Он проснулся, солнце низко било в глаза, не ослепительное, но яркое. Дорога среди цветущих полян и сопок уходила в распадок, появлялась на следующей террасе. Он увидел, как она вьется по гребням. От цветов и травы поднимался туман, роса замочила ноги. Он вышел на дорогу, которая завела в высокий лес, с широких листьев ореха падали капли. Безлюдье. Неожиданно в стороне за деревьями появляются поля, а потом и деревня. Он свернул, пересек мутный поток, поднялся на взгорок по вязкой дороге, не зашел в пустынную деревню, в застывшем, мокром воздухе не слышалось ни звука.
...Золотая империя чжурженей собрала со всех окрестных народов рабов, охотничьи селения соединив дорогами, дальних превратив в ближних, распахав лесные поляны и введя порядок производства и потребления, новую одежду, регламентировав каждый поступок и обезличив каждого работающего. Чтобы создавать маленькое богатство для большого государства, чтобы заставить людей непрерывно работать сообща, нужно каждого по отдельности разъединить, дать со стороны приказ, и снова собрать вместе, - разобщенные, они уже не заботятся о том, что им делать, лишь бы делать, а причина интенсивной работы найдется, хотя бы страх голода. И Золотая империя стала золотой. Теперь рабы боятся всякого конного, появляющегося с того конца дороги, где власть построила пышные города. Чиновники уже не удовлетворены ни прекрасными лошадьми, ни богатыми колесницами, они же богаты! Их уже носят в носилках в сопровождении пышных верховых.
И вот теперь видеть их, с осторожными манерами и благообразными лицами, с засученными рукавами одежд, пешими, на лесных дорогах в глубине сопок, казалось странным и чуждым. Где их кони? Где их свита? Вот и приходит мысль: "Маленькое богатство для маленьких воров, а придет Большой вор, - он возьмет все, для него припасенное, всю Золотую империю". И понесутся по ровным дорогам орды мрачных всадников, уже неизвестно во что одетых, смесь дикости и праздности напялив на себя, озлобленных рабством и не знающих жалости. Они заставят в осажденных городах жрать человечину. Огнем выжгут эти всадники поля, столь кропотливо возделанные рабами, пустят по ветру правильные поселения, а их стрелы разгонят оставшихся в живых. Они, испытавшие рабство и унижение, поднявшие красные штандарты свободы, не нуждаются в рабах, только в безграничных пустых пространствах, которые населят новой расой свободных людей, своих потомков. Они, взявшие все, и утолившие свои обиды, заалчат мирового господства, ведь нищие не знают меры!
Куда идет этот человек. В какие долины переносит его туман. Зовут его Канкэ-чужак. Какие случайности, отвечающие на его мысли, он ищет, ибо в тумане редкие ориентиры памяти высвечивают их ярче, чем в повседневности на слепящем свету дня. Да и понятно, утратив беззаботность прошлого, усомнившись в порядке нынешнего, убедившись в непредсказуемости будущего, он не может не думать о тайне, наполняющей окружающее, сводящей вместе случайности, складывающиеся в судьбу. Разобраться во всем он не может, настолько коротка жизнь его, но и не знать не может, так как все, что он знает, это и есть - все.
Идут, идут войска полынной равниной в свете поднявшейся на востоке луны, пересекая границу Цзинь змеёй из запыленных железных шлемов, суньский дракон вторгся в священные рубежи Золотой Империи, манзы прикидывались мирными карпами в своих искусственных садах, и вот выползли, гремя чешуйчатыми панцирями и тускло мерцающими отточенными пиками с бунчуками на концах, и потянулись мощеными дорогами, словно поздней осенью многочисленные соцветия рогоза пылят по протокам рек.
Семь лет дождей и тайфунов превратили Цзинь в болото, каналы расхлестались по широким долинам, бесплодная галька засыпала поля. Степные рубежи открылись в доступный мост для варваров и их скота, вторгшихся из бескрайных пустынь под безграничным небом с пыльной вечностью в узких и лютых глазах мэнгу. Орды номадов потянули за собой великую сушь, где раньше чжуржени страдали от дождей, запылали поля гаоляна и священные горные леса, кочевники освобождали землю для своего скота. За ними шли войска Сунь, таща за собой чудовищные стенобитные механизмы и ракетные станки для осадных стрел.
Никто не знает что будет, Канкэ был лазутчиком на границе не только у мэнгу, но и у суньцев, пьянствуя с образованнейшими студентами и бродячими даосами в приграничных корчмах. Сотню лет Цзинь повелевала судьбами соседей, направляла их гнев на Юг и Запад, а у себя строила миллионные города и процветающие селения, преобразовывая страну рыбоедов и таежных охотников в разумную машину государства. Следом за Золотой Империей падут и заносчивые манзы, коварству научила Сунь, за людей не считая соседей.
Цзинь рухнула еще до того, как захватчики прошли в край ее земли. Мэнгу принесли с собой в цветущий абрикосовый сад Золотой империи страшные болезни, чернотой и язвами скосившими его обитателей. Осажденные города, годами сидевшие за высокими стенами, съевшие всю живность и своих мертвецов, пали от тлетворного духа болезней. Манзы ушли, забрав с собой миллион ляней золота и серебра, всю бронзу и нефрит, а по зарастающим и искореженным дорогам Золотой Империи вслед за ними за горизонт на Юг разоренной страны ушли и варвары, оставив в горах банды свирепых изгоев и дезертиров, которым было все равно куда кочевать, чума их не брала, они сами были как болезнь. Страна обезлюдела, волки и тигры вышли из лесов, загрызая оставшихся в живых.
Густой туман превратился в морось, она не столько капает, сколько мочит одежду. Клубится паром дыхание в мокром воздухе. Канкэ, уставший, движется по ущелью, дороги стали опасными. С обеих сторон подпирают крутые сопки. И нет уже уверенности в правильности выбранного направления. Или это слабость от усталости в ногах. Не все ли равно куда идти, и есть ли правильное направление? Выйти. Чтобы не теснили сопки. И снова ручей выводит к отвесной скале, бьет под него поток, задерживаясь на глубокой яме, где стоят, шевеля многочисленными плавниками пятнистые, цвета яшмы, рыбы. Громадные деревья, словно серые колонны, загромождают ущелье, и просветы между ними густо заплетены кустами и лианами. И колючки, куда не протянешь руку. Чуть отклонившись от русла ручья, переступает на черную мочажину копытцами олень, осторожно ступает, замешательство, и он бесшумно выскакивает из черной прогалины, чтобы исчезнуть в лесу.
Канкэ поднялся к перевалу, и ему в лицо вдруг пахнуло запахом морской травы. Деревня давно осталась позади, морось превратилась в легкий дождь. За перевалом у ручья под деревом разложил он костер, обсохнув и поев, заснул, прислонившись к стволу кедра. В его снах был тигренок, что ластился к нему, терся уголками пасти о его голову и руки, старался положить когтистые лапы ему на плечи, он отстранялся рукой и тигренок осторожно грыз её, но не больно, и отходил в сторону по цветущей поляне, зовя за собой.
Подходить к тайне мироздания крайне опасно, можно насмерть испугаться Открывшегося, что пророчит не готовому к этому человеку неминуемую гибель, ведь тайна эта начинает вести его по жизни, каждым событием указывая ему путь, требуя распознавания символов будущего. Даже освоившись, человек вдруг захочет уйти от неожиданной проницательности, но будет уже поздно, - раз заглянувший в будущее, не сможет он забыть об этом, а утратив ее, будет смертельно тосковать по ней. Он принимает ответственность за жизнь свою, и жизнь его начинает сама создавать ему путь и ситуации, испытывать его, жестоко наказывая за непослушание или непонимание. И некого винить в судьбе его, он - хозяин Рока!
Люди вокруг него как слепые котята, ищущие у него соска, чтобы утолить свой бытийный голод, неутолимый! Просветить их - он не может, потому что знание его о тайне неуловимо и ничтожно, на грани правды и лжи, он видел это в их ослепленных светом глазах, а предсказывать им будущее опасно, надо брать ответственность за их жизни на себя! А вместе с ней, и Власть над ними, а для ее удержания нужно быть жестоким, люди не простят ему ни малейшего промаха, готовые ударить в спину ножом, -они считают, величие его от Власти над ними, и достаточно занять место вождя, они станут такими же, как он! Поэтому Канкэ и говорит что слепые котята, они не могут пропустить свет бытия сквозь себя в ту бездонную сияющую темноту, которая сама наблюдает и ведет их, которой не безразлично, что случается в мире, которая и является этим миром. Созревший плод лжи падает, и мириады существ падают вместе с нею. Мироздание всюду выглядит для неподготовленного как Смерть! Никто не хочет видеть, как из нее зарождается новая правда, чтобы в мире людей превратиться в новую ложь, люди не хотят прозревать, не хотят взрослеть.
Канкэ вспомнил сказку своего народа. Человек был вечен, жил в красивом месте тайги вместе с животными. Приходил день, и была пища, была ночь, и был сладкий сон. Но однажды проснувшись, он забеспокоился, что пищи не будет на завтра, и он пошел на охоту, а чтобы охота была успешней, приручил собаку, а чтобы ночь была спокойней, приручил кошку. Когда же человек приручил человека, он выгнал и собаку, и кошку в тайгу. Озлобившаяся собака стала жестоким волком, а кошка - злым тигром. А человек...стал лютой тварью, смертным и ненасытным.
Они боготворили Агуду, что создал Цзинь. Но учитель ненависти никогда не будет учителем любви! И Канкэ идет к острову на краю океана, куда ушел случайный его собеседник, предсказавший двумя словами все будущее Золотой Империи, а ведь он, Канкэ, обязан был сдать его властям! Слова наказываются, и жестоко. Но он не смог, потому что не поверил в них! А теперь и сам уходил от людей, без надобности обходя деревни. А ведь когда-то он считал себя свободным, а власть - священной. Рухнувшая Золотая Империя освободила его от преданности ей.
Жизнь наша, это наказание за жизнь нашу.
Ответственность в мире есть наказание за принятую на себя ответственность в мире. Любое действие человека в мире, это ответ мира человеку.
Свобода человека в мире ведет к необходимости, ритуалу поведения в человеческом мире.
Равенство людей только в смерти.
Братство людей приводит к бесконечному одиночеству людей. В мире, где господствует невежество, зависть и предательство, а государство построено только на человеколюбии и справедливости, человек становится наказанием самого себя перед лицом непонятного, Тайны!
Самые ужасные мучения у Канкэ были, когда он понял это, тогда он стал сомневаться в ценности своей жизни. А потом он захлебнулся счастьем жить! Один! Одиночество и причастность ко всему, непостижимая его власть над миром! И презрение...! А теперь душа требовала другого...и гнала его из разоренной страны на Восток.
"Едет Грека..." или сон психа.
Едет Грека через реку, видит Грека в реке Рак, сунул Грека в реку руку, Рак за руку Грека - цап!
(Детская считалочка).
"...Друг мой, все хорошо. И поверь мне, лучшее слово "свобода", оно не просто понятие, оно наполнено реальностью". Вложил письмо в конверт, перевернул на другую сторону, передвинул по стеклу стола. Написал адрес: "г. Ленинград, ул. Таврическая 4, Радонежскому Андрею". Обратный адрес: "Москва, И.Н.К., проездом". Заклеил. Прошелся по гулкому залу и бросил письмо в ящик с надписью "Иногородняя корреспонденция". Толкнул стеклянную дверь и неторопливо вышел на шумную сырую улицу.
...На последнем нижнем пролете лестницы на ступеньках поставлены два детских велосипедика, чуть тронь, и они загремят вниз. Около стены маленький проход. Можно ли протиснуться, не задев преграду? Берет их за рамы и несет с собой, внизу ставит на плитки пролета. Несколько решительных шагов по скрипучим доскам коридора, но в проеме лестничной клетки показался белый халат "сестры", несущей папки с бумагами. Она подозрительно посмотрела на него, рука ее опустилась в карман, где лежал свисток. Он нерешительно замешкался, первоначально было двинулся в приоткрытый выход под лестницей, но вдруг дохнувший неуловимо знакомый теплый запах подвала остановил. Коридор будет за спиной, если он пойдет к выходу. И повернувшись, он пошел в коридор мимо поднимающейся по лестнице "сестры", все еще смотрящей на него. Вот они, безвыходные случайности. Дверь в конце узкого коридора, теперь он узнал ее, вела в тамбур и в закрытый двор больницы с глухими высокими заборами. Пошел по коридору мимо открытых дверей. Из приемной показались студенты. Чернявый носатый парень приветливо посмотрел на него и он решился заговорить. - Где ваш преподаватель, не подскажешь? - В ординаторской, а, вон, вышла, - указал парень на молодую женщину, появившуюся из-за двери и направляющуюся по коридору в залу. - Какая хорошенькая преподавательница. Женщина остановилась и смущенно опустила глаза. А он стоит, время идет, надо заставить ее заговорить, а он не знает, что придумать дальше. Она снова двинулась по коридору, он - за ней. В зале обедали посетители: пожилой главврач и расфуфыренная мадам, рядом, за другим столиком сидел еще один человек. Подавали знакомые официантки, что делать? Он опустился в свободное кресло, хотя другие столы были свободны. Преподавательница тоже присела, улыбнувшись молодыми сочными губами, посмотрела на него, выпрямила спину, демонстрируя под кофтой крепкую грудь. - Как вы находите эту лечебницу? - Поинтересовалась сидящая напротив него накрашенная мадам. - Не знаю. Старое здание, много неожиданных коридоров и лестниц, как тут разбираются сами сотрудники? Ума не приложу. Хотя мне, постороннему, может просто непривычно. Из первоначального плана выйти вместе со студентами ничего не получится, преподавательница не сказала ни слова. Из-за спины выдвинулась знакомая рука с закатанным рукавом халата и поставила перед ним тарелку. Как хорошо приготовлено. Но странно, почему в залу постоянно заходят знакомые сотрудники? Непривычно держать в руках нож, хорошо отточенный, и вилку. Там, наверху, за общими столами с привинченными к полу скамейками дают только ложки кривые, так, что пищу не держит мягкий алюминий. Протянул руку к фужерам, наполненным, один вином, другой минеральной водой, и решительно взял больший, с вином. Отхлебнул. Безалкогольное. Что это? Его хотели провести? Они что думают, он вкуса не отличит от натурального? Все встало на свои места, беспокойство исчезло. Как же на лестнице не догадался. И официантки. Слабо сработано. Официантки, подающие наверху из окошечек бурду, не могут обслуживать здесь. Его разыгрывают. Им надо его беспокойство, им надо знать, как он два раза уходил отсюда. Да, им необходимо это знать. Завтра ему будут вводить эндорфины, и тогда уже уникальный случай побега уйдет в небытие. После этой процедуры он будет представлять интерес только узким специалистам, как живая кукла-марионетка. Он понимал, что от его юношеского максимализма останется только энтузиазм герани в торфяном горшочке на подоконнике приемной, смотрящей на север, и ловящей скупые солнечные лучи вечно запыленного стекла между мощными двойными рамами с тюремной решеткой. Не улучшишь уже эти замки на дверях, сторожей проверки. После первого побега ему ввели хорошую дозу сульфазина, но ничего не спрашивали. Он не мог сидеть, лежать, двигаться, все было болезненно, но это было наказание. Второй раз, когда поймали случайно у ворот, уже ввели субстанцию "Р", это был уже допрос с пристрастием. Медиатор боли не помог, он им ничего не сказал.
Он снова обратился к "подсадной утке". - Девушка, у вас великолепная фигура, но гнусный должно быть голосок и зубы плохие, почему вы и молчите. - Что вы сказали? - Действительно гнусаво проговорила "утка", скривив рот набок и показав плохие зубы. Все настороженно взглянули на него. Один только незнакомый ему с седыми волосами красивый мужчина, откинувшись на спинку кресла, смотрел изучающим, ласковым взглядом. - А вы... - Хотя нет, вы сложная и умная личность, мне нужно знать ваш почерк. Напишите что-нибудь, - и он спокойно откинулся на спинку стула, скрестил на груди руки. Красавчик небрежно достал из кармана пиджака великолепный блокнот. На коричневой коже обложки мелькнула надпись золотыми буквами: "Фридерман Евгений...", а дальше закрыто рукой. Он вырвал листок, где в виньетке в углу было снова: "Фридерман Евгений Борисович", и адрес буквами помельче. - Что прикажете написать? - Слегка улыбнувшись тонкими губами, не спуская с него лучистых красивых глаз, спросил он. - Хотя бы: "Едет Грека через реку". - Достаточно. Еще нужна подпись ваша. - Тот размашисто расписался.
Протянул к листку руку, взял его. Красивым почерком была начата с боку фраза: "Едет Грека" и подпись внизу. - Жена у вас умерла, есть ребенок, сын. Вы любите наблюдать за его не сложившимся характером. Но это особое наблюдение. Вам доставляет наслаждение смотреть, как ребенок, мучаясь, пытается освоить букву "Р", а вы его пытаетесь поправить, но он снова тужится: "Лыба" - говорит он. А еще у вас в доме есть змеи, ядовитые. Вы держите их в террариуме и кормите маленькими, только недавно родившимися мышатами, еще беспомощными. Вам нравится смотреть, как они ползут навстречу смерти. Вы садист по натуре. - А ты, - сказал он главврачу, обернувшись, - любишь деньги, ты не хранишь их в сбербанке, они у тебя дома. Но что странно, ты любишь не покупать на них, а трогать их руками, перебирать и раскладывать по номиналам разноцветные фантики с портретом Ленина. - А вы, мадам, любите половые сношения, хотя и стары. Но странные сношения. У вас нет мужа. Вы приводите домой грубых самцов, чтобы вас били, чтобы вы плакали и вырывались. Вы даже проделываете это со своими пациентами, выбирая из них сексуальных маньяков. Сзади подошла официантка, забрала нетронутую тарелку с остывшим бифштексом под острым соусом. - Вам подать что-нибудь еще? - Спросила она. Спокойно смотря на вытянувшиеся в удивлении лица врачей, он устало снял с головы парик, оторвал накладные усы с бородой, положил их на стол. - Не надо, Марья Ивановна. За спиной молчание, замешательство. Поднялся с кресла и побрел к выходу из зала, зажав в руке ненужные уже вещи. Прошел по длинному коридору, где в комнатах с открытыми дверями другие служащие еще играли этот хорошо поставленный спектакль, прошел в процедурную, где сидела знакомая "сестра" около шприцев, кипящих в железной лоханке, и примостился на стул у кожаной кушетки с резиновым половичком в ногах. Она удивленно обернулась, но промолчала, не зная, что сказать. Мимо открытой двери прошли врачи, мельком посмотрев на него. Пошли совещаться к начальнику в кабинет. Через полминуты он поднялся со стула, неторопливо надел ненужный парик на голову, приклеил усы и бороду и вышел снова в коридор. Никто его не остановил. Подойдя к двери с окошечком, нажал кнопку - немедленно с той стороны показалось лицо охранника. Протянул ему листок из блокнота и тихо, робко, как только можно было, сказал: - Отдай это шоферу профессора Фридермана.
Игра продолжалась. Это были конечные, самые дальние действующие лица, к которым в силу инерции разоблачение еще не дошло. Через полминуты охранник его выпустил, и он вышел под пасмурное балтийское небо, где у дверей поджидал шофер. Они прошли по дорожке сквера, усыпанной мокрыми листьями кленов, к машине. - На Садовую, к Евгению Борисовичу, - сказал он шоферу. Здоровый тучный парень с потной шеей на него и не смотрел, и он сел позади. Шофер завел машину, и они выехали из ворот специальной психиатрической клиники Погранвойск и КГБ. Шофер, ничего не спрашивая, плавно увеличил скорость - машина полетела среди хмурого осеннего леса. Около чугунного моста, где кругом виднелись поля пригородов по горизонту, попросил притормозить машину. Потом задушил шофера ремнем безопасности.
"...Что за мной стоит? За мной все разбито, сожжено и растоптано. Но я свободен. Я могу вдохнуть в тебя такие идеалы, о которых ты и не подозревал. А потом низвергнуть в такую безнадежность, которой ты и не знал еще. Что за мной стоит? За мной стоит весь этот мир. Он - моя жизнь, я - боль его".
Тигра.
Он поднялся с земли, закинул рюкзак за спину, и ушел, не оглядываясь на дымок над потухшим костром. Светлое небо среди ветвей серых сумеречных деревьев. Оленья тропа вела по склону на вершину гребня, где редкая трава и мелкие камушки обозначали ее среди низкорослых кедров и елочек, огибая кривые березы с серой мохнатой пергаментной корой. И стало видно море, безмолвное с высоты, как занавес с перевернутой алой каймой рассвета по горизонту.
Тропа исчезла, он привык к этому, впереди значит скалы, путь теперь предполагала ему лощина, заросшая густо травой и вдали переходящая в гребень сопки. Море исчезло, но когда он поднялся снизу, оно появилось вновь. Вершины сопок осветились, он вышел к выступу, обрывавшемуся к морю. На краю его лежал тигр. Сверкающее солнце освещало камни и траву, где протянулось рыжее тело зверя с крупной головой. Он осторожно опустился за камень, наблюдая за великолепным сфинксом. Над головой пролетели, чирикая, маленькие птички и исчезли над глубиной распадка. Новый день начинался. Он дошел до моря. Одна из целей закончена, что будет ждать его впереди?
Вспомнились его дни на пасеке, собака Шарик, избушка темная, туман над лужком с рядами уликов. Вспомнился захлебывающийся весенний свист чирков над водой реки. Как его кэгэбэшники убрали в один день из погранзоны Хехцира. И его неудачное бегство в гармонию чистой жизни, без мрачных, злых, невежественных и завистливых людей.
Потом сутолока однообразных провинциальных городков и поселков, с их озабоченными людьми, плохим асфальтом на улицах, заборами, плакатами, призывающими в "светлое будущее всего человечества", вывесками, грязными задними дворами магазинчиков, с их пьяными грузчиками, шоферами и хищными тетками-заведующими, с гуляющими парочками обывателями, что со временем дадут новое поколение провинциальных, робких и благонамеренных мещан и мещаночек. Вот так тогда для него начинался новый день. К чему стремиться, во что верить и ждать? Оставалось только отбросить все свое прошлое, оборвать все связи с ним, сказать ему табу - "ты было, но ты было не нужно". Чем все это закончится? Исчезновением? Кэгэбэшник, капитан, предсказал ему это по-своему, но отпустил, видя его спокойствие. Сказал на прощание:
- Куда ты денешься, дружок.
Все не важно в этой жизни, вот и тигра спокойно встречает новый день, а их осталось гораздо меньше, чем честных перед собой людей.
Тигра поднялась и исчезла среди камней по ту сторону склона, словно её и не было. Но это только, кажется, - живое видение было и не пропало, - тигра просто ушла. А люди, насколько могут приблизиться к истине, не потеряв ее по пути?
Пасека на Кие или граница.
Из-за Уссури дул теплый сильный, но постоянный, ветер, и сбивал мелкую стружку из-под рубанка. Глаза чувствуют напор, когда смотришь в сторону на рвущиеся высокие заросли крапивы и конопли у избушки, непрерывная стена ветра напирает на грудь. Старые дубы на пасеке гудят ровно, словно собираются взлететь в небо. Сиреневое облако перерезало надвое багровое закатное солнце, оно, быстро увеличиваясь, погружалось за горизонт бескрайнего Китая.
Весь день я чистил планки выставленных уликов, строгал их на самодельном верстаке. Трава на точке ложится ветровыми прядями, как быстро она выросла за несколько дней. Ветер.
Старые серые дощечки золотились и разглаживались с каждым взмахом, запах смолистых солнечных досок. Появился откуда-то из кустов серьезный и удивленный Шарик, смотрел на мою работу, но так как я ничего не говорил и не обращал на него внимания, он опять убегал по своим делам, тряся шерстью на ляжках. Днем я притронулся слегка к вчерашнему супу, лапша с уткой, которую подстрелил на протоке, и почти все вылил Шарику, - собака должна иметь свой дом, т. е. получать пайку за привязанность к месту.
Под вечер стало на редкость тихо, ветер внезапно стих. Облака, несущиеся весь день со стороны Китая, остановились, их чернильные пятна, розовевшие по краям, сбились к горизонту. Расколол на дрова дубовый чурбачок, от поленьев пахнет солеными огурцами, удивительно, как обострилось обоняние. Развел огонь. Поставил на два кирпича закопченный чайник, который вынес из избушки, не хочется топить печь в ней, ночью будет душно. В омшанике взял грабли, и с точка начал убирать нападавшие между ульями за день мелкие веточки, собирать прошлогодние листья. На пасеке всегда есть работа.
В замершем воздухе плывет сизый дымок среди вечерних деревьев. Шарик, наконец, утих у крыльца, изредка приподнимая светлые брови над глазами, и поудобнее укладывая морду на протянутые лапы.Вдруг зажегся мягкий сиреневый свет, непонятно откуда лившийся сверху, солнце село в другой стороне. Он осветил траву, деревья и неровные ряды совхозных разнокалиберных уликов на точке.
Дальние сопки Хехцира, где вояки, говорят, прячут в заповеднике ядерные отходы, стали рыжими, а над Китаем, над четкой гранью облака, поднялось зарево багрового цвета, и протянулись в зенит над головой лимонно-желтые и нежно-голубые полосы. Все вокруг преобразилось, приобрело торжественный, величественный и ... театральный вид, как на освещенной софитами сцене, каждый предмет приобрел свое отдельное наполнение: дуб с желтеющими еще молодыми листочками, костерок с голубым дымком под ним, уходящим в небо, и тлеющими огненным узором старыми листьями и сухими веточками; аккуратная зелененькая липа; темный сруб омшаника.
Я спустился со ступеньки крыльца, Шарик поднял голову, но когда я вышел на круг, он не побежал за мной, понял, что я пошел погулять сам по себе и его присутствие не требуется, опустил морду снова на лапы и исподлобья наблюдает за мной.
За первым рядом уликов я увидел над травой стебелек с нераспустившимся бутоном саранки - желтой лилии. Свет и тишина, только из травы поднимаются и жужжат комары.
Небесный свет также неожиданно исчез, как и появился. Всё прошло и стало быстро темнеть. Дальние сопки стали ниже, как будто земля вздохнула навстречу вечернему покою. Я пошел к дому, посидел на крыльце, выпил чашку чаю с хлебом и медом, не могу пить из кружки, как пчеловод. Он ушел еще утром к подруге в далекий поселок, опять наверно придет ночью пьяный и будет собаку бить, и заставлять ее подползать к себе на брюхе.
Зашел в избу, запах керосина примешался к запаху ночи, засветил лампу на тесаном столе, пододвинул ее к окну, чтобы видно было свет на равнине издали. Сел на лавку, тишина навалилась.
"Зачем я здесь? Случайно это или нет? Случайно моя жизнь протекает здесь или могла бы быть в этот момент в другом месте? И вообще, есть ли смысл - где быть? Я могу представить себя в поселке, имеет ли это значение? Это просто мысли, и желание чего-то другого, - а ведь жизнь моя здесь. Чувства мои привязаны к этому столу, да что чувства, реальный мир вокруг меня. Я вижу темную высокую кровать за печью, что посередине низенькой избы, синее окошко с черными деревьями за ним, шершавую поверхность стола осязаю пальцами, границы своего тела ощущаю, слышу, как удаляется и приближается комар к моему уху, негодяй, обоняю уютный запах, надо немного привернуть фитиль чуть коптящей лампы. За дверью поскребывает собака. И не надо ее впускать, пчеловод не любит этого, но ей скучно одной за дверью".
Встал, открыл плотную дверь, впустил "Шарика". Собака пробежала по полу и улеглась под кроватью.
"А ведь это еще не полная реальность! Ведь, когда я "слышу", я весь обращаюсь в слух, вот что-то изменилось в окружающем, я поворачиваю туда глаза. И постоянно сознание фиксирует это, переходит с одного на другое. Тело может делать одновременно многое, но сознание фиксирует только одно. Но тело принадлежит этому миру, в отличие от сознания, которое принадлежит "мне". Тело живет, сознание фиксирует. А, что если сознанию позволить следовать за телом, не мешать ему,... тогда я буду сознавать каждый миг "своей" жизни,... а это есть... реальность мира и "меня" "самого",... мешают,... надо убрать мысли,... и тогда...".
Переступить границу "ничто", как переступить границу смерти. Мысль, страшащаяся и сотканная из реальности бытия, есть поток всеобъемлющий и всеединый, не имеющий границ. Но это уже не "твое" бытие, это уже не поток "мыслей", - это бытие в котором возможно все.
Вышел под звездное небо. На лужайке распустилась лилия. От болотистой равнины вместе с холодным туманом тянет арбузной свежестью.
КГБэшник, капитан, выгнав из кабинета майора, начальника поселковой милиции, повернул мне в глаза свет лампы и начал допрос, "кто тебя направил в погранзону", "с кем ты связан", "что говорил пасечнику". Но я быстро понял, чего он хочет, ему нужен был феномен, который появлялся вчера в небе, закрытое постановление по всем госструктурам предписывало, чтобы первыми с "инопланетянами" встретились представители советской власти.
Муза и Экклезиаст.
Уже за полдень, солнце высушило начисто пространство тайги. Стратегическое шоссе, ведущее в никуда, не проходящее ни одного жилого поселка, так называемая Находкинская трасса, строившаяся после событий на Даманском, давно осталось в тупике на Мухен, и дорога теперь вьет кольца среди безмолвных сопок, незаметно подбираясь к перевалу на Бикин. Сердце лопается в ушах, из пересохшего горла вырывается тяжелое частое дыхание, словно выворачивается из груди рыдание, подъем по дороге утомил. На вершине перевала воздух струится, это не ветер, рождающийся от земли, а свободный поток. Вокруг гравия дороги смыкается темнохвойная тайга.
В одном из распадков на пустырях увидел серые бараки, вход без дверей вел в сквозной коридор с проваленным местами полом. Сначала подумал - лесозаготовители, что отчасти оказалось правдой, но по осторожным людям и блатному языку понял, что это бывшие "зеки", на поселении, без права покидать район.
Меня на ночь устроили к Шумову, пожилому мужику без возраста с мухобойкой в руках, время от времени он ее применял по назначению, ругаясь беззлобно. Говорят, он бывший полицай с Украины, сосланный по малолетству.
Вскоре в дверях показалась молодая, неряшливая женщина.
Соседка Шумова сладострастно скалила зубы и в уголках рта появлялась слюна, позвала на чай. В комнате чисто, везде портреты мужа, матери. В углу, где кухня, в виде тумбочки у металлической печки, грязно: немытые кастрюльки, тарелки и стаканы из-под чая, словно она живет не одна. Все время двигает руками розетки, кусочки хлеба щиплет, волосы закидывает, неряшливо оправляет платье, подтягивает панталоны и лифчик. Разговор у нее перескакивает на все, но не держит тему, и постоянно возвращается к слезливым подробностям бывшей жизни в большом городе с мужем, спецкорреспондентом "Правды". Перечисляя журналы, в которых печаталась, загибает пальцы, на одном намотана грязная тряпка, порезалась сегодня, но никак не может повторить весь ряд, все время сбивается, не досчитывает. Зашел Шумов. - Оставь-ка ёво в покое-та, - увел к себе. - За что ее так? - Никта не ебёть. - Нет. За что она здесь? - Тунеядьтва и маральный образ жизни, группку какую-та создат. Стишки на совецку-та влассь писат. Таки, комуняки возделуют-та рамантикав и мечтатлей, главно-та, чтоб не сумневалси. - Лушше видить глазами, нежли-та брадить душою. И етта суета и томлення духа, - докончил он свою речь Экклезиастом.
Как чисто пламя свечи, прозрачное внутри, с зеленым пятнышком посередине, ярким отточенным краем, самый верх его колеблется, двоится, словно оно маленькие ладошки потирает, - и все оно погружено в ясную небесную синеву, что дух захватывает, таким бывает небо Горной Шории зимой. Черный крученый фитиль проходит сквозь него, заканчиваясь тлеющей красной головкой. Пламя живет, и возникают вещи кругом. Руки людей, в руках потрепанные, замызганные карты, люди играют в карты. И говорят. О том, что там-то и там-то, так-то и так-то, и для того и потому. И речь их грязна, утомительна и суетна. И не понятно, что их изнутри толкает на разговор, и слова вылетают, словно мухи из отхожего места, гудят из груди и колеблют пламя свечи. И нет простоты и ясности жизни, и не войти в освещенный круг, чтобы стать как чистое пламя свечи. Умереть бы им, раз нет возможности говорить и жить так, как хочется, не захлебываясь кровью и грязью опоганенной жизни. Вот кто бы только поставил свечу во упокой в тихом и чистом месте.
"Жучок".
Деревья кидаются в стороны, летит, шурша, дорога под колеса машины. Ветер развевает волосы, рвет ноздри, и когда дорога проваливается на спуске, хватаешься за борт кузова, боясь улететь. Из прохладной чащи с одуряющим, как слезы, кисловатым запахом тайги машина вырывается в теплый простор поймы, напоенной цветущей таволожкой. Позади сопки удаляются и растут, впереди мелькает море. Проносятся дубки, и машина, разбрасывая мокрую гальку, уходит за скалу к берегу, где прибой разбивается о рваные камни, и снова на подъем под своды деревьев. Но вот открывается длинный спуск в простор мягких сопок и высокого неба. Вдали у ломаной линии синих сопок светлые крыши поселка виднеются рядом с синеющим морем.
Пыльная прибрежная улочка укуталась в деревья, за которыми песок пляжа. У столовой машина резко затормозила. Пыхнул последний раз мотор, и тишина надавила на уши. Я встал на землю, она еще летит под моими ногами. Из кабины вылезли парни. - Все, дальше сегодня не поедем, - шофер спрыгнул с подножки, хлопнул дверцей и направился вслед остальным ко входу в столовку, занавешенному кисеёй с бахромой понизу. А я пошел пешком к мосту в устье реки, белеющему под береговой скалой сопки.
- Приветствую вновь прибывшего в Пьяную деревню.
На дороге стоял с бутылкой в руках широколицый парень неопределенного возраста, сделал не совсем твердый шаг навстречу, линялая от дождей, солнца и ветра одежда. Рыжие космы выбились из-под кепки, соразмерной большой голове и огромным, чуть навыкат глазам, расставленным широко и оттененных длинными густыми ресницами, глаза оленя, - белки глаз в тонкой паутине кровеносных сосудов, глаза светло-голубые, но не водянистые, кожа красная, лицо крупное, мясистое, голова сидит на крепкой шее, толстой, так что ворот рубахи всегда расстегнут.
- Я тот, кого привлекает на свой свет и страдание и наслаждение.
- Остер на язычок.
- Терпкой влаги наглотался.
- А может, отпустишь бороду, как Лев Толстой, и скроешь за ней лицо, где больше лукавства, чем правды. Зеркало русской революции.
- Что ж, понял. Революцию сделали пьяные матросы, а я и есть матрос.
- И до сих пор не могут остановиться, да?
- Хочешь пролить истину на всех и остаться при этом целым. На, пей, - краснорожий парень прищурился, глядя на меня, - алкоголь иногда помогает избавиться от отчаяния, представляя реальность легким фарсом на действительность.
- Тебя случайно, не философом называют?
- Философствовать, познавать, значит ощущать свою ограниченность, - он смотрит, как я пью из горлышка, закинув бутылку вверх, обжигающе-сладкий портвейн.
- Природа наша существует, чтобы спрятаться от действительности, так что истина - есть ложь, - отдал я ему полупустую бутыль.
- Витус, - протянул он здоровенную свободную ладонь, - с латыни переводится, как виноград. Заслали гонцом. Падай "на хвоста". Заночуешь у меня на катере.
Вечером. "Жучок, буксир КЖ-480!" - Матюгальник от диспетчерской под обрывом заорал трескучим голосом на весь причал. - "КЖ-480! Какого хуя, кто разрешил отход, назад, ёбаны рот!".
Куда назад, если на борт попрыгали "гонцы", со стоящего на рейде, уходящего в рейс СРТМа, скрылись в кубрике "жучка" с мешком водки.
Подошли к борту "рыбака", на палубе, ярко освещенной прожекторами, словно рыбы в аквариуме, чуть шевеля плавниками, бродят бухие рыбаки, - в море сухой закон на всю путину. Вышел на мостик капитан, делает вид, что нас нету, дежурному буксиру запрещено подходить к борту уходящего в рейс судна, чтобы не разбежались матросы. Штурман и моторист, закрепив шкоты на чужой палубе, ушли в каюты вслед за "пассажирами", вернулись назад совсем пьяные, за штурвал встал матрос.
На обратный рейс к причалу на борт "жучка" попрыгали пьяненькие подружки моряков, что висли через борт и кричали: "Я буду ждать тебя, любимый". "Возвращайся скорее". "Шли деньги на сберкнижку в Деревню".
Утром перед пересменкой услышали протяжный гудок у входа в бухту, команда "жучка" вылезла на палубу, со стороны моря возвращался с приспущенным флагом знакомый СРТМ, от запоя умер сорокалетний капитан.
Территория тайги.
В час ночи, после отхода последнего пассажирского поезда, милиция всех выгоняет с вокзала, начинается уборка. Я встретил ребят случайно, проходя мимо стекол вокзала, заметил в глубине, среди людских масс, в проходе между скамейками знакомые ноги в клетчатых штанах, словно шлагбаум протянутые над заплеванным полом, ноги Толика, а потом и понурую голову Варлама за ними. "Судьба!" - Воскликнул Варлам, бросившись с жаром обниматься, Толик же только убрал ноги и протянул вяло руку. Без денег и без вещей, а расстались всего три дня назад.
Познакомился я с ними в транссибирском экспрессе "Россия", на долгом пути от Москвы до Владивостока. Когда встречаются второй раз случайные попутчики, можно подумать, что это действительно судьба, но судьба скорей не в том, что сводит людей, а в том, что люди повторяют судьбы друг друга, тем более что дорога у них одна.
Я чиркнул спичкой, высветились из темноты склоненное на огонь лицо Толика со шрамом на верхней губе, он прикурил папиросу, и очки Варлама, с двигающимися в них язычками пламени. Огонек погас, все вздохнули и улеглись на полу вагона.
- Хорошо, что ты нас нашел, а я уж подумал о веревке, - серьезный голос Варлама нарушил тишину.
- Представляю, Варлам болтается в дверях вагона. - Толик, раскашлявшись, рассмеялся своим жеребячьим смехом, а, подумав над его словами, и я тоже.
- А мимо идет милиционер, - "О-о? Неположено здесь", - а потом машет рукой и говорит, - "а, впрочем, все равно, бич!".
- Я не искал вас, на главпочтамте во Владивостоке, вы не оставили карточки, где вы, что вы, и я сам убрался оттуда, закрытый город, погранзона, прописки нет, вот и добрался до свободного города Находки. Денег на автобус даже до Сучана на троих не хватит, купим концентраты, котелок и через тайгу двинем на Восток.
Теперь я забивал гвоздь, но он не входил в стену старого вагона, а гнулся. Гвозди мы взяли за вокзальным туалетом, в заросшем травой развалившемся ящике у беленой стены, где стояли потемневшие от времени и обрызганные цементом грубые козлы. Я приколачивал плакат, который Аврам снял со стены в общежитии заводоуправления днем, когда Варлама с Аврамом не пустили туда ночевать. Плакатом мы пытались закрыть дыру и был он с нашей стороны белым, как привидение, так что изображенный на нем дядька, с красным молотком в руке, сурово смотрел в ночную сырость и холод.
- Я хотел завести альбом "Уссурийская эпопея или минуты, за которые стоит жить", - с пафосом романтика сказал Толик, - и делать в нем надписи о "текущих событиях дня", но засомневался, хватит ли мне этой бумаги
- Аврам всегда сомневается, когда что-то нужно делать, и это надолго.
- Ах, Варлам, а что мы оставим на земле, когда вознесемся. Теперь, когда вся миссия нашего блага возложена на Стаса, на мои худенькие плечи опускается тяжкий гранит заботы о памяти потомков, и я запечатлю сию летопись.
Длинноногий Толик придерживал одной рукой шаткую преграду из ящиков тары, на которой стоял я, а другой - плакат, голова его повернута к стене, и он в который раз прочитал нацарапанную кирпичом надпись: "Вода не утоляет жажды, я знаю - пил её однажды. Поможет нам лишь порт Находка, где в магазинах - Russian vodka!"
Я выбросил гнутый гвоздь и Варлам подал другой. При тусклом свете коптилки, сделанной из консервной банки и куска манильского троса, трудно было попасть камнем в ржавый гвоздь, и, потеряв равновесие, я рухнул, грохоча ящиками, на Аврама, сбив банку с мазутом. Огонек погас. Варлам выругался в темноте по адресу слетевших с носа очков, а Толик засмеялся тонко, cловно в пустом вагоне заржал жеребенок.
- Хи-и-и, хи-и-и. Я говорил, давай возьмем все: "Зачем, Аврам, это может возбудить неприятное отношение между честным Аврамом и местными аборигенами".
- Успокойся, Толик, ночевать нам здесь всего одну ночь.
- Чего ты его успокаиваешь, Стас, Аврам не побежит на причалы, и катер наверно ушел в тот поселок. Нашел очки, у тебя под ногами.
А теперь о том, кто они: Варламов Владимир и Авраменко Анатолий. Толику и Варламу по девятнадцать лет, друзья с детства, вместе учились в школе в Волчевыйске, Толик, правда семь классов, а Варлам - десять. Толика забрали в армию, и он служил в Уфе, в стройбате. Так как он человек словомудрствующий и ленивый, грузины, которые служили вместе с ним, обещали его зарезать, но когда - не сказали. Толик не стал ждать исполнения их обещаний, и как был в фуфайке и без ремня, стреканул в Москву к сестре Варлама, которая работала на овощебазе карщицей и была прописана в Москве по лимиту. На радость, на беду ли, в это время у нее был и Варлам. Друзья встретились, и конечно обрадовались. "А, добравшись до столицы, я понял, что дальше мне ходу нет", - так сказал Толик, и через месяц Варлам и его сестра уговорили, наконец его сдаться. Аврама повезли назад в Уфу два КГБешника. Командир части положил его в психбольницу, и после двух месяцев отсидки, Толика комиссовали. Толик известил друга телеграммой: "Варлам встречаемся столице везу сенсационное известие которому буду иметь честь нанести визит твоей сестре". Они встретились и решили уехать на Дальний Восток "в моря", заработать денег и купить аппаратуру для своего несуществующего пока ансамбля "Виктория". В стране была "битломания", все пели: туристы, прибалты, комсомольцы, диссиденты.
Раннее утро, туман рассеивается, поблескивают мокрые рельсы многочисленных путей, дома за линией цепляются за сопки, гудки буксиров в тесной бухте, словом, мы покидаем этот город, с его торговой романтикой времен позднего советского индустриального периода истории. Автобус за двадцать копеек довез нас по асфальту до поселка Унаши и вывалил на пыльную площадь на беду перед грязней столовкой. - Ба, какая удача! - воскликнул Варлам, и мы проели наши последние звонкие деньги. Улица, обсаженная с золотой проседью тополями, с бегущими в школу детьми, уводила в сопки, на восток от просторной Сучанской долины.
На редкость жаркий выдался день. Гравийка идет меж полей картофеля, рощиц вязов, старых чозений, по краям долины шеренги сопок. Аврам постоянно отстает, тащит еле-еле длинные ноги в парадных светлых штанах-клеш, туфли без шнурков покрыты пылью. Варлам вышагивает впереди, размахивая руками, за спиной у него рюкзак. Камешки дороги слепят глаза. Так и тень облаков тянется еле-еле и словно зонтиком на время прикрывает утомленную зноем голову, возвращая способность оценивать окружающее.
Место для ночевки выбрали не совсем удачно, долго шли по дороге, и быстро стемнело. Сошли в лес, в темноте захрустели веточки под ногами, вышли в просвет, как-будто на поляну, наткнулись на осевшую капешку, и натаскали под дерево сена. Я развел костер, пока ребята искали коряжины. Ночью пошел дождь, никто не захотел в темноте искать топлива для костра, и его трепещущее пламя скоро залило, ночь окунуло нас под бесконечный душ. Так мы и просидели, прислонившись к ильму спинами до утра, слушая порывы ветра в кроне огромного дерева, проваливаясь иногда, от темноты и шума воды в дрему, - время, казалось, остановилось.
К утру дождь прекратился, но вся трава на поляне, все вмятины коровьих следов, кусты колючего боярышника, с сочными яркими плодами, дикие яблоньки с корявыми мертвыми ветвями среди покрасневшей листвы - все мокрое. За водой, взявши котелок, отправился я, а Толик с Варламом должны были разжечь костер.
Обогнув кусты и выйдя на край поляны я увидел грязный ручей и ферму за изгородью, и ни одной живой души. "Вот хорошо, молочка можно раздобыть", - подумалось мне. Разбежался и перепрыгнул через ручеек на другой... Тут - то я и провалился сквозь тонкую засохшую корку, которую принял за твердую землю, и очутился по колено в жидком навозе. "Ну, что ж, обратного пути нет", - подумалось мне, и я побрел, разгребая жижу, вверх к ограде загона, через который не рискнул перебраться, оттуда вниз тек свежий поток коровьего дерьма, а обошел стороной, - вот где начинаются авгиевы конюшни.
Попав под крышу пустой фермы на склизкие доски, вдруг обнаружил, что здесь я не один, в конце прохода женщина в белой халате мыла ведро. Пока осторожно шел к ней, она направилась в мою сторону.
- Иди, там помойся, - ничуть не удивилась она и прошла мимо, ловко переступая с доски на доску в резиновых сапогах.
Пока мылся, подошел Толик в том же самом виде, что и я, он шел по моим следам.
- Ну что, последний из могикан, знаменитый следопыт, пошли за Варламом или подождем его здесь?
- Молочка бы...
- А вон и коровок гонят, - указал я в сторону сопок к реке, где из-за леса к дощатой времянке тянулись коровы, а потом показался и всадник с кнутом.
Сходили по дороге за Варламом, который пытался жечь костер из мокрого хвороста, и скоро сидели около времянки, а подошедший пастух с кнутом все расспрашивал, да кто мы такие, да что тут делаем, да куда идем. Воспользовавшись его гостеприимством, сварили суп из концентратов, и решили остаться здесь на дневку. Мы постирали с Толиком штаны и вывесили на дверь сарая сушиться.
Выглянуло солнце из-за сопок, пригрело, разогнало тучки, заблестело на траве и листьях. Пастух сказал, что молока даже ему не дают, и ушел, но вскоре вернулся с шофером, приехавшим с доярками. У шофера опухшая мрачная рожа, он ничего не спрашивал, а только сел на чурбачок и закурил папиросу. Пастух с лисьими наглыми глазами, подошед, потребовал три рубля, якобы надо выпить за знакомство, а когда узнал, что у нас нет денег, не поверил, но все же поинтересовался, что мы варим. Толик попросил у молчащего шофера закурить, но тот сделал вид, что не слышит, второй раз Толик к нему подойти не решился. В довершении всему нашлась бутылка дешевой плодо-ягодной бормотухи, и, так как мы отказались пить, двое аборигенов съели под закусь наш "обед". Потом у них снова был перекур, потом лисья рожа намекнул, что если мы хотим здесь остаться, то не мешало бы все-таки дать на бутылку, мы снова повторили, что денег у нас нет, потом было затянувшееся молчание, потом они ушли. Мы быстро собрались и покинули это гнилое место. Толик шел тихий, а Варлам ругался. Дорога шла в сопки. Здесь уже начиналась территория тайги.
Под сводами леса на песке дороги яркие солнечные пятна играют, словно маленькие котята кувыркаются. В просвете деревьев в стороне от колеи кровавым водопадом виноград, среди широких красных листьев кисти мелких черных сочных ягод с сизым налетом. Скоро наелись так, что, смотря на чуть обгоревшие на солнце радостные лица Толика и Варлама, у самого сводит скулы в такую же улыбку.
Сопки раскрывают яркое осеннее лицо, хотя и преобладает зеленый цвет, но уже небесный художник выплеснул на них разнообразные краски.
Дорога всё круче забирается вверх, пока не кончается на огромной поляне, из травы торчат по четыре вбитые колья, здесь была выездная пасека. Со всех сторон крутые сопки сомкнулись. За ключом, густо заросшим высокой травой, так что воду находишь только когда соскальзываешь с камня, обнаружили дорожку, исчезающую в лесу. Я пошел проверить тропу.
Под покровом леса прохладно, бродят по земле тени крон кленов. Тропа изрыта корнями деревьев, с непривычки утомительно переступать их. Пересек весь лес до речки, где тропа идет под скалами сопки то отдаляясь от потока, то выходя на его шум к зарослям развесистых черемух. Снялись, хлопая крыльями, рябчики с ее ветвей, роняя в быструю воду последние желтые листья, запах черных плодов настоялся в пустом лесу у реки. С увала сорвались два громадных изюбря, рыжими хвостами тяжело замелькали над кустами, остановились, замерли, потом ветвистые рога дрогнули, и неслышным шагом олени удалились за склон. Я повернул обратно. На солнечной поляне ребята развели костер и уже вскипятили чай. Бросил туда гроздь красных душистых ягод лимонника, собранных с лианы в лесу.
Толик чуть не плачет, большие карие глаза с длинными ресницами печальны, лицо страдальчески перекошено, он с ожесточением вырывает колючки из ладони. Заросли колючей аралии, оплетенные лианами, поднимаются по осыпи языком из распадка от прохладной зелени кедрачей, с сизыми от смолы крупными шишками. Склон навис над головой, словно раскаленная печь, а вершины перевала не видно.
Солнце слепит глаза, путь пройденный, сливается с небом, все позади в белесой дымке. Расстилаются по гребням луга, жесткая густая трава овевается легким потоком воздуха, в низинах, среди низкорослых серых стволов бархата и кудрявых дубков, отцветают лиловые астры и красные лилии, или весь склон в белых зарослях чистейшей ромашки. Разбегаются глаза, затески на редких деревьях теряются среди ободранных оленями стволов бобового акатника, в траве измятые лежки, рассыпаны оленьи катышки, и чистому воздуху примешивается густой запах мускуса.
Хвойный лес за вершиной, не продерешься сквозь засохшие сучья, но нашли тропу и затески на ней, весело зашагали через колодник, обросший мхом, по осыпавшейся хвое, на редких полянках потемневшие вайи папоротников и редкие бабочки порхают. Голоса, неуловимо поет ветер в вершинах деревьев. "Слышать, слы-ша-ать", - так звучит лес.
На опушке кустарники, жимолость и калина красная. Среди низеньких вершин широко раскинулась плешь верхового болота, закачался дерн под ногами, выступила холодная вода. Всюду на кочках кустики болотной продолговатой голубики. А вокруг простор березовых релок и серебристых зарослей тростника.
Опять попали на тропу, под покров леса на сухие увалы, исполосованные ручьями среди мшелых камней и густой травы, барбариса и красной смородины. Заросли кустарников и берез сменяют высокие стройные тополя, тропа по склону поднимается над падью.
Густой туман превратился в морось, она не столько капает, сколько мочит одежду. Клубится паром дыхание в мокром воздухе. Мы, уставшие, движемся по ущелью. С обеих сторон подпирают крутые сопки. И нет уже уверенности в правильности выбранного направления. Или это слабость от усталости в ногах. Не все ли равно куда идти, и есть ли правильное направление? Выйти. Чтобы не теснили сопки. И снова ключ выводит к отвесной скале, бьет под него поток, задерживаясь на глубокой яме, где стоят, шевеля многочисленными плавниками пятнистые, цвета камней, рыбы. Громадные деревья, словно серые колонны, загромождают ущелье, и просветы между ними густо заплетены кустами и лианами. И колючки, куда не протянешь руку. Чуть отклонившись от русла ручья, переступает на черную мочажину копытцами олень, осторожно ступает, замешательство, и он так же осторожно выскакивает из черной прогалины, что бы исчезнуть в лесу.
Ключи в раздвинувшейся пади сливаются в одну речку.
В кустах пахнет лежалой прелой шерстью, наверно прошли кабаны. Тропа пропадала, и мы начинали прочесывать лес, порой попадались настолько старые затесы, заплывшие корой, что они уже ничего не обозначали. Тогда шли напрямик, стараясь выбирать лес пореже, и обычно вновь натыкались на тропу. Но скоро стало трудно что-либо различать, стемнело. Ноги избили о невидимый в траве колодник, хуже когда попадали в заросли колючего элеутерокока или запутывались в лианах виноградника и актинидий. Исцарапанное лицо и руки горят, и каждая царапина кажется крупной раной.
- Все, сегодня никуда не дойдем и ничего не найдем. Подошли к реке, остановились на галечной косе под обрывистым берегом, развели костер, приготовив каши и поев, уснули. Ночью пошел дождь.
Вода поднялась, подтопила галечную косу, речка шумит, несет поток цвета настоявшихся листьев, клочья тумана над тайгой, моросит мелкий холодный дождь. Мокрые насквозь, быстрым шагом идем по тропе, со свистом рассекая высокую траву, словно ее косой косим. Роняют потоки воды с глянцевых листьев низкие ветви деревьев, из сиплого промокшего горла вырывается клубами белесый туман, рубашки прилипли к телу, горят, словно горчичники, закоченели побелевшие пальцы рук.
Вышли на галечную отмель, дождь непрерывной серой сеткой затянул пространство реки, висит над прибрежными тальниками, над голыми корягами плавника с кучами мокрого древесного мусора, над сопками и вершинами деревьев. Не останавливаясь, входим в воду. Поток сразу обжимает штаны на коленях, выхватывает из-под ног мелкую гальку, ворочает камни, на которые ступишь, шумит по перекату. У другого берега река бежит под самыми ветвями ивы, кажется, что листья падают в стремительный поток в головокружительном прыжке, и бьется веточка в воде. Толик с рюкзаком уже выбрался на берег, а Варлам сорвался и окунулся в воду, мелькнула рука, голова, но он быстро встал на ноги.
- Стоп!..- В глинистый берег впечатан четырехпалый след громадной кошки, в блюдце пяточки еще не залилась вода.
- Ого, вот это да! Настроение у меня почему-то припоганейшее, что-то мне нынче не гуляется.
- А если еще и увидишь ее, Аврам, совсем невкусным станешь.
- Она смотрела, как мы переправлялись.
- Я первым был. А может, она шла по моим следам.
- Ага, расписаться в "красной книге".
- Давайте лучше покричим, пусть знает, что это люди. Покричали и углубились в лес, снова тянется однообразная тропа. Толик позади горланит Высоцкого: "Смешно! Не правда - ли!! - Смешно, смешно!.. А он спешил, недоспешил!".
Пасмурно, сыро, бьется в стекло одинокая муха, за окном льет и льет дождь. Варлам в трусах возится у печки, Толик валяется на нарах, задрав нога за ногу, листает старую подшивку "Здоровья". Одежда наша висит под закопченным низким потолком на проволоке, протянутой из угла в угол зимовья. Добрались мы сюда через распадки, где курится то ли туман, то ли рваные клочья облаков, через бесчисленные протоки реки. Открыл глаза, ночная прохлада прошла по телу, потрескивает печь, горит огарочек свечи, напряженная тишина, потом что-то завозилось на земляном полу.
- Слышишь, - одними губами прошептал Варлам, над нарами поднялись очки с отсветами малюсенького пламени, - мышка.
В консервной банке шурудит маленькая мышь, рыжая с белым брюшком, с черными навыкате глазами на длинной мордочке, с маленькими лапками. Тоже - живое: выбирает, пробует, умывается, боится, изучает все вокруг, возвращается в банку, становится на задние лапки, - только в другой форме, и жизнь покороче.
- Э-эх, - вздохнул Варлам на противоположных нарах, - что будет завтра, продукты кончаются.
Пыхнул огонек, фитиль упал в расплавленную лужицу, пламя погасло, запахло испарившимся парафином. В синеющем оконце проявились черные силуэты деревьев.
Проснулся, сел на лавку, в зимовье тишина. Проспал ночь, а голова чиста, словно и не ложился. Варлам и Аврам спят тесно, посапывая. Из оконца свет падает на маленький стол, где немытый котелок с ложками, закопченная кастрюля с компотом из лесных ягод: красной смородины, барбариса, дикого винограда, кишмиша и лимонника. Белеет острога, начищенная Толиком, а еще на оконце застывший парафин, стреляные гильзы, как бумажные, выцветшие, так и металлические, карабинные, клубки обесцветившихся веревочек и грязная катушка белых ниток с воткнутой ржавой иглой. Под потолком, свисают с вбитых в балку гвоздей башмаки попарно. В сером сумраке угла за печью, у порога двери, прислонен топор и стоят оставленные кем-то резиновые сапоги, один целый, а другой с порванным голенищем. Я замотал листами журналов ноги, сунул в сапоги и вышел из зимовья.
Холодное свежее утро. Солнце, играющее, живое, поднялось над краем сопки, высветило лес и вырубку перед зимовьем. Облака растворяются в голубизне неба. Кричат в лесу кедровки, на траве переливаются крупные капли росы. С кончиков листьев клена, низко раскинувшегося красным шатром, падают капли, разбиваясь брызгами о край крыши, попали холодные за шиворот. Нашел свернутые удочки с короткой леской и маленькими крючками под низким коньком крыши. Вышел Варлам, потягиваясь, смотрит, что я делаю.
- А как Аврам?
- Спит, и это надолго.
- Ну что, пошли! Испытаем?
Продрались сквозь кусты, осыпая капли на себя, к ключу, бегущему между каменных плит. Варлам бросил камень в прозрачную воду, всплеск, глухой стук в дно сразу снесло потоком. Плывут вершины кедров вместе с белыми облаками в голубом небе над черной скалой, в расщелинах которой сочится вода, и прижались к камням опавшие красные листья.
В воде под камнями насобирали ручейников, нежное тело и жесткие лапки спрятаны в каменный домик, вырываешь их из длинного склепа, насаживаешь на крючок, опускаешь леску по течению. Крючок несет потоком, наживка попадает в яму, тонет, и ты чувствуешь, леску чуть-чуть потянуло вниз, дергаешь, удочка пружинит, изгибается, и на тебя летит трепещущая форель. Она падает в траву между камней, ты хватаешь бьющееся тельце, снимаешь с крючка и отбрасываешь подальше на берег. Снова кидаешь крючок, - снова выхватываешь форель, холодную, всю в красных точках, с хищной пастью. Варлам восторженно вскрикивает, но у него и часто срывается.
Так вышли на тихий речной плес, где ключ впадает в речку. Вода несет листву и мелкие веточки, залиты водой речная галька и упавший могучий кедр, у излучины береговая трава в воде. Горный кряж отодвинулся, открыв долину. Собрали на прутик ивовый рыбу, штук двадцать поймали, и вернулись к зимовью. Толик поднялся, сидит у окна, зашивает порванную рубаху.
Река все круче забирает на север, горный кряж, закрывавший горизонт, подступил к самому берегу, теснит в сузившуюся долину громадные ильмы с треснувшими вдоль стволами и дуплами от корней в рост человека. Старые кедры высоко шумят кронами, увы, с недосягаемыми крупными шишками в ветвях, камни, брошенные, не долетают до них, рвут листву на соседних деревьях. Черемуховые заросли оголились совсем, вся их желтая листва, словно пестрое платье, лежит на земле. Зеленокорый клен с гладкой, словно мраморной корой, весь пурпурный, редкие, опавшие резные его листочки лежат поверх травы, не шелохнувшись.
Тени протянулись через речку, разбили лагерь у подножия сопки в тополиной роще. Длинноногого Толика оставили внизу, очень он притомился за день, а мы с Варламом полезли вверх по склону.
- На рекогносцировку, - сказал Варлам.
- До побачанья, а я порыбачу.
Уступы круче, а мы лезем выше и выше. Горный кряж отодвигается, растет, раскрывая простор мелких увалов внизу, опуская в новые пади свои отроги. Зашелестели золотые березы, словно метелки с отпотевшими на черных прутьях мелкими листочками.
Горные цепи встали со всех сторон, открыв глубокие распадки.
Выбрались на каменные россыпи, среди пустоты которых краснеют круглыми вершинами осины. Узкий гребень перешел в обвалившиеся скалы с низкорослыми кедрами с изогнутыми ветрами стволами. Удобные каменные площадки заросли пахучим багульником, цветущим второй раз, приходится продираться, осыпая розовые лепестки, уклоняясь от колючих упругих ветвей кедров с крупными смолистыми шишками, или обходя скалы по коварным осыпям, того и гляди, скатишься вместе с обвалом.
Пахнуло в лицо ветерком, и мы по высокой траве выбрались на крутой простор на вершину сопки. Волны гор до горизонта. Сердце словно сжимается и срывается вниз в немом падении, взгляд летит над горными цепями и провалами низких долин. Солнце садится в дымку гор, алое в прозрачном воздухе.
Назад спускались быстро. Нарвали за пазуху кедровых шишек. Дымок у подножья, затем светлое пламя среди сумеречных деревьев и длинная фигура Аврама, колдующего над котелком. Скоро сытые и усталые лежим у ровно потрескивающего костра, выковыриваем орехи из горелых шишек и слушаем звон ключа.
Вдруг из тишины возник далекий быстро затихающий рев, за ним еще один, ближе.
- Тигра, - Аврам поднялся с земли.
- Похоже, что изюбри трубят.
- Варлам, потеснись и вытащи лицо из костра, у тебя стекла уже плавятся.
Никто не рассмеялся. Все вздрогнули, за ключом, совсем рядом заревел еще один.
- Надо же, а ночь такая темная, безлунная,- расхрабрился Аврам.
- А ты сходи, может это - и тигра.
Развели костер поярче, все отодвинулись друг от друга. Долго не спали, вглядываясь в темноту, где в отблесках пламени пляшущие стволы деревьев. Тот, все ходил, шуршала галька, и один раз слышали плеск воды. Потом была полная тишина. Ушел.
Рано утром проснулся от холода, костер прогорел, Толик и Варлам спят, уткнувшись друг в друга прямо на пепелище. Небо светлое, таинственно вокруг, стоят деревья манджурского ореха, неожиданно, с треском роняя перистые лимонные листья себе под корни, словно их обламывает невидимый таежный дух.
Собрал из мокрой от белой росы травы грязные ложки и котелок и пошел к ключу, мыть. На колючках барбариса, как слезы на ресницах, капли, они тяжело падают в пляшущую воду, сведенные холодом пальцы еле ворочают звякающее о камни железо. Проснулись Варлам с Аврамом, поднялись, разговаривают, - такие разные люди.
С речки прибежал возбужденный Толик.
- Вже костер развели, а там, - показал руками, - рыбины - во!
На речке утренние тени кустов ложатся на воду, в яме поначалу ничего не заметили, пока не забрались на колодины речного завала и не заглянули под него, где крутится мелкий сор и грязная пена. В темной глубине стоят, шевеля хвостами и плавниками действительно огромные рыбы для такой маленькой речки, спины их от головы были цвета отблесков темного пламени, а когда какая-нибудь уходила под бурелом, то сверкала боком в красных пятнах, как у леопарда.
Вырубили длинную тяжелую палку, насадили острогу, и началась охота, такого рода рыбалку нельзя назвать иначе. Но на этой яме нас постигла неудача, мы только замутили сором из бурелома воду, вся рыба исчезла, то ли ушла глубже под завал, то ли прикрывшись мутной завесой, проскочила ниже по течению. И лишь одна выскочила на перекат, быстро-быстро, словно глиссер, помчалась вверх, но и эту упустили. Наученные неудачей, пошли вдоль берега по воде, вглядываясь особенно внимательно в воду на ямах, вымытых стремительным потоком в гальке на поворотах речки или под завалами, и вскоре снова увидели рыбину.
Первую заколол Аврам, он с острогою в руках гонялся за ней по длинному перекату, разбрызгивая фонтаны воды, а мы с Варламом, вооружившись палками, не давали ей уйти в глубину. Толик торжествовал, сняв с остроги и еле удерживая в руках еще живую рыбину. Он промок с ног до головы, да и мы по пояс побывали в ледяной, как показалось поначалу, воде.
Охота продолжалась, вторую достали под завалом, я осторожно подвел острогу к голове и резким движением пригвоздил ее ко дну, палка в моих руках так и ходила ходуном, рыба сорвалась, окрашивая воду кровью, но скоро снова попала на острогу.
Закололи три штуки, когда солнце уже стояло в зените. Как быстро летит время в азарте охоты. Сидим на корточках вокруг костра, на жердях сушится одежда, башмаки и сапоги Толика, ждем и смотрим на подернутые пеплом угли, когда зажарится завернутая в листья лопуха рыба. Раскрыли обгоревшие листья, и ноздри защекотал вкусный аромат, заставляя сглатывать слюну. Одной рыбины вполне хватило досыта наесться нам троим. Две других, переложив жесткой крапивой, понесли с собой.
За кряжем неожиданно открылась новая долина, сопки расступились, выпустив пологую луговину с грядой невысоких холмов, заросших дубняками, на один из них взбиралась колея заброшенной дороги. Дорога уходила на восток в пестрые сопки. Открылся простор, зашагали легче, мягкий ландшафт, высокое небо, дорога ведет по гребням увалов. Безлюдье, тишина, легкий, прохладный ветерок шевелит волосы на голове.
В пойме реки показалась копна сена, вскоре потянуло запахом печного дыма, где-то жилье. На взгорке открылось несколько домов, в вечерних лучах закатного солнца струился дымок над одним. Дорога уходила к реке, а ее отворот взбирался к деревне. Подошли ближе и поняли, что это всего три дома; один с дымком во дворе, другой полуразрушенный, нежилой и выше с многочисленными окнами барак.
Во дворе возились у вкопанного в землю стола трое: бородатый, коренастый мужчина и два парня, - вокруг них вертелись собаки. За ними летняя кухонька с распахнутой дверью, из тонкой трубы поднимается дымок. Собаки злобно залаяли и бросились к калитке, закрытой вертушкой, парни подняли головы, а бородач, с закатанными рукавами рубашки подошел к забору, руки его были в крови.
- Здравствуете, можно ли где здесь заночевать?
- Конечно, - бородач показал на полуразрушенный дом, - вон, там располагайтесь. - Повернулся к нам спиной и пошел назад, собаки проводили нас лаем.
Варлам и Толик пошли таскать с речки хворост, а я занялся разрушенной печкой, пытаясь собрать кирпичи.
Уже начало смеркаться. За соседним домом где-то затарахтел движок, когда на дворе послышалась громкая ругань: "Ты, старый, совсем из ума вышел. Совесть потерял. Люди с дороги". К нам направилась высокая, худощавая женщина, одетая в старенький коротенький халат, трико и тапочки с меховой оторочкой.
- Заканчивай возиться, пошлите в дом.
Мы не заставили себя уговаривать и последовали за ней к дому. Варлам с Толиком остались посреди просторного двора, а я зашел на веранду дома, где стоял стол и лавка вдоль окна.
- Бросай мешок в угол.
- Тут две рыбы, - я развязал рюкзак и показал.
- Отдай Гале, она разделает.
Я переступил порог дома, в единственную, но просторную комнату, освещенную лампочкой без абажура под потолком. В одном углу высокая широкая кровать, другой угол занимал развесистый фикус в кадке с землей, стоящий на низком табурете, за ним старая радиола и громоздкие сухие батареи для нее. Сбоку вынырнула молоденькая девушка, я ее сразу не заметил, она занималась печкой.
Когда я вышел во двор, Аврам уже дымил папиросой, а Варлам с оживлением разговаривал с парнями своим быстрым, взлетающим до фальцета голосом. У калитки бородач стоял, разговаривая с высоким красивым корейцем с обвязанной красной косынкой головой, тот улыбался, показывая крепкие белые зубы и попыхивал трубкой. Двое других азиатов, малорослых, о чем-то оживленно цокали на своем языке. Один держал на весу кровоточащую печень. Я заметил, что корейцы отрезают маленькие кусочки ножами и глотают, при этом жестикуляцией выражая полное восхищение пищей. Варлам объяснил, что корейцы едят печень барсука и что она лечебная, барсука убил Александр Александрович, Степан и Виталя, когда ходили сегодня за женьшенем.
Из кухоньки прошла хозяйка с большой дымящейся кастрюлей в руках, не обращая внимания на корейцев, громко сказала бородачу:
- Зови, хозяин гостей к столу, - и скрылась на веранде.
Корейцы раскланялись и унесли с собой подарок в барак на сопке. Варлам, Степан, Виталя и Александр Александрович ушли на веранду. Высокий Аврам, до этого галантно разговаривавший с Галей, ловко пластовавшей кунжу, оставил ее, она пошла кормить кур за сетку загородки внутренностями рыбы, и направился к дому с видом утомленного аристократа, развевая полы расстегнутой на белой груди рубашки. Небо начало темнеть, только там, откуда мы пришли, светил закат, алый свет рассеивая за дымчатыми сопками. Ворочает у сарая цепью собака и рычит издали на меня. Из-за сетки вышла девушка, вокруг нее начал было прыгать здоровенный щенок, но она отмахнулось от него.
- Пошли в дом.
После еды за широким столом шел неторопливый разговор с шуточками. Стояли пустые уже миски, хотя в кастрюле еще томилась пареная картошка с жирными кусками барсучатины.
- Ажно голова кружится. Так вот, - продолжает Аврам свой рассказ, как уходил в армию. - Вообще эта история с проводами дала неприятный осадок на органы внутреннего сгорания, как в физическом смысле, так и в моральном. И в самый последний момент я опаскудился, полез на крышу вагона речь толкать. А меня оттуда стаскивают, а я кричу: "Други, мы еще вернемся!". Варлам даже слезу пустил, машет носовым платком.
- Вот уж да, такого пьяного Аврама я не видел еще.
- Очнулся уже в Уфе. Такие то дела.
- Что мы видели в жизни, завод, танцплощадку.
- Сейчас бы гитару в руки и..., песню Варлам вспомни.
- "Напрасно ищет ты в себе любви крупицы. - Все сожжено давно в огне губительном. Не пышут живостью уста, - лишь крутит пепел сизый. И голова в бессонницу пуста. - Все памяти мосты разбиты".
- Любовь, ах, первая любовь Варлама, и моя с краю немножко. Как сейчас помню, - продолжает Аврам. - Скамейка. Она - говорит: "Морожено хочу". Варлам засуетился, убежал из сквера, а я сижу, нога на ногу, обнимаю одной рукой общую подругу, вдыхаю аромат весны, вслушиваюсь в чириканье пташек, а тут, идет по аллее компания парней, и моя, точнее наша, подруга знакомых увидела, "Ребята!!" кричит, подходят, один как врежет ногой в зубы, губа и отвисла, а они берут "нашу"подругу под мышки и в кусты. - Шишнадцать лет тогда нам было. Варлам тогда и придумал эту песню. - Аврам закончил рассказ, жуя разбитую губу.
Тетя Вера сидит, положив руки на колени, улыбается.
- Водку он любит. Ты расскажи, как по прошлой весне отпился.
- Ну а кто ее не любит? - Улыбочку прячет в бороду, хитрит Александр Александрович, он не такой старый, как показался поначалу. - Приезжает по весне как-то "Урал" с тремя парнями. В кузове заставлено ящиками с водкой. Пили-пили, пили-пили, вот холера, а ее еще много. Неделю пили.
- Это ты не помнишь, - тетя Вера вставляет.
- Потом приехала милиция и солдаты, повязали нас чуть тепленьких. Что оказалось? Сбежали те, трое, с зоны в Чугуевке, взяли магазин, угнали машину, - и в тайгу. Задери его черт, попали те зеки прямо ко мне. Ну а я, человек простой, документов не спрашиваю. Люди бывают редко, всем рад. - Особ конечно с водкою, - добавил он Витале, посмотрев в его рябое лицо.
- Дочка иногда бывает из Сучана, так одна, как сейчас.
- А что те парни? Так воли давно не знали. Их как-то учат? Ну, сделал что плохого, сажают в тюрьму, заставляют работать тяжелую работу, - лес валить. Будешь хорошо работать, да при хорошем поведении, так и выпустят до срока. Так вот дурак я, не понимаю, в голову нейдет, - закон в нехороших условиях требует хорошей работы и примерного поведения, - да при таких условиях и случайный человек сломается, найдет у себя вину. Может этого от них требуют? Так, я как-то не успел спросить ребят.
- Ну, ты загнул, Александр Александрович, - говорит Виталя, - для того и тюрьма, чтобы научились работать в плохих бытовых условиях, отсидят, и на свободе будут работать хорошо. Воспитание это. Дураков учить надо.
- Ага, тоже, что и ты, говорил мне генерал.
- Опять чего-то загибаешь?
- Прилетал как-то генерал на вертолете, - тетя Вера, усмехаясь, говорит, - к этому всякие едут. Бодренький еще, ласковый, с животиком, как и положено, да при нем два молодца неотступно. Расскажи, старый.
- А что рассказывать? "В дурдом дураков надо" - вот что говорил генерал. Так я умишком то своим ничего не понимаю. Ну, посажен, посажен в стены с окнами-решетками, за высокий забор, врачи, санитары опять же. Что от него надо? Чтоб правильно мыслил, не раздражался на других дураков по пустякам. Чтоб тоски не было, тоска ж - тоже болезнь. Фантазии всякие. Так любого посади, и пусть он докажет в этих условиях, что он не дурак. Так человек сломается, найдет у себя поверты, и наверняка будет считать себя калекой. Не о том всё. Он то, что хотел? Отдохнуть, развлечься, меня ласково "Александрычем" называл, так я моложе его. Коньяк пили. Так и своих ребят-то по имени называл: "Ваня" - то да се, "Алеша" - сюда-туда. "Свобода у тебя",- говорил, - "Иди - куда глаза глядят". Правда, дальше забора не ходили, да это и не нужно было, кругом сопки, тайга, - куда пойдешь? А ребята его вконец расслабились, чины забыли.
- А все ж сурово то поглядывали. На кухню ко мне даже нос совали. Пройдохи такие, особ, когда на охоту ходили.
- Понятно, генерал, охрана, - говорит Степан.
- Жить то тут кто согласится. Разве что Виталя.
- А что? Так ты ж, Александр Александрович, будешь уходить, всего зверя перебьешь. Сам - в город, вот там свобода. Или в Москву.
- В Москве жить можно, особенно с деньгами, - говорит Аврам. - И в магазинах всего полно, и народ столичный по улицам гуляет, культура.
- Москва. А, что - Москва? - взял слово Варлам. - Сестра у меня прельстилась столицей, на Сетуни живет в обшаге квартирного типа в двенадцатиэтажном доме. Работает карщицей в подвалах овощехранилище, получает сто двадцать "рэ". А на кой они ей нужны эти деньги, когда выходит из пыльного подвала и плюет грязью на снег, и руки, я видел, дрожат, когда держит ложку за обедом в столовке, поверти смену маленькую баранку кары. Живет в Москве, по лимиту прописана, то есть, пока работает, до тех пор в общежитии, как только уволится - выматывайся из Москвы. Долго еще Варлам ругал свою сестру.
Я, утомленный и осоловевший от еды, ушел в дом, где всем мужикам постелили на шкурах и тулупах, на полу под фикусом. Комната плыла мягким теплом. Дверь на веранду была открыта. И приснился мне сон: "Старая Москва, узкие улочки с двухэтажными домами. На первых этажах "Цветы", "Вино", "Хлеб", "Галантерея"", - двери магазинчиков утопают в тротуары. Кругом тишина, все покрыто девственным снегом, жилые окна вторых этажей занавешены. Не сон, а сама действительность сошла на Москву. Неожиданно на улице попадается мертвый лесной зверь, потом еще один, еще и еще... Я бреду в безмолвии и тревожном ожидании, всюду натыкаясь на мертвых лосей, лежащих поперек мостовой, глаза их с длинными ресницами закрыты. Но вот, впереди показывается фигура человека, он в белом фартуке с жетоном на груди, машет веником. Это дворник. Он приближается и смотрит на меня. "Что это? Никого нет в городе, где все?" "Спят, рано еще". "А это что?" - Испуганно спрашиваю я, озираясь. "Лоси это, дикие", - равнодушно отвечает он. А потом добавляет, пристально вглядываясь в меня. - "Да ты, парень, никак и сам лось?". Я чувствую, что я - действительно лось, и бегу по улице, а метла у дворника превращается в ружье и он метит мне в сердце".
Над сопками слабая заря скрыта хмурыми облаками, что висят в небе, как тяжелый занавес, сквозь который снизу пробивается свет. Широкий двор замусорен старой щепкой, по нему бродят куры во главе с красным петухом. Умывальник в огороде, комья вскопанной земли под ногами рассыпаются в прах. Вода в умывальнике холодна и мертва. Подошел Толик, омочил кончиками пальцев глаза, щеки: - Бр-р, - и побежал снова в дом. Звякнуло ведро на крыльце, и из-за угла выглянул Варлам.
- Я тоже стать хочу охотником, чтобы жить вот так, в тайге, - радостно сообщил он. - У ключа спугнул косуль, вот кусты затрещали!
На веранде в углу, развернув берестяные короба, где во мху лежат множество корешков, Степан, Виталий и Александр Александрович делят женьшень на полу. Сидит на табурете Толик, курит, Варлам на пороге закрытой в дом двери, прислонившись к косяку, поглядывает на дележ.
- Александр Александрович, и нам клади крупные корешки, - говорит, облизывая верхнюю губу, Виталя. Степан молчит.
- Эх, такую мелочь, - хитрит Александр Александрович, повернув лицо к безучастному Толику, - здесь и десяти грамм нет, а выкапываю. Исчезает корень из тайги, - а потом добавляет, глядя на Виталю. - А план триста грамм в год.