословия будете? И не приезжий ли? - спросил он, когда тот наконец уселся.
  - Так, барин, - быстро ответил Илья.
  - Не хотите ли водки?
  - Нет, барин, это слишком большая честь для нас.
   Хозяин, совершенно уверенный в том, что искренне от водки мужик никогда не отказывается, все таки распорядился, чтоб она была принесена. Дворецкий вернулся через пять минут с графинчиком, рюмкой и закуской. Илья, совершенно смущенный, взял рюмку трясущимися руками и опустошил ее спешно, словно бы опасаясь, что ее тут же отнимут, но закусывать не стал.
  - Можете выпить еще, только закусите, иначе я буду считать вас своим должником.
  Тот снова выпил и начал спешно уплетать бутерброды с икрой и еще с чем-то, прежде никогда в жизни им не опробованным. Ел он, видимо, так грубо, по-мужицки отвратительно, как мог есть только человек голодный и ничего не понимающий в красивых манерах, что красивое лицо Башкирцева как-то неприятно дернулось, и он даже отвернулся, дабы не глядеть на своего гостя.
  Дождавшись, пока Илья наестся, он приступил к разговору.
  - Вы сюда работу искать приехали?
  - Да-с, - отозвался Илья уже более смело, ибо водка несколько подействовала на него и придала храбрости, - искать работы и счастья.
  - Ах, вот как! И что же нашли?
  - Чего-с?
  - Счастье.
  - Нет, благодетель. От того счастья, которое я нашел, легче в петлю залезть.
  Что-то он не то говорит... И зачем он только пил эту проклятую водку? Выходит так, будто он просит участия или милости у этого важного барина. Как это противно и подло!
  - Значит вы нарочно бросились под экипаж моей матушки? Не правда ли? - продолжал свои расспросы Башкирцев.
  - Я даже и не знаю, - откровенно сказал Дударев, - наверное, это было бы не худшим моим решением.
  - А как же ваша жена?
  Илья низко опустил голову.
  - Это то и останавливает меня, - тихо ответил он, - хотя, как знать, может статься, и лучше бы было для нее, если б она стала свободной.
  - Сколько же вам лет?
  - 22.
  - Ну тогда у вас еще все впереди.
  - Кабы так, барин!
  - Что ж вы не договариваете, боитесь что ли меня? - улыбнулся Николай Исаевич.
  - Вижу, барин, что добрый вы человек, отчего же я должен бояться вас? Ваше дело - барское, мои печали - маленькие, что вам за антирес до них.
  - Отчего же? Мне интересно.
  - Ваше дело - барское...
  - Ну и заладили же вы про барское дело. Какой я вам барин? Я купец первой гильдии.
  - Как вам угодно, барин.
  - Так в чем же ваши несчастья?
  - Я всех обманул, погубил и семью и себя. Кабы не Алена, давно уже ушел бы я на какую-нибудь войну, если такая вышла, - только б руки на себя не накладывать. Эх, пропала голова моя бесталанная!
  При этих словах Илья тяжело вздохнул и тоскливо поглядел на Башкирцева. Тот долго молчал, пока наконец не задал ему совершенно неожиданный вопрос:
  - Скажите, если бы кто-то предложил вашей семье 15 тысяч рублей в обмен за возможность распоряжаться вашей жизнью по своему усмотрению, вы могли бы согласиться? Эти деньги смогут заменить вашей семье вас самих?
  Задав этот вопрос, он отвернулся, дав молодому человеку время на обдумывание, при этом наблюдая выражение его лица в большом венецианском зеркале. Однако на нем Башкирцев не прочел ничего, кроме полного непонимания всего сказанного им.
  - Что-то я совсем не понимаю вас, барин, - пролепетал он.
  - Что ж тут непонятного? - довольно резко переменив тон с дружелюбного на официальный, продолжал Николай Исаевич, - я предлагаю вам заключить со мной что-то вроде договора, по которому вы садитесь в тюрьму, а я, в свою очередь, за то выплачиваю вашей семье 15 тысяч рублей наличными. Оцените трезво, стоит ли ваша нынешняя помощь семье этой суммы.
  Он увидел в зеркале, как глаза несчастного парня расширились от изумления.
  - Я даю вам время на размышление. Я не требую от вас немедленного ответа. Но я должен знать ваше решение до сегодняшнего вечера.
  - А вы и вправду хотите дать мне 15 тысяч? - вдруг спросил Илья.
  "Да он дурак!" - подумал Башкирцев, а вслух сказал:
  - Говорю же вам, что немедленно выплачу вам эти деньги, если вы согласитесь отправиться на каторгу за убийство.
  - Что ж, я согласен, - неожиданно быстро отозвался он и поглядел на Башкирцева таким обреченным взглядом, словно бы уже сидел на скамье подсудимых.
  Столь быстрый ответ поразил Николая Исаевича, и он даже не сразу нашелся, что сказать ему.
  - Только вы вправду дадите мне деньги, как только я пойду в полицию? - робко попытался уточнить Дударев.
   - Да что вы себе позволяете? - возмутился Башкирцев, - если вы принимаете меня за негодяя, то я немедленно могу вручить вам вексель. Если мое слово ничего не значит для вас...
  - Не смею сомневаться, - попытался оправдаться Илья, - куда и когда вы прикажете мне идти?
  Башкирцев окинул его презрительным взглядом и безнадежно махнул рукой: "Да этому идиоту, верно все равно: что воля, что неволя, что рай, что ад. Он - или совершенный кретин от рождения, или жизнь довела его до такого состояния".
  - Вы пойдете завтра к следователю и сознаетесь в отравлении ядом двух господ. Чего и как говорить при этом, вас научит мой дворецкий. Он же даст вам в качестве вещественного доказательства флакон с ядом, который вы якобы покупали в ресторане "Пруссия" под видом средства для травли клопов.
  - Господи, грех то какой! Двух человек порешить... Однако я скажу все, как вы изволите пожелать.
  - Так не забудьте: завтра утром. Сегодня можете напиться, попрощаться с женой, и завтра ей будут вручены 15 тысяч.
  - Так, барин, - с каким-то странным равнодушием согласился Илья.
   Он встал с кресла и низко поклонился на прощание. Башкирцева поразил его слишком покойный вид. Кроме того он неожиданно осмелел и чувство робости перед барином исчезло так же быстро, как и осознание собственного ничтожества. Ведь теперь не он, Илья, нуждался в нем, а напротив, при всех своих миллионах, этот богатый барин испытывал нужду в нем, нищем босяке. Как с равным заключал он договор с бедным крестьянином и платил за его жизнь наличными, стало быть, с этих пор он отрекался от своей недосягаемости для бедняка и почти космического превосходства.
   - Если уж вы так добры, то могли бы вы не все 15 тысяч отдать Алене. По 2 дайте моему сестре и брату, а остальное все - ей.
   - Хорошо, оставь их адрес у дворецкого.
   - А позволительно ли мне будет лично передать деньги сестре и брату? - спросил Илья, глядя уже безо всякой робости на барина.
  - Позволительно. Довмонт Петрович, подите скажите моему секретарю, чтоб он немедленно принес 4 тысячи.
  Дворецкий явился через четверть часа и положил на стол толстую пачку радужных ассигнаций.
  - Берите, они - ваши, - небрежно бросил Башкирцев.
  Пачка была такой толстой, а купюры столь крупными, что Илья снова оробел и сказал, с волнением глядя на Башкирцева:
  - Это столько денег? И вы мне их даете?...
  - Но вы же сами потребовали их для себя немедленно, - раздраженно отозвался Башкирцев, - берите же!
  Он взял их осторожно, как берут драгоценный хрустальный сосуд, опасаясь возможного повреждения. Но вдруг, словно обжегшись, вернул деньги на прежнее место.
  - Неужели вы мне их так даете?... А коли я убегу? - предположил он в некотором замешательстве.
  - Я вам верю, - процедил Башкирцев сквозь зубы.
  Однако здесь он солгал, но только из жалости к бедняку. Николай Исаевич не мог верить простолюдинам, подозревая в них отсутствия понятий о чести и полагая, не без оснований, - что бедность является одной из основных причин большинства совершаемых преступлений. Дворецкий, разгадав мысли хозяина, уже успел распорядиться, чтобы Илью проводили до дома, а утром встретили и отвели в полицейский участок. Тем не менее "благородство" Башкирцева попало в точку: Илья был польщен подобным доверием и обещал Башкирцеву не подвести его, однако перед уходом робко поинтересовался у своего благодетеля, сколько лет каторги ему могут дать.
  - Я сделаю для вас все, что смогу, - ответил Башкирцев, - я приложу все усилия, чтобы вы не получили более 10 лет каторжных работ.
  - Это не мало ли, 10 лет для двух душегубств? Скорее всего двадцатью аль бессрочной пожалуют.
  - Я уже сказал, что постараюсь, чтоб этого не случилось. Это - моя забота, ваша же - говорить то, чему вас научит Довмонт Петрович. Ясно?
  - Да-с.
  - В таком случае я вас более не задерживаю.
  Только по прошествии трех часов консультаций с Довмонтом Петровичем, запасшись тюбиком с ядом из лаборатории Хороблева, отправился Илья в ночлежку, дабы прийти в себя после долгой бессонной ночи, проведенной в клинике. К Алене идти он не посмел, так как у него не хватило мужества признаться ей в содеянном преступлении. Он не знал, какой реакции можно было от нее ожидать, а подобное неведение только еще более страшило Илью. Он уже твердо решился Алены более не видеть, дабы не наносить ей лишних травм своими визитами, и рассказать все только брату, который мог бы подготовить ее надлежащим образом к встрече неприятных вестей. Ему было невероятно жалко жену и где-то на глубине души он сознавал, что поступил с ней не слишком хорошо (это было второй причиной его нежелания проститься с женой), но в то же время, он был твердо уверен, что принял предложение барина исключительно ради нее, ради ее только блага. По крайней мере с одиннадцатью тысячами она сможет прекрасно прожить несколько лет, да еще удачно выйти замуж с этаким то приданным. Вообщем его жертва Алене принесет только пользу, и ею сполна искупятся те страдания, что доведется жене испытать, когда она узнает от деверя про "убийства". Ведь останься он на свободе, все равно за эти десять лет, которые барин милостиво обещал ему добиться, он вряд ли сможет заработать и половину денег, которые теперь перепадут его жене. Не согласись он с предложением Башкирцева, так бы и гулял теперь ветер в его карманах, как прежде, теперь же он богач: владеет целыми четырьмя тысячами, а раньше Илья полагал, что такие деньги только в сказках существуют.
   О себе жалеть ему не приходилось. Чего ему было здесь терять: вонючий подвал, дырку в кармане, да стопарик водки с куском ржаного хлеба? - это ли именуется настоящей свободой? Намного ли такая волюшка ценнее тюрьмы? Не очень то она радостна, и угодить из нее на каторгу, все равно, что из огня в полымя, - один бес.
  Илью не слишком интересовали тогда даже сроки его заключения, он страшился только бессрочной каторги, но утешал себя обещаниями барина добиться десятилетки. Правда, он не знал тогда, для чего ему необходимо хоть когда-нибудь выбраться на волю, и не знал даже, что с этой волей он станет делать, и как сможет жить иначе... Привыкший жить одним днем, а в будущее устремляться только в фантастических мечтах, Илья не мог раздумывать о лучшем обустройстве собственной жизни, а, мечтая о чем-то, никогда не размышлял о способах к осуществлению собственных мечтаний. Однако каким бы неудачником и не был наш герой, как бы он был неразумен в своих подходах к жизни, все таки он понял гораздо больше, чем смог бы понять иной, поставивший себе твердые цели и нашедший надежные пути. Илья понял не то, что он сможет сделать для себя и как сможет жить в этом мире, он понял то, что он не может, - а сделать это гораздо сложнее для гордого и самолюбивого племени человеческого. И, осознав это, он при всей своей ограниченности пришел к выводу, что ничего из него не выйдет, что вообще непутевый он мужик, и тут же решил для себя, что должен нести ответственность за всех тех, кого он невольно соблазнил и обманул своими бесплодными мечтаниями, тех, которые случайно поверили в него в то время, как он нисколько не был достоин их веры. Илья не мог разумно оценить, для чего пошел он на столь жестокий по отношению к себе самому поступок по той причине, что никогда не изучал никакой философии, навязывающей человечеству ненужные ни для кого нравственные и ненравственные схемы. Да и причину своих действий он вряд ли мог кому-нибудь объяснить, поскольку, чтобы решиться на такой шаг, нужно, чтобы все эти нравственные постулаты были заложены в человеке гораздо глубже и потому прочнее: там, где завершались границы разума.
  Воистину настоящий мудрец - это тот, кто способен довольствоваться истинами собственного сердца и не искать иных, не распылять себя в пустых и суетных вещах, в наборах ничтожных теорий. Потому часто получается, что многое, сокрытое от разумных и премудрых, с такой легкостью раскрывается для детей и неученых. Только вот жизнь - такая сложная штука, и никому доподлинно не известно, что есть добро, а что есть зло. И что кажется добрым для одного, не всегда выливается добром для другого, будь оба - распрекраснейшими из людей, и, когда человек делает для кого-то доброе дело всегда следует иметь в виду, что его результаты не обязательно обернуться благом для другого, и если даже при нынешних обстоятельствах и сложится все достаточно хорошо, кто знает, что будет через год или через десять лет?
  Нет в мире этом абсолютного добра, оно - надмирно, непостижимо и неразумно для отягченных плотскими ризами. А коли это так, то, может статься, всякий из нас имеет право на свою собственную истину или собственные пути к ее обретению, и потому сердце глупца - такой же верный указатель на нее, как и сердце гения. Пусть он будет ничтожен для других, лишь бы для себя был истинен, ибо все заключено в человеке, и вся вселенная сходится на нем. Самыми далекими от истины людьми всегда были поклонники и искатели чужих истин. И потому порою выходит, что безграмотный и отсталый крестьянин становится мудрее, выше и цельнее целого сонма образованнейших и умнейших поклонников Маркса, Канта, Соловьева, Дарвина, - им же несть числа. Только и ему никогда не узнать, что есть совершенное добро, и никогда его добро общим для всех не станет. И, черт знает, для чего мы вообще живем!
  
  Глава 20
  "Все, чем ты жил и живешь - есть обман, скрывающий от тебя жизнь и смерть".
  (Л.Толстой)
  Уж не жду от жизни ничего я,
  И не жаль мне прошлого ничуть
  (М.Лермонтов)
  Лукьян, Марья с двумя соседями играли в "дурачки". Когда вошел младший брат, Марья тут же отложила карты и принялась приставать к нему с расспросами о причинах столь долгого отсутствия его и Алены. Вряд ли это заботило сестру, однако она была слишком любопытна, чтоб не придать этому факту никакого значения.
  - Алену в больницу отвозил, - коротко ответил Илья.
  - Эка закинул! "В больницу". А чем же ты платил за больницу?
  - Это - мое дело.
  - Больница... Не графиня, чай, дома бы вылечилась. Чего деньги то даром изводить?
  - Оставь ее, - оборвал Илья и отвернулся от сестры.
  - А я гляжу, ты и выпить успел где-то, - заметил Лукьян, - в честь какого это праздника? Где деньги достал?
  - Да ты не темни. Коли деньги достал, сбегай в кабак, да на всех принеси, - предложил один из игроков.
  - Иди ты к черту! - выругался Илья и, подойдя вплотную к брату, развязно сказал:
  - Ты хочешь знать, где я деньги достал?
  - Да на кой ляд мне твои деньги? - бросил тот, тасуя карты в руках, - опять ты, Касим, продулся! Манька бери карты.
  Такое невнимание со стороны брата разозлило Илью. Он вырвал карты из рук Лукьяна, бросил их на пол и сказал:
  - Мне надо поговорить с тобой. Понимаешь ли ты это, дубина неотесанная? Бросай игру.
  - Ти что шалишь, малый. Зачем мешай играть? - возмутился Касим.
  - Заткнись, дурак, я с братом говорю.
  Лукьян с интересом поглядел на Илью и от его внимательного взгляда не ускользнула странная перемена, происшедшая в его лице. Он понимал, что Илья не стал бы вести себя подобным образом, не случись с ним на самом деле что-нибудь необыкновенное, потому покорно последовал за ним к черному ходу, где Илья предложил начать разговор.
  - Кажется здесь никто не ходит, и мы можем поговорить, - сообщил он.
  - Да что с тобой произошло? К чему такая загадочность?
  - Я решил открыться тебе. Только тебе одному. Я совсем не то, что ты обо мне думаешь.
  - Да ты что? - состроив удивленную гримасу, ухмыльнулся Лукьян.
  - Ты просто не понимаешь, о чем я говорю. Я - убийца и грабитель, месяц назад я убил и ограбил двоих купцов. Завтра меня арестуют.
  Илья нарочно выбрал место потемнее и поукромнее, дабы без стеснения глядеть в лицо Лукьяна, не замечая за темнотой его реакции на столь странные признания с его стороны.
  - Да нет! - воскликнул Лукьян, сраженный столь странным сообщением.
  В ответ Илья крепко сжал его руку и горячо заговорил:
  - Умоляю тебя, ради Бога, не спрашивай у меня ничего, иначе я уйду сейчас же, и ты ничего не узнаешь. Я только тебе открылся, и сделал это потому, что знаю, ты не будешь спрашивать у меня лишнего. Ты сам все должен рассказать и Марье и Алене, я не смогу этого сделать. Я не вынесу их слез.
  - Но как же так? - начал было Лукьян, всю невозмутимость которого, как рукой сняло.
  - Я же просил тебя не задавать мне вопросов... Я надеюсь, что вы не забудете меня столь скоро, и хотя бы в тюрьме станете навещать...
  Лукьян снова хотел было что-то сказать, но Илья закрыл его рот ладонью.
  - Ты наверное станешь спрашивать, - продолжал он, - где деньги, ради которых смертоубийство и свершилось. Они все при мне, я их для вас приберег. Только не вздумайте отдавать их в полицию, иначе я совершенно не за что сяду, да и тех не воскресить уже.
  Он вытащил из кармана пачку ассигнаций и протянул старшему брату.
  - Здесь - четыре тысячи. Вам с Марьей на двоих, а Алене я после передам.
  Несмотря на спокойный тон руки Ильи все же сильно тряслись, и Лукьян с отвращением внимал шороху дрожащих бумажек.
  - Что ж ты не берешь? - воскликнул Илья. и в голосе его послышался не укор и раздражение, а какие-то жалобные нотки, хотя он и старался быть резок.
  - Я и не собираюсь их брать, - со вздохом ответил Лукьян, - это не мои деньги. Если ты и убивал кого-то ради нас, то прежде всего нас и должен был спросить: нужно ли нам это? А коли не догадался спросить, а тем не менее убивал нашим именем, стало быть, мы - твои сообщники и вдвойне будем ими, коли деньги эти возьмем.
  - Что ты говоришь? - в отчаяньи вскричал Илья, - ты же умный мужик. Ну скажи на милость, куда же мне их девать теперь? Самому мне деньги там не понадобятся.
  - Снеси в полицию, авось приговор смягчат.
  - Да ты с ума спятил! Выйдет так, что я ни за что сяду... Ведь я ради вас все это делал, ради этих окаянных денег! Вам же, дуракам, жизнь облегчить старался.
  - Я уже сказал тебе, что коли ты ради нас совершал преступление, то нас прежде и спроситься следовало.
  - Эх, братец, братец, что и говорить то теперь. Дело ведь сделано, переиначивать уже поздно. Сегодня последний день мы вместе. Понимаешь ли ты: последний день. И мне хочется покинуть вас с мыслью, что жизнь ваша не настолько уж безнадежна, как была прежде. Подумай, каково мне там будет, если я буду знать, что ты не взял этих денег.
  Он насильно всунул в руку Лукьяна злосчастную пачку.
  - Дело сделано, - повторил он как-то обреченно, - и деньги - ваши, хотите вы того или нет.
  Произнеся эти слова, он собрался было уходить, дабы избежать дальнейших расспросов, но Лукьян задержал его.
  - И все же не верю я, Илюшенька, что ты мог кого-нибудь убить.
  - Не все, брат, по вере получается.
  - Даже в то, что ты ради нас убил (для себя ты и впрямь палец о палец не ударил бы) - не верю.
  - А что еще остается делать? Пошел и убил. Жизнь такая, братец.
  - Жизнь, говоришь, такая? А что, ты думаешь, на каторге она лучше будет?
  - Вам лучше будет, - глухо отозвался Илья.
  - Да с чего ты это взял? Что за привычка у тебя такая - отвечать за всех? Оттого, что мы какое-то время есть будем досыта и снимем помещение поприличней, - от этого, по твоему, жизнь у нас хороша будет, так что ли?
  - Так лучше будет.
  - А ежели, Илюшенька, ты был кому-то из людей дороже сытости и приличного жилья?
  - Ну?! - усмехнулся Илья, - меня, братец, в голодный год ведь не слопаешь, да и зимой за место шубы на плечи не наденешь. Поверь мне, один сытый полезнее двух голодных.
  - Да далась тебе эта сытость, черт побери! Благодать в желудке никогда не была способна дать пищи душе.
  - Это голод ничего тебе не даст, даже к Богу с голодным желудком особо усерден не будешь, потому что голодный всегда только о том заботиться, как бы насытится поскорее, а вовсе не о том, как душу свою спасти и жить праведно.
  - А разве для сытости возможно губить душу живую?
  - Я просил тебя, не спрашивать меня об этом убийстве. А на себя мне давно уже наплевать, главное, что у вас жизнь изменится к лучшему.
  - Да неужто тебе совершенно безразлично, где жить: в тюрьме или на свободе?
  - Для меня такая свобода - хуже злой неволи. Да, и что такое жизнь наша, чтобы о ней сожалеть? Я сколько помню себя, с детства все словно не жил, а один бесконечный кошмарный сон смотрел, в котором все было до тошноты одинаково: работа да нужда... И работа то вся какая-то бесплодная, только ради одного хлеба насущного, чтоб самому с голодухи карачун не пришел, да семья чтобы по миру не пошла, и мысли то соответственно вокруг этого только и вились, будто б ничего кроме плуга и лопаты, да каши с квасом не существовало не свете этом. По воскресеньям в церковь ходишь, потом пьянка, веселье, хотя веселье ли это? Все с надрывом каким-то, со слезами запой. Каждый праздник отмечали, как последний раз на своем веку, над каждой рюмкой тряслись, как над последней, потому что знали, что праздник под утро закончится и кошмарная работа за ломоть хлеба, за эту самую пьянку по воскресеньям Господня ради праздничка начнется заново... Видно, я или родители мои более всех в жизни согрешили, что Господь назначил им в удел один только адский труд, ради хлеба насущного, на масло уже не позволено было. Только ради жратвы одной мы жили, да никогда не едали досыта. Ведь есть же люди, что и работают не меньше нашего, и закрома у них полны всегда, и Бог никогда не покидает их домов. Мы же, всю жизнь батрачившие и на самих себя и на других: что мы имеем с тобой? - Ни кола, ни двора, голью были - голью и остались. То ли работали мы не так, то ли пред Богом милости не обрели. Да и впрямь, плохо мы почитали Господа и молились плохо, об едином урожае да запашке размышляли, о спасении же забывали - вот и отвернулся Он от нас. Что хочешь говори, Лукьяша, но эту жизнь, эти 22 года, которые я прожил - жизнью назвать трудно. Один только длинный кошмарный сон был, да пустые грезы, укравшие у меня настоящую жизнь. Теперь мне не о ч