Аннотация: Приключения и злоключения царя Митрадата во время его странствий по Азии
"Что ты сделал со мной!...
Задыхалась от омерзения. Лаодике хотелось убить себя. Не знала, в каких уже водах омыться, чтобы грязь сошла не только с тела - с души. По семи раз на дню приказывала наполнить ванну то горячей, то прохладной водой, то вином, то млеком ослиц... Растереть себя розовым, кедровым, пальмовым маслом, снова смыть, опять надушить... Подчиненные и рабы переглядывались: им казалось, царице неймется от тревоги за пропавшего мужа или от скрытого недомогания. А она гнала от себя даже Нису, сестру, непорочную отроковицу, когда та начинала лепетать ей слова утешения. Гнала - потому что боялась взглянуть ей, невинной и чистой, в глаза. И скорей умерла бы, чем поведала о позоре, о мести, о самоказнении и о страшном опустошении, среди коего то вздымались, то рушились, то уносились в мутном пенном потоке обломки всего, что казалось прежде незыблемым - узы крови и узы царственной чести... Ничего, ничего не осталось живого и целого... Что ты сделал со мной, Митрадат...
Наихудшее из наихудшего: гнусный Праксий исчез. Ибо сразу же понял, что погибнет, исполнив внезапную прихоть царицы. Ведь такое можно смыть - только кровью. О трус, о шакал с сиротливым тоскующим взором... Нет, чтоб вымолвить: "Весь я твой, госпожа, и за милость, тобою дарованную, заплачу своей головою"... Как же! Сожрал ненароком свалившийся лакомый кус - и бежать. О, да если б - один!
Праксий выкрал приемыша Каллия.
Которого Лаодика в приступе гнева велела убить. Как угодно: зарезать ли, отравить, придушить, сбросить наземь с третьего яруса. А чтоб Праксий вернее исполнил приказ, отдалась его мерзостным ласкам.
Всё напрасно: удрал, унося малыша. Среди белого дня. Пока царица лежала в изнеможении, и никто во дворце ничего не знал. Потому управителя выпустили. Он у всех на глазах вывел мальчика из гинекея, а потом, придумав предлог - за пределы дворца.
Где теперь их обоих искать? Объявить на весь город о краже воспитанника и назначить награду поймавшему? Раструбить о таком позорном для Лаодики скандале?
Нет. Приказ о поимке был отдан не стражам, не градоначальникам, а тайной службе слежки и сыска. Заведовал ею, как и тайной разведкой, Митрадатов приятель Харет. Изящный, надушенный и всегда улыбающийся. А его заместителем был Олимпиодор: пожилой мрачноватый зануда с огромным от лысины лбом. Лаодика, конечно же, рассказала Олимпиодору не всё, что случилось меж нею и Праксием. Но была так взволнована, что он мог заподозрить неладное. Ну и пусть. Свидетелей нет, а о домыслах он не посмеет болтать. И вообще эту должность болтуну не доверят. Он выслушал Лаодику с полнейшим спокойствием. Пожевал губу и изрек: "Если оба живы - найдем. Нужен только приказ по всей форме. С печатью. Порядок такой. Ибо тайные ведомства служат закону, а не беззаконию".
Пусть подавятся этой печатью.
Лаодика открыла заветный ларец. И чего там не было! Золотой аметистовый перстень, камея с портретом отца, кольцо с совершенно невзрачным, подобным подслеповатому глазу, камнем; две половинки того же агата в тонких оправах, старый серый снурок... И тяжелый бронзовый ключ от неведомой двери, и большая печать государства с царскими знаками: солнце, месяц, крылатый конь...
Миновало несколько дней - а Праксий не находился. Зато отыскалась дверь, отпиравшаяся тем ключом. То была неприметная дверь между архивом и библиотекой. Царица там никогда не бывала: если ей хотелось потешиться чтением, Мирин сам приносил свитки к ней в гинекей, а там уж за дело брались чтецы или чтицы. Но, приняв всю власть на себя, Лаодика обошла дворец сверху донизу. Провожатые ей объясняли почтительно: вот малый приемный зал, вот большой, вот комната секретарей, вот помещение для дежурных охранников, вот галерея, ведущая на половину царя, вот переход в гостевое крыло, вот выход во внутренний двор...
И вдруг - эта дверь, про которую никто не мог сказать ничего вразумительного. Только Мирин рассеянно вспомнил: "Мне кажется, я ее видел открытой. Царь сюда заходил". Один? Да, всегда один. Боги ведают, что там лежит...
Боги - и Лаодика. Она вернулась к этой двери тоже одна. Приказав своим слугам ждать в круглой маленькой зале у выхода. Сказала, что ей срочно нужно в архив. Очень долго возилась с ключом: повернуть его сразу без Митрадатовой силищи было непросто. Хотела уж сдаться и кликнуть на помощь - и тут вдруг ключ покорился. Повернулся, словно живой. Но дверь оказалась двойной! Вторые створки, правда, были не заперты, а запечатаны. Тою самой большою печатью.
Лаодика ее сорвала.
Взяв светильник, она осмотрелась.
Ничего такого ужасного. Не узилище и не пыточная. Похоже - тайный архив. В комнате не было мебель, кроме кресла, треногого столика, лестницы - и шкафов от пола до потолка. И на всех - восковые печати. Оттиски царского перстня с начальными буквами слов: "Басилевс Митрадат Евпатор".
Она решительно вскрыла первый же шкаф. Полки, ящички, ярлычки. Наугад: "Вифиния". Какие-то старые свитки. Что в них? Длинный список вифинских властителей с указанием браков, связей, рожденных детей, нравов, пристрастий, лет жизни. Вплоть до нынешнего старика Никомеда. Что о нем? "Тщеславен, мнителен, не жесток, но обидчив. В законный брак не вступал, но имеет двух сыновей от разных сожительниц. Старший сын - Никомед - сын плясуньи. Возможный наследник. Младший - Сократ, хуже ладит с отцом и привержен азартной игре. Другая родня: сестра царя, Лисандра - вдова, не имеет детей, но влиятельна"...
Вдруг царице сделалось тошно. Наспех кинула свиток в шкаф и, схватившись за горло, села в кресло. Много пыльных бугам, затхлый воздух, безветрие, сладковатый трупный душок, запах праха и тлена... Прочь отсюда!
Какие печати. Бросила, как оно было. Только внешнюю дверь затворила на ключ. Прислонилась к стене коридора. Еще немного - и вырвет.
- Государыне плохо?
Вздрогнула. От испуга всё сразу прошло.
- Нет, почтенный Олимпиодор. Голова чуть-чуть закружилась. Уж очень тут душно. И светильник чадит. Что - тебе?
- Я хотел сказать, государыня: я про это комнату знал. Но не мог при всех объяснить тебе, что там.
- И ты ради этого нынче сюда за мною последовал?
- Я искал государыню, чтобы сообщить ей важные вести.
- Надеюсь, приятные?
- К сожалению, нет.
- Ты нашел беглеца и мальчишку?
- Нет пока. Твое царство чересчур велико.
- Я уволю тебя!
- Как угодно моей государыне. Пользе дела сие не поможет. Мне желанно бы знать, что ты думаешь отвечать на письмо.
- Чье - письмо?!
- Эрморады. Матери Каллия.
Лаодика сказала, что послов сейчас принять не сумеет: немного больна. А письмо, конечно, прочтет.
Ей самой не терпелось узнать, о чем эта рыжая тварь писала утратившему всякий разум поклоннику.
"Эрморада правительница тавроэллинов - простату и благодетелю царю Митрадату Евпатору"...
И смиренно, и гордо - только диву даешься, как у нее одно с другим сочетается - Эрморада упрашивала Митрадата исполнить ее нижайшую прсьбу. Принять во дворце двух друзей ее мужа, Андрокла и Кодра, дабы те повидались с маленьким Каллием и надели бы на него рубашку, сшитую матерью, а что-нибудь из поношенной детской одежды забрали. Дабы тепло материнских перстов прикоснулось хоть издали к детскому тельцу, а тепло, пропитавшее старые тряпочки, возвратилось бы к матери. Пусть не сердится царь на вздорную женскую прихоть - ведь, в какие заботливые руки ни отдай родное дитя, не болеть за него - не прикажешь. Коли царь и царица дозволят, подарки припасены и для всех детей государя...
Лаодика сначала решила во всем отказать. Никаких свиданий, даров и рубашечек. А потом поняла, сколько в этом на вид простодушном письме изощреннейшей хитрости. Обмен вещичек - всего лишь предлог. Цель же - чтобы почтенные люди, члены тамошнего государственного совета, самолично увидели Каллия и уверились, что наследник Фоанта жив, здоров, ухожен и радостен. Не могла же она написать Митрадату открыто: я хочу убедиться, как ты блюдешь договор. И придумала повод: прислать рубашку для мальчика.
Они будут настаивать. Нет причин, чтоб спровадить посольство ни с чем. Каллий болен? Дайте взглянуть на больного и побеседовать с врачевателями. Будет сильно встревожен и взбудоражен? Мы не станем при нем ничего говорить про несчастную мать. Дети вывезены из Синопы в другой дворец? Хорошо, скажите, куда, мы немедля отправимся. В договоре ведь значится, что дитя имеет право получать подарки от матери - почему же нельзя? Эрморада не приезжает, чтоб не сеять лишней сумятицы и не терзать сердце сына еще одним расставанием - но ей хочется знать, как он тут поживает.
Ох, да если б царица сама это знала!
Показать им другого ребенка, похожего? Но ведь посланы именно те, кто не спутает сына Фоанта ни с каким другим малышом. Эрморада, наверное, выбрала их неслучайно, да еще описала им все приметы, все родинки, ямочки, шрамики... Лаодика же никогда не присматривалась к "кентавренышу", не купала и не целовала его. Да найди им хоть точную копию - они снимут рубашечку, приглядятся к приметам и... Скажут: "Это - обман!"...
Лаодика пропала. Будет страшный скандал. Царь исчез, договоры нарушены. Тавры перестанут повиноваться. Скифы тоже - ведь Эрморада скифянка и в родстве со всем домом Палака. Вслед за ними восстанет Боспор. В Херсонесе рассудят: мы назвали простатом царя Митрадата, но никак не его сестру. И - полцарства разом отколется! Ведь держава смётана наскоро, всё непрочно, всё шатко... Евпатор недаром так заигрывал с этой упрямицей, чтоб создать себе добрую славу. Показать всем и каждому: он не изверг и не тиран.
О каких наделала глупостей. Как погибельно оплошала. Как ослепла от мстительной ревности.
Но одно теперь ясно: скифянка никак не причастна к побегу Евпатора. Плыть из Афинеона в Синопу - суток двое, не больше. Она не прислала бы это письмо, будь он - там. Эрморада вообще не имеет понятия, что Евпатора нет в его царстве. А теперь она это узнает. Беда! Брат однажды сказал, что от маленьких царств у великих царей могут быть очень даже немаленькие неприятности. Александр напоролся на храброго Пора, Кир - на доблестную Томириду... Недаром слоны так боятся мышей: неприметная тварь подгрызет ничтожную жилку - и нету громадины. А наступишь, раздавишь - себе же позор.
Лаодика не в силах ничего придумать и предпринять.
Уже ночь. Завтра нужно бы что-то ответить послам.
И она опять призывает Олимпиодора.
Что такое Олимпиодор? - размышляет она, глядя в зеркало и дожидаясь его. По званию - друг царя. Но, возможно, только по званию. Человек он немолодой и в безумных затеях Евпатора, в этих выходках, исчезновениях, буйных розыгрышах, попойках и плясках никогда, насколько ей ведомо, не участвовал. На то существуют его молодые приятели. Олимпиодор, скорее, из числа уцелевших сторонников и приближенных отца. В заговоре и убийстве царя Митрадата Эвергета он не мог быть замешан - а то бы тлел сейчас в саване. Но, привыкнув к дворцовым интригам, стал весьма осторожен. Внешне вежлив и невозмутим, внутри же упорен, хитер, проницателен и... беспощаден. Иначе Евпатор, умеющий подбирать себе нужных людей, не доверил бы Олимпиодору столь важную должность. Он был заместитель Харета, но Харет то и дело развлекался вместе с царем. Совоспитанник знал все секреты Евпатора, однако вряд ли вникал в каждодневные мелочи шедшей без передышки работы. Дело делал - Олимпиодор.
- Добрый вечер тебе, государыня. Я пришел.
- Хорошо. Ты спросил, что я думаю отвечать на письмо. Я неопытная правительница и решила с тобой посоветоваться.
- Ты дозволишь прочесть его?
- Разве ты не знаешь, о чем оно?
- Я... лишь строю догадки.
- Читай.
Он читает письмо Эрморады, прищурившись. Близорук? Или силится совладать со злорадством? Заметив, что царица ловит малейшие смены чувств у него на лице, он становится к ней почти что спиной, насколько сие дозволяет почтение к ее роду и сану. Якобы, приближаясь к светильнику: "Извини, государыня, тени рябят"... Неужели он что-то скрывает?
- Что ты можешь сказать? И какой дать совет?
- Госпожа моя, я в затруднении.
- Ты! А я?! Понимаешь, что будет, если вскроется правда?!...
- Не дерзну и представить.
- Вот что. Мне нужен мальчик. Немедленно. Целый и невредимый. Доставай, где захочешь. Иначе...
- Что - иначе, царица? Казнишь меня? Всё в твоей власти. Можешь - нынче же, чтоб не затягивать.
- Неужели... всё безнадежно?...
- Я бы так не сказал. Но угрозами и торопливым пролитием крови самых верных людей ты навряд ли достигнешь желаемого.
- Чем же - кроме?... Золотом? Серебром?... Новой должностью?... Землями?... Говори, я дам, мне не жалко.
Она осекается, не найдя своим яростным и умоляющим взором - его ускользающий взгляд. Олимпиодор чинно кланяется, возвращая ей письмо Эрморады. И молвит спокойно и вкрадчиво:
- Повелительница. Уж тебе-то, как женщине... мудрой женщине... столь же мудрой, сколь и прекрасной... наверное ведомо, что порой ради всех сокровищ не делают то, что легко совершают из... бескорыстной взаимной приязни.
О, вот оно что! У царицы темнеет в очах, пальцы тянут и комкают покрывало... Попалась! Он - знает! Знает, может быть, всё! Всё, что было меж нею и Праксием! Ибо Праксий - давно уже пойман! И давно у него в руках! И теперь Олимпиодор властен или выручить, или сгубить - Лаодику!... Этот знает свое ремесло, Праксий выложил после пыток всю подноготную, а скифенок упрятан надежно. Так надежно, что, кроме Олимпиодора, никто его не найдет. А найдет - так очень нескоро. Лаодика погибла...
- Так... выполни мою просьбу из чистой приязни, Олимпиодор.
- Но приязнь тяготеет к взаимности. И лишь в ней находит награду.
- Несомненно. А как - с бескорыстием?
- Бескорыстие, государыня, в том, чтобы каждый пожертвовал чем-нибудь - ради блага другого.
- Но когда один поступается... честью - чем рискует другой?
- Жизнью. Разве не так?
- Так, пожалуй.
- Решай же.
- Не будем откладывать.
Да о чем говорить! Когда ходишь по краю пропасти, пуще смерти бойся глядеть как в бездну, так и на солнце. Ослепит тебя свет или страх - и всё будет кончено. Лишь пенный поток, извивающийся среди скальных клыков, умчит в ревущее море обломки того, что когда-то было тобой. Что казалось святым и незыблемым. Узы крови и узы долга. Ничему не дано уцелеть.
Что ты сделал со мной, Митрадат. Ненавижу тебя. А царские тропы всегда - краем пропасти. Почему я раньше не знала...
Ну, и что случилось ужасного? Ничего. Было даже занятно. Зато ей предъявили отсеченную голову Праксия. И вернули живого, здорового, хоть и несколько озадаченного чередой похищений и прятаний, Каллия. Можно было звать заморских послов. Только предупредить их, чтоб не морочили мальчику голову неуместными вопрошаниями - а то будет, вспомнив о матери, плакать целыми днями. Посмотреть же, отдать гостинцы, по головке погладить - это сколько угодно.
Так посоветовал осмотрительный Олимпиодор. Лаодика даже забыла, что ребенок - не тряпочка, может выболтать что-то лишнее. Но Каллий был замкнут, рассеян и безучастен к гостям. Он не знал, не помнил или не хотел вспоминать, кто такие эти бородатые дяди. Лишь подарки его оживили. Особенно он обрадовался деревянной лошадке...
Лаодика сказала послам, что царь, как у них в обычае летом, объезжает подвластные земли. Где он точно, не знает никто, ибо он взял привычку мудрено петлять и являться всюду внезапно. И скорее всего, раньше поздней осени не вернется домой. Таврида?... О нет, он туда не пожалует, держава большая, на все окраины его времени просто не хватит...
Иноземцы, похоже, ничего тревожного не заподозрили. Да и в царстве пока еще не было никаких примет беспокойства. Разве что во дворце... Но тут царице опять помог Олимпиодор, пригрозивший упрятать в застенок всех и каждого, кто осмелится сплетничать о государственной тайне: он, де, знает планы царя, и царица знает, а прочим - нет надобности.
Лаодика в нем обрела человека, на которого хоть в чем-то могла полагаться. Человека, быть может, страшного, но по-своему верного. Раньше - верного их отцу, потом - Митрадату, ныне - ей. Потому что, овладев ею в первый раз с почти хладнокровным расчетом - попался. Влюбился в нее. Но она-то совсем не была влюблена. И теперь их игра приняла другой оборот. Лаодика, конечно, была у него в руках, ибо он единственный знал ее страшную тайну. Возможно, он даже оставил себе протоколы допросов пытаемого лютой пыткою Праксия. Чтобы дать им при случае ход. Правда, Олимпиодор уверял, будто бы никаких бумаг он не прячет: они, дескать, гибельны для него самого. Праксий мертв - и следов не осталось. Кроме письменного указания о поимке. Так что ж? Негодяй поплатился за похищение мальчика, которого царь Митрадат просил Лаодику беречь. Вот и всё.
Но Олимпиодор тоже был в плену у царицы. У ее змеистых волос, гордых глаз, алых уст, нежной кожи... Дожив до рождения внуков, он, похоже, доселе не ведал, что такое - любовь. Не встречал достойных его поклонения женщин. Лаодика - единственная на земле, перед кем он готов был стоять на коленях. И она, оставаясь свободной в душе, забавлялась его обожанием и вожделением, укрепляя свою над ним власть.
При других они оба вели себя сдержанно. О том, что они иногда беседуют наедине, слуги знали, но думали, что царица и заместитель начальника тайных служб говорят о сугубо секретных делах - потому всегда без свидетелей.
Иной раз так и было. Они оба гадали, куда исчез Митрадат. Он пропал без следа с четырьмя совоспитанниками и пятью их рабами. Бегство из дому, от супруг и детей, мнилось глупым мальчишеством, но не верилось, будто все, как один, вдруг лишились рассудка и впали в бродяжничество. И письмо Митрадата, по форме столь обидно неряшливое, было очень серьезным по сути. Он оставил сестре - завещание. И доверил ей всё: трон, державу, детей. Но не мог он - ни ради чего - бросить царство! Оно ему стоило слишком многих лишений, забот, да и крови...
Лаодике подумалось как-то, и она застонала от ужаса: что, если брат вообще никуда не уехал? А попросту спрятался где-нибудь?... В отдаленном горном селении, в скальном храме, в охотничьем домике... Коротает время с друзьями, промышляет охотой, соблазняет доверчивых девушек - сам же наблюдает и ждет. Чтобы точно узнать, как себя поведет Лаодика, окажись он когда-нибудь мертвым. Кто ему непритворный друг, а кто враг... Разве он позабудет тот страшный урок, что ему был однажды преподан судьбою! Убийство отца приближенными - при молчании или потворстве царицы. Отца звали - Митрадатом, а мать - Лаодикой. Всё - как ныне!... О нет, трижды нет, ведь родители не были в кровном родстве... Они не были - брат и сестра... Что ты сделал со мной, Митрадат... Хоть бы ты в самом деле всего лишь - уехал к другой... Хоть бы ты от нее не вернулся... Лаодика ни в чем не виновна, все сказали бы - "воля богов"...
Волей богов к ней был прислан дворцовый жрец Гермай, отец пропавшего с Евпатором друга Гая. Он пришел под вечер один. Лаодика велела впустить старика, но отнюдь не сдержала своего удивления: "Что случилось, почтеннейший отче? Я тебя не звала". Вот тогда Гермай и сказал, что явился - по воле богов. Словно боги действительно ухватили его за плащ в коридоре и шепнули: "Зайди-ка к царице"...
Лаодика перед сном занималась с младшими сестрами. Митрадат обращал на них мало внимания, и она сочла своим долгом заменить им строгую мать. Только Ниса, уже подросшая девушка, понимала ее и была ей скорее подругой. А обе младшие, Статира с Роксаной, росли безо всяких забот. Нерадивы к учению, шаловливы, ленивы, капризны, часто ссорятся по пустякам. В голове - лишь обновки и лакомства. Пишут скверно, считают по пальцам, а уж если читают - то всякие глупости про царевен, прикованных к скалам, и героев, что ради них убивают драконов. Персеи, Гераклы... Эти старые сказки для них излагает Мирин, штатный стихокропатель. Послушаешь - умилишься: какое невинное развлечение для благородных отроковиц. А потом, проглотив с полдесятка подобных историй, поймешь: умовредное это занятие. Ибо в жизни так не бывает, чтоб герой появлялся, когда его ждешь. Может статься, на свете и нет их, героев. А драконов - бесчисленный сонм. Увернешься от смрадных клыков одного - попадешь прямо в когти другого...
Ах, замужество лишь неопытным девам желанно! Есть мужья, что ужасней драконов! Только как объяснить это трем неопытным девичьим душам? Разве следует им прежде времени знать, что такое - исполнять бесстыжие прихоти, прятать боль и усталость, ходить всякий год с животом, по приметам догадываясь, что супруг предается утехам - с другими, с другой... А потом эти роды... Преступник на дыбе меньше терзается, но ведь он страдает за дело, а несчастные жены - за что?... Столько жертв - и в ответ никакой благодарности, отчужденность и пренебрежение... Ненавижу. Ненавижу - его. Всё, что им дано, им наполнено - всё должно быть исторгнуто и уничтожено. Это цепкое семя, проникшее в воспаленную плоть, нужно вырвать, пока не прорезалось зримым всходом. Пока об этом не ведают двор и толпа - долой эти корни, в них яд и проклятие. Вырывание зла - не равно злодеянию. Боги это простят. Тем паче, что я сама ни в чем не уверена. Кто, когда... Всё случилось внезапно, одно за другим, сумасшедшие несколько дней превратились в одну протяженность, Лаодика сбилась со счета... Ненавижу. Не токмо его - всех, всех, всех... Вы не стоите - моей плоти и крови!...
- Я пришел по воле богов, государыня.
- Ниса, встань, пожалуйста, с кресла. А ты сядь, почтенный Гермай. И изволь объяснить, что за дело великим богам - до меня, пусть царицы, но смертной?
- Объясню, госпожа. Только - наедине.
А девицы уже приготовились слушать. Сестра проверяла их урок по истории, и Роксана успела перепутать Бактрию с Парфией, заведя Александрово войско туда, где оно никогда не бывало. Лаодика хотела ее отругать, но, как в сказке, явился спаситель. Не герой - однако не евнух. Облаченный в белое жрец.
- Сестры, вы слышали? Доброй ночи. Умойтесь - и спать. Ты, Роксана, учти: если завтра учитель пожалуется, я не дам тебе сладкого и не выпущу в сад. Поняла?
С поцелуем, напутствием и удрученным вздохом она отпускает царевен.
- Да простит госпожа столь нескромный вопрос. Уверена ли она, что беседу никто не услышит?
- Позволяют взглянуть и проверить, - скривив чуть презрительно рот, говорит Лаодика.
Жрец глядит на нее печально и пристально. И, устроившись в кресле напротив, начинает речь очень ровно и очень тихо.
- Государыня. Справедливо, что смертные, опасаясь совершить - не по умыслу, а по оплошности - непростимое зло, обращаются через священнослужителей к миродержцам-богам, чтобы боги их вразумили. Потому я молю тебя не карать одного из твоих приближенных - ты знаешь, кого - за проявленное благочестие. Ибо, прежде чем взяться за тяжкое и ужасное разуму дело, он пришел к алтарю и воззвал к моей опытной мудрости, дабы не обмануться в знамениях. Мы заклали овцу и вспороли ей чрево... Знаки - хуже быть не могло. Все приметы к тому, что тебе надлежит отказаться от некоей... неугодной небу затеи. А иначе изведаешь гнев великих богинь, исхищающих жизнь из Хаоса: Реи, Геры, Деметры, Афродиты, Лет*...
Лаодика, покрывшись холодным потом, прилипла к сидению.
О предатели! Быть уверенной невозможно - ни в чем и ни в ком! Ах, да если б она могла обойтись без чьей-либо помощи!... Или вызвать к себе постороннего!...
Поневоле пришлось открыться лекарю-евнуху, который знал ее с детства, принимал у ней роды и мнился преданнейшим существом. И она, притворившись испуганной девочкой, сочинила, будто Праксий над ней надругался в полуденном сне - и бежал наутек, и был схвачен, и тотчас казнен. Но зародыш надо исторгнуть.
Тот кивал с состраданием, ужасался, всё обещал.
И, как прочие - предал! Еще одна страшная тайна - в еще одних гнусных руках! Ненавижу, всех ненавижу! Вам не золотом - кровью надо бы рты затыкать! Вашей собственной мерзостной кровью!...
- Ты, царица, имеешь полную власть в этом царстве, - продолжает мерно Гермай. - И никто не посмеет роптать, если ты предашь меня смерти. Я-то ведаю цену рекомому. И выгоды никакой для себя не ищу: человек я хворый и старый...
-А чего же ты хочешь?
- Хочу остеречь тебя от последствий, которые хуже, чем чья-то поспешная казнь.
Произнес - и глядит на нее прозрачными водяными глазами. Сумасшедший старик. Митрадат его, возвратившись на отчий трон, едва не казнил - сгоряча поверил наветам. А потом столь же прихотно вознаградил - сей пожизненной жреческой должностью, обязующей самого государя вставать при его появлении. Вот и занимался бы тихо и чинно своими обрядами. Для чего он вмешался?!...
- Я был другом отца твоего, - говорит с тоскою Гермай. - Ты с годами становишься больше похожа - на мать.
На супругоубийцу?! На ту, что пыталась расправиться - с сыном?!...
Этих слов старик не сказал. Потому Лаодика гасит вспышку внезапного гнева. Но некий ужас остается осадком в душе. Ей опять становится дурно. И отчаянно жалко себя. Ибо, если она и похожа на мать - тут нет преступления! - то исчезнувший брат не подобие, а скорее изнанка отца: Митрадат Эвергет был доверчив и добр, а Евпатор... О боги, жрец прав: если он хоть что-то узнает, Лаодика пропала, пропала...
Гермай понимает, что пора уходить - и встает. Но внезапно обходит кресло глотающей слезы царицы, кладет ей на плечи руки и говорит еще тише, чем прежде:
- Дитя ты несчастное. Что ты наделала? Ты погубишь себя и всё царство. Доверься же мне как отцу: кто толкает тебя на такие ужасные помыслы? Не бойся, скажи, я тебе помогу...
Едва не расплакалась и не припала к морщинистой сероватой руке. Но вовремя вспомнила: доверяться нельзя никому. Старику, может быть, в самом деле не нужно от нее ничего - ни чинов, ни денег, ни ласк. Просто в царстве, оставшемся на беду без царя, обнаружились разные партии, что готовы схватиться меж собою за власть. А власть заключается ныне - во влиянии на Лаодику.
- Ты чего-то не понял, почтенный Гермай, - говорит, овладев собою, она. - Я царица и всё решаю сама. Как вменяют законы и честь. А "ужасные помыслы"... мне приписали. Удивляюсь, что ты, человек столь умный и опытный, веришь клеветникам. Которые рады меня опорочить - даже перед богами. Прощай.
- Да хранят государыню боги.
Да хранят. Но никто из бессмертных не спасет изменника-лекаря. Этой ночью его умертвят.
Никакого покоя. Только вышел один - как пожаловал, тоже без зова, другой. Сам Олимпиодор. Вероятно, они с Гермаем столкнулись где-нибудь в переходе. Это скверно. Оба старые царедворцы, и оба весьма проницательны. Оба знают часть ее тайн, и в глазах обоих она - виновата.
- Что здесь делал придворный жрец? - любопытствует, едва удостоив царицу поклона, Олимпиодор.
- Ничего, - раздраженно отвечает она. - Мы беседовали.
- Ты сама позвала его?
- Да.
- Можно знать, для чего?
Что за наглость! Пытает, будто Лаодика ему - жена, служанка, наложница! Она резко встает, отчеканивая:
- Не скажу. Ибо ты не смеешь так со мной обращаться!
Тот мгновенно меняет тон:
- О прости, государыня, я просил, потому что беспокоюсь всей душой за тебя... Иногда человек, бесхитростный с виду, оказывается искуснейшим интриганом. Ты доселе не ведаешь всех потайных пружин и тенет государственной власти, и науку сию невозможно вмиг преподать...
- Это я и сама понимаю, - прерывает его Лаодика. - И лишь ради того, чтобы ты не строил нелепых догадок, сообщаю тебе: я звала Гермая, желая узнать, не слал ли ему каких-то известий его сын, исчезнувший с Митрадатом.
- И что же?
- Не слал. Но зато сообщил мне, что... обращался с мольбою к богам, и они послали ему... дурные предзнаменования.
Олимпиодор то ли хмыкает, то ли сдержанно ахает. А царица идет в наступление:
- А теперь ты сам отвечай! Что за надобность - в этом твоем неурочном приходе? Поздним вечером, даже ночью? Сюда? Чтобы челядь про всё догадалась? Ты - ославить решил меня? Да?...
- Что ты, боги с тобою! - оправдывается Олимпиодор. - Государыня, госпожа моя, я же не мальчик! Я... тоже по делу. И, верь, не верь - по тому же самому.
- Какому? - холодеет она.
- Я принес тебе вести, которых ты тщетно требовала у жреца.
Лаодика, дрожа, опускается в кресло, умоляя глазами: "Скорей говори, не терзай"...
- Некий путник, - отмерив молчание, произносит Олимпиодор, - Некий путник, купец, пафлагонец, подобрал чуть не месяц назад на дороге... насмерть раненного раба. Из бессвязных речей и стонов которого понял, что... будто бы царь Митрадат убит... дубиной разбойника. А друзья его схвачены в плен и, должно быть, проданы в рабство.
Олимпиодор замолкает, желая сполна насладиться ее потрясением. Но царица давно ожидала чего-то подобного. И бестрепетно переводит рассказ Олимпиодора в вопрос:
- Кто хозяин раба?
- Он назвал имя "Гай".
- Где сам раб?
- Скончался.
- А где торговец?
- У нас.
- В застенке?...
- Его не пытали, и с ним хорошо обращаются. Но ведь ты понимаешь, что нельзя позволять сеять слухи...
- Понмаю. Но почему это дело - утаивали от меня? Целый месяц!
- О нет, государыня. Целый месяц этой тупой пафлагонец решал, стоит или не стоит извещать синопейские власти о случае, мнившемся невероятным и похожим скорее на бред умирающего.
Истинный бред!... Пафлагония!... Вот куда его понесло!...
Лаодика теперь догадалась: он поехал туда на разведку, задумав потом овладеть сопредельной страной!
Митрадат на сей раз просчитался. Если он не убит, то, наверное, ранен, потому что без драки не сдастся - а драка была. Он в плену или продан в неволю. Неизвестно, куда. Может даже, в римскую Азию. Или мертв. Оттого друзья его тоже молчат: опасаются кары. И не верят в возможность возврата.
Лаодика встает. Ей хочется затвориться в опочивальне, подумать, поплакать... Олимпиодору пора догадаться: свидание кончено. Нет же, настырничает, нагоняет царицу в дверях, хватает за плечи, пристает с лицемерными утешениями, лезет с мокрыми поцелуями...
- Нет! - отстраняется властно она. - Не трогай меня. Я... беременна. В моем чреве - ребенок царя.
25. Путешествуя по Галатии, Митрадат свел знакомство с тетрархами, не открыв им, кто он такой, а целью странствий своих называя священный град Пессинунт с древним храмом Великой Богини. Азиатские галлы почитали Матерь Богов, но святилище основали в незапамятном прошлом фригийцы, и от них же остался чин обряда и свод объясняющих оный преданий. Повествуется, что Кибела любила прекрасного Аттиса; тот погиб, растерзанный вепрем - и от скорби ее омертвела земля. Дабы жизнь не иссякла, подземные Боги согласились единожды в год возвращать ей возлюбленного, обреченного всякой осенью вновь умирать.
26. По другому преданию, Аттис был любим Агдистидой, не ведая, что под именем этим сокрылась богиня. И когда он, пресытившись страстью, изменил ей, назвав своею избранницей смертную, Агдистида явилась на брачное пиршество в своем истом обличии - как Кибела, Великая Мать, стерегомая дикими львами. Пораженный сим зрелищем Аттис впал в безумие, взял кинжал и отсек себе мужеский уд, славя Матерь Богов покаянною жертвой. С той поры Кибеле служили особого вида жрецы: оскопленные, наголо бритые, облаченные во фригийское длинное платье. И служение было неистовым: приводя себя пляской в бесчувствие, они наносили себе остриями кинжалов увечья, иногда погибая от ран.
27. Привлекаемые вдохновенной свирепостью зрелища, к Пессинунту во все времена отовсюду стекались молельцы, исполнявшие взятые обет или жаждавшие причаститься к радениям. Поклонялись Кибеле и римляне, перенесшие некогда в Рим величайшую из святынь Пессинунта - Черный Камень, в облике коего пала с неба на землю Богиня. Ибо было пророчество, будто Камень Кибелы поможет Риму одолеть, наконец, Карфаген. Камень был давно уже в Риме, когда Пессинунт посетил Митрадат - но обряды он мог еще видеть.
Дорилай вспоминает.
В город их внесло в оголтелом потоке людей, тащивших корзины с дарами для храма, размахивавших пучками пшеничных колосьев, сосновыми лапами со смолистыми шишками... Песни и перебранка на всех языках, визг детей, ягнячье меканье, рев мулов и ослов... Тетрарх Ортиаг, у которого они гостили позавчера, объяснял, что они угодят на праздник Аттиса - но не тот, великий, который бывает ранней весной, а другой, справляемый, когда колосятся хлеба, а деревья в садах покрываются ранними, кислыми и тугими, плодами. Митрадат спокойно кивнул: "Да, мы это и жаждали видеть" - и начал рассказывать про священных блудниц, служительниц Атаит Артемиды в Армении - и о мрачных радениях в честь другой великой богини, Ма Эннио, в Понте и Каппадокии...
Путешественникам в Пессинунте приходилось передвигаться, держа друг друга за пояса, чтоб толпа их не разметала. Среди этого шума бесполезно было кричать что-нибудь, кроме общего - "О Кибела, о Ма! Аттис снова явился из мрака!"... Чем ближе к месту действа - обширному амфитеатру у древнего храма - тем медлительней и многолюднее делалось шествие. С ног, по счастью, пока никого не сбивали, но всё кишело головами в венках, извивавшимися руками, качавшимися в такт молитвы телами... Дорилай продвигался, куда его влек поток, ошалело взирая на невиданную доселе процессию.
Поначалу он принял жрецов богини за женщин - они пели пронзительными голосами и сверкали навешенными поверх длинных одежд украшениями, а обритость голов была скрыта под фригийскими алыми шапками с золотыми нашивками в виде шишек, злаков и плодоносных ветвей. "Слава Матери, слава Аттису!" - распевали они, но вели себя чинно. Изваяние Ма Кибелы несли на роскошных носилках, скрытое ото всех золотым покрывалом. За носилками двигались вскачь одержимые плясуны - корибанты. Казалось, тела у них без костей, и они не идут и не прыгают, а кружатся в воздухе, лишь иногда ударясь, как птицы-подранки, о твердую землю. На лицах их сияло блаженство, а с уст срывалась хвала: "Аттис! Аттис! О радуйся, Ма!"...
Митрадат и друзья его, не будучи посвященными в тонкости таинства, опасались выдать себя неуместными замечаниями, и по большей части молчали, если только не подпевали гимну богине - но суть представляемого понимали.
Действо было пантомимическим. Поначалу под звуки пастушеских дудок и бубнов танцевали несколько юношей. Танец был ревниво-медлительным и почти безыскусным - так пляшут порой, когда нечем заняться, но хочется ноги размять. Жрецы, стоящие с краю, близ музыкантов, подпевали тягучей мелодии и подбадривали плясунов повелительными хлопками, которые незаметно, но явственно делались всё быстрей и быстрей. Плясуны, подчиняясь внушенному ритму, тоже ускоряли движения; хоровод превратился в череду грубоватых, а то и потешных козлиных прыжков. Тут вступили в игру барабаны и авлосы. Зрители повскакали с мест, чтоб скорее узреть ожидаемое; Дорилай же и прочие, чуть опоздав, не увидели, как и когда появился среди корибантов - некто в алом хитоне, зеленом венке и золоченой маске... "Аттис, о Аттис!" - взревела толпа, издавая немыслимый шум ором глоток, плесканием рук, топотанием ног и грохотом принесенных с собою трещоток.
"О Великая Матерь, воозрадуйся!" - затянули жрецы песнопение. - "Вечноюный возлюбленный вновь с тобой, Агдистида!" - подхватили молельщики. "О приди, о приди, о приди!" - задыхаясь, стали выкрикивать пляшущие. Дальше шли такие слова, которые Дорилай не решился бы вслух повторить, но в тот миг даже он перестал различать, где кощунство, а где священная истина.
Воздух, камень и тесно сплоченные толпы - всё начало содрогаться от неслышимых, но могучиз толчков, подобных колебаниям тверди, страждущей муками родов. Дорилаю подумалось - "Землетрясение!" - но никто не вскочил, не помчался прочь и не попытался спастись от того, что с неотвратимостью близилось. Наоборот: прежний гомон, топот и срамно-славительные восклицания смолкли, а тела, точно заговоренные, заколебались мерно и истово в лад раскатам, что близились, словно громный рокот вулкана... Потом, много позже, в воспоминаниях на спокойную голову, они поняли, что таинственный гулкий звук, приводивший толпу в содрогание, издавался при помощи медных круглых шитов и обычного театрального приспособления для изображения бури - катания чугунных шаров по железным листам. Но там, в полумраке, в ознобе умноженного на тысячи воль вожделения, было не до раздумий. Всё кругом заставляло с дрожью ждать великого чуда и шептать заклинания спекшимися устами - "О приди, о приди, о приди!" - прибавляя младенчески косноязычное: "О Кибела! О Ма!"...
Жуткий гул становился сплошным: в нем сливались и громы, и соны, и рык охраняющих Матерь Кибелу львов в цепях. Корибанты взвивались в немыслимо диких прыжках - и падали ниц перед Аттисом. Двое жрецов с двух сторон приблизились к неподвижно стоявшему пурпуроносному богу, распороли хитон и расторгли пояс. Пламя факелов высветило беззащитную нежную плоть и торчащий в напряжении фаллос. "Аттис, жизни вечной владыка, Цветок неистленный, отрада Кибелы - и слава тебе!" - звенели жреческие голоса. - "Колос колосов, зёрен зерно, саможертвенный Аттис, великий Кормилец!"...
Сверу медленно стал опускаться золоченый трон, на котором сидела - Она: Ма Кибела, Агдистида, Диндимена, Идейская Матерь - всякий смертный искал ей свои имена, но мудрейшие звали просто - Великой Богиней.
У Дорилая всё раздвоилось в сознании: мысленно он понимал, что на троне под покрывалом - одетый богинею жрец, а за скеной, обливаясь потом и кряхтя от натуги, жмут рычаги и тянут веревки обычные смертные... Но душа, вопреки очевидному, содрогалась от жажды чудес и восторженно веровала в благодатное богоявление. И уста уже сами собой размыкались и провозглашали: "О Аттис, отдайся Владычице! О Владычица, Аттис желает тебя! О открой свое лоно для Аттиса!"... Выкликать теперь можно было всё, что душа пожелает. Исчезли послежние капли стыда, и Дорилая вдруг охватило, помимо благоговейного ужаса, чувство полной слиянности с теми, кто недавно казались безумными и бесноватыми. Чувству этому было одно название: богоравность - неотвратимо влекшая в бездны бесстыдства и в высоты бесстрашия. Каждый из тысяч молившихся был способен в тот миг повторить совершённое Аттисом: взвиться в священном неистовом танце, рухнуть к ногам тайноликой Богини, принять из рук у Нее наточенный острее бритвы кинжал - и одним движением отсечь себе детородный член, и бросить Ей в жертву в стоящий на коленях ларец... А потом не упасть от немыслимом боли, но, опираясь на плечи жрецов, дать собрать свою кровь в золотую священную чашу...
Когда толпа рванулась к помосту, чтоб добыть хоть ничтожную каплю крови Аттиса, дарующей всем и всему изобильное плодородие, Дорилай едва не сорвался с места. Железные пальцы Евпатора крепко вцепились в него, но невменяемый Дорилай еще пытался вывернуться, отбиться, впиться в руку зубами...
Последовал страшный - будто глыба на мозг свалилась - удар.
Дальнейшее Дорилай плохо помнил. Его выволокли из толпы. И потом куда-то тащили, то несли на руках, то везли...
Очнувшись, он долго не мог понять, где они очутились. И было ли пережитое явью или спьяну увиденным сном. Вместо кровли домишки на окраине города, куда они за с превеликим трудом и за несообразную цену пристроились ночевать, над головой было чистое предрассветное небо, разрезанное на затейливые узоры листвой миндаля и фисташки. Пугающе непонятные звуки, от которых проснулся ошарашенный Дорилай, оказались всего лишь конским фырканием, шорохом ёжиков в травах и сопением спящих друзей. А то, что сквозь дрему казалось верещанием флейт и дудением авлосов, было свистами ранних пташек. Глуховатый же гул раздавался совсем не из храма, а из гущи деревьев, обступивших русло какой-то реки.
Его разбудила звезда, застрявшая в кроне дерева. Устав трепыхаться в переплетениях веток, она уселась на голый сучок и удивленно воззрилась на дремлющих путников. Отыскав среди них Митрадата, она подмигнула ему. Он же стал без стеснения любоваться ею, как любовался бы дерзкой красавицей. Звезда была крупная - как махровый цветок необычного, переливчато-радужного, золотисто-синего цвета. Похоже, они с Митрадатом друг другу понравились, и между ними легко завязалась беззвучная - сердце к сердцу - беседа.
Небесная гостья, осветив его душу, открыла ему сокровенный смысл узренного таинства. Он вдруг вспомнил когда-то услышанное, но оставшееся непонятным преданием, и оно его поразило.
Есть Богини, есть Боги, но истинным, полным, благим, неизбывным могуществом обладало лишь то Божество, в коем мир, доселе расколотый на Мужское и Женское, Жизнь и Смерть, Войну и Покой - вдруг обрел Совершенство. Родилось оно от упавшего в недра Геи семени Зевса, и стало прекраснейшим из существ, сочетавшим в себе силу мужественности и женскую прелесть. Испугавшись всевластия новоявленного Божества, небожители оскопили его, и оно превратилось в женщину, Агдистиду - а из члена, зарытого в землю близ русла Сангария, выросло вскоре миндальное дерево, породившее дивного юношу - Аттиса. Агдистида, влекомая к прежней части плоти своей, сочеталась с ним священнодейственным браком, но Аттису вздумалось пренебречь нерушимым обетом и жениться на смертной - тогда богиня разгневалась и обрекла его Искуплению...
О двусущностное совершенство, о мучительное изнывание двух расторгнутых половин бытия, о блаженство кровосмешения, о слияние божеских сущностей - и воинственная вражда, растерзание соединенного - на две разных души, на два тела, на два прочь устремленных желания, на два вопля... Как знакомо всё это, до спазмов в горле и в чреве! "Жена моя, Агдистида!"...
Небо стало волнистым и соленым от слез. Звезда соскользнула с сучка и нырнула в сизое облако.
Митрадата била рассветная дрожь. Он не знал, куда деть себя - от восторга и холода.
Робко пискнула первая пташка. Попросила жалобно: "Пи-ить!"... Другая презрительно-бойко откликнулась: "Чего-чего?"... Третья весело предложила: "Летим же, летим!"...
Митрадат усмехнулся и встал, стараясь не разбудить спавших рядом друзей. Сделал знак чутко бдившему Сосию: "Тс-с! Молчать!" - и побрел вглубь рощи. Согреться прогулкой и посмотреть на окрестности.
Настояв на поспешном отъезде из охваченного дикой оргией Пессинунта - "Действо мы посмотрели, а говорить тут не с кем и не о чем!" - он гнал коней по темной дороге, пока не приметил укромный лесок у реки. Там могли бы водиться разбойники, но, судя по непримятой траве и беспечному стрекоту тысяч цикад, место было свободно.
Он вдохнул полной грудью влажный воздух, в котором переплетались и спорили разные запахи. Имя им было одно: бытие. Вечный запах воды, сладострастные зовы трав - медуницы, аниса, крапивы, дурмана; терпкий дух звериной тропы... Митрадат наклонился, рассматривая следы. Сплошные копытца: мелкие, чуть покрупней, совсем небольшие... козы - да, овцы - может быть, косули - почему бы и нет, свиньи - вряд ли, со свиньями в этимх краях туговато. Местные веруют, будто их обожаемый Аттис был растерзан Диевым вепрем, и Митрадат вспоминает, что нечто подобное упоминал Геродот: с незапамятных пор здесь блюдут запрет на свинину и не держат в хозяйстве свиней, а уж ежели дикий кабан забредет - всей деревней идут на облаву... Забавный народ.
Ха, а чьи вот эти следы?!... Копыта крупнее козлиных, но никак не коровьи, и рисунок шагов очень странный: будто ступали не четырьмя, а двумя ногами... "Сатиры?" - хмыкает про себя Митрадат. - "А река - тот самый Сангарий, где из фаллоса вырос миндаль, превратившийся, на беду свою, в любострастного Аттиса"...
Некий голос неслышимо, но ощутимо одергивает: "Не кощунствуй, Евпатор"...
Митрадат озирается. Никого. Ни людей, ни зверей. Только птицы. Прямо перед лицов закачалась росистая ветка орешника. На нее взгромоздилась щеголеватая сойка. С розово-палевой грудкой, темно-лазоревыми крылами и длинным клювом. А раскрыла клюв - раздалось омерзительное скрежетание. "Ты бы лучше молчала, красотка", - посоветовал ей Митрадат. И она, оскорбленная, полетела на поиски менее искушенных ценителей.
Утро, облачившись в царственные золотые одежды, вступило на трон и милостиво принимало восторженные восхваления. Первозданная ясность снизошла на Евпатора как благодать. Всё казалось разумным и внятным. Пессинунтская оргия, бегство в ночи, разговор со звездой, постижение истины о единении Аттиса и Агдистиды - словно канули в сон. И осталось единственно зримое: роща, прибрежный кустарник, тростник, водяные ужи и лягушки, комары и стрижи, прошмыгнувшая с мышью в зубах лисица... Ничего непостижного. Всякий стебель, всякая тварь - живет, и чтоб жить, пожирает другую, доколе сама не окажется сожранной. Так оно повелось в этом мире. Не нравится - не живи. А желаешь жить - будь проворнее. Вот и всё. При чем тут - добро и зло, и судьба, и великие боги?...
"Кому говорят - не кощунствуй!"...
Эй, да кто здесь?... Голос вроде бы старческий. Может, вовсе не выдумки, будто в лесах порой озорует скучающий Пан, нагоняя страх на охотников, пастухов, путников и собирателей хвороста?...
Я совсем не кощунствую, отче. Я верю в богов. Но, уж раз мы предаемся воспоминаниям о кровавой тайне соития Агдистиды и Аттиса, я дерзну напомнить иное предание - как к коленам Великой Матери пал однажды другой юный бог, обуянный буйством Дионис, и она исцелила его, возвратив ему волю и разум... Как? Да просто: открыв ему суть бытия. Суть сия оказалась бесхитростно грубой и неотвратимой. Как кинжал. Как копье. Или - фаллос...
"Уж и много ты знаешь, дитя"...
Митрадат пожимает плечами. Рокочет река. Тут свалилось бревно, получился небольшой водопадик. А царь, перенервничав вечером, слышит во всяком шуме - слова. Никого ведь нет у воды, кроме цапли. А та, испугавшись нежданного гостя, плеснула крылом и взлетела.
За спиной затрещали кусты. Он подумал: наверное, встали и хватились его - друзья. Разозлился слегка. И нарочно не стал оборачиваться.
Он стоял с отвисшей губой, а ватага шальных плясунов и плясуний завертела вокруг него хоровод, распевая, бия в ладоши, дудя, свистя и ликуя так заразительно, что и он - поддался азарту, и, выхватив у кого-то тимпан, начал сам колотить по нему кулаком, задавая властный ритм беспорядочной круговерти. А вскоре - и сам запрыгал и захохотал. Сперва ему было только забавно, но потом в одурманенный общим веселием ум проникло предощущение страшной опасности - он вдруг понял, что, начав сей безумный пляс под тимпан, оборвать его он по собственной воле не сможет - и помчится в толпе по лесам и полям, куда понесет его общий раж, и будет кружиться как корибант, доколе не рухнет мертвым - или доколе чья-то косматая лапа не подсунет ему острый нож, и он, не чувствуя боли, отторгнет - то, на чем зиждится всё бытие... Брызнет кровь, заливая собой - золотую чашу Вселенной... "Отче Зевс, повелитель небесного пламени!" - что есть сил, заорал Митрадат - "Отче светлый, Ахурамазда! Отче Митра! Я - здесь!"...
Козлоногие демоны и гологрудые нимфы отступились и выкрикнули, простирая руки к нему: "Эвоэ, Сабой!!"... Перепляс превратился в круговое мерное шествие с пением величального гимна: "О славься, Сабазий Иакх, грозной Матери сын первородный"... На сей раз шутники не шутили. Восхваляли - бесспорно его, ибо он был - воистину Бог: чадо Дия и Персефоны, порождение Света и Мрака, учинитель всего мирового брожения - Сабазий, Бромий, Дионис, Иакх...
Две юные нимфочки прорвались через круг, подскочили к нему и, едва дотянувшись на цыочках по склоненной его головы, водрузили ему на отросшие кудри виноградный венок. Он обнял обеих дарительниц и обеих расцеловал. От их подмышек дразняще пахло жарким сладостным потом, лучистые очи горели желанием. Девы ласково липли к нему, и лишь Зевсу ведомо, чем бы это закончилось, если бы справа не зашуршал тростник и не раздались голоса человеков.
Миг - и на прибрежной лужайке оказался один Митрадат. Прочих - как колдовским дуновением сдуло.
Ноги больше его не держали. Он сел. И явившиеся друзья застали его в диком виде: с распахнутой грудью, взмокшего и усталого, в съехавшем набок венке, с лепестками роз и следами помады на щеках и на шее. Вся трава на лужайке была зверски вытоптана и смешана с жирной землей, в комьях которой кое-где копошились нагие черви, застигнутые врасплох и желавшие поскорее скрыться во влажной тьме преисподней...
- Ты... что тут делал? - спросил первым обретший дар речи Гай.
- А, - махнул рукой Митрадат. - Ничего. Замерз под утро. Решил прогуляться. Размялся, попрыгал немножко, согрелся. А что?
- Не морочь нам головы, - обиделся Папий. - Ты тут был не один. Как ты нас напугал! Мы услышали звуки музыки и голоса, потом ты закричал... Что случилось, Ми...тар?
- Да клянусь, ничего! - улыбнулся Евпатор. - Ну... обычное дело. Ведь - праздник. В Пессинунте чествуют Аттиса, а у местных селян - Приапеи. Пьянки, пляски, веселье и всякий разврат. Прибежала ватага ряженых. Поиграли, похохотали, попели - и пошли себе дальше. Чего им с меня было взять? Видят же - чужестранец. Я слегка подыграл им, они мне - венок подарили на память... Вы скажите-ка лучше, что с Дорилаем?
- Твой кулак сравним лишь с дубиной Геракла, - отвечал нахмуренный Папий. - Дорилаю бы лучше пока полежать.
Митрадат встал с земли и пошел вперед, на ходу отряхаясь.
Гай и Папий чуть поотстали. Он взглянул на них искоса. Замер: оба друга уставились на следы непонятных - ни коровьих, ни козьих, ни кабаньих, ни ланьих - копыт.
Отпечатанных в глине Сангария.
Шея, словно у борова, необъятные телеса и заплывшая морда. Ну прямо - Силен!... Гость сидел близ Харета и Дорилая под деревом и, обмахиваясь фисташковой веткой, болтал.
Он был пьян. Но сумел им довольно внятно поведать, что сам - селянин из местных. "А про вас-то я мигом понял - чужие!"... Ибо кто же не знает, что рощица эта - священная, тут бы лучше не ночевать. Впрочем, нынче, возможно, простится, ведь - праздник. А то случается всякое. Козлоногие дурни и хохотушки-нимфы шалят. Им-то роща и посвящена. Им - и старому весельчаку, толстобрюху Силену. Про Силена хоть знаете?... Ну, как он нализался до свинообразия и валялся, рыгая, в канаве, а царь Мидас его подобрал, притащил во дворец, искупал, приодел, подал чашу для опохмела - и завел задушевные речи о том и о сем... Ведь не каждый же день побеседуешь запросто хоть с непутевым, но - Богом. А Силен был вовсе не глуп, коль скоро у него не считал зазорным учиться Дионис. Ученик хватился наставника, стал повсюду искать, всех расспрашивать, и следы привели его прямо к Мидасу. Увидал Диев сын, сколь радушно и благочестиво ведет себя царь - и поклялся в награду исполнить любое желание. А Мидас вообще-то был жаден и потребовал - злата. Пусть, мол, всё, до чего я касаюсь, превращается в драгоценный металл. Ну, известно, чем это кончилось: царь едва не умер от голода и в слезах умолял милосердного бога - взять назад губительный дар...