Аннотация: Новые главы из романа "Как Андрюша тот свет повидал". Жизнь после смерти. Дружба с великим русским тенором. Семья.
Владимир Киршин
Партия Ленского
Главы из романа "Как Андрюша тот свет повидал"
Ленский
ТОТ
НЕ
гражданин
СССР
кто
ДОБРОЛЁТ'а
не
акционер!
По диагонали плаката был изображён самолет - "Юнкерс Ф-13", подозрительный тем, что верхнее бипланное крыло у него отсутствовало!
Народный артист Лео Собини был образцовым гражданином СССР и почётным акционером советско-германского общества Добролёт, его золотой вклад в освоение воздушного пространства превосходил все прочие взносы, и благодарные учредители несколько лет подряд приглашали Собини покататься по небу, но он надеялся, что с ним этого никогда не случится. Напрасно. От сумы, тюрьмы и аэроплана - не зарекайся.
Лео Собини добродушно дал себя уговорить выступить с концертом в Нижнем и теперь был вынужден лететь птицей в Москву, чтобы успеть на премьеру спектакля, в котором он не был занят, но как директор театра, вложивший душу в постановку, просто обязан был поддержать артистов своим присутствием. Только ради них, своих товарищей, только ради искусства... Трепеща, как инженю перед злодеем, Лео, в миру Лев Витальевич, ступил на железную лесенку. Пилот в кожаном шлеме принимал знатного пассажира в дверную прорезь, механик в таком же шлеме подпирал Собинину корму.
Внутри была неестественная глухота, ватная акустика: смерть опере. Гроб-машина. Там, в маленьких креслицах, сидели в оцепененьи еще две жертвы Добролёта мужеского полу и одна вертлявая пичуга-комсомолка, вестник новой жизни. Она до самого старта стрекотала про удобства воздушного сообщения, мягкую отделку пассажирской кабины, надёжность немецкого самолёта, проверенного во всех странах мира... Её вырвало первой.
Долго не взлетали, скучали посреди взлётного поля, механик скрёбся под хвостом своего Горыныча, пилот совещался с начальством, и в озябшей душе Льва затеплилась надежда, что Бог даст, не полетим. Но вот пилот и механик влезли, стуча ногами, прошли к передним местам, и началось.
Мотор самолёта сыграл увертюру и вышел на тревожную ноту Соль малой октавы. С каденциями, тронулись. Невидимые руки легли на голову и плечи Собини и с дьявольской вежливостью вдавили его в кресло. Предметы поплыли, у соседа напротив вылупились глаза, руки вцепились в подлокотники, в маленьком окошке пропала земля. Летим! Сердце ушло в пятки, пропал слух - уши заложило, как в ныряльне. Лев Витальевич вспомнил про леденцы, раскрыл баночку, сунул в рот кисленькую дробинку. Галантно протянул баночку побледневшей комсомолке, с удивлением наблюдая, как рука его своевольно уходит куда-то в сторону. Комсомолка не реагировала на леденцы. С остановившися взором она шарилась в своём чемоданчике, выдернула оттуда и поспешно раскрыла бумажный кулёк, сунула в него голову и исполнила телом биомеханический экспромт выворачивания себя наизнанку. К запаху гари примешался запах рвотных масс. Собини и его сосед, как по команде, полезли в свои портфели, замелькали кульки. Третий пассажир - красноармеец - блевал в фуражку.
Всё обошлось, только очень долго: одномоторный "Юнкерс" летел на высоте 300 метров со скоростью 140 километров в час. Расчётное время перелёта Нижний - Москва по прямой: три часа, но, чтобы не заблудиться, пилот должен вести самолёт вдоль железной дороги, с промежуточными посадками для починки мотора и отдыха пассажиров... Спустя шесть часов ужасных испытаний, Лео Собини, народного артиста Республики, вынули на свежий воздух на Ходынском поле в Москве и посадили в таксомотор.
Дома Лев Витальевич упал на постель, не раздеваясь, и спросил брусничной воды.
Ноша
...Она не размахивала руками, как это принято у французов, она ворожила пальцами. То мелко-мелко раскатывала ими невидимую нить, то гладящим движением указывала на что-то, то топырила пальцы жестом "сдаюсь" - при этом она поднимала брови и таращила глаза, а губами смеялась. В разговоре губы Контин танцевали незнакомый русскому танец, тонкий, точный и очень красивый, щедрый движеньями на каждое слово, танец. Губы то прятали голос, то распахивались, открывая белые, влажные зубы, то выпускали звуки через дудочку - оттого обычные звуки делались новыми, незнакомыми. Дожидаться повторения особо приятного движенья губ можно было очень долго. Андрюша следил заворожено, поражаясь: как я мог эти губы целовать?! И гордясь: да, я их целовал. И ещё он избегал смотреть Контин в глаза. Они поддерживали танец губ, но в их глубине стаями ходили неизвестные мысли, отдельные от слов. Иногда мысли Контин совпадали со словами, чаще - нет, в её глазах появлялся непонятный вопрос, и тогда Андрюша отзывался - поспешно, невпопад посылал ему самому не понятный ответ. А то вдруг искрилось лукавство, которое Андрюша читал как ложь, и ему немедленно вспоминался подпоручик Белореченков, делалось неуютно и смертельно скучно. Но в глазах Контин уже стояла радость бескрайняя, брызжущая светом, и всё, на что падал тот свет, оживало и пело - Андрюшина рука, чашка, сердце...
Ленский
Спустя час, он проснулся в страшном волненьи, что опоздал на премьеру. Но горничная Тася успокоила: премьера завтра. И, охвачен счастьем подаренного дня, Лев Витальевич помолодел, освежился под душем, надел бежевое и вышел к гостям: ну-ка, кто у нас сегодня? Вера, Нина, Светочка и два незнакомых диковатых, не театральных, человека сидели в гостиной за разговором.
- Триста метров над землёй! - воскликнул Собини речитативом, воздев руки к люстре. - Был вознесёоооон он! - пропел своим великолепным голосом, так любимым Европой. - И низринут. - Палец в пол. - К вам, грешники мои, родные.
Аплодисмент. Лев Витальевич обнял родных, поклонился незнакомым.
- Позволь представить тебе, дружок, наших гостей, - с улыбкой молвила Нина Ивановна. - Студенты: Павлуша и Андрей.
Гостиная Собини была залита электрическим светом, играющим мильонами бликов. Центральную люстру опоясывали в два яруса недвижные огни маленьких лампочек, изображающих свечи, и при том не умеющих покачивать своим электропламенем. Зато они многократно отражались не только в хрустальных подвесках люстры, но также в подвесках четырёх бра, развешанных на двух противоположных стенах. Таким образом, метанья множества отражений создавали живую игру неживого света. Одну стену гостиной украшал огромный, в полный рост, портрет юноши с бледным красивым лицом в обрамлении черных шиллеровских кудрей - хозяин дома в роли Ленского; под ним был камин. На противоположной стене в золотой раме висел портрет строгой дамы с тонкими губами; под ним стоял диван в полосатой атласной обивке. На диване сидела та самая дама, с портрета, но в свободной позе и с приветливой улыбкой, - Нина Ивановна, хозяйка дома. С нею рядом устало откинулась назад её двоюродная сестра Вера Игнатьевна, одетая в фабричном стиле - в рабочем платке. Женщина-скульптор, лицо её казалось сердитым. На стульях, перед самоваром, исполняли роли гостей два незнакомца. Девятилетняя Светочка Собини, на макушке бантик, норовила уложить куклу спать прямо на столе.
Павлуша, восторженный комсомолец, не заинтересовал маэстро. Второй, Андрей, был намного старше, крупнее и серьёзнее. Монументальнее. Собини мельком глянул на Веру, женщину-скульптора.
- Как восхитительно изменчив мир, - благодушествовал Лев Витальевич. - Женщины ваяют скульптуры, летают на аэропланах...
- Вас это огорчает? - высокомерно спросила Вера Игнатьевна.
- Да нет же, я восхищён.
Опять она не в духе. Вера Игнатьевна, двоюродная сестра Нины Ивановны, тяжело переживала гонения судьбы: травлю мужа-биолога, болезнь сына. Успехи племянницы вот тоже ранят сердце: Светочка Собини цвела здоровьем и талантами, в свои беспечные девять лет она мило болтала по-немецки, по-французски, читала стихи, рисовала, пела и, что уже совсем невыносимо, танцевала. А сын Веры Игнатьевны хромал, и только.
Вера Игнатьевна выдохнула горесть и возвысила взор.
- Молодые женщины все физкультурны, - заговорила она о высоком. - Улицы заполнены сильными, уверенными молодыми людьми. Порой не узнаю города моей молодости. Не видно хрупких аристократок, пугливых крестьянок в платках. Свежесть, сила и гордая осанка - новый канон красоты. Сила, в первую очередь.
- Пройдя войну, люди научились ценить здоровье, - подхватил Лев Витальевич. - Мне пятьдесят семь, а я чувствую себя на тридцать! Сколько вам лет? - он обратился к гостю постарше.
- Тридцать пять, - ответил Андрей учтиво, но так медленно, как будто ему было пятьдесят семь.
Настала пауза. Широкогрудый, прямой, с правильными чертами лица, гость был каноничен - по силе, осанке и... Что там ещё - свежесть? Гм. Скажем так: Андрей был необычен для этого дома, и в этом значении свеж.
- Война... - понимающе покачал красивой головой Собини. И продолжил оживлённо: - А ведь я был на германском фронте, да. В пятнадцатом году был призван, в звании поручика объездил все прифронтовые дивизии с концертами. Пел перед солдатами арии из опер, романсы... Слушали, ещё как слушали! Солдатики - особая публика... Малороссия, Белороссия, Крым...
- Поволжье...
- Поволжье.
- Союзные страны...
- Париж, Лондон, да. Хорошо принимали.
- Лео за одно турне собрал на нужды войны больше двухсот тысяч золотых рублей, - сообщила молодёжи Нина Ивановна.
- Голубушка, умоляю тебя, - рассмеялся знаменитый тенор.
- Да, он имеет грамоту от Комитета Мраморного Дворца.
- Ты её еще не сожгла?! - всполошился Собини.
- Молодёжь должна знать: нашего папу ценил великий князь Константин Константинович, святой был человек!
- Нина Ивановна, я прошу вас остановиться, - жёстко приказал Лев Витальевич. И вздохнул: - Да, в ту упадочную эпоху благотворительность была в обычае.
- Но почему - упадочную?
- Да потому что собранные деньги были пущены на псалтыри!
- Но ведь не только! Не только!
- Тринадцать ящиков псалтырей! Тогда как русская армия нуждалась в тёплой одежде! И всё роздали лейб-гвардейцам, этим самодовольным попугаям, которые воевать-то... Ладно. Кончим об этом.
Вера Игнатьевна, сухо поблагодарив, поднялась из-за стола. Хозяева вышли её проводить.
Когда дверь закрылась, Собини сделал выговор супруге: "Молодым людям, может быть, неприятно слушать былины о великих князьях. И новый гость этот - Андрей - ты его знаешь?". Про второго хозяин не спросил, Павлуша был для Льва Витальевича прозрачен.
- Где вы учитесь, сударь? - обратился хозяин к Андрею.
- В МХТИ, на краткосрочных курсах, - отвечал тот.
- Он председатель колхоза! - по-детски выкрикнул Павлуша.
- О, - поднял брови Лев Витальевич. - Какой губернии?
- Удмуртской автономной области. Уже не председатель.
- Ижевск! Никогда там не был.
- Я уже не председатель, - повторил Андрей. - Мы строим завод дубильных экстрактов на станции Сюгинской. Направлен в Москву для изучения технологии.
- Повсеместное созидание, - кивал своим мыслям Собини. - А вы в нашем театре были?
Ноша
...Она явилась из пекла сновидений, не могла не явиться: в таком скоплении молодых, здоровых мужчин, так долго лишенных ласки, витали сонмища воображаемых красавиц - без имён, без адресов, без лиц, но с грудями и ягодицами зело богатыми и достоверными.
Контин явилась одна. Говорили, что её уже видели в лагере раньше. Говорили, что она здесь главная: Жака-Блондина, коменданта лагеря, полковника, по ночам выгуливает на собачьем поводке. Много чего говорили, но никто не видел. И вот однажды братцы оторопели: женский голос в казарме! Воскресный день, солдатня регочет, матерится привычно, бренчит, гундит, и вдруг... Женский голос в казарме, будто тихая музыка. Солдатский гомон укладывается на пол ковром, и райский женский голос произносит в тишине незнакомую музыкальную фразу, как будто с вопросом:
- Ля сигарет, лиз алимет, дю шоколя?
Ребята тянут шеи разглядеть - кто там? Голос ближе, ближе:
- Ля сигарет, лиз алимет, дю шоколя?
Подходит: маленького роста взрослая женщина, в тонкой рубашке цвета топленого молока и вишнёвой юбке, руки коромыслом - только в руках не вёдра, а широкий плетёный ящик на ленте, - да она коробейница! Лопочет по-своему, кажет товар и зубы - два ряда белых ровных зубов и семь рядов коробок с товаром. Коробки с папиросами и леденцами в плетеном ящике, розовые губы в улыбке, и глаза - синие! Весёлые, вольные глаза, не знающие ни стыда, ни страха. Идёт одна, как пароход "Маланья", идёт, раздвигая солдат, как воду.
"Моя!" - сказал сам себе Андрюша неожиданную глупость, само как-то выскочило, и все ребята в роте, увидев, ахнули: "моя" - уж так был задуман весь внешний вид коробейницы, её прическа в завитках, разноцветная одёжа среди военной хаки, и улыбка, и розовые полные губы, и сама женщина так была задумана, чтобы возбуждать желание, и ещё удивление: как она, такая, решилась с ю д а?
А её это ничуть не беспокоило. Какая - такая? Куда - сюда? Обыкновенная: живу я тут.
"Хорошая страна" - перемигиваются братцы, лезут в карман за деньгами, протискиваются к очаровательной торговке, протягивают медяки, принимают фунтики, пожирая глазами женское лицо, пятятся. Вот один, Сёма Фомин, даже покупку забыл...
Ленский
С Павлушей Андрей познакомился в читальном зале, попросил его постеречь книги, пока ходил курить. Потом как-то вышли вместе, пока шли до общежития Павлуша рассказал всю свою нехитрую жизнь. Идти по тёмной улице рядом с взрослым другом Павлуше было спокойнее; Андрею нужен был проводник по Москве; Павлуша за три года учёбы столицу узнал ровно на столько, чтобы можно было хвастаться, - по этим мотивам они подружились.
О певце Лео Собини в московских вузах ходили легенды. Студенты, которых Лев Витальевич подкармливал и водил в Большой театр, презирали буржуазную благотворительность и с восторгом убеждались, что звезда европейской оперы разделяет их воззрения и помогает им без высоких слов. Великий тенор не чинился, его жена Нина Ивановна созидала салон нового типа - без сословий, оба они бредили преемственностью поколений, - по этим и ещё ряду других причин, по каким любят молодость, в их огромной квартире в Камергерском переулке двери не закрывались: безвестные таланты сменяли знаменитых артистов, и наоборот. В гостевых комнатах то и дело останавливался приезжий люд, в нём Лев Витальевич видел большую ярмарку, и не простую, а -театральную, то есть, очищенную от хамства и наполненную обожаемым искусством. Сюда приносили ноты, альбомы репродукций, образцы новых ярких тканей для новых, советских людей, и всё это обсуждалось с ним и без него. Штаб. Андрюше повезло поселиться здесь на некоторое время.
Собини дал им две контрамарки на какой-то балет, Павлуше понравилось, Андрей ничего не понял, тогда Лев Витальевич позвонил какому-то Всеволоду Эмильевичу - так они попали в ГосТиМ, на Клопа. Тут Егоров хохотал, как в детстве. "Живая карикатура" - довольно точно отозвался он на вопрос Льва Витальевича о впечатлении. Собини пустился пояснять поэзию и драматургию пьесы, декорации и костюмы, а когда добрался до биомеханики Мейерхольда, заметил, что слушатель... уснул. Прошлой ночью Егоров работал на Ярославском вокзале: протапливал вагоны перед посадкой поездной бригады. Так он впервые заночевал у Собини.
Один из вечеров удался необыкновенно. Узким кругом, под абажуром, пили чай: Светланка, Вера, Лев и Андрей - на первом месте, конечно, девятилетняя егоза Светланка. Вдохновлённая присутствием публики маленькая артистка копировала больших - нисколько не похоже, но уморительно смешно.
Вера Ивановна с материнскими, колыбельными интонациями читала Лермонтова:
Гляжу в окно: уж гаснет небосклон, Прощальный луч на вышине колонн, На куполах, на трубах и крестах Блестит, горит в обманутых очах; И мрачных туч огнистые края Рисуются на небе как змея, И ветерок, по саду пробежав, Волнует стебли омоченных трав...
Лев Витальевич, подстукивая себе цыганским бубном и тараща глаза на дочь, пел кабацким баритоном:
...То не лёд трещит,не комар пищит -
Это кум до кумы судака тащит.
Ох, ох, ох, ох...
Светланка визжала от восторга, когда папа приставал к маме, гудел:
Ну, поцелуууй...
Ну, поцелуууй...
- Да, а что? - смеялся Андрюша, смущая Светланку видом железных зубов. - У нас в деревне вот так кумовство и водят! В прощёный день кум целует куму, при всех, имеет право. Пир, кум с подарками. А кума брагу ставит, ждёт. Кумовство у нас - игра в любовь у старших.
- Как?
- Ну, взрослая любовь, она без этой, без итьбы.
- Удмурты тоже целуются? - лукаво удивился Собини.
Вопрос заинтересовал всех, особенно Светланку.
- Да, - понизив голос, сообщил Андрюша. - С языком.
Сообщенье отозвалось по-разному: Лев оглушительно захохотал, Светланка кинулась к матери за уточнениями, а Нина Ивановна этнографически озаботилась:
- Удмуртский язык, Андрей, вы его хорошо знаете?
- Йожытак валасько, - ответил гость. И перевёл: - Немного понимаю. Наша деревня называется Русские Кватчи, удмурты наши соседи, как они целуются, я не видел, но разговор понимаю - если медленно. Выль нуналлы шумпотыса.
Светланка покатилась со смеху.
- Как? Как? А это что значит?
Ей загорелось выучить и позабавить одноклассников.
- Радуйся новому дню. Выль нуналлы шумпотыса.
Девочка, замерев, шевелила губами.
Андрей ещё подбросил:
- А на Сюгинской стройке у нас всё татары: татар ирлере ташкада казак кага - татарин и в камень гвоздь вобьёт.
Татарский камень не заинтересовал Светланку. Она затараторила по-немецки:
Хойте ист дас Вассе варм,
Хойте канс нихт шадн.
Шнель гинунде ан ден Зи!
Хойте гин вир бадн.
- Ви бадн, - поправила мать. - Ви бадн.
- А украиньскою мовою буде: Розумна Парася на усёго здалася, - подмигнул девочке гость.
- Это про тебя, - пояснила мать.
- А что он сказал? Ну, что он сказал?
- Не он, а - Андрей. Он сказал: детям пора спать.
- А сама сказала он сказал!
- Ты уже капризничаешь. Пойдём.
Ноша
- юлле,
Юлле
целен
вир!
Оглушительно, в лад, скандировали немцы.
Андрюша, полыхнув лицом, уронил руку к голенищу - за ножом. Но немцы, расхохотались, кончив представление, и Егоров попридержал руку, пока.
Тут же на столе появилось пиво, стеклянная посуда, вилки, хлеб с колбасой. Боши гомонят, наливают, пьют. И Контин с ними.
Андрюша пить отказался наотрез. К еде не притронулся. Табак курил свой. Сидел сычом, злился: компания веселилась вместе с Тинкой, ей было хорошо без него, он был ей не нужен. Вчера был ой как нужен, а сегодня и не глядит.
Чем не измена? Она не со мной!
Не может понять Андрюша, не согласен он - как это?! Вчерашний ангел исчез, и теперь на его месте, под самым боком, сидит чужой человек, бесчувственный, враждебный.
Душа моя Контин! Что с тобой? Ты где? Услышь меня!
Что происходит, когда исчезает твой ангел? Остаётся пустота, приямок для супостата. А у супостата служба такая: обязан зачистить душу твою от божественных примет, выжечь её адским пламенем.
Андрюша-солнышко горел в аду. На чужих стенах, качались вражеские тени от вычурной нерусской лампы. А тут ещё они запели!
Два немецких запевалы, Бадн и Эльзассер, завели строевой германский марш:
АйнХе-леундайнБа-ацн,
Диваааренбайдемайн.
Я,майн!
Остальные, осклабившись, дирижировали вилками.
ДерХе-левадцуВа-аса,
ДерБа-ацнвадцуВайн!
Пе-ру-ра -
И все вместе, припев:
Хааай-ди-хай-до, хайда,
Хааай ди-хай-до, хайда,
Хайди,
Хайдо,
Хайда.
И снова.
И дальше.
Мерно, в такт, да с подкриком, да с подсвистом, да с разговорцем между строк. Андрюша слышал эту песню, сидя в окопе, - её пели немцы на той стороне, именно так:
Хааай-ди-хай-до, хайда,
Хааай ди-хай-до, хайда...
Только теперь она звучала лучше, она звучала ужасно хорошо - с подпевками-подрисовками. Как может вражеская песня звучать хорошо?! Это же ужасно.
Хайди.
Хайдо.
Хайда.
Длинная песня, заведённая, как часы, оборот за оборотом, - всю душу русскую вымотала.
А потом явился Вильхельм, император ихний. И мир сошёл с ума.
Хайда! Пропала Германия. Шабаш в Донтриере, казалось, никогда не кончится. Заполночь немцы, как сдурели, давай представлять пародию на Вильхельма Второго, своего императора, на глазах у русского унтера, и француженка с ними. То один, то другой, они выскакивали из-за стола и маршировали на месте, выпучив глаза, с поворотами и отданием воинской чести - кому? - гордой статуе, влезшей на посылочный ящик. Надо её нарядить! Притащили штальхельм старого образца, с медным шишаком и германским одноглавым орлом, нахлобучили на голову Континке. Газеты клок сложили в гармошку и пристроили ей под носом, наподобие усов, как у Вилли. Поставили Континку на посылочный ящик, и она, дура, губы дудочкой, прижала усы к своему глупому носу, задрала его кверху и запищала: "Айнемайне гроссе Криг!" - это стоило ей жизни.
Вильхельм - штальхельм. Строевым шагом к ней подошёл русский унтер-офицер и, вместо отдания воинской чести, ударил её ножом точно в сердце.
Ленский
Когда Нина Ивановна вернулась в столовую, мужчины уже пили мадеру.
Однако села рядом, и они запели на четыре четверти:
С копейкой и с полтиной
Расстанусь я легко:
Копеечку -- на воду,
Полтину -- на вино!
Хозяйки, лишь завидят,
Кричат: "О, Боже мой!",
"О, нет!" -- кричат девчонки,
Когда иду домой.
Пели они на два голоса дивно, в лад, не забывая, меж тем, делать друг другу замечания жестами:
Башмак мой весь разодран,
Камзол дыряв на мне.
А пташки на просторе
Щебечут в вышине.
И нету такой кочки,
По ней чтоб не ходил.
И дырок нету в бочке,
Чтоб я из них не пил.
Голоса переплетались, но не путались. Мерно, в ритме марша, с прихлопом и притопом, - то первый голос вёл мелодию, а второй подпевал, то второй вёл, а первый подпевал, - с покриком и посвистом, да с разговорцем между строк.
Создав такого парня,
Господь был очень рад:
Не будь я вечно пьяным,
Я был бы просто клад!
Хааай-ди-хай-до, хайда,
Хааай ди-хай-до, хайда,
Хайди,
Хайдо,
Хайда.
Дружно качаясь влево и вправо, размахивая воображаемыми кружками, они бы и дальше так распевали, теперь на немецком, но Лев Витальевич, чуткий к аудитории, прервал дуэт и, подавшись всем телом к гостю, произнёс воздушным пианиссимо:
- Что с вами, мой друг?
Андрюша не отвечал, будто окаменел.
- Вам плохо?
- Никак нет, мне хорошо. Разрешите выйти?
Ноша
- Гидахин. - Немец показал рукой на минное поле. - Зактанен...
Русский, не обращая внимания на немтыря, с грузом на плечах шагнул на минное поле. Германец прошипел: Менш - и двинулся в обратный путь. Оглянулся дважды.
Он нёс её сто лет. Когда чужие солдаты взвалили на него мёртвое тело, оно было ещё теплым. Андрюша ждал, когда все уйдут, чтобы дать сигнал Контин. Сейчас он даст сигнал, и она спрыгнет с его плеч. Чмокнет в щёку и пойдёт дальше сама. Они перейдут через поле незамеченными, а там ещё немного пройти, и можно будет нырнуть в землянку и улёчься на нары рядышком. И уснуть. День был трудный. Она, конечно, притворялась мёртвой. Она умела притворяться. Она расшалилась не в меру, но когда он встал с ножом, она поняла его без слов и прекратила этот шабаш, картинно упав с ящика. Она всегда его понимала.
Однако, едва отстал последний германец, саксон Йозеф, Андрюше сразу стало очень и очень одиноко. Так одиноко ему не было никогда. Он стал совсем один. С тяжёлым грузом на плечах. Пришла пора признать - кажется, случилось страшное. Кажется, оно всё-таки произошло. Кажется, ничего поправить нельзя. Андрюша пошёл по полю напрямик. Чёрта ли ему теперь эти мины?
Сколько лет он так шёл по минному полю? Пехота: ноги службу знают, они сами собой пошли по "змейке", грамотно выбирая дорогу. Андрюша не участвовал, всё делали ноги.
Резкий трупный запах на середине пути заставил его сбросить тело на землю. Он видел где-то лопатку. Сходил, подобрал, вернулся. Уложил тело на дно воронки, накрыл дорогое лицо ветошью. Забросал землёй. Побрел дальше пустым. Легче идти не стало.
Русский часовой, незнакомый, лицо - картофелина, встретил его без удивления, спокойно: много таких ныне, гуляют по минным полям.
- Руки подыми, - сонно качнул стволом. Дунул в свисток.
Выглянул начальник команды, незнакомый, лицом не лучше.
- Кто таков?
Заперли.
Ленский
Новая жизнь, полная молодым энтузиазмом до краёв, исключала драматизм из повестки дня. Само понятие безысходности она вытесняла в прошлое, как свет вытесняет мрак. Жизнь, ты прекрасна! - не уставал радоваться Лев Витальевич в свои пятьдесят семь. Но вот парадокс: великий артист, лучший Ленский национальной оперы, Лео Собини на высоте 1920-х скучал по... мраку. По напряжению не коллективной, не всенародной, а личной страсти, по столкновению со злом, без которого невозможно искусство. Он неустанно и с большим аппетитом драматизировал всё вокруг себя - от символики небесных светил до коммунальных неурядиц. Сотню раз умиравший на сцене от руки друга, Лео Собини, как охотник на дичь, выждав приличную паузу, отправился по следу загадочного гостя, покинувшего компанию в таинственном смятении духа.
Дичь сегодня открылась ему в виде старого цветочного горшка, полного окурков. Лев Витальевич онемел в суматохе чувств: окурки - с одной стороны, возмутительная дрянь, с другой стороны, улика уважаемой мужской драмы. Горшок стоял под рукой Андрюши, согбенно сидящего в плетёном кресле на балконе. Лев Витальевич сел в такое же, ближнее.
- Не помешаю? Кур?те, кур?те! Когда погиб мой сын, я тоже закурил. Был уверен, что жизнь моя кончилась.