Кириллина Лариса Валентиновна : другие произведения.

Пиршество титанов 6

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Цицерон раскрывает заговор и казнит заговорщиков. Митрадат, получив ультиматум от Помпея, строит отчаянный план военного похода в Италию.


   Тусклый день.
   Войсковые учения. Предвесеннее влажное поле близ дороги на Тиритаку.
   "Повор-рот!"... Менофан командует вышколенной пехотой. Царь - смотрит с небольшого холма. Хождение строем, бег, внезапное перестроение, хитрый маневр с отступлением и окружением, рукопашная... Митрадат, наученный опытом, перестал загребать в свою рать всех подряд. Приказал, чтоб стратеги брали служить лишь сильнейших. И учили, как учат у римлян, по-строгому. Вместо эллинской длинной фаланги - строй квадратами по шестьсот человек, по-латински это - "когорты". В царском войске таких шестьдесят. Менофан даром время не тратил: маршируют не хуже Помпеевых дрессированных легионеров. Вот с конницей - трудно, ибо в ней, как всегда, большинство составляют варвары, люди смелые, даже отчаянные, но не знающие, что такое порядок, приказ, подчинение старшему... И вдобавок скифы не очень ладят с савроматами, меотийцы - с кавказцами... Рознь и ревность, различие в нравах... Митрадат почти растерял свою прежнюю конницу, которую приучил себе подчиняться, и с новой приходится начинать - всё сначала...
   Ничего! Царь и с этими справится. И они ему не изменят. Как вот эти, которых Фарнак собирался построить "когортами" - и вести на родного отца...
   Невозможно! Душа разрывается, слезы душат... Мой сын, что мне делать...
   Царь отводит глаза от учений и глядит, не моргая, на цепь синеватых курганов, возвышающихся над костями боспорских владык. Неужели и мне суждено - то же самое?... Деться некуда: в Пантикапее... Как предсказано... "Круг завершился"...
   Тьфу на вас. Прежде сгинут враги - а потом уже я, Митрадат. Не иначе!
   Не позволить сердцу размякнуть. Сейчас это - главное.
  
  
   Отогнав злые мысли подальше, царь вдруг переводит взгляд на дорогу. Она всё это время была совершенно пуста: грузам велено задержаться или ехать в обход, поселянам - сидеть по домам, пастухам - увести скотину подальше...
   И откуда-то - группа всадников!
   Из-за дымки и расстояния даже не разобрать, сколько их: трое, четверо?... Кто такие?... Посланцы?... Откуда?... Какая нелегкая их принесла?...
   Митрадат посылает навстречу одного из конных охранников: выяснить, кто посмел появиться, нарушив запрет.
   "Государь!" - смятенно выпаливает тот, примчавшись галопом назад. - "Эти... там у них... третий - не человек!"...
   Да. Он сам теперь уже видит.
   Кентавр!...
   Митрадат быстро вскакивает на коня и бросается наперерез, позабыв даже кликнуть охрану.
   Заметив царя и, возможно, узнав его по блистающему наряду, путники спешиваются. Их двое: пожилой бородач в нахлобученной войлочной шляпе - и подросток, судя по хрупкости облика.
   Странный их провожатый остается стоять на некотором расстоянии, опершись на незачехленное, боевое копье. Приготовленное - для удара.
   Он - как призрак, как серое облако, светлый, то ли заиндевело-серебряный, то ли просто седой от бровей до хвоста... Митрадату становится страшно от прихлынувших воспоминаний: вешний ветер в степи, людозверь - и направленное прямо в грудь острие...
   "Кто вы?" - властно спрашивает Митрадат у пришельцев.
   Те молчат, ибо старший смотрит на младшего - отвечай, мол, - а тот в изумленном остолбенении созерцает царя.
   Долговязый, но худенький мальчик. Лет тринадцати или четырнадцати. Странен цвет его глаз: не зеленый, не серый, не желтый, не карий - какой-то топазовый. Вокруг век - синева. Кожа - бледная до прозрачности. И одет - кое-как. Два хитона, чтоб не замерзнуть: исподний - пепельно-черный, верхний - серый, некрашеный, грубошерстный. Темный плащ с откидным колпаком - либо чей-то чужой, либо взятый на вырост: ребенок в нем тонет. На шее болтаются на суровой нитке - два перстня. Верно, прятал в пути под одеждой, а теперь теребит от волнения. Пальцы - длинные, тонкие, нервные, словно у кифариста, а ногти, невзирая на грязь под ними - ухоженные. Необломанные и изысканной формы. Можно было бы счесть его за бродячего музыканта или ученика разорившегося философа, если бы - не приведший его людозверь, не сверкающие дорогими каменьями кольца и не - самое главное...
   Золотой ободок - на челе!
   До мучительной боли знакомый Евпатору - золотой ободок!
   Гордый знак неотъемлемой царственности - среди спутанных длинных и мягких кудрей цвета спелых каштанов с проблесками - столь родной рыжины... Как огонь, источающий искры...
   - Ты случайно не... - у царя спирает дыхание. - Ты не...
   - Я Дионисий, сын Каллия, - подтверждает тот кротко и кратко.
   - Ты ко мне... ты прислан - отцом? Почему - без охраны, без свиты?.. Что за рвань на тебе?.. Что случилось: напали в дороге?.. Ограбили?.. Всех перебили?...
   Бесполезно выпытывать. Голова в золотом ободке поникает. Как ни силится мальчик крепиться, он начинает рыдать, прислонившись к измученной морде коня...
   В разговор вступает мужчина, снявший шляпу и обнаживший перед царем свою лысину:
   - Здравствуй, мой государь. Ты меня не узнал? Постарел я, обезволосел, обрюзг...
   - Погоди, погоди... Пифолай?! Но какими судьбами?
   - Ай, недобрыми, царь! Когда враг подступился к Синопе, я бежал на Боспор, а оттуда, не поладив с Махаром - в Афинеон, где надолго застрял... Дионисий - воспитанник мой, даровитейший из даровитых, одержимый любовью к познанию, ради коего я...
   - Я спросил, - прерывает его излияния царь, - что стряслось? Почему он - рыдает? Зачем вы явились - одни, и одеты, прости, как бродяги?
   - Царь, беда! Большая беда! Еле вырвались. Тавры, эти дикие нелюди...
   - Что? Восстали?
   - Да. Как с ума посходили...
   - Каллий?
   - Мертв. И сестра его - тоже. С ней давно угрожали расправиться, больше месяца мы там прожили во дворце как в осаде... Она смелая женщина и решила сама принести себя в жертву, чтоб не тронули брата с племянником. Каллий вздумал мстить за нее, и тогда они - как с цепи сорвались: растерзали его, намазались кровью - и помчались в город за мальчиком... Дионисию нынче не быть бы в живых, не вмешайся - наш Ктарх...
   - Ктарх?!...
   - Ну да, - показывает Пифолай на кентавра. - Он и вывел нас из дворца.
   - Как он там очутился?
   - Прискакал, узнав о случившемся с Каллием. Он дружил с его матерью, да и мы с ним были приятелями... Даже тавры его уважали, потому не посмели перечить, когда он встал у них на пути и сказал: "Убивайте меня - но не троньте внука Фоанта". Собираться возможности не было, мы схватили, что ближе лежало - драгоценности, книги... Одежду и прочее нам давали в пути сердобольные встречные, и чтоб не было проку нас грабить, мы сменили приличное платье на эти обноски... В Тиритаке нам говорили, что по этой дороге - нельзя, но другая - гораздо длинней, а силы у мальчика, видишь сам, на исходе... И он тебе все-таки - родственник...
   Митрадат нисходит с коня. Покровительственно возлагает десницу на плечо Пифолая. Дионисия же сострадательно привлекает к себе. Гладит по голове, целует и молвит:
   - Ты со мною. Не надо отчаиваться. Мы еще поживем! Видишь войско? Теперь мы повергнем врагов, и отплатим убийцам за гибель отца, и вернем тебя - в Афинеон...
   - Нет, - вдруг шепчет в ответ Дионисий. - Я туда... не хочу.
   - Как - не хочешь? А кто же там будет царем?
   - Всё равно. Кто угодно. Не я.
   - Почему?...
   - Царей - убивают.
   Митрадат отпускает его. Отступает брезгливо назад. Выдыхает:
   - О боги!... И это - мой внук?!... Моя кровь?...
   Точно всплеск серебристой волны - скок кентавра. Чеканная речь - очи в очи: "Презренный двуногий! Это - внук Фоанта и Эрморады. Их кровь! А к тебе я привел его лишь потому, что другой родни - у него не осталось!"
   Кентавр поднимает копье. Целясь в сердце. Сияя от гнева.
   Царь, очнувшись, выхватывает из ножен свой меч.
   Ктарх, отступив чуть назад, довершает: "Я жестоко жалею, что некогда - не пронзил твою грудь, Митрадат. Нынче - поздно. Умри, как сумеешь. Прощай!"...
   Размахнувшись, он резко втыкает копье - возле ног царя. И оно впивается в землю, увлажненную вешними соками, чуть ли не на поллоктя. У Евпатора поневоле холодеют корни волос, и пока он тщится извлечь из себя сразу ухнувший внутрь и свернувшийся где-то в подбрюшине голос, чтоб наконец-то позвать охрану - Ктарх, вольный и безоружный, пускается вскачь - по истоптанной войском степи, к синеватой цепочке курганов...
   Утомленная долгим бездельем и унылой муштрой оголтелая скифская конница с диким гиком и свистом свырается - вслед серебряной тени двусущностного.
   "Пощади его", - робко лепечет ребенок.
   "Эгей!! Окаянные!! Взять - живьем!!" - орет Митрадат.
   Но - напрасно. Не слышат. Топот, ветер в лицо, жар азарта...
   Скифы - рьяны и яры, Ктарх - стар. Несомненно, догонят. Они уже на расстоянии выстрела, вскинули луки, натянули тетивы...
   "Спаси его!" - молит мальчик, вцепляясь в царя.
  
  
   ...Боги бездны: это - мой внук! Мой последний, быть может, потомок! Потому что других, кто бы мог наследовать мне - я уже схоронил и утратил!... Каждый день множит жертвы и муки: всё уходит, всё рушится, оползает в Аид и срывается в пасть Ахримана... Сын - опора моя и надежда, сын законный и страстно взлелеянный, даже он - оступился и предал! Я обязан его наказать и вручить его смерти - но как?!... Мой Фарнак, как мне жить - без тебя?... Жизнь моя, мой огонь негасимый... Только ты - мое упование! Ты один и будешь достоин - преемствовать мне во вселенской борьбе с супостатами! Ты блистаешь - как молния в окровавленном злате заката! Твои очи - гроза и пожар! Ты - не то, что сей бледный затворник, чистоплюй, книгочей и слабак, валящийся в обморок от единого запаха крови! От зрелища - раскуроченной плоти, от звука - рвущихся жил... Ишь, придумал - "царей убивают"... Врешь, мой милый! Царя Митрадата - никто до сих пор не убил! Ни стрела не брала, ни кинжал, ни засада, ни яд, ни железо в ручище кентавра, ни свирепые силы стихий - что мне ваши бунты и заговоры?...
   Я, наверное, вправду - бессмертен.
   И умру, когда сам пожелаю. Или - вринусь на небо живьем, на крылатом коне, как комета хвостатая!
   Но - не ранее, чем - пресыщусь земною игрой.
   Страшноликий Уран! Пожиратель чад своих - Кронос! Тартар вас разрази!
   Подыграйте - царю Митрадату.
  
  
  
   ... Царь - не видел. А я это - видел. И клянусь: это было не сном.
   Ктарх упал, подстреленный скифами. Они радостно загоготали, но, свершив свое страшное дело, обернулись назад и услышали - окрик царя. Бросив жертву, они поскакали к нему. Войско замерло. Царь, окруженный ослушниками, гневно им выговаривал: "Ведь - последний в миру!.. Повязали бы, привели, жил бы в клетке... Нет, башки ваши дурьи, угробили"...
   Про меня все забыли. А я отвернулся от всех. И - увидел.
   Ктарх вдруг зашевелился и невероятным усилием - встал. Испещренный многими ранами, истекая кровью, влача на себе трепетавшие древки зазубренных стрел, он, шатаясь, хромая, борясь с притяжением смерти - отправился прочь. Прочь от места побоища, к северо-западу, где виднелись курганы. Но, пройдя немного, он начал спускаться в ложбину, заполненную сизоватой туманной мглой - степь оттаивала, от земли поднимались вверх испарения. Я боялся, он там оступится и опять упадет... Нет, из той ложбины он вынырнул, словно бережно зиждимый - облаком. Он как будто купался в курениях как в молоке, и кровавая плоть через некое время снова стала - чисто серебряной... С неба - хмурого, но в сияющих белизною просветах - нисходили на степь то ли полосы длинных туманов, то ли низкие облака, извивавшиеся по земле. И казалось, Ктарх уже не идет, а - плывет среди них, не касаясь копытами тверди... Вот - совсем оторвался, вот - повис в неумелом парении, вот - подался вверх, вот - исчез, растворившись в неярком свечении... Слился с дымкой и трепетным ветром... Улетел - в те чертоги из льдистых опалов, где доселе бывал лишь во сне: в царство матери, млечной Нефелы...
   Словно знак, чтобы я неуместным вмешательством не спугнул тайнодействие - влажный ветер толкнулся в лицо и - затих.
   Как прощальный завет.
   Степь безмолвно курилась.
   И я ничего не сказал об увиденном - моему мрачноликому деду.
   Ктарха долго искали, дивясь, как он мог ускакать, весь израненный, не оставив следов на земле...
   Царь был столь поражен, что ни слова не проронил по дороге до Пантикапея.
   Но душа моя была слишком обременена впечатлениями, чтобы я сохранил мою тайну навсегда и от всех. Я не выдержал и проболтался, но, по счастью, мне не поверили. Не поверили - две царевны, Митрадата и Ниса, которым я вздумал открыть мое сердце. Обе были мне почти сверстницами, только я считался ребенком, а они - уже девушками и невестами двух заморских царей. Я пленился ими мгновенно: никогда я доселе не видел существ столь прекрасных и нежных. Царь привел меня к ним познакомиться, а они упросили его, чтобы я провел у них вечер за беседой и угощением. Словно нехотя, он согласился - обычно ведь никакому мужчине не дозволялось входить в гинекей, и царевны не видели возле себя никого, кроме старых служанок и евнухов. Вероятно, царь рассудил, что общение с его собственным внуком не способно причинить им какой-либо вред. Потому, очутившись у них, я был должен, превозмогая скорбь и усталость, рассказывать: кто я есть, где я жил, что случилось с моими родными... О, как эти девочки слушали! Как они сострадали! Как обе плакали, обнимая меня и пытаясь хоть чем-то утешить! Но когда я, поддавшись их ласке и пониманию, под конец поведал им - о вознесении в облаке Ктарха...
   Они молвили мне: "Ты придумал. Так - не бывает!". - "Дорогие, я видел своими глазами!" - "Бедный! Ты, наверное, тронулся в это мгновение разумом"...
   С той поры я об этом молчал.
  
  
  
  
   165. Находясь сам с собою в тяжком борении, царь откладывал разрешение дела о заговоре, и с готовностью принимал в рассуждение доводы тех, кто осмеливался заступаться перед ним за Фарнака. Среди этих людей был и давний соратник царя, испытанный и в боях, и в скитаниях, пожилой стратег Менофан, сострадавший беде Митрадата, но считавший Фарнака не столь виноватым, чтобы сразу обречь его казни. "Пуще всех виновата война", - говорил Менофан государю. - "Ей не видно конца, и народы впадают в отчаяние: даже лучшие люди вершат в безысходности то, что, будучи в здравом рассудке, отвергли бы с негодованием. Но ведь сын твой любит тебя, и никем не доказано, будто он умышлял против жизни твоей и власти: заговорщики лишь собирались тайно отправить к Помпею гонца, уповая на то, что Помпей благосклонней ответит Фарнаку. Несомненно, твой сын дурно сделал, утаив от тебя свои замыслы, однако он жаждал спасти и тебя, и Боспорское царство. И ежели ты пощадишь его, царь, то сможешь вовек полагаться на Фарнакову преданность и благодарность".
  
  
   "Подойди и прочти".
   Приведенный в светлую залу из подвальной темницы Фарнак с отвычки моргает слезящимися глазами. Но влагой сочатся лишь веки, отнюдь не душа, омертвевшая в камень. Он готов к наихудшему: к казни. И уверен, что на пергаменте, властно протянутом хмурым отцом - приговор. Ознакомиться с коим велят - в назидание. Дабы выдернуть стержень воли из сердца, дабы ввергнуть в животный ужас перед постыдным концом, дабы вынудить - повалиться в ноги царю и отцу своему, умоляя смягчиться...
   Не жди.
   Я - не жалкий малец, а - мужчина.
   И сумею прочесть - и не дрогнуть. Ни единою жилкой.
   Я знал, на что шел.
  
  
   "Царь Митрадат Евпатор Дионис - императору Гнею Помпею.
   Приветствую.
   Нескончаемая война изнурила, я думаю, всех. И тебя, и меня. Не пора ли ее завершить и прийти к соглашению? Скоро мне сровняется семьдесят. Я пресыщен борьбою и славой, а для Рима уже не опасен. Признаю за тобою победу и прошу лишь самого малого: позволения умереть у себя во дворце, быть оплаканным родственниками и погребенным как надлежит государю. Коли ты утвердишь за мною, покуда я жив, и моими наследниками, коих сам я назначу, права на Боспорское царство - я клянусь, что вовеки пребуду другом, данником и союзником Рима, исполняющим волю сената.
   Прежде, чем отвергать предложение, столь разумное и справедливое, хорошенько подумай. Ведь и ты когда-нибудь можешь оказаться в подобных условиях: боги любят жестокие шутки.
   Прощай".
  
  
   Вот теперь - сын у ног Митрадата.
   Потрясенный, счастливый, смятенный, изумленный до слез. Лобызающий стариковские руки в золотых тяжелых перстнях. Вне себя от неслыханной радости.
   Да неужто - свершилось?! Одумался?! Согласился - на переговоры?!.. О, давно бы пора, только мы, боюсь, опоздали... И письмо надо было бы выдержать в тоне более... ну, не смиренном, а скажем, почтительном. Ведь Помпей - кругом победитель, и отец обречен на безрадостный выбор: сдаться или погибнуть. Тут уж не до гордыни! И не до ехидных намеков на переменчивый рок... Но все-таки - как, кому, коим чудо его удалось - уломать?! При его-то непримиримости?! "Между мною и Римом не может быть мира"...
   - Что молчишь? - говорит Митрадат. - Может, скажешь, нескладно написано?
   - О, отец!...
   - Видишь, сын мой, на что я - иду. Как согласен унизиться, лишь бы ты - жил и царствовал! Лишь бы - род наш продлился в веках!
   Кровь моя, огонь негасимый, дар богов, продолжение и повторение, упованье мое на отмщение... Пусть посмеют теперь утверждать, будто царь Митрадат никогда никого не прощает!
   Я - прощаю тебя.
   Встань, Фарнак!...
  
  
  
  
   166. Взвесив сердцем и разумом все улики и доводы, царь, единственный, может быть, раз за всю жизнь, умягчился и дал себя смилостивить. Он вернул свое благоволение сыну, и друзей его отпустил невредимыми, и решил поступить, как они ему говорили: снарядить к Помпею посольство с царским собственноручным письмом, излагавшим просьбу о мире. Митрадат признавал себя побежденным, покорялся владычеству Рима, но, взывая к Помпеевой справедливости и напоминая о своих уже старческих летах, умолял дать ему окончить дни среди близких и оставить боспорский престол за династией Митрадатидов.
   167. Не берусь я ныне угадывать, верил царь, что Помпей согласится с такими условиями, или вовсе на то не рассчитывал, но оттягивал срок, укрощая волнение подданных обещанием переговоров. Я тогда находился уже возле деда в Пантикапее, и по юности лет и неопытности полагал, что возможен мирный исход, ибо просьбы царя к императору мнились мне совершенно законными - о Помпее, к тому же, ходила молва, будто он человек благородный, прямой и отнюдь не жестокий, и воюет с царем не из личной вражды, как когда-то Аквилий, а покорствуя чести и долгу. Он поклялся, что будет сражаться с царем до последнего - но с той клятвы прошло уже несколько лет, и, как думалось мне, сам Помпей мог о ней много раз пожалеть и не жаждать кровавой победы.
   168. У царя Митрадата ведь уже было отнято всё, что можно было отнять, кроме города, где умереть, горстки родственников и его самого, удрученного возрастом и чередою тяжелых потерь. Я считал, что Помпей исполнил бы долг полководца, приведя Митрадата в покорность, и притом не унизил бы собственной чести, обойдясь милосердно с врагом, молящим о мире и бесспорно достойном почтения. Но в те дальние годы я был лишь склонным к мечтаниям откроком, вскормленным повествованиями о Геракловых, Кировых и Александровых подвигах и учениями стародавних философов; о повадках и правилах римлян я не знал тогда ничего.
   169. Знай я римлян, как знаю их ныне; знай я их беспощадность не только к врагам - а к своим же согражданам; знай я римлян, взиравших надменно на варваров, но творивших резню в своих собственных стенах; знай я римлян, сгрызающих заживо всех, кто посмели отбиться от стаи; знай я римлян, которые трижды брали приступом Рим на одной человеческой памяти; знай я римлян, среди коих нет никого, кто бы не был запятнан пролитием крови собратьев - никого, клянусь, считая и тех, кого я сам потом любил, почитал и оплакивал, когда их, в свой черед, убивали другие, не стыдившиеся предавать и палачествовать - знай я римлян тогда, как знаю сейчас, я не стал бы питать никаких упований.
  
  
  
  
  
   Новоизбранный претор, верховный понтифик Гай Юлий Цезарь - пишет, рвет, снова пишет, перечитывает, снова рвет...
   Цезарь - по уши влип.
   Их схватили. Пока - пятерых. Самых близких помощников и друзей Катилины. Коим было поручено сеять в городе слухи, волнения, страх и рознь, подготавливая - чего уж таить? - не какую-нибудь потасовку на рынке: государственный переворот. Срок которого должен был точно совпать с приближением к городу самого Катилины и - сподвигнутого на мятеж легиона...
   Как славно всё шло. Даже слишком чисто и гладко.
   Консул Марк Цицерон, сам не зная того, подыграл участникам заговора, выдворив Катилину из Рима своими речами: "О доколе же, Катилина, ты намерен испытывать наше терпение? И доколе твое бесстыдное бешенство будет всех будоражить?"... Но напрасно, Минервой клянусь, потешался, небрежно остря, Катилина с дружками, называя речистого консула "соловьем сената": Марк Туллий вдруг сделался - ястребом.
   Цицерон - раздобыл доказательства, без которых не мог никого уличить и арестовать! Без которых все его речи оставались - беспочвенной бранью!
   Этой ночью он получил в свои руки - письма катилинариев к галльским вождям! Как ему удалось, боги ведают, явно не обошлось без шпионов, а быть может, и вся переписка была Цицероном подстроена: он же мог подкупить этих варваров... Но печати-то подлинные! И, что самое скверное, были названы - имена...
   Только пять. Гая Цезаря даже не подозревают. Пока. И, когда обвиненных в заговоре решили отдать до суда под домашний арест, на поруки знатнейшим сенаторам, Гаю Цезарю тоже досталось опекать одного из катилинариев. Это Луций Статилий. Заточение - самое мягкое: хочешь спи, хочешь ешь, хочешь пей, хочешь книжки читай. Но Статилий блуждает по дому, перепуганный до заикания, жалкий до омерзения, бледный как смерть, то и дело бормочущий: "Это... это - конец"...
   Впрочем, сам великий понтифик не краше.
   Потому что сейчас уже вечер. А завтра в сенате начнется дознание. Могут всплыть неожиданные документы, расписки, счета. Могут проговориться от страха или по глупости - сами пятеро пойманных. Могут выдать - рабы обвиняемых, ведь рабов обязательно будут пытать. Цезарь так и не поборол в Катилине презрения к Цицероновым дарованиям, а Марк Туллий не просто вития - он умелый судебный оратор, разбирающийся в казуистике права и в практике следствия; он способен построить допрос так лукаво, что всякий скрытник начнет уличать сам себя, выдаст нити интриг, подскажет, где нужно искать... И тогда все узнают...
   Проклятие! Неужели ты выйдешь из курии, заключенный под стражу? А, Цезарь?...
   Он зол на себя. Больше, чем на кого-либо. Катилине терять уже нечего: после стольких скандалов, с такой репутацией - кто б его и когда выбрал в консулы? Но ведь ты, Цезарь, ты - чем ты думал, когда согласился ему помогать? Дал вовлечь себя как юнца в авантюру с сомнительным запахом, чтобы пасть так глупо, так дико, так рано, так несуразно, ничего не добившись на свете, ничего еще не совершив... Быть судимым вместе с компанией, обвиняемой в столь ужасных делах, что, коль даже тебя после долгой и закулисной возни оправдают - никогда уже не воспрянешь, никогда не отмоешь приставшую грязь... На тебя будут пальцем показывать - "Этот!"... До сих пор Рим пеняет тебе детской дружбой с царем Никомедом, а ведь то были мелкие шалости, извинительные для любого при теперешних нравах - немало вполне уважаемых в Риме людей позволяют себе развлекаться еще интереснее... Но - участие в мятеже! Тебя спросят: ты знал, что готовилось - Риму? Да как же не знал, если есть показания, что тебе - не кому-нибудь! - прочили должность второго лица в государстве, начальника конницы, при диктаторе - Катилине?... Не могло же такое случиться - без твоей на то воли?... Значит - знал, и со всем соглашался, во всем соучаствовал: в череде покушений на жизнь Цицерона, в поджогах, в планах страшной резни...
   Отпираться прилюдно - противно: посчитают, что струсил. Сознаться - подписать себе приговор и пойти к палачам - вместе с этой пятеркой.
   Как быть?!... Думай, думай скорее, Гай Цезарь, потомок богов... Ночь - и всё, будет - поздно...
   - Ну, готово письмо? - возникает на пороге таблина Статилий.
   Он него сильно пахнет вином. Цезарь сам предложил ему подкрепить уходящие силы, но зачем напиваться как варвар...
   - Я не буду писать, - решает вдруг Цезарь. - Я встречусь с ним.
   - Но... когда же? Ведь завтра нас могут...
   - Сейчас!
  
  
  
   В самый праздник Доброй Богини. Имя коей нельзя никому даже произносить. А присутствовать на ежегодном полунощном обряде вправе только знатнейшие женщины Рима и пречистые девы-весталки. Нынче таинство отправляется - в доме консула Цицерона на Палатине.
   Значит, консул куда-то на ночь ушел. И куда - узнать невозможно. Впрочем, вряд ли Марк Туллий, боящийся неизловленных пока заговорщиков и наемных убийц, захотел бы искать ночлег далеко. Нету надобности. Вероятно, он где-нибудь рядом.
   Цезарь шлет на разведку раба, сам же, крадучись, движется под охраной двух других - вдоль ограды.
   Вдруг из звездного мрака выпархивает - кто-то в белом.
   Женщина. С тайного празднества? Кто такая? Куда?...
   Цезарь тихо идет по пятам.
   Но она бежит, не оглядываясь. Устремляется к дому, где живет Цицеронов приятель - Марк Теренций Варрон. Консул - там?...
   Женщина торопливо стучит. Что-то кратко воркует. Ей отвечают. Впускают, опять задвигают засов...
   Затаившись в тени старой пинии, Цезарь ждет. Размышляя с веселым отчаянием: даже тут замешаны - юбки! Что там выборы консулов - если и заговор, и вооруженный мятеж, и раскрытие оного не обходятся - без участия завитых головок, накрашенных губок и ушек с сережками! Без наушниц, доносчиц и непревзойденных шпионок... Значит - и ты, Цицерон? Цезарь сам не раз прибегал к женским хитростям, но это ведь Цезарь, которого ты всегда полагал "развращенным" - тот Цезарь, который успел уже перебывать в спальнях жен и Помпея, и Красса, и еще очень многих, не будем о них... Но уж ты, столь занудно верный супруг...
   Нет, Марк Туллий вполне мог остаться - занудным и верным. При такой самовластной жене, как Теренция, это вовсе не чудо. Однако в азартных глазах оголтелых поклонниц его подневольная праведность может лишь добавлять ему обаяния. Укреплять досужее мнение о Цицероне как об овечке, на которую точит зубы - стая волков. "Ах, бедненький, он совсем как дитя среди нашей-то крови и грязи, чистый, честный, наивный"...
   Наивный?!
   Ну да! Расскажите кому-то еще. Операция по перехвату писем катилинариев к галлам была и придумана мастерски, и разыграна с блеском - Цезарь больше не сомневается, что провал - результат провокации...
   Консул вовсе не агнец.
   Однако попробуй его убедить, что и ты - не такая уж хищная тварь.
  
  
  
   Наконец-то. Женщина вышла. Будь что будет!
   Кошачьим броском - он хватает ее за запястья. Раб, поднявший прикрытый доселе фонарь, освещает лицо.
   - А-ай!!...
   - Фабия?!...
   Перепуганная чуть не насмерть весталка - оседает у него на руках. Не давая опомниться, он начинает расспрашивать: для нее он - великий понтифик, глава всех коллегий жрецов, и она должна отвечать...
   - Почему ты одна гуляешь по улице - в ночь такого великого празднества? Что случилось? Зловещие знамения?
   - Нет, напротив, - лепечет она. - Мы уже завершали обряд, и алтарь погас... вдруг - как вспыхнет яркое пламя! Столп - до неба! Такой ослепительный, злато-алый, с синими искрами! Словно Феникс из пепла!...
   Рассказывай, милая. Знаю я ваши штучки. Знамения - не даются богами, которым на нас наплевать. А устраиваются - ловкорукими богослужителями. Я бы мог объяснить тебе, как, но - не время...
   - Так что?
   - Мы, весталки, сочли это - знаком свыше. И поскольку чудо случилось в доме консула, нет сомнений, что знак ниспослан - ему. Как предвестие славы и торжества над врагами.
   - Забавно. А дальше?
   - Сестра захотела, чтоб Марк... Марк Туллий сейчас же об этом узнал. И послала меня, потому что закончились те ритуалы, на которых необходимо присутствовать жрицам Весты.
   Всё ясно. Теренция хочет любою ценою подвигнуть трусливого мужа - на казнь заговорщиков. Цицерон совершенно не богомолен, но... порой не чужд суеверий. И крайне подвержен влияниям.
   В этом - зло, но в этом - и благо. Надо встретиться с ним - до утра. Лезть хоть через забор, если стража не пустит в ворота.
   - Любезная Фабия, - улыбается вкрадчиво Цезарь, - ты не можешь представить себе, как я рад этой вести. Только ты ведь знаешь его, Марка Туллия... Он всегда во всем сомневается. Я бы мог, как великий понтифик, подтвердить ему правильность ваших прозрений. Но боюсь, он не примет меня.
   - Почему? Разве вы не друзья?
   Фабиола, о как ты глупа! И какая удача, что ты мне попалась!
   - Он не лег еще спать?
   - Нет. Сидел и читал.
   - Ну, тогда я к нему загляну. Меня впустят - без пароля?
   - Вряд ли. Но пароль очень просто запомнить: "Республика".
   Он готов расплясаться от радости.
   - Благодарствуй, милая Фабия. Всё, что ты совершила - угодно богам. Но не надо рассказывать никому - чтоб не сглазили - про случайное наше свидание. Поняла? Обещаешь?
   В меру нежно и в меру почтительно - он слегка ее обнимает и целует в чело. Твердо зная: ни одна еще женщина в Риме не смогла устоять против чар потомка Венеры. Эта дурочка будет хранить свою тайну... пару дней.
   А больше - не надобно!
  
  
  
   - Я, Марк Туллий, как видишь, признался во всем. И стою пред тобой как открытая книга. Клянусь тебе: смерть не так ужасает меня, как бесчестие...
   Цицерон ошарашенно стонет:
   - Как ты мог!.. Как ты мог, если знал, чем должно было кончиться!
   - О, поверь: о многих подробностях я узнал лишь сегодня! Самому стало дурно от мерзости - сколько крови и жертв! Мы знакомы с тобой чуть не с детства. Неужели ты думаешь, я способен желать - твоей смерти? Или - гибели твоей жены и детей? От меня это попросту скрыли...
   - А прочие ваши затеи?! Поджоги, бунты, мятеж?!...
   - Я пошел на это с отчаяния. Не со зла. Ты представить не можешь, Марк Туллий, каково мое положение!
   - Ах, не надо мне лгать! Ты великий понтифик, ты претор, ты...
   - Я - по макушку в долгах. Ты, поди, не поверишь, если я назову тебе, сколько я должен!
   - Назови, сделай милость.
   Занятно услышать, ибо цифры по Риму гуляют самые разные.
   - Восемь.
   - Восемь... чего? Талантов?...
   Столь невинное предположение вызывает у Цезаря смех:
   - Что ты, друг мой! В талантах это будет примерно... тысяча триста. Восемь, хотел я сказать, миллионов денариев.
   Палатинский роскошный дом Цицерона со всею отделкой, обстановкой и садом - стоил лишь полтора миллиона.
   Цицерон в почтительном ужасе ахает.
   - Деньги, деньги виною всему! - сокрушенно кается Цезарь. - Так уж я воспитан с младенчества, что считать их не больно приучен. Знаю, что живу не по средствам, а исправить себя не умею. Да и главные траты мои, если вспомнишь - не ради себя: помощь бедным, устройство общественных зрелищ, воздвижение новых статуй в честь Мария... Только похороны тети Юлии обошлись - больше, чем в миллион... У меня сейчас нет даже средств, чтобы выдать дочь мою замуж...
   Да, блестящего Цезаря может нынче спасти от судебного иска, распродажи имущества и позорного исключения из сената - лишь нежданное чудо. Или - переворот.
   - Я не знал, как мне быть, - продолжает он каяться консулу. - С преогромным трудом убедил кредиторов подождать до выборов: выиграл преторство - но опять... чрезмерно потратился. И они стали мне угрожать долговою тюрьмой, описью родового имущества, лишением всех должностей - и полнейшим бесчестием... Так куда мне было деваться? Катилина утешил меня, пригрозил кредиторам расправиться с ними по-своему, если те еще вздумают мне докучать... Но взамен попросил, чтобы я, в свой черед, ему посодействовал. Я не мог отказать. Однако прельстился, клянусь, не обещанным мне постом начальника конницы, а - законом о предстоящей отмене долгов! Ради этого я и примкнул к заговорщикам!
   - Хватит врать! - прерывает его Цицерон. - За кого ты меня принимаешь? Цезарь, ты - не торгаш! Ты - игрок! И тебе была нужна - только власть! Ты легко бы избавился от Катилины - и восцарствовал сам! Вот зачем ты был с теми, кто собирался убить меня, обезглавить сенат, перерезать сопротивляющихся, сжечь дома несогласных - и ввести в мирный город войска!
   Громыхает Марк Цицерон всею мощью гневной гортани.
   Цезарь кротко ему улыбается:
   - Милый мой. Я доселе был лучшего мнения о твоем уме. Да и также - о воображении. Ну подумай, Марк Туллий: тот ли я человек?...
   Цицерон замирает от этакой наглости.
   - Тот ли я человек, в самом деле, - продолжает Цезарь тихо и ласково, - чтоб нуждаться во всяких там Катилинах, захоти я и вправду достигнуть того, в чем сейчас тобой обвиняем?... Высшей - власти?...
   Предел откровенности. Шутоватая маска беспечного вертопраха приподнята, а под ней... Цицерону становится страшно.
   - Ты сравни, кто он - и кто я, - предлагает Цезарь, вольготно усевшись в близстоящее кресло. - В свое время ты был недоволен, что я принимаю его у себя; я считал это предубежденностью, но сейчас сознаюсь: ты был прав. Человек он дрянной и никчемный. Соучаствуя в казнях при Сулле, он покрыл свое имя позором, а потом лишь умножил дурную молву: то разврат, то семейный скандал и убийство в собственном доме, то жестокость и вымогательство, то вот - далее некуда - заговор... Кто способен всерьез на него полагаться, уважать его, быть ему верным - кроме сборища малограмотной черни, гуляк, гладиаторов, шлюх и хозяев таверн? Кто привязан к нему - без расчета и страха? Никто. Что он есть? Ничто: неудачник. Он и ринулся с головою в разбой оттого, что утратил надежду когда-нибудь выиграть выборы. Катилина в политике - труп!
   - Он и вправду скоро им станет! - обещает, сжав кулаки, Цицерон.
   Цезарь морщится, но продолжает:
   - А теперь взгляни на меня. Ты, мешая хвалы с укоризной, сам признал: не пристало мне домогаться насилием благ, которые я получу по закону, стоит мне пожелать. Никогда еще человек моих лет не был избран великим понтификом. За претурой последует консульство, а потом и всё остальное: империй в провинции, покорение новых земель - и триумф... Согласись, о Марк Туллий, у меня нет весомых причин - восставать на отечество, поднимать мятежи и марать свое имя убийствами. И тем более - жаждать смерти такого блестящего консула и такого старинного друга, как ты.
   - Нет причин? - ловит на слове Цицерон. - А долги?...
   Цезарь может торжествовать.
   - К счастью, боги меня не оставили, - молвит он с нарочитой небрежностью. - Я усердно искал и нашел. У меня теперь есть - поручитель.
   - Кто же он? - не верится Цицерону.
   Ты хочешь узнать, где я взял такого безумца, что способен рискнуть за меня - честным именем и состоянием?.. На, лови и скушай!
   - Марк Красс.
   Цицерон сокрушен окончательно. При отсутствии Гнея Помпея в теперешнем Риме с Марком Крассом в богатстве, могуществе, силе, влиянии - не посмеет тягаться никто. Красс подобен - слону, перед коим другие сенаторы мнятся вздорной мелочью вроде обезьянок, шавок, пичужек, букашек... Красс подобен - свирепому боевому слону, и когда его разозлить, он пойдет - напролом, с трубным рёвом, растаптывая всё подряд: судьбы, жизни, тела, состояния... Красс - о да, несметно богат и отнюдь не брезглив, добиваясь желаемого: говорят, он скупал за гроши у соседей дома, подожженные его собственными рабами - а рабов потом убивал, чтобы не проболтались...
   Красс - намного страшней Катилины, неимущего бунтовщика. Цезарь знал, за чью спину прятаться. Правда, Красс до сих пор недолюбливал Цезаря как удачливого интригана, но нашлись, как видно, причины забыть неприязнь: либо общие выгоды, либо дальные замыслы, либо тайная благосклонность Тертуллы, моложавой супруги пожилого угрюмого Красса... Что - неважно! Союз заключен, и теперь Цезарь вежливо уведомляет: лишь посмей меня тронуть - раскаешься...
   Убедившись, что Цицерон преотлично понял его и подавлен такою угрозой, Цезарь сразу меняет свой тон с покаянно-самодовольного на сердечно-приятельский.
   - Кстати, друг мой, - молвит он с хитрецой. - Вспоминая свои обязательства, я наткнулся на человека, быть может, единственного в целом Риме, которому сам я - не должен совсем ничего. Но который давно в должниках - у меня. Я его десять лет не тревожил напоминанием, как-то незачем было. Однако теперь обстоятельства вынуждают - выставить счет. Выручай! Набежали проценты!
   - Я?!
   Смеется:
   - Ты, Цицерон!
   - Счет?... За что?...
   - Э, какой же ты, право, беспамятный! Сколько времени утекло - а вот я как увижу ее, так возрадуюсь доброму делу: ходит, дышит, щебечет, живая, премилая... А могла бы - в страшных мучениях...
   Катилина - и Фабия!
   Боги, тот ужасный судебный процесс о соблазне весталки, на котором жизнь несчастной свояченицы, безупречная репутация Марка, честь семьи - всё висело на волоске... На таком тонюсеньком, что...
   - Разумеется, Цезарь. Я помню.
   - Долг, конечно, не денежный. Но...
   - Обещаю. Он будет оплачен.
  
  
  
   Форум ждет приговора сената.
   А сенат заседает. Два часа, три, четыре... Никуда не уйдешь: Храм Согласия в жестком кольце конной вооруженной охраны.
   Цезарь злится и нервничает. Надоело. И хочется есть. Его ждут у Сервилии, ждут давно, изнывают и беспокоятся. Он же даже не может черкнуть пару строк, что навряд ли сегодня придет. Передай он наружу записку - полсената переполошится. Перехватят, потребуют вскрыть... Ходят слухи, что переловили не всех заговорщиков, и оставшиеся на свободе попытаются освободить - пятерых... Их игра отнюдь не проиграна: Катилина еще не разгромлен, он движется к Риму, и посланный против восставший консул Гай Антоний пока что не смог его остановить. Цицерон же, одетый в доспехи под тогой, ведет разбирательство в душном запертом храме, ведет по привычке дотошно, но - спешно, чтобы успеть до заката приговорить обвиняемых к смерти...
   Консул требует - именно этого.
   А иначе - "отечеству и государству настанет конец"...
   Цезарь думает с тяжкой усмешкой: уж почтенный сенат, кроме нескольких самых твердолобых упрямцев, пережил бы свержение нынешнего, далеко не лучшего строя. Преспокойно бы пережил. И сдружился бы с новым диктатором. Если б тот себя вел чуть помягче, чем Сулла, и заведомо поумней, чем смутьян и крикун Катилина. "Свобода", "закон", "право", "народовластие" - всё пустые слова. Омертвелые ископаемые. Погремушки для маленьких. Зрелый муж за них драться не станет. Ну... разве только Катон и еще два-три чудака. Остальным - всё равно. Но попробуй кто покусись на их деньги, имения, семьи - встанут несокрушимой стеной. Только это им ныне свято. И уверенные, будто мстят за "отечество", они яростно уничтожат любого, на кого им покажет - перетрусивший за себя самого Цицерон.
   Ибо первый, кого Катилина непременно убьет, если вторгнется в город - это он.
   Да какие там "справедливость" и "честь"!
   Ими властвует - страх.
   А - тобой?...
   Что тебя самого этой ночью толкнуло - на явку с повинной? Не тот же ли...
   Нет. Даже если и страх - то иной. Измеряемый совершенно нездешнею мерой.
   Страх, что я обманулся судьбой, и теперь это не переделаешь. Соблазнился попутной случайностью. Обознался в годах и соратниках. Подстрекаемый обстоятельствами, чересчур поспешил. Словно лев, что в азарте охоты промахнулся в броске - и упал жадно пышущим брюхом не на ланий хребет, а в глубокую яму, где острые колья прикрыты - цветущими ветками... Угодил в ловушку.
   Не время!...
   Вот в чем - ужас и стыд.
   Разве можно сравнить это - с жалкой дрожью ничтожных душонок: "ай, зарежут, ограбят"...
   Не - страх.
   Но, раз так, почему у тебя на сердце так пакостно-горько?
   Надвигается - невыносимое.
   Каждый должен, в порядке значения должности, встать и произнести приговор.
   "Я - за высшую меру!" - говорит новоизбранный консул грядущего года Децим Юний Силан. Его коллега, Луций Лициний Мурена, кивает: "Согласен". Вслед за ними - через консуляров. "Предлагаю смертную казнь", - изрекает Гай Марций Фигул. "Покончить с ними сегодня же", - вторит Луций Манлий Торкват. Незлобливейший и приятнейший человек, родич Цезаря, Луций Котта, с тяжким вздохом роняет: "По заслугам и кара. Казнить". Глабрион, престарелый Гортензий, полоумный Лукулл - все настроены непримиримо. Красс?... Ну, Красс осторожничает: "Полагаю, не надо спешить"...
   Докатилось. Настал твой черед.
   - Новоизбранный претор Гай Юлий Цезарь, сын Гая? - обращается чинно Марк Туллий.
   Поддатся? Подвыть кровожаждущей стае? Промолчать? Показать себя трусом, предателем и негодяем?
   Ни за что. Не дождутся.
   - Я - ПРОТИВ.
   - Ты?!... Ты?! - уставляется на него в изумлении Цицерон. - По какой же причине, изволь объяснить?
   Объясняю.
  
  
  
   - Почтенный сенат. При решении трудных вопросов ум людской должен быть совершенно бесстрастным. Недоступным ни гневу, ни жалости. Потому полагаю, что меру вины пятерых арестованных надлежит обсуждать, руководствуясь нашим высоким достоинством - мы сенат! - а не чувствами ненависти или мщения. Ведь, чем выше удел человека, тем весомей бывает ответственность. И тем менее прав у него - вознесенного над крикливой толпой - на поспешность, жестокость и вспыльчивость. Власть внушает властителю: ненавидь - но мирись, а любя - того не выказывай...
   "К делу!" - резким окриком прерывает его рассуждение народный трибун Марк Катон.
   - Я о деле, - учтиво ему возражает Гай Цезарь. - Так вот. Я считаю, что смертная казнь совершенно не соответствует тяжести совершенного преступления. Эта кара - слишком легка!...
   Цезарь делает паузу, мельком озирая притихший сенат. Все в полнейшем недоумении: Цезарь слыл до сих пор человеком азартным, но не кровожадным. И вдруг!...
   - Что такое, собственно, смерть? - продолжает он в накаленном молчании. - Да ничто! Пустота. Как учили мудрые древние, там, где мы - нет ее, где она - нету нас... Для того, кто измучен борьбой, угрызаем терзанием и снедаем отчаянием, смерть - желанное отдохновение, избавление от страстей и скорбей. Вовсе не наказание: благо. За чертою Аида царит лишь покой и молчание. Разве может быть смерть настоящею карой, если с нею душа отряхает - тленный прах и жестокое бремя печалей...
   "Кончай пустозвонствовать!" - вновь скрежещет зубами Катон. На дух не выносящий ни щеголеватого Цезаря, ни его "лицемерных речей", как он сам говорил Цицерону. А теперь еще - этот Цезарев тон, тон бессмертного небожителя, поучающего неразумных ничтожеств, как им жить, чтоб скорее сподобиться замогильного счастья...
   Цезарь мягко ему улыбается. А сенату глаголет - тем же тоном, торжественность коего мало-помалу переходит в иронию, а ирония - в гневную горечь:
   - Если мы согласимся, что смерть для пяти обвиняемых - всё равно что подарок богов, то какое бы выдумать им наказание?... Напоказ остальным и для вящей острастки?... Может, лучше - высечь их розгами прямо на Форуме?... А, почтеннейший Децим Силан?... Почему ты не предложил осудить их всех на бесчестие?... Может быть, потому, что закон запрещает глумиться над римскими гражданами?... А казнить их по воле сената, без суда, без возможности дать оправдаться - разве не запрещает?! Так дано поступать лишь царям и диктаторам. У них есть это право - карать самолично. Но у нас его нет!...
   "Брат, он прав!" - возбужденно срывается с места претор Квинт Цицерон. - "Нужен суд!"...
   - Я не кончил! - поднимает руку Гай Цезарь. - Да не подумает уважаемый консул, что я издеваюсь над всеми, предлагая устроить в такое тяжелое время затяжной и заведомо бесполезный судебный процесс - ибо самым суровым из приговоров может быть лишь изгнание, что никак не будет препятствовать заговорщикам продолжать плести свои козни. Катилина тому - превосходный пример. Оставайся он в городе, он не смог бы увлечь за собой легион. Положение вправду тревожное. Посему предлагаю: сочетать меру строгости с мерой законности. Пятерых обвиняемых развезти в далеко отстоящие муниципии и держать там под стражей. Имущество - конфисковать. Я сказал.
   Он садится. И удовлетворенно следит, как меняется общий настрой. Лишь минуту назад все кипели негодованием. А сейчас - призадумались. Спорят. Шушукаются. Кучками, группками, парочками.
   Неужели - выиграл схватку?!
   Неужели - отвел от могильной черты не себя одного - а и всех пятерых?
   Вот оно! Децим Юний Силан - отрекается от своего приговора! Уверяет, что понят неправильно, и под "высшей мерой" подразумевал заточение, а не смертную казнь. Вслед за ним начинают отнекиваться и другие: Котта, Мурена, Гортензий и Квинт Цицерон... И Лукулл - но тому всё равно... Разумеется, Красс... Большинство!...
   Вдруг на место оратора самовольно выходит - консул Марк Цицерон.
   Цезарь тихо клянет всё на свете. Опять - игра против правил! Председательствующий не должен давить на сенат! Он мог выступить с речью до прений - но никак не сейчас!
   Ах, подумайте-ка, он решился на процедурное нарушение, ибо он "не может молчать"! Ибо он - "доведен до отчаяния"!... Его консульство, дескать, проходит в сплошном ожидании смерти: на него не раз покушались, угрожают расправой семье, не дают ни свободно ходить, ни спать, ни дышать... А на что ты рассчитывал, добиваясь консульской власти? Власть всегда есть борьба, чем крупнее мишень - тем она соблазнительнее, кто не понял сего - не политик... И не надо рыдать громогласно: "Я истерзан, замучен, затравлен! Невозможно сражаться нагому - с вооруженными, человеку - со стаей зверья! Я, несчастный ваш консул, десятки раз был готов умереть"... Неужели?... А кто же носит под тогой - доспехи, бряцающие при ходьбе?... "Смерти я не боюсь! Ради правого дела погибнуть отрадно; для достигшего высших постов гибель не преждевременна; а на взгляд мудреца - я согласен тут с Цезарем - ничего в ней ужасного нет"... Это ты-то - мудрец?!... "Я жалею не о себе! А о тех, кто совсем беззащитен и ни в чем не повинен! Кто отважится принести роковое известие - в дом, где меня ожидает верная, изнывающая от страха жена, моя юная дочь, лишь недавно сыгравшая свадьбу - и младенец, мой маленький сын, ничего еще не понимающий и уже обреченный на жертву злодеям"...
   В сердце Цезаря - злая брезгливость пополам с восхищением.
   Речь понтифика с ее тонким чеканом и внезапными поворотами мысли - совершенно ничто рядом с этой искусной истерикой, которую разыграл перед стихшим сенатом вдохновенно-взвинченный консул! Ведь у каждого - тоже дети и жены, и все боятся погибнуть, если в город войдет - Катилина...
   - Я провижу наш город, красу вселенной надежду народов - в океане ревущего пламени! - с мрачной страстью гремит Цицерон. - Горы трупов на Форуме, реки крови, стенания жертв и поруганных женщин... А поверх этой оргии смерти - торжествующий лик Катилины! Справляющего долгожданный триумф - над повергнутым в рабство отечеством! Вы желаете этого, римляне?... Вы боитесь, что пресекая его преступления - вы нарушите справедливость?... Существует, однако, предел всякой сдержанности! И бездействие ныне равносильно потворству насильникам! Да, закон ограждает от пыток и казни - римских граждан, но разве тот, кто дерзнул покуситься на государство - не ставит себя вне закона? Что мешает вам видеть в мятежниках - чужаков и врагов? Вы боитесь прослыть непомерно жестокими? А не кажется вам, что, являя к ним жалость, вы жестоки - к матери-родине? Проявите же должную твердость! Я готов дать пример остальным, и во мне вы увидите консула, что не дрогнет казнить их - своею рукой!...
  
  
   Цицеронова речь прерывается шумом и выкриками за дверями Храма Согласия. Конский топот, лязг оружия, стук каменьев, рев толпы и остервенелое - "Прочь!!"...
   Началось?...
   Всё внезапно стихает. В сенате - полнейшее недоумение. Консул вынужден объявить перерыв и пойти посмотреть, что случилось.
   Пока двери храма не заперты, некто дерзкий и ловкий - подбрасывает записку, и она ползет по рядам, возбуждая гул и догадки.
   И находит означенного получателя: Цезаря.
   Он спокойно ломает печать и, прикрыв краем тоги папирус, читает. Сворачивает. И небрежно прячет за пазуху. Притворяясь, будто не замечает - сотен впившихся глаз.
   Возвращается консул: бледный словно мертвец, но бодрящийся, на ходу поправляющий взмокшие пряди волос. Громко оповещает сенат, что на Форум пытались прорваться друзья и рабы заговорщиков, но вооруженные конники отразили налет: "Нападавшие частью бежали, частью ранены, частью захвачены". В самого Цицерона метнули два кинжала и несколько крупных камней. Ничего, обошлось. Ни единой царапины.
   Но не ясно ли, о почтенный сенат, что опасность растет - час от часу? И что медлить больше нельзя? Если чернь, подстрекаемая Катилиной, сплотится и хлынет на Форум - никакая охрана уже не спасет!
   Значит - надо скорее решиться на казнь.
   Возвращаемся к голосованию.
  
  
   - Погоди! - поднимается с места Катон. - Пусть сперва огласят то письмо, которое получил только что коллега Гай Юлий Цезарь!
   Письмо, подозрительно точно совпавшее с нападением катилининой банды на храм. Этой фразы Катон не сказал, но сенаторы заухмылялись.
   - Я готов, дражайший коллега, - с ядовитой вежливостью отзывается Цезарь. - Только, чур: сперва прочтешь - ты один. А потом - огласишь для других, коли будет охота... Держи!
   Записка ползет теперь к озадаченному, с желваками на скулах, Катону. Схватив ее и пробежав глазами, он даже сплевывет.
   Цезарь прячет усмешку в кулак. Записка была - от сестры Катона, Сервилии. Ее давние отношения с Цезарем - прежде страстные, а теперь скорее приятельские - никакой не секрет. Это знает весь Рим. Но, стараясь не раздражать свои семьи, они видятся только изредка. Чересчур уж внимательным к посещениям Цезаря сделался Брут, сын Сервилии, юноша строгонравный и щепетильный, подражающий не блистательной и легкомысленной матери, а занудному дяде. Нынче Цезарь намеревался побывать у Сервилии после сенатского заседания, о чем вряд ли поставлен в известность ее нынешний муж - Децим Юний Силан...
   - Ну, что? Огласим? - предлагает Цезарь любезнейше.
   - Ты... Ты... - вмиг покрасневший Катон собирается обругать его чем-то вроде "потаскуна", но внезапно меняет лихое словцо на гораздо более мягкое, хоть совсем несуразное: - Пьяница!!...
   Напряжение сотен сердец разряжается - хохотом. Пьяным Цезаря в Риме не видел никто, а вот шастающим по чужим цветникам - это сколько угодно! Ха-ха-ха, как забавно, можно вообразить себе, что такое - Катон прочитал! Он и слов таких, верно, не знает!
   Катон созерцает всё это в свирепом безмолвии. А когда сенат устает хохотать, он решительно обрывает веселье:
   - Стыдно, римляне. Стыдно - не мне. Стыдно - вам. Потешаться над тем, кто живет, как завещано предками, и не терпит распутства в семье. Впрочем, вам, очевидно, милее другие... герои нынешних дней. У которых разгул называется "щедростью", а разбой - "удальством". Бедный Рим, несчастная родина! В час великого горя и страшной опасности - наш высокий сенат веселится и сплетничает, обсуждая альковные новости! Да очнитесь же: вы лишитесь всего, если рухнет наш строй! Государство - на грани погибели! Отщепенец ведет на нас войско, его приспешники в городе нападают на Форум, в консула при охранниках - мечут кинжалы! А вы философствуете, человечно ли будет казнить тех, кто не дрогнет - прирезать вас без каких-либо церемоний! Для убийц - не писан закон, и они - вне защиты закона! Вспомните предков: Луций Брут, изгнавший из Рима царей, покарал за сочувствие к ним - даже сына! Луций Манлий Торкват тоже отдал сына на казнь - и совсем не за заговор, а за победу, одержанную вопреки боевому приказу! Те мужи - воистину римляне! Вы же... Вы - трусливые бабы! Если вы оправдаете этих отцеубийц, покушавшихся на государство - вы навеки себя опозорите перед памятью праотцев и перед глазами потомков. И пускай я буду единственным, но мой голос - за смертную казнь! Все обычаи предков свидетельствуют: кто восстал на отечество - враг, кто сочувствует - соучастник, и нет им пощады. Решайте, с кем вы! Я - сказал.
   У внимательно слушавшего Гая Цезаря холодеет душа.
   Всё проиграно. Непоправимо. Это много страшнее, чем жаркая речь Цицерона. Ибо консул взывал только к чувствам сенаторов, а Катон обращается - к праву, к суровому праву отцов, к праву рода, которое - спору нет - древнее гражданского и поэтому может служить основанием для приговора...
   И сенат прекращает сопротивляется: "Он прав, все мы попросту струсили"... "Надо снова голосовать"... "И скорее кончать"...
   Никаких больше прений. Нужно просто, чтобы каждый встал рядом с теми, с кем мыслит согласно. Так квесторам легче подсчитать голоса. И не будет обмана.
   Все - за казнь.
   В стороне - только Цезарь.
   На него негодующе смотрит - готовый взорваться сенат.
   "Ты... не с нами?" - пытается поколебать его Луций Котта.
   В тишине раздается спокойное:
   - Я решений своих не меняю. Я - против.
   Рев двуногого разъяренного стада. Высверки ненавидящих глаз. Желваки, кулаки, исступленные выкрики... Вопль сенатора Курия, из молодых и особенно ярых: "Да что вы, не видите - этот тоже - из них?! Он их хочет спасти, потому что сам - с Катилиной!"...
   Полсената срывается с места: "Хватайте его! Он - сообщник!"... А у многих под тогами - и кинжалы, и панцири... Гам, грохот, сверкание лезвий, топочущий натиск, дыхание с пеной у рта...
   Цезарь, неужели - вот так умереть?... В сердце Рима, в храме Согласия, среди серых колонн и беленых сенаторских тог?...
   Доигрался.
   - "НАЗАД!!"...
   Всею мощью огромного голоса Цицерон пресекает - расправу.
   - "Властью консула я приказываю: отпустите его!" - возглашает он так повелительно, что ножи - опускаются.
   Миг смятения и замешательства - дарит Цезарю жизнь. Потому что друзья успевают оттеснить нападающих, встать меж ними и ним - и укрыть его, заслонив плотным занавесом из развернутых тог. А отважный Гай Курион обнимает Цезаря, чтобы, если вздумают все же убить, то пришлось бы прикончить - обоих... Спасибо, теперь уже вряд ли решатся: опомнились.
   - Я ручаюсь, сограждане, - говорит Цицерон, от волнения покрываясь красными пятнами. - Цезарь в заговоре не участвовал.
   - Он всего лишь дружил с Катилиной! - злобно фыркает неуёмный Катон.
   - Он дружил и со мной, о Марк Порций, - находится консул. - А общаясь... с теми людьми... тут же передавал мне, о чем они там говорили. Если он чей-то сообщник - то мой. Перед вами он - чист.
  
  
  
   "Чист"?... Со славой наушника-то?...
   Ну, не знаю. Консул - пересолил в похвалах. Но не будем к нему придираться: долг погашен. Сполна. И с процентами. Человек он хоть вздорный, но все же порядочный. "Соловей сената", ха-ха...
   Знал бы Марк Цицерон, сколько крови за этот год - перепортил он Гаю Цезарю! Да какой там год - за один лишь сегодняшний день и вчерашнюю ночь!
   Перепортил.
   Однако не дал - той священной крови пролиться.
   В благодарность нелишне бы, пока квесторы завершают положенный протокол, набросать Цицерону записочку.
   Ах, уймись, тебе мало историй с записочками?...
   А в записочке вновь повторить: совершаемое - беззаконно. У сената и консула нету права - судить и казнить. И не надо коситься на на древнее прошлое: суд не примет в расчет разговоры о доблести предков. Век иной, и законы иные. Тем не менее, выход - есть. Нужно, чтобы сенат возложил на тебя, Цицерон - чрезвычайные полномочия. Объявил диктатуру. Хотя бы на этот единственный день. Так потребуй, покуда не поздно!
   Хватит, хватит. Намек - прозвучал. Приговаривать и казнить без суда - это право царей и диктаторов. Право!.. Не произвол. Консул - либо прохлопал ушами, либо сразу отверг для себя даже беглую мысль о проклятом названии.
   Но "диктатор" - не бранная кличка. А - высшая должность, на которую назначает сенат, когда государство - в опасности. Узаконенное самовластие позволяет бессудно карать. Или миловать. Доведись мне сейчас председательствовать...
   Хватит, хватит, ну хватит же...
   Всё рано ни кипящий злобой сенат, ни издерганный консул не послушались бы.
   Жупел Суллы им снится - в кошмарах.
   Как глупо.
  
  
  
   Решено: осужденных - удавят. Сейчас же. Пока в Риме не забушевало восстание.
   Их ведут к Мамертинской тюрьме через Форум - при факелах, меж двойных рядов конной стражи. И мимо сената.
   Бывший Цезарев поднадзорный, Статилий, проходит - в десяти шагах от него. Но - не смотрит и не замечает. Губы сжаты, в глазах - слепота, поступь - тупо-покорная. Ни истошного вопля - "Спасите!", ни слезливого пьяного лепета - "Это... это - конец"...
   Да, теперь в самом деле - конец.
   Палачи ожидают их в самом нижнем застенке, в подвале, называемом по царю, что когда-то построил его, "Туллианским"...
   Луций Котта находит возможным сострить, что "Марк Туллий - достойный преемник своего венценосного тезки"... Красс презрительно кажет на консула: "Он-то?"... Цезарь молча вздыхает: цари в свое время недурно справлялись с делами, Цицерону до них далеко; сколько времени было потрачено - а исход тот же самый...
   Петля.
   Цезарь вдруг содрогается, вспомнив, что и он бы сейчас должен был нисходить в Туллианский застенок под надзором стражи и консула. Сам он там никогда не бывал, но способен представить себе, каково это, по рассказам. Мрачный, смрадный, холодный подвал. На полу - не настил, а решетка, под которой бурлит, источая зловонный грохот, Большая Клоака, текущая по окраине Форума. В рукотворный сей Ахеронт прежде сбрасывали тела умерщвленных. Ни последнего крика, ни стона, ни зова - не услышит снаружи никто. А тресвиры, вершители казней, твердо знают свое ремесло...
   Консул Марк Цицерон исчезает в черном провале.
   Он спускается в этот омерзительный ад, чтобы выполнить клятву: прикончить преступников если и не своею рукой - то хотя бы у себя на глазах.
   Через несколько неимоверно долгих минут консул выйдет, сопровождаемый ликторами и, воздевши руки в молитвенно мжесте, скажет самую краткую речь в своей жизни - одно только слово, но сражающее наповал, громогласное:
   - "КОНЧЕНО!"..
   Как он счастлив и горд. Катилина лишился последней опоры, консул Гай Антоний с ним скоро покончит, плебс, напуганный слухами о грядущих поджогах, готов теперь до утра ликовать, славя смелого консула...
   Но желанно бы знать, что ты чувствовал, Марк Цицерон, находясь - там, внизу? Тошноту? Озноб? Отвращение? Упоение - своей тяжкой победой? Ты ведь, сколько нам ведомо, никого до сих пор не убил. Ни врага на войне, ни соперника в драке, ни раба, совершившего дерзость - и даже собаки! Мы думали, ты и в самом деле кроток и милосерден. Или мы - ошибались в тебе? Или суть - совсем не в тебе, а во власти, которая принуждает впадать в озверение даже тех, кто отнюдь не свиреп по природе, как Марк Туллий, законник, оратор, поэт?...
   Если эти руки отныне запятнаны кровью - чьи же будут чисты?
   Если этот ум опьянен - чей останется трезв?
   Если этот язык призывал к беззаконной расправе - чей сумеет призвать к примирению?
   Если эта душа не побрезговала окунуться в Большую клоаку - то... чья?...
   Есть над чем поразмыслить невесело - Цезарю.
   А пока он стоит и глядит свысока на огромное скопище празднующих. Провожающих консула с песнями, факелами и заздравными криками - к его дому, на Палатин. До утра будут бегать по улицам, жечь огни, убирать венками из лавров статуи и алтари и писать на стенках домов: "Консул Марк Цицерон - да живет, Катилину - долой!"...
   А почтенный сенат даже перещеголяет толпу и дарует ему право именоваться не только "спасителем", но - "Отцом Отечества".
   Бог с ним.
  
  
  
  
   170. Ныне я понимаю, что та обоюдная застарелая ненависть, каковую питали друг к другу Рим и царь Митрадат, не могла завершиться после трех разорительных войн никаким примирением. Митрадат бы не пал на колени перед Гнеем Помпеем, как отважился сделать Тигран, но никто бы и не даровал ему, как Тиграну, прощение - ни Помпей, ни сенат. Царь был стар и истерзан страданиями, но враги продолжали бояться его, полагая, что он еще может измыслить опасные каверзы, дерзновенностью коих он славился как никто изо всех воевавших против Рима врагов, кроме, разве что, Ганнибала.
   171. В моей речи нет хвастовства или жалкого запоздалого подобострастия, потому что величие Митрадата признавали и те, против коих он воевал. Приведу лишь слова, которые произнес в тот год консул Марк Цицерон, защищавший в суде Мурену - сына того легата, которого царь разгромил самолично в битве при Галисе; я про это писал в книге пятой. На Мурену Младшего нападал в суде Марк Катон, издевавшийся и над ним, и над воинской славой отца его, не сумевшего-де, окончательно справиться "с не особенно сильным врагом". И тогда Цицерон, отвечая Катону, сказал достоподлинно следующее:
   172. "Если ты справедливо осмыслишь, какова была сила и слава царя Митрадата, что он смог совершить и каким он был человеком - ты поставишь его выше всех воевавших когда-либо с нами царей! Только он сумел вынудить Суллу, императора не из пугливых, заключить почтительный мир. Только он строил планы вселенской войны, охватившей, случись по задуманному, весь Восток, весь Запад и многие прочие страны! Только он собирался раскинуть границы державы своей - между Понтом и Океаном! Даже изгнанный Лукуллом из Понтийского царства, он сподвигнул на ратный союз и царя Великой Армении, и других окрестных монархов. А разгромленный Гнеем Помпеем, сохранил и царский сан, и великую доблесть в несказанной беде и нужде. И такого врага ты, Катон, презираешь?... Врага, жизни коего сам Помпей придавал такое значение, что не мыслил войну завершенной, пока царь не погиб - смертью честной и безупречной?"...
   173. К сим высоким хвалам, изреченным устами противника, мне, потомку поверженного, не пристало бы тут ничего добавлять. В год, когда тяжкий рок над царем совершился, Цицерон был в должности консула и заботой его была не война на Востоке, а мятеж Катилины, о подробностях коего я не пишу, потому что они в моей повести вряд ли уместны. Но когда в Рим домчалось известие о кончине царя Митрадата, сенат и консулы объявили десять дней благодарственных богослужений с принесением жертв. Освящал те обряды, как должно, избранный в тот же год великим понтификом Гай Юлий Цезарь. Всякий волен судить, отмечали бы в Риме столь торжественно гибель врага, что достоин, как мнилось Катону, презрения.
  
   Царь стоит на верхней террасе крепости, созерцая хмурое море. Весна началась, но оно совсем еще зимнее, нелюдимое, исчерна серое. Если ветер с востока, то холод впивается в сердце и режет бритвою щеки. Да, никто не велит Митрадату торчать на таком сквозняке: ждать ответа Помпея он мог бы и во дворце, у жаровни, придвинутой к креслу, расеянно слушая нежный смех дочерей и смакуя вино, чтоб тепло пробегало по членам... А то и лежа в постели с какой-то из женщин... Но невмочь ему больше сидеть взаперти! Лучше - стынуть на жестком ветру, цепким взором выхватывая из туманной промозглости моря - проплывающие иногда корабли. Их теперь очень мало. По пальцам сочтешь. Царь их издали узнаёт: все - боспорские, ходят - недалеко, чужеземных же из-за римской блокады, сколько ни наблюдай - никого.
   Рядом с ним - только внук, Дионисий. Мальчик ныне одет, как положено отпрыску рода, в котором все - и отец, и мать, и бабка, и оба деда, и прадеды - все правители и венценосцы. В его жилах - лишь царская кровь! Так пускай соответственно держится. Митрадат, привезя его в Пантикапей, первым делом велел бросить прочь то рванье, что было на мальчике, и отдать ему вещи, оставшиеся от захваченных в плен сыновей: Кира, Ксеркса, Оксафра и Дария... "Дети, дети мои!" - тайно страждет царь, видя на Дионисии их одежды и украшения, но упрямо длит для себя эту пытку... Зачем?... Неужели он их заменит - в Митрадатовом сердце? О нет... Просто кажется: пока внук носит платья царевичей - еще можно на что-то надеяться...
   Митрадат опускает костистую руку в перстнях - на плечо Дионисия. Мальчик вздрагивает - и с испугом вперяется в деда.
   У царя - всё внутри обрывается.
   Этот - жест! Этот - взгляд! Это - море! Этот - дворец!
   "Круг замкнулся", - сказала она...
   Как предсказано. В Пантикапее.
   Сорок с лишним лет миновало, как на этой террасе стояли - тоже двое. Отрок Евпатор, сирота, изгнанник, беглец - и несчастный владыка Боспора, бессыновний царь Парисад. Заслоняясь от знобкого ветра, Парисад заунывно бубнил утешения, положив свою пясть в самоцветах и золоте - на плечо обернувшегося подопечного...
   Сколько б ты ни петлял по земле, и в какие бы хитрые прятки ни играл с богами и роком - все равно тебя заманили в лабиринт имен и времен, из которого нету исхода, всё равно тебя подстерегут, приготовив наточенный меч... Деться некуда: Дионисий, Дионис, Загрей, лай собак, смертный мрак, буреломная чаща, смрад чудовищных пастей, железная длань на плече, лязг зубов, крик и кровь...
   Нет! Неправда! Мы сыщем лазейку! Рок жесток, но и замысловат: все повторы - как песня с коленцами, всё немного не так, как сперва, а порой и нарочно - навыворот! Вверх тормашками, наискосок, невпопад, с неровными сбоями! Этот отрок - не ты, ты - не он, ты был дерзок - он робок, ты буен - он тих, ты силен... Ты - доселе силен! Круг не замкнут, Евпатор, прорвемся! Зевс поможет тебе, ибо скучно жить в колесе, будь ты бог, будь ты смертный... Воспрянь! И скажи себе снова: ничто не потеряно!
   - Дионисий. Ты что, всё боишься меня?... Ай, не ври, я же чувствую: вздрогнул.
   - Я... немного задумался, дедушка.
   - Да? О чем?
   - Сам не знаю.
   - Таишься и скрытничаешь! Будто я - неспособен понять! Брось, я вижу насквозь - всю душонку твою, до кишочков... Ведь я сам в твои годы - нет, даже раньше! - пережил то же самое: гибель отца, покушения, бегство, скитания... Сколько разных превратностей я испытал, даже не перескажешь! Сколько раз мне пророчили верный конец - ничего, всегда изворачивался! Боги были - со мной. Почему, как ты думаешь? А?... Потому что я никогда - никогда! - не отчаивался. Рок потворствует - сильным, не слабым.
   Тщетный пыл. Дионисий не приободряется, но и не возражает. Лишь глубже уходит в себя.
   - Ну, очнись! - теребит его Митрадат. - Что с тобой? О чем ты мечтаешь? Ты слыхал, о чем я говорил?
   - Да, - послушно ответствует мальчик. - Я обязан жить, ждать и верить.
   - Во что?
   - В мудрость рока.
   - Хотя бы! - усмехается царь. - Так откуда же - хмурый взор и тяжелая скорбь на челе, Дионисий?
   - Ниоткуда. Я просто - такой. Я с младенчества меньше играл, больше думал.
   - И зря! - назидательствует Митрадат. - Думать - это удел стариков, молодым полагается действовать. Упиваться веселием жизни! В твои годы я был невозможным невежей и неучем, как говаривал царь Парисад - ничего, потом наверстал, но зато никогда не скучал, предаваясь забавам порою опасным, о да, но достойным - потомка царей! Состязания, драки, охоты, борьба, скачки на полудиких конях... Я всегда побеждал всех ровесников, а порою и старших...
   - Но, дедушка, - прерывает вдруг Дионисий. - Разве ты, утратив родителя, никогда не мыслил - о смерти?..
   Царь смятенно смолкает. Поймав и впустив в свою душу изучающий взгляд этих горестных глаз, он не в силах солгать, но не может и допустить вопрошающего - в те глубины сердца и памяти, где покоится, склизким змеем свернувшись, изведанный некогда страх. Страх - мелькнуть и исчезнуть, как жалкая искорка во вселенском костре; ужас - перед жалящим насмерть железом; испарина жути - от ласки мстительных пальцев, знакомых с коварными ядами; дрожь омерзения - при единственной мысли о гнили, распаде и тлении. Посиневший наутро отец, с коим ты говорил - еще вечером. Неизбывный кошмар. Холодящее, жгучее, разнимающее плоть и дух - ослепительно черное жерло курганного купола, когда здесь хоронили жену Парисада. Полудетский отчаянный вопль: "Не хочу умирать!!"...
   Это я-то - не думал о смерти?...
   Я с ней свыкся, как с каверзной мачехой, я над ней издевался, как над слишком докучною нянькой, я играл с ней в рисковые игры, как с лживым приятелем, я в обнимку с ней спал - как с постылой, но неотвязной любовницей... Хватит! Прочь! Надоела! Обрыдла! Пошла она - в тар-тарары!
   - Я еще поживу! - говорит Митрадат, глядя в небо.
   Внук поспешно кивает: "Да, дедушка".
   Почему он всегда и со всем соглашается, что бы ни произнес Митрадат? Царь не любит, когда прекословят, но такая уступчивость тоже внушает ему подозрения. Что за ней - чрезмерная вежливость, почитание старшего, трусость, безволие, скрытность, уклончивость или...
   Престранное чувство: кажется, изо всех окружающих только он - совершенно тебя понимает. И состраждет тебе. Потому и поддакивает. Спросишь прямо - смолчит, чтоб не вымолвить немилосердную правду. А не спросишь - всё скажет глазами. У, какие глаза! Словно дымный топаз. Колдовские. У Фоанта они были, помнится, черные, у его жены - золотистые, у меня самого, говорят, как у тигра, у Каллия - карие с искрами, у Статиры - фиалково-синие... Неразлитная смесь четырех безумных страстей, четырех устремленных друг к другу кровей - таврской, эллинской, скифской, персидской... Несусветнейшая амальгама! Мрак и свет, лучезарность цветка - и загадочность камня...
   Чего ты глядишь?...
   И чего - весь дрожишь? Ветер, что ли, холодный? Застыл?... Руки - льдинки... Засунь в рукава. Может, вниз сойдем, прогуляемся вдоль стены? Там не так задувает...
   - Как скажешь.
   Опять!... Ни на что он не возражает!...
   - Я же не заставляю тебя, - раздражается Митрадат. - Только спрашиваю. Почему не ответишь мне прямо, чего ты желаешь?
   Чуть слышно:
   - Не... знаю.
   - Ах, так?! - начинает гневаться царь. - Тебе нужно, чтобы кто-то решал за тебя? Как за маленького? Или хуже - как за раба?.. Может, зря я надел на тебя - плащ, кафтан и штаны сыновей моих, Ксеркса и Дария?... Может дать тебе - юбку и покрывало? И спровадить в женские комнаты - вышивать или прясть?... Я - могу! Лишь не вздумай вести себя с девочками, как Ахилл с дочерьми Ликомеда. Впрочем, он и без царских штанов был мужчина, а ты...
   Дионисий белеет от ярости. Очи - сужены, брови насуплены, губы трясутся. Но уста исторгают не бешеный крик, а лишь горький укор:
   - Почему ты меня - оскорбляешь?...
   - Я?... Тебя?...
   Митрадат ухмыляется, прижимает внука к себе и целует в золотой ободок: "Ну, гордец... Пойдем, застоялись".
  
  
  
   Путь недальний. Они не покинут вершины холма, а пройдутся, сопровождаемые охраной, вдоль стен, иногда забираясь наверх и поглядывая по сторонам.
   О, какое кругом запустение. Стены крепости подновлены по приказу царя, но уже близ храма Аполлона Целителя - дебри бурых репейников, стебли сохлой полыни, разбитые плиты каких-то старинных декретов... Статуи - в трещинах, краска на фронтоне наполовину облезла, а вблизи алтарей дурно пахнет гнильем и едва ли не испражнениями... Впрочем, и при царе Парисаде упадок был явственным, а жрецы всегда прибеднялись, и в святилище произрастали занесенные ветром из ближних степей вьюн, сурепка, синеголовник... И эти нахальные, пышно-пунцовые, с приставучим клеем на усеянных иглами шеях, мохры. Митрадат навсегда их запомнил такими, и город Пантикапей с его памяти связывался с чинной затхлостью тесного дворца Спартокидов, с вонью рыбного рынка - и репьями вдоль стен. Ныне эти красавцы-репьи как скелеты звенят на ветру: грязно-серые, блеклые, рваные от наскоков стихий... Словно окостеневшие заживо..
   Ну и ладно. Забудь ты про них. Потеплеет - воспрянут, как миленькие.
   Погляди-ка лучше туда, в прорезь между зубцами.
   Вечноюное, вечноживое, вечногрозное, вечносияющее - неизбывное море! Даже нынче, в бессолнечный день неуступчивой ранней весны, оно радует глаз блеском темного серебра и холодным горением стали.
   - Как покойно здесь, - говорит Дионисий мечтательно.
   - Ты так думаешь? - удивляется царь. - Когда всюду война? И когда мы на этой горе - как на острове, окруженном врагами?
   - Я сейчас не о том. Вид отсюда уж очень хорош. Эта бухта самою природой устроена так, что любой, обозрев ее сверху, ощущает себя словно взятым под покровительство добросклонных богов. Оба мыса, с востока и запада, принимают город в объятия и лелеют его, не давая прорваться штормам и ветрам. Рановесие моря и суши умеряет в душе страх бескрайности. А чудесная видимость берега, и азийского, и европейского, забавляет рассудок: ведь кажется, мир - весь рядом, всё досягаемо, никакие пути не опасны...
   "Ишь ты, как говорит!" - изумленно думает царь. - "Пифолай его, что ли, так вышколил?.. Ну и ну! Я и сам в его возрасте был остер на язык, но чтоб быть законченным ритором?... Он, пожалуй, и впрямь даровит"...
   Дионисий смущенно смолкает и опускает глаза. Ожидая от деда - потока насмешек. Над чем? Надо всем. Над ребяческой важностью этих речей, над старинной книжностью слога, над торжественным тоном, с коим он придает выражение - невыразимому... Митрадат ведь его - презирает. Митрадат над ним - издевается. Митрадат - беспрестанно его задевает. Митрадат его водит повсюду с собой - только вместо шута, обезьянки, собачки, а он...
   Он - жалеет царя Митрадата!
   Да, свирепого, да, виновного в страшных делах, да, несущего гибель всем окружающим, да, достойного кары богов...
   - Дионисий! - вдруг сгребает его Митрадат. - Приглядись-ка внимательно... Видишь? Мне мерещится - или вправду корабль?..
   Поначалу - лишь ярко-белый, в три луча лиющийся, свет. Свет - сквозь низкое серое облако. Свет - от солнца, висящего прямо над серебристыми водами. А от света на водах - пятно. Нестерпимо сияющее. А в пятне - как жучок-водомерка - кораблик. Корабль многовесельный...
   Неужели - посланец Помпея?
   Неужели - конец?
  
  
  
   "Где отец?!" - летит по дворцу возбужденный Фарнак. Ищет в залах и комнатах, чтобы первым ему сообщить о прибытии вестника.
   "Царь - он в крепости, с этим... с внуком гуляет", - отвечает попавшийся евнух.
   Снова - с внуком!
   Фарнак замедляет свой бег. Эта странная прихоть царя, что внезапно приблизил к себе сироту-варваренка - чревата плохими последствиями. Митрадат не такой человек, чтоб на старости лет разомлеть от прилива родственных чувств и размякнуть от умиления. Да и было б, на что посмотреть! Сей заморыш - отнюдь не подарок могучему деду. Как девчонка обидчив, как грамматик зануден, как невеста застенчив, как былинка прозрачен и хил... Что за дружба возможна - меж ними? Что за нежности? Царь и сам передразнивает Дионисия. Но зачем-то проводит с ним каждый день много времени. Как ни с кем.
   Есть всего лишь одно объяснение этим встречам внука и деда. Митрадат ему дарит показное благоволение - чтоб нарочно позлить и помучить Фарнака. Попугать. Пригрозить. Намекнуть своим поведением: ты лишился былого доверия; я тебя не казнил, но могу наказать по-другому, не сделав наследником - пусть боспорским царем станет ласковый внук, а не ты, собиравшийся за моей спиной торговаться с Помпеем. А начнешь бунтовать и кричать о правах - тебя снова посадят в подвал, на солому...
   Проклятие!
   Я не дам над собой издеваться! Ишь ты, парочка - старый и малый! Прекрати эти штучки, отец! Ты не знаешь, на что я способен, если ты доведешь меня! Я!...
   Я... пока что - пойду к ним.
   Узнаю, что пишет Помпей.
  
  
  
   "Император Гней Помпей - царю Митрадату Евпатору.
   Рад, что ты наконец убедился: война тобою проиграна. Твое бывшее царство - провинция Рима. Римский флот охраняет морские пути. И таврические города признают себя нашими данниками и друзьями, отказавшись тебе подчиняться. Нет ни силы, ни средства, которое помогло бы тебе удержаться у власти в Пантикапее, если Рим не позволит сего.
   Потому только я сейчас ставлю условия. Которые ты обязан выполнить, раз не хочешь, чтобы дети твои оказались рабами и пленниками. Ты должен мне - сдаться. Прибыв ко мне лично, как зять твой Тигран. Свидетели боги: с ним поступлено было по всей справедливости и согласно нашим законам. То же самое ждет и тебя, если ты подчинишься.
   Прощай".
  
  
  
   Митрадат понимает глаза от послания и глядит на свинцовое море. Безнадежно. Стальные тиски: мыс на западе, мыс на востоке... Внук был прав, они сжали город в объятиях, но не бережных, а - удушающих...
   Не пристанище здесь. Западня.
   "Ты погибнешь в Пантикапее", - прошептал сорок лет назад, сам себя испугавшись, гадатель. Ныне - те же слова повторяют и змеистые воды, и ветер, и скелеты отцветших репейников, и сухая полынь... "Круг замкнулся", - сказала она...
   - Не отчаивайся, отец, - призывает Фарнак. - Ты получше вчитайся. Помпей говорит о Тигране. Но Тигран, покорившись ему, сохранил и титул, и царство.
   - Ай, не будь легковерным болваном! - гневно рыкает царь. - Что такое Тигран! Он слегка поцапался с римлянами, да и то не по собственной воле - я же вел три войны против них, брал их в плен, громил легионами, резал в Азии - тысячами! И каким бы я был остолопом, если б ждал от них снисхождения - после этаких дел! Да Помпей, воздаю хвалу его честности, мне того и сам не сулит!
   - Он сулит поступить справедливо...
   - Очнись! Справедливость - по-римски! Желать ее может лишь тот, кто ни разу на ней не обжегся! Я по горло сыт этим зельем, у меня от него - скулы сводит...
   - Но все же, отец, не решай ничего сгоряча, - уговаривает Фарнак. - Расспроси хорошенько посланника. Это лучше, чем строить догадки.
   - Да что он мне скажет!
   - Мало ли. Почему не попробовать?
   - Ладно, - вдруг соглашается царь. - Прикажи, чтоб его пригласили.
   - В тронный зал?
   - Нет. Дворец ныне выглядит жалко.
   - А... куда же?
   - Сюда. В цитадель.
  
  
  
   Появляется римлянин.
   Заурядный во всем, кроме яркой голубоглазости и неровного цвета загара: до бровей лицо почти красное, выше - много светлей. След от шлема. Помпей теперь в жарких странах, солнце там горячей, чем в Тавриде. Лет вошедшему... чуть за тридцать. Явно не рядовой, но и не из высоких начальников. Не штабной: на руках и на шее виднеются шрамы. Он старается не показать, что его хоть сколько-то впечатляет эта встреча с царем Митрадатом.
   Притворяется! Весь напряжен от волнения. Потому - неестественно сжат. И ступает, как деревянный. Следом шествуют двое охранников - эти парни простые, и им суждено лишь стоять и безмолвствовать.
   Вот он - царь. Враг, которого не удостоились видеть вблизи ни Лукулл, ни Помпей. Величаво сидящий на троноподобном кресле из черного дерева с золочеными украшениями.
   Царь - огромен и стар. Но... глазам поверить не можно: на лице у него кожа - нежная, свежая, почти как у стоящего рядом подростка. И безумно не вяжутся с этой кожей - глаза Митрадата. Усталые, мрачные, впалые. Но горящие впрямь нелюдским, а каким-то драконовым пламенем. На бровях, на висках и щеках жесткой солью блестит седина. Голова увенчана тяжеленной тиарой из золота, так что царь, даже сидя, кажется выше всех окружающих, а уж если встанет... Гигантски высок. Исхудал от лишений и бед. Но в осанке - ни малейшего признака немощи. Сильный, крепкий, подвижный старик. Говорят, ему уже семьдесят?... Может быть. Однако он не из тех, кто спешит умереть. По письму, которое он прислал Помпею, можно было подумать, что он тут лежит на смертном одре, доживая последние дни. Ничего даже близкого. Митрадат способен прожить еще десять лет, даже двадцать, а то и - до ста...
   - Ты - посланец Помпея? - вопрошает царь по-латински с восточным акцентом. - Твое имя?
   - Гай Корнелий Руфин. Я третий военный трибун во втором легионе.
   - Полномочия?
   - Передать тебе ультиматум и доставить ответ.
   - Только?
   - Да. Позволено также отвечать на вопросы по сути послания.
   - Извини, я не очень искусен в твоем языке.
   - Говори на другом. Я владею эллинским с детства.
   - Перенял от рабов?
   - Почему ты так думаешь? - изумляется римлянин.
   - Ты не очень похож на питомца риторских школ.
   - Я учился у деда, - зачем-то поясняет Руфин, поддаваясь внезапному ходу беседы.
   - Ха! Так ты - из отпущенников?
   Сколько едкого пренебрежения в этой фразе царя. Смысл ее совершенно понятен: "Да неужто Помпей так меня презирает, что не мог прислать никого познатнее?"...
   - Я всадник, - с гордостью возражает Руфин. - Хотя дед мой и вправду был вольноотпущенником и клиентом почтенного рода Корнелиев Долабелл. Но отец получил права гражданства, служил и имел такие заслуги, что Сулла сам послал ему грамоту и золотое кольцо...
   - За доносы, поди? - ухмыляется царь.
   - За победы в боях!
   - Часом, не надо мной?
   - Нет. Отец служил в легионе молодого Помпея. Сражался с Карбоном, Марием Младшим, Перперной, Серторием...
   - Стало быть, со своими же. Славно!
   В каждой реплике Митрадата - ядовитый кинжал.
   - Разговоры о прежних делах ныне вряд ли уместны, - обрывает Руфин. - Я пришел сюда не за этим.
   - Извини старика - любопытен! - с напускною смиренностью кается царь. - Мы совсем тут от мира отрезаны. Скучно. Не с кем поговорить, все свои давно надоели. Я хочу вот спросить...
   - Лишь касательно моего поручения, царь.
   - Да, конечно.
   "Фарнак, дай письмо", - обращается Митрадат к молодому мужчине, сидящему рядом, красавцу в персидских одеждах и в плаще на куньей подкладке. Значит, это - сын и наследник. Легко догадаться. Он пониже отца, но похож чертами лица. По нему даже можно представить себе, каким Митрадат был лет тридцать назад.
   Чуть поодаль стоит табурет, накрытый узорной подушкой. Для кого он? Для мальчика, что стоит за спиною царя? Или...
   - Может быть, ты позволишь мне сесть? - вопрошает Руфин.
   - Да?... А кто ты такой, чтоб сидеть - предо мной? - тихо рыкает царь. - Внук - раба?... Учти: ты не в Риме. Боспор - это царство. И я в нем пока еще - царь. Полновластный. По обычаям Ахеменидов государя положено чтить - простираясь ниц. Я, однако, не чванствую. Позволяю - просто стоять. И учти: тебе выпала честь, совершенно несообразная твоему ничтожному званию...
   Вдруг - с язвительной ласковостью:
   - Или, может, ноги не держат?... Оробел?... В пути укачало?...
   Бесподобно! Какой человек!... Даже столь надменно одернутый, Гай Корнелий Руфин всё прощает, упиваясь невиданным зрелищем, пред которым меркнут в душе и театр, и бега колесниц, и бои гладиаторов, и звериные травли, и сдача Тиграна... Как он держится, как говорит, этот царь, проигравший войну, обреченный, загнанный в угол, получивший не более часа назад - ультиматум! Ни покорства, ни страха, ни трепета, ни заискиваний, ни попыток внушить к себе жалость... Грозит и ехидствует! Он и в гробе останется - властным.
   - Царь, ты прав: мне приличней стоять. Вряд ли наша встреча затянется.
   - Поглядим. Ты уйдешь, лишь когда я тебя отпущу.
   - Как угодно. Я слушаю: спрашивай.
   - Объясни мне, Гай Корнелий Руфин, - молвит царь, притворяясь исполненным озабоченной кротости, - что хотел император сказать, посулив, что со мной обойдутся "по закону и справедливости"?
   - Царь, я думаю... Это значит только одно. Если ты принимаешь условия...
   - Если я их - приму! - уточняет царь наклонение речи.
   - Тогда, вероятно, потомкам твоим, не виновным в этой войне, будет явлено... великодушие. Но решать, что делать с боспорским престолом, могут только сенат и народ. Так положено. Это закон. И Помпей получил свой империй - по воле народа. Стало быть, твой собственный рок очень мало зависит от самого императора: возвратившись в Рим, он немедленно сложит свои полномочия. Я достаточно знаю Помпея и ручаюсь тебе: он не злобен и не жесток. Но война есть война. Она длилась - только последняя - десять лет. А с двумя остальными - неведомо сколько. И тебя не могла усмирить вереница лучших наших императоров, консуляров, преториев: Маний Аквилий, Луций Сулла, Гай Фимбрия, Луций Мурена, Марк Котта, Луций Лукулл, не считая их подчиненных... Да, Помпей - победитель, ему будут назначены высшие почести. Но вершит приговоры - не он.
   Гай Корнелий Руфин не обязан был растолковывать Митрадату эти горькие истины. Но не думает, что нарушит приказ, отвечая царю откровенно. Митрадат - не Тигран, и навряд ли снимет венец, кроме как с головой. Испугать его невозможно, обмануть и завлечь в ловушку - тем более. Даже если бы Гней Помпей поручил Руфину солгать, обещав царю что угодно - жизнь, свободу, спокойную старость и даже власть над Боспором - Митрадат не поверил бы. Слишком опытен, слишком хитер. Так зачем недомолвки? Царь - враг, враг великий и непреклонный, враг, доселе опасный для Рима своим изощренным умом. Он достоин того, чтобы с ним поступали не подло. И Руфин уже начал подозревать в этой встрече какой-то подвох; впрочем, он был готов и к тому, что его захватят в заложники - потому и пошел во дворец в одиночестве, хоть Помпеем послано - двое. Митрадат очень долго выяснял его звание, должность и родословие, чтоб понять, вероятно, возможен ли торг...
   - Что предписывает в этих случаях - ваш закон? - продолжает царь с прежней чинностью.
   - Наш... закон?
   Руфин удивляется. Разве царь - сам не знает?
   - Я думаю, - говорит Митрадат, - что меня ожидает... триумф?
   - Не тебя, - поправляет Руфин. - А Помпея.
   - Прости за обмолвку. Так - что?..
   - Я не понял.
   - Как - всё это будет?
   - Неужели ты до сих пор...
   - Говори!! - властно требует царь. - Не отнекивайся!.. Я хочу, чтобы эти двое - мой сын и мой внук - тоже знали. В мельчайших подробностях. И не от меня самого. А из первых уст. Ну!...
   - Изволь.
  
  
   По закону главнокомандующий, возвратившись на родину, должен будет распустить по домам легионы и явиться под Рим, не входя в самый город. Возле Рима есть Марсово поле. Там, в храме Беллоны, он торжественно сложит империй и представит сенату отчет о победах, добыче и пленниках. После этого он получает - триумф.
   Триумфальное шествие начинается с Марсова поля и движется по Священной дороге в храм Юпитера на Капитолии. Возглавляют процессию консулы, преторы и другие носители власти; вслед за ними идет весь сенат. За сенатом - с гимнической музыкой - трубачи, барабанщики, флейтщики, хор из лучших певцов. Далее - все жрецы и все жрицы, разделенные на двенадцать коллегий, во главе с верховным понтификом - так зовется у нас главный жрец. После них заклатели жертв гонят белых отборных быков, разукрашенных ветками лавра и лентами.
   За жрецами и жертвами следует, на повозках, носилках и блюдах - добыча. Перед каждою частью проносят большие щиты, где означены имена покоренных народов, правителей и подвластных им стран. Тут Помпей превзойдет всех других знаменитых воителей, ибо он победил больше разных царей и привел в подчинение Риму больше стран, чем кто бы то ни было. Рим увидит оружие, статуи, одеяния, троны, венцы, золоченые ложа, роскошную утварь для пиршеств, картины, диковины, украшения, иноземные деньги, ссыпанные горой на подносах - словом, всё, что редкостно, ценно и дорого.
   Прославляя Помпеевы подвиги, вновь пройдут, предваряя его появление, музыканты, певцы и актеры.
   Триумфатор предстанет народу, везомый в особенной колеснице. Рядом с ним по обычаю - дети; у Помпея два сына и дочь, при отце полагается быть сыновьям, продолжателям славы. За спиною стоит - государственный раб, всю дорогу держащий над головой триумфатора золотую корону, но обязанный повторять непрестанно: "Помни, ты - человек!"... Ибо чествуемый будет убран и облачен - как Юпитер. Как бог. Лик его будет выкрашен в алый цвет наподобие солнечного. Туника из пурпура - вышита золотыми ветками пальм, а на тоге, тоже пурпурной - золотые же звезды. В одной руке триумфатора - скипетр с орлом, а в другой - лавр, увитый белою шерстью. Дабы он не зазнался и дабы его кто не сглазил, положено, чтобы идущие за его колесницей соратники распевали бы про императора не хвалебные, а шутейные и порой непристойные песни. Обижаться на это нельзя, и народу они очень нравятся.
   Въехав на Капитолий, он сложит лавры - к алтарю божества. И начнется великий молебен Юпитеру с принесением жертв. Завершив священный обряд, триумфатор раздаст боевые награды полководцам и легионерам.
   Так проходит у нас этот день. Вечером, как стемнеет, на площадях зажигают огни, и на общих столах накрывается трапеза, в коей может участвовать каждый. Веселятся всегда - до утра.
   Иногда триумфатор потом за свой счет учиняет для города игры и зрелища.
   Вот, похоже, и всё.
  
  
   - Всё?... А - пленные?...
   - Да, я забыл...
   Гай Корнелий Руфин сам не знает, по оплошности или намеренно упустил он в своем описании, в меру пышном и в меру дотошном, участь пленников. Почему он смолчал? Из неловкости? Из щепетильности? Но щадить Митрадатовы чувства - сейчас?...
   - Не стесняйся, дополни рассказ, - просит царь. - И не бойся, что я покараю за правду. Я вполне владею собой.
   - Это будет тебе неприятно.
   - Неважно. Давай.
   - Для чего?...
   - Такова моя воля.
   - Как хочешь. Все пленники шествуют, непременно в цепях, кроме малых детей, перед самою колесницей героя. Кто не может идти - тех везут, но тоже - закованных. Путь процессии пролегает через главное место суда и собраний - наш Форум. По обычаю предков... он уже теперь не всегда соблюдается в точности, но еще не предан забвению... По обычаю в этом месте движение делается крайне медленным - дорога совершает там поворот, площадь же очень тесна и густо застроена... Пленных там изымают из общего шествия и отводят в тюрьму, стоящую рядом... По-нашему - в карцер. Есть там очень глубокий подвал, Туллианский... В нем всегда совершаются казни врагов государства. В миг, когда триумфатор проезжает мимо тюрьмы, жизни пленников - прерываются.
   - Всех?...
   - Исключение делают иногда для детей и для женщин.
   - Казнят - в подземелье?
   - Да. Но тела потом выставляют на общее зрелище. Чтобы не оставалось сомнений.
   - А как... это делается? - продолжает вымучивать страшные истины царь.
   - Удушением.
   - Яду жалко?...
   - Не знаю. Так принято.
   - Ясно.
   Руфин опускает глаза, но усилием воли заставляет себя посмотреть на царя и на прочих свидетелей этой беседы.
   Фарнак сидит с выражением подступающей тошноты на лице. Мальчик - будто примерз к Митрадатову креслу. Страшно бледный. Но взирающий на посланца Помпея с какой-то недетскою ненавистью.
   Царские телохранители - совершенно бестрепетны.
   Сам же царь - в полном оцепенении. Ни единая жилка не дрогнет, ни единый вздох не всколеблет складки богатых одежд. Омертвел.
   - Ты напишешь Помпею или велишь передать ему что-нибудь устно? - произносит Руфин, чтобы что-то сказать и прервать слишком тяжкую сцену.
   Царь молчит.
   - У меня не так много времени, - добавляет Руфин. - Меня ждут. И учти: никакие переговоры я вести не уполномочен. Иначе Помпей в самом деле послал бы кого-нибудь, кто повыше меня положением. Я привез ультиматум, ответил тебе на вопросы - и только. За тобою - право решать.
   Царь вообще не глядит в его сторону.
   - Что ж, молчание - тоже ответ, - заключает Руфин.
   И тогда Митрадат поднимает глаза на него.
   Точно бог - на букашку, надсадно жужжащую - в ледяных чертогах бессмертия.
   И речет совершенно спокойно:
   - У меня - время есть. Я подумаю.
  
  
  
   Отпустив Руфина кивком, Митрадат продолжает сидеть, как сидел. Отрешенный и окаменевший. Дионисий в сочувственном ужасе опускается перед ним на колени и берет его руку. Рука на мгновение оживает, ложась на макушку внука. Но это - рука мертвеца: неподъемно тяжелая, леденяще холодная... О дедушка, где же твое - "мы еще поживем!"?...
   Страшно. Хочется плакать, но нет уже больше ни слез, ни слов утешения. Скован рот, и душа онемела от боли.
   Фарнак отчужденно молчит. Понимая: надежд - никаких. Митрадат ничего не ответит Помпею. А если ответит, то, как обычно - надменно и дерзко. Значит, снова война. Но - доколе?!... Я знаю отца. Он безумно упрям. И не сдастся, пока бьется сердце и бодрствует мысль. Он будет цепляться за жизнь - за тростинку, за паутинку, за солнечный блик - до конца. До последней стрелы в колчане, до последнего воина, до последней ступеньки дворца...
   Да не сдастся он! Никому, никогда - и тем паче на этих условиях! Пока сам Помпей, разъяренный таким небывалым упорством, не прибудет сюда на Боспор; пока в гавани Пантикапея не заблещут значки римских победоносных орлов; пока город не будет захвачен в кольцо; пока дело не кончится - многодневной голодной осадой, яростным штурмом, тараном в ворота, пожаром, резней, разорением, воплями раненых, грудами мертвых... Полным крахом - всего...
   Вот тогда - ни мгновением ранее! - соизволит он умереть. Выпьет яд или вынет клинок, чтоб не быть захваченным в плен - что его ожидало бы в Риме, дословно известно...
   Но тогда будет - поздно!
   Отец, почему ты даже сейчас помышляешь - лишь о себе?! Лишь о собственной славе и чести?!
   А я?! Я - хочу быть рабом, полагаешь?! Я хочу быть протащенным в римском обозе - по Азии, над которой я должен был - царствовать, как ты сам обещал мне в Пергаме?! Я хочу быть позорно удавленным - в этой их вонючей тюрьме?! И быть выставленным после смерти - на потеху пьяной толпе?!...
   "Нет, мой сын. Разумеется, нет", - говорит Митрадат, повернувшись к Фарнаку.
   Того - прошибает испарина. Либо он уже сходит с ума, разглагольствуя вслух, либо царь, близясь к краю Аидовой бездны, стал способен угадывать мысли.
   "Я и сам хочу, чтоб ты жил", - уверяет отец. - "Чтобы было, кому отомстить за меня".
   Если так, значит, надо, чтобы власть на Боспоре сменилась - немедленно. Чтоб царем стал не Митрадат, бытие которого Рим не намерен больше терпеть на земле, а - Фарнак. Перед Римом - ни в чем не виновный.
   Жесточайшая мысль. И препакостнейшая. Но что же, во имя богов, остается нам делать? Существует вселенский закон череды поколений, сие неизбежно, жертва оправданна, выход - есть...
  
  
   - Выход - есть!!...
   Митрадат рывком распрямляется и встает во весь рост, отшвырнув преклоненного перед ним Дионисия.
   - Сын мой! Слушай: ничто не потеряно! Я клянусь тебе - мы победим! Выход есть, ибо я теперь знаю, что делать!
   МЫ ПОЙДЕМ ПОХОДОМ - НА РИМ!
   Будь он проклят, Боспор! Перед нами - весь мир! Путь на север и запад - открыт! Так не будем цепляться ни за Пантикапей, ни за эти постылые стены! Бросим вранам и псам на потраву - это напрочь прогнившее, обнищавшее и озверевшее царство, эту смрадную кучу дерьма, обитаемую - лишь слепыми червями и склизкими аспидами! Где предатель сидит на предателе! Пусть друг друга сожрут с потрохами и подавятся - только без нас!
   "Он рехнулся от безысходности", - содрогается сердцем Фарнак...
   - Пока враг не опомнился - надо действовать, сын мой! Мы застанем Помпея врасплох! Пока он поверит известиям и доберется сюда через горы, пустыни и море - нас простынет и след! Он получит - пустой и голодный Боспор, мы - свободу! Никто не сумеет ни остановить, ни прервать наш поход!
   - Но у нас недостаточно войск, - возражает Фарнак осторожно. - Тридцать тысяч...
   - А скифы мои? А меоты? А фракийцы? А колхи? А прочие?...
   "Да уж, мало их римляне били", - усмехается сын про себя, но отец, уловив его мысли, продолжает со страстью:
   - Никто не сумел еще - подчинить себе скифов, Фарнак! Даже предок наш, Дарий Гистасп, отступил перед ними! То же самое будет и с римлянами. Ибо в Скифии нет ни дорог, ни мостов, ни столиц, ни святилищ - ничего, кроме быстрых повозок и легких шатров... Скифов трудно настичь - скакуны их как птицы! Скифов не окружить - их владения необозримы! Скифы не подкупить - у них дети играют в игрушки из золота! Скифы - гордый, великий и вольный народ, никогда не знавший ярма и всегда побеждавший врагов! Я не зря уповаю на скифов - я когда-то разбил их, но возвратил им законных царей - и они мне остались верны! А к тому же я породнился с ними, они должны мне помочь...
   - Но зачем скифам - Рим?
   - Скифы - только начало, мой сын! Нарастив наше войско, мы двинемся через земли союзников к западу, увлекая с собой всех воинственных варваров: роксоланов, сарматов, бастарнов, даков, гетов, фракийцев, галлов, македонян, тевтонов... кого бы ни встретили! Все языки дикой Европы - примем под подкровительство, всех - натравим на Рим! Мы повторим и превзойдем - тот бессмертный поход Ганнибала! И обрушимся через год как лавина - перехлынув Альпийский хребет - на беспомощную Италию!...
   "Сумасшедший с ордой дикарей"...
   - Рим падет - под натиском варваров! - предрекает торжественно царь. - И не смей возражать, что такого еще не бывало... Бывало! Ганнибал взял бы город, не промешкай он день... А - тевтоны, а - кимвры, а - галлы? А - Пирр? А - Спартак, наконец?! Беглый раб и циркач - был угрозою Рима - три года! Занимал города, побеждал их хваленых легатов, громил легионы, вгоняя в дикий ужас сенат!.. Выдавая себя за царя и суля восставшим - свободу!.. Неужели я, истинный царь, не смогу превзойти - гладиатора, потешавшего чернь на театре?!... В моей власти не только сулить народам свободу - а дарить ее всем покорившимся! Я заставлю восстать против Рима уже не Восток - а Европу! Я взбунтую рабов по Италии! Так могу ли я - не победить?!...
   У Фарнака нет больше желания спорить с безумцем. Зачем? Не послушает. Да и опасно. Митрадат ослеплен своим замыслом. Весь горит и сияет.
   Несчастный. Боги просто смеются над ним, посылая ему напоследок - этот гибельный бред. Бред, о да, вдохновенный, безудержно смелый, преисполненный грозным величием и пророческой мощью...
   Но - бред.
   Совершенно убийственный.
   Митрадату почти уже семьдесят лет. Да одно только это - помеха! Он забыл, что - не мальчик?... Не набегался, что ли?...
   Видать, не набегался. Или просто отвык жить, как все, в своем собственном доме, в семье, спать в постели, есть за столом... Он уже десять лет провел - на ходу и верхом, ночевал где придется - в пещере, под звездами, в драном шатре, и таскал с собою детей, и жену себе выискал - такую же оголтелую... Он теперь тоскует по ней - и той жизни, когда ему мнилось: ничто не потеряно!... Еще будут - победы и битвы!...
   Если дать ему стронуться с места - а ведь стронется! - и рвануть через степи в Европу - а рванет ведь!...
   Всё провалится в пасть Ахримана. Навеки. Царь погибнет в этом походе - от старости ли, от болезни, от ран, от предательства... Войско варваров разбежится быстрей, чем сбежалось. Фарнак должен будет скрываться от мщения римлян где-нибудь в непролазных горах Македонии, изнывая от горьких лишений и от страха быть выданным первыми встречными... Ни отца, ни венца, ни наследного царства, ни денег, ни семьи, ни малейшей возможности - оправдать себя перед Римом... Нищета, позор, одичание...
   Не хочу.
   Не хочу быть бездомным изгоем. Тратить молодость в тщетных скитаниях. И не так-то я молод - уже тридцать пять! Мне пора заводить свой очаг, становиться супругом, отцом, править и процветать - а меня зовут неизвестно куда, помирать - неизвестно за что!
   Не хочу.
   Мне плевать - на скифов, Италию, Ганнибала, Спартака и прочих. Нет, отец! У меня есть Боспор. Что мне - Рим? Ты губи себя сам, коли нравится, только я...
   - Ты... меня не поддержишь, Фарнак? - уставляется на него Митрадат, разглядев в нем злую усталость.
   - Отчего же, отец... Просто это всё... слишком внезапно.
   - И тебе - не по нраву?
   - Я так не сказал. Нужно взвесить, обдумать....
   - О чем ты! Неужели не ясно: в этом замысле - наше спасение! Или ты полагаешь, что я... должен сдаться Помпею?...
   "А что, ну и сдался бы, - в полном отчаянии рассуждает невольно Фарнак. - Ведь Тигран, уж какой был спесивец, смирился - и выиграл, сохранив сан и трон, а сын его погубил себя глупым мальчишеством... Рим от нас далеко, до триумфа может пройти целый год или больше, всё бывает, ты стар и способен скончаться сам собою, без чьей-либо помощи"...
   Что за гнусная выползла из душевной ямы мыслишка! Гнать ее!
   - Разве мог бы я, - чуть ли не с искренним негодованием возражает Фарнак, - разве мог бы я предлагать тебе, величайшему из царей и отцу моему, выбрать этот... позор?
   - Да? А что бы ты мог - предложить мне?
   Простейшее и очевиднейшее.
   Выбрать - смерть.
   Умоляю, отец. Ты достаточно пожил. Поцарствовал. Повоевал. Поблаженствовал. Дай теперь мне! Я еще ничего не имел, кроме страха, блужданий и бедствий. Ни венца, ни славы, ни власти, ни побед, ни друзей, ни детей. Ничего не успел, отрешенный от жизни - тобою. Обреченный - быть твоей тенью.
   Я прошу тебя: выбери смерть. Почтенную. Тихую. Скорую. Без мучений - ты это умеешь, искушенный в гибельных зельях.
   Сделай это, покуда не поздно. Не вменяя мне в тягостный долг: превращаться в отцеубийцу. Ни в какую даль не ходя. Никуда не таща за собою дикарское войско. Не срывая с насиженных мест ни свирепых, ни мирных племен. Не бунтуя рабов. Не ища путей Ганнибала. Не сминая альпийских снегов.
   А главное: не швыряя Помпею как кость - "пусть подавится!" - благодатный и хлебный Боспор.
   Нет, Фарнак не посмеет об этом обмолвиться.
   Уст он не разомкнет. И опустит глаза, когда страшные воспаленные очи отца с расширяющимися - как черные солнца - зрачками - глянут в душу. И будут там шарить, ощупывая мысль за мыслью и страсть за страстью, пока не дотянутся - до кромешного дна...
   - Ладно, можешь идти, - скажет царь. - Я еще посижу и подумаю.
   - Здесь же холодно.
   - Нет, в самый раз. Размышлять сподручней - под небом. Как-то ближе к богам.
   Не осмелившись поцеловать и обнять отца на прощание, сын неловко поклонится, повернется и побредет - прочь с террасы...
   Но услышит вдогонку негромкое:
   - Может, боги внушат, наконец, что я должен - ответить Помпею!...
  
  
   Фарнак застывает. Точно в спину вонзилась - стрела. Ни вздохнуть, ни вскричать. Вопиющая боль. Только скорчиться - и повалиться к отцовским ногам...
   Дионисий!!... Он - там!!... Рядом с дедом!!...
   И царь намекает Фарнаку: если ты отвергаешь затею с походом на Рим, если жаждешь смерти отца...
   Митрадат способен на всё.
   Кровь Фарнака он вряд ли прольет. Но спокойно отправит его вместе с этим Руфином - к Помпею. В заложники. Вместо себя самого. А тем временем увенчает боспорским венцом - полутавра-полускифенка, грамотея с таврических гор. Громогласно объявит его - другом Рима. И лишь после всего, потерев с ухмылкою руки, благочинно покончит с собой. Внук с почетом его похоронит. А сенат посчитает ребенка ни в чем не повинным, и последнюю волю царя Митрадата - законной...
   - Не смей!! Ты не сделаешь это, отец!! - с клокотанием в горле бросается к отчим коленям Фарнак. - Не хочу твоего унижения!! Рим - не стоит перста твоего!!... Если я не одобрил твой замысел сразу - то лишь от растерянности... Был сражен его блеском - как молнией... Да, ты прав, всё возможно, ничто не потеряно... В мире нет тебе равных, отец! Я готов за тобою последовать, куда ты поведешь! Да, война так война, никакого торга с Помпеем! Я с тобой, мы еще поживем!...
   Царь не знает - верить, не верить?
   Но Фарнак так неистово плачет у сердца отца, так раскаянно обнимает его, так поносит Помпея и римлян, так пылко клянется...
   Свидетели боги: Митрадат не требовал клятв.
   Значит, это - очнулась душа, ужаснулась своим наваждениям и зачуралась - священным обетом?
   Будем думать, что так.
   Сын с отцом расстаются - расцеловавшись. И согласно решив, что Помпею нужно ответить, хотя бы из вежливости. Можно даже отправить в заложники - нелюбимого и неласкового Митрадата Пергамского, сына Адобогионы. На Боспоре ему все равно делать нечего, а в походе - тем паче.
   Отпустив Фарнака, царь молится, повернувшись к неверному солнцу обновленным счастливым лицом.
   Совершенно забыв, что за всем наблюдает внимательный отрок. С колдовскими глазами и сжатым страдальческим ртом.
   - Как?... Ты все время был - здесь?
   - Ты не гнал меня - я и остался.
   - Ну, ну...
   Может, стоило бы пригрозить - "Проболтаешься, шкуру спущу!" - но суровое слово само застревает в гортани, а рука поднимается не затем, чтоб легонько - назидания ради - дать шлепок, но чтоб притянуть к себе и приласкать.
   Митрадатовы потеплевшие пальцы ерошат макушку ребенка, поправляют на спутанных темных кудрях золотой ободок...
   - Видишь, как! Я всегда говорил - не отчаивайся. Побеждает лишь тот, кто дерзает. И не падает духом. Ручаюсь, мой мальчик: я тебя научу воевать, а потом ты станешь царем, въедешь в Рим и пройдешься по ихнему Форуму... Веришь мне?
   Внук согласно кивает.
   "Пройдусь".
  
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"