Аннотация: Помпей наносит Митрадату ряд поражений, но царь остается неуловимым...
Наглый гогот.
Тупое бренчание на расстроенной арфе. Взвизг свистульки. удар барабана. И - гррянули!
"Луций Лукулл собрался в поход,
раб Менедем его вещи несет:
плащ с бахромою да пара сапог,
книжка, перинка, горшок, котелок"...
Идиотская песенка. Разбитная, как девка с вихлястой походкой. Гуляет по лагерю, ничего не боясь.
Император бессилен пресечь издевательство: будет хуже. На краткое время глумливые гекатонхейры заткнутся и уйдут от палатки претория, но потом уж такое похабство в строфу приплетут, что вовек не отмоешься. Это, можно сказать, хоть дурацкие, но пока выносимые шутки. И предлог громогласно горланить их над ухом Лукулла подыскан вполне остроумно: сочиняем, мол, те задиристые прибаутки, которые принято распевать в конце триумфального шествия. Чтоб герой не зазнался и чтобы враги ненароком не сглазили. Даже грозного Суллу в триумфе честили по-всякому. Хочешь лавров и славы - терпи!
Нестерпимо. С тех пор, как Лукулл перебрался из Гордиены в Галатию, он старется не выходить из палатки. Горький стыд, от которого обмякают все члены, горит всё нутро и тускнеет сознание - страшный стыд пришибает к земле императора, когда он по случайности встретится взглядом с кем-то из бунтовщиков-фимбрианцев. Перед коими он, сам себя изнасиловав, так унизился! Пожимал своей чистой десницей - волосатые потные лапы с обгрызенными когтями, обнимал эти смрадные торсы, прижимался к небритым рожам - беззащитной кожей ланит... Называл этих нечеловеков - "Друзья мои, братья, сограждане"... Как же! Когда он, учинив над собой эту казнь, возвратился к себе и упал без чувств на кровать - кто вокруг суетился, прикладывал уксус к вискам, лобызал его со слезами, отхаживал, отпаивал подогретым вином, утешал? Не соратники, не подчиненные, не родня - а верные греки! Заботливый раб Менедем, впечатлительный и привязчивый Архий, грамматик Тираннион... Был бы жил Антиох - он бы тоже тут хлопотал. А римляне - предали!
Ради мести "чистюле и умнику" - проиграли войну Митридату и сорвали поход.
Они все ненавидят его, кто завидуя, что презирая, все - от гнусных гекатонхейров до патриция Публия Клодия! Даже битый царем Адриан, даже чуть не растерзанный собственным войском за разгром под Зелой Триарий - все теперь отшатнулись от своего императора!
Надо было это пресечь, лишь когда началось. Сулла бы так и сделал, казнив перед войском десяток смутьянов. А Лукулл не решился. Теперь уже поздно. И... он сам понимает, что он - не Сулла. От Суллы-воителя он унаследовал только плащ. Да, тот самый, над которым они потешаются. Плащ, конечно, другой, ибо прежний уже превратился в тряпье - но Лукулл заказал себе новый, чтобы выглядел так же, как тот. Почему-то Лукуллу казалось, что этот плащ принесет ему счастье...
Но у Суллы, помимо плаща с бахромой - было столько верных соратников! Были - братья Лукуллы! Был - Квинт Гортензий! Были, в конце-то концов, Курион и Мурена - люди грубые, но не предатели...
При Лукулле же - Клодии. Публий и Аппий.
Началось всё со свойских и, как мнилось сперва, безобидных подковырочек Красавчика Клодия. После взятия Тигранакерта: "Наш Лукулл душою - орел, но глазами - ворона: так любит блестящее!" - "Га-га-га!"... Одернешь - прикинется оскорбленным: "Подумаешь, пошутить уж нельзя, я по-родственному"... Не одернешь - дойдет до отчаянных непристойностей. Или хуже, тайком тебе сделает мерзость. Это Публий Клодий - а кто же еще? - распустил в арменийском походе вздорный слух о парфянской войне. Это он побивал фимбрианцев не идти к Артаксате: императору, мол, снова достанется всё Тиграново золото - вас же там ожидают только могилы, на которые будут мочиться местные псы... Это Клодий принялся сплетничать, будто Рим недоволен Лукуллом и вот-вот заменит его другим полководцем. Да откуда он мог это знать?! И о чем помышлял, подстрекая к неповиновению легионы, не квартирующие в замиренной провинции, а воюющие во враждебной стране? Или Клодия сам собирался стать императором, свергнув Лукулла, как некогда Флакка - его подчиненный Гай Фимбрия?... Вот уж глупо. Сенат не дозволит. Для того, чтоб возглавить войну против двух таких врагов, как цари Митридат и Тигран, одной только наглости мало. Нужен опыт, ум и талант. А чтоб справиться с бунтовщиками, нужно нечто такое, что было у Суллы и дается на свете не каждому... Двое из тех, кто был вправе сменить Лукулла в должности главнокомандующего, уже отказались. Квинт Марций Рекс, киликийский наместник, не отважился даже помощь послать. Консул Глабрион приезжал, собираясь принять у Лукулла дела - но увидя, каково положение в лагере, вмиг уехал назад, "посоветоваться с сенатом". А один из галатских правителей, Дейотар, давний враг Митридата, поглядев на царящее в римском лагере буйство и пьянство, с сотраданием пригласил Лукулла бросить всё и пожить у себя: "ибо тут можно тронуться разумом". Славный он человек, Дейотар, и воспитан прекрасно, даром что галл - он учился в Афинах и знал Антиоха, и Антиох его уважал... Им с Лукуллом было бы, о чем разговаривать, но Лукулл отклонил приглашение, ибо это бы истолковали как бегство.
Терпеть осталось недолго.
На подходе сюда - Гней Помпей.
Вот вручим ему императорский жезл - и посмотрим, сумеет ли он для начала совладать со своими же легионами. А то слишком уж много он мнит о себе, этот "непобедимый герой". Не успел сойти с корабля на азийскую землю, как принялся самоуправствовать, отменяя все лукулловы распоряжения.
Как же Гней неотесан и недалек. И отец его был солдафоном наихудшего сорта, и сам он не видит выше шлема и глубже сапог. Он не в силах понять, что, самодурствуя, умаляет не славу Лукулла - а величие Рима. Разве можно внушить здешним жителям уважение к римским властям, если власти сегодня не помнят, что делали и говорили вчера? Митридат потому и занял когда-то без боя провинцию Азия, что посулил азиатам "свободу" и "справедливость"...
Каждый хочет свободы и справедливости - для себя одного. И с желаниями остальных совместить сие невозможно. Мудрый Сулла говаривал, что справедливость сродни башмаку, влезть в который отнюдь не дано ни двоим, ни троим... У него на сей счет водилась и совсем неприличная шутка, но Лукулл ее слышал лишь в пересказе других, потому что великий диктатор соблюдал щепетильность и не опускался до этаких сальностей при своем благонравном любимце...
- Император, пора! - возвещает Квинт Фадий, глава Лукулловых ликторов.
Они выстроились у палатки. Все двенадцать. В шлемах, вычищенных до солнечного сверкания, в одинаковых темнокрасных плащах, при секирах и фасциях, перевитых свежими, только что сорванными, пряно-терпкими ветками лавра... Символ власти его, символ чести и славы - поруганной, втоптанной в грязь, в голубой эфир улетающей...
Неужели и эти двенадцать - предадут его или предали? Неужели сейчас вскинут руки в приветствии, а потом, за спиной, с удовольствием будут вторить глумливым куплетам?
"Сорок верблюдов и сорок слонов,
сорок повозов и сорок мулов -
кто ж этот едет с поклажей такой?
Это Лукулл возвратился домой"...
Совершенно бездарные вирши. Просто дикость: просодия, ритм и лад - всё навыворот, зато выпячены напоказ одинаковые окончания дистихов. Даже варвар так не напишет. Сам Лукулл не поэт, но вполне разбирается в стихосложении, и ему претит этот бред.
Упражнения гекатонхейров.
Впрочем, ну их. Не стоят внимания.
И Лукулл назло всем надевает для встречи с Помпеем подаренный Митридатовым сыном Махаром - золоченый венок.
Это сразу меняет его настроение.
Он выходит - спокойный и статный, как бог.
У которого можно отнять - что угодно.
Кроме бессмертия.
Хррясь... Хррясь... Хррясь...
И - два облака пыли. Над галатской дорогой, разбитой походами хеттов, персов, лидийцев, восточных царей. А теперь вот - и поступью римских солдат.
Друг другу навстречу - Лукулл и Помпей.
Потмоу - пыль столбом над знойной Галатией.
Из-за пыли и многолюдия сам Лукулл поначалу не различает Помпея. Разглядев же, едва узнаёт.
Гней ему вспоминался тем бесцветным на вид, но притом настойчивым юношей, что усердно обхаживал Суллу. Сделал всё, чтобы с ним породниться: развелся с любимой женой и женился на Суллиной падчерице Эмилии, разлученной для этого брака с супругом, Манием Глабрионом, нынешним консулом. Эмилия приходилась Лукуллу двоюродною сестрой, и он, хотя не был в Риме, знает всю подоплеку той давней печальной истории. Воспоследовавшей смертью падчерицы даже Сулла, кажется, был потрясен. И с Помпеем стал обращаться почтительно-холодно. А с Лукуллом - наоборот, чрезвычайно тепло. Когда Гней появлялся, диктатор - вставал для поклона, но когда приближался Лукулл - Сулла просто его целовал. Гнея он называл - непонятно, всерьез ли, с иронией ли - "Помпеем Великим", а Лукулла - "мой милый" или "мой дорогой". Как бы ни был Гней толстокож, он не мог не почувствовать разницы. И, конечно же, ревновал. До того, что на похоронах они даже не разговаривали и стояли в разных концах. После смерти диктатора они очень редко встречались. Помпей пропадал в бесконечных военных походах. Стало быть, Лукулл с ним не виделся... девять лет?...
Как же сильно переменился - Помпей.
Покрупнел и словно бы вырос. Приобрел солидную мощь, нарастил себе твердые мышцы, раздался в плечах. В движениях проступила вальяжная плавность, а в углах непородисто рыхлого рта - чуть надменная складка. Преждевременные морщины пролегли поперек быковатого лба. Но его темносерых прищуренных глаз невозможно тотчас не узнать. Недостаточный рост ему не позволяет озирать всех и вся свысока - так Помпей взял манеру небрежно коситься, будто нет среди окружающих никого, кто достоин внимания. В близорукость Помпея не очень-то верится, уж скорее он силится соответствовать прозвищу, данному Суллой, возможно, в насмешку - "Великий"...
Может ли человек, мало-мальски воспитанный, щеголять столь пышным привеком к родовому незнатному имени? Даже Марий, на что уж был деревенщина, постеснялся бы...
Тьфу, проклятая пыль!
Император Лукулл в самый миг торжественной встречи - чихает.
На широком лице императора Гнея Помпея возникает улыбка.
- Счастлив видеть тебя и приветствовать! - первым подает он руку Лукуллу, как старшему летами.
- Рад, что именно ты меня сменишь, Помпей! - отвечает Лукулл.
Гней - сияет. Уверен, что он - воистину лучшее, что способен Рим сейчас выставить на борьбу с проклятущим царем Митридатом.
Трижды битым - и трижды воспрянувшим.
Как лернейская гидра, как адская нежить, как сказочный змей...
Озарением - воспоминание.
Зной азийской земли. Легендарные веси Троады. Лагерь Суллы возле Дардана - города, некогда славного, ныне же захиревшего и известного лишь заключением там мира в первой войне с Митридатом. Царь спешил - и Сулла спешил. Оба недруга были в неведении о намерениях Гая Фимбрии, что стоял под Пергамом и представлял опасность - обоим. Митридату - как римлянин. Сулле - как марианец и бунтовщик. Каждый знал, что если против него сочленят свои силы два прочих противника - он погиб. Потому - торопились. И послание Фимбрии, в коем он соглашался признать императором Суллу и передать ему два свои легиона - опоздало. Война завершилась.
Сулла, с коего градом лился праведный пот после каверзнейших препирательств с не в меру речистым царем - отдыхал под сенью палатки. Двое мальчиков, миловидных рабов-греченят, обвевали его опахалами. Вдруг - письмо: этот Мариев прихвостень, заговорщик, убийца Гай Фимбрия - умоляет о встрече. Хоть в Пергаме, хоть где. "Ты поедешь?" - спросил императора юный Луций Лициний Лукулл, тонколикий любитель поэзии, дельный квестор и преданный друг. Совершенно измотанный Сулла повертел письмо, поглядел на любимца и молвил насмешливо: "Нет. Хватит мне - одного Митридата".
А Лукулл возьми и скажи: "Митридата - хватит - на многих"...
Он не мог предвидеть, что будет еще - и вторая, и третья война, и тем паче не знал, что ему самому суждено стать в этой третьей войне императором - и ее проиграть... Он имел в виду лишь огромную силу царя, нелюдскую его изворотливость, но никак не свой будущий рок...
"Золотые слова", - отозвался Сулла устало.
Эту реплику он ведь тогда тоже не принял близко к сердцу, счел лишь вежливой лаской наставника...
Боги, как же вы любите это: подлавливать смертных - на случайно брошенном слове, на одном лишь порой междометии, на двусмысленном вздохе... Мы как дети, давно заблудившиеся в лабиринте имен и времен - и ловящие с ужасом эхо - нами же совершенных шагов, эхо будущего - из былого...
Погруженный в раздумья, Лукулл слишком поздно замечает, что делают ликторы.
Поравнявшись с людьми из Помпеевой свиты, Лукулловы телохранители братски приветствуют их. Но Помпей продвигался по сухой и безводной земле, потому у его охранников лавры на секирах повысохли. И, недолго помыслив, двенадцать Лукулловых стражей преспокойно снимают по свежей ветке с собственных густо увитых секир - и вручают прибывшим соратникам!
Отдают без малейших раздумий - символ славы, доставшейся столь великой, почти непомерной, ценой.
Что же, истинно - рок?
Мир тускнеет в глазах у Лукулла. Помпей это чует - нутром. И привольное русло любезной беседы двух императоров - превращается в бурный поток оскорблений.
Превращающий их - во врагов.
98. На седьмое лето войны положение в Азии возвратилось к исходному. Царь Тигран вторгся в Каппадокию и нещадно разграбил ее, возмещая себе весь ущерб, понесенный от римлян. А царь Митрадат, не довольствуясь сборами дани со своих оскуделых земель, стал тревожить набегами конницы то Галатию, то Вифинию. Император Лукулл, против коего взбунтовались войска, бездействовал и едва сумел увести свои легионы из Гордиены во владения Дейотара, где их не могли бы внезапно настигнуть враги. Консул Маний Ацилий Глабрион, по закону имевший право возглавить войну, самолично прибыл к Лукуллу, но, увидев творящееся и взвесив всю меру грозящей опасности, ужаснулся и возвратился в Италию.
99. И тогда Гай Манилий, народный трибун, предложил сенату закон о вручении Гнею Помпею доселе неслыханных, равных царским или диктаторским, полномочий в войне на Востоке. По закону Манилия император мог вести любые войны с любыми царями, заключать союзы, награждать и карать - то есть действовать столь же свободно, как и царь Митрадат, и лишь после войны отчитаться перед сенатом. В Риме многие сомневались, уместно ли доверять одному человеку столь безмерную власть, ибо, если Помпей потом не захочет с нею расстаться, то никто не сумеет ее у Помпея отнять, и Рим окажется вновь под пятою тирана. Претор Марк Цицерон, друг Помпея, сумел убедить своей речью народ, что против царя Митрадата нельзя бороться иначе - и собрание приняло тот чрезвычайный закон, полагая, что царь для Рима опасней любого диктатора.
100. Передача империя от Лукулла Помпею случилась в Галатии. Говорят, что, поскольку Помпей торопился и шел по пустынным местам, то на секирах его охранников-ликторов лавры завяли, и Лукулловы люди при встрече поделились с ними своими, в чем свидетелям тотчас увиделось благодатное предначертание. Сам Лукулл вряд ли счел сие справедливым, но смолчал, соблюдая учтивость. Поначалу оба воителя поздравляли друг друга с былыми победами, не скупясь на хвалы. Но когда разговор их дошел до недавних событий и плачевного хода войны, оба разгорячились и стали браниться; их гневная ссора дошла до того, что они уже выхватили из ножен мечи - и накинулись бы друг на друга, не встань между ними ликторы. Пересказывать те обидные речи, коими обменялись Лукулл и Помпей, я не буду: их всякий, кто хочет, прочтет у историков-римлян.
- Как там - в Риме? - спрашивает Лукулл.
То не праздное любопытство: пропадая годами в ущельях Армении, в пустынных равнинах и скалах Каппадокии или в галатской глуши - о чем еще говорить? Но вопрос, едва прозвучав, вызывает в обоих смущение. Какие, собственно, новости, должен выложить Гней Помпей? Государственные?... Семейные?...
От стыда - прошибает испарина.
И Помпей, и Лукулл - оба знают.
Письмоносец от брата, Марка Лукулла, прибыл в Азию вместе с Помпеем, но примчался в Галатию раньше. Вести - хуже не вообразить! По растущей развязности Клодиев сам Лукулл понимал, что родня у него оказалась дрянная, но такого все же не ждал. Когда сделалась явной причастность Публия Клодия к мятежу фимбрианцев, Лукулл его выслал из лагеря. Вслед за братом уехал и Аппий - и с тех пор император ничего про обоих не знал. И жена ему - не писала. Потому что она... о Юпитер... не просто была неверна - а, ничуть не таясь, отдавалась любому желающему! А Лукуллу казалось - она холодна и брезглива! Значит, он сам ей был ненавистен, один только он; с кем угодно - только не с ним... Или это - влияние младшей сестры, приобщившей ее к своим оргиям? И - самый чудовищный слух: брат был вынужден написать, будто либо она, либо обе сестры - спали с братом, с Красавчиком Клодием!.. В Риме могут выдумать всякое, и Лукулл не поверил бы этакой гадости, если б только не знал, что такое - этот Красавчик... Он и с матерью бы переспал, потакая животному своему любострастию... Брат Лукулла - тоже несчастен, и его жена оказалась гулящей, сам же он привлечен к суду за какие-то денежные махинации чуть ли не сулланских времен - впрочем, о своих неприятностях Марк Лукулл сообщал очень смутно и кратко. Зато упомянул, что первейший римский болтун, дерзкий выскочка Марк Цицерон, зубоскальствуя с кем-то на Форуме, обозвал двух братьев Лукуллов - "Агамемноном и Менелаем!"... Намекнув - на провалы в восточной войне и - неверность их жен!... Кличка страшно понравилась в свете, загуляла по ртам - и приклеится, видимо, намертво. Рим себе никогда не откажет в блаженстве - отравить триумф императору, сочинив про него неотвязно похабный куплет. До сих пор над ним издевались, распевая стишки про его пресловутую "жадность", а ныне добавится новый новод - жена... Нет, Лукулл не позволит смешать себя с грязью! Он прямо с дороги пошлет разводное письмо этой дряни, которая не соизволила хоть для вида скрыть свой разврат...
Больно знать, что Помпей знает - это. И знает, что ты уже знаешь, что он - это - знает...
- Что? Как - в Риме? - переспрашивает с напускным весельем Помпей, и высокий голос его звенит с ребяческой свежестью. - Всё, как и прежде! Кричат, зазывают, мухлюют, толкаются, ловят, воруют, бегут, улюлюкают... Когда ты там, в толпе, то тебе занятно глядеть, а отъедешь подальше - аж сплюнешь: хреново! Надоело, Лукулл! Человек я военный, и мне эти козни, сплетни, возня и драка за кресла - вовсе не по душе. Да ну их! Я рад, что уехал.
Он, конечно, лукавит, Помпей. Выставляется. Ведь когда его самого выбирали в консулы - ему было совсем не "да ну!". Петушился не хуже любого.
Но Лукулловы ликторы и другие сопровождающие восхищенно глядят на Помпея. Этот муж - настоящий герой, он превыше житейского сора - но притом совершенно земной. Та же крепкая плоть, что у них, та же неблагородная, но здоровая кровь. Ведь Лукулл никому из них запросто не подмигнет. Не нарушит субординацию фамильярным шлепком по плечу. И тем паче не осквернит своих уст площадным словечком - "хреново". Император Лукулл и ругается-то по-ученому. Ишь ты, выдумал - "гекатонхейры", сходу не выговоришь... А в походе и даже в бою изъясняется закругленными фразами вроде:
- Друг мой. Что ты имеешь в виду под "возней и дракой"?
- Ты не знаешь?! Брат тебе не писал - о выборах этого года?!... О, был редкий скандал! Для начала перед самым голосованием был с позором снят кандидат, на которого подали в суд за жестокость и вымогательство...
- Это кто же такой?
- Катилина, ты его знаешь...
- О, еще бы, растлитель весталок...
- Он служил пропретором в Африке и уж так лютовал, что, едва сложил полномочия, как африканцы пожаловались в сенат - обвиненному же, как известно, нельзя домогаться избрания...
- Поделом, - соглашается с тихим вздохом Лукулл. - Не хотел бы я видеть консулом человека с такой биографией.
- Да, но это не всё! - из Помпея фонтаном хлещут новости с дурноватым душком. - Два других кандидата, Публий Сулла и Публий Автроний, уже будучи избранными, оказались тотчас низложенными! Ибо счетчики голосов обнаружили подтасовку табличек!
- Презабавно. В итоге мы что - остались вовсе без консулов?
- Нет. В конце концов ими стали Луций Котта и Луций Торкват. Этот пьяница и этот... Впрочем, оба милейшие люди. Я желаю им всякого блага. Хотя ни один из них никогда бы не смог - победить Митридата. Ну и ладно, мы как-нибудь справимся...
Он опять играет - в героя. Для которого дрязги ближних - что грязные брызги на его золоченом щите. Пригрозить перстом шалунам, посмеяться - и вытереть. Все дела! К нему - не пристало.
Гней играет - в величие духа. Оттого Лукуллу противно. Ведь Помпей никогда не поймет: это было дано - только Сулле. Незабвенному. Незаменимому. Возле коего юный Гней пасся так же, как бык - возле храма Юпитера, чуждый смыслу сокрытых святынь. Что позволено богу - запретно скотине. О боги, да что могло быть у Суллы общего - с Помпеями и Катилинами?!... Правда, Гней, хоть и шел с мечом на сограждан, все же делал это в бою, а не резал, как тот, беззащитных на улицах... Ну, так Сулла и бросил ему эту громкую кличку, привесив как колокольчик на шею - "Великий"... Катилину же - просто стряхнул, точно вошь, когда тот перестал ему надобиться... Лишь Лукулл оставался "любимейшим", лишь его бескорыстной привязанностью Сулла трепетно дорожил, лишь ему доверял свои замыслы... А теперь "великий" Помпей отстраняет Лукулла от командования в войне с Митридатом, Катилина с кровавыми лапами рвется к консульской власти...
Противно.
- Я ведь, собственно, из-за выборов и задержался, - продолжает бодро помпей. - Любопытно было узнать, чем закончится свара. Ты представь: в сенате галдит толпа африканцев, а у двери стоит Катилина и кричит, что намерен добиться любой ценой - справедливости!
- Справедливости в Риме, друг мой, не добьется - никто, - говорит Лукулл очень тихо.
- Чепуха! При хороших деньгах, толковом защитнике и снисходительном преторе...
- Невозможно добиться того, чего попросту - нет.
Гней Помпей, слегка ошарашенно:
- Почему ты так думаешь?
- Я не думаю. Знаю. По себе.
Тяжкий вздох.
Дружелюбное балагурство Помпея точно маска - сползает с лица. И широкое это лицо наливается гневной лиловостью. Поначалу грозными делаются небольшие глаза с округлившимися зрачками, вслед за ними - припухлые губы и морщина на лбу...
- Ты считаешь, что римский народ поступил с тобой - беззаконно?
- Что есть "римский народ"? - пожимает плечами Лукулл. - Сулла знал ему цену, и мы с тобой знаем. Чернь беспамятна, неблагодарна, продажна... Только не говори мне сейчас о "величии Рима" - я сам всё, что нужно, могу рассказать... Но толпа - это только двуногое стадо. Всякий крикнувший - "Знаю дорогу!" - для толпы превращается в пастыря. И за ним безрассудно пойдут, куда он поведет и прикажет. И толпе всё равно, направляют ее в олимпийскую высь - или в пасть Минотавра. Видит - первый, а прочие - следуют. Только он - знает цель. Если - знает...
- Да, Лукулл, - неловко пытается перенять его полный горечи тон уязвленный Помпей. - Рассуждаешь ты, словно философ! Лучше бы ты - половчей воевал! Что ли, римский народ - или я виноват, что ты с войском сладить не можешь - и за это честишь его "сбродом"?! Или это я упустил из рук покоренное было царство?! Вся война - шакалу под хвост...
- Ты не смеешь! - бледнеет Лукулл. - Уж тебе-то известно, Помпей, что сенат меня бросил без помощи, но, имея лишь два легиона, я - разбил двух царей!
- Асса тертого я бы не дал - за такие победы! - ярится Помпей. - Неужели тебе доселе не ведомо: побежденный враг - это враг либо мертвый, либо топающий в кандалах пред твоей колесницей? Остальное - не в счет! Где они, твои трупы? Где - пленники? Митридат и Тигран - оба царствуют, оба живы-здоровы, оба нынче дерутся как звери - вон, спроси у Триария, он расскажет, что было под Зелой...
- Гай Валерий Триарий нарушил приказ!
- Потому что его император - бездействовал! Ты, Лукулл, не с царями сражался, а дворцы и гаремы обшаривал...
- Ложь! - взвивается, сам собой не владея, Лукулл. - Я не трогал ни Митридатовых, ни Тиграновых жен!
- В это я охотно поверю, у тебя был другой интерес...
- Ты не сможешь меня обвинить ни в малейшей нечестности!
- Боги, кто бы мне говорил! Человек, загрузивший награбленным барахлом всех мулов, все подводы - а раненых воинов заставлявший брести за своим обозом пешком! И бросавший без погребения - мертвых! Полагаешь, в Риме не знают, что ты таскал по горам серебро для стола, ванну для омовений и сундук с благовониями - а солдат вынуждал спать, как псов, на морозе, пить болотную жижу, питаться - каким-то дерьмом! Что ж дивиться, когда взбунтовались?! И правильно! Они - римский народ, а не быдло, которому нужен лишь бич и ярмо! А когда император дерет с них три шкуры, обзывая "чернью и сбродом", отбирает крохи добычи...
- Добычи - моей!!... Завоеванной - мною!!... В бою!!...
Лукулл доходит до дикого крика и, забыв и приличиях, начинает садить прямо в очи Помпею слова, о которых потом пожалеет, как о низменных и постыдных:
- По когтям видно - льва! А вот ты, Помпей - ты стервятник! Ты - падальщик! Трупоед, прилетающий лакомиться, когда дичь уже околела! Все же знают, что Красс победил Спартака, а ты лишь присвоил эту победу! И Сертория до тебя обескровил - Метелл! Так не диво, что ты, умудрившийся ловко примазаться к торжеству над мятежниками и рабами, поспешил забрать себе лавры - арменийско-понтийской войны! Ибо числиться победителем двух царей - это много почетней и прибыльней, чем гвоздить к крестам - гладиаторов!...
Миг - и два императора, обуянные яростью, выхватят боевые мечи.
Железные ликторы - с той и с другой стороны - успевают встать между ними. Преграждая дорогу своими секирами, перевитыми свежими лаврами, остро пахнущими под прямыми лучами.
- "Д-даже эти лав-вры - в-ворованные!!" - указуя на фасции и трясясь от безумного гнева, не преминет бросить Лукулл.
И - уйдет. Безо всякой свиты. Один.
Чтоб не слышать, как бешено-красный Помпей изрыгнет вдогонку ему непотребную брань. И - убийственное:
- "Неохота руки марать!... Жми домой!... Агамемнон!"...
Он отправится в путь. Из Галатии через Великую Фригию к Абидосу, оттуда - в Элладу, в приятные сердцу Афины, оттуда - в Эпир, из Эпира - в Брундизий, из которого тянется в Рим та дорога, которую проложил для потомков Аппий Клавдий Пульхр, прародитель жены...
Прародитель - бывшей жены. Разводная отослана. И когда ты вступишь в свой дом, там уже не останется ни малейших следов пребывания этой женщины - Клитемнестры, Клавдии, Клодии, столь же лживой, сколь соблазнительной. И ничто о ней не напомнит, даже запах духов на подушке, даже брошенный в спальне хитон. А увидев ее, притворишься, что ты с ней незнаком. Равно как и с прочими Клодиями - братьями и другою сестрой.
Они вовсе не стоят того, чтобы ты о них думал, Лукулл.
А о чем еще думать теперь? О Помпее?
Зачем! Много чести.
О триумфе. Который тебе непременно дадут.
Это будет чудесное зрелище! Жаль, конечно, что Рим не увидит пленных царей - но зато у тебя есть огромная шестифутовая золоченая статуя Митридата и - редкость из редкостей - диадема Тиграна!
А там путь завистники задохнуться от зависти, утомившись считать, сколько разных богатств и роскошеств привез император с Востока. Вазы, ложа, треножники, изваяния, чаши, светильники, столики - золото, серебро, палисандр, алебастр, яшма, мрамор, горный хрусталь, медь и бронза... На огромных подносах - горы денег с гербами завоеванных городов и с профилями покоренных царей, тут же - всякие драгоценные мелочи: шеммы, перстни, брошки, браслеты, изукрашенные каменьями... Утварь храмов, старинные книги, портреты правителей, тронные платья арменийских, понтийский, персидских и каппадокийских царей, одеяния царских детей, покрывала и украшения царских женщин - и жриц Ма Эннио, Анаит, Артемиды, Исиды... Шелк, виссон, кисея и парча... Притяжение этих узоров и тканей - то тяжелых как рок, то обманчивых будто знойное марево, в коем плавятся плавно тела, задыхаются души, теряются тени, мутнеет сознание... А прозрачные - будто пойманный ветер приморских садов...
Да, Лукулл знает цену добытым вещам, но не будет над ними трястись, как случайно нашедший сокровище раб. Ибо есть в мире вещи, что - выше, хотя и не столь осязаемы.
Злато - зло. Но Лукулл может тратить его, превращая - во благо и радость. Кто же счастлив, если не он, вольный пользоваться сим несметным богатством в свое удовольствие? Жить, а не прозябать, можно лишь обладая величайшей властью над злом, заключенным - в сверкающем злате. Оно нужно Лукуллу не затем, чтоб скопить и оставить его неизвестным потомкам - а затем, чтобы стать, наконец-то - свободным. Собой. Он не будет ни разорять, ни губить, ни стеснять никого; победитель не станет отыгрываться на ничтожествах. Пусть дерутся, толпятся, торгуются, избирают себе Катилин и Клодиев в консулы - он уже ни при чем. У Лукулла в уме - совершенно иное. Его хлопоты будут мирными. Он настроит роскошнейших вилл, где захочет. У моря, в горах, на равнине, на острове. Если где-то гора заслонит ему вид - гору сроют. А если покажется, что живописные скалы оживили бы скучное поле - то воздвигнут гранитные глыбы. Что угодно! Понадобится - переменят русло реки, если он сочтет, что долину украсил бы плавный изгиб. Отдаленность от моря - отнюдь не причина, чтоб отказываться от бассейна с соленой водой, и Лукулл велит провести к себе в виллу канал - чтоб выращивать рыб и морских, и речных... Среди пышных садов он прикажет устроить зверинцы и вольеры для редкостных птиц - как у Митридата в Кабейре, где каких только тварей в плену не водилось... Очень будет забавно смотреть на павлина - и тут же вкушать его мясо, или слушать концерт соловьев - и пробовать нежный паштет, сотворенный из язычков этих маленьких пташек... Чтоб не очень скучать, можно будет построить в каждом имении галерею, палестру, театр... Хоть - гарем, как душа пожелает! Государственному спокойствию эти прихоти не угрожают, а все прочие соображения он, Лукулл, даже не удостоит внимания. Пусть в осеннюю полночь воздух будет влажен и зелен от лунного света и сияния вод, а в извилистых скальных покоях вместо пологов над постелями заколышутся длинные водоросли, а серебристые темноокие рыбы будут плавать от ложа до ложа, навевая красавицам - сон... И у каждой из них на изящной шейке - багровый след от пореза, но уста еще шепчут обиженно и вовеки не перестанут шептать: "Господин, что ты с нами сделал? Что - сделал?"...
О нет. Никакого гарема.
Кому нужно, пускай приглашает гетер.
А Лукулл хочет быть - совершенно свободным. Как бог. Совершенно благим. Как мудрец. Совершенно счастливым. Как сытый младенец.
Он молит богов о забвении - и получит его.
Он помирится с Гнеем Помпеем - "Великим", о да, когда тот через несколько лет возвратится с победою в Рим. Ни малейшей злобы и ревности у Лукулла к нему не останется. У Помпея к Лукуллу - пожалуй, но и то это будет уже не вражда, а лишь легкая тень неприязни, которую неуклюжий Гней постарается спрятать под маской приятельской ласковости...
У Лукулла не будет врагов. Сам он тоже не будет врагом никому. Ему будут завидовать - очень, ненавидеть - о нет! И дадут ему прозвище не "Агамемнона" - "Ксеркса"...
Он решит ни в чем не участвовать. Посещая сенат, не нарушит молчания. Всё пропустит мимо себя: страсти, заговоры Катилины, скандалы на выборах...
Он уйдет на покой. Воспоследовав мудрому Сулле. Незабвенному. Незаменимому.
Он создаст себе жизнь, где не будет ни крови, ни грязи.
Будут - дружбы, беседы, пиры. Развлечения в милом кругу книгочеев, артистов, поэтов. Споры - лишь философские и отвлеченные.
Он достигнет - предела блаженства. За которым откроется - свет. Чистый свет. Озаренность. Умиротворение. Избавление от тягчайшего бремени: быть орудием рока - и жертвой.
О благо из благ, за которое стоило - так сражаться и так унижаться. Дар, достойный бессмертных богов. Быть - собой. Жить - собой. Выбирать свободно свой путь - в лабиринте имен и времен.
Путь - из адского пекла в прохладный покой.
Путь - из Азии в Рим.
Путь - домой.
Путь - к себе самому.
Путь - к забвению зла и добра.
Путь - в безумие.
101. Мне нисколько не в радость описывать тут ни Лукуллово триумфальное шествие, ни Лукуллову жизнь среди всяческой роскоши - эта жизнь, за которую он получил прозвание "римского Ксеркса", принесла ему больше славы, чем все его победы в войне. Я скажу лишь о том, что ничто из претерпленного не прошло для Лукулла бесследно, ибо он возвратился из Азии, будучи не в себе или даже отчасти помешанным, и с годами его сумасшествие становилось все больше заметным. Оно было, однако, столь тихим и безвредным для всех, что родным и друзьям очень долго удавалось скрывать эту истину - ведь в сенате он больше молчал, а когда на пирах начинал иногда заговариваться, гости были склонны приписывать его темные речи воздействию Вакховой влаги. Лишь когда безумие "римского Ксеркса" стало слишком бросаться в глаза, над Лукуллом принял опеку его младший брат, возле коего он и угас в безмятежном беспамятстве.
102. Цицерон, называвший себя его другом, а возможно, и вправду им бывший, посвятил ему преизящную книжицу, озаглавленную "Лукулл" и трактующую об учении академиков. Коли верить словам Марка Туллия, все излишества и капризы Лукулла составляли лишь внешнюю видимсть, а на деле он был достоин считаться благороднейшим мужем, занятным мыслителем и вообще человеком тончайшей души. Не берусь ничего отрицать: я Лукулла ни разу не видел, ибо он обезумел и умер до того, как судьба занесла меня в Рим.
103. Говорили, будто его довел от утраты рассудка слишком преданный раб, опоивший его приворотными зельями. Я же думаю, что виною всему пережитые им испытания. Ведь и сам я, признаюсь, дважды в жизни был близок к тому, чтоб от горя лишиться ума. Существуют на свете страдания, вовсе не совместимые с разумом. И нельзя примирить без ущерба в единой душе столь различные сущности, как воитель и друг человеков, разрушитель и созидатель, расхититель святынь и служитель мусических таинств. Я не знаю, как можно, не будучи богом, сие сочетать. И при надобности выбирать я бы выбрал отнюдь не кровавую славу, а - безвестность и Муз. Впрочем, я их когда-то и выбрал.
Дионисий, разжав узловатые стариковские пальцы и отложив измочаленную тростинку, погружается словно в сон наяву - в неотвязные воспоминания...
Жаркий день.
Италийское солнце над дремлющей виллой.
Раб, которому должно либо тихо трудиться, либо вместе с другими вкушать под навесом нехитрый обед, либо - в этакий зной - получив передышку, лежать на подстилке...
Он - сидит в одиночестве и читает какую-то книгу!
Может, это вовсе не раб? Просто видом - явно не римлянин. В грубом сером хитоне до щиколоток, препоясанном толстой веревкой. Темнокудрый, с небрежно отрощенной небольшой бородой. А на лбу одна прядь уже с проседью. Невозможно понять его возраст. Но похоже, он все-таки молод. Только странный какой-то. Ужасно серьезен. Высокий, худой, весь согнулся над свитком, не видя вокруг ничего...
Она думает: верно, папин знакомый какой-нибудь, из бродячих философов, папа их иногда привечает - Диодот из Афин даже несколько лет прожил встаром доме в Каринах...
Интересно, что он читает?
Не подняв головы на шаги?...
Схвачен. Пойман на месте. Погиб.
У него присыхает от страха язык, когда прямо перед глазами из-под пены кисейной накидки появляется белая, цвета лилий, рука в золотом изящном браслете - и нежно, но настоятельно тянет свиток к себе...
Я не знаю и знать никогда не хотел, хороша ты собой или нет. И не мог никому описать тебя, не желая тебя с кем-то сравнивать. Всё в тебе было так неброско и так соразмерно. Светло-пепельный локон на розоватой от солнца щеке, чуть капризная нижняя губка, длинноватое тонкое личико, глаза как у нимфы - то меркнут, то светятся... Сине-серые? Бледнолиловые?... В колыхании складок одежд - запах вешних цветов, тихий шелест полуденных рощ, тени тайн, переливы свирелей, сокровенный покой...
Кто ты, дева, невеста, царевна?...
Она первая молвит приветливо: "Здравствуй. Извини, я только приехала и не знаю тебя. Как зовут тебя? Кто ты такой?"...
Стыд - как будто плетью по сердцу.
Немыслимо высказать правду: я - раб... Сколько раз, сколько лет ты уже без заминки привык выговаривать эти слова, и они будто кожа к тебе приросли, но сейчас...
Это значит - всё сразу меж вами обрезать.
"Почему ты молчишь? Ты, наверное, грек?" - переходит она с латыни на эллинский. - "Ты меня понимаешь?"...
О да. Он беззвучно кивает. У нее очень милый, по-детски старательный выговор. И афинское произношение. Пьешь, как сладкие капли из уст родника - и никак не решишься ответить.
"Или ты дал пифагорейский обет?" - то ли шутит она, то ли сердится. - "Но скажи мне одно: где - отец?"...
Появление Марка Туллия избавляет его от терзаний. Но только на время.
"Папочка!" - "Туллиола, моя драгоценная! Ты - по этой жаре!" - "В Риме вовсе несносное пекло"... - "Я не звал сюда маму и маленького, ибо тут еще всё в беспорядке"... - "Для меня-то найдется местечко?" - "Конечно!"...
Вдоволь наобнимашись с дочерью, Цицерон вдруг видит брошенный в суматохе под ноги свиток.
И глядит на тебя укоризненно и удивленно. Ты спешишь подобрать его, сдуть пылинки, расправить помятости...
"Папа, я виновата!" - решительно упреждает упреки она. - "Я внезапно вошла, отняла у него эту книгу, повертела в руках, а увидев тебя - всё забыла... Кстати, кто это? Стоик? Пифагореец? Немой?... Он со мной даже слова не вымолвил! Как ты с ним изъясняешься? Знаками? Письменно?"...
Цицерон пожимает плечами: "Тебе незачем с ним разговаривать. Это попросту библиотекарь. Дионисий, Аттиков раб. Аттик мне одолжил его временно - привести мои книги в порядок".
"Ну и ну!" - восклицает она с изумлением. - "По манерам его - не сказала бы!" - "Очень странно. Обычно он держится вежливо".
В этот миг до Цицерона доходит, что присланный Титом Помпонием раб ведет себя в самом деле... как-то не так. В этом доме не мучат рабов непосильным трудом, потому в знойный послеполуденный час после трапезы всем полагается отдых. А этот? Что он тут делает? Коли так уж рвется к работе, ему полагалось бы склеивать свитки, рисовать ярлычки, чистить пемзой обрезы, составлять каталог... Ради этого Цицерон его выпросил у любезного Аттика, который, сердечно откликнувшись, прислал сюда сразу двух умелых рабов, чтоб помочь поскорее привести в подобающий вид Цицероново книгособрание, на которое жутко было смотреть после мерзостного погрома, учиненного шайкою Клодия...
Цицерон начинает расспрашивать:
- Между прочим, что ты здесь делаешь?
- Господин, я... читал.
- Да? Скажи-ка! И не надоело? Менофил, твой товарищ, обмолвился, что весь день корпея над книгами, он завидует тем, кто неграмотен.
- Отчего же? Я так не сказал бы.
Удивительный раб.
"Только книги, - он говорит, - сохраняют для нас наше прошлое, без которого мы превратились бы в безъязыких скотов. Только книги дают нам возможность слышать речи великих царей, полководцев, героев и мудрецов... Я не ведаю, как я жил бы без них: книги мне заменяют теперь и родных, и друзей, и очаг, и отчизну - и самую жизнь"...
Почему-то от слов Дионисия, столь созвучных душе Марка Туллия, Цицерону становится страшно неловко. Даже горько. Без всяких причин. Будто он виноват - но не он же совсем! - что у этого тонкого умницы отнята семья и свобода. Конечно, обидно, однако недавно и сам Цицерон оказался жалким изгнанником и не знал, увидит ли Рим - палатинский дом был разгромлен, брат едва не убит, все имения конфискованы... Что толпа, распаленная демагогом Публием Клодием, что война, что стихия - не жди справедливости! И смирись с неизбежной судьбой, принимая свой жребий достойно.
Все же он не считает возможным оборвать разговор на такой безрадостной ноте. Возвращается к свитку: Дозволь-ка взглянуть... А, Рутилий, "О жизни моей", книга третья... Мудрейший был муж и честнейший, мне выпало счастье повидать его в Смирне, он долго со мною беседовал, я когда-нибудь тот разговор опишу... Но с чего тебя вдруг потянуло на это?" - "Я слыхал, господин, что он по-иному относится к римской политике"... - "По-иному - чем кто?" - "Чем другие историки. Посидоний Родосский, к примеру". - "Ты читал его книги?" - "Только "Историю", в коей он продолжает Полибия" - "И Полибия знаешь?" - "Не всё, но что видел - то помню"...
Ах, да, Тит Помпоний рекомендовал Дионисия не только как каллиграфа, а как человека, наделенного редкостной памятью: "Помнит каждую букву на виденной только однажды странице, и способен по нескольким строчкам понять, что за книга и кто сочинитель"... Этот дар Цицерону сейчас очень кстати: он застал свою библиотеку разъятой - по листику... Хорошо, совсем не сожгли...
"Мы еще с тобой побеседуем, - говорит Цицерон. - Если нравится, можешь в свободное время читать. Только бы не в ущерб для дела. Согласен?"...
И уходит, не слушая сбивчивых благодарственных слов.
Обнимая за талию дочь и воркуя с ней ласковым басом.
Еле-еле дождавшись сумерек и конца урочных трудов, кое-как одолев в себе стыд, гордыню и скованность, Дионисий находит решимость завести разговор с Тироном - приближенным рабом Марка Туллия, его верным секретарем. И дерзает, полюбопытствовав для приличия обо всей семье Цицеронов, спросить его - о Туллиоле.
Тот, смерив оробевшего чужака строгим взглядом, все-таки удостаивает его неких сведений - очень чинных и скупо отвешенных. Да, она бесконечно любима и даже боготворима отцом - это было с самого детства. Братец Марк, много младше сестры - он скорее баловень матери, госпожи Теренции. Цицеронова дочь превосходно начитанна - может быть, чересчур для своих юных лет и для нежного пола. Сколько ей? Исполнилось двадцать. Но уже не девица, вдова. Ее выдали замуж в тринадцать. Супруг, Гай Кальпурний Пизон, два последние года хворал. Он скончался, когда из-за козней проклятого Клодия господин находился в изгнании. Ей досталось горя вдвойне. Столько слез пролила... Ничего, всё уже позади: Марк Туллия вернулся с почетом, сенат возвратил ему всё, и хороший жених отыскался. Крассипед, Публий Фурий. Из знатных? А как же! Будет ли господин Цицерон, консуляр, сенатор, авгур и вообще знаменитейший муж - отдавать свою дочь за безродного?... Да, богатый. Но станет гораздо богаче: собирается в Азию как глава публиканов. Есть меж ними любовь?... Что за вздор! Как язык повернулся сказать? И твое ли, юнец, это дело?...
Дрожь невесты под брачной фатой.
Запах лилии или подснежника.
Лиловатые тени в очах.
"И еще. Заруби на носу: для родных она - Туллиола, но для нас - госпожа наша Туллия".
Только так!
Заруби себе.
Раб!...
104. Возвращаюсь, однако, к войне и к прибытию в Азию императора Гнея Помпея. Разбранившись с Лукуллом, Помпей постарался уязвить его сколь возможно болезненней. Он немедленно отменил все Лукулловы распоряжения как в провинции, так и в войсках, не гнушаясь и мелочной местью. Самых дерзких мятежников из числа ветеранов, срок службы которых закончился, он уволил и вверил опять попечению все того же Лукулла, дабы тот возвратил их в Италию и составил из них, своих злейших мучителей, свиту для триумфального шествия. Прочих Гней Помпей усмирил, прибегая где к строгости, где к поощрению - впрочем, и без того легионы взирали на полководца восторженно, ибо он не ведал дотоле никаких поражений.