Кириллина Лариса Валентиновна : другие произведения.

Пиршество Титанов 1

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    В параллельно развиваются история поражения и гибели царя Митрадата Евпатора и история крушения римской республики.


Лариса Кириллина

Д И О Н И С

К н и г а ш е с т а я

  
  

П И Р Ш Е С Т В О

Т И Т А Н О В

  
  
  
  
  
  
  
  

Грядущий огонь всё обоймет

и всех рассудит.

Гераклит Эфесский

  
  
  
   1. О том, как созрела и разразилась последняя в ряде трех войн между римлянами и царем Митрадатом Евпатором, было поведано в прежней книге. И ежели внемлющий помнит, то поводом к этой войне обернулась кончина царя Никомеда Вифинского, завещавшего Риму свое обедневшее царство, чего царь Митрадат потерпеть не изволил, ибо римляне подступились к границам Понтийской державы, запирая проливы, ведущие к Средиземному морю и препятствуя сообщению с дальними странами и привычной для Понта торговле.
   2. Я успел написать и про то, что в первые месяцы ход войны для царя Митрадата был успешен и благополучен. Он единым ударом сломил противление консула Марка Аврелия Котты в Вифинии, разгромил и пленил римский флот под начальством Рутилия Нуда и запер обоих командующих в Халкедоне, и требовал у граждан их выдачи. Так оно, возможно, случилось бы, не явись на помощь уже обреченному Котте наделенный империем консул Луций Лициний Лукулл, обучавший свои легионы во Фригии и решивший спасти соратника, поступившего столь опрометчиво, ибо Котта намеревался самолично сразиться с царем и снискать себе славу единственного победителя.
   3. Митрадатово войско тогда было впятеро многочисленней римского. И Лукулл, человек осторожный и лишенный должного опыта, испугался вступать с ним в сражение, но от боя уже уклониться не мог: царский военачальник Марк Марий, присланный из Испании мятежным Серторием Митрадату в помощники, уже выстроил рати понтийцев и вызвал Лукулла на битву. Трудно даже помыслить, чем бы это закончилось, не вмешайся всесильные боги. Как поведано очевидцами, среди белого дня с неподвижного ясного неба с неба низринулся яйцевидный слепящий огонь, прочертивший в эфире со свистом свой путь и упавший межде врагами. Убоявшись зловещего знамения, оба военачальника приказали трубить в своих ратях отбой и в тот день разошлись - не сражаясь.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   Дикий вопль.
   Будто рушится небо.
   Вопль - уже нелюдской. От утробного хриплого воя - до дерущего нервы визжания.
   А в просветах меж адскими муками - безнадежный, почти неразборчивый шепот. Бред искусанного до багряных кровей языка и разодранных пыткою губ: "Гошпожа... Шмерти мне... Прикажи... На креште"...
   Из под черного покрывала в ответ - лишь молчание.
   Заточенная в скорбь будто в панцирь - женщина смотрит, как меж ребер предателя, еле-еле прикрытых кровавыми клочьями кожи - трепыхается сердце.
   Людское ли?!... Разве мог человек... даже трижды, четырежды раб... Но не раб, а вольноотпущенник... Разве мог обладающий памятью, сердцем, душой - выдать своре убийц - своего благодетеля и господина?!... Сколько дали ему за донос?!... Что - сулили?!...
   Очи - сухи, но боль - нестерпима.
   "Продолжайте!" - кивает она палачам.
   Двое дюжих, рукастых, плечистых, ничем не смутимых рабов-нумидийцев раскалят щипцы над жаровней и опять подступят к терзаемому.
   Жертва будет биться в оковах и орать исступленно: "У-у-о-о-ой!"...
   Вой вонзается в мозг, омертвелый от горя.
   В ноздри бьет - тяжкий смрад горелого мяса.
   Но она не подумает прекращать небывалую казнь.
   Мало ль мучился тот, кого предал - сей червь?!
   Пусть теперь извивается, пусть корчится, заживо жарясь, пусть рыгает, собственной плотью плюясь, мня блаженством - простое распятие...
   Не помилую. И не отдам.
   Пока боги за ним не пришлют из Аида - чернокрылого вестника.
   Впрочем, что мы - богам?.. Боги - нам?...
  
  
  
   ...О Юнона благая...
   Оказалось - лишь жуткий кошмар. Предвечерний, послеобеденный, среди этой душной жары... Сон столь страшный, что от последнего вопля - "Ы-ы-ы-о-ой!" - Помпония в ужасе пробуждается и лежит, тря глаза, чтоб стряхнуть наваждение.
   Успокойся. Всё вокруг преисполнено благости. Улыбаются бронзовые купидончики в излоговье широкого ложа. Подушка источает запах лаванды, столь любимый тобой. Дверь нарочно чуть приоткрыта, и палевые занавески колеблются от сквозняка, создающего видимость хоть какой-то прохлады. Из розовых кустиков под окном - льется песня цикад...
   Да. Всего лишь кошмар.
   И приснится же, право, такое! Будто Марка, всеми любимого...
   Кем, Помпония - всеми?
   Всеми в доме, включая рабов...
   Будто этого самого милого, доброго Марка кто-то из домочадцев мог выдать врагам на расправу...
   Никогда. Даже в нынешний тягостный год, когда орды восставших рабов подкатились к самому Риму, и вожак их, этот фракиец, гладиатор Спартак, очень многих из черни подбил на измену, побеги, грабежи и бесчинства. Город только и говорит: там - поджог господского дома, там - захват, там - убийство...
   Но измена - в дому Цицеронов? С чего бы? Тут с рабами всегда обращались мягко до попустительства. Муж Помпонии, Квинт, иногда вспылит за какой-то проступок - Марк немедля заступится, и провинившийся обойдется лишь порицанием. Отец, Туллий-старший, стареет и глохнет, и почти половина проказ и лентяйств остается ему незаметной. Уж скорее боятся хозяек. И которую более - трудно сказать. Потому что Помпония - да, накричит, расшумится, прибьет чем-нибудь подвернувшимся под руку - но потом умягчится: отходчива. А вот женушка Марка, Теренция... О, пристало ли аристократке - горячиться по пустякам! С самой кроткой улыбкой велит управляющему учинить экзекуцию - и вернется к приятной беседе...
   Дикий сон не стоит внимания.
   Крики? Да, крики были. Наяву. Не во сне. Как и запах горелого мяса. Разумеется, не человечьего. Верно, в кухне жаркое обуглилось. За прогляд кому-то влетело. Тот - истошно вопил. Вот и всё! И, конечно же, мощь этих воплей была вовсе не соразмерна расправе. За небрежность надо наказывать, но не до смерти - ясно любому. Марк терпеть не может жестокости, и его даже Тит, брат Помпонии, наставляет порой, что нельзя так уж слишком миндальничать - сядут на голову...
   Боги, что это я всё - о Марке! Он сейчас в безопасности, дома, в таблине, работает, иногда бормочет и ходит... Думать нужно - о Квинте, о муже, который поехал в имение за город. Мало ли что стрясется в дороге! Да и в Риме гулять по улицам вечером без надежной охраны считается ныне либо глупостью, либо геройством. Впрочем, одно не мешает другому. О, скорей бы Помпей возвратился - и навел тут с рабами порядок! Потому что никто из теперешних римских вояк - Глабр, Вариний, Коссиний и прочие - не сумел одолеть рать мятежных невольников. А голодная чернь раздувает пожар, измышляя безумные россказни, будто этот Спартак, мол, не раб-гладиатор, а какой-то фракийский царек, полоненный в той первой войне с Митридатом, и жена его - не простая блудница, а бывшая жрица, посвященная в тайны Диониса, бога буйных бродяг... Для толпы, особенно варварской, слово "царь" всегда притягательно, а уж если и боги примешаны... И уж если римских сенаторов бьет какой-то Спартак - значит, небо ему помогает... О скорей бы Помпей... О скорее бы Квинт возвратился домой... А Марку все-таки надо сказать, чтобы он...
  
  
  
   Цицерон то сядет, то встанет, то пройдется по комнате, то возьмется читать, то писать торопливым путаным почерком...
   Бесполезно.
   Он велел никого не впускать. Дел скопилось - выше возможностей. Подготовка речей к двум процессам. Куча писем от разных клиентов, хлопочущих о своих интересах и умоляющих "дорогого патрона" помочь. Послания от друзей, отвечать на которые надо столь же тщательно и обстоятельно, потому что такое письмо непременно должно быть приятным подарком. Тут же рядом - счета для проверки, прошения от должников, свиток с новой поэмой Архия, присланной с посвятительной надписью из Эллады, по пути на войну, вместе с войском Лукулла...
   Умри - не работается!
   На душе - горечь, злость, досада, отчаяние.
   Всё вокруг крушится и рушится. Если так и дальше пойдет - Рим погибнет. К злорадству варваров. На востоке - царь Митридат, все моря - во власти пиратов, коим этот тиран покровительствует; запад тоже бушует - восставший Серторий увлек за собою Испанию; а в Италии полководцы сената бездарно воюют с рабом-гладиатором, не шутя угрожающим Риму...В городе - ропот толп из-за дороговизны, разбой по ночам, наплевательство и вседозволенность, развращение нравов... О, как не хватает нынче героя, подобного Марию! Или - Сулле?... О нет, да избавит нас небо - от Сулл! Хотя многие до сих пор вздыхают о нем: дескать, крут был покойный диктатор, зато приучал всех к порядку, при нем и цари знали место, и хлеба хватало, и рабы вели себя смирно, и нравы...
   Уж молчали б сулланцы - о нравах! Сулла выжег последнюю память об исконной римской порядочности. В прах порушил последнюю стену, отделяющую человека - от нелюдя. Раб привык доносить на хозяина, брат на брата, сын на отца. А теперь - пожинаем плоды! Никакие святыни не чтятся! Всё поругано, продано, предано. До чего уж дошло: в храме Весты пречистые жрицы - назначают встречи любовникам!!...
   Цицерон от стыда и смятения закрывает руками лицо. "Боги: Фабия... Нет, невозможно... Нужно что-нибудь сделать... Но - что?"...
   Сзади - тоненький хитрый смешок. Неуклюжее детское топанье. И сладчайшие пальчики - дерг тебя за тунику...
   Туллия, Туллиола, дитя мое и отрада единственная...
   Он берет ее на колени и целует в светлые волосы, пахнущие чем-то нежным и теплым - как травы под солнышком или вешнее птичье перо, чистый запах эфира впитавшее... А от беленькой кожицы личика - аромат то ли лилии, то ли подснежника, чуть прохладный, молочно-цветочный, пугливо-доверчивый...
   Ручка трехгодовалой девчушки тянется к одному из свитков, лежащих на столике. Разворачивает - вверх ногами. И розовый пальчик с малюсенькими ноготками начинает с потешным усердием ползать по строчкам, а уста - лепетать уморительную чепуху...
   Можно ль тут устоять!
   Он смеется - а вместе со смехом из сердца уходит горечь, злость, досада, отчаяние...
   Но - ненадолго.
  
  
  
   - А, так вот где она!
   Этим возгласом нарушает блаженство - супруга Марка, Теренция. Отнимает дитя у отца, выпроваживая дочурку за дверь легким шлепком и рассерженным назиданием: "Сколько раз повторять - не ходи сюда, папа работает!"...
   Запах лилии, травки и птичьего перышка - улетает бесследно.
   - Да она мне ничуть не мешала, - заступается Марк. - Я как раз на минуту прервался...
   На беду его свиток, вытащенный Туллиолой из-под кипы других - не судебная речь, не отчет управляющего, а...
   - Вижу! - фыркает гневно Теренция. - Хоть огнем всё гори - он сидит и читает стихи! Или... пишет тайком, как мальчишка!
   - Я давно ничего не пишу, ты же знаешь, это Архий прислал...
   - Ах, да что мне твой Архий! - швыряет она свиток на пол. - У меня - сестра погибает! А ты...
   У Теренции в горле клокочут рыдания. Марк пытается успокоить супругу объятием, но она его резко отталкивает.
   Озлобленье ее извинительно. Страх и горе - в семье Цицеронов. Потому что сестра Теренции, Фабия, дева-весталка - обвиняется в плотской связи с мужчиной. На днях созывается суд. И если вина обоих будет доказана, то конец для весталки известен: погребение заживо...
   - Чем могу я помочь? - сокрушается Марк. - Взятки судьям чреваты позорной оглаской, выступать на сей раз - не зовут...
   - Вот и правильно! - усмехается ядовито Теренция. - Ибо ты, выступая свидетелем, погубил своим языком куда больше людей, чем спас - адвокатствуя!
   - Что же делать: я честен...
   - Честны ныне - одни недоумки!
   - Если ты недоумком считаешь Катона, я готов разделить с ним...
   - Да хватит болтать!! - кричит она в ярости. - Действуй!!...
   - Как?
   - У тебя есть знакомства и связи.
   - Кто, к примеру?
   - Аврелии Котты.
   - В другое бы время - о да, но сейчас... Они еще носят траур по Гаю, а Марк потерпел поражение в Азии... Им отнюдь не до нас.
   - А великий понтифик Метелл?
   - Он не будет ее выгораживать, потому что иначе его самого обвинят в попустительстве прелюбодеям. Ведь творилось всё - у него на глазах!
   - А твой Цезарь?
   - Он вовсе не "мой".
   - Всё равно. Он умеет улаживать и свои, и чужие дела. Если ты попросишь, как надо, он тебе вряд ли откажет. Не пойму, почему ты его избегаешь.
   - Я - его? Уж скорее напротив: он - меня.
   - Марк, сейчас не время считаться!
   Да, она, пожалуй, права. Возвратившись из Азии, Цезарь с каждым днем набирает в Риме влияние. В этот год он добился избрания и народным трибуном, и - что более важно - одним из понтификов. Тут сказались семейные связи: у Аврелии, матери Цезаря, пол-Италии ходит в дальних родичах, кумовьях, друзьях, должниках, клиентах и прочее. Да и сын очень рано приобщился к вершителям власти. Ныне он - законченнейший интриган. Цицерон раскусил его чуть ли не с детства и доселе дивится капризу судьбы, сочетавшей в сем существе столь пронзительный ум - изощренный, блистательный, грозный - со столь склонной к пороку душой... И к такому - идти на поклон? Улыбаться, звать своим другом, жать холеную руку, вспоминать с принужденной веселостью звездоокие ночи на Родосе - и, нетленной памятью Гая Мария заклиная - умолять помочь оступившейся Фабии, доигравшейся до погибельного обвинения, но повинной не в святотатстве, а лишь в некотором легкомыслии... "Вспомни, Цезарь, она ведь была среди тех, кто ходили к Сулле - молить за тебя"... Можно сразу представить себе, с какой сладкой ухмылкой он всё это выслушает! Стыдно, тяжко, но нужно решиться. Цезарь вправду способен если уж не помочь, то подать совет по-приятельски. Кстати, он, при каждом свидании именующий Марка "мой друг", никогда еще его в гости не звал: Цицероны - не аристократы, но притом - не продажная чернь, стало быть - ни почета, ни денежной пользы... А на улице или на Форуме - разве жалко? "Рад видеть! Как дела, как семья, как здоровье? До свиданья, мой друг!"...
   - Хорошо. Я схожу к Гаю Цезарю. Прямо сегодня.
   - И... к тому.
   - К - Катилине?!...
   К подлецу, мерзавцу, развратнику, соблазнившему - ради смеху и скуки - несчастную Фабию?!
   Никогда.
   - Или... пусть он - к тебе.
   - Нет, Теренция! Изверг, что своеручно отрезал голову нашему родичу Марку Марию Гратидиану, приволок ее за кровавые волосы к рострам и швырнул к подметкам диктатора - никогда не войдет в этот дом!
   - Ну, когда это было! Сто лет...
   - Нет и нет! Для меня это было - вчера. Я своими глазами - видал. И - по гроб не забуду.
   - Как знаешь. Но учти, что твое чистоплюйство, твои бредни о чести и совести - они всех нас однажды погубят! А бедную Фабию, почитай, что уже погубили... Как ты черств и жесток!
   - Я - порядочен.
   - Ты?!...
   Лишь презрительный хохот в ответ. Пополам со слезами.
   Несчастная...
  
  
  
   ...Мы живем - по колено в крови, - размышляет с собою Помпония.
   Марий, Сулла, войны, проскрипции, бунты, смуты, восстания, казни... Что ни год - то новое бедствие. Оттого и снятся кошмары.
   "Сны бывают - простые и вещие", - говорят старики. Сердце стынет: а вдруг?!... Как верней поступить? Обратиться тайком к толкователю? В Риме ныне - всплеск суеверности, выбор всяких пророков немалый: тут тебе и авгуры, и мисты, и гаруспики, и восточные маги, и бабки-гадалки... А не хочешь вверяться случайному знахарю - так пойди и купи себе сонник в любой книжной лавке и сама вопрошай у богов про судьбу...
   Нет. Да чтобы Помпония с ее резким и ясным умом предавалась столь глупым занятиям, помогая кормиться ораве бездельников, наводнивших Рим всякой заумью? Это мы предоставим Теренции, привечающей всех без разбору жрецов и трепещущей перед дурными приметами. Марк весьма снисходительно терпит ее богомольные склонности, но ведь сам-то он чужд суеверий. Может быть, рассказать ему сон? Испугается?... Пусть. Лишь бы начал блюсти осторожность при хождении ночью по улицам и при всяких поездках.
   Вот и он. Так и есть: куда-то собрался. Одетый по чину и званию. Тога с пурпурной полосой, золотое кольцо на руке, гладко выбрит, причесан.. Еще молодой, но уже почтенный сенатор. Даже трудно поверить, что в юности его внешность была столь смешной. Правда, он не красавец и ныне - но приятен. Весьма и весьма. И Теренция много сил, поди, прилагает, чтоб отвадить от дома поклонниц, не дающих Марку проходу на прогулках, играх, пирах... Он примернейший муж и нежнейший отец, но - так падок на ласку, на лесть, на соблазн понимания...
   - Ты уходишь, Марк? - окликает она.
   - Да. А что?
   - Я хотела с тобой побеседовать.
   - Если это не спешно - отложим, Помпония.
   - Ай, ты вечно в делах!
   - Ничего, дорогая. Не последний же день мы живем!
   ...Мы живем - по колено в крови. Не последний день - и не первый. Марий, Цинна, Сулла... кто следующий? Рабский царь, этот варвар Спартак?...
   - Я могу спросить - ты куда?
   - На бои гладиаторов.
   ...По колено в крови...
   - Я не знала, что ты пристрастился к таким свирепым забавам.
   - Пристрастился? О нет! Мне там надобно кое-кого разыскать. Впрочем, и поглядеть иногда - поучительно.
   - Как пускают кишки на арену?
   - Нет. Как доблестно умирают. Без слез и без слов. С молчаливым и хладным достоинством. Презирая толпу на трибунах. И не пряча от лезвия горло, когда чернь орет, обезумев: "Пусть примет клинок!" В смерти этих несчастных людей есть порою такое величие, что и нам бы не грех...
   Заслышав голос мужа, выходит Теренция: "Марк! Ты снова застрял и витийствуешь?"...
   Он, не кончив фразу, прощается.
   - Береги себя, возвращайся не поздно, - умоляет Помпония шепотом.
   ...Мы живем - по колено в крови.
  
  
  
   ...Что же, случай очень удачный. Цезарь не пропускает никаких многолюдных собраний и зрелищ. Он всегда на виду. И ему удается при тысячах зорких свидетелей проворачивать ловко и скрытно большие дела. Обменяться словечком с кем надо, позвать на обед и принять самому приглашение, полюбезничать с несколькими искушенными, умными и - что важнее - богатыми женщинами, улыбнуться мужьям... Для приметливых и посвященных это - целый театр! И в сегодняшней трагикомедии предстоит играть - Цицерону. Впрочем, так даже лучше, спокойнее для самолюбия, чем являться к Цезарю без приглашения. Может запросто и не принять, отыскав отговорку повежливее. А вот в цирке вполне позволительно - подойти, поздороваться, завязать невзначай разговор, намекнуть на свою озабоченность неприятной семейной историей... Уж тут ему не отвертеться!
   Цезарь вовсе не думал отверчиваться. А напротив, мгновенно откликнулся. Будто ждал чего-то подобного. Разговор был коротким. Едва на привычный вопрос - "Как дела?" - Цицерон ответил запутанной, сбивчивой и исполненной горечи фразой, Цезарь обнял его и прервал: "Знаю - всё. И очень сочувствую. Но, пожалуй, в такой суматохе обсуждать сие неуместно. Не пойти ли нам после - ко мне?"...
   Цицерон был смятен и растроган, полагая, что напрасно думал о Цезаре плохо.
   Он не знал, что его ожидало.
  
  
  
   Дом, в котором жил Цезарь с семьей, был снаружи весьма неказистым. Строгий, скромный, старинной постройки серый особнячок, затесавшийся между модных лавок, харчевен и - чем дальше, чем гуще - веселеньких заведений шумливой Субуры.
   Но - внутри! Марк едва удержался, чтоб - не ахнуть. Это ж - Азия! Роскошь, блеск и богатство - до бесстыдства, до мозгокружения! А хозяин меж тем, проведя гостя в атрий, показывал с горделивой ленцой на шкафы с изваяньями предков, на картины, светильники, статуи - поясняя: "Гермес - из Вифинии, царский подарок... Тихе - с Делоса, ей уж лет двести, сотворил Гиппомах... Этот раненый галл куплен здесь, но работа пергамская, Скопас Младший... А нимфа - не подлинник, копия, но пленила - не мог устоять... Картину ты помнишь, мы когда-то ее обсуждали с тобой на Родосе - "Сон Ариадны", приобрел ради памяти"...
   Сколько ж он на это потратил? И откуда у Цезаря деньги, если он не банкир и не царь? Если он - что ведомо всем - не имеет обширных поместий? Если он, наконец, не торчал, как Марк Красс, на публичных торгах, покупая по бросовым ценам имущество жертв диктатуры? На какие он средства роскошествует? Неужели за счет престарелых любовниц и щедрых друзей? Да уж, быть другом Цезаря - удовольствие не из дешевых! И не лжива, похоже, молва, будто Цезарь не платит долгов и сорит - чужим серебром, ибо сам давно - несостоятелен...
   Цицерону становится неуютно в этом великолепии, а владелец всех этих красивых вещей снова кажется столь неприятным и чуждым, что в душе возрастает желание: уйти не оглядываясь...
   Поздно. К гостю вышли женщины Цезаря. Мать, матрона Аврелия, мести коей сам Сулла побаивался. Жена - дочь покойного Цинны, Корнелия. И единственное дитя, подрастающее в этом доме: хрупкая темноволосая девочка.
   Юлии - лет десять-одиннадцать. Цезарь очень рано женился и глядится - в свои двадцать восемь - не отцом, а скорей старшим братом собственной дочери. К тому же они так похожи: оба бледны, черноглазы и грациозны. И без памяти любят друг друга. Видно с первого взгляда. Сияют при встрече от счастья, пожирая друг друга очами: он - с восторгом, она - с обожанием...
   Вот и первый вопрос, обращенный Цезарем к гостю, когда они входят в таблин и остаются вдвоем: "Как тебе - моя дочь?" - "Она прелесть! - молвит искренно Цицерон. - Без единого слова понятно, что воспитанна и умна и, похоже, будет красавица"... Благодарный Цезарь кивает, прибавив, однако: "Здоровья бы ей - ничего другого не надо"...
   Цезарь снова становится Марку - мил и чуть ли не близок. Пробуждается воспоминание, как тепло он когда-то поздравил Марка с рождением Туллии. "Ты счастливец, - сказал он. - Поверь, ничего не бывает чудеснее - маленьких девочек!"... Выползает из трещины в сердце надежда: он отнюдь не настолько испорчен, как сплетничают, он способен помочь - не из выгоды, а из приязни...
   Марк не знал, что его ожидало.
  
  
  
  
   Он едва успел объяснить, в чем желал бы содействия Цезаря - как нежданно в беседу ворвался злой дух.
   Катилина.
   Луций Сергий.
   Которому, якобы, Цезарь давно обещал "одну книгу".
   Увольте! Катилина - со свитком? Картина немыслимая. Уж скорее - свинья на Олимпе.
   Тут, конечно, другое. Сговор. Слежка. Условленная западня. Катилина знается с Цезарем, Цезарь же, вероятно, предвидел приход Цицерона, и они всё устроили так, что теперь жертве козней - некуда деться!
   Стало быть, Цицерон принужден сказать этой сволочи "добрый вечер", и даже пожать его потную руку в холодящем металле перстней...
   Он глядит на лицо человека, которого ненавидит - до ёканья в печении. И, стараясь быть беспристрастным, гадает: чем могла соблазниться несчастная Фабия. Которую, может быть, скоро посадят в особую клеть, обитую наглухо плотной кожей - чтоб крики не слышались - и потащат на Марсово поле, замуровывать заживо в склеп с жалкой плошкой воды и кусочком сохлого хлеба... Как он мог, этот скот, этот зверь!...
   Марк впивается взором в лицо Катилины. И впадает в некую оторопь. Да, возможно, тут есть, чем прельститься. Старинная кровь одного из древнейших в Риме родов. Катилина - патриций. Ровня Юлиям Цезарям. В нем смешались - порок и породистость. Интересная матовость кожи и оскал хищноватых зубов. Все черты будто спорят друг с другом, находясь в диковатой гармонии: горделивость горбинки орлиного носа, резковатый рисунок бровей, глубоко сидящие очи, губы - пухлые, как у ребенка... Подбородок слегка рыхловат. Кудри - мелкие, пышные, темные - ореолом вокруг головы... Ум и грубость, дерзость и жалкость, зверовитость и нечто ребяческое... Многим женщинам это и нравится. А ведь Фабия - истая женщина! Цицерону ли это не знать! Да она еще девочкой ухитрилась влюбиться - в самого понтифика Сцеволу! Тот бранил ее за беспрестанные выходки, не догадываясь, что она лишь затем и шалила, чтобы он почаще ее вызывал к себе и распекал... А когда старика закололи по приказу Мария Младшего - убивалась на похоронах, как селянка, кормильца утратившая... Марк тогда и не подозревал, в чем причина такого отчаяния; он узнал это позже - Теренция, посвященная в тайны сестры, после свадьбы ему рассказала... Рассказала - не просто так, в назидание: ей почудилось, будто Фабия слишком на Марка - заглядывается... Кто придумал отдать эту розовощекую нимфу - в весталки? Бессердечная прихоть семьи: дочь от первого брака мешала замыслам матери. Лучше было бы, честное слово, отвести Теренцию в храм, а Фабию - выдать замуж. Ведь Теренции почти все равно, любит муж ее или нет, лишь бы в доме царил установленный ею порядок. Она так хладнокровна и честолюбива, что порою сама пресекает нечастые ласки: "Тебе завтра речь говорить, отдыхай"... Только слава Марка и деньги приносят ей счастье, и она подгоняет супруга к успеху заботливой, но нисколько не трепетной дланью. А вот Фабия - дело иное, у нее не душа, а огонь, и сама она не весталка - вакханка, сизоокая и русокудрая, с нежным жаром и ямочками на ланитах... Как у Помпонии, когда та улыбается... И теперь это всё - в подземелье?! На пищу червям?!... Изуверство и жуть!...
   Марк не может того допустить.
   Он столкуется с этой парочкой, Катилиной и Цезарем. И впервые столь близко узрит, какова подноготная высшей политики. Где незримые тени гораздо весомее - освещаемых солнцем фигур. Где творится с охотою то, что клемится в речах. Где надежнейший путь к достижению цели - не прямая, а лабиринт. Чем затейливей, тем оно лучше.
   Гай Цезарь ему обещает - через связи свои и Аврелии - поднажать на "совет светлейших" в сенате и на коллегию священнослужителей. А другой намекнет, что Квинт Катул, один из свидетелей дела, может очень помочь оправданию - и за это достоин "подарка". Да и прочих, кто будет участвовать в этом суде, не мешает "немного побаловать". Только сам Катилина сейчас "совершенно без денег, к несчастью"... Марк до глупости праведно вспыхнет: "Взяток я никогда не давал!"... Цезарь воззрится в ответ с изумлением столь ненаигранным - "Э, неужто всерьез? Он - младенец или вообще ископаемое?" - что Цицерон к возмущенной тираде своей моментально приклеит иной, патетически скорбный конец: "... но во имя спасения беззащитной, заблудшей души"... "И - прекрасного тела", - немедленно вставит бесстыжий пошляк Катилина. "Я готов поступиться всегдашними правилами", - процедит Цицерон. "И деньгами - тоже", - добавит спокойно Гай Цезарь.
   По рукам. Остальное - подробности: кто, когда и куда завтра сходит, кого пригласит, угостит, улестит...
   Марк себя почувствует так, будто парочка гадостных змей угнездилась в утробе вместо мирных кишок человеческих: станет ныть внутри, и сосать, и подташнивать, и холодить... Всё понятно: эти двое заранее спелись, расписали все роли, и им не хватало лишь денежного мешка, потому что оба они, Катилина и Цезарь - вертопрахи, моты и модники, у которых замашки восточных монархов, и - дыра в кошельке... Но приходится соглашаться на всё и поддакивать, да еще с благодарностью: Фабию в самом деле надо спасать...
   Катилина встает и прощается. Бросив Марку небрежно: "Зайду к тебе завтра". У того спирает дыхание. Нету мужества прямо отрезать: "Человек, умертвивший Марка Мария Гратидиана, не смеет являться туда, где"...
   Пока он раздумывает, как удобнее отказать Катилине от дома, тот уходит.
   Цицерон, сглотнув отвращение, подступается к Цезарю:
   - Я не знал, что вы дружите!
   - Катилина - и я? Не сказал бы. Просто общаемся. Что до дружбы, то мне бы приятнее было сначала тебя назвать своим другом, а после - всех прочих.
   - Но "прочих" ты у себя принимаешь по-свойски, а меня лишь сегодня изволил позвать в этот дом.
   - Извини, дорогой Цицерон, мне казалось... Я не был уверен, что ты этого хочешь. У меня собирается самый разный народ, а ты судишь людей много строже...
   - Катилина - порочен насквозь!
   - Боги, кто же из нас - беспорочен?
   - На руках его - кровь наших родичей!
   - На руках наших родичей - тоже чья-нибудь кровь... Ни в какой гражданской войне без того не обходится.
   - Но не значит же это, что мы должны превращаться - в стаю волков!
   - Разумеется, друг мой. Потому я не стал бы теперь отторгать Катилину и многих подобных от общества. Ибо, ежели все от него отвернутся - то чем он займется? Разбоем? Он, пожалуй, на это способен. Но гораздо полезнее обратить его пыл на другое.
   - На разврат?
   - О, разврат - это тоже от безделья и безысходности. И амуры с весталкой - лишь средство потешить свою неуёмную гордость. Отличиться. Чтоб ахнул весь город. Просчитался: зашел чересчур далеко. Но ему, если суд оправдает-таки обвиняемых, это будет примерным уроком. Я уверен, он станет серьезнее.
   - Ради этого, Цезарь, ты и подстроил сегодняшнее...
   - Я хотел вам помочь.
   - Нам - обоим?
   - А - что?...
   В самом деле, Марк Цицерон. Что за ревность, что за расспросы. Да и что за претензии к человеку, который тебе... ну, почти что - никто. Друг - не друг, однокашник - не однокашник. Нужно быть благодарным, что Цезарь вообще пожелал тратить время на эту интригу. Не сулящую лично ему никаких особенных выгод. Трудно даже сказать, что им движет. Азартная жажда - обеззубить суровый закон? Жалость к Фабии и Катилине? Надежда, что в будущем Марк Цицерон тоже сможет...
   - Цезарь. Ты думаешь, дело удастся?
   - Сто процентов сулить не могу, - как игрок ответствует тот. - Девяносто - пожалуй. Ныне, к счастью, не те времена, когда ради прадедовских принципов обрекали на смерть - милых грешниц.
   Ибо в Риме уже не осталось - ни святынь, ни святых. Лишь святоши. Но в таком меньшинстве... Цезарь прав: один из десятка. Даже Марк Цицерон, чтить законы смладу приученный, строит козни и взятки дает, прикрывая блуд и кощунство. И плевать ему - руку на сердце положа - на бессмертных богов и священный огонь в храме Весты: для него это всё совершенно не стоит предсмертных мучений бедной Фабии...
   На пороге, прощаясь с хозяином:
   - Цезарь, если всё завершится удачно... Отплачу тебе тем же, при случае.
   - Ну, о чем говорить! - усмехается тот. - Разумеется, друг мой. Отплатишь.
  
  
  
  
   Темнота - хоть выколи глаз. Лай собак в Каринском квартале. Ближе, ближе... Шаги, голоса...
   Это Марк возвращается. Столь подавленный, жалкий, измученный, весь какой-то померкший и смятый, что Помпония даже не решается подтрунить над ним по привычке. Вместо этого: "Ты обедал где-нибудь?" - "Нет. Занимался делами". - "Хочешь есть?"... Пожимает плечами. И покорно идет вслед за нею в пустую столовую. Возлегает к столу и с тупой обреченностью начинает жевать подгоревшее мясо. Но уже после первых глотков - приступ рвоты. Весь день назревало... И противно, и стыдно.
   Но нет у Помпонии к этому - ни презрения, ни отвращения. И не будет она растравлять его душу рассказами о каких-то нелепых кошмарах. Есть - иное. Желание - просто подать ему чашу с водой, полотенце, чтобы утерся... Обнять, приложиться губами ко лбу....
   Он шарахается - как ужаленный.
   И уносит ноги - к Теренции. Что давно легла почивать, беспокоясь о цвете лица. Несмотря на семейные горести.
   А быть может - рыдая в подушку: "О сестра моя Фабия!"...
   Бог с ней.
  
  
  
  
   Пройдет тридцать лет с того дня, о Помпония.
   Ты успеешь вырастить сына - а потом развестись с Квинтом Туллием Цицероном, ибо кроме взаимной озлобленности между вами уже ничего не останется. Впрочем, как и у Марка с Теренцией, с коей он разойдется на старости лет, возбуждая хулу и насмешки людей, много больше его искушенных в пороке. Туллиола умрет молодой; младший брат ее, баловень матери, Марк, будет послан учиться в Афины, где, однако, лишенный надзора, приучится лоботрясничать, бражничать, модничать, а отца уже никогда не увидит, ибо он...
   В этот день госпожа Помпония, одинокая пожилая матрона, будет тихо сидеть в саду своей виллы в Байях. Здесь - и воздух, пахнущий морем, и теплые воды, столь полезные для отекающих ног. Летом город кишит легкомысленной молодежью, но сейчас, в декабре - тут покой и приволье для уставших от городской суеты стариков.
   Она будет сидеть на скамье у стены, увитой плющом. Укутавшись в мех и теплую шерсть и подставив увядшую кожу скудной ласке зимнего солнца. Ожидая от брата Тита задержавшееся письмо. Успокаивая себя: если Тит молчит, значит, в Риме пока ничего не случилось, он напишет, когда будут важные новости. Положение, правда, тревожное: Цезарь - мертв, Брут и прочие заговорщики скрылись от мести разгневанных толп, Марк Антоний борется с юным Октавием, племянником Цезаря, за верховную власть - или трон...
   Кто бы ни победил, это вряд ли заденет Помпонию. Ей почти всё равно. И единственное, что ее беспокоит - поведение Марка. Казалось, он никогда не воспрянет душой, схоронив свою дочь. Много дней он бежал от людей, не терпя близ себя даже родственников... Лучше б он оставался в Астурской усадьбе, бродя по окрестным лесам и рыдая у моря... Но нет: он вернулся в сенат и на Форум, и уже произнес с десяток разгромных речей - за Октавия, против Антония. И Антоний прилюдно грозился - убить Цицерона!
   Ах, Марк, поберегся бы... Никогда ведь не слыл храбрецом - а теперь бы и вовсе мог удалиться от дел, и никто бы не бросил упрека: возраст, тяжкое горе, усталость, болезнь... Нет, опять, как и в год своего незабвенного консульства, он себя ощущает спасителем Рима, равным древним героям, и всё ему нипочем... Боги, как давно это было! Страшно вспомнить! А он еще верует, будто в мире есть - справедливость, доблесть, добро, и что ежели не отыскалось никого бодрей и моложе его, чтоб спасти от тирана отечество, то обязан вмешаться и выступить - он...
   Ясный день вдруг подернется пеплом.
   Солнце станет - как черное жерло.
   Рухнет всё, что светило и грело.
   Это будет - как на театре, в трагедии.
   Неожиданно явится вестник.
   И не сможет начать свою речь. Очень долго будет, не глядя Помпонии в очи, молчать. И начнет говорить, подбирая слова. Осторожно и с недомолвками.
   "Госпожа. Тебе ведомо, что Октавий... то есть Октавиан, юный Цезарь - помирился с Марком Антонием?"...
   Нет. Откуда ей знать? Даже если и так - ну и что?
   "Ради этого был заключен договор. Чтобы каждый пошел на уступки другому".
   И ладно. Давно бы!
   "Для начала они объявили вне закона - врагов. Выступавших - против обоих".
   Как?... Кого?...
   "Первый в списках - Марк Цицерон".
  
  
  
  
   На мгновение вспыхнет надежда. Бесхребетный сопляк Гай Октавий, которого Марк своими руками усадил в кресло консула - в девятнадцать-то лет! - мог, уступая нахрапу Антония, подписать приговор Цицерону, но до этого предупредить его: "Я не в силах спасти тебя, скройся"...
   Он... успел?
   "Цицерон пытался бежать, - скажет вестник. - Из Тускульской усадьбы. Где был вместе с братом и"... - "С моим сыном?!" - "Увы, госпожа. Оба Квинта убиты. И сын, и отец". - "А... тела?" - "Рабы их сожгли той же ночью, чтобы не допустить надругательства. Прах - собрали". - "А... Марк?"... - "Он еще двое суток метался меж морем и сушей. То хотел отправиться в Грецию к Бруту, то вдруг решал возвратиться в Рим и покончить с собой на глазах у Октавиана, чтобы боги потом отомстили неблагодарному"... Вот когда он поверил в богов, вольнодумец несчастный!... "Слуги, что находились при нем, перестали повиноваться его сбивчивым приказаниям, усадили его против воли в носилки и отправились в порт: шторм как раз немного утих"... - "Дальше, дальше!" - "В усадьбе, где он ночевал, для задержки погони был оставлен один человек, секретарь или чтец, как же имя, дай вспомнить... Филолог!"... - "Да, я знаю такого, он жил в нашем доме". - "Он - предал". - "Ты лжешь!" - "Я знаю доподлинно. Он указал догонявшим дорогу".
   Мир - по пояс в грязи и в крови.
   На кого уповать? Полагаться? Рассчитывать?
   - Как умер... Марк Туллий? - спросит Помпония.
   - Доблестно. Слуги были готовы сражаться. Он сказал им, что это бессмысленно, и что лишних жертв он не хочет. Увидев настигших его палачей, велел поставить носилки на землю. И спокойно ждал своей участи, подперев рукой подбородок. И... без трепета принял удар. Словно как... я не ведаю кто. Словно - воин, герой, гладиатор. Мы такого - клянусь Геркулесом - не ждали. Почти все отвернулись - и многие плакали...
   - Кто - убивал?
   - Гай Попилий Ленат.
   Удивительно, почему не изменит ей в этот миг ясность разума. И она вдруг спросит:
   - А ты?
   - Я там был, госпожа... по приказу.
   - Кого?
   - Императора... Марка Антония.
   - Значит, ты был - из тех?!
   - Да, к несчастью.
   - Убийца!... И как ты посмел - в этот дом... прочь!
   - Послушай меня, госпожа! Я всего лишь солдат и обязан повиноваться начальнику. Но поверь, выше сил моих было - наблюдать злодеяние, нелюдское по мерзости и позволять, чтоб оно продолжалось... Я сказался больным, отпросился со службы, я подумал, что жены погибших - пусть бывшие жены - пресекут совершаемое... Я встречался вчера с госпожой Теренцией, но она очень холодно молвила, что "дела господ Цицеронов совершенно ее не касаются", и что новый супруг ее, Гай Саллюстий, "не желает быть в этом замаранным"..
   Мы - по пояс в грязи и в крови... Тридцать лет проведя под одним одеялом - сказать вот такое? Вот - так?..
   Помпония будет мыслить по-прежнему связно. Но - медленно. Будто во сне. И когда отзвучат последние речи понурого вестника, что-то ей в них покажется... странным. Что за "длящееся злодеяние", если все они - Марк и оба Квинта - мертвы? И какую "мерзость" еще предстоит - "пресекать"? Разве их... хоронить запретили?
   - Много хуже, о госпожа!
   ...Что же может быть - хуже?...
   - По приказу Антония у убитого были отрезаны - голова и рука. И они третий день - прибиты на рострах. Под трибуной, с которой он всегда выступал.
   ...Рим - по горло в крови и в грязи...
   - Госпожа, Рим от страха безмолвствует, но смотреть на сие - невозможно. Потому что Антоний, прежде чем выставить голову, разрешил жене своей, Фульвии, измываться над ней и уродовать...
   - Хватит!! Довольно!!...
   Погодите. А что же - мой брат? Почему я узнала о гибели всех - не от Тита? А - от постороннего?
   - Госпожа, брат твой где-то скрывается. Я его не нашел.
   Ну конечно. Тит всегда осторожен. Никогда не встревал ни в какие истории.
   - Я немедленно еду туда, - не колеблясь, скажет Помпония.
   Вестник низко поклонится ей: "Да помогут тебе справедливые боги".
   Боги?... Нет. Если боги всё это зрят и бездействуют - обойдусь без богов.
   Он уже повернется, чтоб выйти из дома, но она остановит его:
   - Назови свое имя.
   - Гай Корнелий Руфин.
   - Из какого ты рода? Корнелиев много.
   - Мой прадед - отпущенник Корнелиев Долабелл. Дед служил под знаменами Суллы, отец - под начальством Помпея, а я, так угодно было судьбе, присягал покойному Цезарю.
   Мы - по горло в грязи и в крови.
   - Госпожа... если я могу быть полезным...
   - Поедешь со мною.
  
  
  
   Дикий вопль - взовьется над Римом.
   Вопль - уже нелюдской. Будто рушится небо. От утробного воя до визга.
   Пусть всякий - и на холме Палатинском, и в садах возле Тибра, и в бедняцкой лачуге - услышит. Время - ночь, все другие звуки утихли. Только стражи ночные проходят, выкликая часы.
   "Продолжайте", - кивнет непреклонно Помпония двум рабам-нумидийцам.
   "О смилуйся!!" - возопит казнимый. - "Убей меня! Дай мне смерти! Распни!"...
   Ишь ты, легкой кончины взалкал...
   Нет и нет!
   Раздирайте его на клочки, жарьте их на жаровне и впихивайте - в опаленную глотку... Раз в четверть часа - по кусочку... Чтобы смерть не являлась подольше, а мучение - всё росло и росло... До тех пор, пока боль этого червя - не сравняется с болью Помпонии...
   Разве просто ей всё удалось. Не матроне почтенных годов и расшатанного здоровья - обивать пороги Антония. Громогласно взывать день и ночь перед стекшейся римской толпой: "Этот раб, что предал - он мой! Он отпущенник - нашего дома! Мое право - судить негодяя! На нем - наша кровь! Эй, Антоний, ты слышишь?! Отдай мне Филолога!"... Ни унять, ни прогнать - не могли. Чтоб Антоний случайно не выскользнул из дому, пожилая грузная женщина провела почти целые сутки на камнях мостовой. И толпа вкруг нее начала превращаться из ржущего стада - в народ: незнакомые люди несли ей подушки, и пищу, и воду... И рассказывали, умножая подробности, как глумился над Цицероновым телом - Антоний... Этот изверг велел водрузить на обеденный стол отсеченную голову, и смеялся, и пел, и шутил - не желает ли, дескать, гость разразиться какой-нибудь речью, а то слишком уж молчалив, непохож на себя...А его супружница Фульвия, с юных лет ненавидевшая Цицерона, хохотала над выходкой мужа и втыкала булавки - в язык мертвеца...
   После этого - заурядной казни? Распятия?...
   Ни за что. Очи сухи, но боль нестерпима. Пусть хрипит и визжит: не помилую.
   Нумидийцы опять раскалят щипцы над жаровней. Вставят глубже распорку в гортань обреченного. Жертва будет, конечно, пытаться орать и противиться самопожранию. И блевать, и давиться, и корчиться, и впадать в забытье, и стенать меж приемами жуткой трапезы - но глотать свою гнусную плоть...
   В передышках же - видеть перед собой то Помпонию, неживую от скорби, то, быть может, лицо человека, которого он...
   Милый Марк, вот и сбылся мой сон. Я тебе ничего не сказала тогда - столь он мне показался нелепым и страшным. Наяву же - много ужаснее. Ибо я могу отомстить за тебя - лишь ничтожнейшей твари. Но - не главным виновникам твоей смерти и твоего поругания.
   Ах, зачем тебе это понадобилось - выходить на трибуну, клеймить "распоясавшегося тирана", защищать "справедливость, закон, государство"... Всё пустые слова, как ты этого не понимал, доживя среди этих людишек - до старости?! И зачем ты связался с Октавием? И зачем еще раньше дружил с твердолобым и диким фанатиком, с Марком Брутом, который, однако, оказался хитрее тебя, мудреца: он наделал тут дел - и сбежал, а вот ты, несчастный, попался... Для чего он втравил тебя - в это?! Что за демон внушил ему выкликнуть твое имя - "Цицерон!!" - вынимая кинжал из груди убитого Цезаря?! Я же знаю, я даже уверена, ты не мог участвовать в заговоре, ты вообще там не был в тот день... Но зачем ты потом одобрял совершенное? Кто - тянул за язык?!... Бедный Марк... Если б Цезарь остался в живых, он тебя бы, конечно, не тронул; я и в толк не возьму, почему ты его ненавидел - он тебя почитал и берег, что бы ты ни творил... Он прощал тебе то, что Антоний - уже не простил! О мерзавец, о скот, с бычьей шеей, свиными глазами, обезьяньим бесстыдством, гадючьим умом... О чудовище!...
   "Продолжать, госпожа?" - "Продолжайте. Пусть - пожрет сам себя. Как - ехидна. Как - отцеубийца".
   Тело, что представлялось уже бездыханным, вновь отчаянно дернулось. Вереща и взывая - уже бессловесно - о милости. Задыхаясь в чаду, истекая остатками крови, мня блаженством - конец на кресте...
   Вонь и вой заставляют застыть у порога - вошедшего Тита Помпония.
   Содрогнувшись, он спросит ее: "Сестра, не довольно ли?"...
   Нет. Пусть пожрет - сам себя.
   Ибо выдал того, кто его сотворил человеком - из праха.
   "Марк был против жестокости - даже к рабам".
   Это - хуже, чем раб. Это - нелюдь. И месть - соответственная.
   "Месть - не женское дело".
   И ты говоришь это - мне?... Где ты был, когда псы в человечьем обличии - истязали Марково тело?
   "Но послушай. Я прятался, но не бездействовал. Я пришел - от юного Цезаря. Он сказал, что останки нам выдадут. Нынче же. Не дожидаясь рассвета".
   Как он щедр. Почему бы ему заодно нам не выдать - Антония вместе с женой? Юный Цезарь привык предавать - своих лучших друзей...
   "Видят боги, сестра: эта смерть - отольется Антонию".
   А - изменнику? Октавиану?...
   Мы - по горло в грязи и в крови.
   Миром правят - не люди. Чудовища.
   Если боги то зрят и бездействуют - да низвергнутся в прах.
   Да развеются.
   Как химера. Как сон. Как кошмар.
   Вместе с миром, замешенным ими - на крови и грязи.
   Да сбудется.
   Пусть настанет - НИЧТО.
   Я - сказала.
  
  
  
  
  
   4. А война между тем продолжалась. Царь увел свое войско под Кизик - город, оставшийся верным Риму и охранявший вход в Пропонтиду. Расположенный на полуострове и имевший крепкие стены, воздвигнутые поверх крутых берегов, Кизик был хорошо защищен, но ему угрожала погибель от голода, ибо царь разорил все селения на побережье и отрезал своими войсками и флотом все подступы к городу с суши и с моря.
   5. Но отчаяние лишь вдохнуло в сердца кизикийцев геройство. Трижды царь Митрадат шел на приступ, и трижды граждане спасали свой город. Истощив все военные средства, царь прибегнул к жестокой угрозе. Он пригнал под стены несколько сотен захваченных в плен кизикийских мужей, объявив, что, ежели перед ним не откроют ворота, он всех старых и слабых убьет, а всех сильных продаст как рабов. Люди эти с громкими воплями простирали руки к согражданам, умоляя спасти их от гибели или позора. Но статег Писистрат, глава кизикийского воинства, отвечал со стены, что о жалости надо молить не его, а бессмертных богов; смертным же он волен лишь посоветовать выносить все муки безропотно.
   6. Между тем для царя Митрадата осада Кизика обернулась бедой. Среди царских военных советников находился и римлянин, Луций Магий, бежавший от Суллы. Он, похоже, надеялся возвратиться на родину, искупив перебежничество к Митрадату предательством, что сошло бы у римлян за подвиг. Тайно снесшись с Лукуллом, он затем дал царю престранный совет: не препятствовать римскому войску приблизиться к Кизику, ибо, как уверял государя изменник, половина Лукулловой рати - два легиона - ненавидят главнокомандующего и готовы восстать и сомкнуться с понтийцами.
   7. Царь поверил той гибельной лжи. Всякий, знающий нрав Митрадата, непременно сему изумится, ибо царь был весьма подозрителен. Но к нему уже доходили слухи из расположения римлян, что Лукулл в самом деле отнюдь не любим в легионах, низвергнувших некогда Флакка и признавших своим императором Фимбрию - по нему они и звались с тех пор "фимбрианскими", хотя Фимбрия, как писал я в четвертой книге, на исходе войны Митрадата и Суллы покончил с собой в Тиатирах. Митрадат это знал, и теперешние донесения о раздорах между Лукуллом, сподвижником Суллы, и двумя легионами, состоявшими из приверженцев Мария, вряд ли сильно его удивили.
   8. Император Лукулл, полководец пока что неопытный, но человек весьма хладнокровный, запретил своим военачальникам помышлять о сражении, но, воспользовавшись извещением Магия, разместил свой лагерь так, чтобы царь оказался отрезанным ото всех дорог, по которым из Азии поступало к нему продовольствие. Всякий раз, когда римлянам удавалось захватывать в плен Митрадатовых воинов, Лукулл начинал их дотошно выспрашивать: сколько в царском стане палаток, по скольку в палатке солдат, сколько им выдают хлеба на день. По прошествии нескольких дней император Лукулл, бывший квестор, а по-нашему, казначей, несомненно расчислил себе, что огромное царское войско - триста тысяч конных и пеших - либо вскорости сдастся без боя, либо вымрет от голода, холодов и болезней.
   9. Наступала зима, оказавшаяся в тот год столь суровой, что прекратилось всяческое мореходство, и никто из союзников - ни фракийские города, ни Херсонес, ни Боспор, ни Ольвия - не могли оказать Митрадату помощь по морю, а в Азии римляне пресекали любые попытки купцов сбыть зерно и другие товары царю, находившемуся в величайшей нужде, но имевшему золото. Потому столь ужасным был разразившийся в Митрадатовом лагере голод. Люди съели остатки муки, съели скот и всех находившихся в стане животных; съели всё, что хоть сколько-то пахло злаком, плотью и кожей. Ели жухлую траву, солому и водоросли, ели змей, червей, насекомых. Дошло до самого страшного: пожирания трупов и человекоядения.
   10. Митрадат много дней оставался в неведении, каково положение дел, потому что ему самому раболепные слуги подавали за трапезой вдосталь мяса и хлеба. А от прочих палаток шатер государя был всегда отделен двойным частоколом и строгими стражами, дабы внутрь не проник незамеченным или незванным ни один человек. Потому Митрадат слишком поздно узнал, что ему надлежит выбирать между пленом и смертью. Но, привыкший в любых затруднениях действовать смело и дерзко, он решил попытаться спастись, разделив свое войско на две половины и отправив конницу в направлении Понта по вифинской земле.
   11. И Лукулл совершил сразу две ожидавшихся Митрадатом оплошности. Упустив внезапный исход царской конницы, император решил, что и сам Митрадат находился среди беглецов - и бросился тотчас в погоню. Ослабевшее царское войско не могло ни двигаться быстро, ни выдерживать длительный бой - потому Лукулл после яростной схватки разгромил понтийцев, и несколько тысяч убил, и оставил непогребенными. Но царя среди них не нашел.
   12. Митрадат между тем погрузил остальных своих воинов на стоявшие подле Кизика шестьдесят кораблей и отправился в Понт. Но и там не обрел он спасения: небывалой жестокости буря уничтожила весь царский флот. Много тысяч солдат, матросов, гребцов были заживо погребены в затонувших судах или выброшены бездыханными на вифинское побережье. И еще много дней приморские жители выходили искать между скал и песков трупы или скелеты, при коих имелось оружие, дорогие вещи и деньги. Море долго плевалось костьми убиенных и обломками корабельных снастей.
   13. Митрадат с детьми и друзьями неким чудом избег неминуемой смерти. Он выплыл из Кизика на большом грузовом корабле, который дольше прочих противился буре, однако и мачты, и весла, и руль были сломаны, а пробоина в трюме не оставляла надежды. Между тем пираты, чей тайный приют находился в окрестных горах, увидали, как чей-то богатый корабль терпит бедствие. Презирая опасность, они устремились к нему на своих быстроходных и легких триерах. Предводителем храбрых разбойников оказался давнишний знакомец царя Митрадата, киликиец Селевк, и оба они изумились той встрече. Царь, ни мига не поколеблясь, пересел на триеру Селевка, и она, вопреки бушеванию волн и свирепости ветра, сумела благополучно доставить его до гористого берега близ Гераклеи.
   14. Вряд ли кто из людей, склонных к мудрости и благочестию, усомнится, припомнив все пережитые Митрадатом под Кизиком бедствия, что они не могли оказаться лишь делом рук и ума человеческого. Я-то верю, что тут не могло обойтись без вмешательства воли бессмертных, каравших царя за какое-то совершенное им святотатственное прегрешение, но сгубить до конца не осмелившихся, потому что иначе нарушился бы предначертанный ему свыше удел. Или, может быть, как и в годы деяний, воспетых Гомером, рознь кипела не только у нас, на земле, но и стане богов, и одни желали царю Митрадату погибели, а другие, напротив, спасения. Пересилила воля последних, среди коих, как я полагаю, были Зевс и Дионис - боги, чтимые Митрадатом с неизменным усердием, хоть и был он по вере не эллин, а перс.
   15. Очутившись на берегу, Митрадат принес богам-покровителям должные жертвы и остался в мариандинской земле в окрестностях Гераклеи. Не желая прежде времени раскрывать тайну своего избавления, царь там жил до весны, рассылая надежных людей во все стороны, собирая новое войско и созывая к себе уцелевших друзей и стратегов. Когда сил накопилось достаточно, Митрадат, уже почитавшийся всеми умершим, вдруг покинул убежище и объявился под стенами Гераклеи, ввергнув Рим - да и все окрестные страны - в испуг и смятение.
  
  
  
  
   Вешний вечер.
   Последнее солнце - меж колоннами Афинеона. Боги горних ветров, словно отроки, состязаются в буйных проказах, гоняя туда и сюда облака - клочковатые и разлохмаченные. И поэтому Ма Эрморада сидит с Аполлонием не в дворцовом саду, а в своих покоях. В небольшой, скромно убранной зале. Наилучшее тут украшение - медно-бронзовая, с позолотой и самоцветами статуя: Эос юная, багрянокудрая, в колеснице правит квадригой. Присмотревшись, заметишь и надпись, помещенную на колесе: "Сотворил Гармонид для Фоанта". А вглядевшись совсем уж внимательно, восхищенно и скорбно прозришь в юной Эос - Ма Эрмораду. И она, уловив отсвет ужаса этой догадки в твоих взорах, уставленных на ее землистую кожу, на морщины и седину под лилово-пурпурной тканью - лишь кивком и слабой улыбкой подтвердит, что когда-то была молодой, и цвела, и сводила с ума земнородных и небожителей... Небо - сфера, и путь колесницы неизбежно стремится к закату. Но пока путь не пройден - свети, озаряя для всех окоём...
   Аполлоний вослед отцу своему Гераклеодору успел полюбить этот край, диковатый для херсонесита и огражденный причудливой линией горных вершин от земель сопредельных Боспора и Скифии. Он успел полюбить обе - древнюю и молодую - столицы, Сотерию и Афинеон, в чем-то родственные, но совсем не похожие, будто сводные сестры. Так и было: ведь Сотерия основана первопришельцами из стародавних Афин, не имевших еще Парфенона - а светлый город Афинеон был воздвигнут Фоантом во славу потерянной родины, которой сам он ни разу не видел... Аполлонию нравится даже здешний народ - двукровный, двусущностный, двуименной - тавроэллины и тавроскифы, называющие своего государя "Отцом", государыню - "Ма", и таящие детские души под наружностью неукротимых разбойников. Но превыше всего он успел привязаться к царской семье, оскудевшей и обедневшей, но зато сохранившей из всех непреложных признаков царственности лишь глубинные и неподменные: прямоту речей и поступков, верность слову - всему вопреки, неизменность к друзьям - и бесстрашие перед судьбою... Дух Фоанта и дело Фоанта. Ныне всё это - в Ма Эрмораде, в ней одной. Сын их, Каллий Кентавр - он какой-то иной. Слишком явственно в нем отпечаталось - воспитание у Митрадата. А наследник, дитя Дионисий, пока что - так мал...
   В золотисто-рдяном луче, миг от мига слабеющем и ползущем медленно по полу, занимается тихой игрою - ребенок. Его кудри, когда солнце на них упадает, загораются темным огнем. Цвета глаз разглядеть невозможно: головенка опущена долу. Он с усердием составляет узоры из камешков - сердоликов, агатов, опалов и яшм, каковые тут в изобилии после бурь находят у моря. На полу постлан толстый теплый ковер из цветного скифского войлока, чтобы маленький человечек, внук великий царей, не простыл. В полумраке багровые краски ковра греют взор густотой и невянущей яркостью, но безжалостный луч, равнодушно скользя по покрову, обнажает залысины, дыры и пятна... Переводишь взгляд на настенные росписи - тоже волей-неволей увидишь тут трещинку, там царапинку, отлетевший кусок штукатурки, копоть, сырые разводы... Всё стареет, всё меркнет... Неловко советовать: обновите, мол, краски, смените ковры, закажите взамен расшатавшихся кресел и лож - крепконогие, новые... Ибо Ма Эрморада ответит с печальной улыбкой: зачем мне? Я и так доживу свой срок среди старых вещей, как средь старых приятелей - эти стены ведь помнят Фоанта, других мне не надо; на этом кресле он сиживал, из этой надтреснутой чаши он пил... Каллий - тот раздраженно махнет рукой, еле буркнув: "А, ладно, потом"...
   И ни мать, ни сын не признаются даже близкому другу семьи, что на роскошь - средств не хватает. Царь с трудом исхитряется придавать некий блеск своим пиршествам, но доходы от скудной казны без остатка уходят на войско, снаряжению и обучению коего Каллий посвящает ныне все силы. Митрадат разрешил "Кентавренышу" завести и вышколить рать. Времена-то настали тревожные...
  
  
  
   Лишь об этом - о самогубительном ходе войны Митрадата Евпатора с Римом - сейчас разговоры. Во всех царствах и городах от Колхиды до Фракии, во дворцах, возле храмов, на рынках, в тавернах, в портах и даже в притонах.
   Но Ма Эрморада расспрашивает Аполлония о другом. О кончине его родительницы, Эрморадиной давней подруги, Тимо. Аполлоний нежно и скорбно вспоминает последние дни своей матери, погребение, поминовение, слезы младшего брата, которому он теперь - всё, потому что сестра вышла замуж и уехала в Месембрию. Кстати, там теперь тоже вряд ли совсем безопасно: ведь фракийские города присягали на верность царю Митрадату, и вторая римская армия, братом консула, Марком Лукуллом ведомая, может двинуться из Македонии - против тех городов...
   "Я насилу дождался весны и начала поры судоходства, - говорит Аполлоний, - чтобы съездить за море, в Гераклею, поскорее свернуть там дела и продать наш тамошний дом". - "Для чего? - удивляется Ма Эрморада. - Ты боишься, что Гераклею - тоже затронет войной? Но ведь там, сколь мне ведомо, благоразумный народ, и надеюсь"... - "Владычица, нету больше надежд. Царь заставил их - принять его сторону". - "Как!... Ведь он, говорят, совершенно разбит, обескровлен"... - "Нисколько. Цел, и жив, и здоров. И вдобавок - при войске". - "Ты... видел его?"
   Перед тем, как дать Аполлонию рассказать столь важные новости, Эрморада просит помедлить: "Постой, я пошлю за Каллием, если он во дворце, то придет непременно"...
   Пока слуги ищут царя, луч, скользивший по ворсу ковра, обращается в дым багряный - и гаснет. Меркнут краски рассыпанных камушков. В залу вносят светильники. Рядом с креслом ставят жаровню, чтобы царице не было холодно. Мальчик бросает игру и подходит рассеянно к бабушке. "Милый, может быть, хочешь во дворик?" - вопрошает она, гладя внука по темновихрастой головке. - "Там пока что светло. Только ветер. Но если теплее одеться"... "Не хочу", - отвечает он ей и упрямо, и робко. И придумывает, как продолжить свое столь диковинное для младенца созерцательное развлечение: собирается камешки в кучку, нагружает ими Эрморадин подол - сам же, стоя рядом, берет один за другим - и разглядывает на просвет, и любуется, как мерцание пламени оживляет застывшую плоть самоцвета с узорами...
   "Не пойму, в кого он такой, - говорит она Аполлонию. - Разве... в мать, в бедняжку Статиру? Ты ведь помнишь ее?" - "Да, моя госпожа". О, еще бы - не помнить!.. Аполлонию до сих пор, когда он оказывается в этой зале, мерещится, что сейчас раздернется полог у двери - и к свекрови войдет Митрадатова дочь, темнокосая, синеглазая, стройная, в шелке и золоте, с милым детски-округлым лицом, но - увечная, но - хромоногая...
   "Она тоже часами молчала со мной перед родами, - продолжает Ма Эрморада. - Погружалась в свои потаенные думы, да так глубоко, что никто не смел потревожить ее никакими расспросами. Там мне было понятно без слов. Но - ребенок?... Ты думаешь, это я его никуда не пускаю и держу в стороне от ровесников? Сам не хочет. Немного побегает, порезвится - и скучно ему. Лучше будет раскладывать камушки - или буквы писать"... - "Буквы?!"... - "Да. Я сама испугалась, когда увидала. Ведь никто не учил. Сам придумал срисовывать угольком из жаровни те надписи, что на стенах, картинах и вазах. А потом принялся составлять из букв - имена и слова. Исчертил мне в спальне весь пол! Каллий думал отшлепать, а я заступилась: что с дитяти трехлетнего взять? Да и чей еще сын в эти годы выучит грамоту?"...
   Аполлоний лишь головою качает: "Не знаю. Мой Гераклеодор - его сверстник - еще не всё хорошо выговаривает. А читать и писать... Нет, такое мне не встречалось. Но может быть, госпожа, ты напрасно ему позволяешь столько времени быть среди взрослых? Не рано ли?"...
   Эрморада вздыхает: "Он - наследник. Ему - жить и править. Пускай привыкает".
   В этот миг Дионисий отнимает от зрачка голубой халцедон - и глядит прямо-прямо в глаза Аполлония. Очи мальчика сами похожи на дымчатый камень с золотисто-серыми крапками. Или в них огонь отражается?
   "Удивительные у ребенка глаза, - говорит Аполлоний. - Как темный янтарь". - "Непонятно опять-таки, чьи, - улыбается Ма Эрморада. - Ото всех понемножку забрал. Столько разных кровей в нем намешано! Он и скиф, он и перс, он и тавр, он и эллин"...
   "Не хватает еще, чтоб женился - на римлянке!" - шутит гость не особенно ловко. - "Это лучше, чем воевать", - соглашается Эрморада с простодушной готовностью. - "Да, но римляне страшно надменны и чванны, - отвечает ей Аполлоний. - Много больше тех самых царей, против коих они"...
   Входит - Каллий.
  
  
  
   В первый раз Аполлония привезли сюда маленьким, лет пяти, показать госпоже Эрмораде. Он не ведал тогда, что его принимает царица. Может быть, ему говорили, но Аполлоний про это запамятовал, видя в ней лишь подругу родителей. Она была с ним безмерно нежна и безмерно печальна; позже Гераклеодор объяснил ему, почему: ее сына забрал Митрадат. "И... убил?" - "Нет, напротив, растит во дворце, но мать его много лет не видала". С Эрморадой осталась лишь дочь, Гипсикратия. Аполлонию она совсем не понравилась: задавака, драчунья, капризница - хорошо, что не ябеда и не плакса. Когда он дал ей сдачи, не побежала к матери жаловаться. У мальчишек после такого обычно начинается славная дружба, но эта гордячка перестала с ним разговаривать. Больше отец не брал Аполлония в Афинеон, а тому и не сильно хотелось.
   А второй раз он приехал сам, уже взрослым, повинуясь предсмертной воле отца и снедаемый любопытством, естественным в уроженце вольного города: любопытством к людям иной судьбы и породы - к людям варварской крови и царского рода. Аполлоний до этого изредка видел скифских царьков, но торговли с ними не вел. И однажды - издалека - лицезрел самого Митрадата, когда ездил с Гераклеодором в покоренную государем римскую Азию. Чиновник, принимавший у херсонеситов хлеб - доставленный в срок и отборный - собирался исхлопотать для них как великую милость приглашение в царский дворец на вечернее пиршество. Но Гераклеодор отказался, придумав достойный предлог, и они ограничились только зрелищем царского выезда. А расстроенному Аполлонию он объяснил: "Я уже с Митрадатом встречался. Два раза. С меня - предостаточно. Помни, сын: от богов и царей смертным лучше держаться подальше". Аполлоний поймал его на слове: "А Фоант?"... - "Он был прежде всего человек, а потом уже царь", - рек со вздохом Гераклеодор. И добавил: "Может, это его и сгубило"...
   Всё равно: трудно было представить себе, чтобы царь пусть маленькой, варварской, но самогордой страны находился бы в искренней дружбе с простым гражданином. И рассказы Гераклеодора о беседах и встречах с покойным царем тавроэллинов Аполлонию приходилось пока принимать лишь на веру.
   Тогда, в ту поездку, они в Абидосе натолкнулись случайно на Каллия. И обоим он не понравился. "При наружном сходстве с отцом - ничего хоть сколько-то общего", - говорил Гераклеодор. Ну, еще бы! Митрадатов воспитанник. Светский модник, пустой и заносчивый. Что за сердце нужно иметь, чтоб чужие тебя уговаривали: напиши письмо своей матери, ты ведь едешь не в пир, на войну! Пусть она хоть знает, куда - если что - посылать за твоими останками, и в какую сторону - плакать...
   Он доселе не очень-то мил Аполлонию, Каллий Кентавр, но пустым и бездушным теперь Аполлоний его не назвал бы. Сын Фоанта очень непрост. Бурно вспыльчив, болезненно горд, своеволен, упрям. Склонен к резким шараханиям. То придирчив в делах, то небрежен. То без удержу весел, то мрачен. То беспечно доверчив, то вдруг подозрителен даже к друзьям. "Трудно с ним", - втихомолку вздыхают сановники, слуги и подданные. "Разве можно сурово судить его! - заступается Ма Эрморада. - Вся душа его с детства изломана"... Но зато добродетели Каллия тоже изрядны: он на редкость преданный сын, храбрый воин, муж слова и чести... Верный памяти слишком рано умершей жены, он лелеет единственное их дитя, Дионисия, вовсе не помышляя взять себе другую царицу... Впрочем, у одиночества Каллия, говорят, есть иные причины: оставаясь вдовцом, он по-прежнему может считаться не просто воспитанником, а зятем царя Митрадата, что влечет немалые выгоды, и особенно нынче, когда на Боспоре правит царевич Махар, с коим Каллий с детства не ладил. Махар, вероятно, был бы не прочь подчинить себе и соседнее царствице, но не сделает этого против воли отца - Митрадат же пока благосклонен к дому Фоанта...
   В первый раз Каллий встретил Аполлония сухо и сдержанно, еле вспомнив, что виделись в Азии. Аполлоний теперь понимает, что Каллия раздражала его ненамеренная сопричастность к семейным делам, о которых - Каллий боялся - Аполлоний мог разболтать на любом приморском базаре. И своей грубоватой надменностью Каллий только оборонялся. Вовсе не нападал. Жесты - резки, слова - отчужденно-насмешливы, но глаза... Глаза умоляли: "Не коснись моих тайн".
   Между Каллием и Аполлонием никогда не могло бы сложиться той доверительной дружбы, какая была у Гераклеодора с Фоантом. Но некая связь несомненно была. Очень странная. Через женщин: Статиру и Ма Эрмораду. Ведь когда Статира скончалась, Каллий явно терзался раскаянием. Он ее не любил, это многие знали, но успел привязаться и оценить ее кроткий и доблестный нрав, заставлявший забыть о ее телесном изъяне. Ему было приятно и лестно, что его женой восхищаются. Аполлония он даже приревновал. Но после смерти Статиры принимал его чуть ли не братски - угощал его наедине, вспоминал покойную, плакал, рассказывал про былую их жизнь при дворе Митрадата. А когда прошлой осенью Аполлоний прислал сюда весть о болезни и смерти Тимо, своей матери, Каллий тоже ответил посланием, сочинить которое вряд ли мог человек бездушный и черствый: "Друг, никто не заменит родительницу - я познал это глубже, чем многие. Только помни: ты здесь желанен. Моя мать - твоя мать. Плачь о мертвой, но не отчаивайся"...
   Так оно повелось и сложилось, что, считая Каллия другом, Аполлоний ездит сюда прежде прочего - к Ма Эрмораде. И общается более - с нею. И ему много легче назвать ее мысленно - "Ма", чем царя тавроэллинов - "братом".
  
  
  
   Вид вошедшего Каллия хмуроват: верно, зов матери пришелся некстати. Завитой и нарядный, он явно собирался уйти из дворца - Эрморада сказала, у кого-то из царских друзей ныне свадьба. Подражая царю Митрадату, Каллий любит блистать. На лазурном плаще золотая кайма, яркоалый хитон полыхает как пламя, в руках кипарисовый посох с навершием в виде Сфинкс, наследство Фоанта... Сам слегка подрумянен, чтобы скрыть нездоровую бледность лица - след когда-то испитой отравы. Эта бледность и оставшиеся после ран шрамы и хромота не дают ему ныне считаться красавцем, но гораздо верней миловидности привлекают сердца. Сколько девушек в этой стране мечтали бы разделить кров и ложе еще молодого царя. Но... слово сказано: "зять Митрадата".
   - Милый мой, Аполлоний был в Гераклее - и видел его! - говорит взволнованная Эрморада.
   - Государя?!
   - Ну да.
   Нет нужды даже в имени, ибо так называться может только один человек на земле. За делами, словами, победами и поражениями которого все следят - затаив в утробе дыхание. Потому что едва ли не все повязаны с ним: кровью, клятвой, судьбой...
   Каллий преображается. Очи горят. Он садится и внемлет рассказу со всевозрастающей радостью.
  
  
  
  
  
   16. Гераклея Понтийская оставалась дотоле в стороне от раздоров между царем Митрадатом и Римом, но имела договоры о союзе и дружбе с обоими. Римлян там, как везде, не любили, считая разбойниками, однако и Митрадату гераклеоты помогали весьма неохотно, скрепя сердце жертвуя малым, лишь бы царь не потребовал большего. Только ценою угроз и захвата нескольких знатных граждан в заложники смог Митрадатов наварх Аристоник получить пять военных пентер для отправки под Кизик.
   17. И когда через год Митрадат подошел к Гераклее и потребовал, чтобы ему, как союзнику, отворили ворота, горожане не знали, как быть. Когда царь еще осаждал кизикийцев, в Гераклею хлынули римские откупщики, начавшие домогаться налогов, хотя до сих пор город был свободен от податей. Возмущенные граждане выгнали алчных латинян, а некоторых и убили - но поняли, что за участь их ждет, если город когда-нибудь станет владением Рима. Потому у царя Митрадата отыскалось в Гераклее немало сторонников, среди коих был Ламах, один из правителей города. Но в совете возобладало мнение тех, кто был склонен блюсти осторожность. Решено было откупиться от Митрадата деньгами и продовольствием, но его самого не впускать - "ибо в городе негде разместиться царскому войску".
   18. И тогда Митрадат, сговорившись с Ламахом, разыграл примерную кротость. Не пытаясь прибегнуть к насилию, он снялся с лагеря и удалился в соседние горы. А Ламах объявил через несколько дней, что за собственный счет учиняет большие гуляния за городом, потому что приспело великое празднество в честь Деметры, которое бывает обычно весной. Горожане охотно отправились в рощу и дол, где накрыли столы с угощением и устроили в честь богини процессию с принесением жертв и другие прекрасные зрелища. В городских же стенах, кроме немногочисленной стражи, ветхих старцев и рожениц с младенцами, не осталось почти никого.
   19. Вот тогда-то царь Митрадат быстро занял оставленный город. Когда гераклеоты вернулись домой, предпринять что-либо оказалось уже невозможно: царь завладел всеми главными зданиями и поставил посты своих воинов у ворот и на всех перекрестках. Впрочем, люди, пришедшие с празднества, вовсе не были склонны устраивать в Гераклее побоище и, хотя изумились сему вероломству, разошлись по домам. А наутро глашатаи стали созывать всех граждан на собрание, где бы царь объяснился с народом.
  
  
  
  
   - Постой! - прерывает Каллий рассказ Аполлония. - Ты там был?
   - На празднике - нет, я же ехал туда не гулять, а покончить с делами...
   - Ты видел, как он входит в город?
   - Этого, друг мой, не видел почти что никто. Я сидел себе дома, обложенный кучей расписок, отчетов, счетов. Слуги спешно паковали и выносили все вещи - ведь дом был уже продан. Вдруг - привратник соседский кричит: "Господин! Аполлоний! Царь - в городе!"... Всё свершилось внезапно и молниеносно. Потому так легко удалось.
   - А собрание? Ты пошел туда?
   - Из любопытства - пошел.
   - Счастливец! Ты видел - его! Опиши же мне всё подробно: как выглядит, держится, как говорит...
   - Митрадат-то? Ну... как подобает царю. Величав, пышнословен, весь в золоте.
   - Нет, другое... Скажи, Аполлоний, эти беды, что он перенес - они сильно его изменили?
   - Друг, откуда мне знать? Это ты был с ним близок долгие годы. А я - видел прежде лишь раз, да и то очень издалека... Ну, конечно, возраст в нем чувствуется. Как и пережитые несчастья. Впрочем, телом он мощен, крепок и прям. И лицом - не обрюзгл. Но изрядно седой и в морщинах.
   - Ему сейчас... лет шестьдесят, - произносит вдруг Эрморада.
   - Как он был когда-то прекрасен! - с восторженным сожалением вспоминает Каллий. - Красота его, обаяние, блеск очей и речей покоряли порой и врагов, ибо даже враги поддавались смятению: вдруг и вправду он - явленный Бог...
   Эрморада, лицо опуская, мрачнеет.
   - О, пленять он и нынче горазд, - говорит Аполлоний. - Горделивая старость воздействует на сердца столь же сильно, сколь пылкая юность. И язык его знаменитый, оплетающий слух и сознание золоченой сетью речей - властных, грозных, шутливых, язвительных - остается при нем. Ритор - просто непревзойденный! Потому толпа, поначалу негодовавшая на предательский сговор царя и Ламаха, постепенно смягчилась, а вскорости покорилась царю и кричала - "Да здравствует царь Митрадат!"... И поверила его клятвам в вечной дружбе. И сочувственно возмутилась при упоминании римлян - "стаи гарпий и хищников, против коих любые средства приличны"... С восторгом внимала его обещаниям скорой победы, ибо - "консулу Котту я легко разгромил, а Лукулла спасла только буря, погубившая мои корабли"... Он ручался, что неудача под Кизиком - это случайность, и что вскоре он отыграется, потому что в Великой Армении его зять Тигран, царь царей, собирает войска и готов идти против римлян...
   - Правда?! - с истинной радостью вопрошает Каллий.
   - Не знаю, - ответствует Аполлоний сдержанно. - Я свернул дела и уехал. Но гераклеоты речам Митрадата, похоже, поверили.
   - Он - остался в городе?
   - Нет. Всем всего насулив, он отбыл в Синопу. В Гераклее поставлен лишь гарнизон под начальством галата Коннакорика. Я боюсь, что теперь Гераклее - конец. Рим уже не простит ей измены.
   - Митрадат и Тигран не допустят того!
   - Друг мой: оба царя - далеко. А римляне - близко.
   - Ты, похоже, его осуждаешь? - прерывает насупленно Каллий. - Он всего лишь заставил гераклеотов соблюдать договор...
   - Это так. Но зачем увлекать за собой при падении - сотни тысяч людей? Совершенно ему посторонних...
   - Посторонних?
   - Ну да. Почему разразилась война? Митрадат не желал примириться с завещанием Никомеда. Что за дело до этого - гераклеотам? Херсонесу? Или хоть бы... и вам?
   - Да уж! - Каллий взвивается с места. - Ни малейшего дела! Вероломные эллины! Вы не воины - вы... торгаши! Когда царь был нужен вам как защитник - вы не мнили его "посторонним"! Вы его умоляли: "Приди и спаси!"... Вы кричали - "Отец! Избавитель!"... Вы носили его на руках, пели гимны, ставили статуи... А теперь, когда он бросил вызов врагам человечества и восстал против Рима - вы, за шкуры свои перетрусив, объявили себя "непричастными"?!... Где же - мужество ваше? Где - верность обетам? Где - честь? Где простая - в конце-то концов - благодарность?... Да неужто вы все - лишь скоты, хуже римских рабов, что сумели-таки - взбунтоваться...
   Эрморада бросается к сыну:
   - Каллий! Остановись! Ты не ведаешь, что произносишь! Оскорбление гостя - позор! Горе нашему дому! Опомнись!...
   Тот, не внемля, бушует по-прежнему:
   - Гостю тоже бы не пристало - оскорблять моего воспитателя! Ибо царь Митрадат мне такой же отец, как Фоант! Пусть не плотью и кровью, но - духом! Он взрастил меня, он мне жизнь два раза спасал, он... Да всем, что я нынче имею - я обязан ему! И когда даже пёс распоследний предаст его, я не дрогну пожертвовать всем, что...
   - Сын! - вдруг каким-то каменным голосом вопрошает Ма Эрморада. - Ты пожертвуешь - собственным сыном?...
   Негодующий Каллий осекается, тяжко дыша.
   Дионисий, испугавшись громких речей и укрывшийся за креслом бабушки, робко выглядывает. Возле кресла рассыпаны - камушки, упавшие с ее подола. От волнения он подбирает их и зачем-то кладет себе в рот.
   "Выдь-ка, мальчик, - строго велит ему Каллий. - И немедленно выплюнь: подавишься".
   Тот послушно роняет губами обслюнявленный самоцветик. Но вцепляется в подлокотник кресла так, что не оторвешь.
   Каллий очень угрюмо взирает.
   А потом изрекает безжалостно:
   - Я уже - пожертвовал им. Уступив тебе воспитание. Ибо ты мне растишь не царя, а - слюнтяя. Но учти: лучше мне увидать его мертвым, чем - римским рабом!
   Повернувшись круто - уходит.
  
  
   По землистым щекам Эрморады - струи слез. Она уж и прячет лицо в покрывало, и пытается сладить с собой... Всё напрасно.
   Боги, чем ей помочь?!
   Аполлоний в смущении ни на что не может решиться. Ни уйти, ни приняться ее утешать. Как - утешишь? Какими словами?... Лишь малыш Дионисий, забравшись на колени к бабушке, обнимает ее, вытирает слезинки дрожащими пальчиками, но и сам - сотрясается в плаче...
   Сколько ж будет длится - отчаяние? Эта горькая влага - из тех, что способны сочиться часами...
   Снова хлопает дверь.
   Возвращается Каллий. Весь - нерв и порыв. Прохромав через залу, он бросает свой посох - и рушится в ноги Ма Эрмораде. Дионисий шарахается в дальний угол, пугаясь новой вспышки отцовского гнева и боясь, что тот разлучит его с бабушкой.
   Каллий не обращает на сына внимания. Гладит матери руки. Целует пальцы. Обнимает колена. Молит: "Мама, прости!"...
  
  
   Ну конечно же - та прощает.
   Лишь напутствует ласково: "Милый, лучше бы ты извинился перед Аполлонием. Меж родными - чего не бывает".
   Он сует Аполлонию руку и смущенно бурчит: "Друг! Прошу, не сердись - я был слишком взволнован твоими вестями"...
   Гость ответствует: "Не беспокойся, я всё понимаю. Мне нельзя обижаться на вас".
   Успокоенный Каллий, обняв на прощание мать, с облегченной душой удаляется.
  
  
  
   - Быть царем - неужели так обязательно? - спросит Ма Эрморада, вздыхая. - Разве просто быть - недостаточно? Я была счастливее всех - до того, как приняла власть. Почему бы не жить - как земля, как вода, как деревья, как камни... Камни - тоже живые, я - знаю...
   - Кто-то жаждет быть - как огонь, - скажет ей Аполлоний.
   - О да, - согласится она. - Ненасытный и всепожирающий. И скорее палящий, чем греющий. Но сжигающий - сам себя. Кучка пепла - всё, что останется. То - расплата за дерзость, с коей пламя взвивается в небо, угрожая - богам...
   Мальчик снова выходит из сумрака, подбирает свои самоцветы и становится возле жаровни.
   Эрморада взирает - на гостя.
   Аполлоний - на Дионисия.
   Дионисий глядит на огонь.
  
  
  
  
  
   20. Митрадат на всеобщем собрании убедил гераклейский народ, что победа над Римом возможна, и что зять его царь Тигран Арменийский уже собирает в помощь ему преогромное войско. Обнадежив гераклеотов такими речами и оставив там гарнизон, царь отправился морем в Синопу, обгоняя Лукулла, который вел свои легионы через земли Галатии в Понт.
   21. Для возмездия гераклеотам Лукулл послал Марка Котту, который три года не мог овладеть этим городом. Осажденные верили, что Митрадат непременно придет им на помощь, и готовы были терпеть все напасти военных невзгод, лишь бы не поступиться свободой. Но в конце концов отыскался предатель, тайно снесшийся с римлянами и впустивший их в городе через неохраняемый лаз поздно ночью. И измученный город наполнился криком, огнями и кровью.
   22. Котта, мстя за свои неудачи в войне, убивал без пощады и тех, кто покорно сдавались ему. Всё имущество города - даже статуи в храмах - он назвал своею добычей и обобрал Гераклею до последней глиняной плошки. С заурядной для римлян жестокостью Котта отнял и выслал в Рим три святыни гераклеотов: изваяние самого Геракла, покрытое золотом, настоящую палицу и доспехи сего полубога, находившиеся в местном храме с незамятных пор. Через несколько десятилетий город ожил и снова отстроился, но былого могущества возвратить себе больше не смог, а украденный Коттой кумир так и не был туда возвращен. Гераклея живет, но как будто с исторгнутым сердцем и мертвой душой.
   23. Это, впрочем, случилось потом. А тогда, расставшись с Коттой, император Лукулл продвигался в сторону Понта, однако столь медленно, будто вовсе и не стремился ко встрече с врагом, а желал лишь наполнить богатой добычей обозы. Укрепленные и готовые защищаться города побережья Лукулл обходил стороной, зато разорял не имевшие гарнизонов селения, забирая, что мог - деньги, скот, рабов, драгоценности. В легионах возникли недобрые слухи, что верховный военачальник позабыл о цели похода - покончить с царем, и заботится лишь о скорейшем обогащении. Но Лукулл отвечал недовольным, что от малых побед мало проку, и что лучше позволить царю Митрадату вновь собрать наибольшее из возможного войско, дабы, если бы он потерпел теперь поражение, то уже никогда не сумел бы стать Риму опасным врагом.
  
  
  
   "Царь Митрадат Евпатор Дионис - царю царей Тиграну Великому.
   Другу, зятю, собрату, соратнику.
   Да исполнятся данные клятвы.
   Враг - и самых врат твоего неоглядного царства. Враг сей - Рим. Если мы, государи Востока, не сплотимся сейчас в одну рать, защищая наши святыни - троны, храмы и алтари - нас низвергнут потом одного за другим. Ибо за уцелевшего - некому будет вступиться. Да неужто боги позволят, чтобы нас, старых львов, затравили стаи шакалов, гиен и волков? Я готов сражаться, доколе достанет дыхания, ради всех нас, наследников Дария и Александра. Ведь войну я веду - лишь из чести, не из корысти. И прошу твоей помощи не оттого, что я слаб, но затем, что мы вместе - сильнее меня одного.
   Мой названый отец Метродор передаст тебе это послание и расскажет, в чем я нуждаюсь.
   Верю в верность твою, мой Тигран, и заранее радуюсь.
   Поспеши поддержать благородное дело - и слава твоя не померкнет в веках.
   Да хранят тебя наши боги, собрат мой, соратник и зять".
  
  
  
  
  
   24. Сознавая неизбежность жестоких сражений, но стараясь оттянуть их, насколько сумеет, Митрадат не остался в столице, но отступил на окраину царства, в горы Малой Армении, где с давнишних времен позаботился возвести много мелких, малоприметных и каверзных для врага крепостей. Там же были устроены тайные подземелья, набитые серебром и сокровищами. Царь забрал с собой в лагерь всех своих малолетних и взрослых детей, а царицу, сестер и других своих женщин, дабы не подвергать их походным лишениям, перевез в Фарнакию - город на побережье, имевший старинный дворец и хорошо укрепленную крепость.
   25. Царский лагерь стоял под Кабейрой, и оттуда царь обратился с воззваниями к государям окрестных земель. Он отправил гонцов и на Кипр, и в Египет - к женихам малолетних своих дочерей Митрадаты и Нисы. Но усердней всего уповал Митрадат на двоих, кто был ближе всего и родней: на сына Махара, боспорского архонта, которого прочил в наследники трона, и на зятя Тиграна, владыку Великой Армении. Махару вменялось посылать через море хлеб и прочую снедь осажденным Синопе и Амису. А Тиграна царь попросил о военной помощи, ибо собственное Митрадатово войско весьма поредело, и царь опасался им рисковать. Чтобы царь Тигран не замедлил исполнить свой долг, Митрадат доверил письмо одному из своих приближенных, философу Метродору из Скепсиса, коего ни один человек, кроме разве царя, не умел превзойти в красноречии, и коего сам государь называл "отцом", ибо тот был старше по возрасту.
  
  
  
  
   Для второго - на сей раз серьезного, а не помпезного - свидания с Метродором царь Тигран выбрал место, где беседа могла бы течь откровеннее, чем в тронном зале среди стольких очей и ушей. Там они всего лишь торжественно обменялись приветствиями. Каждый силился поразить другого блеском, спесью и великолепием. Да, Тигран, увенчанный в Вавилоне тиарой "царя царей", выше всех теперешних азиатских монархов по сану - но Метродор и годами постарше, и титул имеет прередкостный: "отец государя" - стало быть, для Тиграна, Митрадатова зятя - он "праотец"!...
   Над этим переплетением судеб они слегка посмеялись.
   Потом Метродор передал Тиграну послание. Но сути его они тогда не касались. Говорили о мелочах: о здоровье царя, о его сыновьях, о зверинце в Кабейре... Метродор получил приглашение осмотреть на досуге дворцовую библиотеку.
   И... конечно же, встретил Тиграна - на лестнице.
   "Как приятны бывают нежданные встречи!" - улыбнувшись, сказал царь царей. А придворный, приведший туда Метродора, исчез, повинуясь невидному жесту.
   Дабы всё протекало с сугубой естественностью, царь и гость наткнулись за дверью на черноокого тонкого юношу. При Тиграновом появлении отрок низко склонился, сжимая еще не развернутый свиток.
   "Артавазд, мой возлюбленный сын", - молвил царь, с повелительной нежностью возлагая ему на макушку персты. "Он... не внук царя Митрадата?" - спросил осторожно философ. - "О нет. Клеопатра, конечно, царица, однако совсем не единственная, кто дарил мне детей", - пояснил царь царей. И добавил, кивнув в Артаваздову сторону: "Очень любит учение. Склонен к словесности и слагает даже стихи"... Разумеется, отпрыск Тиграна, трепеща от волнения, прочитал кусок из трагедии про Диониса и тирренских разбойников, сочиненной им в прошлом месяце. Говорил он по-эллински, как и отец, с арменийским акцентом, однако письменный слог его был достаточно грамотен. Ритм не очень хромал, и фантазия оказалась изрядной - а чего еще требовать от царевича-варвара? Метродор похвалил его, но поэт-самоучка пристал: нет, я знаю, там есть прегрешения, я сгораю от жажды учиться, ибо сам смутно чую - чего-то такого не хватает этим стихам...
   Не хватает - лишь жизни, мой милый.
   И - школы. Но сие поправимо: ты юн.
   А талант - несомненен. Дерзай же!
   Окрыленный и озадаченный, Артавазд улетел совершенствоваться. Познавая жизнь мимоходом.
   Царь и ритор остались - вдвоем.
  
  
  
   Да, Тигран был когда-то красавец. Как и тесть его Митрадат. Царь царей лет на десять постарше. Тот был мощен, этот - изящен. Лев - и барс. И доселе в Тигране видна горделивая стройность осанки, чуть тягучая плавность движений утомленного хищника, тонкость черт, ставших в старости несколько резкими из-за властных складок у рта и надменных налобных морщин. Гордый нос и орлиные очи сохранились почти в неизменности - в точь, какие глядят с изваяний и царских монет. Поседевших волос незаметно. Но возможно, что волосы крашены, ибо брови уж слишком изысканны в линии, слишком тверды и черны, чтобы не быть хоть слегка подрисованными. Пясть - бела и холена: каждый ноготь отделан заботливо, жил не видно, кожа не сморщена... И единственное, что могло бы подпортить картину величия - это рост. Царь царей невысок. Но красивые сапоги с каблучками заставляют казаться стройнее, а уж если Тигран восседает на троне в тиаре - никого нет превыше его.
   Сегодня он без тиары. В обычном венце.
   И глядится не государем - а просто хозяином, пожелавшим выказать гостю уважение и любезность.
  
  
  
   Первым делом Тигран подозвал его к полке, на которой, блестя киноварными ярлычками, красовались в нарядных округлых футлярах...
   Труды самого Метродора Скепсийского.
   - Видишь? Ты и у нас знаменит, - указует Тигран. - Здесь все твои книги, что дошли до Армении. А вот там - писания моего многочтимого тестя...
   - Боги явно побеспокоились, - улыбается гость, - о созвучии наших имен, моего с Митрадатовым, дабы мы и в хранилище свитков, и в веках оказались бы - вместе.
   - Он повыше, ты малость пониже, - продолжает сравнение царь. - Впрочем, я привык полагать, что словесность и философия, в коих ты достиг своей славы, возвышают душу сильнее того, чем занимается - он. Я держал в руках его опыты, а осилить не смог: чересчур ухищренно. То пособие по врачеванию, то трактат о камнях, то о свойствах веществ или о составлении противоядий...
   - Митрадат полагает достойным царя выпускать для прочтения лишь ученые книги. Но, насколько я его знаю, он способен - на всё.
   - Да, вернее не скажешь! - соглашается тотчас Тигран. И, как будто смакуя последнюю фразу, повторяет ее с расстановкой: - Митрадат - способен - на всё...
   Через книжную пыль пробивается - металлический запах политики.
   - Только мне непонятно, - продолжает Тигран размышлять, разворачивая наугад Митрадатово описание ядовитых змей и растений. - Непонятно, почтеннейший... - говорит Тигран тихим, мягким, насмешливым голосом с арменийским пряным акцентом, - даже дивно, что наш Митрадат, при его-то страстной горячности, при его-то пылком уме, при его-то воображении, черезмерно порою богатом... я хочу сказать - для царя черезмерном... Что за сила его заставляет заниматься жучками, букашками, гадами, травами, когда он бы мог... точно так же, как мой Артавазд... создавать величавые драмы? Ведь одно из прозваний его, коли память мне не изменила, вопиет и требует этого.
   Да. Буйный бог, беззаконный гость на Олимпе, Дионис - родитель трагедии.
   - Он воистину их создает, - усмехается Метродор.
   - Неужели украдкой? - подстрекает Тигран к разъяснениям.
   Но идея и так слишком уж хороша, чтобы ритор, философ, писатель - удержался продолжить ее.
   - Как и бог, в честь коего прозван, Митрадат не нуждается ни в чернилах, ни в свитках, - говорит Метродор. - Он творит не плетеньем словес, а - бытийной игрою судеб человеческих. Целый мир ему - сцена!
   - А мы? - прерывает Тигран, подхватив его реплику. - Любопытно узнать, что за роли готовятся - нам? Корифеев? Безликих хористов? Или попросту зрителей?
   - Я, пожалуй, увлекся метафорой и не слишком точно сказал, - отступает философ, конфузясь.
   - Нет. Ты очень точен, почтеннейший, - возражает спокойно Тигран. - Ты прекрасно выразил то, что я всегда ощущал. Доведем же теперь до конца рассуждение. Соглашаюсь с тобой: Митрадат, обуянный порывом нелюдских по мощи страстей, сочинил и представил нам нынче - трагедию. Но совсем не такую, какие слагают поэты. В ней - сплетение наших судеб. И сыграть ее можно - единожды. Как умелый хорег, он вовлек в участие - всех! Не спросив, кто желает, кто нет, кто умеет, кто не умеет... Ну, для римлян, допустим, привычно, когда на сцене алеет не краска, а кровь, и герои гибнут всамделишно. Мы доселе играли - иначе. А теперь?... Когда римляне ринулись в наш азиатский театр, да еще самочинно присвоили себе роли тех самых титанов, что когда-то настигли и растерзали Загрея - как нам быть, вопрошаю тебя?... Разделить страдания жертвы?...
   Не вопрос, а - кинжал.
   Метродор глотает слюну с зуболомным привкусом стали.
   Но находит ответ, что достоин уст мудреца:
   - Царь царей: тебе выбирать. За тебя твой жребий не вытянут. И насильно на сцену не втащат. Но учти, что бессмертия может способиться - только тот, кто играет. Не зритель! Если зритель, конечно, не - бог.
   По Тиграну видно: задело. Даже пот проступил от волнения. Позабыв о приличиях, царь царей снимает венец, чтобы вытереть лоб. На челе, на тончайшей старческой коже - красноватый след.
   Метродор вспоминает, как царь, провожая его, раздраженно заметил: не добьешься, дескать, желаемого - можешь вовсе не возвращаться. "Время слов, Метродор, миновало: мне нужнее солдаты, чем риторы!"... Митрадате мой опрометчивый, что ты скажешь теперь? Дипломатия - та же стратегия, и дается не меньшими нервами. Понимаешь ты это? Вот Тигран - понимает... Не такой уж он, кстати, дикий варвар, каким иногда предстает чужестранцам. Спесь, надменность, медлительность, лень, пускание пыли в глаза - это всё напускное. Привычная маска. На Востоке иначе нельзя, тут народ привык к раболепству. Хочешь властвовать - чаще карай. И кажись закосневшим в невежестве деспотом. Не сутулясь, носи облачение, большее весом, чем ратный доспех савроматского катафрактария. Вытирай сапоги о согбенные спины четырех покоренных царей. И лишь только в присутствии самых близких осмеливайся не скрывать, что знаком с сочинениями древних и современных великих мужей - и умеешь извлечь поучительный смысл даже из баснословных сказаний. Нет, теперь Метродор убежден: царь Тигран не уступит в уме Митрадату. Может, он отчасти мудрей, ибо - старше. А может, просто ум у Тиграна устроен иначе. Лев - и барс, барс - и лев...
   - Что же нам предпринять? - вопрошает Тигран с доверительной мягкостью. - Я откладывал нашу беседу оттого, что не знал - и доселе не знаю - как быть. Честь вменяет одно, осторожность - другое. Митрадат - в самом деле мой тесть и собрат. А в Армении не полагается покидать своих близких в несчастье. Будь я пахарь, пастух, виноградарь - я бы бросил всё и отправился помогать ему без оглядки. Но ведь я, к счастью или к сожалению - царь. За моими плечами - не домик в горах, а - держава. Митрадат же, мой родич, не просто задирой-соседом побит, а - врагом, сильнейшим в миру и опаснейшим. Помогать ему - рисковать всем, что нажито. Землями, саном, детьми, состоянием, славой... Или - это не так? Отче, дай мне совет. Ты там был, ты всё видел своими глазами, ты верно оценишь опасность.
   - Как посол моего государя, я не вправе, о царь царей, изъяснять свое личное мнение.
   - Но, почтеннейший, ты же мне... вроде - дедушки? - вспоминает Метродорову шутку Тигран. - Если мы в Армении чтим своих стариков, повинуясь им беспрекословно, то - не только за возраст и ветхость. За советы. За многоопытность. Разве я тебя, отче, не принял - как старшего родственника? Разве нынешний наш разговор - не являет моего к тебе отношения? Разве я не раскрыл тебе тайных дум и тревог, о которых не должен бы знать - иноземный посол?...
   Сколько боли в упреках Тиграна. Если только он не притворствует. Но похоже, что нет: речь идет о вещах столь серьезных и страшных, о поступках, которые можно совершить только раз - а потом ничего не поправишь...
   - Мы одни здесь, - разводит руками Тигран. - Я клянусь тебе, что никому не открою, о чем мы беседовали. Почему бы тебе не ответить открыто, как есть?
   ..."Время слов, Метродор, миновало. Мне нужнее солдаты, чем риторы. Не являйся ко мне на глаза, если ты"...
   - Царь царей. Как посол, я обязан тебя убеждать и молить - оказать ему помощь. Немедленно. Ибо он сейчас - на волоске. Его участь зависит от решающего сражения. Но... Как свидетель всех нынешних войн и как человек, свободный в суждениях, говорю тебе искренно: даже если вы победите сегодня - все равно конец неизбежен. Твоя помощь всего лишь затянет мучения и умножит количество жертв. А возможно, погубит Армению. Потому - предоставь Митрадата его скорбной судьбе. И останься... в зрительском кресле.
   Царь царей надевает венец на чело. И, дослушав печальный совет, вопрошает с насмешливо-пряным акцентом:
   - Прежде ты говорил про бессмертие, уготованное лишь тому, кто - на сцене.
   - У всего есть цена, - говорит Метродор. - У бессмертия - смерть. А у прочного благополучия - сдержанность.
   И Тигран его привлекает благодарственно к сердцу. Дарит перстень с руки. Объявляет: "Перед тобой в моем доме открыты все двери, кроме входа в гарем". Сам же просит в ответ на такую любезность - безделицу. Не захочет ли гость ненадолго задержаться в Тигранакерте, чтоы позаниматься с Артаваздом стихосложением, почитать арменийские летописи - да и что-нибудь невзначай написать, коли вдруг осенит вдохновение, ведь Тигран совершил столь дел, что достойны увековечения...
   Хорошо. Митрадату нужнее солдаты.
   А риторы - здесь!
  
  
  
   "Царю Митрадату Евпатору - дочь его Клеопатра, царица Великой Армении.
   Будь здоров, о любимый отец. Твой посол Метродор уже несколько дней обретается в Тигранакерте, но Тигран лишь вчера согласился принять меня наедине. Видят боги, я сделала всё, что вменяла дочерняя преданность. Я ласкалась к супругу, уговаривала, умоляла, рыдала, обнимала колени, лежала в ногах, уверяла, что жить не смогу, если он не поможет тебе. Он сказал: "Успокойся, царица, и встань. Я не дикий зверь и не камень, чтоб забыть о долге родства. Но пойми, мы не можем, себе на погибель, спешить с выступлением".
   Вот что я поняла, драгоценный отец, из его разъяснений: он боится, что сразу окажется между двух сильнейших врагов. Ибо, выведи он сейчас свою рать за пределы Армении, парфяне немедленно вторгнутся в наши восточные земли. Ты же знаешь, как они ненавидят Тиграна и как их ненавидит Тигран. Ходят слухи, однако, что царь Синатрук нездоров, и что вскорости его сменит наследник, Фраат. Обратись же к парфянам, отец, убеди их не воевать против нас. Метродор не уедет отсюда, пока не добьется посылки Тиграновой рати.
   Да хранят тебя боги, привет всем тетушкам, сестрам и братьям.
   Прощай".
  
  
  
   26. Метродор же, оставшись с царем Тиграном наедине, произнес, как впоследствии стало известно, таковые слова: "Как посол я обязан тебя умолять о помощи для моего государя, но как человек, верно знающий положение дел, я того бы тебе не советовал". Царь Тигран, всё обдумав и взвесив, не решился, однако, открыто отречься от тестя, дабы не нанести жестокой обиды Клеопатре, жене и царицей своей, что рыдала пред ним на коленях - и дабы никто не посмел попрекнуть его этим бесчестием. И Тигран не сказал Митрадатовой дочери "нет", но под всяким предлогом откладывал исполнение данных обетов.
   27. И от прочих союзников Митрадат ничего для себя не дождался, кроме громких похвал его смелости. Ни Египет, ни Кипр не желали, чтобы Рим посчитал их причастными к этой войне. А отправленный в Скифию и Херсонес Митрадатов посланник Диокл повернул с середины пути, чтобы вручить себя милости римлян. Полагаю, что через Диокла царь тогда обращался и к нам, только мы ничего об этом не ведали, а напротив, жили в надежде, что дела Митрадата не столь уж и тягостны, коли он ничего от нашего царства не требует.
   28. Но со временем мой отец стал тревожиться из-за отсутствия достоверных вестей о царе. Между тем наш друг Аполлоний привез нам известия, что Лукулл осадил города побережья - включая Синопу, где Каллий вырос при царском дворе и которую сам считал своей родиной. Сильно обеспокоенный, Каллий послал двух друзей на Боспор к Митрадатову сыну Махару, дабы не разузнали, не писал ли ему отец из Малой Армении. А боспорский архонт ответил, что "царя Митрадата надлежит предоставить судьбе", и что он, Махар, не желает больше иметь никакого к нему отношения. Каллию же, как соседу и совоспитаннику, Махар посоветовал поскорее забыть, что он рос в синопейском дворце.
   29. Так свершилась эта измена. Не довольствуясь лишь оставлением Митрадата в беде, сын его приказал, чтобы деньги и хлеб, приготовленные для отправки в Синопу и Амис, были посланы без промедления римлянам. Самому же Лукуллу как несомненному победителю он подарил золоченый лавровидный венец. Взамен же Махар попросил, чтоб ему дозволено было именоваться впредь "другом и союзником Рима" и считаться не просто правителем, но законным боспорским царем - "потому что Боспорское царство отныне свободно от подданства Понту". И Лукулл благосклонно принял все подношения, и возрадовался, полагая, что теперь Митрадату несомненно настанет конец.
  
  
  
  
   Всё. Откладывать больше нельзя.
   Каллий мрачно идет по дворцу, припечатывая каждый шаг стуком посоха - того самого, с коим не расставался в последние годы покойный отец, хоть совсем не нуждался в подобной опоре: Фоант никогда не был хром и не дожил до старческой ветхости. Почему-то бренные вещи прочнее людей. Ведь отца столько времени нет на земле, а у Каллия - его посох, пояс, перстень с кентавром, золоченый кинжал, кое-что из одежды...
   И - Фоантова библиотека. Небольшая, легко уместившаяся в нескольких сундуках - но, как Каллий теперь понимает, поистине ценная. Состоящая либо из древностей, вроде первых списков Гомера, либо из дорогих и прекрасно сделанных свитков, привозившихся Гераклеодором из его путешествий в Гераклею и Пантикапей. А на свитках - отнюдь не безделки: Геродот, Ксенофонт, старинные поэты, философские сочинения...Сам-то Каллий не книгочей. При дворе Митрадата всегда находилось немало других развлечений. Вот сестра, Гипсикратия, пока жила здесь, изучила их едва ли не все - словно назло наставницам, полагавшим, что ученость - не девичье дело. И потом изумляла царя приведенными к месту стихами или ссылками на писания мудрых мужей. Впрочем, про Гипсикратию говорить сейчас невозможно ни с кем: Ма - расплачется, приближенные будут лишь вздыхать, отводя глаза, а приверженные мрачному благочестию тавры - разразятся проклятиями бывшей жрице, поправшей обет...
   "Госпожа государыня - в библиотеке", - известили Каллия слуги.
   Очень странно. Эрморада, которая только взрослой освоила грамоту, не особенно любит читать и писать. Только по неотложнейшей надобности. И уж точно не станет вникать в вековую премудрость - у нее достанет своей, чтобы здраво судить о словах и делах окружающих...
   Так и есть.
   Это внук затащил сюда - бабушку. Дионисий стоит возле кресла, Эрморада показывает ему свиток, поясняя: "Вот книга, мой миленький, когда ты подрастешь, ты сумеешь тут всё прочитать"... - "Дай!" - настаивает упорный малыш и пытается различить знакомые буквы в затейливых строчках, начертанных беглой рукой каллиграфа...
   - Ма, - окликает ее с колотящимся сердцем Каллий.
   Она оборачивается. Излучая такую любовь, что не знаешь, как продолжать.
   - Ма, послушай меня. Нужно поговорить. Это очень - до крайности - важно.
   ...Эрмораде мерещится, будто это мгновение она пережила много раньше. В этом самом дворце. Только не в библиотеке, а - в спальне. Где-то рядом был маленький Каллий. А совсем вплотную - Фоант, принесший ей страшную весть о падении Пантикапея и уже неизбежной войне против войска царя Митрадата. Изъяснялся он осторожно - она была на последних сроках беременности. Но она и без слов поняла: речь идет о жизни и смерти. А... сейчас?...
   - Сын мой. Я, похоже, догадываюсь: у тебя плохие известия?
   - Да. Хуже некуда.
   - Царь... повержен?
   - О нет! Он стоит на границе с Арменией, дожидаясь войск от Тиграна. Но Махар - его предал.
   - Как?
   - Отрекся. Порвал отношения. Сказал, что "разумным людям не стоит вести дела с сумасшедшим, даже если этот безумец, к несчастию, чей-то отец". Понимаешь?! Объявил себя другом Рима - и отправил Лукуллу весь собранный хлеб!...
   - Это скверно, - соглашается Эрморада.
   ...Ей ли не понимать, что изменник теперь - их сосед! Кто бы ни победил - небольшому и небогатому царствицу в этой гигантомахии мудрено уцелеть...
   - Ма, нам нужно немедленно действовать.
   - Каллий, милый, ты царь, ты решай, я лишь старая женщина, для которой важнее всего вырастить тебе сына-наследника...
   - Без тебя ничего не получится, Ма! Скифы знают тебя, почитают, ты говоришь на их языке...
   - Ты намерен просить их о помощи и позвать их сюда?
   - Да. Не всех, разумеется. Самых верных. Для охраны границы с Боспором. Чтоб Махар не посмел покушаться...
   - Ладно, Каллий. Это разумно и я это сделаю. Я действительно знаю надежных людей.
   - Ма, но это не всё...
   - Что - еще? Ехать в Скифию?
   - Нет. Ты останешься - здесь. За меня. Я - уеду.
   - Куда?!
   - К Митрадату.
   - Зачем?!...
   - Мне иначе нельзя. Он подумает, я - как Махар. Не желаю, чтоб он меня числил в изменниках!
   - Каллий, мы ведь бессильны помочь...
   - Хоть две тысячи, хоть даже тысяча воинов - при умелом и храбром стратеге способны на многое!
   - Сын, но ты же весь искалечен!
   - Хромота не мешает мне ездить верхом! А копье я бросаю не хуже любого здорового! И стреляю из лука едва ли не метче всех в моем войске!
   - Милый, это безумство: подумай, что ты затеял! Я уже доживаю свой век, Дионисий - малый ребенок, скифы будут служить нам, пока у нас не закончатся деньги, а рядом - способный на всякую подлость Махар...
   - Если что - беги в Херсонес, к Аполлонию.
   - Твоя доблесть нам может стоить всего. Царства, дома, могил твоих предков...
   - Для меня важней - моя честь.
   ... Эрморада долго молчит. Очень пристально смотрит на сына. А потом говорит с безысходным отчаянием:
   - Каллий. Это не ты избираешь дорогу - боги тащат тебя. Ибо круг судеб замыкается. Ты похож на отца. И теперь, сам того не желая, повторяешь его же деяния. Но не в точности, а - искаженно. С виду делаешь то же, по сути - обратное.
   - Ма, я не понимаю...
   - Ты знаешь, что когда ему было примерно столько же - он исчез неизвестно куда? И пространствовал год, не давая вестей о себе и оставив страну на попечение матери. Лишь потом все узнали, что он был в почетном плену у кентавров - а отправился к ним, чтобы уговорить их дозволить ему возвести на границе земель этот город. Афинеон.
   - Да, Тавриск мне рассказывал...
   - Ты же, сын мой, намерен подвергнуть себя и всех нас смертельной опасности не для общего блага - а ради единственного человека, который уже потерял свое царство...
   - Ты его ненавидишь, я знаю!
   - Мой милый, для ненависти я - давно умерла... А к тому же судьба пожелала, чтобы мы с ним навек были связаны: в Дионисии кровь - и его, и моя. Потому, если б он, гонимый своими врагами, прибег к нам, прося об укрытии - я бы не отказала ему. И не выдала бы, даже если бы Рим - ополчился на нас. Но идти воевать за него!... Каллий, милый, одумайся, этой жертвы боги не просят, и никто тебя не упрекнет, если ты...
   - Я хочу быть достоин - обоих отцов. И Фоанта, и Митрадата.
   - А твой сын? Ты оставишь его - сиротой?...
   - Ему будет зато, кем гордиться! Не спорь и не плачь, а готовься принять все дела, ты сумеешь, ведь ты уже правила...
  
  
  
  
  
  
   30. Мой отец, узнав о Махаровой подлости, впал в неистовый гнев. Все сношения нашего царства с Боспором были прерваны, на границе вырыты рвы и поставлены густо заставы и крепости, где служили и наши воины, и союзные скифы, обитавшие в ближних степях. Сам же Каллий с отрядом храбрейших приверженцев поспешил отправиться за море, чтоб примкнуть к царю Митрадату, хотя старая мать пыталась его удержать и слезами, и убеждениями. Я тогда был малым дитятей, но я помню их разговор, после коего оба заплакали - бабушка от отчаяния, а отец мой от невозможности разделить свою верность меж теми, кого больше всего почитал и любил. Объявив меня единственным правоправным наследником, он уехал, оставив мать управлять государством и клятвенно обещав ей слать письма так часто, как только сумеет. Вскоре мы и впрямь получили от него послание из Амиса: Каллий кратко нам сообщал, что благополучно доехал и что отправляется в Митрадатов лагерь в Малой Армении. Но спустя недолгое время Амис пал, а царь потерпел поражение, и мы несколько лет не имели от Каллия никаких достоверных вестей.
  
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"