Зарби Кира : другие произведения.

Четвертое море

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:


  
  
  
  
  
  
  
  

ЧЕТВЕРТОЕ МОРЕ

  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   Des armes, des armes, des armes,
   Et des poХtes de service Ю la gБchette
   Pour mettre le feu aux derniХres cigarettes
   Au bout d'un vers franГais
   Brillant comme une larme.
  
  
   После Брюгге и Гента постсоветская Рига кажется куском насквозь промороженного собачьего дерьма, который по ошибке назвали городом. У моего Уленшпигеля -- папа из Ливана. Это наводит на размышления.
   Есть такой тип девочек -- я определенно к нему отношусь. К тридцати годам мы благополучно отбиваем себе пятки, сажаем печень, прокуриваем легкие, а сердце пропускаем через мясорубку. И все это -- с таким видом, будто нам должны дать за это медаль. Но медаль не дают. Дают новую лазейку, за которую ты хватаешься, как за возможность отыграться. И... ну, вы сами знаете, чем это обычно заканчивается для заядлых картежников.
  
   Самолет бочком прополз на взлетную полосу. Estado Ingravido. Его собратья выстроились у ангара рядком, жизнерадостно задрав к облакам куриные попки. Только сейчас заметила -- у каждого из них под хвостом, словно в окружении невидимых перьев, зияет маленькая дырочка. Из такой же и у моей птички вот-вот вырвется струя удушливого желтого дыма, чтобы рассечь жиденькое январское небо напополам. Будет композиция в духе Босха. Лица детей лейтенанта Шмидта, греющих проспиртованные кости в переходе на Садовой, справа и слева. А посередине, наискосок -- чья-то любовь с крестом, обратите внимание на средиземноморский тип физиономии, баки а-ля "я басист в группе System of a Down" и презрительная щелочка смуглых губ. Хотя почему басист? Барабанщик.
  

*****

   На улице минус двадцать пять. Взгромоздившись на уступ колеса в обледенелом троллейбусе -- на этот уступ не претендуют даже самые отважные бабушки -- дерусь со смартфоном, который не желает исправлять мое французское косноязычие. Ему-то хорошо: если птичий язык у тебя родной с детства, можешь с умным видом рассуждать о позиции ne, le и pas в криволапо составленном предложении. Напоминаю -- я громоздюсь на выступе колеса между двумя сиденьями.
   У меня, как у десантника, ровно пять минут, чтобы забить недобитые стрелки и полчаса -- на то чтобы кинуть шмотки в рюкзак, который братья-парашютисты ласково называли "запаской" (20х30, если выдернуть шпильку -- взорвется под напором содержимого). Нахрен мне клюква в сахаре! -- и клюква в сахаре остается сиротливо лежать на кухонной полке. Остальные участники будущего взрыва уже распиханы по карманам.
   Кот растянулся на столе, словно немой упрек. Клочья нализанной шерсти летают по комнате и пристают к ногам, будто умоляя хоть частичку его забрать с собой. Морда безучастна, но этой шерстью сказано все.
  
   -- А я ненавижу котов, -- выстреливает он, как из пистолета. Дикий акцент с ударениями преимущественно на последнем слоге и дополнительными гласными в промежутках, очевидно, чтобы удобнее было переводить дыхание, -- Мои собаки съедят твоих котов и высрут твоих котов на улице!
   Обалденно литературно получается, если переводить твой английский дословно, мой ласковый друг с чувством такта, похожим на кактус! Впрочем, этому высказыванию, кажется, предшествовала моя реплика. Что-то насчет того, что бойцовые собаки представляют собой помесь свиньи и крысы (у безымянного столба, выползшего на тротуар откуда-то из двенадцатого века, как раз примостился розоватый с проплешинами бультерьер). Даже не силясь представить все прелести моих двух котов, Себ своим видом олицетворяет обиду за весь собачий род.
   Мостовые города, по которому наши далекие антиподы бродили в костеровском бреду лет пятьсот назад, лижут подошвы его мексиканских кроссовок и глухо стучатся в неуклюжие пятки моих сапог -- сапог девочки-полугота, стыренных у младшей сестры. Рядом трусят две девчонки из Политеха, милые девчонки, которые любят фотографироваться, вафли, шоколадки и маму. А одна из них -- даже парня, который через год вернется из армии.
  
   Все это время я слышу, как идет обратный отсчет. Он очень длинный, тысяч на десять, от Витебского вокзала до мягкого "плюх" об землю несуществовавшей доселе Фландрии. Разумеется, последнее -- честное литературное преувеличение. Шарлеруа имеет к Фландрии такое же отношение, как Брюссельский столичный регион. В существовании его я убедилась еще два года назад, когда, мимолетом в Сарагосу, продолжала лишаться туристической девственности на его депрессивных по среднеевропейским стандартам улочках. Может быть, именно тогда эта дурная мысль втемяшилась мне в голову?
  
   Витебский вокзал всякий раз заставляет меня вспоминать о задумчивых совах Саши Васильева своими часами с навеки запотевшим циферблатом. Мягкое "плюх" сопровождается нестройными аплодисментами все еще живых пассажиров. Я тоже вставляю свои пять копеек, но внутренне сожалею, что им и на этот раз есть чему радоваться.
   Шаттл -- он же челнок с изображением мальчика в непристойной позе, гордого собственной непринужденностью -- подхватил десантника с его запасным парашютом, расписанным дубовыми листьями, из разверстого жерла аэропорта, как подхватывают горячую плюшку с конвейера на хлебозаводе. Жалко даже, что в Шарлеруа нет специальных машин для отсоса пассажиров прямо из салона. Так, по крайней мере, хотя бы булочкой себя не чувствовала. В магазине говорили -- это рюкзак для пешей охоты. На медведя. Если тебя примут за дуб -- медведь пройдет мимо, так как не ест желуди.
   Шаттл летел мимо дубов застывшего в ожидании угольного городка с равнодушием того самого медведя. Ему было все равно, так же, как и мне. Мне -- двадцать восемь и, может быть, проблема в том, что я не знаю на кого злиться за то, что мое сердце пропустили через мясорубку.
   Фонари тянули круглые головы и заглядывали в окна ласковыми ночными кошмарами. Он в пробке стучал по клавишам мобильника с покоцанным экраном. Он всегда держит его между широко расставленных коленей, будто дуется в игровую приставку. Он опаздывает, но это ему можно простить. Единственное, что непростительно -- каша у него во рту. Когда птичий язык напополам с кашей -- это я не ем.
  
   Девочка в войлочной шляпке неприятно резанула ему глаз сходством шляпки с фригийским колпачком. "Так я и знал", -- подумал он на своем птичьем языке (если он вообще думает -- а здесь я ни в ком, кроме себя, уверена быть не могу), -- "Хотела южнее, но денег хватило долететь только досюда". "Именно так оно и есть", -- мысленно парировала она, поправляя шляпку.
   Парень в прикиде, организованном по принципу кочана капусты, не произвел на нее впечатления, особенно учитывая, что ростом мы оказались примерно одинаковыми. Ну и еще, знаете, штаны такие, которые висят несколько ниже ожидаемого, и за счет мягкой складки где-то на полпути между талией и ногами, придают силуэту сходство с колбасой, затянутой в крупную сеточку. При прочих равных, я предпочитаю избегать ситуаций, когда рядом оказывается мужчина системы "под теннисные тапочки" -- только в них ты будешь чувствовать себя с ним хрупкой и ранимой. Стоит надеть десятисантиметровые каблуки -- и ты уже фотомодельная дылда подле невзрачного гопника.
   -- Салют, это ты -- Ирина? Прости, я немного опоздал.
   Лицо у гопника, по-пингвиньи обтянутое капюшоном и скрытое тонированными очками, не особенно приветливое.
   -- Что?
   -- Привет, я немного опоздал. Ты Ира?
   -- Что? А-а-а... Ага... Себ?
   -- Он самый. Как дела! Садись в машину, поехали.
   -- Сава-сава. Поехали. В Брюгге?
   -- По Брюсселю, гулять. В Брюгге -- завтра. На сегодня ограничимся столичной ночной жизнью.
   -- Как пожелаешь, -- хосты такие люди, которым безропотно отдаешься на милость, потому что деваться все равно некуда.
  
   Город был темный и совсем большой. Днем его размеры представлялись обозримыми, но ночью он, как и все города, становился вечен. "А еще", -- размышляла я, предлагая неизвестно кому воображаемый зуб, -- "этот страшно вежливый парень все время думает про цвет своей кожи, которую многие (в его болезненных фантазиях) находят непозволительно темной. Впрочем, в этом тусклом фонарном свете кого угодно можно принять за марокканца".
   А вот, кстати, и они -- мы проезжаем мимо квартала, населенного симпатичными ребятами с громкими голосами и незашоренным жизнерадостно-агрессивным отношением к происходящему. Себ косится в окно и поясняет:
   -- Не пугайся, у нас тут местами филиал Северной Африки.
   Мне пугаться, в общем-то, нечего, потому что сложно бояться того, о чем не имеешь понятия. Зато ты, кажется, завяз в этом по уши. Проблемы с этнической идентичностью, чувак, сразу бросаются в глаза, когда женская задница вызывает восторг прежде всего своей белизной... Но это если забегать сильно вперед. Пока мы прожевываем твой легкий шовинизм теми же челюстями, что и избыток вежливости.
   Если пацан музыкант -- у него сразу +50% к карме. Барабанщика в нем сложно было не распознать за километр. Взять хотя бы шаловливые руки, которые стучат по всем проплывающим мимо поверхностям, выхватывая пульсирующие в эфире ритмы. Особенно, когда ему страшно. "Почему тебе страшно, черт подери?" -- думаю я, вытягивая ноги в темноте под сиденьем. В машине длина любых ног кажется избыточной. Наверное, ты бы не стал особенно бояться, если бы знал -- ради следственного эксперимента женщины-естествоиспытатели готовы на все. Полевое лингвистическое прошлое опасно угрожает их здоровью и репутации. Сколько бы ни было у них за плечами печальных историй, все равно будет казаться, что для выборки пока маловато.

*****

  
   Выдыхаю -- до вагона 50 метров, мозг в черепной коробке от мороза ссохся, как плохой грецкий орех. Кишечник прилип к позвонкам, это от ветра. В носу -- что у нас там? -- в носу смерзлись волоски и при каждом вдохе больно рвутся из гнездышек, будто кто-то сидит и дергает. Морозный воздух -- отчетливо коричневый, с пяти лет не могу отделаться от этого ощущения.
   В меня тоже постоянно рикошетит пульсирующими в эфире мелодиями. Тогда я начинаю стонать прямо на улице. Это называется пением и помогает согреться.
   В вагоне, следующем в Псков в ореоле опадающих совиных перьев, обнаружилась бабушка, у которой рот закрывался только тогда, когда она вдыхала носом (преимущественно она дышала ртом). Бабушка обрушила на меня и ни в чем не повинную парочку в отсеке плацкартного вагона град никому ненужного диалектологического материала. Парочка быстро переползла сидеть под боковую полку, где мужик с лицом то ли видавшего виды геолога, то ли бывшего зэка, рассказывал, как зимой медведь приходил на кладбище отрывать и есть трупаков.
   Зачин истории, содержащий упоминание медведя, я пропустила, поэтому еще минут двадцать сидела и слушала его с дрожью в коленях, чувствуя, как реальность под влиянием незатейливого рассказа плавно смещается в плоскость маркесовской. Почему некоторые люди говорят так, будто у тебя в руках включенный диктофон? Сильно подозреваю, что все человечество в конечном итоге делится на два обобщенных типа: пытливых исследователей и неутомимых информантов.
   "Хотя стоп -- при чем здесь Псков?" -- спросите вы. При том, что мы не ищем легких путей. Если человек едет в Брюгге, как он может проехать стороной Тарту, не передав привет Лотману? "А зачем тебе, девочка, Брюгге?" -- может последовать вполне резонный вопрос. И этот вопрос будет совершенно пустым и не имеющим смысла в мире, знакомом с постмодернизмом.
   О, это прекрасный мир! В нем двадцатипятилетний студент-бельгиец с арабскими корнями и мозгами рафинированного европейского отморозка лежал в тропических зарослях где-то уже совсем недалеко от Тихоокеанского побережья и сутки ел грибы. В это время она с ее последним (предпоследним) парнем в последний (или пред-предпоследний) раз занимались любовью, и от хорошего гашиша ей казалось, что она смеется вслух, а у него четыре руки.
   Помню, он тогда очень обиделся: когда она спросила, правда ли он только что был здесь или это был кто-то другой. Мало ли кого может занести в коммуналку. Признайся честно, детка, тебе уже тогда хотелось, чтобы туда занесло вот этого злого бельгийского Тиля. Все, что он произносит вслух, отдает хлоркой, словно воздух на задворках заштатного сибирского автовокзала.
   Пытливый читатель бы в данном месте не преминул отметить, какая тема красной нитью проходит через первую часть произведения. Оно и понятно -- потому что мы вляпались. И я говорю "мы", потому что очень хочу, чтобы и ты вляпался тоже.

*****

  
   Брюссель 31-го декабря выглядит так же, как 4-го января. В Питере все совсем не так. После новогодней ночи город еще как минимум неделю похож на женщину с дырявой корзинкой в очереди на кассу полуночного магазина пешеходной доступности. У нее все уже позади: и дергание за косички на переменке, и первый аборт, и третье замужество.
   Толпа прочесывала нас против шерсти, насквозь, запуская в наши космы черепаховый гребень. В ушах стоял гул, смешанный с запахами недоступного простому хиппующему съестного. Этот гул в разных городах состоит из разных языков, но везде звучит одинаково.
   Мы кинули в машине парашют и фригийскую шапочку, разменяв их на две бутылки брюта, который теперь ждал своего часа в перекинутой через его плечо волшебной исчезающей эстонской сумке. Мне говорили, что пить брют в Европе считается хорошим тоном, как и много других противоестественных вещей.
   Сумка зацепилась за меня пару дней назад, в Тарту. По нижнему краю на ней были нарисованы ультрамариновые лохматые васильки. Себ в сети тут же отследил мое перемещение и спросил, как оно там, в Прибалтике. Пожалуй, немногим хуже, чем в итоге оказалось здесь. Тарту был припорошен снегом и гранитной крошкой. Среди запахов преобладал стойкий аромат тушеной кислой капусты и только что протопленной печи. Это очень умиротворяет, когда слово "дом" для тебя является абстрактным понятием, имевшим конкретный смысл разве что в глубоком детстве.
   В Брюсселе на парковых кустах по второму кругу распускались почки. Двери некоторых баров были украшены еловыми ветками, а на главной площади, заменяя собой все рождественские украшения, громоздился вертеп с фигурками Девы Марии, Иосифа и Христом в яслях.
   Мы повтыкали немного на то, как сменяют друг друга оттенки подсветки на фасаде ратуши. Себ откашлялся и объяснил, что остроконечные домишки, которыми скаты старых крыш были утыканы так, словно предназначались для проживания целой армии Карлссонов, на самом деле когда-то служили для проветривания съестных припасов. В подвалах средневековые бельгийцы предпочитали хранить вино и пиво, а на чердаке -- всю остальную провизию.
   -- Ну, и что бы ты еще хотела увидеть?
   -- Я здесь ничего не знаю. Поэтому -- все.
   -- Все? Без проблем.
   Себ набирает в рот побольше воздуха и ныряет в омут бесконечных улочек. Они кругами расходятся от площади, как от брошенного в воду камня. Он тыкает в расписные стены пальцем и называет имена персонажей неизвестных мне комиксов. Периодически смотреть надо сразу в две разные стороны, и тогда мы очень смешно сталкиваемся лбами на тротуаре. Затем пристает к полицейским, перегородившим проход от Биржи к площади, и заставляет объясниться пиротехников, готовящих фейерверк. Потом за рукав затягивает меня на выставку археологических экспонатов, в центральный вокзал, в кукольный театр, в пару-тройку симпатичных кафешек с декором в стиле ар-нуво, в шоколадную лавку, больше похожую на музей, и еще куда-то, где у меня начинается легкий переход сознания в состояние измененного, а во внутренностях -- как ни странно -- зарождается подобие симпатии к тому, кто так эффектно распугивает прохожих широкими жестами и пулеметной очередью комментариев.
   Конечной целью нашего пробного марш-броска был фонтанчик с сомнительной репутацией, установленный на перекрестке сразу трех или четырех страшенных улочек с эпохи позднего Возрождения. Мой коллега по кличке Коллега называет такие прогулки "пора-по-пабам".
   Вообще я не очень благодарный слушатель. Если кто-то прикладывает все усилия, чтобы меня поразить, я прикладываю все усилия, чтобы не поражаться. Я не бросаюсь на бельгийские вафли и не фотографирую скульптурных мальчиков, даже если они прилюдно справляют малую нужду.
   Мальчика зовут Manneken-Pis. Маннекенписа найти просто, его все знают. Jeanneke-Pis -- это хуже, это писающая девочка. Чтобы ее найти, приходится лезть чуть ли не в темную подворотню, но она действительно сидит там, притаившись в нише стены в весьма характерной позе, и журчит. Писающая девочка заставляет меня густо покраснеть. Даже под слоем пудры, делающей бледное лицо (кое-кому на зависть) еще более белым и склонным к декадансу. Ох уж эти русские девушки с их пуританскими взглядами! Себ удовлетворенно гогочет:
   -- Понятия не имею, кому пришло в голову сделать Маннекенпису подружку. Зато про него самого ходит много легенд. Одна из них гласит, что этот мальчик ушел из дома. Отец, отчаявшись в поисках, пообещал, что воздвигнет статую, изображающую его за тем занятием, за которым его застанут, если кому-нибудь еще суждено его найти. Ты можешь придумать мне другую легенду.
   Мне на ум приходит белобрысый даммский подросток, убежавший от папы-угольщика тусить с пацанами в соседний фламандский мегаполис. Но пересказывать ее все равно бесполезно -- этого ты не читал, проехали. А зря. Ты бы многое понял.

*****

   Себ -- вовсе не всегда такой душка. Сроки белости и пушистости дозированы у него строго по часам в соответствии с графиком. После определенного удара курантов он имеет свойство превращаться в чудовище.
   -- Выходи вечером в чат, поговорим -- обсудим планы и все такое!
   -- Я не прихожу домой раньше двенадцати.
   -- Значит, будь на связи ровно в двенадцать.
   -- Договорились. В твоем случае -- это девять часов вечера.
   -- Буду как штык! И смотри, не опаздывай!
   Вечер. Ужин за шиворот, кот на брюхе, хвостом прикрыл клавиатуру, ждем. Час ночи -- нет Себастьяна. С ним всегда так. Он готов обнять весь мир и только меня от чистого сердца пытает ожиданием, имеющим форму испанского сапога.
   Но я веду отсчет. Я помню все твои промахи, а количество минут, которые я гвоздями загоняла себе под ногти, записано у меня в маленьком блокнотике. Я не задумываясь уже сейчас могу взвесить твои грехи и добрые поступки и решить, в ад тебе идти или в рай.
   Пока я не решила, ты носишься по этому чистилищу. Почему мир стал для тебя таким -- спрашиваешь ты, нахмурив умный лоб, и тень накрывает твои круглые, как блюдца, желтые глаза. Если верить арабистам, загадочным, словно сподвижники Маты Хари, в ливанских паспортах в графе "цвет глаз" всему населению когда-то так и писали: "медовый".
   Но неужели ты, человек с медовыми глазами, правда веришь, что еще полгода, год, пару лет назад -- мир был прекрасен? Иллюзия. Счастье -- более или менее нормальное состояние умеренно сытого ребенка. Оно выпадает чуть позже молочных зубов и его точно так же нельзя вставить обратно. То, что вырастает на его месте -- приятно, продуктивно и забавно щекочет нервы. И тем не менее, похоже на молочные зубы только отчасти.
  
   Пока я ковыряю в тарелке безликие кольца своих кальмаров, каждый из которых кажется мне большим кирпичом, ты говоришь о Мексике. О грибных неделях в джунглях Гватемалы и о ягуаре, которого встретил на узенькой дорожке в Калакмуле. Мне в Калакмуле везло только на обезьян.
   В корне это история о том, как европейский вечный студент стал несчастным после восьми месяцев бездействия между двумя приступами учебы. Мне даже кальмары кажутся кирпичами, потому что из любой тарелки на меня глядят люди, евшие крапиву и тащившие на саночках синие трупы родственников на большой склад, где главной задачей было -- уследить за коронками на зубах. И никто не жалеет меня за это, обидно, да?
   Возможно, поэтому, к вящей радости мужиков определенного типа, я все еще напоминаю очертаниями недавно окуклившегося подростка. Вот и сейчас -- не успели мы опрокинуть на меня твой второй бокал пива, а ты уже начинаешь неуклюжими комплиментами предполагать, что таится под складками моего винтажного пальто из поношенной джинсы. К этому моменту повествования вы, наверное, уже представляете себе весь мой гардероб.
  
   Следующий литр пива настиг нас в кафешке, где он раскрыл свою вторую карту. Он не любит фламандских девушек, не любит мексиканских девушек, не любит фламандцев и "нидерландский язык" (так же, как и французов -- surtout les franГais), не любит Брюссель и окружающую его провинцию, возможно, любит пиво и обожает Doors.
   Забыла предупредить -- перед тобой Джим Моррисон в юбке. В той же степени, в какой Финский залив является морем: мелкий, несоленый и не слишком буйный. Стихи пишет бездарно и в аранжировках сентиментально склонен к босанове.
   Когда донышко очередного стакана становится девственно чистым (второй, осмелюсь напомнить, не удостоился этой участи, ибо Себ радостно положил им начало краху моего пальто из джинсы) -- он задал вопрос, которого я ждала весь вечер: как по-русски сказать "я тебя люблю", а еще лучше "mon amour". Что-то мне подсказывает, что дуры, которые на это клюют, перевелись еще в девятнадцатом веке. Остались реликтовые экземпляры, которые до сих пор носятся по свету, как птеродактили из затерянного мира, вроде меня.
   Поправив на носу лингвистические очки и поминая то ружье, которое до поры повесили на сцене в ожидании третьего акта, пытаюсь утверждать, что русские не говорят "моя любовь" (тут же перед глазами встает призрак живого Сплина и начинает с бобидилановской напевностью тянуть одноименную песню).
   Впрочем, переводческие изыски моему бельгийскому другу так и не пригодились. Отвалившись на спину в постели, напоминающей поле недавнего боя (с очертаниями окопов и взрывов и местами -- даже кровавыми пятнами), он ограничился простым сдержанным "Ур-р-ра!". Надо отдать ему должное -- произнесено было почти без акцента. Особого энтузиазма тоже, в общем-то, не было -- скорее констатация факта. У этих бельгийцев повышенные языковые способности.
  
   -- Скажи "х", -- пытаю его я, но трюк, заставляющий меня до колик смеяться над французами, не прокатывает. Фламандский, конечно, язык идиотов, но благодаря ему в твоем арсенале есть много полезных звуков, чтобы произвести впечатление на лингвистически озабоченную девушку.
   Крику "Ура!" я научила его, пока мы стояли в толпе на ступеньках возле библиотечной площади и вели обратный отсчет. Счет на пару суток отставал от моего собственного. Салют, делающий лица разноцветной толпы то одинаково зелеными, то одинаково малиновыми, то одинаково желтыми, запустил воображаемый бег воображаемого времени, как заводную дюймовочку.
   Пытаясь угнаться за ними, я постоянно набиваю себе шишки. Жду чуда, а вместо этого позволяю вешать себе лапшу на уши чуваку, которому по барабану все, кроме упомянутых пива, Doors, стоящих за ними философии с вечной керуаковской дорогой и внезапного ар-нуво. Может быть, все дело в ар-нуво? Ну, обычный пацанский набор не содержит таких изысков.... Хотя что я говорю -- Бодлером девочкам ездили по мозгам задолго до того, как мои незапамятные предки организовали первую сельскохозяйственную артель.
   У очереди в третий из переполненных клубов, винтом допив роковые остатки ненавистного брюта, мы (а скорее -- я) впервые потеряли равновесие. Мне показалось, что я смеюсь вслух, а у него -- четыре руки. А вернее -- что я целуюсь с многоцветной многоязыкой толпой, не раскрывая глаз, а невидимые крепкие ладони подбрасывают нас двоих куда-то под шпили ярко освещенных башен на рыночной площади. Так подбрасывали чумазые уличные мальчишки заводную светящуюся свистульку над головами сувенирных индейцев в Сан-Кристобале. Приоткрыв осоловевший глаз, я увидела надменный прищур совиного ока и поняла -- отступление бесполезно. Враг в тылу меня.
  

*****

  
   Произошедшее вслед за этим напоминало сцены из дурацких фильмов на новогоднюю тематику, которыми так любят сгущать краски в торжественный вечер. Каким-то образом (не помню точно, каким) мы протиснулись в клуб, набитый под завязку бельгийцами и их знакомыми. Больше всего окружающая действительность ассоциировалась с изображениями Страшного суда кисти фламандских примитивистов. На вывеске, кажется, был нарисован задумчивый розовый слон.
   Себ, повинуясь зову черной дыры у себя внутри, тут же сцепился языком с кем-то ни в чем неповинным, а я вдруг почувствовала, что еще немного -- и насыщенность этой ночи польется у меня из ушей. Я предпочла загадочно исчезнуть. Я даже не предполагала, что появиться вновь будет так трудно.
   Потом было много липких столов и участливых лиц, по-французски интересующихся судьбой бедной мадемуазель. Мое упорное, как граммофонная пластинка, "pas de problХme , j'ai perdu mon ami" предлагаю считать подвигом напряженной метаязыковой деятельности.
   Постепенно вопрошающие лица стали все чаще складываться в физиономию с явной арабской направленностью. Я перемещалась по клубу довольно регулярно (а он, по моим теперешним подсчетам, занимает подвалы целого квартала, в два этажа). Но единожды сложившаяся арабская физиономия не исчезала.
  
   В это время Себ, выбравший себе один из нескольких тысяч сортов пива, сидел неподвижно в мифическом зале (если верить Себу). В жизни всегда так -- тебе говорят, что выбирать можно из нескольких тысяч, но скупых человеческих сил хватает на три с половиной раза, а потом наступает полное моральное опустошение.
   С интервалом в четыре часа он отбил в адрес потерянной подруги два сообщения, содержание которых было следующим: "О где вы, где вы, мисс?" и (со смайликом, скалящимся подкупающе пьяной улыбкой) "А я все еще в баре, где мы друг друга потеряли!".
   Если продолжать обратный отсчет, то примерно через двенадцать часов после этого события Себ на скоростной трассе, ведущей из Брюсселя в Гент, положил руку мне на колено. Так естественно и просто, будто, сложив барабанные палочки, позволил ей отдохнуть на измученной шкурке рабочего барабана. Другой рукой он держал руль. Никогда не видела, чтобы барабанщики так делали. Обычно, отложив палочки в сторону, в отношении рабочего барабана они начинают только неистово ковырять подструнник.
  
   Примерно через десять часов после того, как обитель печального розового слона была навеки оставлена, я вышла на улицу в шлепанцах на босу ногу и спортивной куртке с чужого плеча в не самом благополучном районе возле площади Фляже. Мозг отчаянно пытался увязать четыре часа дня, первое января, теплое закатное солнце, щебечущих птичек и африканские шлепанцы.
   Через восемь часов после точки отсчета мы стояли с волооким алжирцем на кое-как заправленной кровати и, высунув головы через кособокое окно мансарды, кормили толстым батоном непривычных светло-серых голубей. Голуби благодарно скребли когтями черепичную крышу.
   Где-то в промежутке между станцией "восемь" и "десять" мы ковыляли по тротуару, скошенному под углом 30о, уже втроем -- я, добрый алжирский самаритянин и его сосед. Соседу конкретно повредило тазобедренный сустав в давней автокатастрофе, поэтому мы ковыляли чисто из солидарности. Французскому он предпочитал арабский и язык жестов.
   Когда моему алжирцу звонили по мобильному (а звонили ему каждые четыре минуты), он умильно мурлыкал в трубку, если на том конце провода раздавались грассированное rrr. Но если, не дай бог, на том конце (по косвенным данным) начинали говорить на языке пророка, он преображался до неузнаваемости: больше всего истерические нотки его тирад смахивали на вопли грозного самурая в момент непосредственного харакири.
  
   Помню, когда-то давно мне приснился кошмар, что меня берет в заложницы группа арабских террористов. Как это водится в девичьих снах -- с элементами эротической фантазии, вызывающей рвотные позывы при пробуждении. Отчаянной кульминацией сна был момент, когда я, оставшись одна в глинобитной камере, стала стучаться в медленно крошащуюся под ударами стенку головой, приговаривая: "Говорили, дуре, учи арабский, учи арабский!".
   Проснувшись, я вспомнила анекдот и пошла учить эпические десять пород глагола "катала", что в переводе с арабского -- догадаемся с трех раз -- значит "убивать": многократно, протяженно, взаимно, с особой жестокостью и, наконец, каузировать кого-то убивать неведомое третье лицо.
  
   Пока крепенький, как немецкий трофейный пупс моей матушки, алжирец ел кебаб, я пыталась поведать ему эту историю. Он был правоверный мусульманин и действительно не пил в ту ночь, поэтому его аппетиту этим поздним утром ничто не угрожало. В жизни не встречала человека более порядочного.
   Приведя меня к себе домой, он залез в полупустой (и единственный) шкаф и извлек из-за горочек с сиротливо расставленной восточной посудой три диплома: медицинский, юридический и еще не помню кого, а также личную карточку, год рождения в которой значился тот же, что у меня. Ко всем прочему прилагался очень лестный отзыв из службы занятости и ответное письмо клерка из некой конторы, обещавшей устроить алжирца наилучшим образом, как только появится достойная его должность.
  
   Трамвай довез нас от площади Фляже с ее дремотным озером и флегматичными лебедями до станции Монгомери. Еще ни одному франкофону в моем присутствии не удалось произнести это название, не запнувшись. Или хотя бы повторить два раза одинаково.
   Когда Себ, разбирающийся в произошедшем еще хуже меня, пробубнил название станции в нашу алжирскую трубку, я сдалась и выдала себя с ушами, передав слово непосредственному владельцу. Если до этого у нашего злого барабанщика и могли быть мысли, что девочка просто решила его наколоть, испугавшись резких движений в темном переулке, то теперь он окончательно ничего не понимал.
   Хотя, может быть, он только этого и ждал -- что русская хиппочка, заблудившись, призовет себе на помощь пару арабов, а потом явится назад за своими пожитками и документами. Кто их разберет, на востоке. Возможно, они все заодно со своим глобальным коммунистическим заговором.
  
   В трамвае порядочности Зейну, как это часто случается, нашлось объяснение. Почему-то рано или поздно все добрые самаритяне начинают интересоваться семейным положением незнакомки, которая с дикого перепоя не далее как сегодня отсыпалась на диване в гостиной у отчаявшегося найти свое счастье холостяка.
   Нет, разумеется, он не был святой -- еще с вечера (то есть часов в семь утра) он говорил мне, что как только накопит денег, женится на девушке, которой на этот новый год подарил смартфон. Я представила себе теплую арабскую скромницу, накачанную гормонами радости и счастья, под ультрамариновым небом Алжира и попыталась вписать в эту картинку смартфон. Гармония нарушалась.
   Гораздо лучше получалось представить больную на всю голову девушку из неблагополучной пафосной России, которая не очень-то следит за количеством выпитого, один на один в запертой изнутри квартире незнакомого алжирца. Без смартфона. Потому что смартфон, вместе со всеми деньгами и ксивником (а также фригийской шапочкой и рюкзачком-запаской), предусмотрительно остался в машине Себастьяна, припаркованной на пустынном брюссельском бульваре.
   Мой друг французский лейтенант, широкий и добрый, как сервант из ДСП, оклеенный пластинками под светлый дуб, когда-то давно сделал в далеком Питере то же самое. Его банковские карточки и документы нашлись довольно быстро, но русское слово "giopa" он запомнил навсегда. Иногда между Россией и высокогорными районами Южной Америки нет большой разницы в плане личной безопасности. Особенно когда главную угрозу для благополучия путешественника представляет собой сам путешественник.
   "В конце концов, я всегда могу уйти по крышам", -- весело проплыла в голове приблудная мысль, принадлежавшая, по всей вероятности, персонажу неизвестного мне комикса. Спокойствие, наполнявшее меня этим утром, было поистине могильным. Вылезать на крышу -- святое. Если ты не знаешь, как жить дальше -- вылези на крышу и оттуда, с высоты все увидишь.
  

*****

  
   У меня в голове -- хороший винный подвал. В нем -- целая коллекция крыш и других высотных точек с разными сроками выдержки и крепости. Например, крыша 1996 года -- с компанией дачных подростков, на деле -- даже не крыша, а верхушка заброшенной водонапорной башни, торчащая из соснового леса на Карельском перешейке возле развалин больницы. В подножье ее упираются бетонные плиты анизотропного шоссе.
   С этим букетом очень хорошо сочетается вышка из грубых досок, к которой мы пробирались ночью через сельву, шарахаясь от каждого куста. В кустах не было ягуаров, но были злобные спящие моны. Разбудить их означало устроить концерт еще часа на полтора. Куда приятнее было идти в бархатно шуршащей темноте, прошитой косыми зелеными стежками светлячков.
   Или крыша 2005 года -- в доме на перекрестке двух першпектив, с обветшавшим куполом зимнего сада без единого целого стекла. Оттуда эти першпективы до сих пор с легкостью можно представить двумя просеками в чахлом лесу возле невского устья. Сбоку к дому прилеплен гоголевский нос. Люди, с которыми мы старательно приминали листы этой кровли, появлялись и исчезали, их было то много, то мало, то очень много -- вплоть до труппы небольшого драматического театра. Мы дожидались на ней рассвета, а иногда -- смотрели, как тщетно июньская ночь пытается заползти на светлое небо, но так и скатывается вниз, не добравшись до середины. Когда мясорубка, перемалывающая мое сердце, работала особенно усердно, я приходила туда слушать, как в голове пляшут невидимые колокольчики из песенки про Сан-Франциско.
   А на крыше 2012 года на пару с Любительницей божьих коровок мы выгуливали существо, которое само пришло к нам оттуда. За плечами у существа была гитара и набор аккордов из репертуара Джона Леннона, мимоходом из Сан-Франа оно шло то ли из Израиля, то ли из Индии, и на крышу попало в поисках вписки. Вписку мы не дали и спасать нас от мира наживы не позволили. Обидно, знаете ли, когда тебе говорят: "Так вам что, завтра на работу? То есть, вы работаете? Бросайте все и поехали на Гоа, я научу вас настоящей жизни. А еще, это, давайте же целоватся!" Правда, стоит отметить, что такие ортодоксальные типы в современном мире встречаются редко.
   На крыше 2008 года, через дорогу, мы пускали мыльные пузыри, которые относило к куполу близкой синагоги декабрьской вьюгой. С этой крыши для глупых девочек прыгали "за любовь" и застревали на пару часов в глубине осенней ночи, когда добрые соседи запирали чердак.
   С крыши 2007 года, в зайчиках предсессионного солнца на теплой жести, мы корчили рожи студентам, задравшим головы во дворе филфака. Мы заглядывали в него, словно в витрину антикварной лавки, набитую бездарными статуэтками. Оттуда нас снимала охрана. Наверное, с крыши колониальной Пуэблы нас тоже сняла бы охрана, если бы мы решились, как изначально планировали, перелезть через парапет и попытаться взобраться на вздыбившийся неподалеку католический собор. Он казался кораблем, бросившим якорь в светло-желтом бетонном море -- только заберись, и он распустит паруса и унесет тебя вдаль, осаждать крепостные стены далекого Кампече, где крыши точно так же разлиты ровной гладью без выступов и впадин и поделены на одинаковые квадраты неглубокими улочками.
   В промороженной Риге, где я очень скоро буду шататься под бесприютным небом, промерзшим до дна, как лужа на гладкой дороге, тоже когда-то была крыша. Она была теплая и летняя. Я носилась по ней с фотоаппаратом в пестрой сарагосской компании и поверить не могла, что все это -- тоже впереди.

*****

   Интернет-кафе заправлял седовласый старый негр, с французским, который я до этого слышала только от африканцев в Перпиньяне. Негр был не коричнев, а иссиня-черен. Коричневыми были только белки его глаз, с нотками морозного воздуха в безнадежно ирреальном питерском небе. Протягивая щедрому алжирцу сдачу он подчеркнул "септант!", и на этом перпиньянская аллюзия закончилась. Я спросила, можно ли сказать "уитант", и негр радостно закивал головой, мол, так у нас здесь все говорят, в Бельгии.
  
   На брюссельском бульваре моросил дождь и все мои шмотки потом пришлось сушить на батарее. Комната с остатками росписи в сиреневых тонах сразу наполнилась сладковатым винным запахом. Чтобы уберечь от простуды, Зейну налил мне стакан теплого молока напополам с божественным умилением.
   Он спал так, будто сам пригубил перед сном молока с печеньками. Тем не менее, проснувшись и пришлепав ко мне на диван, он проговорил "Как я устал!" и уткнулся на полчаса в телевизор: смотреть турецкий сериал, переведенный на арабский и по непонятным причинам транслирующийся по бельгийскому телевидению. Сюжет повествовал о бедной турчанке, которой нигде нет места и которую все любят и обижают. У меня нервно дергался глаз.
   Алжирец и его товарищ полночи шатались со мной по мокрым улицам, задрав воротники курток и поддерживая меня с двух сторон широкими плечами, как сразу два каменных гостя. Мне даже думать было страшно про воротник своего пальто, поэтому я, стараясь сохранить лицо истинной леди, предпочитала делать вид, что так и было задумано.
   Мы три раза прошли насквозь Центральный вокзал и четыре раза -- по обеим сторонам бульвара. Ни в одной из припаркованных машин Себастьяна не было. Тогда я отобрала у покорного, как агнец, алжирца, его телефон и стала звонить сама себе на трубку. Потом попыталась пальцами, нажимающими клавиши с частотой один знак в минуту, зайти поочередно во все мыслимые и немыслимые социальные сети, но все они, весело крякнув, объявили меня заблокированной. Потому что нефиг сослепу лезть окоченевшими пальцами во французскую клавиатуру: там тоже заговор и все значки перепутаны местами.
  
   Мой путь к интернету оказался гораздо более долгим. Слоняясь под стенами склонивших друг к другу головы кирпичных домов в этой странной компании, я чувствовала себя трудовым мигрантом в старой и непонятной стране, которая меня не греет, но наблюдает за мной с настороженным интересом.
   После отчаянных боев с клавиатурой сайты все же сдались и позволили залезть в почту за паролями, явками и адресами. Потом мы еще минут пятнадцать общались по скайпу с далеким алжирским родственником. Родственник косил глазом в угол экрана, где белым пятном маячило лицо девушки, способной по-арабски сказать только "шукран" и "худжрату ддирасати васийаатун, биха баабун ва наафизатун".
   Есть кебаб за нашу победу я сурово отказалась. Алжирец по-джентельменски вошел в мое положение и купил мне тирамису, который для тирамису, купленного в кебабнице, был очень даже неплох. Зейну трещал без остановки, спрашивая, как я спала, почему я сюда приехала, как он работал в Италии, как ему нравится Бельгия, как хорош район возле площади Фляже и как правильно произносить по-арабски "окно", "школьный класс" и "добыча нефти". Арабские слова в моем исполнении (см. предыдущий абзац) он узнавал с трудом. В его исполнении я с трудом узнавала французские, но это скорее оттого, что он знал их существенно больше, а в то утро почему-то решил употребить все сразу.
   -- И с тобой такое уже случалось? -- сакраментальный вопрос.
   -- Ну, я стараюсь много ездить, но вовсе не всегда езжу одна. По Сибири, по Прибалтике, по работе -- да. Но вот так в Европу в одиночку -- первый раз. И в первый же раз вляпываюсь в историю вроде этой, -- долгий вздох сквозь неплотно сжатые губы. Мне всегда хочется выглядеть чуть более бывалой, чем я есть на самом деле. И признаваться в промахах -- не самое любимое мое занятие.
   Зейну проглатывает банку колы и пакет с жареной картошкой. Когда рядом ест кто-то другой, я не успеваю следить за тем, как это происходит. А когда ем сама, только и кажется, что вокруг смотрят и думают -- растяпа, не болтай с набитым ртом, выпрями спину, не лезь руками в тарелку, смотри, к подбородку пристала крошка. Поэтому я предпочитаю говорить или смотреть по сторонам, а есть только тогда, когда ничего другого не остается.
   -- Ты только не переживай. Здесь тебя никто не тронет. Ты ведь нам как сестра, понимаешь? -- Зейну успокаивающе качает головой на манер китайского болванчика, -- А если тебе не понравится у этого парня, ну там, семья будет обижать или что -- звони мне и приезжай, можешь оставаться у меня, сколько захочешь. Он совсем мальчишка. Мальчишки всегда такие.
   -- Спасибо. Шукран. Знаешь, Зейну, что я подумала? Тяжело девчонке быть хиппи.
   Зейну забрасывает в рот последние ломтики картошки и улыбаясь, продолжает ритмично качать головой, словно она подвешена на рессорах. Интересно, понял? Что думают алжирцы о европейских субкультурах? Все ребята из так называемых национальных меньшинств, кого я встречала на просторах больших городов, были на редкость далеки от чего бы то ни было субкультурного. Наверное, своей непохожести на других им с избытком хватало, чтобы не пытаться вылезти из толпы. Нас же белых так много, что даже в пределах тусовки начинаешь проводить этнические чистки.
   Быть хиппи и испытывать отвращение при виде других хиппи -- что может быть забавнее! Как будто все только делают вид и говорят, кто они, но истинным не является никто. Может быть, мы неправильно употребляем само слово и вместо "настоящий хиппи" следовало бы говорить "мессия"?
  

*****

   -- Ты нашла бутылку? -- пока девчонки идут от волнореза к дюнам, мы можем ненадолго побыть собой. Мы перенимаем повадки двуязычных родителей, решивших детям передать язык большинства: они торопливо шушукаются по-французски, только оставшись одни.
   -- Да, это четвертое.
   -- А другие какие? Черное, Балтийское?
   -- Балтийское и так всегда рядом. Еще Карибское и Кантабрийское. Теперь будет Северное.
   -- Кантабрийское? Нет такого моря.
   -- Ну, El Mar CantАbrico, понимаешь? Иными словами -- Бискайский залив.
   -- А, понятно. Четыре моря с натяжкой.
   Пытаюсь представить выражение глаз за потемневшими очками. Ну скажи мне: ведь это же здорово -- собирать моря? Разве тебе не приходило в голову сделать то же самое? Или это тоже не "по-пацански"?
   Песок под ногами почти не оседает. Как будто вечные ветра с моря утрамбовали его -- наверное, с 58-го года очертания почти не менялись. Если мы сейчас взберемся вон на тот уступ, я прикинусь Уленшпигелем, а для тебя придется выдумывать новую роль.
  
   -- Откуда здесь эти дюны? Почему только здесь?
   -- Этот кусок суши сделало море. Ты помнишь, я уже говорил: когда-то Брюгге был процветающим портовым городом, но постепенно песок забил русло каналов, так что корабли с грузами перестали подходить к самым городским стенам. Этот песок -- тот же самый, что засорил каналы. Потом здесь устроили парк и теперь приходят наблюдать за птицами. Дюны укрепили, чтобы море не вернулось обратно.
   Все время упускаю момент, когда он меняет маски. Пять секунд назад он только и говорил, что о волшебных кафешках всего в трех километрах отсюда, где можно заказать замечательную пиццу, с грибами, или чаю, с травами. По ту сторону голландской границы. А тут вдруг вновь обернулся экскурсоводом и я покорно иду за ним, пытаясь нашарить в кармане конспект с воображаемой ручкой.
   Здесь хорошо идти и думать о городе, который заснул на долгие несколько веков, чтобы потом туристы откопали его, как ящик с чужими игрушками. Я смотрю на смуглый профиль моего спутника и мне кажется, что белый песок, которым занесло средневековую Фландрию, был поднят не со дна Северного моря, а принесен сухими ветрами из Ливанской пустыни.
  
   -- Летом мы часто ездили туда на велосипедах. С другими каучсерферами тоже. Девчонки, не хотите присоединиться? -- тон меняется и становится пискляво-развязным.
   Девчонки хихикают и говорят, что им неинтересно.
   -- Там не курят. Только чай и пицца. И кофе совсем нет, хоть и называется кафешкой. Ххе, когда-то я много курил. Лет в семнадцать-восемнадцать -- тогда я только встретил своего дилера.
   -- Что-то мне подсказывает, что это был не табак.
   -- Не-е, табак -- ну его нафиг, табак я не курил никогда.
   -- Да-а-а, блаженное время. Когда нам было по восемнадцать, у нас не бывало репетиции без хорошего косяка, -- вру я, хотя ощущения от тех лет остались именно такие, -- но лучшая трава -- не в Голландии, а в Туве.
   -- Это где? -- оживляется Себ.
   -- Почти на границе с Монголией.
   -- Ты была в Монголии?
   -- Строго говоря -- не целиком. Одной ногой. Другая оставалась на российской территории.
   На самом деле между Тувой и Монголией, так же как между Бельгией и Голландией, нет особой границы. Просто чахлая степь, сжатая в тектоническую гармошку, с одной стороны называется тувинской, а с другой -- монгольской.
   У пограничных территорий всегда какой-то схожий бесприютный вид. Тувинская степь на задворках больших поселений усыпана костями и шкурами. По принципу "доел -- вынеси за собой". При желании из остатков чужих трапез можно собрать пазл в виде быка или барана. На равнине, где растительность погуще, кости скрыты разлапистыми кустами. Конопляные шишки пахнут так крепко и сладко, что у служебных собак в аэропорту при виде моего рюкзака до сих пор непроизвольно выделяется слюна.
   --То есть, по-настоящему в Монголию ты так и не попала?
   -- Эти чуваки с автоматами, которые гоняют по степи на лошадях -- знаешь, им мог не понравиться вид человека, переступающего через границу сразу двумя ногами.
   -- Зря, я бы попробовал и двумя. И что там в Туве интересного?
   -- Тувинский язык, яки, горы, буддийские храмы.
   -- Негусто. Впрочем, меня никогда не тянуло в Азию.
   Себ разворачивается на пятках и смотрит в сторону моря. Девочки выбрались на уступ и теперь стоят в очереди сфотографироваться у Самого-Странного-в-мире Памятника. Опираясь животом о треугольную распорку постамента на фоне мелких беспокойных волн, в мировом пространстве, лицом к блиндажам, оставшимся здесь с первой мировой, парит мексиканский лунный кролик. У него костлявая скуластая морда, как у бывалого деревенского кота, и длинные бронзовые уши. В данный момент на кроличьей спине сидит, болтая спичечными ногами, рыжеволосая фламандская нимфа лет пятнадцати. Подружки щебечут внизу, выбирая ракурс. Наши русские гостьи в своем терпеливом ожидании похожи на две прикроватные тумбочки. Не понимаю Себа. Фламандки бывают на редкость очаровательными, типа вон той рыжей. Единственный минус -- рост хорошего баскетболиста.
   -- Залезешь?
   -- Слишком стара для таких фокусов.
   -- Заметь -- я молчу и ничего не комментирую.
   Ветер перегоняет песчинки с дюны на дюну. Себ щурится, по привычке сужая глаза под очками, и начинает напоминать сам себя на фотографии времен своих марокканских приключений. Композиция предельно простая -- местность, утыканная камнями и пучками сухой травы, и парень, уходящий к горизонту с гитарой наперевес навстречу цепочке верблюдов, выстроенных шеренгой вдоль горизонта.
  

*****

   Как тонкая сиамская перемычка, неочевидная глазу, нас роднит одно -- мы некогда вкусили желанный плод и теперь слоняемся под вратами рая беззвучными тоскующими тенями. Ключевым в предыдущем абзаце было слово "гитара".
   Меня привел на первую репу товарищ с филфака, красивый мальчик с голодными еврейскими глазами. Радужка у них была дымчато-синяя и казалась непропорционально маленькой в обрамлении изящно слепленных крупных век. Когда рисовали эти глаза, кто-то начертил два синих кругляшка слишком близко к верхнему краю. Оставшееся под ними пустое пространство делало взгляд вечно печальным и вечно голодным, как у актера классического кино, вроде Жерара Филипа.
   Обитая ковролином комнатушка вмещала в себя пятерых пацанов, басовый усилок, гитарные комбики и барабанную установку. Трясина пола была затянута паутиной толстых шнуров, ведущих от гитар к комбовым гнездам, как в лабиринте на последней странице детского журнала "Помоги ребятам разобраться, где чей воздушный змей".
   Посреди болота меланхоличными цаплями высились одноногие микрофонные стойки. За пыльными окнами вставали корпуса полузаброшенного завода резиновых изделий N1, N2 и N3. Подобные комнаты идеально предназначены для того, чтобы содержать в них слишком буйных подростков.
   -- Эээ... Ну и что мне нужно делать? Что мы будем играть?
   -- Мы играем альтернативу.
   -- Альтернативу чему?
   -- Просто альтернативу. Есть тексты, Тугрик пишет. Есть аккорды. Ну такие, типа, квинтами. Ты поешь.
   -- А мелодия есть?
   -- Какая мелодия? -- Енот, прозванный Енотом за пристрастие к полосатым водолазкам, вскидывает на меня точно такие же, только карие, печальные глаза голодающего. Он здесь -- что-то вроде группы поддержки, хотя раньше играл с этими пацанами в качестве вокалиста. Здесь как в большой тесной компании старшеклассников -- всегда кто-то с кем-то уже спал, но делает вид, что ничего не было.
   Схожее недоумение было изображено на физиономии стоящего рядом соло-гитариста -- здорового надменного парня без клички. В этом отсутствии, вероятно, проявлялось высшее уважение, ибо играл он действительно сносно.
   Басист был тощ и бородат, не выговаривал некоторые звуки и под нижней губой имел серьгу в виде когтя. Он утверждал, что друзья зовут его "Леха-коготь". Фигня. Настоящих друзей у него не было с первого класса школы, а именовали его исключительно Ленивцей.
   Парень с большой электрухой, подвешенной на шею на широком ремне, и клонящийся под ее тяжестью, как стройная березка, был Тугриком. Тугрик писал песни про вампиров, но петь не умел категорически (я -- тоже). Сам он характеризовал свое пение так: "Ну, ты знаешь -- есть люди у которых бас, есть, у которых баритон. Я точно не помню, но у меня, кажется, фальцет. Это не очень прикольно звучит, поэтому я просто говорю речитативом". Подозреваю, что изначально он имел в виду тенор, но в своем заблуждении был глубоко прав.
   В углу за грудой барабанов сидело совсем уже неадекватное существо. Хотя "сидело" -- условное понятие. Его действия никогда не сводились к чему-то одному. Состояния, которые он менял не реже десяти раз за минуту, проще было описывать при помощи длинных глагольных конструкций: например, "раскачивается из стороны в сторону и стучит себя по коленке", "крутит винтики на хай-хэте и чешет за ухом", "подпрыгивает на месте и крутится на стульчике, попутно уворачиваясь от тапочек, метко брошенных басистом".
   "И вот с этим приходится работать", -- подумала девочка в филологической юбке до пят, с сумкой, расшитой колокольчиками, и нудной кельтятиной в плеере. Через пару недель ночных репетиций муж отказывался выпускать ее из дома. На ее физиономии было слишком отчетливо написано: "Не менее двух раз за ночь мы ходим всей толпой в мужской сортир, запираемся изнутри и пускаем косяк по кругу, а иногда мне даже дают добивать пяточку".
   Однажды то ли поздним вечером, то ли ранним утром, пока мы плелись к метро как выводок горбатых животных, навьюченных гитарными чехлами, Ленивца сказал мне доверительно (хотя в целом довольно долго был несклонен к сантиментам): "Это то, что мы будем вспоминать, когда состаримся. Даже если оно закончится сейчас, без всякого продолжения". Наверное, в оригинале это звучало немного по-другому. Я стараюсь передать смысл. Вы уже заметили -- я многие реплики даю здесь в переводе, даже когда речь идет о языковой паре русский-русский.
   Себ не распространяется о своих подробностях изгнания из рая. Машина по производству бездарных подростковых групп породила нас слишком много, чтобы в разнообразных историях, пусть и разнесенных географически, не начинало прослеживаться сюжетное единство. Кто-то свалил в Испанию, кого-то переманили в другую группу, кто-то устал и женился. Установка в гараже на страх соседям и все более редкие репетиции со случайными знакомыми -- все, что остается отщепенцам после бала.
  
   -- Знаешь, а мы поначалу всерьез надеялись стать звездами рок-н-ролла, -- говорю я ему, утопая в мягком диване подвального клуба под неспешное вступление Riders on the Storm. Блаженная пульсация нот на его лице прерывается недоуменной гримасой:
   -- Звездами? Зачем? Разве мы играем, чтобы кем-то стать?
   В точечку. Как быстро ты расправляешься с мыслью, на обдумывание которой у меня уходят долгие четыре года! С другой стороны -- нельзя ли мне в оправдание допустить, что, возможно, по ту сторону евросоюзной границы гораздо меньше людей склонны заниматься чем-то просто так? Ведь мы ввязываемся в эту нелепую гонку в том числе и потому, что все, кто стоит у нас за спиной, ежесекундно требуют результата. Это примерно то же самое, что объяснять деду, выросшему в оккупации, который провел жизнь за станком на большом заводе, зачем тебе в три часа ночи понадобилось идти смотреть на звезды.
   Универсальный принцип "я дерусь, потому что я дерусь" не на всех счастливо валится с неба. Когда я встретила чувака, раскрывшего мне эту страшную тайну -- без нудных лекций и показательных собственных примеров (поначалу) -- я влюбилась, развелась, разогнала группу и ушла в пустыню коломенских коммуналок разговаривать с кактусами. Самым примечательным фактом биографии моего Дона Хуана было то, что он писал песни и играл на гитаре в группах, по долговечности приближающихся к мыльным пузырям, на протяжении сорока лет. Без каких бы то ни было результатов.
  

*****

  
   Вечер в сумрачном Кнокке на берегу бесприютного зимнего моря -- что может быть чудеснее. Себ любит строить из себя радушного хозяина, правда, его ухмылка при этом напоминает мне об ужасах испанской инквизиции на цветущей фламандской земле. Девчонки забрались с ногами на диван и вежливо тянут из круглых бокалов непривычное бельгийское пиво.
   -- Твоя очередь отдуваться -- между прочим, я для тебя ее сюда притащил, -- мне в руки грифом вперед проскальзывает расчехленная гитара.
   -- Милый друг, никаких проблем, кроме одной -- большинство песен, которые я пою более или менее сносно -- на русском.
   -- Да, смешно получилось. Пой на других языках.
   Этот маленький диалог должен был бы идти с субтитрами, ибо гостьи из заснеженной России в нашем секретном коде не понимают ни слова. Я продолжаю играть свою роль. Девочки, которые мило щебечут на языке, выученном по книжке "Happy English" про погоду, ядерную физику и брюссельских хостов, смотрят на меня и видят эстонку.
  
   С утра у некоторых парней такой вид, будто они раньше играли в этой группе, но потом их сменили другим вокалистом / басистом / барабанщиком, а теперь с тайным умыслом позвали на репетицию. Новый музыкант лажает меньше, но его партиям не хватает фантазии. Щелкнув кружкой по столу, сегодня утром Себ прервал мои попытки помедитировать над завтраком и декларировал:
   -- Через пятнадцать минут мы едем в Брюгге. На вокзале подберем двух других девчонок с каучсерфа.
   -- Таки отписались твои итальянцы? Или кто там был -- испанская парочка?
   -- Нет. Это две девчонки из России. И вот что -- я не хочу, чтобы ты говорила с ними по-русски.
   Гамлет не в силах противостоять прямому волевому нажиму. Так, по крайней мере, пишут в книжках по лженауке-соционике.
   -- Да пожалуйста. Они говорят по-французски?
   -- Нет. Мы будем говорить по-английски. А ты скажешь, что ты не русская, а кто-нибудь еще. Полячка, например.
   В голове у Себа бродят планы мировых революций. Его бы энергию в немирное русло -- и можно было бы подкладывать бомбы в Белый дом и отстранять от власти правительства в некрупных постколониальных государствах.
   -- Не катит, я ничего не знаю про Польшу. Могу сказать, что я финка.
   Он придирчиво окидывает меня взглядом:
   -- Ты что-то не особенно похожа на финку.
   Да, черт подери, я тощая брюнэтка со скулами индейца и пластикой Буратино!
   -- Окей, тогда эстонка. По крайней мере, по-эстонски я могу кое-как изъясняться и немного знаю страну.
   -- По рукам.
  
   Однако на вокзале я чуть не провалила нашу шпионскую операцию после третьего слова. Оказывается, за сорок восемь часов пребывания в языковой среде французский заблокировал все входы и выходы. Я пробормотала: "Salut... zut, je parle franГais? Excusez-m..." и завершила фразу смачным отечественным "тьфу!".
   Себ решил спасти ситуацию и, заслоняя плечом, представил меня моим русским именем. Мы тщательно продумали национальность, а вот про имя забыли.
   -- Не "Ирина", Эрмина, -- говорю я, крутя пальцем у виска все еще стоящего передо мной Себа, -- Все перепутал. Эрмина. Эрмина Урм.
   Мне приходит в голову мысль в качестве псевдонима взять имя и фамилию одной знакомой сибирской эстонки, тридцать восьмого года рождения. Девочки улыбаются и переводят взгляды то на него, то на меня. Они вооружены крупнокалиберным фотоаппаратом и дамскими сумочками. Бэкпекерскую экипировку, наверное, скинули в Брюсселе. Пуховики из назойливо шуршащей ткани стянуты широкими резинками, сапоги на каблуках, боевая раскраска наспех -- в общем, с фригийской шапочкой и языком без костей на этом фоне можно ломать комедию.
   -- Привет, Эрмина. Ты говоришь по-французски? А ты откуда?
   -- Из Эстонии. Имя у меня, правда, довольно странное. По некоторым вопросам с родителями невозможно договориться заранее. А вы откуда?
   -- Мы из Питера.
   -- А, знаю. Это совсем недалеко от нас.
   Зеленея и бледнея, как горбатый канатоходец, я все-таки выруливаю на непринужденную дорожку и всем четверым приходится сделать вид, что никто ничему не удивился. Кажется, под конец второго дня мы сами перестали понимать, кто из нас кто. Арабы, фламандцы, франкофоны, ливанцы, русские, эстонцы, греки, финны и карело-татары.
  

*****

  
   Трусь щекой о предплечье его руки, закинутой за голову. В темноте, когда в пустом доме на побережье так сложно согреться, ничего не остается, кроме банального диалога на подушках. Глаза привыкли к недостатку света и изучают то, что до этого не успели расшифровать и разложить по полочкам ассоциаций. Выношу вердикт:
   -- Ты мне напоминаешь... моего басиста!
   Бельгийская бровь едва заметно дергается вверх. Ливанский рот принимает форму надменной дуги:
   -- Я что, похож на русского?
   -- Он был еврей, -- упс, сорри -- удар ниже пояса. Названия этих частей тела по-французски я, кстати, тоже теперь знаю. Жаль только записать некуда.
   -- У вас есть евреи? -- тон возвращается к прохладно-равнодушному. Мне почему-то кажется, что за эти две доли секунды странное существо у меня под боком успело вспомнить про семитское языковое родство и преемственность археологических культур на Ближнем Востоке.
   -- Евреи есть везде, -- апеллирую я к его знанию истории более поздней.
   -- И чем они занимаются?
   -- Они? Тем же, что и все остальные. Только в среднем талантливей. Они хорошие актеры, ученые, музыканты, -- вспоминая своего басиста, мысленно приходится добавить, что хорошие музыканты -- все-таки не все евреи. Себ углубляется в размышления:
   -- В Антверпене, -- туда, кстати, тоже бы неплохо заглянуть -- гранят алмазы. Их подлинность испокон веков проверяют еврейские мастера. Это что-то вроде высшей мировой экспертизы. Ты только подумай -- все алмазы в мире проходят через их руки. Значит, у вас тоже есть евреи, забавно.
   -- У нас есть кто угодно, причем вперемешку. Если ты возьмешь, например, меня, то сказать, какой я национальности, будет очень сложно.
   -- И кто же ты?
   -- Суди сам. Одна бабка -- обрусевшая карелка (карелы -- это примерно то же самое, что финны), другую всю жизнь считали татаркой. Дед по матери -- прибалт с эстонской границы, другой -- грек.
   -- Грек? У вас есть и греки?
   -- Ну да, на Украине, -- говорю я, втайне опасаясь, что черт дернет его расспрашивать, откуда. Про переход Суворова из Крыма в ничейную степь во главе урумско-румейского войска беженцев я в ночи точно рассказывать не готова.
   -- Значит, еще и украинка?
   -- Типа того. Смешай финна и грека -- и получишь среднестатистического русского. Это нормально.
   Его ответ звучит несколько неожиданно, но свидетельствует о склонности к изящным импликатурам:
   -- Моя любимая книга -- "Майн кампф". Всегда читаю перед сном, -- мхатовская пауза.
   Себ наслаждается произведенным, по его мнению, эффектом. Я переворачиваюсь на живот и кладу ладони ему на прохладные скулы, запустив пальцы в густые короткие волосы у него на висках. Черепная коробка довольно скромных размеров. Интересно, где в ней все это помещается?
   -- Вы, пацаны -- такие очаровашки. Все время как дети, честное слово.
   -- Пацаны -- не дети. Вот девчонки -- это да, это настоящие дети, -- от нежности его презрительной фразы у меня невольно сжимается сердце.
   -- Почему же?
   -- Потому что пацан должен быть мужчиной. Он знает, чего хочет и что от него требуется. А девчонка -- она все время как ребенок. Ей нужна сумочка из магазина, плюшки с шоколадом, кошечки и мягкие игрушки.
   -- Хорошо, когда пацаны так думают.
  

*****

   Завладев нашими гостьями с помощью запрещенных приемчиков (в просторечии тоже называется каучсерфом), Себ оттягивается по полной. "Девчонки, вы -- сумасшедшие!" приговаривает он, кося зловещим глазом, и "сумасшедшие" в данном случае -- не более, чем эвфемизм.
   В темное время суток в Брюгге можно разыгрывать сценки средневекового быта без грима, но днем он местами несильно отличается от территории завода "Красный треугольник". Мы ходим по низкорослым кварталам странными зигзагами, виляя меж велосипедистов и повозок, груженых туристами. Я корчу рожи и размахиваю руками, но втайне чувствую себя старой перечницей. У этого города столько разных лиц.
   Вечером он был расцвечен рождественскими огнями. Сейчас -- сер. Вчера Себ, пуская облачка пара, заставлял меня считать ступеньки домов и искать статуэтки, изображающие деву Марию, на покосившихся фасадах. Каток на центральной площади у подножья Бельфорта полосовали коньки припозднившихся фигуристов. Себ кутал нос в шарф и натягивал капюшон поглубже. У этого парня, кажется, был свой зуб на всех.
   Он презрительно хмыкал, глядя на неумелых катальщиков. Средневековые купцы, старающиеся высотой лестницы показать, кто платежеспособней всех в городе, вызывали у него снисходительное умиление. Ему не жаль было даже бедняков-католиков, верящих, что скульптурные святые оградят их от бед, а волшебный исцеляющий перст, выставленный в золоченой часовне, он считал непростительным надувательством.
   Я сентиментальна, как все неудавшиеся полевые лингвисты, меня глубоко трогают подобные вещи. И потому -- он говорил, и делал многозначительные паузы, и язвил, и восхищался -- восхищался в тысячный раз, рассказывая о барочных ступенчатых фронтонах и остроконечных крышах, которые, кажется, по-настоящему любил -- сильнее, чем любят людей. Он добавлял красок там, где их не хватало -- и живописал гомонливые уличные рестораны, где так хорошо сидеть летним вечером; и рассказывал о старушках, которые перед тем, как город отойдет ко сну, вытаскивают на улицу складные стульчики и плетут свои кружева прямо под окнами.
   Я припоминаю, что видела что-то подобное, только без туристов и в Сибири -- когда старушки с главной улицы в богом забытом райцентре вытаскивали под окна прялки с мохнатой куделью. За неторопливыми сплетнями, они сидели и пряли в послеполуденном мареве июля на обозрение толпы, ждущей припозднившегося автобуса. До ближайшего моря от этой точки на карте в любую из сторон было больше двух с половиной тысяч километров. От осознания подобных вещей меня накрывают приступы клаустрофобии.
   Я перевожу взгляд из воспоминаний обратно на Себа и думаю: интересно, будь ты на пять-шесть веков старше, что бы ты сказал о пользе заупокойных молитв?
  

*****

   Пространство и время -- очень хитрая штука. Они способны сгущаться до состояния первобытного супа, и я верю в это так же, как в отсутствие в мире непроходящих привязанностей. В нем -- с клешнями доисторических ракообразных, в мамонтовой шерсти, с саблезубым оскалом -- всегда можно разглядеть то, что позже упадет нам на головы. Только скажи мне, что это не так! Скажи и объясни: зачем в том промороженном троллейбусе, в будничной толкучке людей, несущих измочаленные тела в марсианские пустоши спальных районов, у меня перед носом на запястье немого, как статуя, незнакомца сидела и охорашивала перья... большая полярная сова?
   Ее присутствие оставалось загадкой для всех. Равномерно-серая публика, закутанная в пуховики и шарфы с капюшонами, украдкой кидала взгляды, но не решалась вцепиться глазами или хотя бы улыбнуться. Кондукторша со среднеазиатским прошлым на прикрытом ковриком постаменте мрачно косилась в сторону странной парочки из-под сросшихся бровей.
   Когда я сталкиваюсь с людьми схожих с ней национальностей на заметенных снегом улицах, я представляю, как нелепо и безнадежно чувствовала бы себя на газоне по соседству одинокая финиковая пальма. Но подсознание, обильно накормленное штампами, по привычке выдает: "Понаехали тут".
   В руках работница Горавтотранса сжимала грозное орудие контроля, притороченное к поясу, точно прикидывала -- брать или не брать с совы за проезд. Владелец птицы сидел неподвижно, возможно, чтобы не привлекать лишнего внимания. Только я таращилась на сову с фирменной детской непосредственностью и пыталась силой мысли проникнуть в совиные помыслы. Внезапно, она повернулась в мою сторону и, моргнув, перевернула голову вверх-тормашками.
   В такие моменты интуиция с лицом молодого Набокова звонко щелкает меня по лбу и говорит: "Гляди, знак!". Никаких загадок -- всегда одни знаки. А Себ -- ухмыляется и идет дальше. Сова, конечно, символ мудрости, но в глубоком босховском средневековье ее считали существом, олицетворяющим алчность и тягу к греху, беспощадную и слепую, как хищная ночная птица.
  
   Себ -- не фанат предзнаменований. Он суровый функционалист, в духе Малиновского. Ему даже очевидные знаки бывает трудно расшифровать.
   -- Эй, -- и он впервые за последнее время называет меня настоящим именем, -- ты забрала свои вещи, потому что запланировала на ночь остаться в Брюгге?! Я приеду и заберу тебя завтра в 9:30. Если ты хочешь..
   Побег из Кнокке в Брюгге -- нехитрая операция. Смс-ка настигает меня на полпути к хостелу, который я присмотрела для себя еще до отъезда. Особенно очаровывают в данном тексте знаки препинания и то, что "приеду и заберу" (оно же "приеду и встречу") дословно звучат по-французски как "я буду тебя искать". Согласитесь, предложение отправиться на поиски женщины звучит в разы заманчивее предложения встретить ее на вокзале.
   Я иду по вечернему миру, постепенно теряющему краски, и чувствую себя освобожденной из долгого плена. Его брошенные на ветер слова приводят меня в состояние самодовольного экстаза: счет "один: один" в мою пользу. Конечно, в быту это называется "ничья", но последнее слово за ним, а значит, на сегодняшний вечер у меня есть сразу несколько замечательных орудий для пытки на выбор. Я могу не ответить вовсе. Это придаст ситуации пикантную неоднозначность. Могу подождать три-четыре часа и согласиться на второй раунд, но что-то мне подсказывает, что тогда, в качестве ответного жеста, он может показательно передумать к утру.
   Я неторопливо дохожу до хостела по извилистым набережным, неторопливо беседую с симпатичным парнем на ресепшене, неторопливо скидываю барахло в бордовую келью в нижнем ярусе двухэтажной кровати, и все это время -- чувствую его ожидание, как когда-то -- скользящие в небытие песчинки обратного отсчета. Наконец, скрючившись по-турецки на плоской, как ухо спаниеля, казенной подушке, я возлагаю пальцы на лебединые струны, чтобы отправить свое последнее письмо султану:
   -- О да (нелепый идиот, спохватившийся слишком поздно), я остановилась в хостеле (где в разы лучше, чем в твоей конуре) и завтра утром уеду в Брюссель (и прости-прощай навсегда, наша встреча была ошибкой). Спокойной ночи и ... удачи с подружкой! (а она тебе понадобится -- с несуществующей-то подружкой, переспав с которой ты готов встать в семь утра, чтобы поехать за обидчивой дурочкой в Брюгге).
  

*****

   -- Мне плевать.
   -- Повтори -- что?
   -- Мне плевать, -- машина гонит по шоссе с возрастающей скоростью, норовя левым колесом залезть на встречную полосу.
   -- Тебе плевать -- то есть, ты останешься с нами и будешь наблюдать, может, на камеру еще запишешь?
   -- Фи-Портос, -- словесный удар поддых заставляет меня вжаться в кресло. Я знала, что ты груб, и подозревала, что тебе больно, но не знала, что настолько.
   Надеюсь, тезки на заднем сиденье (их зовут одинаково), достаточно плохо понимают английский, чтобы не разобраться в особенностях наших высоких отношений. Я сделала все, чтобы продемонстрировать им мир только своей радужной стороной: скрыла лицо под маской, слилась с пейзажем, звенела бубенчиками на дурацкой шапке -- лишь бы они не подумали, что дорога -- она всегда такая. Зачем же ты их тычешь носом в то, что обязательно знать далеко не всем?
   Однако разматывая клубок я опять вижу, что первый узел завязала сама.
   -- Завтра я должна быть в Брюсселе. Меня ждет другой хост.
   -- Ты же собиралась в Гент?
   -- Ну так мы с ним и поедем в Гент. Хе-хе, на своих двух колесах, всю жизнь мечтала.
   -- Какой идиот поедет в Гент на велосипеде!
   -- Кто тебе сказал, что на велосипеде? На байке. У него байк, -- говорю я, рисуя перед глазами сопливую картинку подросткового счастья: парень на мотоцикле, а вторым номером -- вцепившаяся в куртку девчонка, индейский ребенок, как сказал бы предвечно мудрый Джек, на зимней дороге в средневековый город.
   За непроницаемым фасадом бродят незнакомые тени, словно силуэты ночных грабителей в луче карманного фонарика в глубине темных окон.
   -- Отлично. Мне как раз позвонила подружка -- она сейчас здесь, в Кнокке, и хочет меня увидеть. Мы еще не договорились -- или я пойду к ней, или она придет ко мне. Ты не против?
  
   Кажется, когда-то он был инструктором и водил группы -- в горах и по марокканской пустыне, а еще -- тренером по сноуборду. Если спросить его о самом крутом событии в жизни, он ответит, что это было двойное сальто-мортале, когда он вдребезги рассадил свой мотоцикл. После этого профессию пришлось сменить, и теперь он -- скромный преподаватель французского для иностранцев. Эту тайну за семью замками он рассказал мне позже, гораздо позже, за чашечкой кофе "а-ля рюсс", пока холодный зимний дождь полосовал профили наших отражений в окне кафе возле станции Мерод.
   Больше всего на свете мы боимся стать такими, как все, но при этом страстно желаем быть не хуже других. И, как ни странно, его история заползает в меня куда глубже, чем печальная итальянская повесть ангела Габриэля.
   "У нас у всех свои грустные истории", -- кажется, эту фразу сказал мне Зейну, пока мы бесшумно плыли в цветастом трамвайчике по брюссельским холмам. Тайной страстью Зейну было писать романы, причем сразу на двух языках -- на арабском и французском.
   Мне так и представилось, как он приходит каждый день домой после опостылевшей работы и садится за кухонный стол под наклонным окном мансарды. Он пишет до первых проблесков рассвета, напополам -- то слева направо, то справа налево. Часам к пяти утра строчки начинают воевать друг с другом, встречаясь на середине страницы. Зейну отставляет в сторону стакан молока и в отчаянии вырывает испорченные листы.
   Ангел Габриэль поведал мне свою историю только после аккуратных долгих вступлений. Клянусь -- наш алжирский романист отдал бы за этот сюжет возможность еще раз увидеть свою красавицу-африканку.
  
   Сперва мой бельгийский друг N 2 раз пять спросил меня, испытывала ли я когда-либо "удар грома" -- так в их романтичном до поросячьего визга языке принято называть любовь с первого взгляда. Когда по-французски говорят французы, получается очень органично. Те же обороты в устах бельгийцев кажутся мне досадной ошибкой. Романтичность языка решительно не вяжется с фламандской деловитой прямолинейностью, унаследованной ими от далеких германских предков.
   -- По-моему, в любом человеке слишком много дерьма, чтобы можно было полюбить кого-то беззаветно и сразу, -- такие реплики лучше всего произносить низким усталым голосом с импозантной хрипотцой. Это производит больший эффект, если вы хотите напугать хорошо воспитанного мужчину до икоты в кратчайшие сроки.
   -- Но... ты же можешь почувствовать. Почувствовать, что тебя влечет к человеку необъяснимая сила, достаточная для того, чтобы не видеть его недостатков, -- вскидывает он голубые глаза, опушенные длинными ресницами.
   -- Да, но когда история подходит к концу и розовый флер опадает, язык уже не повернется называть это "ударом грома", -- говорю я, попутно слизывая с запястья терпкую струйку рома, выбежавшую из только что надкушенной шоколадной конфеты со сморщенной вишней внутри.
   У ангела Габриэля прекрасное воображение и целый чемоданчик ассоциаций, которые он умело развешивает на все, что попадается у него на пути. Бегая вприпрыжку по Генту, эклектичному до потери здравого смысла, он напевает сладчайшие мелодии голосом Роберто Бениньи и зовет меня "принчипессой". Он умеет читать знаки, но, к сожалению, это не те знаки.
  
   Ему было двадцать, он был студентом и попал в госпиталь с какой-то серьезной болячкой, достаточной для того, чтобы его сразу определили на операцию. Она вошла в приемную палату, где лежало еще штук восемь таких же страдальцев, и ввела ему анестезию. Он успел взглянуть в ее прекрасное лицо итальянки, доведенное до совершенства годами лишений и иссушающим южным ветром, и промолвить: "Бонжорно!.." Придя в себя восемь лет спустя в книжной лавке, он сказал себе "Я свободен". Оно было и оно прошло.
   Он грезил на операционном столе и в послеоперационной, не зная ее имени и даже не надеясь, что она выйдет опять на дежурство. Через несколько недель они столкнулись носом к носу возле стеллажа с открытками, которые он до сих пор посылает друзьям каждую неделю, чтобы не дать умереть традиции. Они обменялись телефонами, и она первой позвонила ему, потому что искра, перескочив со скорбящего тела голубоглазого студента на иглу шприца с анестетиком, больно обожгла ей руки. Он первым решил, что они должны расстаться, потому что десять лет разницы неприятно заставляли его думать о женитьбе и детях, к которым он был тогда не готов.
   На муки совести у него ушли пресловутые восемь лет. Она вернулась домой, вышла замуж и родила четверых ребятишек. Он пьет только мокко, каждое лето ездит в Италию и в музыке отдает предпочтение ариям для сопрано и тенора. Рядом с ним я чувствую себя серым волком, который съел слишком много маленьких теплых зайчат.
  

*****

  
   У Себа -- совсем другие фишки. В комплект к высказыванию про грустные истории, которое я теперь таскаю в одном кармане с ракушками и миниатюрной бутылочкой Северного моря, он добавляет свое -- "У нас у всех свои фишки". Он не любит, когда я спрашиваю, "читал ли он". Он любит устраивать мне осмотры на вшивость, заставляя в подробностях пересказывать, что он сообщил вчера о том или ином архитектурном шедевре, а еще угадывать песни на бельгийском радио по первым трем аккордам вступления. Помимо рок-музыканта, горного инструктора и тренера по сноубордам в его послужном списке -- богатый опыт работы гидом по бельгийской столице и пригородам. На основании записей в наших воображаемых трудовых книжках можно составить рейтинг самых популярных профессий среди балбесов.
   Он встретил меня возле станции Мерод, прикатив на маминой машине. К этой машине я уже начала испытывать теплые чувства. Садясь в нее, я говорю себе: "Ну вот я и дома".
   Он был мрачен и отмахнулся от моей попытки перейти сразу к делу как от назойливого комара. Вместо этого было предложено пропустить по стаканчику кофе, а еще поговорить с ним за жизнь, пока дождь за окном наконец не прекратится. Но и после кофе с дождем нас по-прежнему не отпускало. Мы вновь сели в машину и отправились смотреть город, потому что оставить меня без порции истинного ар-нуво напоследок он, по-видимому, был не в силах.
   На Рю Америкэн он разгромил в пух и прах мои наивные представления о Риге, как о городе с чудеснейшим в мире кварталом в этом стиле.
   -- При всем моем уважении к Риге, твоя Альбертова улица -- пошловатое ар-деко, перегруженное деталями. Слишком регулярное, чтобы быть настоящим искусством, слишком тяжеловесное, -- он поправил очки суставом согнутого указательного пальца и вновь засунул руки в карманы.
   Когда разговоры заходят о Прибалтике, взгляд у Себа становится бесприютным и непонимающим. Из трех стран он с особым нажимом произносит название Lituanie. Он неплохо знает Ригу и был в Эстонии, но покоя ему не дает Вильнюс. Я не понимаю этого точно так же, как он не понимает моего желания заскочить в Дамме проездом к его дому на побережье. Он даже не притормаживает, когда я вжимаюсь в окно машины, барабаня по стеклу пальцем:
   -- Боже, Себ! Это же указатель на Дамме!
   От трассы вправо отходит небольшая дорога и тянется вдоль канала с до боли знакомыми силуэтами тополей к колокольне безымянной церквушки.
   -- Мы можем туда заехать? -- спрашиваю я, всплескивая руками и от волнения путаясь в словах.
   -- Что такого в этом Дамме? -- Себ покрепче вцепляется в руль, потому что так же, как и я, не любит незнакомых контекстов, -- Клянусь тебе, там нет ничего интересного.
   О, опять эти персональные фишки! Как тяжело объяснять что-либо в этом мире, перегруженном информацией, человеку, живущему совсем другой жизнью и читающему другие книги, особенно если он до боли самолюбив и всю энергию тратит на то, чтобы объять необъятное! Каждый твой вопрос, на который он вынужден отвечать "нет, не читал, не смотрел, не слышал", расширяет пропасть, которая и так лежит между нами.
   Мне не дает покоя его Литва, но он, руководствуясь тем же принципом, не пускается в объяснения, просто выпрастывает из-под полы хвостик сюжетной линии для затравки. Об остальном ты должен догадываться сам, ведь ты помнишь про изящные импликатуры. На разгадку этой тайны у меня уходит весь последующий месяц.
  
   Себ спрыгивает со ступенек в два приема и хмурится на меня вполоборота, взвешивая на весах какие-то свои possibilitИs:
   -- Пойдем к машине. Не люблю гулять пешком, тем более в дождь. Сколько у тебя времени?
   -- Пока второй хост не позвонит.
   -- Как зовут?
   -- Габриэль Мюллер.
   -- Бог мой, ну и имя! Это хоть мужчина или женщина?
   Интересный вопрос. Похож на попытку утопающего зацепиться за соломинку. Или я по-прежнему путаю местоимения мужского и женского рода, отдавая дань уважения старинной эстонской традиции?
   -- Заявлен был как мужчина. И вроде бы франкофон, -- хотя ангелы и архангелы, как известно, существа скорее бесполые.
   -- Ну да. Будь он фламандцем, его звали бы еще дебильнее. Дирком или Яном. Я замерз как собака, пойдем.
  
   В колониальных городах карибского побережья Себа представляешь куда органичнее. При плюс девяти он мерзнет и щурится, несмотря на стеганую жилетку необъятных размеров и толстый джемпер на крупных деревянных пуговицах. Ему и правда не хватает его шапочки. До сего момента я непростительно мало внимания уделяла этому важному персонажу. Я исправлюсь.
   Шапочка с козырьком -- не фригийский колпачок из войлока, а его любимая шапочка -- сопровождала нас в забеге по пабам в разгар новогодней ночи. Она тайно забралась в недра моей волшебной эстонской сумки к двум бутылкам брюта и незамысловатому платьицу. Девушки настолько падки на лесть, что способны взять с собой из рюкзака походное платье, лишь лучше смотреться в предстоящем ночном клубе. О, если бы этому суждено было сбыться!
   Теперь нам никогда достоверно не установить, где же она нас покинула. То ли на полу в дамской комнате (и маловероятно, что в этом виноват Себ), то ли под сиденьем одного из столиков в битком набитом баре (и маловероятно, что это произошло по моей вине, поскольку в это время я как раз прочесывала близлежащие кварталы в компании двух сомнительных арабов). Так как друг мой безгрешен и, как мужчина, по умолчанию прав, будем считать, что волшебную эстонскую сумку потеряла я.
  
   Себ вспомнил о ней только на третий день. Я не буду списывать его недовольство на какие-то там сублимированные чувства. Если женщина уходит от вас к другому хосту, вполне естественно, что напоследок вы вспомните все ее промахи и со скорбью во взоре начнете сокрушаться о потерянной шапочке.
   -- Я в упор не помню, кто из нас таскал последним эту чертову сумку.
   -- Ты вообще ничего не помнишь!
   -- Ладно-ладно, кое-что я все-таки помню.
   -- Так я и знал. Каждый раз, когда я даю что-нибудь девчонке, она это теряет. А ведь чувствовал, чувствовал что этим кончится.
   Я стараюсь деликатно молчать и не говорить ему о том, что шапочка -- фигня по сравнению с новоиспеченной подружкой, которую он прошляпил в баре в невменяемом состоянии, тогда как, по моим представлениям, должен был искать ее, сбиваясь с ног. А не накачиваться пивом как подлец и циник. Вместо этого приходится ласково потрепать его по щеке и сказать:
   -- Окей, ты только не расстраивайся. Хочешь, возьми мою шляпку, -- в этой перебранке, происходящей под носом у наших русских знакомых, мы говорим по-английски. Это играет мне на руку, ибо дает больше возможностей для маневра.
   -- Не надо, -- выпаливает он, насупившись. Эту фишку я усвоила еще с далеких дней наших бесконечных репетиций. Худшее оскорбление для настоящего пацана -- предложить ему при входе на репточку женские тапочки.
  
   -- Ну давай, сделай это, детка! -- Ленивца тянет к груди барабанщика хитрые длинные пальцы и ухмыляется, выпятив вперед серьгу с курчавой бородкой.
   -- Ты меня хочешь, это тебя заводит? -- Ромидзе томно закатывает глаз под бесконечно длинной челкой и подставляет басисту тощий зад.
   -- Я тебе сейчас палочки в жопу засуну! -- орет Ленивца, багровея. Он бессилен, столкнувшись один на один с подлостью настоящего барабанера.
  
   Вдали показывается поезд. На пустынном перроне сложно поверить, что только сегодня утром мы прыгали по дюнам и уплетали блинчики, которые Себ пек по какому-то особому Себовскому рецепту с ветчиной и тертым сыром.
   -- Ладно, тогда я куплю и вышлю тебе новую шапочку. Какой у тебя размер?
   -- Эска. Или икс-эска.
   -- Ага, так я и знала. Буду ходить по магазинам и спрашивать шапочку самого-самого маленького размера.
   Девчонки остаются ждать, пока этот же поезд не пройдет в обратном направлении. Я сажусь прямо сейчас, чтобы купить на конечной билет до Брюгге. Себ чмокает меня в щеку -- один раз, без французского мельтешения, и мы хлопаем друг друга по спине. Для последнего, как мне казалось, раза -- довольно сухо. Я не знаю, казалось ли это только мне, или он внезапно передумал после, испугавшись неизвестно чего -- может быть, плохого отзыва на каучсерферском сайте? Так или иначе, полтора часа спустя он нагнал меня внезапной смс-кой.
  

*****

   Мы провели два замечательных вечера в Брюгге, непреклонные, как параллельные прямые. Благодаря небо за щедрость, я закинула пальто из джинсы в устрашающих размеров стиральную машину в прачечной при хостеле. Идея пойти гулять только в свитере и джинсах выглядела заманчиво, благо для меня плюс девять в январе -- райская температура. Расправившись со следами темного прошлого, я отправилась выгуливать свое торжество по средневековым фламандским трущобам.
  
   К этому времени, получив ответный пинок под зад и пожелание беспокойной ночи, Себ тоже был в Брюгге. Ему отписалась пара каучсерферов из Испании. В дебрях его одиночества они оказались последним пристанищем. Они не планировали заезжать в Кнокке и забронировали хостел того же свойства, что и я. Себ встретил их на вокзале и довез до места ночлега вместе с багажом и традиционной обзорной экскурсией.
   Так мы и сидели вдвоем и порознь -- он в баре с очередной кружкой пива и счастливой парочкой испанских влюбленных, я -- на парапете, свесив ноги в канал. Фонарь, установленный над самой водой, с интересом косился на меня из-под моста. Получалось очень странное сочетание -- вместо пива и чего-нибудь типично бельгийского, на ужин бог послал мне пакетик ржаного хлеба и личи, штук пятнадцать крупных и очень спелых, в лице супермаркета.
   Личи и туман над сонной водой дополняли друг друга великолепно. Старые камни, отполированные прикосновением рук, ног и взглядов, и низкое небо цвета жженого сахара издавали отчетливый запах китайской сливы. Чуть вяжущая сладость с неуловимой прохладной кислинкой, в которой запаха гораздо больше, чем вкуса -- отличный аккомпанемент для не слишком веселой истории, закончившейся, не начавшись.
   Я сплевывала в кулак косточки, поблескивающие темным лаком, как старая мебель, и представляла, как за спиной, в ресторане "Уленшпигель", официанты подают на стол приличной публике какую-нибудь гадость, вроде ватерзои. Ватерзои -- он, очевидно, тоже у каждого свой.
  
   Себ не из тех парней, что оплатят за девушку романтический ужин. Полагаю, это от желания ощущать, что спать с тобой она будет бесплатно, за одно только хорошее отношение и по причине необъяснимого родства хипповских душ. Свободная любовь и идеи о сверхчеловеке плохо увязываются с походами в ресторан (отсутствие постоянной работы и осмысленной профессии -- тоже).
   Ангел Габриэль, которому подобные намерения были глубоко чужды, пытался расплатиться за меня всюду, где только можно, хотя хост скорее ни в коем случае не должен этого делать, чем обязан. Ватерзои -- наша гентская фишка. В ответ на невинный запрос официант притащил нам тарелку с похлебкой из сливок, в которой плавала ровно половина курицы, и блюдо со свиными ребрышками -- кажется, на их изготовление небольшой поросенок ушел целиком. Ватерзои оказалось то, что было в первой тарелке.
   Габриэль, худой, как студент-двадцатилетка, принимается за еду. При виде изобилия, исчезающего в небытие, из глубины на поверхность меня поднимается плохо осознаваемый ужас. Прогнать его или хотя бы трактовать адекватно так же сложно, как перинатальную матрицу.
  
   Когда бросаешь на сайте клич из серии "дайте стакан воды, а то так есть хочется, что переночевать негде", никогда не знаешь, что тебя ждет. Себ написал первым. Габриэль -- вторым. Если бы меня попросили представить двух людей, предельно непохожих друг на друга, я не смогла бы сделать лучше. Все это -- при сохранении видимости "симпатичных белых ребят, европейцев, из верхней части прослойки, именуемой средним классом, которым свойственны интересы, созвучные сообществу, и которые время от времени одеваются в соответствии с принятым кодом".
   Эта фраза, напоминающая определения из учебника по культурной антропологии в исполнении Марвина Харриса, прошибла меня электрическим током где-то на каменистом плоскогорье в Португалии, возле Браги, километрах в пятидесяти от испанской границы два года назад.
  
   Маринка (в миру -- Марина, а на кухне, за чашкой горячего травяного чая -- ваше святейшество, премудрая любительница божьих коровок) позвонила мне в начале очередного безумного лета и спросила: "У тебя ведь уже есть загранпаспорт? Не хочешь повторить с нами путь достопочтенного кабальеро Альфонса -- из Сьерра-Морена в Мадрид, только в обратном направлении? А потом еще под Порту, там намечается одна занятная заварушка".
   Мы поели с моим компаньоном пустую картошку в течение месяца и снабдили меня всем необходимым -- автобусными билетами до Риги и обратно и толстой пачкой райанэйровских посадочных талончиков.
   По пути на всеевропейское сборище странных людей, сочувствующих героям легендарного 1967 года, мы описали торжественный полукруг по западному побережью Иберийского полуострова так, будто хотели сойти за паломников в Сантьяго-де-Компостела.
  
   Существо, бросавшееся антропологическими определениями, сидело в центре большой поляны, вытоптанной нестройной поступью множества босых ног. Его седые нечесаные патлы слегка приподнимало теплым августовским ветром. Ветер, помимо запаха вереска и сосновой смолы, доносил к нам издалека дым лесного пожара. В руках старика не хватало ветхозаветного посоха для тех полутора тысяч барашков, которые сгрудились вокруг в три ряда на теплых земных ладонях. Лет пятьдесят, а то и больше, назад, семнадцатилетним подростком он, как и многие другие из его ровесников, ушел из дома и присоединился к труппе бродячего театра, именуемой "Братством Радуги".
   Мы прощались с ним, чтобы вернуться в свои уютные норки и восполнить в организмах недостаток ценных веществ, проистекавший от питания сырой морковкой в течение недели. Дома нас ждала общественно бесполезная деятельность, имеющая целью обогащение отдельно взятых представителей того самого среднего класса. Спасать мир в наши планы не входило. Счастливцы, которые уезжали домой, чтобы продолжить учебу и менять что-либо в этом прогнившем обществе, в большинстве своем, питались за счет родителей.
  
   В экономическом плане Себ принадлежал скорее ко второй разновидности, за тем исключением, что спасать мир ему было неинтересно. Он из тех неформалов, что смотрят свысока на остальных неформалов, никогда толком не отходя от них в сторону, а действия подчиняют принципу "Цивилизация скоро захлебнется в своем дерьме, и так ей и надо". Пока она безуспешно гребет к берегу, мы отрываемся по полной, истекая внутренними крокодиловыми слезами. И если мы и увидимся -- то на той стороне, крошка.
  

*****

   Навык находить вписки достался мне в наследство от приазовских экспедиций вместе с зачаточными навыками стопить незнакомые машины и не падать в обморок, когда водитель кладет руку тебе на колено. Там же, в степи, прорезанной речушкой по имени Кальмиус, мы подружились с пацаном, который был обладателем непередаваемо грустных глаз и привел меня в святая святых первой репетиционной точки. А заодно и с Маринкой, любительницей божьих коровок.
   Речушку Кальмиус было не так-то просто пересечь. В принципе, для дела нам и не надо было ее пересекать -- для дела достаточно было развернуться и идти дальше пытать урумских бабушек мозгодробительными вопросами, вроде:
   -- А как сказать по-гречески -- "Если ветер не подует, колосья в поле не закачаются"?
   Но это было неспортивно. Степь на том берегу манила нас нехоженым раем. Маринка говорила, что еще немного похоже на африканскую саванну -- ей лучше было знать, к тому моменту она уже прошла боевое крещение Кот-Д'Ивуаром.
   Несмотря на срок, отбытый в экваториальной Африке, Маринка оставалась молочно-белой, рыжей и слегка просвечивала на солнце. Греки с добротными татарскими лицами, завидев нашу компанию с нею во главе, сразу понимали: идут студенты из Ленинграда (на Украине и по ту сторону Урала многие люди до сих пор думают, что а) питерцы все худые, б) питерцы все худые, потому что у них была блокада).
   Когда голодные студенты стоят на пороге, вопреки искреннему желанию помочь, хитрые греки начинают лихорадочно вспоминать, нет ли у них каких-нибудь важных дел или срочного сериала по телевизору. Мы раскладываем полевую аппаратуру и, ощерившись микрофонами на прищепках, не реагируем на провокации в лице горячего супа, насыпанного в тарелку с горкой, или обещаний испечь кюбете, если мы придем в воскресенье.
  
   Сегодня мы решили для разнообразия перебраться через реку, подняв вещи над головой. Логическое объяснение у наших действий тоже есть -- на низком берегу столько ила, что смысл водных процедур теряется полностью. Чтобы сохранить таким трудом добытую чистоту, пришлось бы остаться в речке, не вылезая.
   Я таращусь на ковыль, прицепившийся к юбке. Раньше я видела ковыльную степь только на картинке в учебнике географии и билибинских иллюстрациях, где богатыри и аленушки изображаются томными, как Сара Бернар на афишах эпохи fin de siХcle.
   Мы увязали свои пожитки в два узла (преимущественно -- полотенца и пару флаконов с шампунем, но к несчастью -- полевые тетради с диктофонами тоже) и, оставив их под присмотром остальных, пошли с Темой вдвоем на приступ, как самые водоплавающие.
   Все идет хорошо, пока мы не выбираемся на стремнину. Здесь течение такое сильное, что меня сбивает с ног -- предательский песок начинает неравномерно расползаться под ступнями. Тёмыч ловит меня за шиворот и вытаскивает на гладкое место на середине реки, где вода едва доходит нам до колен.
   Пока я отплевываюсь и ругаюсь одновременно, он стоит в потоке, подбоченясь, и смеется во всю глотку. От невидимых мелких брызг, летящих в разные стороны от удара о скалы на повороте, его темные волосы, нестриженные года полтора, закрутились винтом, а бандана с застиранной надписью, что мостиком перекинулась через лоб, делает его физиономию еще более флибустьерской. В синющих глазах отражается лето и блики, бабочками порхающие над струями быстрой реки.
   Я хочу засунуть его таким в бутылку и залить формалином, чтобы он никогда не постарел, не растолстел и не испортился. Я бы не отказалась, чтобы кто-то, заспиртовавший мое тело лет десять назад, заспиртовал заодно и душу. А то от всего этого такой стервой становишься, что хочется найти и сжечь нафиг ненавистный портрет распутного лондонского юноши. Кто бы знал, скольких людей я потеряла из-за глупой интенции сохранить их в памяти такими, какими они были когда-то!
  

*****

   Себ, положивший руку мне на колено после двадцати четырех часов очного знакомства, обладает другими навыками.
   -- О, кажется, это звонит твой марокканский друг, -- удерживая левой рукой руль, он правой протягивает мне снятую трубку. Он говорит вполголоса и загадочно ухмыляется, как Мефистофель при виде Фауста, -- Что? Нет настроения для разговоров? Хочешь, я скажу, что ты спишь, и они отвяжутся?
   Я отчаянно киваю головой. Мысль, доминирующая в данном случае, не имеет никакой шовинистской подоплеки. Просто я терпеть не могу говорить на птичьих языках по телефону. Большинство ужасно некрасивых вещей я делаю не из злого умысла, а под влиянием каких-нибудь банальных и мелких раздражающих факторов, вроде очереди на почте или застрявшего в плохих зубах осколка вишневой косточки.
   Себ оборачивается к пустому заднему сиденью, на котором из живых существ размещается только гитара в потертом чехле, и снисходительно шепчет (в сторону):
   -- Эй, просыпайся! Ты меня слышишь, соня? Тебе звонят! -- он даже перегибается назад через спинку и тормошит гитарный чехол рукой.
   ра остается лежать без движения, но мои воображаемые уши слышат, как она недовольно бурчит спросонья. Себ подмигивает мне в зеркало заднего обзора:
   -- Сорри, Зейну, она спит, совсем разморило!
   С видом победителя он засовывает мобильник обратно в карман штанов, приподнимаясь на сиденье, и поворачивает лицо в мою сторону.
   -- Они, похоже, не особенно тебе понравились, а?
   -- Нет, почему же, отличные ребята. Просто...
   Я и сама не могу объяснить, к чему сводится это "просто". Просто у нас очень разные пути. И араб в европейской стране, явившийся в середине акта на белом коне, чтобы протянуть героическую руку помощи, вызывает куда меньше симпатии, нежели пацан, являющийся арабом только наполовину, который преспокойно уходит спать к друзьям после бурных ночных событий, оставив тебя на улице.
   -- Значит, мы проведем этот вечер вдвоем, только ты и я -- неплохо, правда? -- я вздрагиваю, ощутив внезапное тепло человеческой руки. Она превращает все культурные и некультурные дистанции в ледяное крошево с неумолимостью атомного ледокола, -- Или ты предпочла бы и дальше оставаться со своими новыми друзьями?
   -- Э-э-э-э... Как тебе сказать -- я не то чтобы в полном восторге от подобной идеи. Они, конечно, очень мне помогли... Но есть в этой ситуации какая-то натянутость.
   -- Хочешь сказать, я тебе нравлюсь больше?
   -- Ты? Пуркуа бы не па, ты... вполне себе ничего, -- мне слишком лениво взвешивать все "да" и "нет" на разлетающейся из-под колес взад и вперед автотрассе. Кажется, я говорю то, что думаю.
   Себ растекается в кресле, властно заполняя собой пространство. Насупленный мальчик с нервно сжатыми челюстями и пальцами, которые барабанят по приборной панели, выстукивая самолюбивые вопросы азбукой Морзе, бесследно исчез еще вчера, супергерой на его месте просто окончательно утвердился в своих правах. Сдается мне, даже у входа в последний из баров мальчика уже не было. Вряд ли он стал бы вот так бесцеремонно брать меня в охапку, предварительно водрузив на карниз у себя за спиной две пустые бутылки.
  
   Прокручивая назад подгнившую память, я вспоминаю ощущения -- распластанные ладони, одна на пояснице, другая под капюшоном, и грубоватое наощупь, как мелкая шкурка, резкое прикосновение чужого подбородка. Губы сухие и горячие глубоко внутри, словно завернутая в простыню грелка. Они пахнут не брютом и пивом, а безупречной мужской самоуверенностью. Мысли две: "О, черт, так я и знала!" и "Блин, оно же не должно было этим кончиться!" Тело действует совершенно параллельно, сообразуясь в данном случае с его собственными интересами: скорее всего, такой вид бывает у моего кота, когда он, задрав хвост к потолку, сигнализирует "О, гладьте-гладьте меня еще!"
   Если бы я знала заранее, в какого пуленепробиваемого монстра превращается маленький Себ, почувствовав, что его не гонят, я бы непременно сообщила ему, что знавала парней, которые целуются круче. Но это полное отсутствие вербального контекста и холостых предупредительных в воздух способно очаровать до глубины души. Не люблю неловкие паузы -- вроде тех, что неизбежно вклиниваются в поток событий, пока расстегивают крючочки между лопаток или снимают носки.
   Заставая себя за подобными рассуждениями, я готова признать, что отдельно взятые женщины -- блондинки. Я иду за своей интуицией послушным бараном только потому, что она говорит мне: неловких пауз не будет.
  
   За неимением простых человеческих слабостей, Себ начинает принимать во мне участие другими способами. Каждый из них отличается изяществом отбойного молотка.
   -- Хочешь? -- он достает из-под сиденья пакет с пивом и чипсами, -- Ты хоть ела сегодня?
   -- Спасибо, что-то мне не хочется.
   -- Да ладно, это лучшее пиво в Бельгии, ты обязательно должна попробовать. Специальное рождественское издание, -- он протягивает мне бутылку с изображением венка из остролиста. Скосив глаза на красные ягоды на этикетке, я прикидываю, что они такого могли туда положить. Например, вчера.
   Радио резко прекращает говорить по-французски. Речь, приходящая на смену валлонской, напоминает язык межгалактических пиратов. Количество языковых ассоциаций у меня весьма ограничено. Про урумский и тувинский я говорила то же самое. Обилие труднопроизносимых скоплений согласных очень сближает тюркские и германские языки.
   -- Ты их понимаешь? -- когда тебе сделали непристойное предложение, лучше всего прикинуться досужим социолингвистом.
   -- Да. И говорю. Нас учили в школе.
   -- Как иностранному?
   -- Ага.
   -- А каким еще языкам?
   -- Латыни и греческому.
   Руки, лежащие на руле, не кажутся особо привычными к книгам и перьям. И все-таки, несмотря на отсутствие характерных филологических отметин, он безнадежно далек от наивного носителя. Где бы я ни начинала копать, всегда остается ощущение, что имеешь дело только с вершиной айсберга. Мимо проплывают указатели, пугающие странным сочетанием букв.
   -- Интересный язык. Хотела бы я его понимать.
   -- И нафига?
   -- Что значит "нафига"?
   -- Это язык придурков.
  
   Тоннель звездного неба, через который мы несемся к туманному Брюгге, перемалывают неусыпные ветряные мельницы электростанций. Дон Кихот, столкнувшись с великанами подобных размеров, ушел бы в отставку. Себ вырубает радио и подключает магнитолу к мобильнику. Ехидное вступление клавишных прорезает немелодичное угуканье большой мартышки.
   -- Знаешь?
   -- А как же! -- если бы слов в моем арсенале хватало, я бы даже рассказала ему про рисунок, который Коллега выполнил акрилом на боковине письменного стола. Светлый пластик с намеком на древесную рельефность и три головы на длинных шеях. Такое впечатление, будто кучка мультяшных музыкантов выглядывает из-за угла всякий раз, когда слышит свои позывные.
   -- Тогда пой!
   Он проматывает запись назад и, дав отсчет, поднимает палец вверх в том месте, где мартышке положено вступить. Я и так чувствую себя не самым комфортным образом, ассистируя ему пакетом с чипсами, пока он тянет пиво и ведет машину с видом самодовольного падишаха. Но есть в этом что-то от веселого разведения "на слабо" -- как бы ты ни отреагировал, лучше отшутиться, чем принимать всерьез и смущенно отказываться.
   Перемигиваясь, мы проделываем операцию еще раз, но я не попадаю в такт, потому что мартышка начинает петь с коварным оттягом. Себ мотает головой. Он суров и сосредоточен, восседая за невидимым звукорежиссерским пультом. "Раз, два, три -- погнали!" -- нет, черт, опять вступаю слишком ровно! Остается хлопнуть себя ладонями по коленкам и выругаться. Нам тепло и уютно в машине, как в комнатке, где стены обиты ковролином мышиной расцветки.
   -- Ну-у нет, теперь твоя очередь!
   -- Эй, кто здесь вокалист -- ты, а не я! -- он умиротворенно ухмыляется, запрокинув голову и выгнув дугой неожиданно изящную смуглую шею.
  
   Все эти маленькие фишечки забавно резонируют с тем, что понапихано у меня внутри. Я вспоминаю студию на крыше шестнадцатиэтажки и звукача с надменной фамилией, который стебался над нами без передышки, едко и беспощадно, но при этом был крут, как бог. Мысленно я так его и называла -- "жидкость для мытья унитазов". Он называл нас "Удивленными".
   Он был неравнодушен к причастиям и прочим отглагольным образованиям. Одна группа среди бесчисленных папок у него на компе называлась "Опоздавшие", потому что ребята в первый же день записи конкретно опоздали на стрелку. Другая -- "Слаженные". Здесь, в общем, все было понятно: кто не лажает, тот никогда не играл русский рок. Мы с внутренней дрожью предвкушали, какое название он придумает для нашей папки.
   Отперев нам чердачную дверь во второй раз, он сверкнул глазами цвета вороненой стали и сказал:
   -- А-а, привет-привет, удивленные!
   -- Почему "Удивленные"? -- спрашиваем мы с барабанщиком, вновь удивляясь и вместе с тем испытывая глубочайшее облегчение.
   -- Вы бы свои физиономии видели, когда в прошлый раз на крышу пришли! -- хохочет звукач, и от звука его смеха, похожего на сухой кашель, с антенн за бетонной коробкой студии стартует в весеннее небо стая испуганных галок. Все это так далеко теперь, что даже не представить.
  

*****

  
   Я давно заметила -- люди поворачиваются к тебе той стороной, которая больше всего проявлена в тебе самом. Озираясь вокруг, я бы диагностировала свою в духе вселенской трагедии. Себ заглядывает в бокал, переводит глаза в несуществующую даль и произносит с безучастной усмешкой:
   -- Надо будет что-то придумать с машиной. В Америку я брал свой фургон, и он проявил себя неплохо -- от Монреаля до Гватемалы. В Австралии было бы удобно перемещаться на чем-нибудь подобном.
   Мы сидим за угловым столиком, последним, который хоть как-то прикрыт навесом от набухшей дождем ночи. В греческой забегаловке не продохнуть. Здоровенный дядька, совмещающий обязанности официанта и владельца заведения, стоит в дверном проеме, сложив руки крестом поверх засаленного поварского фартука. По первому зову он то ныряет за аквариумное стекло витрины, то выскакивает к нам на террасу, вклинивающуюся в людской поток на перекрестке подобно большому волнорезу.
   Я еще не знаю, куда несет нас этот вечер, но нетрудно догадаться: все идет немного не так, как Себ расписывал в чате. Ни старых друзей, ни запланированной вечеринки для шальных каучсерферов -- только два искателя приключений, один из которых приехал залегать на дно от самого себя, а другой, в поисках этого дна, вот-вот сорвется с места и полетит на другой конец света.
   -- Ты собрался в Австралию? -- спрашиваю я на непонятно откуда взявшейся грустной волне.
   -- Да, -- кивает он, не поднимая глаз выше стеклянного ободка своего бокала.
   -- И надолго?
   -- Насовсем, -- отвечает он и прокручивает бокал в ладонях.
  
   Если смотреть со стороны на жизнерадостные фотографии, привезенные из бесчисленных путешествий, или читать отзывы тех, кто гостил, тусовался и принимал его у себя с тех пор, как он в теме -- можно вообразить, что более компанейского и беззаботного парня еще не придумали. Парадокс этих игр в доморощенных детективов очевиден: мы изучаем то, что после тщательного отбора выставлено в социальных сетях для изучения. С не меньшим успехом можно исследовать прилавки парадных кондитерских, если хочешь составить представление о рационе жителей близлежащих кварталов.
   -- И там, в Австралии -- что ты планируешь там делать?
   -- Ну, видишь -- в данный момент я учусь, но очень скоро курс подойдет к концу. Собственно, ради всей этой идеи он и затевался.
   -- Будешь преподавать французский австралийцам?
   -- По-моему, отличный план.
   Я пожимаю плечами. Интересно, куда они будут ездить практиковаться? На Таити? Я в своей жизни видела только одного живого австралийца. С логической точки зрения это уже дает право на вывод о том, что они существуют. Но не более того.
   -- Почему не Америка?
   Себ в свою очередь пожимает плечами:
   -- Не люблю Америку.
   -- Ты имеешь в виду США?
   -- В целом. Пустое место, пустые люди. Я думал, что проживу там как минимум полгода, но уже через месяц понял, что надо гнать на юг. Пока совсем не засосало.
   Я зажмуриваю глаза и представляю, как этот сумасшедший несется на своем фургоне из заснеженного Монреаля через весь континент к охристой Калифорнии с лунными кратерами каньонов. Затем нанизывает золотые города наших снов на нитку, как крупные бусы, и без сожаления оставляет их позади, чтобы прорваться через все кордоны к влажным джунглям Паленке.
   -- Так ты попал в Мексику?
   -- Именно. И вот уж откуда уезжать совсем не хотелось.
  
   Наш путь в Мексику был чем-то похож, только на самолете. Канада битых три часа скалилась на нас заснеженными горами из-под распластанных крыльев. Горы были похожи на кекс, который передержали в духовке, а потом, чтобы прикрыть обгоревшие гребни, обильно присыпали сахарной пудрой через ситечко. Хотелось закрыться от них руками и уснуть. Теплая страна на изящной перемычке между двумя континентами представлялась мифом. Но еще через пару часов она все-таки обрушилась на нас -- беспощадно и весело.
   Мехико нисколько не посочувствовал нам после долгого перелета -- едва мы подлетели поближе, как он чихнул в небо вулканической пылью Попокатепетля и пустил наш самолет на посадку только с третьего захода. Тогда я поняла, что в этой стране ничто никому не достается даром.
   -- Ты будешь смеяться, но у меня та же история. Надеюсь, через полгода-год я закончу все дела и свалю в Мексику.
   -- В качестве одного из вариантов -- тоже неплохо.
  
   Однако у ненаучно-приключенческой части, которой поворачивается ко мне Вселенная в лице Себа, есть и другие отсеки и особые подразделения. Например, тот из них, что неубиваем даже с третьей попытки и терзает меня когтистой лапой в лучших традициях киношных ужастиков.
   Отоспавшись в хостеле и сходив напоследок в недопосещенные музеи, я покидаю Брюгге. Вместе со мной его покидает поезд, следующий через Брюссель в загадочное место под названием Эйпен. Поначалу я ошибочно принимаю его за название одного из брюссельских предместий. Местные хитро молчат, но мне по барабану. У меня чистая голова и пальто, благоухающее стиральным порошком. Запаска набита всякой мишурой для далеких питерских друзей, и привкус безграничной свободы во рту от этого становится еще слаще.
   В тот самый миг, когда за окнами проплывают терракотовые крыши Гента, отложенного на уик-энд со вторым хостом, телефон издает звук, напоминающий стук брошенных наземь барабанных палочек. Он издает этот звук всякий раз, когда приходят новые сообщения, но сейчас от него начинают неприятно пульсировать кончики пальцев. Я смотрю в экран, убеждаясь в нехороших предчувствиях:
   "Привет. Было бы неплохо сегодня пересечься в Брюсселе, чтобы вместе пойти искать мне новую шапочку. Скажи, во сколько ты можешь подъехать к станции Мерод, плз".
  
   В этом отдельно взятом случае мне хочется размазать отправителя по стенке по четырем причинам: во-первых, за сам прецедент. По-моему, мы очень красиво послали друг друга к черту еще вчера, зачем портить гармонично сложившийся финал? Во-вторых, за условное наклонение, от которого отказаться гораздо сложнее, чем от самого категоричного императива. В-третьих, это его "плз", да еще в такой конструкции! В-четвертых: я искренне не хочу покупать кому-либо шапочку, тем более -- ходить по магазинам и искать ее вместе. С тем же успехом я могла бы предложить ему пойти искать мне новое платье.
   "Знаешь что, Себастьянище", -- думаю я, нашаривая пальцами на клавиатуре разнообразные варианты невежливых ответов, -- "Нинон де Ланкло стоит дороже долбаной шапки. А ты этого, похоже, даже не заметил!" Пишу я в итоге, как всегда, немножко тактичнее, чем задумывалось, но достаточно грубо, чтобы меня хотели размазать по стенке в ответ:
   -- У меня другие планы на сегодняшний вечер. Сколько ты хочешь за свою шапочку? Мы можем пересечься, чтобы я передала тебе деньги, только еще не могу сказать точное время. И знаешь что -- в следующий раз сам следи за своими вещами.
   Я не жду от Себа тайного благородства. Он называет сумму, не слишком большую для того, чтобы случайно исчезнуть, и не слишком скромную, чтобы напоследок съязвить насчет пристрастия к дешевым аксессуарам. И, знаешь, пожалуй, я с самого начала догадывалась, на что иду.
  

*****

   -- Эй, ты почему отвечаешь так долго? Ты занята? -- ноут, булькнув, выплевывает новое сообщение. Перегибаясь через гриф, набираю ответ согнутыми на весу руками:
   -- Не поверишь -- играю на гитаре и не могу оторваться. Целый день только и мечтала о том, как приеду домой и сяду играть.
   -- Круто! Я каждый день говорю себе то же самое, но приходя домой никак не могу решиться. Я боюсь, что совсем утратил свой уровень, и это меня деморализует.
   -- Ххе, у меня нет никакого уровня и потому меня ничто не останавливает.
   По ту сторону экрана Себ разражается смехом:
   -- О да, прекрасный ответ! Но ты знаешь -- ни тот, ни другой подход не помогут нам начать играть лучше!
   Я ухмыляюсь и смотрю в окно, пытаясь представить, что сейчас делает вдали этот странный товарищ с бойцовой собакой на аватарке. За окном перемигиваются сквозь метель огоньками птичьи силуэты сухощавых портовых кранов.
   Если отъехать от его дома в Кнокке на пару километров, взгляду предстанет аналогичная картина -- здоровенные краны нового торгового порта, который работает день и ночь, чтобы вернуть былую экономическую мощь одряхлевшему Брюгге. А если просто пройти через лужайку, где по выходным играют в гольф, выйдешь на пустынную набережную с широкой песчаной полосой за парапетом.
   На песок накатывают желтоватые волны не очень глубокого и не очень буйного Северного моря, и, на его счастье, их сейчас не сковало льдом. Если я брошу бутылку с запиской -- в жерло морского канала через пару кварталов или доехав до Канонерки от Балтов через дымный тоннель -- когда-нибудь, много лет спустя, она проплывет у него под окнами.
  
   -- И что ты играешь сейчас?
   -- Сейчас? Ну, кое-какие песни на русском. У русских тоже есть свой рок, знаешь ли.
   -- Интересно послушать.
   -- Ничего интересного. А ты что играешь? Ну, когда играешь?
   -- Рок, рок и только рок! -- он трещит по клавишам с истинным фанатизмом и выстреливает в меня чередой ссылок:
   -- Лови -- это группа, которую я сейчас слушаю чаще всего, они французы, из Бордо.
   -- Неплохо. А эта, следующая, это что?
   -- О, эта тоже из Бордо, у них даже общие музыканты есть. Группа, которую я слушал много-много лет подряд. Они распались и больше хорошей музыки во Франции нет.
   -- Может, все-таки есть? Меня, например, очень вот эти ребята вставляют, -- отстреливаясь ссылкой на дурашливых пикардийцев, начинаю прыгать по его линкам, тайно еще надеясь вернуться к водруженной на стойку гитаре.
   Пять минут спустя он выходит из задумчивости и спрашивает:
   -- Ну как тебе? Эй, или ты предпочитаешь что-нибудь поспокойнее? -- готовясь обидеться, он шлет мне нервного Жака Бреля с песенкой про Амстердам.
   -- I'm lost. Офигительно!
   У меня мурашки бегут по телу. Только не понимаю, почему после третьего куплета мир, о котором поет вокалист, превращается в ревущее чудовище.
   -- А твои ребята очень даже ничего! Значит, ты слушаешь Noir DИsir, а я -- Les Fatals Picards?
   -- В рамках культурного обмена, -- отвечаю я. Ой, только не надо напоминать мне о редком родстве душ! Это имело бы смысл, если бы люди приходили на рок-концерты по трое-четверо, а не десятками тысяч.
  

*****

  
   Вообще родство душ, по-моему, штука эфемерная. Будешь ли ты отдыхать душой в обществе ей подобной очень сильно зависит от ее изначальных свойств. Судя по тому, что меня никто не бил указкой по пальцам, не доказывал ежеминутно, кто здесь самый умный, и не стебался над моими малейшими промахами -- ангел Габриэль оказался душой, совершенно мне не родственной. Рядом с ним мои промороженные косточки грелись, словно после декабрьской стужи их резко переместили под легкомысленное апрельское солнце.
   Мы встретились на центральной площади и тут же отправились покупать Габриэлю суп и открытки. Поджидая его под сенью островерхих крыш, я пялилась в витрины магазинов с комиксами и воевала с неподатливой бельгийской вафлей на пластиковом поддончике. Улыбчивый дядька откуда-то с Ближнего Востока вручил мне ее сразу с двумя вилочками:
   -- Одна все равно обязательно упадет. Поверьте моему опыту.
   Дядька оказался неправ. Перемазавшись карамелью до бровей, я все-таки умудрилась не потерять вилочку. Габриэль прибежал минут через пятнадцать после объявленного времени. Он выглядел старше и субтильнее, чем на своих фотографиях, но зато говорил и двигался гораздо больше.
   После ужина, в котором я не принимала участия из-за дурной привычки перехватывать вафли между кормежками (чаще всего -- вместо кормежек), мы пошли хитрым кругом гулять до машины по центру пешком. Во время нашего небольшого тура мне периодически начинало казаться, что я попала на сеанс к психотерапевту: меня словно вводили в транс, чтобы показать фрагменты утраченных воспоминаний. Я только диву давалась, какой плодотворной, оказывается, была моя первая ночь в Брюсселе.
   Говорить моему проводнику всякий раз: "Ага, спасибо, это я уже видела" было невежливо, поэтому пришлось использовать затасканный полевой прием: когда работаешь с урумскими бабушками, задавая одни и те же вопросы, через некоторое время входишь во вкус и начинаешь прикидываться, что слышишь их ответы впервые. Еще через какое-то время это перерастает в цинично-лицемерное отношение к жизни в целом.
   Как ни странно, но Габриэль показывал мне ровно те же места, что и Себ. Единственное, что не совпадало никогда -- это их комментарии по поводу увиденного. Там, где Себ ползал по тротуару и протискивался в щели на оконных рамах, Габриэль сдвигал шляпу на затылок и говорил: "Смотри, как красиво!" Я даже не могу сказать, что он знал о городе меньше -- это при том, что Себ когда-то работал гидом.
   Навязчивое желание сосчитать всех клопов под плинтусом -- слишком специфичная черта, чтобы ее выдавали каждому. Габриэль рисовал не спеша, крупными отчетливыми мазками. Себ начинал писать картину с двух маленьких мышей в нижнем левом углу, что восседают на голове у двух разноцветных кошек и дерутся из-за церковной облатки.
  
   Наверное, с годами я становлюсь плохим актером. Почувствовав подвох, Габриэль решил поразить мое воображение тем, что я точно еще не видела. Мы совершили дополнительный круг почета по кварталам ар-нуво возле станции Мерод.
   Мне казалось, со времени моего последнего визита в эти края прошел как минимум год. Часы на телефоне, показывающие всегда на десять минут больше, чем есть на самом деле, говорили об обратном: мы распрощались с моим вечно хмурым барабанщиком всего два часа назад. Бессмертные творения Виктора Орта за это время не утратили своей прелести. Приходится хлопать в ладошки и восхищаться. Дома смотрят на меня с укоризной, но не выдают.
  
   Когда твое притворство постоянно поощряют, становишься наглым, как бронетранспортер. Оставляя Себастьяна с нашими русскими подругами на железнодорожной станции, я была уверена, что он меня тут же заложит -- в качестве приятного подарка на прощание. Но девчонки, ввалившиеся в вагон на обещанной повторной остановке в Кнокке, приветливо машут:
   -- О, Эрмина, и ты здесь! Купила билет?
   -- Куда ж я денусь, -- развожу я руками, вновь переключаясь в режим говорения по-английски с эстонским акцентом, -- Сидела, грела вам место. Вы прямо до Брюсселя в этом поезде поедете?
   Они дружно кивают. У них волшебный безграничный проездной на двоих, подаренный хостом в Брюсселе. Как ни странно, они тоже встречали новый год в столице и тоже сидели в заведении с печальным розовым слоном на логотипе. Чтобы чем-то себя занять в дороге, мы просматриваем фотографии на экранчике их зеркалки. При виде некоторых кадров у меня опять начинает слегка дергаться глаз:
   -- Мир неимоверно тесен... Вы что, тоже сидели в новогоднюю ночь в "Делириуме"?
   -- Ага. Такое милое место!
   Мы с Себом не посвящали их в подробности наших (а в большей степени -- моих) приключений. Делать это сейчас тем более не стоит. Остается только молча положить на полку еще один довод в пользу утверждения, что одни и те же места и обстоятельства приводят разных людей к совершенно разным результатам.
  
   Помнится, когда-то очень давно я обещала себе больше никогда не напиваться до состояния антропологического созерцания. Выражается оно в том, что ты начинаешь наблюдать за своими действиями как бы со стороны: посреди вечеринки встаешь и отходишь, скажем, в уборную, упираешься руками в раковину и внимательно смотришь на свое отражение в зеркале. Отражение разрумянилось, вытаращило глаза и глупо ухмыляется. Ты упираешься ему пальцем в нос и очень серьезно заявляешь:
   -- Ну-ка стоп! Помни -- я за тобой наблюдаю! И давай без глупостей.
   Отражение, козырнув, поворачивается к тебе спиной и идет выполнять. Внутренний антрополог доволен: он внимательно записывает ощущения в книжечку. В конце концов, его интересует только одно -- нетривиальный жизненный опыт.
  
   Так вот, однажды я действительно решила, что с этим пора завязывать. Бывают в жизни групп, играющих по полуподвальным питерским клубам, такие волшебные вечера, когда арт-директор подходит после концерта, кладет руки на плечи подвернувшихся гитариста и барабанщика и вкрадчиво намекает:
   -- Ребята, не расходитесь!
   После этого, часа в три ночи, ты обнаруживаешь, что машина чьих-то там друзей завезла тебя в самую жуть охтинских окраин по причине разведенных мостов, и укатила в сторону Комендантского аэродрома. Отражению, оказывается, взбрело в голову пойти переночевать у родителей -- заодно показать им, что ты еще жив и все такое. Плохая идея.
   Мать открывает дверь, не приходя в сознание, а за дверью стоишь ты -- ее великовозрастная дочь с еврейской фамилией во втором браке. Мать мгновенно просыпается, но, слава богу, ее целомудренному жизненному опыту нечем ей подсказать, что дочь стоит (а не лежит) за дверью только потому, что ее напрочь придавило к земле, как Александровскую колонну, весом гитары, синтезатора и внезапной скрипки в кофре с наклейкой группы "ДДТ".
   Ты при этом терпеть не можешь "ДДТ" и на скрипке играть не умеешь. Просто скрипачка, которую вы отправили с пацанами к мужу и ребенку на последней метрошной электричке, была в состоянии идти только без скрипки и синтезатора. Как только на нее надевали два чехла, она начинала плавно заваливаться с креном в сторону синтезатора. Глядя на эти акробатические трюки, позволяешь охватить себя подхалимскому благородству. Если я на что-нибудь когда-нибудь накоплю со своими авантюрами, в завещании попрошу поставить прижизненный памятник моим родителям.
  
   -- Следующая остановка -- Атом. Или Дворец Правосудия, я еще не решил, -- объявляет Габриэль голосом кондуктора и вприпрыжку бежит к машине. Я спускаюсь с крыльца запертого дома, засунув руки в карманы, совсем как Себ часа два с половиной тому назад. Дождя давно нет, но в воздухе висит унылая морось, такая густая и мягкая, что можно намазывать на хлеб.
   Мы выезжаем в более современные кварталы и долго едем вдоль забора, за которым прячется не то парк, не то дворец, окруженный парком.
   -- Смотри-ка, король дома! -- констатирует Габриэль, бросив взгляд куда-то направо поверх руля. За верхушками деревьев в подсветке плещется кусочек бельгийского флага.
   Габриэль притормаживает и паркуется у большого поля, похожего на взлетно-посадочную площадку для летающих тарелок. Задрав голову, убеждаюсь в своем предположении: в конце аллеи возвышается нечто, смахивающее издалека на космический корабль. Впервые за поездку меня накрывает непередаваемое ощущение ностальгии -- здравствуй, выставка ВДНХ, здравствуйте, жизнерадостные семидесятые, привет тебе, Алиса Селезнева. Габриэль подтаскивает меня к самому подножью и мы с ним задираем головы еще выше:
   -- Здорово, правда?
   -- Ага. Это и есть Дворец Правосудия?
   Пока Габриэль катается в мокрой траве от смеха, я виновато пытаюсь ему объяснить, что Бельгия уже приучила меня ждать чего угодно и ничему не удивляться. К тому же за эти несколько секунд я успела очень реалистично представить, как там, в вышине, в шарах из стекла и металла восседают судьи в мантиях и с белыми курчавыми париками.
   -- Мы проехали мимо Дворца Правосудия сразу следом за Мерод, а это -- Атом! Просто класс!
   Габриэль продолжает буйствовать. Если меня уличить в какой-нибудь невероятной глупости, вроде этой, я мгновенно теряю всю свою спесь и начинаю паниковать и нелепо отмазываться. Но сейчас меня почему-то очень быстро отпускает -- просто я вдруг понимаю, что Габриэль, откатавшись в траве, не будет теперь подкалываться надо мной до конца моих дней. Да и делает он это совершенно беззлобно. Ледышку полили теплой водой. Она легонько попискивает и исчезает в сливном отверстии.
   -- Да, сдается мне, на сегодня хватит достопримечательностей. У тебя, наверное, от всего этого голова кругом, -- Габриэль поправляет свою ретро-шляпу и награждает меня легким тычком в плечо, -- Поедем укладывать тебя спать. Я живу в центре, поэтому нам просто нужно вернуться обратно.
  
   По пути к машине мы обходим вокруг атома еще раз. Габриэль продолжает размышлять вслух:
   -- Впрочем, зайти в кафе перед сном тоже не помешает. О, дождь опять собирается... Ты обычно помногу спишь? А эти шары и правда кажутся снизу прозрачными, ты верно подметила. Дворец правосудия, ха! Какие у тебя планы на завтра? Есть хочешь? -- он говорит без остановки на правах негромко включенного радио в своей очаровательной манере перескакивать с предмета на предмет и переставлять события местами. Нужно только выбрать, на какую из реплик реагировать.
   -- Завтра -- в Гент, наверное. А еще я помню, ты писал что-то насчет вечеринки с танцами.
   -- Да-да-да, вечеринка будет, только не завтра, а в воскресенье. Ты же танцуешь линди?
   -- Нет, не линди, а буги. Но с удовольствием за вами понаблюдаю.
   -- Зачем наблюдать, когда можно потанцевать! -- на его худом лице зажигается огонечек безумия, -- У нас все просто, вот посмотри!
  
   В своем первом письме, которое Габриэль послал, предлагая побыть моим хостом, он сразу обстоятельно ввел меня в курс дела:
   -- Я живу один, обожаю готовить в четыре руки, вышиваю на машинке, варю варенье, делаю профессиональный массаж, исповедую дзен-буддизм, играю по ночам во фрисби с друзьями в парке (у меня есть такая тарелка -- с подсветкой!), а еще танцую линди-хоп.
   Помимо вышеперечисленного у него мотоцикл и отец, проживающий в Кот-Д'Ивуаре. От такого сочетания странных фактов сложно отказаться. По крайней мере, если надоест линди-хоп или массаж, всегда можно переключиться на фрисби и дзен-буддизм.
  
   В данный момент Габриэль выбирает линди. Прямо там, на газоне под летающей тарелкой, мы начинаем осваивать азы линди-хопового основного хода. Мы прыгаем в свете прожекторов, несуразно размахивая конечностями, и со стороны, наверное, напоминаем жизнерадостных придурков. Поздние прохожие, с характерной бельгийской участливостью, тоже ничему не удивляются, но своим видом демонстрируют: в случае чего они всегда готовы прийти на помощь.
   У Габриэля, несмотря на щуплость, крепкая неуклюжая хватка и тенденция отфутболивать партнершу после свинг-аута в противоположный конец зала. Это даже неплохо, учитывая, что в танце я -- полное бревно, и о своих намерениях партнер должен сообщать мне четко и заранее, причем, желательно, в письменной форме.
  
   Себ в своем первом письме расписывал не себя, а вечеринку с другими каучсерферами, гитарой и бонгами, которую мы устроим прямо на берегу моря в новогоднюю ночь. Я тоже радостно согласилась и, по простоте душевной, ляпнула, что очень счастлива познакомиться с таким интересным парнем, как он.
   Если я понимаю, что чувак объездил полмира и сдвинут на музыке -- всегда готова снять перед ним шляпу. В ответ на мою щенячью непосредственность, Себ переключается на французский и тут же наносит удар в подставленное мягкое брюшко:
   -- Эй, придержи-ка комплименты для своего жениха -- или кто там у тебя? Раз ты сказала, что хочешь попрактиковать французский, обещаю -- практики будет море! Я решил начать прямо сейчас!
   Я не стала писать ему в ответ: "Извини, товарищ, раз уж ты спросил -- жениха у меня нет, за практику спасибо", а просто смертельно обиделась.
   Тем не менее, правдами и неправдами, выскакивая весь последующий месяц как чертик из табакерки, то исчезая, то появляясь, Себ убедил меня, что ехать к нему стоит, а вот полагаться на него -- нет. Я договорилась с Габриэлем, что приеду к нему числа четвертого, а с Себом -- что он встретит меня сразу после аэропорта. И для страховки забронировала в Брюсселе хостел в ночь на первое число.
  
   Меня всегда тянет положиться на ненадежных людей. Эта штука сродни желанию подойти к краю крыши и спрыгнуть, просто чтобы проверить -- а может, все-таки полетишь? В схожем желании мне как-то призналась наша скрипачка. Мы как раз стояли на краю крыши. Есть в моем любимом квартале с призраком Достоевского в качестве культурной доминанты здание с легким налетом модерна, декором в виде сов и высоченной башней с часами (интересно, если в мире есть другие архитектурные стили и другие птицы, почему я все время вспоминаю про этих двух? В этом вопросе столько же лукавства, сколько в излюбленном восклицании Габриэля "Ты не знаешь, почему я все время пою эту итальянскую мелодию, принчипесса?" Нет, не знаю.)
   Мы балансировали на самой верхотуре, держась за шпиль заледеневшими от ночного ветра руками. Внизу паутиной разбегались улицы, унизанные огоньками редких автомобилей. Город дышал и переливался желтым и синим -- таким желтым и таким синим, какие возможны только в мае, не допускающем ни полной темноты, ни яркого света.
   Фонари еще включают по ночам. Я не понимаю, отчего у скрипачки вдруг такие мысли. Мы взобрались по лесам на самое красивое здание в этой части города, под носом у милицейского козелка -- можно сказать, детскую мечту исполнили -- чего еще желать? К тому же, это у меня жизнь уже начала идти наперекосяк, а у нее -- муж и ребенок.
  
   Роковую поступь перемен я слышу, еще не понимая, к чему идет дело. Я перехожу через Стрелку, по привычке косясь в сторону Заячьего острова: люблю, когда много воды. К тому же, едва сходит лед, на пляже начинается какая-то движуха.
   У вечного студента полно времени между утренними парами и вечерней репетицией. После учебы можно заскочить к приятелю на Петроградку и съесть по паре мороженых, развалясь на скамейке и ковыряя носком ботинка красноватый гравий на парковой дорожке. На часах по-прежнему чуть больше полудня, температура за бортом -- градусов пятнадцать; белое весеннее солнце бьет в глаз, оставляя на обратной стороне век радужные разводы.
   Внезапно телефон подает признаки жизни. Я снимаю трубку, успев заметить на экране незнакомый номер.
   -- Привет, это Сережа, -- говорит мальчишеский голос.
   Я начинаю перебирать в голове своих знакомых и понимаю, что из всех возможных вариантов этот голос может принадлежать только одному Сереже. Этот Сережа уже давно и глубоко не мальчик.
  
   Неделю назад его занесло непонятным ветром к нам на репетицию -- после рок-фестиваля, в котором мы играли в самом начале весны. Судя по всему, у организаторов были какие-то идеи, в рамках пережитков родом из светлого пионерского прошлого, насчет того, чтобы учинить над понравившимися группами шефство. Сережа, видимо, решил учинить шефство над нами.
   -- Знаете, коллега, -- заявил мне Коллега, пробравшийся в закулисье по окончании концерта, -- я бы на вашем месте держался от этих стариков-Державиных подальше. Особенно от того, патлатого, с лицом доброго сказочника. На нем так и написано: "Эх, где ты была лет тридцать назад, со своими фенечками и закосами под Грейс Слик, мне очень тебя не хватало!"
  
   Коллега (тот самый, с которым можно съесть по паре мороженых на Петроградке) -- мой лучший кореш по университету. Ему можно верить, он прошел огонь и воду. Если я начинаю пороть горячку, он всякий раз с укором качает головой и предоставляет политическое убежище. Мне всегда казалось, что какой-то частью своего раздвоения личности он -- финн, очень добрый и правильный. Несмотря на то, что его эксперименты с окружающей действительностью порой заходили куда дальше моих.
  
   Сережа говорит, что послушал наш свежезаписанный диск и прочие штуки и у него возникли кое-какие идеи по поводу аранжировки одной из наших песен.
   Это очень сложная песня. Мы бьемся над ней уже полгода, но она не поддается, и все из-за неравнодольного размера, торчащего посреди припевов бельмом на глазу. Мы проводим репетиции, сложив грифы и палочки гарнизонной пирамидкой в ожидании вдохновения.
   Усевшись на полу, мы выстукиваем ломаный ритм на ладошках. Басист с барабанщиком изголяются, как могут, распевая текст дурными голосами. Они помнят его весьма условно. Недостающие слова они заменяют -- порой очень удачно -- всем, что подворачивается под руку и подходит по количеству слогов. Мысленному взору предстают психоделические картины.
  
   -- Эта песня, ну, та креольская, с кривым припевом, -- уточняет Сережа, -- Я бы попробовал ее сделать, только мне нужно записать гармошку, а еще лучше -- сделать демку. Те записи, что ты дала, для этого не подходят. Там ничего не слышно.
   Я дурею от количества информации и одновременно пытаюсь понять, на кой черт ему понадобилось писать там именно гармошку. Я представляю песню, представляю гармошку (губную) с каким-нибудь Снусмумриком в качестве довеска, который зажал ее в ладонях, сложенных лодочкой, и все равно не понимаю. Хотя общая концепция мне нравится.
  
   Придя к нему домой, в комнату-студию, заваленную пылью и гитарами, я так и спросила:
   -- Прежде чем мы будем меня писать, объясни, пожалуйста, как и зачем ты хочешь писать туда еще и гармошку?
   Впрочем, я вру. В те дни по старой университетской привычке я еще обращалась к малознакомым мужикам его возраста на "Вы". Получалось так:
   -- Сережа, я не понимаю, почему вам хочется записать в этой песне именно гармошку!
   Какое-то время Сережа недоуменно моргает большими синими глазами (вы уже заметили -- у меня на них слабость), а потом начинает делать примерно то же самое, что ангел Габриэль после вопроса про Дворец Правосудия. Мокрой травы нет, поэтому он катается по навеки разложенному дивану а-ля "здравствуйте, семидесятые!" (encore une fois). Диван прикрыт типовым советским пледом -- таким родители заставляли меня заправлять мою тахту до того, как я пошла в шестой класс, а мой второй муж драпировал его двойником притаившийся в углу комнаты мотоцикл. Черный такой плед, колючий, в красную и желтую полосочку.
   -- Лапа, гармошка -- это "гар-мо-ни-я"! Понимаешь?
   Я борюсь с желанием дать ему по зубам и спрятаться от смущения за коврик. Мы академиев не кончали, у нас говорят просто: "Набросай мне сетку, а то я в середине квадрата каждый раз на полкирпича промахиваюсь".
   Но тогда я была еще скромной девочкой и делала, что мне говорили. Я извлекла из бокового кармана гитарного чехла листочек, на котором совершенно варварским способом (буквами и без размера, зато со знаками при ключе) была записана хитрая песня нота в ноту. Я написала буквами, потому что стесняюсь нотного стана. Ноты в моем исполнении похожи на жирных лебедей, причем все -- целые, чтобы не ошибиться в подсчетах с восьмыми и четвертями.
   Сережа долго втыкал на листочек и даже пару раз попробовал перевернуть его вверх ногами. Потом заявил, что я -- самая удивительная девушка, которую он встречал в жизни, и ушлепал на кухню. Громыхнув противотанковой дверью холодильника -- ровесника моего дедушки -- он вернулся в комнату с пакетом белого вина и двумя стаканами, включил комп и стал показывать мне замысловатую историю своей жизни, запечатленную в песнях.
   У него была очень странная жизнь. Он сам был очень странный и вместе с тем очень типичный. В его квартире, подставленной беспощадному солнцу двумя крошечными комнатками и кухней, походящий на камбуз Марии-Селесты, будто законсервировалось время. В ней, неуязвимый, словно моллюск с нежным тельцем в перламутровой ракушке, он казался веселым молодым парнем, которому еще и за тридцать, пожалуй, не перевалило.
   Он хохмил, с разбегу хватал со стен то одну, то другую гитару и пел песни очень серьезным и смешным голосом. Коллега ловко припечатал его манеру, хотя, по большому счету, никогда не слышал его в деле -- этот голос действительно мог принадлежать только доброму сказочнику.
   Гармонии его песен были в моде в те годы, когда мой отец заканчивал Политех. Сережу это не смущало, особенно пока он сидел в своей ракушке. Но едва его из нее вытаскивали, подобно мифическому юноше, вернувшемуся из царства фей после короткой летней ночи, он превращался в ходячий анахронизм с вдрызг не заладившейся судьбой и совершенно чудовищной эзотерической мутью в голове.
   Эффект, который его появление на горизонте произвело на меня в тот день, был подобен взрыву атомной бомбы -- до меня еще не дошел хаос ударной волны, но я уже получила смертельную дозу и теперь точно загнусь от лучевой болезни.
  
   С тех пор утекло много воды. Я начала робко внедрять в жизнь кое-какие из подсмотренных приемчиков -- например, этот: принимая чужую гитару в руки, берешь несколько пробных септаккордов ладу на восьмом небрежными пальцами, потом щуришься на просвет между грифом и струнами и говоришь -- "А что ж так далеко-то!"
   Себ равномерно заливается зеленой краской. Потом нужно поднять гриф на уровень глаз и внимательно изучить его кривизну, прицокивая языком. В довершение спросите:
   -- А анкерный ключ у тебя есть? Неудобно же так играть, когда между струнами и грифом рука проходит.
   -- И вовсе она не проходит, и нормально оно играется, никто не жаловался!
   Я смотрю на Себа в упор -- надо запомнить, ровно такая же физиономия бывает и у меня, когда кто-то макает меня мордочкой в некомпетентность. Конфуз-то какой! И ведь любой человек будет выглядеть подобным образом, даже если ты к этому не стремился.
   Замечено: парни друг с другом так почти не поступают, потому что никто не любит драки с неизвестным результатом. Так делают только в двух случаях: с новичками в музыкальных мастерских и музыкальных магазинах, где нападающий надежно защищен прилавком и инструментами, и с девчонками, которые лезут в рок-музыку со своими сопливыми девчачьими понятиями и женской истерикой. Это делают не со зла, подозреваю -- чисто инстинктивно, на голом рефлексе Павлова, устанавливая тем самым давно попранные границы между мужским и женским.
   Думаю, не стоит так делать с парнями в ответ. Разве только вы и правда хотите, чтобы ваша жизнь превратилась в бесконечный фехтовальный поединок.
  
   Датчики Гейгера, будь они встроены в чуткие уши моих друзей (я говорю -- друзей, но на самом деле подруг), давно бы зашкалило. В тот самый день -- первого мая 2008 года -- мы встречаемся с ними у метро и идем гулять по крышам. Насосы у меня внутри работают на пределе, с сочным чавканьем, почти захлебываясь -- но им все равно не откачать воду, заливающую трюм через огромную пробоину, которая прошла вдоль по борту, сшибая перегородки.
   Мы выбираемся на первую -- с закопчённым куполом и вигвамом чердачного окна с видом на двор-колодец. Я растягиваюсь во весь рост на скате, уперев в небо прижатую к груди руку с неторопливо дымящейся сигаретой, и прокручиваю день задом наперед, вновь испытывая все свои маленькие землетрясения. Каждый раз влюбляясь, мы учимся заново говорить и размышлять о своей любви, как учатся ходить после долгих месяцев, проведенных в инвалидной коляске.
  
   Ангел Габриэль хочет заставить меня говорить о любви так, будто это не сложнее, чем поделиться рецептом яблочного пирога. Любовь и еда в принципе хранятся в его чуланчике где-то неподалеку. Он навязчив в вопросах:
   -- И все-таки, скажи мне... Вот есть в любой любовной истории такой момент, ну, знаешь, когда влюбленные достигают наивысшей точки наслаждения...
   От неожиданности я захлебываюсь кофе и смущенно отворачиваюсь, продолжая пускать коричневые пузыри сквозь приставленную ко рту салфетку. Ангел смотрит вдаль, расправив крылья и положительно ничего не замечает:
   -- Забыл слово... Нет, не экстаз. Климакс, так что ли? Еще говорят, что девушки способны его испытывать несколько раз подряд...
   Меня за одни только актерские усилия сохранять серьезное выражение лица уже можно брать в разведку.
   -- Габриэль, кажется, то, о чем ты говоришь, называется по-другому. По крайней мере, по-русски. У нас климакс -- либо состояние леса, когда все деревья в нем взрослые и плодоносят, либо наоборот -- когда у женщины заканчиваются месячные и она выходит из фертильного периода. В любом случае, это не совсем удобно обсуждать с девушками.
   -- Да? Ну, я имел это в виду скорее метафорически.
   -- Тем лучше для тебя, -- заключаю я таким тоном, что всякому должно быть понятно -- у меня за спиной бегают чуваки с флажками и на морском языке сигналят "Парень, завязывай!" Интересно, какую тему он собирается обсудить после подобного вступления? Он не заставляет себя ждать:
   -- Так вот я о чем хотел спросить... С физиологией здесь все понятно, когда это от любви мужчины и женщины. А испытывала ли ты когда-нибудь что-либо подобное от других вещей?
   Мозг старого извращенца рисует у меня перед глазами такие картины, что брови заползают куда-то на середину лба, да так там и остаются. Мне не опустить их даже пальцами.
   -- Ну, например, -- продолжает ангел, -- однажды я испытал подобное от... еды! Понимаешь, это был чудесный вечер в Италии. Я целый день пробродил в горах, а потом спустился в городок у подножья и зашел в сырную лавку. Знаешь, там бывают такие лавки -- в них подают сыр, вино и мед. И вот я заказал себе белого вина (тут он сыплет терминами и мне остается только пропускать их мимо ушей, так как я не знаю итальянского), сыра (см. предыдущий комментарий) и меда. Сыр был нарезан мелкими кубиками. Я взял первый кусочек -- они еще дают к этому специальные вилочки -- обмакнул его в мед и положил в рот. И тут я впервые с такой силой испытал это! Это было божественно! Потом я глотнул вина и понял, что оно накрывает меня во второй раз. Как бы я хотел поделиться с кем-нибудь этими ощущениями! Ты меня понимаешь?
  
   Мне так смешно, что уже даже не смешно. Я вспоминаю события недавней ночи в доме на побережье и кладу на чаши весов сыр и мед ангела Габриэля и notre petite soirИe с Себом, приправленный хип-хопом, свечами и вербеновым маслом, втертым в кожу после душа.
  

--

  
   Мы перетащили гитару и прочие пожитки из машины в квартиру на втором этаже небольшого особняка с белыми стенами и серой черепичной крышей. Дому, очевидно, не так много лет, но по неуловимой стилистике его хочется отнести к какой-то более давней эпохе -- так же, как и домишки на окраинах Брюгге. Они изо всех сил стараются показать, что достойны стоять в полутора километрах от шедеврального архитектурного ансамбля.
   Себ первым делом залезает за большой диван в гостиной и, отодвинув занавески, включает отопление. Я зависаю в прихожей, оглядываясь по сторонам. Воздух слегка пахнет зимней сыростью -- так бывает, когда приезжаешь в сезонно пустующий дом. Ты думал, он тебя ждет, а застаешь его врасплох, заспанного, в бигудях и халате.
   Себ продолжает перемещаться по комнатам, включая батареи. Комнаты все одинаково белые, с редкими фотографиями и деталями цвета топленого молока. Трудно придумать какое-нибудь осмысленное занятие, пока хозяин занят. Запинываю рюкзак в шкаф и переношу гитару из прихожей в комнату. Гитара опускается в кресло грифом к спинке, легонько и нестройно звякнув в глубине чехла.
   -- Ты мне сегодня сыграешь?
   -- Посмотрим. Вообще-то это для тебя, а не для меня. Кстати, у тебя есть с собой музыка?
   -- Только на жестком диске, ты же знаешь.
   -- Ты все-таки не взяла ноут? Жаль. Должна была взять.
   Подхватив сумку, он уходит в ванную и через минуту появляется вновь, направляясь в мою сторону неожиданно отяжелевшими шагами. На языке вееров восемнадцатого века эта весомая вальяжная поступь в сочетании с характерным железобетонным взглядом означали бы: "Я придумал кое-что поинтереснее музыки на сегодняшний вечер".
   Он делает последний шаг, пристраиваясь ко мне вплотную, так, что наши лица оказываются друг напротив друга.
   -- Как тебе идея для начала принять вместе ванну?
   Пока я вспоминаю, знаю ли я по-французски эквивалент слова "пошлый", его руки смыкаются у меня за спиной. Он стоит, склонив голову набок. Усмешка чуть съехала в сторону, прорезав правую щеку. За ней, вжимаясь в стены, притаилось забитое ногами смущение. Пожалуй, высказаться ему не дают последние лет пять.
   Я бы на его месте обязательно смутилась, например, от мысли: "А не слишком ли ты маленький мальчик, чтобы целовать такую большую девочку?" Помимо отсутствия заметной разницы в росте, он начнет задумываться о том, есть ли жизнь после тридцати, еще только года через два.
   -- Ну, что скажешь? -- продолжает он, -- Ни да, ни нет, как всегда?
   Я актриса немого кино. Глаза, трагически подведенные сверху -- остатками вчерашней туши, и снизу -- последствиями вчерашней ночи -- изображают безграничное удивление. Но даже старания тапера одухотворить сцену напряженными фортепианными пассажами не могут перенести на поверхность то, что я отчаянно пытаюсь сформулировать у себя внутри. Никогда еще так отчетливо не чувствовала пределов своей лингвистической компетенции.
   Будь я настоящим полиглотом, я бы поделилась с ним занятным антропологическим наблюдением: если в процессе прогулки по городу парень стягивает вокруг девчонки концентрические круги, то задавая ей направление, прикасаясь рукой к талии, то прижимая в груди в уличной толчее -- вовсе не обязательно речь идет об укороченной культурной дистанции, которую мы приписываем ему в силу его южного происхождения. Иногда она действительно идет о том, о чем стараешься не думать из вежливости.
   Зато потом эти инвестиции начинают безотказно работать: когда тебя последовательно подержали за запястье, за плечо и за локоть, забываешь вовремя влепить пощечину за прикосновение к коленной чашечке. Допустив, в свою очередь, последнее, уже как-то нелогично говорить: "А теперь, пожалуйста, убери руку у меня из-под юбки".
   Хотя насчет маленького мальчика я загнула. Половой диморфизм -- очень очевидная штука, не лишенная своего шарма, даже если вы почти не отличаетесь размерами по вертикали. Когда он одной рукой приподнимает меня в воздух и усаживает к себе на колени, опускаясь на удачно оказавшийся позади диван -- мой черед чувствовать себя маленькой и хрупкой. Я уже и забыла, какими забавными бывают эти подростковые диванные игры.
   В подобных вопросах Себ остается верен самому себе -- он использует все открывающиеся перспективы и все мыслимые способы. В целом, он похож на морской прилив, затопляющий намеченную территорию медленно и неотвратимо. Глазастые мидии трепетным треском приветствуют прибывающие волны и мешают мне карабкаться вверх по скалам, подставляя под босые ноги свои острые грани.
   Не могу пожаловаться. Здесь все так же, как в разговорах с незнакомцами -- чем меньше слов мне дает вставить собеседник, тем лучше. Спасаясь от тягостной тишины, я могу случайно зачитать вслух три тома увлекательных историй из жизни и после этого мне останется только пристрелить свидетеля, который и так узнал слишком много.
  
   Мы уже часа полтора форсируем события и осваиваем новые горизонты. Себ в своей среде -- доволен как слон и в меру словоохотлив. Периодически мы отвлекаемся на посторонние лингвистические вопросы из серии "как сказать по-французски то-то и то-то". Слава богу, глубже лексического уровня разговор не заходит.
   Этот импровизированный урок, судя по мечтательному выражению прищуренных глаз моего преподавателя, вставляет его не меньше, чем меня. Но конец уже близок, потому что я, сама того не желая, приготовила ему очередную подлянку.
   Я поняла это минут двадцать назад сразу после душа, но мнусь как первоклассница, ожидая подходящего момента. Он завернул меня в полотенце, окатив волной тепла, и вразвалочку отправился в спальню менять декорации по правилам наступившего антракта.
   Эта привычка делать паузы, не имеющие ничего общего с неловкими, играет в его пользу. Почему-то в большинстве других случаев (возможно, по старинной русской традиции) подобные романтические вечера на моей памяти напоминали пригородную электричку воскресного дня: от Вырицы до Павловска она следует без остановок, грохоча колесами по стонущим рельсам и заваливаясь на бок на поворотах. Редкие дачники на коротких платформах проносятся мимо светлыми пятнами вещмешков цвета хаки, пестрыми матерчатыми тележками и букетами астр.
  
   В спальне Себ вспоминает очередной способ, к которому мы еще не успели прибегнуть. С мыслью "сейчас или никогда", я, наконец, решаюсь высказаться. Колени схлопываются наподобие морской раковины. Игривые руки приводят их в прежнее положение.
   -- Что такое?
   -- Э-э-э... Ты знаешь, я бы на твоем месте этого не делала.
   Очень хорошая фраза, чтобы партнер с развитым воображением завис секунд на десять. За это время можно успеть натянуть одеяло до подбородка.
   -- И в чем причина?
   -- Мне кажется, у меня кое-что начинается. Понимаешь, такие дни. Я бы даже сказала -- красные дни. Вроде революции или праздника.
   -- Ты уверена? Ты только сейчас это поняла?
   -- Да. Я думала, что в этот раз будет позже.
   -- Не вопрос, -- говорит Себ, вставая, -- Значит, мы можем в дальнейшем обойтись без некоторых предосторожностей.
   В ситуациях, подобной этой, его хорошо представлять капитаном пиратского корабля -- вот он складывает подзорную трубу, пересчитав мачты враждебного галеона на горизонте, и заключает "Будем брать". Просто и без восклицательного знака.
   Мне даже не хочется спрашивать его, куда он направляется. Он объясняет сам:
   -- Пойду поищу нам красное революционное полотенце.
   Я пытаюсь изобразить виноватую ухмылку. Ухмылка получается не в меру злорадная. Внезапно Себ разворачивается в дверях и, погрозив пальцем, бросает, как мне показалось -- с легким библейским акцентом:
   -- А вообще женщины должны сидеть дома в такие дни.
   -- Ага. И носить паранджу. Ты будешь удивлен, но женщины не всегда путешествуют с четким намерением отдаться первому встречному.
   Разумеется, последнюю блестящую реплику, полную сарказма, я произношу по-русски у себя в голове. Вслух я мычу что-то маловразумительное насчет сбившихся циклов. Пытаться сформулировать по-французски что-либо, способное его смутить -- бесполезное занятие. Лексикон Эллочки-людоедки заставляет фантазию отказаться от занимаемой должности в пользу временного правительства.
  
   Мне когда-то рассказывали, что наивысшего успеха в отношениях мужчин и женщин добилось одно индейское племя, проживающее в верховьях реки Амазонки. В нем представители разных полов с рождения и до смерти говорят на разных языках.
   Жен берут из соседнего племени, и свекровь учит девушку только минимуму необходимых фраз на языке мужа. Эти фразы затем используются для общения с детьми. Мальчиков в самом юном возрасте отдают на попечение особых мужских союзов. Девочки так и вырастают для мужской части племени условно неговорящими: какая разница, если их все равно отдавать замуж на сторону. Зато семейные ссоры при таком раскладе чрезвычайно редки. Единственный побочный эффект -- женщин считают, мягко говоря, недалекими даже их собственные дети. Но, согласитесь, гармония в отношениях стоит того.
  
   Есть в этой ситуации что-то очень уютное и семейное. Себ гремит шкафами, продолжая поиски с хладнокровием и методичностью профессионального кладоискателя. На тумбочке пляшут огоньки крупных свечей. Куда бы ты ни поехал теперь, в какой части света бы не завис -- где-то глубоко внутри тебя останется спущенная петелька, зияющая дырой на красивом вязаном шарфе: в пустынном доме на побережье не оказалось красного полотенца.
  

*****

   Брюссель все глубже погружается в ночь. Несмотря на необыкновенное тепло, которому удивляются даже никогда ничего не помнящие старожилы, солнце заходит точно по расписанию -- в пять вечера уже темно и руки шарят по карманам в поисках спичек. Бельгия навеки останется в моей памяти тропической страной за полярным кругом.
   Когда вечера такие длинные, успеваешь словить очень много странных впечатлений за сравнительно небольшие промежутки времени. Габриэль вторично оставляет машину в одном из переулков, не доходя пары кварталов до места своего обитания. Мы идем искать достойное место, чтобы завершить долгую прогулку.
   Гулять по брюссельскому центру -- все равно что ходить по выставке. Выставляют бельгийцев, заключенных в золоченые рамы ресторанных витрин и залитых светом старомодных светильников. Их силуэты на фоне витражных перегородок многозначительны и театральны. Процесс поедания еды кажется таинством зазеркалья.
  
   Боковым зрением я все еще вижу тень хипповатого гида за своим левым плечом. Она вновь нашептывает мне на ухо не так давно услышанные слова:
   -- Что важно здесь -- даже не фасад, а интерьеры. Но это нужно прийти днем, да и то не везде пускают. Можешь поверить мне на слово. Просто вглядись в эти стальные конструкции -- ажурные, почти до состояния кружева, посмотри на игру света в кусочках цветного стекла...
   Я покорно пускаю взгляд внутрь, вдогонку за прихотливыми линиями кронштейнов, поддерживающих потолочные своды. Мне чудится, что эти изгибы сплели сонные старушки на улицах Брюгге.
   -- Пропорции, устремленные вверх, воздух и пространство, тяготеющее к сфере. Вместе с тем, все предельно рационально и ясно. Возьмем хотя бы основной композиционный принцип. Первое -- обязательный подвальный этаж с кухонными помещениями. Ни одной не продуманной детали. Посмотри, даже в ступеньках лестниц предусмотрены специальные вентиляционные отверстия.
   Мы склоняемся над газоном, опять соприкоснувшись плечами. Из подвала на нас таращатся тревожные огоньки. Даже с учетом того, что он выучил этот текст по книжке, подобная постановка вопроса заставляет меня испытывать какое-то смутное желание. Вроде готовности пойти за ним на край света. Но потом я вспоминаю про шапочку и думаю: иди ты к черту, неблагодарная сволочь. Вон какой у меня замечательный хост, и уж он-то не собирается день и ночь напролет трепать мне нервы.
  
   -- Ух ты! Привет, ребята! -- Габриэль, прервав свой стремительный бег, застывает в полете у одной из витрин, оживленно жестикулируя парочке по ту сторону стекла.
   За стеклом у длинного столика, вытянувшегося во всю ширину окна, сидит полуувядшая миловидная блондинка лет тридцати пяти и высокий худой мужчина неопределенной национальности и расовой принадлежности.
   У него очень смуглая кожа и ослепительно белые зубы, как, впрочем, у большинства цивилизованных людей. Череп имеет клиновидную форму, как будто в детстве его владелец слишком часто стоял в углу. Оскалившись улыбкой тронутого до глубины души Квазимодо, незнакомец приветливо машет огромными руками, приглашая нас внутрь.
   -- Это мой старинный приятель, видимо, со своей девушкой, -- поясняет мой хост, -- Ты не против, если мы заглянем поболтать немного?
   Габриэля сердечно обнимают и расспрашивают о жизни. Минуты через полторы мы уже сидим спиной к бульвару, потягивая разные жидкости из обещанного стаканчика на ночь. Парочка как раз заканчивала ужин.
  
   -- Так ты говоришь, твоя гостья приехала из России?
   -- Да-да, она будет у меня ночевать, а завтра мы вместе поедем в Гент. Есть такая система -- каучсерфинг. Ну, помнишь, Шарль, я тебе про нее рассказывал.
   Шарль понимающе шевелит бровями, расположенными на неандертальских надбровных дугах, и опять расплывается в улыбке:
   -- Отличный шанс опробовать одну штуку! -- говорит он, подмигивая Габриэлю и своей подруге, и перегибается через столик в моем направлении, -- Этому меня научили мои родители. Они были из левых, если вы понимаете, про что я. Мы много читали о России и других странах в Восточной Европе. Чешские мультики смотрели. Моя мама была полячка по происхождению.
   -- Мультики про... Как зовут зверька, который не видит и живет под землей? -- осененная внезапной догадкой, я пытаюсь в меру своих способностей изобразить крота.
   -- Ага, про крота! -- Мари оживленно кивает, поблескивая озорными детскими зрачками.
   -- Ужасный мультик!
   Не помню ничего более гнетущего, чем безуспешные попытки бедного животного освободиться от облепившей его розовой жвачки. И звук еще такой характерный, как у пилы, на которой исполняет популярную мелодию из фильма "Титаник" самопальный музыкант в переходе. Всегда с недоверием относилась к чехам. Кроме, разве что, Тома Стоппарда.
   Шарль и его подруга, похоже, не разделяют моих детских фобий.
   -- Как же они там говорили?... Ага, сейчас воспроизведу!
   Шарль дожидается многозначительной паузы и, напрягшись, как цирковой акробат, поднимающий зубами обруч с не в меру упитанной партнершей, отчетливо произносит:
  
   -- Chito ti dumaishch o mezhdunarodnai situatsii?
  
   Вся троица замирает в ожидании, приоткрыв рты. Я делаю квадратные глаза, а потом сваливаюсь под стол -- собственно, только это от меня в данный момент и требуется.
   Мы чокаемся и пьем за всеобщее здоровье и дружбу народов под восторженные аплодисменты. Шарль раскланивается, приложив руки к сердцу:
   -- Моя мать так мне и говорила: если встретишь русского -- это лучшая фраза, чтобы вовлечь его в разговор!
   -- Боюсь, с тех пор многое изменилось. Большинство русских сейчас больше беспокоят их собственные проблемы, нежели дела остального мира (когда я строю на французском такие длинные фразы общефилософского содержания, у меня из ушей отчетливо валит пар).
   -- Ты находишь? -- Шарль забавно морщит неандертальский лоб, -- Мы всегда как раз потому и сочувствовали русским -- ведь они пытались что-то изменить в сложившемся миропорядке. Сделать его лучше, справедливее.
   -- Это давно не так.
   -- Допустим. Но вы подарили миру удивительную культуру! Вот сейчас, например, я как раз собираюсь читать "Анну Каренину". Говорят, это величайшее произведение русской литературы.
   -- Это он после фильма так заговорил, -- ехидно вставляет Мари, втягивая через трубочку очередную порцию коктейля.
   -- Вовсе нет! Всегда мечтал прочитать. Просто шестьсот страниц меня слегка останавливали. Ты бы порекомендовала?
   -- Честно -- нет. Редкостная скукотища, как Толстой в целом. Лучше уж начать с Достоевского.
   Шарль оттягивает уголки рта вниз в гримасе глубоких размышлений:
   -- У Толстого все так возвышенно и красиво... А Достоевский, вроде бы, ужасно мрачный?
   -- Он не мрачный. Он просто писал про всех людей, а не только про чисто вымытых.
   Когда я должна изображать знатока русской культуры, можно сказать -- полномочного представителя -- во мне что-то противно скрипит и нехотя ворочает проржавевшими шестеренками. Собственно, что я знаю сама дальше водки с матрешками?
  

*****

   Сложно влезать в старую шкурку, если продолжать прикидываться уже стало легче, чем разобраться в том, кто ты. Девчонки из России на досуге посвящали нас в особенности русской кухни. Себ, в готовке не такой безнадежный, как я, слушал их с очень сосредоточенным видом, будто надеялся почерпнуть для себя что-то полезное. Я вмешивалась в процесс, заставляя наших подруг произносить слова "щи" и "борщ" по пять раз, и наигранно веселила их безуспешными попытками повторить неподдающиеся шипящие:
   -- Что поделаешь -- у нас в эстонском нет таких звуков! Только в русских заимствованиях. Ну, вы знаете, откуда у нас заимствования из русского.
   Девочки с видом провинившихся оккупантов смущенно переглядываются и опускают глаза. Всегда мечтала в этой ситуации почувствовать себя на месте эстонца, а не русского.
   -- Зато у нас есть звук "У". В русском же вроде тоже похожий встречается?
   -- Да. Это как в слове "мы"! -- радуются они, миновав скользкую тему.
  
   Мы пробуем звук "ы" на разные голоса, переходя дорогу на благопристойный зеленый свет на пути к вокзалу. Переходить дорогу на зеленый кажется мне предательством по отношению к Джиму Моррисону. Себу -- тоже, но, как ни странно, правила он любит больше, чем их нарушать.
   Он поглядывает на меня с опаской. В данной ситуации его, похоже, раздражает то, что веселиться он изначально планировал в одиночку. Он меняет тактику:
   -- И вы все это умеете готовить?
   -- Конечно. Наверное, каждая девушка это умеет.
   -- Вот-вот! Вы будете отличными женами, вот что я вам скажу! В отличие от Эрмины. Не так ли?
   -- В смысле? -- спрашивает одна из них, та, у которой парень в армии.
   -- Эрмина у нас совершенно не умеет готовить. И говорит, что ей так больше нравится, -- с раздвоенного кончика его языка капают на тротуар крупные капли яда.
   Сам он этого не проверял, но спорить бессмысленно. Когда я живу одна и ем на ужин что-нибудь, приготовленное самостоятельно, я стараюсь лишний раз не смотреть в тарелку. Иногда я сообщаю об этом знакомым в порыве юродствования, и мужчины подобного, как правило, не одобряют.
   -- Разумеется! Просто я уже наигралась в эти игры. В мире столько интересных вещей, что тратить время на бытовые подробности -- преступление.
  
   "Чертовы феминистки" написано у Себа на лбу арабской вязью. А еще "И этой набитой дуре я вчера говорил, что ужасно одинок, и мне, как и всякому нормальному мужчине, нужна хорошая женщина".
   "Не расстраивайся", -- думаю я ему в ответ, как у нас уже давно повелось, -- "Ты же говорил это только для того, чтобы понадежнее затащить ее в постель. Но если у тебя что-то и получилось -- будь покоен, это не оттого, что меня прельстила перспектива заполучить сумрачного бельгийца с кучей тараканов в голове в качестве окказионального бойфренда".
   На мой взгляд, его беда в том, что он воспринимает все слишком серьезно для человека, использующего каучсерф в качестве источника подружек на одну ночь. Для того, чтобы делать такие вещи, вовсе не обязательно выучивать на языке туземки слово "люблю" или заводить разговоры о браке. Среднестатистическому французу нашего возраста требуется ровно двадцать минут на то, чтобы, при первом знакомстве, предложить перейти сразу к делу, без изящных импликатур и эвфемизмов. Это Себа тоже пугает.
  
   Я так уверенно излагаю здесь его мысли, потому что он и сам их произносит вслух некоторое время спустя. Например, мысль о Франции, к которой он ревнует меня так же, как к темному прошлому и второму хосту.
   -- Эрмина у нас, похоже, любит все французское. Смотрите -- сейчас мы будем есть типично бельгийский сыр, запивая его типично бельгийским пивом, а она предпочла нормандский камамбер с нормандским же сидром. Может быть, ей просто нравятся французские парни?
   -- Почему же только французские? Я патриотка. Больше всего мне нравятся эстонские парни -- высоченные блондины, красавцы! -- говорю я, поднимая руки к потолку, чтобы продемонстрировать мощь и исполинский рост отдельно взятого эстонского парня. Себ мрачно прикидывает свои шансы, глядя на указанную высотную отметку исподлобья.
  
   Я не западаю на всех эстонских парней без исключения, но среди них попадаются редкие экземпляры. Вроде Оскара Вийкберга, антрополога. В нем было ровно два метра роста и лицо утонченного офицера СС. При мысли о том, что нам предстоит ночевать с ним под одной крышей в заброшенном доме в глухой эстонской деревне, расположенной где-то посредине Минусинской котловины (о том, как она там взялась -- в следующий раз), я млела и пугалась собственной тени.
   Оскар оставил меня ночевать под крышей со своим невзрачным товарищем, а сам благородно ушел спать в палатку, разбитую во дворе. Невзрачный товарищ был очень внимательным собеседником и даже пытался говорить со мной по-эстонски, видя, что я считаю это делом чести. Со словарным запасом ровно в сто слов и финской грамматикой это было очень сложно.
   В случае с Себом моя беда как раз в обратном -- пока мы беседуем по-французски, я киваю головой и благодарно конспектирую, но идея переключиться на английский фатальна -- на этом языке я слишком свободно могу формулировать гадости. В моей семейной жизни мне тоже всегда не хватало умения притвориться неговорящей.
  

*****

   Моя семейная жизнь (во второй раз) закончилась очень быстро. После майской крыши с колокольчиками Сан-Франциско я вписалась переночевать к подруге, до трех утра фонтанируя впечатлениями и показывая фотографии старого рок-музыканта, найденные в сети.
   -- Консерва, -- одобряюще заключила подруга, посмотрев в монитор. Этот термин соответствует одной из категорий мужчин в ее личной классификации. Значит примерно "вечно молодой, вечно пьяный".
   На следующий день я прошла от ее дома возле Нарвских ворот пешком через полгорода, взяла свой велосипед и оставшуюся половину Питера проехала на велосипеде. В сумерках созвонилась с Коллегой и, по привычке, получила у него политическое убежище. Коллега, чуя неладное, ни о чем не расспрашивал.
  
   На третий день, когда муж вернулся из леса (он был из той категории мужей, которые периодически уезжают в лес, не консервы, а вроде "я суровый геолог"), у нас состоялась примерно следующая сцена:
  
   Он (входя и спотыкаясь о гитарный провод): Зая, я вернулся из леса.
   Она (не отрываясь от компа): Тихо, дубль испортишь.
  
   У нее в руках шейкер. За неимением нормального инструментального микрофона на стойке и всяких имитирующих шейкеры программ, она записывает его партию, зажав вокальный микрофон между коленями. Мужу сложно заметить это с порога.
  
   Через два с половиной часа он робко спрашивает:
   -- А что у нас на ужин?
   -- Не знаю. Там в холодильнике, вроде, позавчера что-то оставалось.
   Точнее сказать она не может, потому что не заглядывала в него уже двое суток -- на чистом адреналине песни пишутся гораздо эффективнее.
   Он выжидает еще час и начинает громко жаловаться:
   -- Слушай, а тебе обязательно играть эту фразу на гитаре пятьдесят три раза подряд?
   -- Не мешай, я и так с метронома слетаю. И вообще -- ты же когда-то говорил, что жутко рад тому, что у тебя жена -- музыкант? Так вот. Нихрена я не была музыкантом до последнего дня. Я только сейчас поняла, что это такое -- быть музыкантом. Я уже двенадцать часов так сижу, и знаешь, что? Мне это ужасно нравится.
   -- Тогда как-нибудь без меня.
   -- Да пожалуйста.
   Я выключаю комбик и иду на кухню нервно курить. Мне так нравится эта новая роль, что я начинаю делать вещи, совершенно для себя нехарактерные.
  
   Следующее утро выдается на редкость промозглым. Дождь барабанит в окна, заросшие буйной тропической растительностью изнутри. С подоконника в спальне безнадежно тянут к небу ладошки доверчивые кустики молодой конопли.
   Если бы было солнце и мы могли пойти гулять, как в лучшие дни -- купаться в фонтанах на площади или лазать по деревьям, срывая крупные соцветия благоухающих каштанов -- все еще могло бы быть спасено. Но дождевые потоки сбивают с деревьев пыльцу и закручивают ее в мутные потоки на пути к пупырчатым беспокойным лужам.
   Мы стоим у разных окон и думаем каждый о своей любви. Он -- о связке ракушек, растоптанных его собственной ногой пару месяцев назад. О том, что, похоже, опять ошибся, связавшись с самодовольной малолетней стервой, оставшейся у него жить, чтобы не ночевать на улице.
   Она -- о том, какое это удивительное ощущение -- в лице одного человека быть влюбленной в целую эпоху. О том, как эта эпоха, набравшись белого полусладкого в одиночку и покачнувшись после неудачной попытки переключить каналы на микшерном пульте, неловко уткнулась ей в колени смешной непокорной челкой. Рассказы людей его поколения о том, как они впервые услышали Beatles, вызывают в памяти рассказы ранних христиан о мистических видениях с участием свежезамученного Христа.
  

*****

   -- Ты хоть понимаешь, что ты написала? Это же просто ге-ни-аль-но! Это лучшая песня про любовь, которую я слышал.
   Наш старый рокер обожает все утрировать и произносить слова по слогам. Сказываются долгие годы игры в любительском театре.
   -- Ну скажи мне -- как и откуда в такой светлой маленькой девочке помещаются такие взрослые глубокие чувства?
   -- Просто я очень сильно полюбила тогда -- я все еще сопротивляюсь румянцу, который вот-вот зальет мои смущенные хомячьи щеки, -- И все зря. Он оказался редкостным гадом.
   На самом деле никаким гадом он не оказался. Просто не полюбил меня в ответ, вот и все.
   -- И ты думаешь, оно того не стоило? Эх, лапа... Знаешь, какая самая великая история любви в мировом кинематографе? -- он резко вскидывает голову, не открывая зажмуренных глаз.
   Если он сейчас их откроет, то моя физиономия встанет в них расплывчатым пятном, сползающим в вечность, типа часов на картинах Сальвадора Дали. Он трясет головой с растрепавшимся конским хвостиком на затылке.
   -- Просто жуть, как я напился! Завтра буду звонить тебе и дико извиняться, вот увидишь! Так прямо позвоню и скажу: "Мариша, я такая свинья!"
   -- Тогда уж не "Мариша", а хотя бы Ириша.
   -- А? -- он вопросительно поднимает красиво очерченные темные брови.
   -- Нет-нет, ничего.
   -- Угу... Но это будет завтра, завтра... -- внезапно задумавшись, он садится на продавленном диване, поджав под себя ноги, свернутые калачиком, и, шмыгнув носом, наотмашь проводит над верхней губой тыльной стороной указательного пальца.
   У него желтоватая кожа представителя племени тлинкитов, каштановые волосы, высветленные легкой сединой, и привычка одеваться в клетчатые рубашки в голубых тонах. Все трое идеально друг к другу подходят, и он про это в курсе. Так же, как и тлинкиты, Сережа -- сторонник кардинальных решений, наподобие потлача, и успешно внедряет в жизнь концепцию "ничто не слишком".
   Он открывает глаза и произносит:
   -- "Кинг-Конг".
   -- Что "Кинг-Конг"?
   -- Лучшая история любви в мировом кинематографе. Только не старый, а римейк, знаешь, вышел недавно.
   -- Не знаю, -- деликатно улыбаюсь я.
  
   Сережа обожает смотреть фильмы на затертых видеокассетах. Всякие голливудские проходные комедии, которых штук двадцать выходит за год, и о которых к следующему сезону благополучно забывают даже актеры, исполнявшие главные роли. Под "лучшей историей любви в мировом кинематографе" я подразумеваю какую-нибудь трагическую классику, вроде экранизаций Шекспира. От Сережи можно было бы ждать всякого, но римейк "Кинг-Конга" -- это все-таки перебор.
   -- Нет, ты только подумай, как он ее любил! -- восклицает старый рокер с пьяной слезой в голосе, вновь возвращаясь в вегетативное состояние и потянувшись за отложенной в сторону гитарой, -- Он знал -- она не для него, потому что они просто физически не могут быть вместе. Но ради нее он дал себя убить! Потому что такая красота -- она важнее всего. Важнее счастья, важнее жизни. Потому что оно того стоит, даже если ни к чему не приведет... Там еще актриса играет -- забыл имя, блондинка такая, -- он резко проводит по сторонам лица вскинутыми ладонями, жестом, знакомым каждому советскому гражданину.
   В моем воображении как-то плохо вяжутся слова о возвышенной любви и история о гигантской обезьяне с красивой блондинкой. Если это и аллегория -- то какая-то уж больно барочная, возведенная в степень безобразия.
  
   Ни гитару, ни голос мы в тот день так и не записали. Сережа оставил себе листочек с гармошкой, исчириканный разными чернилами, и сказал, что мне придется прийти еще. Что он позвонит мне на следующей неделе. А может быть, через две. Но он не позвонил даже через три. Все закрутилось позже, гораздо позже.
   Стены своей уютной коробочки и жизнь человека, который поначалу очень в меня верил, я кромсала на мелкие кусочки самостоятельно. Когда закончился материал, я стала кромсать все, что уже не имело отношения к делу -- например, группу бешеных музыкантов, с которой мы в тот сезон прыгали с концерта на концерт со стахановской прытью.
   В холодном октябре я внезапно обнаружила, что кроме меня в этой космической пустыне не осталось ни одного живого человека. Только белый кот и странные персонажи из пьесы Горького "На дне", населяющие коммуналку, похожую на дом с привидениями. Я поняла, чего боялась наша скрипка. Предсказанности судьбы. Когда собираешься прожить с кем-то долго и счастливо, заранее настолько ясно видишь конец, что, в принципе, плюс-минус пару десятков лет кажутся ничего не меняющими.
  

*****

  
   Мы подбросили нашего левого друга и его возлюбленную до дома и в районе часа ночи наконец добрались до скромной отшельнической пещеры ангела Габриэля. В углу подвального гаражного отсека, куда он ставил свою машину, обнаружился понурый мотоцикл, покрытый слоем цементной пыли.
   Ангел поколдовал немного на кухне, в ванной и бельевом ящике, а я за это время произвела тщательный осмотр вверяемой мне территории. На подлокотнике дивана обнаружилась "Сказка о царе Салтане" в прямом, как палка, отечественном переводе на французский язык, иллюстрированная до боли знакомыми иллюстрациями Билибина.
   Этот перекрестный обстрел аллюзиями уже набивает вам оскомину, я знаю, но, к сожалению, и здесь, и за пределами данного текста, он непрерывно происходит помимо нашей воли. Степень его очевидности зависит от заранее установленных фильтров.
   Мы поставили будильники на восемь утра. Габриэль, чмокнув меня в макушку, проплыл в свою комнату, продолжая напевать какую-то умиротворяющую оперную ересь. Я благодарно осталась в гостиной наедине с его ноутбуком и обширным спальником. А, забыла -- перед сном он еще заставил меня почистить мои готические сапоги специально подобранным гуталином нежного палевого оттенка.
   Самая важная отличительная черта всех моих хостов, включая невольного Зейну, который пару раз звонил мне, даже когда я была уже в Питере -- сжимающая горло стальной хваткой искренняя забота.

*****

   Себ смотрит на меня вопросительно. Аккуратно звякнув ложечкой о блюдце, он облокачивается на спинку плетеного стула. Воздух слегка напряжен, будто мы дочитали детективный роман до того места, где впервые появляется серьезная зацепка, позволяющая безошибочно вычислить убийцу.
   Его кофе "а-ля рюсс" оказался двумя отдельными кружками -- одна с молоком, другая с кофе, приземистая и без ручек. Ума не приложу, кто наплел бельгийцам о том, что русские пьют кофе именно таким образом. Я пью латте. Итальянцы, наверное, тоже удивились бы, узнав, какой напиток у нас в России называют "кофе по-итальянски".
   Лицо Себа выражает следующую мысль: "А сейчас ты в подробностях объяснишь мне, куда делась той ночью, откуда взялись те два араба, что вы с ними делали возле площади Фляже, почему ты по-человечески не могла провести со мной оставшиеся три дня, а еще, пожалуйста, поподробнее насчет второго хоста". Эксплицитный вопрос он формулирует по-другому:
   -- Как прошли твои вечер и утро в Брюгге?
   -- Великолепно. Совершенно не могу воспринимать город, когда рядом кто-то идет и болтает. Наверное, я только вчера ночью окончательно в него врубилась. Удивительное место! Будто проваливаешься в прошлое.
   -- То есть, ты просто ходила по городу? Мы и так там почти все обошли.
   -- Ну, с утра я еще прошла по всем оставшимся музеям, в которые хотела зайти.
   -- Прямо по всем? -- он складывает руки на груди наполеоновским жестом.
   Когда я вот так складывала руки на груди и топала ножкой лет в пять, отец одергивал меня напоминанием о войне 1812 года и говорил: "Ты что, хочешь быть такой же, как Наполеон?" Мне сразу становилось стыдно и я прекращала доказывать, что знаю все на свете и не нуждаюсь в ничьих советах. Движимая зародышами патриотического чувства, я считала Наполеона абсолютным злом. Про Гитлера у нас в семье говорить было не принято.
   Сейчас мне тоже становится немного стыдно, хотя наполеоновскую позу принимала не я.
   -- Ну, может быть, не по всем...
   -- А в Грютхюзе была?
   -- Эээ... Нет, кажется, нет. Только во дворе монастыря посидела.
   -- Понятно, -- (ну вот мне и подписали смертный приговор), -- А в Грунинге?
   -- Грунинг -- это что?
   -- Это музей изящных искусств.
   -- Ах да, конечно, в первую очередь. Ты знаешь, совершенно не могу сладить с этими их ужасными названиями. Как иероглифика -- в упор не представляю, как читать.
   Себ понимающе подмигивает левым глазом. Он прекрасно говорит по-фламандски. Правда, дебелые рыжие фламандцы, к которым он обращается на их языке, из вредности предпочитают отвечать ему по-английски. Миниатюрный и смуглый, в их глазах, вопреки своему хорошему произношению, он является существом со штампом "франкофон" на упаковке. Себ изображает вежливую улыбку, отворачивается и сквозь открытые во всем великолепии зубы цедит: "Козлы!"
   -- И как, тебя там что-нибудь впечатлило?
   -- А ты как думаешь? Конечно же, примитивисты!
   Глядя на их картины, я хочу свернуться где-нибудь в углу полотна калачиком, чтобы меня сверху замазали краской и больше никуда не отпускали. В их мире все так уютно, просто и до боли знакомо... Я бы многое дала за возможность рассказать об этом Себу, но это слишком сложные вещи для моего языка жестов с французскими междометиями.
   -- Единственное, чего там не было -- так это Босха. Наверное, его и не должно там быть. Зато я нашла такую вот штуку, -- я нагибаюсь под стол и достаю из рюкзака-запаски упаковку подарочных открыток с репродукциями картин прапрадедушки психоделической волны в массовой культуре ХХ века.
   -- Он твой любимый художник?
   -- Да, помимо прочих.
   -- Когда я тебя спрашивал о нем, ты говорила, что не знаешь.
   -- Когда ты спрашивал, я думала, что ты произносишь название марки стиральной машины! По-русски говорят "БОСХ", а не "БОШ".
  
   Вообще манера человека ходить по музеям может сказать о нем гораздо больше, чем кажется на первый взгляд.
   Оставляя нас в очереди среди желающих штурмовать Бельфорт, чтобы насладиться видами Брюгге с высоты полета сдержанной птицы, Себ заявил, что пойдет в бар заглушать жажду парой бокалов пива.
   Мы долго стояли в гудящей толпе, протянувшейся от ворот до кассы на втором этаже. Девочки рассказывали мне про свой чудесный город Питер. Я -- про свой чудесный город Таллин. Еще немного расспрашивала их об учебе и прочих портретных особенностях.
   Та, что была посимпатичнее и брюнетка, занималась проектированием атомных электростанций. Вторая, совсем девчонка, светленькая и позитивная, как бельчонок в Сосновском лесопарке, была авиаконструктором. Обе, как и предсказывал Себ, обожали булочки с шоколадом и позировали для фото у каждого столба. Симпатичная принимала эффектные позы, заставляя Себа почтительно присвистывать. Светленькая корчила забавные рожицы и лезла к томной подруге обниматься.
   Себ поджидал нас внизу, растянувшись во весь рост поперек скамейки. Издалека они с ней напоминали прямоугольный треугольник. Когда мы подошли поближе, он выглянул из-под капюшона и сообщил, что успел осмотреть две небольших тематических выставки в здании ратуши и принялся передавать краткое содержание прослушанных аудиоэкскурсий.
   В гентском музее изящных искусств Габриэлю пришлось со скучающим видом дожидаться меня в музейном магазине. Я невежливо зависла над примитивистами сначала на один час, а потом на второй -- в качестве лечебно-профилактического мероприятия после зала современного искусства. Габриэль успел прочитать все краткие аннотации, вложенные в специальную коробочку сбоку от каждого входа на трех языках, и тщательно осмотреть всех откормленных путти на монументальных полотнах в зале XVII-XVIII веков.
  
   Мы склоняемся над россыпью открыток. Себ задумчиво вертит в руках карточку с "Садом земных наслаждений". Мой взгляд останавливается на "Восхождении". Себ, кивая на картинку, спрашивает:
   -- Это твоя любимая?
   -- Да. Не знаю, почему. Возможно, потому что в ней есть надежда. И люди с крыльями.
   -- Темные тона, контраст... Ты любишь темные тона?
   -- Скорее контраст.
   У Себа такое лицо, из серии "Ну надо же, эти немытые дикари с острова Суматра все-таки испытывают какие-то чувства при соприкосновении с прекрасным". От делает еще один глоток кофе из глиняной плошки, в которую засыпано четыре пакетика сахара (два -- его, два -- моих) и продолжает допрос, направив мне в лицо слепящий свет настольной лампы:
   -- Едем дальше. А что ты ела?
  
   Не знаю, что во мне такое встроено, но решительно все мои знакомые демонстрируют крайнюю озабоченность этим вопросом. Я давно вычислила, что мой внешний вид располагает к благородным душевным порывам: подобрать, обогреть, не дать умереть под забором. Обратную сторону этого свойства криминалисты называют виктимностью. Один человек пройдет через пруд с крокодилами в закатанных шортиках и отделается легким испугом. Другой теплым апрельским вечером встретит в знакомой подворотне агрессивно настроенного графа Дракулу. Добрые эстонские старушки, с порога окидывая меня взглядом, уходят в дом и приносят из запасников два килограмма садовых яблок, резиновые сапоги и куртку. Задумываться я начала, когда это произошло три раза подряд. Подобный комплект качеств очень помогает в экспедициях, но ужасно раздражает в повседневной жизни.
   У меня, в качестве компенсации, есть отвратительная черта -- внимательно наблюдать за своими знакомыми. Методы, которые Себ применяет, чтобы выяснить, что происходило в моем мире в его отсутствие, заставляют меня брезгливо поморщиться. Я натягиваю резиновые перчатки, пошевелив пальцами в воздухе, и углубляюсь в осмотр содержимого корзины для бумаг.
   Этим же самым способом я выясняю, чем он занимался вчерашним вечером в Брюгге. Хронометраж показывает, что заявленная подружка в него не вписалась. Парочка испанских каучсерферов, появившаяся проездом из Парижа, заложила Себа по полной программе. В разделе "отзывы" на его странице девушка со звучной испанской фамилией в подробностях описала, перемежая написанное словами благодарности, где и во сколько он их встретил, а также где и до скольки с ними тусовался.
  
   Я решаюсь нарушить затянувшуюся паузу между нашими двумя репликами:
   -- Кажется, я перехватила что-то в забегаловке...
   -- В той же самой, где мы ели в первый вечер? -- в вопросе явственно чувствуется подвох.
   -- Нет... -- лепечу я, втягивая голову в плечи.
   -- Ха! -- подскочив на стуле, беспощадный гестаповец ударяет по столешнице ладонью и торжествующе шепчет:
   -- В Брюгге нет других забегаловок!
   Голос за кадром говорит о Штирлице, который никогда еще не был так близок к провалу. Зажмурившись, я прогоняю в голове обрывки сметенных мыслей. Если я расскажу ему про свою старую привычку, составляющую одну из основ философии научного бомжизма (привычку питаться в пути купленными в супермаркете хлебом и фруктами), он, наверное, решит, что я дикая. Правда, он и так думает, что я дикая.
   -- Я взяла что-то типа гамбургера в уличной лавке и съела на ходу...
   -- Как американка! -- бросает он, скривив рот, и дергает в сторону гордо поднятым подбородком. Мне мерещится доносящийся из-под стола сухой щелчок -- от удара гарды призрачного кинжала о призрачные ножны у него на поясе. Я перехожу в контратаку:
   -- Ты знаешь, мне в общем-то все равно, что есть и как есть.
   -- То есть, ты хочешь сказать, тебе все равно, как жить в целом?
   -- До определенной степени -- да. Главное -- выжить.
   Наверное, если бы какой-нибудь большой и умный дядя, умеющий исполнять желания, спросил меня: "А чего ты больше всего хочешь, маленькая девочка?", я бы посмотрела на него исподлобья и повторила то же самое: "Выжить". Не из любви к жизни, а из желания доказать, что такие люди как я тоже имеют право на существование. Причем, желательно, прожить подольше и умереть не в сточной канаве от деликатной болезни. Это создаст благоприятный прецедент, чтобы окружающие, типа моей матери, не думали, будто это всегда заканчивается так.
   -- И условия этого выживания тебя не особенно беспокоят? -- физиономия Себа становится маской встревоженного пастора, которому прихожанка только что призналась в каком-нибудь неприглядном грехе.
   -- Ты знаешь -- нет. Я ко многому привыкла. Например, жить в коммуналке, где один туалет на пять семей, нет горячей воды и ванной комнаты.
   Себ вздрагивает крупной дрожью.
   -- И что, это действительно так ужасно?
   -- Это не ужасно, но каково это -- ты даже представить себе не можешь.
   -- Ой, нет, спасибо, и представлять не хочется!
   Он был в России, но она, похоже, произвела на него более благоприятное впечатление. Дальше Питера и Петергофа он, правда, не забирался.
   -- А как насчет приключений, связанных с риском для жизни, типа твоих арабов или потери денег, документов и мобильного телефона?
   -- Ну... В дороге всякое случается, -- говорю я, пожимая плечами, -- В дороге принимаешь все, что встает на пути, плохое и хорошее, и не задаешь особенных вопросов. И хорошего, пожалуй, больше, чем плохого.
   Себ поводит головой из стороны в сторону, уронив задумчивый взгляд в глубину кофейной чашки:
   -- Не только в дороге... В жизни делаешь то же самое. Нельзя бесконечно воевать с реальностью -- иногда ее просто приходится принимать такой, какая она есть.
   -- Тебе лучше знать, ты путешествовал больше моего.
   -- Вот уж что верно, то верно, -- усмехается он, прокручивая в памяти трехмерное изображение Земли из космоса, утыканное красными флажками. Я, кажется, уже почти поняла, кого он напоминает своей манерой припирать подобных мне собеседников к стенке.
  

*****

  
   В той самой коммуналке, где не было горячей воды и ванной комнаты, я подсмотрела другую историю, претендующую в этой повести на роль самой великой истории любви. Правда, сложно отнести ее к какой-либо номинации.
   Героев этой истории звали Ритой и Виталиком. Рита была царственна и порочно красива, красотой доступной, но не вам и не в данный момент женщины. Ей едва исполнилось сорок. Ее муж Виталик был громогласным футбольным болельщиком.
   Нас отделяла друг от друга большая и таинственная комната наркомана Артура, которую последний сдавал общительным ребятам из Петрозаводска. С периодичностью раз в три месяца в нашей квартире, вытянутой под самой крышей причудливой кишкой, появлялся кто-нибудь новый из Петрозаводска. Артур урывками приходил среди ночи и клянчил у них денег, а иногда -- чаю с бутербродами.
   Рита была женщиной системы "электровеник". Она возвращалась с работы около десяти вечера, груженая сумками с разнообразной снедью, скидывала в прихожей двадцатисантиметровые каблуки на платформе, и занимала кухню на ближайшие несколько часов.
   Первым делом она вручную стирала в нашей единственной раковине мужнины рубашки. Затем -- готовила первое-второе-третье, параллельно слушая задушевный шансон, который ненавязчиво прикрывал звуки гитарных штудий, вылетающих из-под моей двери. Завершающим аккордом, невзирая на графики дежурств, наша героическая соседка мыла полы во всех местах общественного пользования и около трех ночи шла на пару часов поспать под бок к теплому мужу.
   В половину шестого она вставала, чтобы проделать примерно те же операции, и, грохоча гротескными каблуками, уходила на работу, груженая другими комплектами сумок. Работала она в Петропавловке: торговала сувенирами, являя туристам в лице себя истинное лицо города.
   Так она делала каждый день, с понедельника по воскресенье, на протяжении многих лет. В ее лавочке между Монетным двором и Трубецким бастионом пахло ладаном. Она говорила -- это от сигарет, которые она употребляла вместо монпансье. Мне казалось, что за этим стоит какое-то более возвышенное литургическое объяснение.
  
   Общая атмосфера нашего уютного обиталища и его окрестностей способствовала мыслям о блокаде. Собственно, с блокадных времен в декоре этого квартала мало что поменялось. На крышах и чердаках, гоняя хипстеров с бронебойными фотоаппаратами, по-прежнему вывешивали сушиться белье. Обои и потолки переклеивали и белили только в том случае, если квартира вымирала целиком, не оставив законных наследников. Когда квартирам везло меньше, в них заселялись беженцы с востока: качественными патриархальными семьями, в национальных костюмах и преимущественно монолингвы.
   В нашем подъезде в архитектуре лестничного пролета до сих пор можно было углядеть последствия разрыва авиационной бомбы. Все ступеньки в нем были разной ширины и высоты, местами -- с амплитудой большей, нежели у пирамид в майянском городище Цибильчальтун. Лестницу чинили наспех году в сорок четвертом, а потом забыли устранить временные недоделки.
   Рита принадлежала к той породе людей, которые умудряются свить гнездышко на любом пепелище. Глядя на нее, хотелось подойти и спросить: "Рита, а вы в курсе, что блокаду давно сняли и страна больше не ждет от нас подвига?"
  
   Сбой на моей памяти случился только один раз. Входя в квартиру и поднимаясь по внутренним ступенькам (наш вход когда-то был куском черной лестницы), я услышала в дальней комнате театральный грохот падающего тела. Ритин муж, Виталик, обычно находящийся дома, в этот день с утра укатил куда-то по неизвестным делам.
   Мы часто пересекались с ним на кухне в самые неожиданные времена суток -- он, как правило, шел к холодильнику, я -- варить кофе. Мы хорошо знали привычки друг друга. Он по-отечески говорил: "Привет, толстый!" и наливал себе полкастрюли борща.
   У него была царственная плешь, царственного размаха плечи и поражающие объемами грудная клетка и желудок. Виталик носил черную мушкетерскую бородку с усами. Отвороты пегих фехтовальных перчаток и четырехугольный в проекции плащ дорисовывались сами собой. В идеале данная семейная чета представляла собой союз помирившихся и поженившихся Д'Артаньяна и Миледи.
  
   Кляня Виталика за непонятное отсутствие, я прокралась по темному коридору в их закуток, украшенный изображением блоковского фонаря с аптекой, и просунула голову в дверной проем. Тростниковые палочки прицепленной к косякам занавески заголосили все разом.
   Рита лежала в двух шагах от дивана, разметав в глубоком сне крепкие неженские руки и по-детски мягкие белые ноги в вязаных носках. Заснула она, видимо, еще до того, как упала. На ночном столике виновато жалась к торшеру пустая коньячная бутылка. Под столиком посверкивало что-то в том же ключе.
   Я подкралась к худощавой маленькой Рите поближе, потому что мне страшно было оставить ее в этом блаженном сне на прикроватном коврике. Но потом поняла, что веса ее тела хватит, чтобы переломить спину верблюду.
   А если я сейчас к ней притронусь -- то больше не смогу на кухне скалиться, слушая байки про барабашку, с таким видом, будто не знаю, что все ее марафонские забеги -- не от распирающей душу энергии, а от огромного пятна концентрированной серной кислоты, которая разъедает ее мир, двигаясь от центра к периферии, с нарастающей скоростью.
   Виталик приехал и очень долго ругался, громко и матом. Когда он проходил по коридору, в воздухе повисал тревожный уксусный запах. С каждым днем окружающих его запахов становилось все больше, так же, как и лекарств на полочке возле кухонного радиоприемника, вплоть до трех одинаковых пачек термоядерного обезболивающего.
  
   Самого Виталика с каждым днем становилось все меньше. Вернее, общее количество, вероятно, оставалось прежним, просто точка сборки у него сместилась куда-то в область левого уха, на шею, и вот эта самая точка оттягивала на себя массу, подчиняясь каким-то своим гравитационным законам.
   Ее можно было увидеть при дневном свете. Она сидела под кожей пульсирующим комком темно-синих алчных щупалец. Виталик хохотал и хлопал себя по бокам, удачно ущипнув жену за мягкое место в темноте коридора. ОНА сидела за ухом и тихо посмеивалась, приговаривая: "Все равно никуда не денешься".
   Рита сделала очередной аборт и намеками дала понять, что скоро подобная проблема по его вине уже не возникнет. Мы с подругой -- и по совместительству недавней соседкой по смежной комнате -- непонимающе переглянулись. День от дня в нашей коммуналке собиралась все более интересная компания.
   Я слезла с подоконника, откуда было очень удобно кидать на крышу флигеля искрящиеся в ночи окурки. Анка, примостившаяся у стены между двумя буфетами, вставать не стала, только покачала головой, сведя брови. У нее было медицинское образование и она гораздо лучше меня врубалась в то, что продвигалось на наших глазах к неизбежной развязке.
   Виталик был первым в Ритиной жизни мужчиной, по крайней мере -- первым и единственным, за кого она вышла замуж. Встретив ее сразу после армии, он без особого сожаления попрощался с ранней первой женой и трехлетним ребенком.
   Когда они задумались о собственных детях, проплясав веселые девяностые как те стрекозы -- то открывая собственные дела, вроде маленьких баров-ресторанов, то торгуя китайскими спортивными костюмами -- Рите было уже сильно за тридцать. Примерно в то же время Виталик обнаружил, что бренное тело оказалось замешанным в государственной измене. Многочисленные варианты развития его судьбы стянулись в тоненькую прерывистую ниточку. С тех пор Рита стала с завидной регулярностью делать аборты и строить из себя отчаянного трудоголика.
  
   По ночам мы лежали с моим тогдашним молодым человеком на двух спальниках, расстеленных на полу -- один спальник под простыней, другой -- в пододеяльнике, типа он одеяло, -- и слушали шорохи засыпающего дома. В коридоре тихо переговаривались половицы, словно по ним, используя их вместо лунной дорожки, прокрадывались к выходу чьи-то незадавшиеся жизни.
   В одном из самых темных углов этого коридора на уровне глаз семилетнего ребенка кто-то лет пятьдесят назад нацарапал на золотушной штукатурке буквы "Кк" и "Уу", как в прописях -- большая, а следом маленькая. Незадавшиеся жизни шли мимо, и даже подобные ухищрения не могли помочь им зацепиться именами за чью-либо память.
   Я смотрела в потолок, затерявшийся над нашими головами на высоте четырех метров, и думала, что, возможно, не так уж это и плохо -- предсказанность судьбы, особенно когда в нее не вводят в качестве одного из основных действующих лиц раковую опухоль, что дает вам пару десятков лет в плюс, а не в минус. О том, что мне никогда уже не понять, каким кайфом могут быть такие простые процедуры, как банный день в запертой кухне с занавешенным окном, когда из года в год видишь и моешь одного и того же человека, того самого, ради которого ушла из дома в восемнадцать.
   Это тонкое искусство -- вымыть взрослое человеческое существо в желтой пластиковой ванночке, предназначенной для купания младенцев. На кран надевается изворотливый резиновый шланг с наконечником в виде душа (речь идет о летнем варианте процедуры). Человеческое существо у твоих ног принимает позу эмбриона и терпеливо ждет, пока ты поливаешь его прохладной водой, намыливаешь губкой и споласкиваешь, проводя по сгорбленной спине руками с хирургической точностью -- чтобы ненароком не сбить струю, которая, в противном случае, тут же отправится передавать привет соседям снизу.
  

*****

  
   На ужин Себ заставил меня строгать морковку, которая затем пошла на приготовление соуса для спагетти-болоньезе. Боюсь, энтузиазм, с которым я взялась за это занятие, выдавал с головой мое желание реабилитироваться. Он помешивал в сковороде большой тефлоновой ложкой и активно комментировал происходящее. Девочки согласились даже на десерт и добавку. Себ ликовал, пытаясь скормить им содержимое всех пакетов, которые мы приволокли из Каррефура.
   -- Давайте-давайте, доедайте. Они вкусные, только пока шоколад горячий. Не берите пример с Эрмины-- это она может два часа возиться с одним полудохлым сэндвичем.
   Девочки тянут руки к подносу с булочками, обсуждая по-русски, можно ли есть на ночь такое количество вкусняшек. Я смотрю в потолок и непринужденно посвистываю.
   -- Булочки с шоколадом -- отличная вещь! -- продолжает Себ, дождавшись, когда они примутся за еду, -- Если девушка ест булочки с шоколадом на завтрак, тогда булочка "плюмс!" -- он имитирует руками движение булочки, опускающейся по пищеводу, -- оседает вот здесь! -- ладони выставлены перед грудью, изображая два арбуза средних размеров.
   -- Если на обед -- то вот здесь, и это уже критичнее! -- он опять откидывается в кресле, извиваясь и демонстрируя, как булочка блуждает по организму, пробивая себе путь в район талии. Темненькая, судорожно сглотнув, относит надкушенную булочку ото рта и тревожно на нее смотрит. Себ оттягивается в полный рост и самозабвенно кривляется.
   -- А если девушка ест булочки с шоколадом на ужин -- хе-хе! -- булочка придет вот сюда и здесь и останется! Некоторым парням это очень даже нравится! -- он опускает руки куда-то в область низко посаженных штанов и чертит в воздухе обширные сферы.
   Ему самому нравятся девушки более скромных размеров. Стянув с меня свитер, он окинул взглядом открывшиеся ребра и одобрительно шепнул в подставленное ухо, рывком притягивая меня поближе к туловищу: "А ты и правда очень и очень стройненькая". Интересно, с чем он сравнивал это "и правда" -- с профильными фотографиями, просмотренными перед сном в предвкушении встречи?
   Девочки наблюдают за затянувшимся спектаклем с веселостью фарфоровых кукол и уже не получают от булочек никакого удовольствия. Правда, это не помешает им впоследствии оставить Себу мега-позитивный гостевой отзыв. Одна из них даже напишет мне на выдуманный по случаю электронный адрес на хотмейле (эстонка с почтой на рамблер.ру смотрелась бы подозрительно). В ее письме будет много добродушных английских слов, написанных с типичными ошибками, на которые у меня, как у таксы, натасканной на крыс, неистребимая боевая стойка. Искренне завидую женщинам, которые сохраняют в себе умение прощать. А, может быть, они просто изначально не обидчивы до параноидального состояния.
   Помимо прочего, я получу по электронке пачку неплохих фотографий. Это снимки того сорта, которые помещают куда-нибудь в череду последних кадров долгого приключенческого фильма, где все герои разругались вдрызг или умерли, хотя начиналось все ностальгически хорошо.
   На одной фотографии мы с Себом стоим спиной к спине на песчаном холме и смотрим в объектив, улыбаясь самыми милыми своими улыбками. В наших руках не хватает окровавленных шпаг, которыми мы только что порубили в капусту полчища неприятеля, пытавшегося взять нашу стратегически важную высоту. Хотя, вполне возможно, это просто краткое перемирие в ходе длинной дуэли.
  
   У Себа тоже боевая стойка на мои речевые ошибки. Однажды я дала ему зеленый свет, сказав, что не возражаю, если он будет меня поправлять. Он воспринял все всерьез. Теперь он выслеживает даже запятые в моих текстах, а когда я произношу что-нибудь вслух без особых ляпов -- цепляется за произношение, не говоря уже о лексике, морфологии и синтаксисе.
   И все-таки мы сообщники. Я передаю гитару ему обратно. Мне надоело петь по-испански и по-французски то немногое, что я могу из себя выжать без предварительной подготовки.
   -- Теперь ты сыграй.
   -- Я не умею петь.
   -- Тогда сыграй что-нибудь, что я знаю.
   Он задумывается, зажав переносицу двумя пальцами и задрав очки на лоб:
   -- "Клюква"?
   -- О, да, "Клюква"! Ну, давай, называй песню...
   -- Хм... Про зомби?
   -- Зомби!
   Умничка, барабанщик! Мы неплохо натаскались читать чужие мысли. Остается перемигнуться, вспомнить аккорды и вовремя вступить. Во втором куплете он начинает лажать. Я начинаю лажать чуть раньше, в припеве. Мы оба краснеем и замолкаем, но подвесной мостик из лиан и бамбука, соединяющий края нашей пропасти, становится широкой магистральной дорогой.
   Правда, пафос этой песни с яркой гуманистической направленностью мы понимаем по-разному. Себ любит музыкантов, бьющихся с копьями наперевес за мир во всем мире, но себе позволяет некоторые вольности. Покончив с музыкой, мы включаем телевизор, обрушивающий на нас поток фламандской речи.
   -- Телевидение здесь тоже на фламандском?
   -- NИerlandais, да. Тот же язык, что в Голландии.
   -- Это потому, что Голландия рядом?
   -- Это потому, что они чертовы националисты, -- Себ застывает посреди гостиной, жестикулируя телевизионным пультом, -- Когда я был маленьким, такого не было. Теперь телевещание на французском в этой части Бельгии запрещено.
   -- Ну, по-моему, это не так плохо. Они стараются сохранить свой язык, -- робко предполагаю я, чувствуя, что меня сейчас понесет зачитывать лекцию о правах миноритарного языкового сообщества.
   -- Было бы что сохранять! -- он усаживается обратно в кресло и добавляет, предвкушая возможность удачной провокации, -- Иногда я очень хорошо понимаю Гитлера.
   Лучший способ довести меня до белого каления, ты верно подметил.
   -- Это в связи с чем?
   -- В связи с тем, что он очистил свою страну.
   -- Ты хочешь очистить свою страну?
   -- Было бы неплохо, -- он перекидывает шпагу из руки в руку и обратно, и отступает на шаг назад, готовясь к очередному выпаду.
   -- Да, забавно, -- я медлю с наступлением, просчитывая направление будущего полета клинка, -- А мне всегда казалось, что самое страшное зло -- это когда кто-то за других решает, где им жить и как им жить, что им делать, жить или не жить, кто чист, а кто нет, кому на костер, а кто больше всех провинился перед согражданами и государством. Типа, тебе дают двадцать четыре часа на то, чтобы собрать свои шмотки, и проваливать куда-нибудь в Восточную Сибирь, извини -- рожей не вышел. А иногда не дают, просто грузят в вагоны, предназначенные для перевозки скота. Ты бы хотел попробовать?
   -- Спасибо, меня пока не за что отправлять в Восточную Сибирь.
   -- Везунчик.
  
   Девочки, посмотрев на нас, как на религиозных фанатиков, уходят спать в одну из двух гостевых комнат, где, по образу и подобию лучших хостелов, установлены двухъярусные деревянные кровати. Они еще периодически пробегают по коридору до ванны и обратно с зубными щетками и тюбиками пасты. Себ кивает взглядом на освободившийся диван. Телевизор транслирует американский ужастик с субтитрами на языке воинственно настроенных фламандских националистов.
   -- Я, пожалуй, пойду спать во вторую гостевую комнату. Там можно лечь?
   -- Как пожелаешь. Правда, у меня нет еще одного одеяла, -- как все-таки хорошо, когда он опять говорит по-французски, не переставляя с ног на голову английскую грамматику!
   -- Я возьму плед с дивана, если ты не против.
   Он безразлично следит за стрельбой и погонями у меня за спиной. На экране архетипический индоевропейский герой с выпяченной арийской челюстью убивает чужого. Или хищника, не помню точно. Поджатые губы Себа удерживают фразу, запертую за зубами на четыре замка: "Тебя никто никуда не гонит". "Ага, и пусть наши подруги думают, что я сплю со всеми, кто прописывает меня по каучсерфу. Конечно, я не опозорю нацию, потому что соотечественницу они во мне так и не признали. Но за эстонцев мне тоже обидно".
  
   Я долго не могу заснуть. Во-первых -- адски холодно, во-вторых -- меня придавило к верхней полке мыслью весом с атмосферный столб. В этом мире, раздираемом противоречивой мышиной возней, действительно очень сложно не сойти с ума. Темнота поет у меня в голове надтреснутым голосом французского Сида Вишеса родом из города Бордо. Минорный гитарный рифф, навязчивый до вхождения в транс, разливается по телу волной отчаяния:
  
   Отважишься ли ты сделать это? Сможешь ли высказать?
   Ты ведь должен попробовать все, пройдя по порочному кругу --
   Чтобы заглянуть чуть дальше, чтобы догадаться:
   Только сбившись с пути, ты поймешь, что самое худшее.
   Ведь я потерян -- в глазах женщин, в чаду марихуаны.
   В технократии города, приютившего безвольных,
   Утопая в ничтожных подробностях и мельчайших деталях,
   В перекрестном огне возможного, в самом центре мишени,
   В коридорах и стеклах витрин, в крошеве насекомых, ищущих золото,
   В пустыне горных ледников, над головами толпы на кромке помоста,
   В битве авторитетов и столкновении интересов,
   В веренице отверженных,
   Среди пиратов, корсаров, без приюта и логова
   Я потерян. Но я продолжаю движение.
  

*****

   По стилистике моя собственная группа, после некоторых кадровых перестановок, все еще относилась скорее к нудной кельтятине, чем к остросоциальному панк-року. За панков нас, правда, все равно принимали -- за счет патлатого истеричного барабанщика и гитариста в линялой футболке с инфернальным принтом.
   Кельтская часть аудитории снисходительно прощала нам робкие попытки вставлять между песнями непонятные антиглобалистские высказывания на испанском, вроде:
   -- ђCompaЯeros y compaЯeras! ђEs necesito usar condom para evitar enfermedades contagiosas!
   Фраза, как вы понимаете, не имела истинного революционного смысла, просто звучала красиво и на языке Ману Чао. Компактная суровая скрипачка, которой не хватало только накрахмаленных манжет и пионерского галстука, была в нашей среде самым настоящим панком. Мой первый муж, таскавший в подростковом возрасте зеленый ирокез и джинсы, порезанные бритвой на мелкие тряпочки, рассказывал, как в их дворе, чтобы приняли в панки, деды заставляли новичка съесть собачью какашку. Так вот -- наша скрипачка смогла бы.
   Мы записали первый и последний альбом в студии на крыше и отправились гастролировать на одну из моих исторических родин -- к Черному морю, от Одессы до Херсона, а затем в Киев. Поезд доставил нас в солнечный город рано утром. Мы выпали из вагона и обалдели от тепла, света и запаха. В Питере только-только растаял снег, а здесь уже цвело все, что предназначено природой для цветения.
   В Одессе мы играть не успевали и в идеале должны были сразу после поезда идти на автовокзал, чтобы ехать дальше. Но Ромидзе сказал, что будет жалеть всю оставшуюся жизнь, если мы сейчас же всей компанией не отправимся смотреть море. После долгих уговоров в камере хранения согласились подержать наши инструменты под прилавком. Мы помчались по весенним улицам вниз, к набережным, путаясь в показаниях карт и интуитивных ощущениях. От близости большой воды у меня всегда начинает слегка кружиться голова. Я чувствую направление так, словно в меня встроен компас.
   За набережной мир кончался. Вместо него от края до края горизонта был нарисован всеми оттенками синего сверкающий задник. Ромидзе скидывает кеды, сует мне в руки фотоаппарат и несется по ступенькам вниз с самоотверженностью горного козла. Потом прыгает через пляж крупной рысью, оставляя за собой фонтанчики песка.
   Мы догоняем его у кромки воды. Он стоит перед чертой прибоя и тянет раскинутые руки к небу. Его лицо исказила блаженная гримаса распятого.
   -- Ты что, никогда моря не видел?
   -- Нет. Это я первый раз. Как в этом, knock-knock-knocking on heavens do-o-o-or, yeah, детка! Ирка, сними меня.
   -- Хочешь эпический кадр "Моя встреча с Черным морем"?
   -- Ага!
   Море, правда, оказывается несколько холоднее, чем он ожидал. Он заходит в воду по щиколотку и орет:
   -- Ирка, давай быстрее, ноги сводит!
   -- Для красоты композиции я бы зашла по колено!
   -- А-а-а, ты смерти моей хочешь, -- он переводит дыхание, дождавшись спускового щелчка, и продолжает, -- Давай-давай, теперь ты иди сюда -- будем позировать вместе. Ребята, у вас что -- руки отсохли? Снимайте же уже быстрей, боже, какой дубак!
   Я запрыгиваю к нему в воду и тоже ору, зажмурив глаза до слез:
   -- А, пацаны, как это круто! Сдохнуть можно -- у меня уже все свело!
  
   Эти кадры чем-то похожи. На них мы абсолютно белые, со всеми признаками весеннего авитаминоза. У нас вид плохо пропечённых счастливых батонов. Напоследок я набираю в пустую бутылку из-под минералки шестьсот грамм Черного моря, а в карманы запихиваю пару крупных галек и розовые ракушки. Подсознание подсказывает мне, что из этого можно сделать неплохой фетиш. Морей в мире много, и если я доживу до того момента, когда увижу большой свет -- привозить из поездок бутылки морей будет гораздо увлекательнее, чем магниты на холодильник.
   Мы пьем по вечерам и в автобусе, рассуждаем о музыке, спорим о смысле жизни и делимся художественными откровениями. После концертов наступает время разбора полетов. Скрипачка с вокалисткой дерутся за право первой надавать по рукам барабанщика, предлагая ему в следующий раз вынимать бананы из ушей, чтобы адекватно оценивать свою громкость. Гитарист с басистом посмеиваются и говорят: "Да! Ты, это, все-таки в следующий раз без фанатизма, ладно? Не в ущерб безладовым инструментам".
   Под утро мы спим вповалку на вокзальных скамейках, уткнувшись носами в прокуренный свитер ближнего. Мы сами не заметили, как подсели на этот странный наркотик -- кайф от ощущения сопричастности бестелесной субстанции, больше известной под именем музыки. 
   Вторую бутылку моря я привезла в свой питерский дом на колесах (где ты скинул большую часть вещей -- там и дом) два года спустя. Группы на тот момент уже не было. Ромидзе покинул нас первым, не дождавшись приказа расходиться. Собственно, тогда никто еще и не думал, что я смогу своими руками отрезать себе половину туловища. Его позвали играть в более успешную команду, а мы предложили выбор, когда он отказался от очередного концерта с нами в пользу репетиции с ними. Разрушить оставшееся было делом техники.
  
   Чуть позже я вспомнила, откуда растут уши у идеи собирать моря. Мой дед, выросший в оккупации и перебравшийся в Питер из загнивающего колхоза недалеко от эстонской границы, за хорошую работу как-то получил путевку на юг. Ему было слегка за двадцать, но в его повадках, несмотря на общую рациональность, сохранялось что-то мальчишеское. Он привез с моря полчемодана камней и сушеного краба.
   Он обожал учить меня жизни. Когда его вконец достали мои попытки вылезать по ночам из окна и по карнизу пробираться на свободу, он устроил мне экскурсию по ночному лесу. Он загорелся педагогической идеей раз и навсегда показать мне, что в ночном лесу интересного, и удовлетворить тем самым мое подростковое любопытство.
   Он заранее поссорился с бабкой, выпил стопку спирта "Рояль", разведенного водой из колодца, и погнал меня на прогулку.
   -- Сейчас будет интересно. Ты мне только скажи, ты что-то целенаправленно ищешь или сама еще не придумала?
   -- Нет. Просто... красиво.
   -- А может быть, ты к пацанам на бревна бегаешь?
   --- Да ну их, что я их -- днем не видела, что ли? -- пацанов я пока использую только в качестве напарников для рейдов по заброшенным срубам. Еще мы играем в карты и купаемся в песчаных карьерах.
   -- Тогда почему тебе по ночам дома не сидится? К пацанам -- это бы я еще понял, -- дед закладывает руки за спину. Его белая кепка, прикрывающая бесцветные жидкие пряди, служит в сумерках ориентиром для летучих мышей. Они шныряют туда-сюда с едва уловимым писком.
   Мы идем с ним в тот край дороги, что упирается в лес, подступающий к человеческим домам черным монолитом. Только сквозь ажурную верхнюю часть проступает бледное небо. Дед поднимает вверх палец:
   -- Слушай!
   -- Лягушка квакает?
   -- Тс-с-с! Соловей!
   Из влажной темноты по ту сторону канавы, отделяющей лес от дачных угодий, доносится тонкий переливчатый звук. Будто кто-то дергает на гитаре струны на коротком участке от первого порожка до колков или берет флажолеты.
   -- У каждого соловья -- свой график. Вот сейчас отпоет этот, на своей территории, а через пятнадцать минут заступит на дежурство другой.
   Восточная созерцательность для моего деда нехарактерна. Он переключается на звезды, которые воспринимает исключительно как повод проверить мои астрономические познания. Я вываливаю все, что отец рассказывал мне о Большой Медведице, Плеядах и Поясе Ориона. Дед ставит мне "удовлетворительно" и продолжает прогулку вдоль леса по дороге, вымощенной слоем окаменевшей серо-голубой глины. Если бежать по ней босиком, звук опять вызывает посторонние ассоциации. Такое звучание получается, когда стучат напряженными ладонями по большому кувшину.
   Сегодня дед готов ответить на все мои вопросы, как то: где найти цветок папоротника, отчего светятся гнилушки, как правильно есть хвощ, как по следам и экскрементам отличить ежа от медведя, и проч., проч.. Пользуясь весьма ограниченными данными, полученными на уроках физики в деревенской восьмилетке, он вкратце излагает историю появления пылегазовых колец Сатурна и объясняет мне, к чему сводится тепловая смерть Вселенной.
   Хвощ и крапиву он научился употреблять в пищу во время оккупации. Ранней весной они с соседскими полупрозрачными пацанятами забирались сразу после восхода солнца на большой холм и ковырялись в зарослях прошлогодней травы. Иногда им везло и тогда они находили сочные побеги полевого хвоща, только-только выбившиеся из земли. Они были не очень питательными, но съедобными.
  

*****

   Мы встали с Габриэлем точно по будильнику. Он демонстрировал чудеса высшего пилотажа в приготовлении каши из овсяных хлопьев, сока с мякотью из сельдерея, яблочка, ложки меда, лимонной цедры и банана, а в довершение сварил мокко в маленьком агрегате, устроенном по принципу ядерного реактора.
   В Генте мы были ровно в одиннадцать, но первые четыре часа прогулки случайно угрохали на пресловутый Музей изящных искусств. В местном Бельфорте на третьем ярусе содержались вышедшие на пенсию драконы-флюгеры. Они смотрели нам в лица печальными человеческими глазами и высовывали языки. На четвертом ярусе с дробным стуком, тиньканьем и стонами работала часовая машина. Ровно в пять она запустила барабан карильона, который, не совладав до конца со сбившимся чувством ритма, исполнил несколько мелодий, популярных пару столетий назад. С окон галереи открывался вид на студенческий город, поражающий воображение сочетанием эпох и архитектурных стилей, от готики до конструктивизма.
   Мы гуляли вдоль каналов, распугивая парочки с зажатыми в кулаках косяками марихуаны, и фотографировали виды. Габриэль старался украдкой зацепить меня в кадр. Я ловко уворачивалась и отбирала у него фотоаппарат. В квартале с особенно узкими улочками ангел предложил взяться за руки и "пробежаться дорогой школьников" -- еще одна хорошая французская метафора. Означает "идти из пункта А в пункт Б наиболее извилистым маршрутом, когда у тебя навалом времени". Главное -- не вспоминать в подобные моменты о концентрических кругах. В конце концов, легкий флирт -- естественный способ взаимодействия для людей противоположного пола.
   После ударного ужина в ресторане мы продолжили идти по дороге школьников. Неподалеку от вокзала нам попалось заведение с довольно современным интерьером, где было решено удовлетворить мою очередную потребность в кофеине.
   За кофе и включенным диктофоном истории о любви чаще рассказывают женщины. Мужчины охотнее делятся впечатлениями о пережитых смертельных опасностях. Эту фишку сообщают впервые выходящим в поле лингвистам, если им требуется записать как можно больше естественных нарративов. Зейну, например, в трамвае рассказывал мне, как он пару минут после шальной пули был на том свете, рефлекторно зажимая рукой дырку в животе до появления санитаров. Себ, как вы помните, посвятил меня в подробности истории с двойным сальто-мортале и разбитым мотоциклом. Габриэль, отдавая дань традиции, рассказывает о том, как прыгал с парашютом.
   -- Здорово. Штука, которую каждый должен хоть раз в жизни попробовать.
   -- Честно говоря, второй раз я бы пробовать не стал. Уж больно страшно, -- я представляю его в шлеме, оттягивающем уши резинкой. Он висит в общей с инструктором подвеске и фотографирует свое перекошенное лицо на долгую память потомков.
   -- Разве это страшно? По-моему, совсем нет. Все равно что шагнуть из раскрытого окна на расстеленную на полу карту, -- я тоже люблю провокации, но в данном случае не вру. При сборке меня забыли снабдить страхом высоты, очевидно, рассчитывая в будущем употребить на строительство чикагских небоскребов.
   -- Э-э-э... Ты что, тоже прыгала с парашютом?
   -- Ну да.
   -- И тебе не было страшно?
   -- Ни капельки.
   -- А тебе вообще когда-нибудь бывало страшно?
   -- Бывало. Один раз даже очень.
   -- Когда?
   Ну вот, он опять нарывается на подробности. Ведь мне-таки придется его пристрелить, если я открою все свои тайны! История, по сути, очень короткая. Дело было летом, я возвращалась поздним вечером домой с последней электрички. В открытую дверь подъезда сразу следом за мной зашел человек. Я подумала: "Какая фигня! Что я -- параноик, чтобы оборачиваться на звук шагов?" Шаги были сначала медленные, а потом, на ступеньках -- резко стали очень быстрыми. Способ душить был крайне эффективный -- горло сдавливают с такой силой, что даже вдохнуть не можешь, не то что пискнуть.
   -- И что ты сделала? -- спрашивает Габриэль, плавно приобретая черничный оттенок.
   -- Кажется, сначала я по-настоящему испугалась.
   Мысли в этот момент были примерно такие: "И это, типа, все? Вот мне восемнадцать, наверху муж ждет, а вместо этого через пару дней в подвале найдут плохо сохранившееся тело неизвестной?"
   -- Потом, наверное, стала кусаться и брыкаться. Мы скатились по ступенькам обратно на первый этаж, он разжал хватку и убежал.
   -- А дальше?
   -- Дальше? Ну, сплюнула кровь и пошла наверх отчитываться.
   Ангел сидит с опущенными крыльями. Мне совсем не хотелось его расстраивать, но, кажется, помимо глубокого сочувствия, он испытывает желание отодвинуться от меня подальше. Мой муж, как ни странно, вел себя очень схожим образом. Облизнув пересохшие губы, Габриэль произносит примиряющим тоном:
   -- Это... прекрасно. Всегда боя... всегда уважал девушек, которые могут постоять за себя.
   Чтобы уже раз и навсегда покончить с подноготной, в машине, пока мы едем обратно по скоростной трассе, ведущей из Гента в Брюссель, я говорю ему:
   -- Ты знаешь, я вспомнила ответ на твой вопрос, насчет особо сильных ощущений. Ну, когда имеется в виду не секс. Я испытывала это, и даже много раз, но только не от еды, а от музыки.
  
   Прослушав мою страшилку, Габриэль ненадолго оставил меня за столиком в одиночестве. С изумлением наблюдая за своими руками, я нашарила в кармане телефон, набрала смс-ку с неистребимыми опечатками и отправила Себу предложение встретиться завтра в Генте. Себ, выждав почтительную паузу, написал, что позвонит завтра с утра и скажет, во сколько сможет подъехать, потому что за истекший период он стал менее свободен в перемещениях -- мамину машину пришлось оставить маме.
   Около десяти утра я умотала в Гент на поезде во второй раз, объяснив Габриэлю, что любой город мне нужно осматривать хотя бы дважды, причем желательно -- без компании, чтобы не упустить ни единой подробности. Я плохо понимала, что делаю, но адреналина в крови было примерно столько же, сколько его вырабатываешь во время сольного прыжка с парашютом -- не страшно, а интересно.
   Себ в Гент так и не приехал. Часов до четырех он ходил из угла в угол по пустынному дому в Кнокке, посматривая в окно на пасмурное небо и почитывая конспект с лекциями по индоевропейскому языкознанию. Каждая минута добавляла ему весомости в собственных глазах. Он чувствовал, как мне под ногти одна за другой входят маленькие булавочки. С боем часов на башне Бельфорта он написал ответ:
   "Не могу приехать в Гент, лень тащиться на поезде. Но ты все еще можешь вернуться сюда, чтобы составить мне компанию. Я планирую быть в Брюсселе завтра в полдень".
   Ненавижу коварное французское toujours. Оно значит и лирическое "все еще", и прозаическое "всегда", а последнее низводило бы смысл его центральной фразы до дежурного "тебе здесь всегда добро пожаловать". Я все-таки предпочла первое. Это помогло мне не задохнуться. Я в упор не понимала, за каким чертом я вообще хоть что-то испытываю в этой ситуации. Но больше всего было похоже на то, что кто-то прошелся по моим электродам шкуркой. Я бродила по городу с волосами, вставшими дыбом от статического электричества, и светилась, как шестидесятиваттная лампочка.
   Типичное для женщин желание ходить по магазинам и покупать сумки у меня появляется только в минуты душевного смятения. Возможно, другие женщины просто постоянно пребывают в этом состоянии. Перед возвращением в Брюссель для своего последнего вечера с линди-хоперской тусовкой я зашла в одежную лавку и подобрала себе танцевальные туфли и платье с изображением крупных серо-зеленых сов на красном фоне. Оно показалось мне адекватной и символичной заменой платьицу, потерянному вместе с эстонской сумкой и Себовской шапкой в подземельях популярного брюссельского бара.
   Самолет завтра в десять. К тому моменту когда Себ выйдет из здания Центрального вокзала, мой самолет зайдет на посадку в Риге.
  

*****

   Кажется, все действительно подошло к концу. Машина притормаживает у тротуара и, отстегнув ремень, я не нахожу ничего лучше, кроме как протянуть ему руку. Себ в недоумении тянет на себя кончики моих пальцев. Я расправляю его ладонь -- мягкую и не особенно крупную -- и жму ее, как мы делали, пока были одной компанией с пацанами-музыкантами. Я знаю, что подобное рукопожатие выглядит странно, но мне просто нужно как-то расставить точки над i напоследок. Он, наконец, понимает, в чем дело, и качает головой:
   -- У нас не принято так прощаться с девчонками.
   -- Если честно -- у нас тоже. Просто я так привыкла. А как у вас принято?
   Себ едва заметно медлит с ответом, а затем произносит -- голосом, которым говорят, оставляя города неприятелю:
   -- Dame un beso. Ты знаешь, что такое beso?
   Я киваю. Его палец, нерешительно побродив в воздухе, упирается в правую щеку. Вчера утром, оставляя кровавые подтеки, он процарапал на ней новые баки, а на подбородке вырисовал щеголеватую бородку революционера. Он слегка приподнимает голову, подставляя лицо апельсиновому лучу уличного фонаря.
   -- Вот сюда... Сюда. Один раз.
   Когда я чего-то не хочу, у меня талант прикидываться, что я все понимаю буквально. Вдыхая напоследок терпкий запах мужской туалетной воды неизвестной мне, но, наверное, неплохой марки, прикасаюсь губами к коже в указанном месте. На ней еще видны микроскопические бисеринки запекшейся крови. Я не знаю, действительно ли женские духи вставляют мужчин, но меня мужские вставляют точно. Когда в старости со мной под одной крышей поселится беззубая тоска, я буду по ночам вытаскивать из косметички пробник с мужскими духами и тихо наркоманить, вспоминая свои грустные истории.
   Я в пути, поэтому у меня нет никакого запаха, кроме своего. А значит, ему нечего будет вспоминать, уловив в толпе парфюмированную струйку, растянутую в воздухе по траектории перемещения какой-нибудь другой девчонки. Если верить сопливым смс-кам и романам про любовь, это состояние наступает вслед за разлукой главных героев -- они ходят и нюхают воздух.
   -- Удачи!
   -- Тебе тоже. И, знаешь... -- добавляет он, глядя куда-то в сторону, -- Если ты поедешь в Гент... В общем, пиши или звони, я составлю тебе компанию.
   Дверца машины захлопывается с гулким стуком. Бубенчик на моем рюкзаке тихо звенит ему на прощание помимо моей воли, но он его уже не слышит. В этих новых машинах очень хорошие двери. Я поднимаюсь вверх по тротуару, туда, где за домами маячат готические очертания монументального собора. Меня так и тянет расхохотаться или подпрыгнуть пару раз на месте, но ощущение взгляда, который все еще может упереться мне в спину, не дает сделать ни того, ни другого. Я победила, чувак! Я тебя победила! Такая идиотская мысль может прийти в голову только тому, кто не знает: любое сказанное слово или брошенный взгляд -- бомба с часовым механизмом.
  
   В случае с Гентом я его слегка передержала -- Себ успел подгореть, как кекс с изюмом. Еще похоже на древнего джина, запертого в бутылке. Первые три часа он думает, что исполнит любую прихоть того, кто его отпустит. Вторую тысячу лет -- что гордо сложит руки на груди и скажет: "Ну и зачем пожаловала? Ладно, иди сюда, прощаю". За оставшиеся пятнадцать минут он решает убить тебя самым изощренным способом, который можно вычитать в списках средневековых казней.
   Я совершенно искренне думала, что прощаюсь с ним навсегда, и это меня забавляло. Потом я вдумалась в истинный смысл слов "прощаться навсегда" и ужаснулась. Под боком у нормального человека, на контрасте, во мне на восьмерку по девятибалльной шкале разыгрался комплекс Герды. Не знаю, описывают ли его в книжках по занимательной психологии. На всякий случай уточню -- он выражается в навязчивом желании спасать отмороженных мальчиков.
   В машине я успела всучить Себу деньги за утраченную шапочку, а также футляр для дисков с видами Питера, но без дисков -- этакий аборигенский сувенир на память. Не тащить же его обратно в Питер. Себ взял деньги, дав моей руке повисеть в воздухе секунды полторы. Он тут же переключается на подарок:
   -- О, узнаю вашу крепость! Там, кажется, кого-то держали, вроде тюрьмы?
   -- Было дело.
   -- Да она без дисков! -- он разочарованно смотрит в пустую коробочку.
   -- Ну да, положишь туда свои.
   -- Могла бы и записать мне что-нибудь перед отъездом. Я же просил.
   -- Если тебя по-прежнему интересуют мои музыкальные пристрастия -- напиши мне письмо, я пришлю тебе ссылки.
   Так вот о ком непрозрачно намекала нам рукопись, найденная два года назад в Сарагосе! Товарищ Альфонс не пускается в угрызения совести, принимая вымученное благородство из рук таинственной незнакомки. Он мыслит логически: деньги ему нужны, а раз он приехал встретиться под предлогом передачи денег, то он их возьмет. Кем он не хочет выглядеть точно -- так это ранимым романтиком, который приперся на станцию Мерод только для того, чтобы попытаться убедить ее поехать с ним обратно в Кнокке. Ехать обратно вдвоем на поезде не так увлекательно, но что поделаешь, если матери понадобилась ее машина. В отличие от книжного дона Альфонса у него валлонец не папа, а мама. В смысле, валлонка. Валлонцы -- суровый народ. Наверное, в глубине души Себ не чувствует себя ни валлонцем, ни арабом. Описывая в скупых фразах свое спутанное происхождение, в ответ на вопрос "Ну и какой же ты национальности?", он резюмирует -- "Rock'n'rolla!"
  

*****

  
   Моя Сарагоса не подразумевала таинственных встреч. Мы ехали сплоченной компанией из трех человек, к которой сбоку присоседилась странная дама, интересующаяся ценами на золотые изделия и содержанием жиров в ресторанной пище. Очень схожая компания была в Мексике -- астроном, два инженера, два лингвиста и два медика, из них две семейные пары и двусмысленное трио из пары пацанов и девчонки с замашками Тома Сойера (так, по крайней мере, обо мне отзывался астроном, с которым мы слегка не сошлись характерами). Таким составом обычно ездят спасать мир в голливудских блокбастерах: каждый отвечает за свою сферу.
   Медики лечат от перегрева и отравленных стрел дикарей, которые охраняют затерянный в джунглях храм от посягательств белого человека. Лингвисты вторично расшифровывают письменность майя, не подглядывая в Кнорозова, и выясняют, что грядущий конец света будет вызван столкновением Земли с крупным метеоритом. Астроном с инженерами бегло шушукаются, рисуя на тысячелетней пыли глубокомысленные чертежи и сооружают из подручных средств протонную пушку. Протонная пушка сбивает метеорит с намеченной траектории, все обнимаются и пьют текилу на брудершафт с индейцами майя.
  
   В Сарагосе все было несколько прозаичнее. Самым ярким впечатлением поездки была костровая ночь на Радуге (кажется, хиппи называли ее "Ночью Большой Луны", потому что не ездили в затянувшемся детстве в советские пионерлагеря). Один из тех моментов, в которые я от музыки испытывала кайф, сопоставимый с климаксом в терминологии Габриэля, имел место той самой ночью.
   За три дня я успела рассмотреть и хорошенько запомнить всех местных музыкантов. Там был гитарист фламенко -- театрально красивый блондин с кудрями до середины лопаток, андалусиец, с беспощадным взглядом Филиппа Красивого. Еще пара бразильцев и один португалец с гитарами лабали босанову так, что у меня почва вылетала из-под ног. Все трое -- аккуратные, квадратные и коричневые, как табуретки. Я где-то вычитала подобное описание применительно к перуанцам, но в данном случае оно тоже подходило.
   Другой бразилец -- флейтист -- вклинивался в джем всякий раз неожиданно, выскакивая откуда-то из ближайших зарослей древовидного вереска. В руках у него была маленькая безымянная дудочка, приставленная к лицу поперечно. Она прорезала уханье бесчисленных тамтамов, бонгов, дарбук и еще не знаю чего, как гибкий лазерный луч. Смешливые испанки с кастаньетам терялись в общем гуле. Выделялись ребята с хэнг-драмами. Это что-то среднее между перкуссией и клавесином по меланхоличному неглубокому звуку с зазубренными краями у нот среднего диапазона.
   Массовка пыталась петь, подыгрывать на гнусавых блокфлейтах, размахивала рейнстиками, трещала тамбуринами не в такт, но общее впечатление все равно не могла испортить. На этой Радуге почти не употребляли наркотиков, не говоря уже о спиртном. Пьянящими были воздух и звуки. Мы топтали землю босыми ногами, с каждым прикосновением пуская в нее километровые корни, а с каждым рывком вверх -- втыкаясь в небесный свод маленькими острыми лучами по соседству с тусклыми звездами. Я чувствовала, как на моей карте подают мне сигналы огоньками точки текущего расположения моих друзей и знакомых. Тех, кого я встречала в дороге, тех, кого помнила, и тех, кого никогда не видела, но знала -- мы слеплены из одной глины. Лицо теплой старой земли, неравномерно испещренное огоньками, было покрыто морщинами и ямочками, как у старой-престарой информантки в сибирской деревне. Земля говорила на неизвестных мне языках, а я тянулась рукой к позабытому дома диктофону. Я пела без слов и мой голос переставал быть чем-то, выходящим из легких и пропущенным через некрепкие связки. Он отрывался от меня и становился обертоном в мощном красивом аккорде, раскинувшемся от неба до неба.
   На следующее утро надо было уезжать. Ребята остались позависать еще на пару дней, а меня, как всегда, гнало вперед желание быть не со всеми, но не хуже других. В данном случае -- я уезжала раньше остальных, чтобы дописывать некий текст лингвистического содержания. Я перетряхнула рюкзак на пригорке, поудобнее усаживая его на плечах, обернулась и закричала людям, скрывавшимся за поворотом. Это было типичное действие, совершенное под влиянием безотчетного порыва:
   -- I LUV YA FAMILY-Y-Y!
   Лес помолчал мгновение, приостановив блуждание ветра в ароматных сосновых ветвях. А затем разразился ответным криком на сотни голосов:
   -- AND WE LUV YA! WE LUV YA TOO!!!
  
   Полмесяца спустя меня нагнала бутылка с водой из Бискайского залива, которое я, для стройности литературного концепта, продолжаю именовать Кантабрийским морем. Мои спутники, чертыхаясь, провезли ее в багаже и вручили мне вскоре после своего возвращения.
   Следующей весной разноцветных бутылок с ракушками, камнями и соленой водой разной степени плотности и химического состава было уже трое. Карибское море было голубоватым и пахло манго. Наверное, не стоило везти его домой в литровой жестянке из-под сока.
   С Северным морем я была лишена подобной возможности. Когда путешествуешь лоукостом с ручной кладью, приходится придумывать для жидкостей всевозможные ухищрения. На кухне ангела Габриэля в мусорке обнаружилась двухсотграммовая баночка из-под конфитюра и флакончик с Рижским бальзамом. При мысли о Риге меня передернуло. Учитывая печальный опыт с манговым соком, я тщательно выполоскала емкости и перелила в них воду из безымянной пластиковой бутылки, найденной на зимнем пляже возле голландской границы.
  
   Бельгийский дядя в форме, пропустив мои пожитки через рентген, извлек из пластикового подсумка двухсотграммовую баночку с жидкостью странного оттенка и, держа ее двумя пальцами на вытянутой руке, спросил:
   -- Мадемуазель, это у вас что?
   -- Это Северное море.
   -- Пардон?
   -- Это двести грамм воды из Северного моря. Понимаете, у меня дома коллекция. Я собираю моря. Знаете, некоторые люди собирают открытки или магниты на холодильник. Мне очень-очень надо провезти ее с собой, -- я складываю лапки перед грудью и смотрю под фуражку большими глазами раненого щеночка.
   Сотрудник службы авиационной безопасности, возможно, впервые в жизни испытывает сомнения. Он смахивает с уголка правого века что-то, отдаленно напоминающее слезу, и идет к начальнику. Начальник не видит раненого щеночка и приказывает кинуть Северное море в урну. Рыцарь в темно-синей форме возвращается на свое место у конвейера и сообщает упавшим голосом:
   -- Мадемуазель, мне очень-очень жаль. Нам придется его забрать. Приезжайте еще. Таковы правила.
   "Ладно-ладно", -- думаю я, проходя через рамку, пока по моим карманам шарят с металлоискателем. Краем уха я слышу, как впечатлительный сотрудник пересказывает историю об удивительной мадемуазель пришедшему на шум сменщику. Он все еще размахивает бутылкой, не решаясь опустить ее в мусорное ведро. "Это как с той маленькой собачкой. Вы забрали баночку из-под конфитюра, а флакончик Рижского бальзама оставили при мне!"
  
   Про маленькую собачку мне рассказывал мой первый муж. Хотя, наверное, эта байка имеет свой номер в классификации сказочных сюжетов Аарне-Томпсона. Помимо панка, он был художником. После школы он учился в художественном лицее по классу "Народные промыслы". Во время летней практики они расписывали сувенирные доски лубочными видами Питера. Преподаватели ставили зачет и отвозили доски в места скопления туристов -- на продажу.
   Один из преподов отличался особой придирчивостью. Он не мог поставить зачет, на заставив нерадивого студента что-нибудь переделать. Одногруппники моего будущего мужа, возможно, знакомые с бродячим сюжетом, придумали рисовать в произвольном месте каждой доски страшненькую рахитичную собачку, выписанную с тщательностью чувственного розового бутона и включенную в общую канву орнамента. Препод рвал на себе волосы и велел все оставить как есть, только собачку убрать. Художники психологически -- как правило, очень ранимые люди, несклонные уходить в леса и отращивать длинные бороды.
   В целом, провезти через аэропорт города Шарлеруа запрещенную к вывозу жидкость оказалось не сложнее, чем протащить в салон самолета компании "Аэрофлот" пакетик с конопляными шишками из далекой тувинской степи, зажатой меж двух горных хребтов.
  
  

*****

  
   Из Тувы я привезла не только пакетик с шишками. Вместе со мной в Питер вернулась зеленая буддийская тряпочка, из тех, какими увешивают все мало-мальски примечательные природные объекты и дацаны в полуязыческой юной республике. Вторым номером мне на хвост сел устрашающий кашель. Обычно я не обращаю внимания на такие мелочи, но некоторые вещи возбуждают во мне мнительные порывы. Представительная дама за флюорографическим аппаратом, держа в голове примерно те же факты, спросила, давно ли я могу прятаться за швабру, или только в последнее время. Кашель оказался запущенным трахеитом. Чтобы удостоиться чести маленького мастера Кастрена, нужно сперва дописать до конца хотя бы одну хантыйскую грамматику, а потому уже помирать от туберкулеза, с гордостью осознавая, что твой долг перед человечеством выполнен.
   Тува славится в медицинских кругах как регион с самым высоким по стране процентом заболеваемости этой болезнью. В новостях ее чаще упоминают как место королевской охоты президента.
  
   Когда Виталик стал похож на вяленый банан, по состоянию кожи и скорости реакций, я вернулась из экспедиции и заглянула к нему, удивляясь собственной решительности. Сталкиваясь с чужим несчастьем, чаще всего я делаю вид, что я -- страус.
   Мне нужно отдать ему тувинскую тряпочку. Это очень глупая мысль. Кажется, она проникла в меня под воздействием гипноза. Возможно, за гипноз отвечал толстый лысый монах в оранжевых одеждах, который регулярно проходил у нас под окнами в селении Хандагайты по своим буддийским делам. А может быть, виноват был мужик на рынке -- неопределенного возраста хитроватый и простодушный тувинец (тувинцы всегда хитроваты и простодушны на вид). Мы спросили его, значат ли что-то сами по себе цвета покупаемых тряпочек. Он посоветовал обратиться к монахам, потому что подбор цвета -- дело сугубо индивидуальное и зависит от внутреннего состояния выбирающего. По-моему, тувинцы используют монахов вместо психоаналитиков, так же, как и шаманов. Кому как больше нравится. Подумав, он добавил, что желтый цвет сулит успех в делах, а зеленый -- надежду на выздоровление.
   В грудной клетке у меня что-то тинькнуло, как будто маленький рычажок зацепился за язычок карильонного барабана. Я вошла в комнату за шелестящими занавесками и опустилась перед Виталиком на колени, чувствуя себя пажом у смертного одра любимого короля. Виталик плохо понимал, что я делаю и откуда взялась здесь, цветом лица напоминающая индейца из классического вестерна.
  
   Ко мне очень хорошо пристает загар, что позволяет успешно сливаться с толпой национальных меньшинств, имеющих, в основной своей массе, монголоидные черты.
   -- И как тебе мексиканцы?
   -- Очень симпатичные ребята. Особенно девушки.
   Индианки в горах Чьяпаса безумно хороши собой. В темных шерстяных юбках, перехваченных широкими расшитыми поясами, голубых, лиловых, малиновых, золотистых блузках с еще более цветастыми вставками, с тугими темными косами и бездомными глазами ночных хищников из семейства кошачьих.
   -- А по-моему -- страшненькие. Абсолютно черные.
   -- Ты знаешь, под конец моего мексиканского путешествия мне стали попадаться индейцы, у которых руки были белее, чем у меня.
   Себ некрасиво морщится, глядя на мои вытянутые вперед, изрядно полинявшие запястья. Он живо представляет урон, когда-то нанесенный им тропическим солнцем:
   -- Какая гадость. Нашла чему радоваться.
  
   Виталик хрипом спрашивает, кто я и куда его поведу. Я объясняю, что привезла ему из далекой Тувы зеленую тряпочку, и эта тряпочка спасает людей от отсутствия надежды. Или хотя бы заставляет улыбнуться.
   -- А что для этого надо сделать? -- интересуется Виталик одними губами.
   В этом отсутствии звука тем не менее звучит такая вера в чудо, что у меня сводит челюсти.
   -- Надо привязать ее на какое-нибудь важное дерево, или камень, или к дацану. Дацан у нас есть, но бурятский и это далековато.
   -- А мост подойдет?
   -- Мост -- важный объект. Думаю, подойдет.
   Не знаю, сколько точно времени у него занял на следующий день путь через наш двор-колодец, мимо трех домов и дальше -- еще десять метров к мосту через Крюков канал. Но зеленая тряпочка там действительно появилась. Она недолго провисела. Примерно столько же, сколько теплится в человеческом сердце теплый лепесточек последней надежды.
  
   Больше я ни Виталика, ни Риту не видела. Нам пришлось съехать по посторонним причинам, чтобы поселиться в другой коммуналке, сначала парочкой, а позже -- троицей, так как верная Анка не бросала своих друзей в скитаниях по съемным территориям. Анка говорила, что видела Риту где-то через полгода в переходе на Садовой. Она еще не сидела в углу у стены, но лицом от завсегдатая уже почти не отличалась. Пока я самоустранялась, ребята пытались звонить ей на трубку и в дверь, но она не отвечала, вычеркнув из жизни все, что было связано с прошлым. А может быть, просто все.
   Я уже говорила, что не могу смотреть на изменения устоев этого мира. Точно так же я поступлю, когда мой старый друг-рокер, родившийся за тридцать два года до моего появления на свет, отправится, по его собственному выражению, по избитой лунной дороге. Я заранее исчезла с его горизонтов, чтобы не напоминать самой себе о неизбежном.
   В течение пары лет, которые потребовались моему деду на то, чтобы медленно умереть от последствий инсульта, я старалась лишний раз не попадаться на глаза никому из родственников. Станиславский не верил этому человеку. Дед утверждал, что Алла Пугачева исполняла патриотические песни перед фронтовыми офицерами еще во времена его далекого детства. Может быть, он шутил, но никто из нас не понимал этого юмора. Перед самым концом он съежился до размеров щуплого послевоенного подростка и таскал за собой по больничному коридору сморщенный пакетик с мочой на длинной веревочке.
  

*****

   Вы уже, наверное, догадались по тому, как я подбираю висящие концы, что дело близится к завершению. Мне осталось добавить только несколько неловких штрихов.
   Рижская хандра накатила на меня, не дожидаясь автобуса, который отвозит пассажиров из аэропорта в центр. Огрызок средневекового города в его левом нижнем углу сотрясался от судорог моего декаданса. Я бродила по улицам в шляпе с траурными перьями, пугая прохожих. Я ждала, но оставалась без ответа.
   -- Ну вот я и уехала. Мне тебя не хватает. И это -- просто невероятно!
   Так гласила моя смс-ка, написанная в состоянии свободного падения. Я отправила ее в последнюю секунду перед тем, как стюард заставил меня отключить электронные устройства и мобильные телефоны.
   Молчания, растянувшегося на полтора месяца, хватает мне для того, чтобы возненавидеть Ригу за ее холод, грязь, депрессивные серые дома и покосившиеся крыши такой лютой ненавистью, что будь у меня в руках красная кнопка -- я бы не раздумывая нажала ее.
   Моя любовь не имеет голоса. Она бессловесна, но умудряется вырываться из горла вместе с обрывками шаблонных французских фраз, понадерганных из чужих песен. Кого-то любовь делает спокойным и сияющим, как ягненок. Кого-то -- заставляет тянуться к пистолету.
  

*****

   За пару недель до смерти Виталик рвался из хосписа домой и говорил, что хочет убить Риту. Ему были невыносимы две мысли, одна -- человеколюбивая, другая -- собственническая, причем вторая перевешивала. Он знал, что, оставшись одна, она постарается как можно быстрее свести себя на нет при помощи батареи коньячных бутылок.
   С другой стороны, в уголке его сознания еще теплилась надежда, что она одумается, придет в себя, приведет в порядок свою жизнь и уютную комнатку с фонарем и аптекой, а затем -- выйдет за кого-нибудь замуж. В этом месте он начинал хотеть ее убить. Наверное, на простынях его койки вместо тела лежали две бесплотные идеи, обвившиеся одна вокруг другой, как клубок непримиримых змей. Это в жизни тоже случается, чаще, чем нам бы того хотелось. Дальше я буду цитировать популярное издание, чтобы вы вдруг ненароком не решили, что я все выдумываю:
  
   В ночь на 27 июля 2003 года в гостинице Вильнюса произошел конфликт между Бертраном Канта, вокалистом группы Noir DХsir, и его спутницей -- известной французской актрисой Мари Треньтиньян, с которой он был в любовных отношениях уже полтора года. В результате жестоких побоев и многочисленных ударов в лицо Мари впала в кому и, не приходя в сознание, 1 августа скончалась во французской клинике в Нёйи от отека мозга, вызванного тяжелой травмой головы.
  
   Отдельно взятая человеческая жизнь может пострадать от любви гораздо больше, чем от действий хорошо вооруженной армии. Бертран Канта, облажавшись, лишний раз доказал уютному мирку обывателей, что такие штуки до добра не доводят. Как и Моррисон, и иже с ними. Пожалуй, перед Грейс Слик я с особым почтением преклоняюсь за то, что она до сих пор жива и не вытворяет постыдных глупостей.
   Как ты нас подставил, Бертран! Ведь мы шли за тобой и верили --мы сеем разумное, доброе, вечное. Соревнуясь в количестве выпитого и переломанного, мы спасаем людей от штамповки. Мы поднимаем с колен униженных и оскорбленных и отряхиваем пыль с их штанов. А тут -- смерть от жестоких побоев. Смерть красивой женщины, по всей видимости, обожавшей играть в русскую рулетку.
   Самое страшное -- обнаруживать в скоплении собственных чувств и мыслей отражения того, о чем читаешь на газетных страницах. Ощущая, как мясорубка набирает обороты, я могу без сожаления отправить в топку пару тысяч незнакомцев, лишь бы мне не было так больно. Потому что сердечная боль одного человека, причиняемая любовью, сознанию, погрязшему в солипсизме, кажется более сильной, нежели страдания целого народа, причиненные геноцидом.
  
   На второе утро в Кнокке Себ еще более мрачен.
   -- Как спалось? -- спрашивает он меня слегка осипшим со сна голосом.
   -- Мучали лингвистические кошмары, -- отвечаю я, -- А еще за стеной, кажется, скреблись мыши и было ужасно холодно.
   -- Ты должна была мне сказать, -- говорит он, заботливо принимая из рук тоненький белый плед. Глядя на его цвет каждый из нас вспоминает о чем-то своем, а, возможно, думает, что простыни следует делать красными, как палубы боевых кораблей.
   Себ дожидается, пока в гостиную выползут девчонки, и громко произносит по-английски только что заготовленную саркастичную фразу:
   -- Ты, наверное, не мерзла, а просто искала предлог перебраться ко мне в спальню!
   Ему скучно, когда вокруг ничего не происходит. Он начинает брать мир на приступ. У него тоже все электроды зачищены наждачкой, а малейший изъян реальности в его зеркале приобретает такие масштабы, что Себ срывается с катушек. От таких штук надо как-то спасаться.
  
   Он в духе, только пока водит меня по Брюсселю в последний раз, вспоминая о событиях нашей первой прогулки как о чем-то, что произошло много лет назад. Он пересказывает мне легенду про Антверпен, в который мы так и не попали, и про отрубленную руку гиганта, брошенную в Шельду. Он хохочет и добродушно поражается, какими наивными иногда бывали обитатели седой древности. В резких раскатах его хохота мне слышится отзвук лукавого смеха Уленшпигеля. Тиль-Ваше-Зеркало гогочет и не унывает, презирая и жалея людей только за две вещи -- за глупость и косность. Его потомок -- такой же кривой и противоречивый, как окружающий нас мир. Он спасается от тепловой смерти Вселенной гитарными риффами и фасадами старых зданий.
  
   -- Посмотри: вход в этот дом -- как разверстая пасть китайского дракона. Внутри -- сокровища и сказочные приключения. Горделивые девы из кельтских мифов. Король Артур и Круглый стол...
   Он проводит пальцем по цветной штукатурке.
   -- Что это? -- спрашиваю я, завороженно следя глазами за его движением.
   -- Эта техника граффито. Толком не знаю, как это делается. Ее придумали итальянские мастера в эпоху Возрождения.
   Мы смотрим на декоративное панно на фасаде и, сами того не понимая, впитываем в себя чей-то чужой образ восприятия действительности: это всего лишь многоцветные слои штукатурки, процарапанные один сквозь другой.
   -- И над всем этим -- господство одной-единственной линии.
   Он гладит ладонью кованые перила, признавая над собой ее власть, ибо для него она возведена в ранг жизненной философии.
   -- Ничего не напоминает?
   -- Хм.... Наверное, нет.
   -- Всмотрись получше. Эта линия изогнута на прощание, причудливо, как кончик отдернутого в последний момент бича.
   О, если бы ты знал, как хорошо я представляю себе то, о чем ты толкуешь! Ведь у меня вся спина в его ударах. И держишь этот бич ты, а вовсе не Виктор Орта.
  
   Не о том ли самом я думала, уткнувшись зареванными щеками в каменные ладони Паленке? Не о том ли самом думал ты, глядя на позолоту и струи фонтанов в барочном питерском пригороде?
   Сколько людей должны веками не доедать, прозябая в ничтожестве, чтобы соорудить эту красоту? Для чего все это? Чтобы лишайник затянул барельефы с утраченным смыслом мохнатой пленкой беспамятства? Время равнодушно к нашим потугам, как игуаны на серых камнях. Самое хрупкое, что есть под небом -- это тонкие струйки ассоциаций, перескакивающие из полушария в полушарие в глубине наших черепных коробок в облаках микроскопических электроразрядов.
   Вокруг меня снуют под раскидистым деревом стайки пестрых майянских ребятишек в лиловом и белом. Кто из них, повзрослев, будет искать подружку на одну ночь, кто -- играть в Настасью Филипповну и портить людям жизни, подпуская поближе, кто -- выставлять чужаков у стенки газовой камеры шеренгой и вскрывать им грудные клетки круглым обсидиановым ножом, перевыполняя планы, установленные наркомпродом для лучших скотобоен?
  
   Мы стоим друг перед другом в позе раскрытой напоследок гордости, затмевающей собой все, что могло бы быть в нас хорошего. Мы держим в руках транспаранты, как падшие женщины с рекламных плакатов Мухи -- "Для нас, нами". Своими руками. Крупные локоны, изогнутые на манер не до конца проваренных макарон. Мягкие лица, обведенные угольно-черными контурами, придающими чертам жесткость ружейного выстрела.
   Это принцип, роднящий искусство с желанием безвозмездно пытать своего ближнего -- НИЗАЧЕМ. Недоступно логическим операциям. Не служит утилитарному назначению. Даже несмотря на вентиляционные отверстия в ступенях крыльца, которые, как тревожные недремлющие глаза дома, подглядывают за его обитателями.
  
   Я ставлю томик Достоевского рядом со сказками Андерсена. Мне не нравятся снежные королевы и купцы, вообразившие, что они могут покорить и сделать упорядоченными и стройными чужие картины мира. Наверное, это классовое. В сердце, вмещающем в себя подобные побеги, пора устраивать прополку.
   Себастьян Эль-Насар исчезает за поворотом, нажав на педаль газа. Он напряженно думает. Он не хуже сочиненной наспех Эрмины Урм понимает, насколько хорошо у нас получается спать вместе и врубаться в мир на его схожих упаднических виражах. Но все, что мы делаем друг с другом головой, не годится ни к черту. Помогает какой-то третий, невнятно описанный в литературе элемент, выходящий за рамки бинарной оппозиции разума и тела.
  
  

*****

   -- Привет... Привет, ты знаешь.... Я вчера был у моря и вспоминал наш маленький уютный вечер.
   -- И что ты теперь о нем думаешь? -- спрашиваю я, с трудом перескакивая с клавиши на клавишу дрожащими пальцами.
   -- Теперь я оставил в доме на побережье красное полотенце!
   -- Это все, что ты хотел сообщить?
   Насчет телесного мы все давно уяснили. Мог бы не напоминать.
   -- На самом деле -- нет. Какие у тебя ближайшие планы по части путешествий?
   -- Встать и идти на работу, -- у меня шесть утра, у него -- три часа ночи. Обоим не спится.
   -- А если посмотреть чуть дальше?
   -- Пару свободных дней в марте, а затем пара недель между апрелем и маем.
   -- Мы должны встретиться в Риге.
   -- Ненавижу этот город.
   -- Он прекрасный, вот увидишь. Я тебе покажу. А там будет видно. За две недели в мае вполне можно успеть смотаться в Колумбию и обратно. А если хочешь -- в Грецию, на острова. Я знаю, ты всегда мечтала посмотреть на землю своих предков поближе.
   Человек, собирающийся после всего этого свалить насовсем в Австралию -- почти мертвец. Но я поеду и встречусь с тобой, потому что надо уже избавляться от дурацкой привычки не прощаться со своими мертвецами. А если ты будешь плохо себя вести -- я предложу перенести встречу в Вильнюс, чтобы в решающей схватке все-таки выяснить -- кто кого, а кто на новенького. Я сворачиваю файл с недописанной книгой, возвращаясь в режим чата, и пишу ему в ответ:
  
   -- Это прекрасно, когда в жизни есть, чего ждать.
  
  
  
  
  
  

-- FIN --

  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   35
  
  
  

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"