Кокоулин А. А. : другие произведения.

Констанс мой, Констанс

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:

   Вы знаете Констанса? Ах, вы не знаете Констанса?!
  Контансу - пятнадцать. Как мне или серой мышке Энории.
   Видите, он ходит колесом, веселя народ? Слышите, он поет про барона Швельвега, выкрикивая под хохот самые забористые куплеты? Знаете, куда он смотрит? Он смотрит в лица, отражаясь в них улыбками.
   Жил на севере барон,
   Ел он кошек да ворон...
  Голос у Констанса звонкий, как серебряный колоколец. Констанс крутится, Констанс дудит в старенькую хриплую трубу, Констанс выделывает ногами и руками разные невозможные и смешные штуки.
   На нем черное трико и белая рубашка с рукавами-воланами.
  Энория влюблена в него без памяти, я вижу. Ах, Констанс! Ох, Констанс! Но она скорее умрет, чем признается ему в этом.
   Мышка.
  Констанс играет коротенькие пьески. Люди толпятся вокруг невысокого помоста, запуская пальцы в кошели.
   Ах, Констанс! ох, Констанс! - летят медяки.
  Но он даже не смотрит на монетки - стоит, вытянувшись, тонкий, худой, похожий на загадочный черно-белый цветок.
   Поклон, еще поклон. И вот уже не он, а барон Швельвег щелкает пальцами:
  -Мой верный Тартюа, подойди, мне нужен твой совет.
   Черное и белое перетекает, костистая фигура Тартюа склоняется перед господином:
  -Я слушаю вас, мой барон.
   И Тартюа-Констанс подмигивает зрителям.
  Короткий хохоток. Черно-белый Швельвег хмурится и надменно выпячивает подбородок.
  -Мой верный Тартюа, - говорит он, растягивая слова и вращая одним глазом, тогда как другой прищрен, - знаешь ли ты место, где все эти жалкие людишки не смогут мне докучать?
  -Конечно, мой барон, - Тартюа сгибается еще ниже, - такое место есть.
   Контанс делает паузу. Зрители подаются вперед.
  -Синие горы! - кричит кто-то.
  -Гнилые острова!
  -Так скажи же! - требует барон.
   Люди замирают.
  Тартюа-Контанс приставляет ладонь ко рту и громко шепчет:
  -Мой барон, вам нужно проделать небольшое путешествие.
  -Куда? - гремит Швельвег.
  -О, недалеко. На тот свет.
  -Ах-ха-ха!
   Толпа взрывается смехом. Звенят медяки. Мой папенька трясет животом и утирает слезы.
  -Парень-то не промах! - оборачивается он ко мне.
   Я пожимаю плечами.
  -Ничего особенного.
   Подумаешь, циркач. А денег наверняка лишь на чечевичную похлебку с луком хватит. И вообще мне узколицые не нравятся.
  -Ну, Агата... - недовольно басит папенька, и мы пробираемся сквозь людей к постоялому двору. Охранник топает впереди. Круглый шлем его взблескивает на рыжем солнце.
   Энория все оборачивается и оборачивается.
  -Влюбилась что ли? - наклоняясь, фыркаю я.
   Смутилась, мышка.
  -Нет-нет, что ты!
   Так смешно!
  Мы с Энорией даже не сестры. Верный своему слову, папенька взял ее к нам в дом три года назад. Такой у него долг был перед Федером Гастаки. Федер умер, а дочка осталась.
   Энория. Нора. Можно, Норка. Оттого и мышка.
  Волосы пепельные, длинные, прямые. Лицо худое, миловидное, но и только. Грудки маленькие, куда там до моих.
   Плакса жуткая. Волосы спутаешь - ревет. Браслетик позаимствуешь - в слезы. А про мальчишек-оруженосцев начнешь рассказывать - краснеет, как рак вареный. Или, как там, рачиха?
   Вывеска "Удачного ночлега" кудрявится буквами-завитушками.
  Внутри запахи, запахи. Кислые и душистые, и мясные, и квасные. Солнце лезет в окна. За дальними столами - сине-зеленые фигуры. Ополченцы. Орут, а что - не поймешь. Что-то пьяное, задорное.
   По узкой лестнице - на второй этаж. Папенька внизу распоряжается насчет обеда. Его голос на мгновение перекрывает шум в общем зале.
   Папенька у меня - о-го-го!
  Ступеньки звенят под башмаками. На башмаках - золотистые пряжки со звонким язычком, вот и получается - динь-динь-динь. Энория бежит за мной следом, у нее башмаки попроще, тук-тук-тук - отзывается дерево.
   Динь-динь-динь. Тук-тук-тук.
  Сразу ясно, кто есть кто. Кто дочь, а кто - долг. Хотя папенька и старается относиться к нам одинаково.
   Наши комнаты - крайние в богатом правом конце. Сначала - папенькина, затем - моя с Энорией. Яблоневый сад за окном - весь в желтой недозрелой мелочи. Небо светлое, серо-голубое, а садящееся солнце - за крышей.
  -Никуда бы отсюда не уезжала, - говорит мышка.
   Плюхается на кровать и лежит, рассыпав волосы по подушке. Мечтательная улыбка - подарок закопченному потолку.
  -Ну, конечно.
   Я тяну из-под своей кровати окованный железом сундучок. Ключик из потайного кармашка проворачивается в замке.
  -Ты опять? - Энория смотрит на меня, подперев ладошкой голову.
  -А что? - раздражаюсь я.
  -На всю ночь?
   У мышки потешно округляются глаза.
  -На сколько захочу, - я показываю ей язык.
   Честно, мне даже жалко свою... ну, все-таки, наверное, сестрицу. В ее представлении отношения женщин и мужчин полны романтики и целомудрия. Поцелуи - ни-ни. Разве что вздыхать можно. Ах, Констанс! Ох, Констанс!
   Как-нибудь я ее разочарую. Кому ж еще?
  Из сундучка я выкладываю на одеяло маленькое, с ладонь, серебряное зеркало, гребень, флакончик духов, мамино колечко с агатом, коробочку пудры и кинжал.
   Зеркало показывает мне то один черный глаз, то другой, потом прямой аккуратный носик, щеки, губы. Бьется на шее жилка. Цельной картины, конечно, не получается. Но мне и не при-выкать.
   Мама моя была цыганка, и от нее у меня вьющийся непослушный волос и жгучий страстный омут-взгляд. А еще имя Агата, которое мне очень нравится.
   "Агата" означает "счастливая".
  -Девочки!
   Папенька скрипит дверью. Просовывает голову. За ним маячит охранник.
  Папенька у меня рыже-рыжий. Рыжие усы завиваются в колечки. Рыжая борода двумя расчесанными "рогами" бодает грудь. И руки у него тоже все в рыжем волосе.
   А глаза - морская волна.
  -Ну, как вы здесь? - интересуется он.
  -Все хорошо, папенька, - подскакиваю я.
   Мои губы вжимаются в крупный папенькин нос.
  -Да что ж ты...
   Папенька ошарашенно всхрапывает и спешно утягивает голову обратно. Нежностей он не любит. А тут еще - в нос, видите ли!
  -Вы там это... - слышится из-за двери его голос. - Скоро обед...
  -Да, папенька, - смиренно говорю я. - Мы ждем, папенька.
  -Ну, ладно.
   Какое-то время я прислушиваюсь к скрипу половиц в коридоре. Ушли? Или еще стоят?
  -Ну ты и хитрая, Агатка! - шепчет Энория.
  -Ш-ш!
   Вот мышка, не потерпеть ей чуть-чуть!
  Я осторожно прикладываю ухо к двери. Тихо. Значит, папенька, как обычно, ничего не заподозрил и глазом не уловил. Ой, даже не представляю, что было бы, если б он узнал, что его дочь убегает по вечерам из гостиницы.
  -Слушай, мышка, - оборачиваюсь я, - ты меня снова выручишь?
   Энория хмурится, фыркает в сторону:
  -Я не мышка.
  -Ну я же любя. Ну, Нор, ну, пожалуйста, - канючу я, встав у ее кровати на колени. И лицо де-лаю плаксивое-плаксивое. - Ну, Норочка.
   Мышка сначала косится, потом тает:
  -Хорошо. Но ты мне расскажешь тогда.
   И сверк-сверк изумрудами из-под ресниц.
  -Ну, конечно, расскажу, - обещаю я.
   Мы смеемся.
  Энории нравится слушать про мои встречи с кавалерами. Как мы да что мы. Я, конечно, привираю. Иногда для красоты такое сочиню, что потом самой жалко становится, что неправда. Но мышка верит. Рот у нее тогда приоткрывается, взгляд маслится. Ах, Контанс, ох!
   Мечтает.
  -А он кто?
  -Кто? - переспрашиваю я.
   Энория в нетерпении взбивает край соломенного тюфяка.
  -Ну он!
  -Он? - я забираюсь на свою кровать, расправляю загнутый от греха, то есть, от папеньки, угол одеяла. - Как и вчера, и позавчера. Марсин.
  -Из свиты примаро Утрехта? - ахает Энория.
   Словно это новость. Романтическое все ж создание.
  -Да.
   Пудру и духи я прячу под подушку. Ни к чему они сейчас. Кинжал креплю между юбками у бедра в специальном подвесном кармашке. Мало ли чего. Колечко надеваю на палец. Зеркальце и гребень...
  -Нор, подержи.
   Мышка и рада.
  -Чуть дальше, - прошу я ее, - чуть-чуть ближе.
   Маленькое зеркальце подрагивает в руках у сестрицы. Она стоит передо мной вытянувшись и старается не дышать. Язычок высунут. Щеки розовеют. Несколько завидно даже, такая не-винная свежесть.
  -Ты такая красивая, Агатка, - говорит мышка, пока я, щурясь на отражение и гримасничая, вычесываю гребнем локоны.
   Гребень так и норовит выдрать клок из головы. Он, оказывается, только на вид и хорош - на-кладки костяные, позолота, камешек в ручке, а как гребень...
   Зря, думаю я, у папеньки его вместо старого выклянчила.
  Но перед сестрицей вида не подаю. Вернее, наоборот, показываю: ах, гребень, как плывет!
  -Ну, все, - говорю, устав, - хватит.
   Энория возвращает зеркальце с видимой неохотой. Ой, чувствую, сложно будет с ней вскорости. Подрастет, поумнеет...
  -А этот Марсин... вы с ним...
  -О да!
   Мышка пунцовеет, но не сдается.
  -То есть, вы с ним близко-близко?
  -Ну-у...
   Я делаю вид, что размышляю. На самом деле, мне нравится наблюдать, как сестрица злится. Сначала она начинает покусывать губу, потом легкая складка то появляется, то пропадает между бровями, невесомая тень ложится на лицо...
  -Агата!
  -Мы обнимались, - говорю я.
   Хотя это самое невинное, что мы делали. Но ведь я и не вру.
  -А целовались?
  -Да.
  -Прямо в губы?
  -Норочка, а куда ж еще!
   Я замыкаю лишнее в сундучок.
  Вообще-то Марсин мне уже надоел. Думаю, эта ночь станет последней нашей ночью. Как любовник он, конечно, хорош, но...
   На миг я уплываю в палатку под стенами города. Лагерь примаро Утрехта. Синяя, с золотом ткань. Складки балдахина. Ковер с востока. Масляная лампа. Марсин в обществе подушек, с едва прикрытыми ванзейским кружевом чреслами, крепкий, коротко стриженый, черный волос курчавится от паха к груди. Выпуклые глаза смотрят в сторону. Губа недовольно поджата, так, что топорщатся коротенькие усы. И все еще слышится: "Прости, птичка, но у меня нет для тебя даже сото. Война!"
   Скряга!
  Словно я готова за просто так! За этим, извините, попробуйте к кому-нибудь другому.
   Я хмурюсь, вспоминая.
  -А по...
   Стук в двери обрывает Энорию на полуслове.
  -Разрешите?
   В комнату просовывается белобрысая голова. Взгляд нахальных зеленых глаз скачет с меня на сестрицу и обратно. Прикипает к вырезу платья.
   Я нарочно слегка выгибаюсь.
  Ну, спрашиваю мысленно, так лучше видно? Вслух же, конечно, говорю совсем другое.
  -Момбасса! - кричу я.
  -Здесь.
   Папенькин и наш с Энорией охранник (вернее, его бритая голова) возникает над головой на-хала. Белобрысый ойкает, словно его ущипнули. Затем дверь распахивается на всю ширину, и мы с мышкой видим...
   Я начинаю хохотать.
  Смешно! Гораздо смешнее, чем потуги артиста-циркача!
   Худой мальчишка лет десяти-двенадцати, жмурясь и надувая щеки, яростно болтает босыми ногами в локте от пола, а над ним, и за ним, и справа и слева от него, всюду присутствует Момбасса в цветастом халате, огромный, довольный, он держит свою добычу за шкирку.
   Кот поймал мышь.
  Я хохочу. А Энории-простушке жалко.
  -Момбасса, - спрыгивает она с кровати, - ну отпусти же его!
  -Нельзя, - говорит Момбасса, - он плохое хотел... - И качает бритой башкой. - Я его сейчас вы-несу и с лестницы уроню.
  -Не надо! - взвизгивает пойманный.
  -Не надо! - вторит ему мышка.
   Подпрыгивает, повисает рядом, и они болтаются уже вдвоем.
  Момбасса улыбается, ему не тяжело. Сверкает в ухе серьга. Я зарываюсь в подушку, потому что от хохота у меня сводит живот.
   Две мышки!
  -Отпусти, - обессиленно машу я рукой, - отпусти.
  -Отпустить?
   Момбасса делает вид, что озадачен. Движением пальцев он разворачивает мальчишку лицом к себе. Оценивая, кривит толстые губы.
  -Не, - говорит, подумав, - лучше уроню.
   Я колочу ногами по тюфяку. Ой, уро... Уроню! Так ведь можно и умереть от смеха!
  -Да я же просто спросить хотел! - стонет белобрысый.
  -Так спрашивай! - рычит Момбасса.
  -Об-б-бед...
  -Что? - не слышит Момбасса. В то же ухо сестрица кричит ему свое "От-пус-ти!". - Что обед?
  -Вы обедать где будете? Внизу или здесь?
   Я успеваю лишь приподнять голову.
  Затем меня снова корчит со страшной силой, и я уже не хохочу, я подвываю, слезы текут из глаз, о, мне мельком думается, какая же это будет легкая смерть.
   Мальчишка висит так смиренно, так обреченно, что...
  Ну, вот будто тот самый обед и есть. А уж обед, который интересуется, где его обедать будут... Извольте-позвольте... Ой, нет, ой не могу!
   Угол подушечный скрипит на зубах.
  -Агата, Агата...
   Мышка трясет меня за плечо.
  Ничего не вижу из-за слез. Дайте же проморгаться!
  -Ф-фу-у!
   Я сажусь. Меня еще покачивает.
  Момбассы с мальчишкой в комнате уже нет.
  -Агаточка, что с тобой? - беспокоится мышка.
   В глазах - трогательное участие.
  -А где, - киваю я на закрытую дверь, - эти?
  -Ушли. Тебе плохо?
   Норка пытается потрогать мне лоб, но я отдергиваю голову. Это уж совсем сестринские нежности! Ладно она забылась, но я-то помню, кто из нас кто. Так вот, она - мышка. Энория Гастаки. И не больше.
   Я поправляю юбки. Смотрю, щурясь. Не хитрит ли? Не рассчитывает ли на что-то? Как тяжело с такой простотой! Все время подозреваешь в своих собственных мыслях. То есть, дума-ешь, будь я приемной сестрицей, так вот и старалась бы выглядеть. Вроде мышка мышкой, а в уме, потихоньку...
   Ох, Агатка, обрываю я себя, она ж не ты.
  -И где будет обед? - спрашиваю.
  -Сюда принесут!
   Мышка хлопает в ладоши.
  -Хм-м...
   Нет, наверное, это даже хорошо. Переодеваться не придется. И ловить сальные взгляды ополченцев - тоже.
   У ополченцев же ни гроша нет. Выпивка и та за счет примаро. А если Марсин и сегодня... Нет, думаю я, что-то перевелись нормальные рыцари, одни циркачи остались.
   Но циркачи - не мое, Норкино.
  Как там: "Жил на севере барон"? Дурацкие стишки! Хотя да, он гибкий. Я на миг задумываюсь, как можно эту гибкость использовать. Тут же всплывает длинное, наполовину закрашенное белилами лицо.
   Бр-р-р! Меня передергивает.
  -Стол сюда тоже принесут? - спрашиваю я.
   В комнате у нас стола нет, только короткая конторка для письма, приставленная к окну. Мышка, по ее виду, это открытие совершает впервые.
  -Ой, наверное, - произносит она, хлопая глазами.
   Нет, думаю я, не поумнеет.
  Ох, хлебнет бедная сестрица жизни! Ее овечье личико словно само говорит: "Обмани меня". И ведь обманут...
   Если, конечно, папенька не выдаст ее за какого-нибудь упитанного своего приятеля. Видела я, посматривают. Как жирные пауки за мушкой - глаза блестят, щеки багровеют, языки губы обмахивают, к нам, мушка, к нам!
   А там нарожает детей, растолстеет, забудет своего циркача, хотя нет, наверное, иногда будет мечтать о нем, как о чем-то далеком, несбывшемся.
   Может быть, даже когда... ну, это самое...
  Кривая ухмылка - моя своевольница. Мышка, зная мой взбалмошный характер, ее боится. Вот и сейчас меняется в лице:
  -Агата, ты что?
  -Так.
   Я сажусь на кровати, как обычно Момбасса любит сидеть - пятки под себя, колени в стороны. Можно еще тюрбан накрутить.
   Мышка смотрит недоверчиво, ее мысли можно считать с лица, как крючки буковок из приказчицкой книги. Не задумала ли я чего? Не на ее ли счет задумала?
   А ведь родит - окончательно поглупеет!
  Этих клуш я уж навидалась. Мы по городкам и торжищам второй год мотаемся, папенька все за меня боится, при себе держит, ну и Энорию заодно, может, думает, что в моей цыганской голове хоть какое-то разумение заведется...
   А клуши, такое ощущение, словно за нами в обозе тащатся.
  Из одного места - в другое, только волосы красят да передники меняют. Похожие друг на друга как башмаки у башмачника.
   Полные, грудастые. В глазах - одинаковая пустота. И не простая, а потаенная, будто знают они что-то, другим недоступное.
   Только что там знать?
  -Прошу прощения, сударыни.
   К нам в комнату задвигается стол, скребет ножками, его ворочает сам хозяин гостиницы, потеющий, низенький человечек с подобострастной, не сходящей с круглого лица улыбкой.
  -Сударыням прямо в комнаты...
   Он кланяется нам и, обмахнув доски стола грязной тряпкой, пятится прочь.
  Момбасса пятерней придерживает дверь, и в комнату сначала просачивается восхитительный мясной дух, а затем и белобрысый мальчишка с блюдом. На блюде плошки, ложки, овал хлеба и котелок, дышащий паром.
  -Ой, а что это? - спрашивает, принюхиваясь, мышка.
   Мальчишка бухает блюдо на стол.
  -Это суп из кровяной колбасы и говядины, с бобами, морковью и чесноком, - солидно произносит он. - Мой хозяин называет его своим именем.
  -И с имбирем, - добавляет Момбасса. - Я чую.
  -И с имбирем, господин.
   Мальчишка опасливо ныряет под рукой охранника в проем.
  -Эй, а пить? - кричу я.
  -Сейчас!
   Голос удаляется.
  Я выбираю плошку почище. Сестрица подсаживается к другому концу стола. Руки ее начина-ют терзать хлебный мякиш.
  -Норка, ты не одна вообще-то, - замечаю я.
  -Прости, Агаточка.
   Мы делим хлеб поровну.
  Суп густой, пахучий, зачерпывая его ложкой, я мстительно думаю, не явиться ли к Марсину не подушившись. Пусть вот обоняет...
  -Прошу прощения!
   Низенький хозяин гостиницы появляется снова, две глиняные кружки подаются мне и Норке, из кувшина в них льется розоватая вода.
  -Это местный "Шатур", сударыни. Разбавленный, чтобы ваши головки не болели утром.
   Он улыбается.
  Подобострастной фигуры уже нет в комнате, а улыбка, кажется, все еще висит в воздухе. Раскачивается, будто на нитках паутины.
   Норка передергивает плечиками:
  -Противный какой.
   Я хмыкаю.
  Рот мой набит, а так можно, конечно, было бы... Нет, пожалею ее пока. Я гляжу, как мышка крошит хлеб в свою миску, будто кормит плавающую спинку колбасы. А та не ест.
   Совсем ребенок.
  Моя плошка показывает дно. Листик петрушки кажется моряком, выброшенным на берег после кораблекрушения. Зеленым от "морской" болезни.
   Я выдыхаю.
  От сытости мысли о Марсине слегка гаснут, теряют свою привлекательность. Расстанется с головой, даже переживать не буду.
   "Прости, птичка!"
  А сам даже не второ! Ловец удачи... И дело совсем не в сото, конечно же...
  -Девочки мои...
   Папенька, появляясь, с ходу чуть не опрокидывает стол, Норка взвизгивает от плеснувшей на нее похлебки.
  -Как вы здесь?
   Папенька ухватывает котелок и водружает его на место. Потом, отдуваясь, наклоняется и подбирает прыгнувшую из мышкиной плошки ложку. Вид у него немного виноватый, когда он оттирает ложку платком.
  -Ничего, папенька, - говорю я.
  -Вы это... - Папенька, скомкав, убирает платок в карман платья. - Мы тут, девочки, похоже, на день или два застрянем. Тракт на Войслех вроде как перекрыт. То есть, небезопасно ехать. И Рондерат с грузом медлит. То ли осторожничает, то ли...
   Его пальцы вспучивают бороду.
  Вообще, когда папенька взволнован, он со своей бородой делает страшные вещи. То с одного краю рыжий волос накрутит, то с другого, то в кулак всю возьмет да дернет. Разве что не ест ее еще. Уж как он это сам от себя терпит, непонятно.
   Больно же! Я от гребня-то едва не вою, а ему словно все нипочем.
  -Мы согласны подождать, - говорю я, улыбаясь.
  -У нас здесь, конечно, ополчение, - бормочет папенька. - И лагерь господина Утрехта. Около пяти тысяч, кажется... - он хмурится. - Но они скоро уйдут. Завтра, кажется. И это как бы тоже не очень...
   Умолкнув, он вдруг с изумлением замечает, что вся его борода намотана на указательный и безымянный пальцы. И, частично, еще на мизинец.
  -Ой.
   Смешливая мышка прыскает.
  Папенька какое-то время пучит глаза - на Норку-на свои пальцы, на пальцы-на Норку, а по-том и сам начинает похохатывать. При этом он еще и невольно морщится, освобождая плененную бородой руку.
   Картинка настолько комическая, что разбавленный "Шатур" попадает мне не в то горло. Я кашляю, вино течет носом, хорошо, успеваю отвернуть голову от юбок.
   Какой-то дурной день!
  То циркач, то белобрысый служка, то папенька вот. Не к добру.
  -Без охраны не выходить никуда, понятно? - спрашивает, распутавшись и построжев, папенька. - Время неспокойное, эти внизу все пьют...
   Он грозит мне пальцем.
  Сестрице, он знает, грозить нечего, сказали сидеть, значит, с места не сдвинется. Послушная. Это я могу...
   Нет, что значит "могу"? Буду! - возмущаюсь я про себя.
  Папенька несколько мгновений высматривает на моем омытом "Шатуром" лице признаки не-повиновения, не находит, вздыхает и закрывает за собой дверь.
  -Момбасса, отвечаешь головой! - слышим мы.
  -Да, господин Пекаро.
   Кровожадно щелкает входящий в ножны Момбассов кинжал.
  -Смотри мне!
   Под папенькой коротко стонут полы. Он удаляется к себе по коридору. Мы сидим тихо-тихо, потом Норка, теребя платье, делится:
  -Ты такая смелая, Агатка, я вот так никогда не смогу. Одна. Ночью. Ночью, говорят, сам дьявол ходит по улицам.
   Она круглит глаза.
  -Дозоры ходят по улицам! - смеюсь я.
  -А дьявол?
  -А зачем ему? Он же дьявол! Он, наверное, летает.
  -А барон Швельвег?
  -Что барон Швельвег?
  -Говорят, он тоже дьявол!
  -Вот уж глупости! Их двое что ли?
  -О нем все говорят, что он дьявол, - шепчет Норка. - У него нет глаза, а оставшийся - красен от крови. В него попали три стрелы, а он жив.
  -В глаз?
  -Агата! - расстраивается от моей несерьезности мышка. - Это же правда.
  -Да разобьют твоего барона, - говорю я, соскакивая с кровати. - У примаро Утрехта - пять тысяч с ополчением. У примаро Клейста - три. Это вдвое против барона. Даже если бы он был сам дьявол.
   Стол мешает мне и поэтому одним концом ладится под конторку.
  -А если он их? - от произнесенного сестрица сама себе зажимает ладонями рот. Кощунство! Святотатство!
  -Ох, Норка, что ты-то переживаешь?
  -Но он же потом - сюда!
  -Да ну тебя! - фыркаю я.
   За дверью - тихо. Я легонько стучу в нее.
  Широкая физиономия Момбассы заглядывает в открывшуюся щель.
  -Госпожа?
  -Я готова, - тихо говорю я.
  -Может, не стоит сегодня? - Момбасса жалобно складывает брови. Всем сердцем он желает, чтобы я отказалась от своей затеи. - Народу плохого много.
   Я смотрю на него в упор.
  -Момбасса!
   Когда он поймал меня в первый раз, в Щецине, кажется, или в Йонтургенине, то просто схватил поперек и вернул в комнату. Во второй раз досталось храброму оруженосцу-воздыхателю, бросившемуся меня защищать.
   В третий раз, в Боккеле, подкараулив меня у лаза, выводящего со двора на улицу, он, хмурясь, спросил: "Зачем бегаешь? Опасно".
   Толстые губы. Непонимание в оливковых глазах. Хорошо это помню.
  Ох, какую истерику я ему закатила! Несколько наигранную, конечно. Грозилась папенькой и молниями на его тупую бритую голову. И какими-то еще карами. Земными, небесными, потусторонними.
   Как он осмелился!? Как? Я, Агата Пекаро...
  По мере того, как страх разоблачения перед родителем тянул с моего язычка все новые слова, Момбасса все ниже и ниже опускал лоб. В конце концов мне пришлось смотреть на сизую макушку, украшенную кривым рубцом.
   Говорить с макушкой я не умела.
  "Что, страшно?" - присев, я заглянула в лицо Момбассы снизу.
   Он разожмурил глаза и кивнул.
  "Плохие слова. Страшно, - сказал он. - Но одной все равно нельзя. Убьют, а я виноват. С тобой буду ходить".
   С тех пор Момбасса при мне кем-то вроде ночного телохранителя.
  Иногда мне кажется, что он влюблен. Гора любви в халате. Конечно, в палатку Марсина он не суется. Не хватало еще!
  -Кемаль! - зовет Момбасса второго охранника.
  -Да!
   Второй охранник уступает Момбассе и в росте, и в ширине плеч, но у него замечательные усы - две вислые черточки, которые смешно подпрыгивают на бегу. Как гимнасты или акро-баты. Вот же всякое циркаческое привязалось!
   Еще у него широкая кривая сабля за кушаком, такая длинная, что удивительно, как она не царапает острием доски пола.
  -Сторожи здесь, - говорит ему Момбасса и лениво добавляет: - Пройдусь я.
   Сужается, исчезает дверная щель.
  Пока я проверяю платья, пока душусь, пока поправляю кармашек у бедра, в посиневшее от вечера окно мягко стучатся черные лестничные оглобли.
   Одуряющий яблочный запах врывается в комнатку, стоит свернуть щеколду. В нем можно плыть, его можно есть.
   Ау, клуши! Ау, циркач! Ау, барон Швельвег! Идите вы все к черту!
  Подобрав подол, я забираюсь на конторку. Мышка, закусив от волнения прядь волос, смотрит не дыша.
  -Не закрывай, - говорю я ей, вслепую нащупывая поперечину башмаком.
  -Я подставлю что-нибудь, чтобы не хлопало, - шепчет она в ответ.
  -Ага.
   Хочется, конечно, сказать, что я пташкой выпархиваю в окно.
  Увы. Поперечины у лестницы расшатанные, а расстояние между ними рассчитано на взросло-го мужчину. Тут не пташкой выпорхнуть, тут как бы ногой не промахнуться.
   Светлое окно комнаты утягивается вверх, бревна круглят бока. Стена первого этажа с этой стороны - глухая, в затычках мха.
   Внизу желтеет сено.
  Момбасса не смотрит, как я спускаюсь. Момбасса, придерживая лестницу, обозревает задний двор и тропку, ведущую через кусты.
   Мне даже интересно: неужели он ни разу не поднял голову, чтобы украдкой полюбоваться на мои ножки?
   Ни разу-ни разу?
  Какой стойкий! И верный. Мне даже становится его жалко.
  -Пошли.
   В городе темно.
  Чуть светятся окна. Кто-то шевелится в канаве, пьяный до непослушных ног. "Удачный ночлег" еще пьет и гуляет.
   Лагерь примаро Утрехта разбит на южной стороне, и мы идем к воротам Святого Альберта через опустевшие ряды рынка и площадь.
   Здесь лавки закрыты ставнями, но горят факелы.
  Момбасса держится в тени. Я слышу только, как шуршит его одежда. Думаю, он все еще не-одобрительно качает головой.
   Дозорные что-то попрятались. Тихо. Только звенят язычки на пряжках.
  Я вдруг замечаю одинокую фигуру. Циркач! Он сидит, свесив с площадного помоста ноги и жует. Рядом с ним бочонок, на котором разложен нехитрый ужин. Свеча освещает только половину лица.
   Он кажется отрешенным.
  Даже челюстью ворочает медленно и устало. Словно надоело ворочать, а вот приходится. На меня он взглядывает коротко и дальше смотрит куда-то выше.
   Не интересна я ему.
  -Эй, - уязвленно шиплю я, - вообще-то с девушками принято здороваться.
  -Привет, - говорит он. - Тебя плохо видно.
  -А так?
   Я выхожу к помосту.
  За спиной вздыхает Момбасса-ночная тень. Он идет за мной, с неохотой оставляя неосвещенную стену.
  -Так видно, - встряхивает челкой циркач. - Вас, оказывается, двое. Привет и второму.
   Момбасса всхрапывает как лошадь.
  -А ты не такой уж и смешной, - говорю я.
   Циркач жмет плечами.
  Его равнодушие непривычно. Жует и жует. Может, ему все же не видно?
  -Я видела и смешнее представления, - говорю я, оказываясь у самого помоста.
   Улыбка. Легкий прогиб, чтобы в свете свечи соблазнительно приподнялась грудь. Палец завивает локон.
   Мне не пришлось учиться искусству обольщения, я всосала его с маменькиным цыганским молоком.
   Но оно почему-то не срабатывает.
  -Ты за этим сюда пришла? - грубовато спрашивает циркач. - Сказать, что не смешно?
   Как же его?..
  Ах, Констанс! - вспоминаю я.
  -Нет, Констансик, - говорю я, и он морщится от "Констансика". - Я просто шла мимо, в лагерь примаро, а ты, конечно, сиди себе дальше.
   Циркач хмыкает.
  -Не получится.
   Глаз его блестит свечным пламенем.
  -Что не получится?
  -С лагерем. Снялся лагерь.
   Новость меня ошеломляет.
  -К-как? Ты врешь. Я бы знала. Они не могут...
  -Что-то там, видимо, произошло, - Констанс разводит руками. - Они выступили, когда было еще светло.
  -Что произошло? - несколько мгновений я хлопаю глазами, но циркач молчит.
   Жующая рыба! Врун!
  -Момбасса!
   К воротам Святого Альберта я почти бегу.
  Качаются улочки, стучит в пятки камень, трясутся в голове моей мысли, перетряхиваются. И как я теперь? И с кем я теперь?
   В магистрате все толстые как один.
  Ворота Святого Альберта оказываются неожиданно закрыты, дозор спит в приворотном до-мишке, а оставленный старшими бдить молодой страж наотрез отказывается выпустить даже в маленькую створку сбоку.
  -Нельзя, - шепчет он мне, светя в лицо фонарем на палке.
   Он безус, лупоглаз, с неровной верхней губой. Взгляд его то и дело соскальзывает в вырез моего платья.
  -А на чуть-чуть? - улыбаюсь я.
  -Никак нельзя, - мотает головой мальчишка. - Господин Дитар строго...
   Он бледнеет, натыкаясь взглядом на Момбассу.
  -Господин Дитар...
  -Но здесь же нет твоего господина Дитара, - я оглядываюсь в поисках. - Ведь нет же. Ау, гос-подин Дитар.
  -Он в с-сторожке.
   Фонарь в руке стража ходит по широкой дуге, обливая светом то куст розмарина, то выступ крепостной стены.
   Грудь моя забыта.
  -Хорошо, - говорю я, - а на стену мы подняться можем?
   Страж какое-то время смотрит на меня, соображая. Затем осторожно кивает.
  -Только там темно.
  -А твой фонарь?
   Мальчишка трясет головой.
  -Отдать не могу. Могу подняться с вами. Вы подозрительные, мало ли...
   Он простоват.
  Узкие деревянные ступени скрипят, кажется, на весь город. Я иду впереди, Момбасса в сере-дине, страж замыкает небольшой наш отряд.
   Фонарь болтается надо мной, пугая тени и меня, потому что с него капает масло.
  На стене стоят какие-то бочки, котлы, рядом с лестницей навалена груда булыжников, не хочешь, а запнешься.
   Я подбегаю к зубцам. Перегибаюсь.
  Ни костров, ни факелов. От ворот до кромки далекого леса густо-синяя темнота пустого поля, в которой едва различима светлая проплешина - то ли насыпной охранный вал, то ли просто песчаная полоса.
   Лагерь примаро Утрехта действительно снялся.
  Мне становится так обидно, что я чуть не реву. Марсин - предатель. Все - предатели. Ку-куй, Агата, одна.
   Ну уж нет!
  Злость всегда помогает мне. Это впечатлительная мышка может расплакаться. Хотя, признаю, слезы - действенное оружие.
   Но злость - лучше.
  Я отталкиваюсь от камня. Мальчишка, перегнувшийся рядом и высматривающий причину моего интереса, от неожиданности роняет палку с фонарем.
   Палка в полете стучит о стену. Тум-тум. Трям.
  Самое удивительное, фонарь не гаснет от удара о землю, а продолжает светить. Единственный свет в ночи по ту сторону.
  -Момбасса, - зову я.
   Мы спускаемся наощупь.
  -В "Ночлег"? - спрашивает Момбасса.
   Я вздыхаю.
  -Да.
   Мальчишка бормочет что-то наверху. Наверное, ругает себя.
  Или меня, думаю я и улыбаюсь, вспоминая его глаза. Эх, простофиля.
   Завтра надо будет с папенькой походить по городу. Может у кого крестины, свадьба или помолвка. Ну и напроситься в дом побогаче.
   Не с циркачами же встречаться.
  Там кого-нибудь и подберем. Хотя эти бургеры...
   Меня передергивает.
  А циркач, как назло, оказывается, тут как тут, шаркает впереди, руки в карманы штанов засунул, трико с рубашкой, свернутые, под мышкой несет. Да еще и насвистывает! Жил на севере барон...
   Самому-то стать бароном совсем не светит.
  -Эй, ты куда? - догоняю я его.
  -Туда, - он даже не поворачивает головы. - Как за воротами?
  -Темно.
  -Это понятно.
   Мы идем по мощеной улочке, какая-то тень шарахается от нас в сторону, пробегает, мяукнув, кошка. И не разберешь, черная она или нет.
   На всякий случай я скрещиваю пальцы.
  -И много ты зарабатываешь?
   Циркач смеется.
  -Нет, ты скажи, - пихаю я кулачком его в плечо.
  -Зачем?
  -А вдруг ты богач?
   Циркач снова смеется.
  -И все? - злюсь я. - Это ха-ха и все?
  -Ты капризная и балованая, - говорит он.
  -Неправда!
  -Мне такие не нравятся.
   На миг я останавливаюсь, а затем кричу:
  -Да очень надо! Мне такие, как ты - тоже не нравятся! Кости собачьи!
   Он жмет плечами - свет из незакрытого ставней верхнего окна как раз падает вниз. Я так зла, что готова циркача покусать.
   Мальчишка, а воображает, будто примаро!
  Нравлюсь - не нравлюсь. Папеньке вон дела до этого нет, главное, сколько сото навара. А тут сценки, жонглирование яблоками и сальто!
   Момбасса дышит за спиной.
  -Вот куда он идет? - спрашиваю я его.
  -В "Удачный ночлег", госпожа, - отвечает Момбасса. - Он снимает комнатку слева.
  -Что? А почему?.. Эй! - кричу я ушедшему уже шагов на двадцать вперед циркачу. - Ты что, в нашем "Ночлеге" живешь?
  -Живу.
   Я снова догоняю его.
  -Ты вообще не вежлив.
  -Что есть, то есть, - говорит циркач.
  -А моя сестра, знаешь, по тебе сохнет, - кошусь я.
  -Серенькая такая?
  -Ага. Мышка.
  -А-а-а... - глубокомысленно тянет он. - А зовут ее как?
  -Ха!
   "Ха!" значит, что я не собираюсь говорить имя сестрицы всяким тощим циркачам. Которые, тем более, молчат сами.
   "Удачный ночлег" вырастает впереди, подсвеченный свисающим на цепи фонарем. К стене, как щиты, приставлены корыта.
  -Ну, все, - говорю я. - Пока.
   Циркач кивает и негромко стучит в дверь.
  Вот не интересно ему, с чего это я прощаюсь! Мне бы интересно было, с чего, а ему нет.
   Одно слово - Констансик.
  -У меня свой путь, - поясняю я и сворачиваю за дом.
   Сворачиваю я куда-то не туда - кусты трещат под башмаками, ветки лезут в глаза, в темноте плывут тени.
   Одна, большая, рукастая, выдергивает меня из сплетения колючек и ставит на тропу. У нее характерный Момбассов запах - терпкий запах пота и восточных специй.
  -Лестница, госпожа.
   Окно не закрыто на щеколду.
  Мягко падает на конторку скомканное мышкой белье. Поддергивая подол, я спускаю ноги на пол. Оглобли лестницы, едва освещенные отблесками, уплывают во тьму.
   Сестрица ворочается, вздыхает, затем поднимает всколоченную голову.
  -Агата, ты?
  -Я, я, - шепчу я, раздеваясь.
   Юбки - на стул, кинжал - под подушку. Злость бы еще куда пристроить, клокочет, шипит, покусывает сердце. Но ведь не сбросишь, как одежду.
  -Все хорошо?
  -Да. Спи.
   Оставшись в ночной рубашке, я забираюсь под одеяло.
  В здешних местах ночи часто холодные, но мне жарко, тело горит, грудь, плечи, живот дышат жаром. Я ворочаюсь, кровать скрипит, тюфяк колется, луна еще лезет сквозь яблони сдобным боком, выглянула наконец. Вот как заснешь?
   Предатели. Все предатели.
  Покинули. Не попрощались. Оставили. Светят.
   Шмыгнув носом, я отворачиваюсь к стенке, затем, поколупав ногтем дерево, снова обращаюсь лицом к Норке. Она спит беззвучно, даже не шевелится в сером лунном свечении. Я вижу лоб и щеку.
   Морфею для поцелуя подставлены. Или этой... Авроре уже.
  -Мышка, - шепчу я, - а, мышка.
   Сестрица бормочет сквозь сон.
  -Норка! - зову я чуть громче.
  -А?
   Мышка поворачивает голову, но глаза ее остаются закрыты.
  -Знаешь, кого я видела?
  -М-м-м... Марсина?
  -Нет. Твоего циркача!
  -Что?
   Норка открывает глаза. Свет еще падает как-то странно, превращая их в два светлых бирюзовых камешка.
  -Констансика!
  -Где?
   Та-дам!
  И одеяло уже отброшено, и ноги спущены, и рот у мышки приоткрыт. Что ж, этого достаточно, чтобы слегка поднять настроение.
  -В ночи, - говорю я, отворачиваясь и зевая, - в самой что ни на есть ночи.
  -А что он...
   Я слышу, как мышка сопит, и считаю про себя: один, два, три...
  Она, конечно, не выдерживает и, спрыгнув на пол, подкрадывается ко мне:
  -Агата. Агаточка...
   Пальцы теребят плечо. Сначала легонько касаются, затем начинают пощипывать. Сестрице-дурехе напрочь отбило циркачом мозги.
   Нет, со мной, конечно, тоже такое было.
  Но давно и всего один раз. Мое безумие звали Леоном Стигмансом. В городке Шуазон он приходился сыном коменданту гарнизона.
   Белокурый, с нахальной улыбкой и распутными глазами.
  Слава Богу, нас разлучила его смерть. Папенька не досчитался двенадцати сото, а я - разбитого сердца и ожерелья из жемчуга.
  -Агаточка...
   Я поворачиваюсь:
  -А вот если я тебя так пощиплю?
   Мышка тут же подает руку.
  -Вот. Только скажи.
   Я не отказываю себе в удовольствии - прихватываю нежную кожу чуть ближе к локтю. Выкручиваю. Энория, к ее чести, даже не морщится. Только глаза-камешки темнеют, но, возможно, это просто облако закрыло луну.
  -Нравится?
   Я отнимаю пальцы. Норка опускает руку.
  -Агаточка...
  -Ш-ш-ш...
   Кто-то проходит под дверью. Наверное, Кемаль. А может и Момбасса. Что-то звякает, поскрипывают полы, в щель снизу, будто язык, просовывается отсвет фонаря и тут же тает.
  -Ложись уже, - шепчу я Норке, когда шаги удаляются.
  -Агаточка!
  -Ладно, - я приподнимаюсь на локте. - Я встретила его на площади. С ним, знаешь, даже не о чем поговорить...
  -У тебя же Марсин, - упавшим голосом произносит мышка.
  -Уплыл Марсин, - говорю я. - Ушел с примаро.
  -Так ты!.. - чуть не плачет мышка.
  -Да шли мы вместе! - злюсь я. - Комната у него здесь, в другом конце. Все! Я сплю. Я сплю - меня нет.
   Мне слышно, как Энория топчется какое-то время у моей кровати, затем шуршит белье, за-тем она забирается наконец в свою постель и вздыхает: ах, Констанс, Констанс!
   Я улыбаюсь.
  Нужен мне твой циркач, думаю. Ни сото за душой. Хотя, наверное, я могла бы его в себя влюбить. Было бы даже интересно...
   С этой мыслью я засыпаю, и снится мне почему-то верный великан Момбасса, глаза его на круглом лице тусклы, толстые губы неровно окрашены в трагически-черный цвет, а из груди растет тонкое оперенное древко.
   "Жил на севере барон, - горько шелестит его голос. - Жизнь долой и душу вон".
  Я приподнимаю голову и вижу не только Момбассу, а многих и многих еще, они лежат, ощерившись, и глядят в дымное небо.
   "Куда ты? - спрашивает меня Момбасса. - Лежи, не высовывайся. Опасно". И рука его накрывает мой затылок.
   "Ты холодная, - говорит он потом. - Сейчас".
  Тяжело сдвинувшись, тело его виснет надо мной. Цветной халат. Древко, упираясь, щекочет горло. Изо рта Момбассы пахнет яблоками.
   Он пытается согреть меня дыханием, но дышит одной стужей.
  Лед сковывает мое лицо. Беззвучно крича, я отпихиваюсь от великана-охранника, и грудь его вдруг легко проминается под пальцами.
   Момбасса мягко валится на меня, оказываясь всего лишь углом одеяла.
  Утро. В незакрытое окно струйками сочится холод. Ранние заморозки. Я ежусь, все еще обнимая одеяло-Момбассу.
   Глупый сон.
  Почему Момбасса мертвый? Что за стрела? Какое-то поле с мертвецами, жуткое небо. Я мотаю головой.
   Норки уже нет в комнате, из-под кровати выглядывает ночная ваза. На неубранном столике в кружках поблескивает "шатур".
   Ох, сгодится.
  Я пью, не важно, чья кружка, вино выдохлось и кажется кислым. Ничего. Значит, все ушли. Примаро Утрехт с кучей второ, с ополченцами и Марсином.
   Прекрасно. Скатертью дорога.
  То ли холод, то ли "шатур" приводят меня в боевое состояние, согреваясь, я прыгаю со своей кровати на Норкину и обратно. Представляю, как крушу всех и вся. Агата непобедимая. Агата разъяренная.
   Рукой! Ногой!
  От финального прыжка звенят доски пола. Внизу с потолка, наверное, пыль сыпется. Что-то сейчас думает хозяин "Ночлега"?
  -Ой!
   Сестрица, открыв рот, смотрит на меня в распахнутую дверь. Она уже одета и причесана, волосы в две косицы лежат на груди.
   Я стою между кроватями, все еще злобно искривив лицо. Агата застигнутая. Кулачок вы-двинут вперед, нога оголена до колена.
  -Тебе плохо? - спрашивает мышка.
   Заглядывает и стыдливо отворачивается Момбасса.
  -Греюсь, - говорю я, хватаясь за платье.
   Натягиваю, зашнуровываю, расправляю складки, сердито завязываю пояс.
  Энория, сев на кровать, смотрит на свои ладони. Не сразу до меня доходит, что она непривычно, как-то даже таинственно тиха.
  -Эй-эй, мышка! -дергаю я ее за прядку длинных волос.
   Глаза, изумрудины, которые она на меня поднимает, светят так, что даже больно.
  -Я его видела, - шепчет мне мышка сухими губами. - Представляешь?
   Почему я чувствую будто в этот миг мне воткнули нож в живот? Почему у меня сводит челюсти в мертвой улыбке? Почему мне кажется, что пол уходит из-под ног?
  -Кого? - спрашиваю я, хотя уже знаю ответ.
   Конечно, конечно, кого же еще! Ах, ох.
  -Констанса.
  -Этого циркача?
  -Он не только циркач! Он еще ученик аптекаря, он травы знает. А еще подрабатывает писцем в магистрате.
  -Да, - говорю я, - одним циркачеством не проживешь.
  -А ему не нужны деньги!
   И опять что-то невидимое вонзается мне в живот.
  Хочется закричать на Норку: дурочка, как это не нужны деньги! Он наверняка обманывает! Это же обман!
   Но я лишь кривлюсь:
  -Ага, не нужны. Он, наверное, не ест и не мерзнет, как настоящий ангел.
   Мышка закусывает губу.
  Ее глаза темнеют, она смотрит на меня исподлобья:
  -Агата, он хороший.
  -Да, понятно, - усмехаюсь я, - ангел же. Такие штуки выделывает!
  -Он бежал от Швельвега.
  -Он еще и трус?
  -Агата!
   Я и не подозревала в мышке такой силы.
  Стоит, в глазах - молнии зеленые. Мышка превратилась... нет, не в быка и не в рыцаря. И не в святую деву. Но странно, я чуть ли не в первый раз чувствую, что под плаксой и боязливой тихоней скрывается нечто... стальное, что ли.
   Ухо-то надо востро держать, Агатка!
  Конечно, ах-ах, первая любовь. Зубки за циркача, душу дьяволу. Еще и с разговором снизошли. А тот не зря, пожалуй, имя спрашивал. Приметил дурочку. Как в пиесках, честное слово: простушка и циркач.
   Ну и Бог с ними!
  -Да нужен он мне! - смеюсь я. - Бежал и бежал.
   А самой - хоть головой в окно.
  Почему, думаю, так? Одним ничего, а другим вдруг счастье?
  -У него всех убили, а ты! - выговаривает мне мышка. - Он и сам раненый был!
  -А ты и веришь!
  -Да!
   Я не хочу спорить. Я хочу убраться из комнатки. Почему-то душно. Давит. И невыносимо оставаться рядом.
  -Как знаешь.
   Арбалетным болтом я вылетаю за дверь.
  -Агата! - еще кричит сестрица, но слово бессильно меня удержать, оно бьет в спину и лишь подталкивает к лестнице.
   Крякает, отступая, Момбасса. Прижимается к стенке, звякает своей длиннючей саблей Кемаль. Слава Богу, папеньки нет.
   Ступеньки бегут вниз.
  Кто-то поднимается навстречу и шарахается, когда я рычу. Одна, одна на всем свете! А у кого-то, видите ли, циркач!
  -Агата!
   Это уже не мышкин голос. Это удивленный папенькин.
  Сквозь застилающее глаза марево проступает обеденный зал: рдеющие угли очага, стрельчатые оконца, розовый свет, пустые столы и лавки на них вверх ножками, кабанья голова под потолком, бочка в углу, темные бутыли над стойкой.
   И папенька.
  У дверей. В лазоревом жилете, коротких штанах и чулках с тесьмой.
  -Агата, кто тебя обидел?
  -Никто!
   Папенька ловит меня, готовую разреветься, притягивает к себе, утыкает носом в живот.
  -Ты боишься, милая моя?
  -Лагерь снялся, - шепчу я.
   Рука моя сама обнимает его в поясе.
  -Ничего-ничего, - бормочет папенька, - это все временно. Швельвега разобьют, мы отправимся в Грандфюрст, а потом домой. Просто пока неспокойно. Я вон охрану у складов удвоил. Накладно, а что поделаешь? Лучше так, чем совсем...
   Он дует мне на макушку.
  -Ну, я к себе. Тебе бы тоже...
  -А в город? На площадь?
  -Стоит ли? - вздыхает папенька.
  -Я ж со скуки умру.
  -Посиди с Энорией...
  -Вот она не умрет, - отстраняюсь я, - а я умру!
  -Хорошо, - сдается папенька, расправляя мне волосы. - Иди.
  -Момбасса! - кричу я.
   На улочках царит лихорадочное оживление.
  Бюргеры с женами и детьми, торговцы, ремесленники, крестьяне, нищие побирушки - все толкутся, все куда-то идут, всех петух клюнул.
   В рядах бойко торгуются, в лавках примеряют ткани, пробуют на заточку ножи, рубят говядину - только брызги летят.
   В воздухе разлито странное, горячечное ожидание. Скоро, скоро, скоро! Хохочут дозорные под столбом. Шелестят голоса. Звенит кузница.
   Момбасса одергивает меня - и волна грязной воды, огорченно шипя, разбивается об угол дома. Блестит влажное дно кадки.
   Ноги несут меня на площадь.
  Здесь вообще не протолкнуться. Ярмарка? Праздник? День города? Как бы не так! Просто вот... словно последний день люди живут.
   Гогочут из корзины гуси. Истошно вопит поросенок.
  Юбки, рубашки, платья, кофты, панталоны и чулки. Серое, черное, красное и синее. Носы, глаза, лбы, волосы. Рты.
   Рты не закрываются. Тыр-тыр-тыр-тыр.
  Как хорошо... А она... А они... Овес лошадям... Поймали рыбу с женскими лицом... Знамение... Недоброе?
   Момбасса раздвигает толпу плечами, я прячусь за его широкой спиной и держусь за пояс. Он знает, куда мне надо.
   Хотя я не знаю сама.
  Помост на площади широким полукругом поднят на уровне груди. Его делят четверо. С краю, повернутого к собору Святого Томаса-заступника, трясет библией проповедник. Он худ и грязен, ряса его прорвалась на бедре, голая кожа неприятно-серого цвета светит в прореху.
  -Кайтесь! - шипит он, тараща безумные глаза. - Кайтесь! Идет антихрист со своим воинством, нет вам спасения...
   Слушающих его немного, они стоят в два ряда - кожевник, пахнущий своим кислым товаром, несколько крестьян, толстая птичница с выводком цыплят в корзине, мальчишка-горожанин и угрюмое семейство: мрачный муж, хмурая жена, изможденные дети - мальчик лет шести и девочка постарше.
   Момбасса подвигает их к помосту, и мы, толкаясь, проходим дальше, к аттракциону с яйца-ми. Здесь выгорожено пустое место, поставлена оглобля, и каждый желающий может за не-сколько медяков попробовать попасть в кривляющуюся рожу, просунутую в отверстие в дощатом щите. Рожа уморительна, яиц - целый короб, желающих и любопытствующих - плотная, взвизгивающая от промахов масса.
   Яйца выплескивают желтки, кто-то комментирует: "Попал!", кто-то утирается от брызг, стоящий у оглобли предлагает: "Пятьдесят яиц - за сото! Яйцо - два медяка".
  -Не хотите, госпожа? - спрашивает Момбасса.
  -Нет, - говорю я.
   Констанс жонглирует.
  В его руках летает куриное бедро, огурец и два помидора. Желто-коричневое, зеленое и красное. Огурец он периодически откусывает.
   Людей здесь меньше, чем у яиц. Циркач не слишком популярен, это папенька может умиляться на его стишки...
   Жил на севере барон!
  Момбасса одним своим видом освобождает мне место у самого помоста, и я смотрю на трико, на белую застиранную рубашку, на худое сосредоточенное лицо.
   Чего в нем Норка нашла?
  Нос длинный, челка, глаза и вовсе тусклые, невидящие, даже на предметы не смотрят, а те и рады сами по себе...
   Ну, комочек под трико и есть комочек, не разберешь. Куда его, интересно, ранили? Он мышке что, показывал?
   Я жду какого-нибудь перерыва, но циркач, кажется, задался целью испытать мое терпение. Вместо съеденного огурца пальцы его подхватывают три, четыре яблока, и вот они встраиваются в общее движение, замыкая в воздухе правильный круг.
   Вокруг восхищенно открывают рты. Рядом со мной какой-то толстый мальчишка застывает с пальцем в носу. В другой руке у него - сахарная лисичка. Лисичка вся в слюне и отметинах зубов. Отвратительное зрелище!
   Мальчишка, почувствовав мое внимание, поворачивается и хмыкает:
  -В Грольфартинге я видел и не такое!
   Хорошо, палец вынимает из носа.
  -В Грольфартинге на ярмарке было два цирка и целых пять жонглеров!
   Сахарная лисичка скрывается в губастом рту, распирая толстые щеки.
  На мальчишке богатый, в зеленую полоску кафтанчик с кружевами по плечам, панталоны с лентами, кошель на бедре вышит бисером. Волосики светлые, нос-пуговка, уши-рогалики, глаза масляные, на челюсти краснеют любимчики. Четырнадцатый, пятнадцатый пошел?
   Сластена.
  -А я тебя знаю, - заявляет он мне, улыбаясь во весь рот.
  -Откуда?
   Констанс подступает к краю помоста, яблоки с помидорами взлетают в безоблачную синь, а куриное бедро шлепается на тряпицу с собранной за представление мелочью.
   Толпа выдыхает.
  Констанс кланяется. Подброшенные яблоки с помидорами градинами падают в его раскинутые ладони и, будто живые, скатываются к ногам.
   И ничего уж такого замечательного!
  Но медь звенит и скачет по доскам, кто-то хлопает, кто-то хохочет, кто-то просит: "Еще!", а кто-то протискивается поближе.
   Мой мальчишка-сосед не сводит глаз с куска курицы.
  -А в Грольфартинге... - тянет он.
   Я кошусь на Констанса.
  Если он меня и заметил, то вида не подает. И вообще отворачивается, собрав в ком тряпицу с деньгами.
   Ах, да, я же капризная и избалованная!
  За спиной - взрыв смеха - кто-то удачно попал яйцом. Но кажется, что это надо мной смеются. Циркач-то, смотрите, и не обратил внимания, ха-ха-ха!
   Ну и ладно!
  Я улыбаюсь толстощекому:
  -Так откуда ты меня знаешь?
   Мальчишка окунает свой взгляд в вырез платья.
  -Вы когда, эта, в магистрат ходили, то с моим папой разговаривали. А я там рядом сидел.
   Я не помню, но все равно восклицаю:
  -Ах, да! Ты мне сразу понравился!
   Мальчишка сияет:
  -А ты мне!
   Сахарная лисичка с хрустом лишается головы.
  В магистрате папенька пристраивал груз дерева и брал заказ на амуницию для городских дозоров. Значит, этот увалень - сынок бургомистра?
   Что думаешь, Агатка?
  Констанс, повернувшись узкой спиной, сидит на чурбачке далеко от края и сосредоточенно мажет белилами половину лица. Мажь, мажь, кривлю губы я.
   Два башмака - пара.
  Где-то в животе зреет черная обида, скручивается, как змея. Вот что, не поговорить даже? С мышкой можно, а со мной?
  -Меня зовут Гельмут, - заявляет тем временем мальчишка. - А тебя как?
  -Агата.
   Я все еще кошусь на циркача.
  Но сынок бургомистра липкими пальцами хватает меня за плечо и прижимается губешками к моему уху.
  -А я уже знаю девчонок, - жарко шепчет он. - Меня водили в Грольфартинге. Там, эта, на втором этаже - специальные комнаты...
   Сахарная лисичка пачкает мою грудь коричневой сахарной кровью.
  Мне хочется крикнуть: "Момбасса!", я знаю, что он рядом, я знаю, что ему ничего не стоит отшвырнуть приставучего мальчишку, пусть бы с ним тоже ходила охрана.
   Но тогда циркач...
  Он же поймет, что я... что мне...
   Да нет, мне все равно! Конечно же все равно!
  Вот с мышкой намучается, с ахами-охами ее, с тупеньким целомудрием, когда только поцелуи, а дальше ни-ни, сам ко мне прибежит. А я ему: "А хоть один сото у тебя есть?"
   Я чуть не прыскаю, представляя, какой у него будет озадаченный вид. Сото? Что за сото? У меня вот, медяки...
  -У каждой девчонки, - оказывается, все еще шепчет Гельмут, - есть сладкая дырочка.
  -Эй-эй! - я бью его по своевольничающей руке. - Я тебе не эта... из Грольфартинга...
  -Да я же не просто так! - надувает щеки и круглит зеленые глаза он. - Мы будем как жених и невеста. Я тебе подарки буду делать. Вот!
   Безголовая лисичка тычется мне под нос.
  Вокруг толкаются, оттаптывают ноги, кланяются и сторонятся. Кто-то идет от ратгауза к воротам, кто-то от ворот к ратгаузу, кто-то сворачивает в торговые и ремесленные ряды, солнце блестит на панцирях дозорных, с колбасными и сырными вязками снуют продавцы.
   А кто-то не идет никуда.
  Взвиваются, перекрывая общий шум, голоса:
  -Яйцо - два медяка!
  -Острые колбаски!
  -Вот умора! Вот умора-то!
   Шелестит без начала, без конца многоголосье, притирается с боков:
  -...и полез под юбку...
  -...ополченцы - те еще...
  -...я бы сам за сото-то под яйца...
   Голова плывет, пока толстощекое лицо Гельмута, с любимчиками, с пуговкой своей поросячей, настырно не заслоняет свет.
  -Ты - сладкая девочка, Агата.
  -Отстань! - говорю я.
   Констанс теперь мажется сажей и охрой. Белила - испуганный Тартюа. Сажа и охра - мрачный Швельвег.
   Знаем мы эту пиеску.
  -А у тебя сото есть? - спрашиваю я Гельмута.
  -Ага, - радостно трясет тот вышитым кошелем.
   В кошеле брякает.
  -Дай ему, - киваю я на циркача.
  -Это много, - меняется в лице сынок бургомистра. - На всех сото не напасешься. Нельзя так тратить...
  -Да-а? - я смотрю на мальчишку в упор, как на папеньку, когда он мне в чем-то отказывает. - А я-то хотела стать твоей девушкой...
   Гельмут под моим взглядом краснеет, переступает с ноги на ногу, шумно дышит носом. Пальцы его ныряют в кошель и перебирают, перебирают, перебирают. Сото постукивает о со-то- тук-тук.
  -А ты точно?..
  -А вот поцелую - увидишь.
   Это просто - смотреть человеку в глаза до тех пор, пока в бусинах зрачков не мелькнет огонек, будто капля, падающая в бездонный колодец. Успеешь в эту капельку быстро вложить свое желание, и человек его обязательно исполнит.
   Это тайное цыганское колдовство.
  -Но ты точно?.. - жалобно спрашивает Гельмут, уже околдованный, но еще и не подозревающий об этом.
  -Я еще посмотрю, - говорю я, разворачиваясь.
   Момбасса отступает, давая мне пройти.
  -Агата!
   Мой слух из общего оркестра звуков выделяет звон серебряной монеты о дерево. Гельмут пыхтит за мной, пристраивается сбоку.
  -Агата, я дал.
   Я киваю. Ах, глазки масляные!
  -Ухаживать за девушками, - говорю, - тебя ни в каком Грольфартинге не научат. Но ты на верном пути.
   Обернувшись, я вижу рядом с Момбассой двух одинаково плечистых молодчиков, пристав-ленных, видимо, папой-бургомистром к сыну.
   Любит папа чадо свое. Поэтому мы двигаемся в толпе, как маленькая победоносная армия. Нас не двое, и даже не трое, а, получается, пятеро. Попробуй не уступи.
   А куда мы, кстати, идем?
  -Жил на севере барон...
   Начало песенки долетает и тут же теряется в возгласах и бубнеже толпы. Нисколько не интересно. Вот нисколько!
   Пой, циркач, я не слушаю.
  Хотя шея так и норовит повернуться. Своевольничает шея, скрипят позвонки. Хоть бы позвал, а? Впрочем, что это я? Какой-то циркач! Дурочка Агата!
   Мышке - мышкино.
  -Я бы поела чего-нибудь, - говорю я.
  -Здесь эта... если левее, то трактир с комнатами, - тянет меня за руку Гельмут. - Сюда, эта...
   У него глупая манера хватать и щупать.
  Локоть, талия, плечо, щека, грудь - все уже между делом, как бы случайно тронуто, вдавлено, сдавлено, оценено. Облапанная, я начинаю чувствовать себя бедной сахарной лисичкой. Даже платье кажется липким.
   И хватка у него - мое, не отдам.
  Нет, это, конечно, можно вытерпеть. За сото-то можно. А вот дальше, моему милому Гельмуту, боюсь, придется умерить аппетит.
   Трактир хвастается вырезанной из дерева головой лося и так и зовется.
  Внутри - чад, столы и лавки, столы заняты кружками, лавки - людьми, пахнет пережарен-ным мясом и брагой, а над запахами мухами зудят голоса.
   И грязно.
  Как это... не в Грольфартинге, в общем.
  -Да-а, - говорю.
  -Ты же, эта, голодная... - пугается выражения моего лица Гельмут. - А здесь оленина хорошая, мы себе заказываем.
  -Ну, заказывай...
   Нам находится угол, за соседним столом, похмыкивая, устраивается Момбасса с молодчика-ми, предупредительный трактирщик выбегает к нам, вытирая руки о передник.
  -Что будете кушать, молодой господин Рютц?
   Гельмут расправляет жирные плечи. У него даже голос меняется.
  -Оленину кусочками. И пиро-ог, - тянет он.
  -И пива, - добавляю я.
  -И пива.
   Трактирщик кланяется, бросая на меня понимающий взгляд. Хотя что он там понимает? Ду-мает, наверное, что я клюнула на сото бургомистрского сынка.
   Да хотя бы и так!
  Все предали, даже мышка. Плохо мне.
   Я едва не бросаюсь назад, на площадь. Почти вижу, как лечу, как разрезаю собой на два ру-кава толпу, динь-динь - язычки на башмаках, к циркачу, к циркачу!
   А что там?
  Ничего там. Насмешливый взгляд.
   И Гельмут держит за пальцы:
  -А хочешь ко мне домой?
   Щеки-яблоки, нос-пуговка. А вот лоб - широкий, белый, его, наверное, в лоб целовать пе-ред сном хорошо.
   В глазах у него всего лишь желание. Не любовь.
  Вот у мышки - любовь. И у циркача... Мне-то понятно сразу. Как понятно, и не объяснишь, а чуется, сердце ноет, в животе вертел проворачивается. Зря я сказала Норке, зря. Молчать надо было. Рядом живет циркач, рядом! Теперь завидуй, Агатка.
   А я и завидую.
  Даже безотказный папенька тут не поможет. Хочешь гребень - на гребень. Хочешь платье - на платье. Хочешь задержаться - давай задержимся.
   А если хочешь Констанса?
  Норку заточить, циркача убить? Циркача женить, Норку отпустить?
   Не поймет.
  Поданная оленина не лезет мне в горло. Гельмут ест за двоих, жир течет, подлива вокруг рта - усами и бородкой. Капает.
  -Агата, Агата, ты ешь, эта...
   Он наконец замечает мое ленивое ковыряние в плошке. Вид у него становится обеспокоен-ный, маленькие глазки круглятся. Пальцы даже ложку отпускают.
   Кап-кап - капает подлива.
  -Агата, ты эта... ешь. Еще пирог будет.
   Вот и думай - обо мне переживает или за себя волнуется, что еда пропадет.
  -Не пива, - говорю, - вина хочу.
   Мелькает трактирщик. То здесь, то у стойки, хочется прогнать его, как муху. Махнуть рукой и прогнать. Передником прибить.
   Толстая улыбчивая муха. И Гельмут - толстый. А был бы худой, как циркач?
  Я ловлю случайный взгляд Момбассы, и он мне не нравится. Серьезный какой-то и одновре-менно жалостливый. Умеют же мужики смотреть!
  -Вина! - кричу я.
   Но оказывается, что вино уже в кружке, а кружка у меня в руке.
  Прекрасно! Вино - сладкое, от него кружит голову и слипаются губы и глаза. Пей, Агата, счастливая будешь! Всем назло.
   Я пью. Большими глотками.
  Выгибается стол - пусть. Гельмут то пропадает, то появляется - оно и к лучшему. Никого не хочу видеть, никого.
   Был на севере - кто?
  Курфюрст? Ландграф? И почему на севере? Может в этом... в Грольфартинге!
   Кто-то хватает меня за руки. Я вырываюсь, кричу, бью кружку. Плещет вино. На мгновение проявляется пол, усыпанный черепками. Потом картина смещается и переворачивается - кто-то перекидывает меня через плечо и несет вверх, вверх, будто в облака.
   Я закрываю глаза, потому что подниматься в облака тошнотворно. Чужая спина тычется в подбородок на каждом шаге.
   Кто это? Момбасса? Один из молодчиков? Не все ли равно?
  -А он жонгливр... - бормочу я. - И не поглядел!
   Далее - тьма.
  -Агата, Агаточка, - вырывает меня из пьяного забытья голос. - Ты эта...
   Мне слюнявят щеку, а затем начинают расшнуровывать платье. Одну руку с трудом, с пых-тением изымают из рукава и берутся за вторую.
   Можно же просто задрать подол, думаю я. К чему сложности?
  -Гльмут...
   Язык не хочет меня слушаться, вообще кажется, что их два, и они мешают друг другу. Я кое-как приподнимаю голову.
  -А де Момбс-с?..
   Круглое лицо Гельмута, возбужденное, в любимчиках и красных пятнах, возникает в поле зрения, странно искажается...
   Ой, нет, это он улыбается, кажется. Доволен. От него пахнет яблочным пирогом.
  -А я еще, эта, и трактирщику сото дал!
   Грудь моя, такое ощущение, сама прыгает в его липкую ладонь. Из лифа - как яблоко. Прыг! Грудь-циркачка.
   Я хохочу. А не пожонглировать ли?
  Хохот опрокидывает меня на мягкое, Гельмут нависает, закрывая темный бревенчатый пото-лок. Вторая грудь - прыг!
   Подбрасывай, Агата!
  Глаза все время заворачивает куда-то в углы, мутно, дурно, платье шелушится, вот и вторая рука освобождена, вот и живот - голый.
   На мгновение вместо бургомистрского сынка я вижу Констанса, будто это он надо мной, уз-кое лицо, жесткий изгиб рта, челка.
   Я хватаюсь за него, я прижимаю его к себе:
  -Брось, брось эту мышку!
  -Какую мышку? Здесь мыши?
   И волшебство заканчивается, Гельмут вместо Констанса крутит головой, собирая кожу в складки на загривке.
  -Брось, - шепчу я.
   Тьма заползает в глаза, внизу живота возникают сладкие, липкие толчки, распространяя вол-ны на все тело, я куда-то плыву сквозь трудное чужое дыхание, сквозь вспыхивающие любим-чики. Мне странно, меня шевелят, меня заставляют перевернуться на живот.
   Снова тьма.
  Что меня подкинуло, какая мысль - не помню. Вывернулась из-под Гельмута, успев разгля-деть его удивленно кривящийся рот.
   Он только ладонью по постели хлопнул:
  -Эй, ты же, эта, моя...
   Чуть без платья не выбежала.
  Вечер, поздний вечер, Констанс возвращается. С сестрицей или без? Встретить...
   Мысли скачут горошинами - поди собери. Так, один башмак, второй. Нижняя юбка. Кин-жал в кармашке. Гельмут хлопает глазами:
  -Тебе, эта... не понравилось?
  -Понравилось.
   Я напяливаю платье. Рукава не порваны, лиф целехонек. Голова еще плывет.
  -Хочешь сото?
   Гельмут, подмяв край одеяла, лежит на животе, отсвет свечи гуляет по ягодицам. Пухлый, раскормленный мальчишка.
  -Пять сото?
  -Зачем? Я, может, еще вернусь, - говорю я.
   За дверью - молодчики.
  Печального Момбассу я нахожу внизу, он будто и не вставал с места.
  -Пошли, - говорю.
   И он идет.
  На улице неожиданно светло. Не вечер. За полдень. Солнце посвечивает сквозь белесую пеле-ну. Все так же полно народу. Ходят, присматриваются к обновкам, задевают друг друга. И че-го им не сидится? Чего они все...
   К площади, думаю я, или в "Ночлег"?
  -Момбасса, а, Момбасса.
   Оборачиваюсь - телохранитель смотрит исподлобья. В его взгляде - смесь разочарования и обиды. Это царапает.
  -Я - взрослый человек, - говорю я.
   Великан кивает.
  -Я с кем хочу, с тем и гуляю!
   Момбасса кивает снова и так и застывает, опустив бритую голову.
  -Он - сын бургомистра, - говорю я.
   Рубец. Поникшие, в мятом халате плечи.
  Он что-то бормочет на своем языке, незнакомые слова шипят, как угли, и так же быстро гас-нут. В них даже чудится непонятная угроза.
  -Эх, ты, - машу рукой я. - Видишь же, пьяная я, а туда же...
   Меня все-таки несет на площадь. Но не прямо к помосту, нет, в сдобную лавку, из которой циркач виден поверх голов.
   Булки с маком, штраубахские завитки с тмином, пирожки с мясом, мелкие катышки в сахаре - все это пахнет, бугрится на полках, блестит промасленными боками.
   Циркач крутит сальто.
  -Госпожа, не хотите ли пряника? - отвлекает меня лавочник.
   Он худ, улыбчив и слегка присыпан мукой.
  -Нет, - отвечаю я.
   Я вижу, что за циркачом кто-то сидит, но не могу разобрать, кто.
  -Может быть, крендель? - не отстает лавочник. - Прекрасный, душистый, горячий!
  -Знаешь, что!..
  -Не надо, - заслоняет лавочника от меня печальный Момбасса. - Плохих слов не надо. Я куп-лю. Два.
   Человек за циркачом встает и поворачивается.
  Энория! Накрашена, в волосах ленты, балахон дурацкий. Я же чувствовала, чувствовала!
   Меня выносит из лавки.
  Я осторожна, я не подхожу близко, да там и плотно, локоть к локтю, спина к спине. Мне бы лишь услышать сквозь гомон, сопение, постукивание подошв и возгласы слишком умных или нетерпеливых горожан, что они там придумали. Как они вместе.
   Вместе.
  Слезы наворачиваются. Они вместе, а я одна.
  -...рожане! ...овая пие... "О любви!" - слышу я.
   Вздрагиваю - уже отрепетировали.
  Лицо Констанса - все черно-золотое, золотые брови на черном, золотые губы и круги вокруг глаз. Констанс снова Швельвег. Угрюмый, насупленный.
   Мрачный - несмотря на золото, сажи больше.
  Площадь вдруг затихает, и звонкий голос циркача разносится над людьми:
  -Я - барон Швельвег, а ты кто? - обращается он к своей соседке.
  -Просто девушка, господин барон, - потупившись, отвечает мышка.
   Мол, я такая скромная, что не осмеливаюсь даже глаз поднять.
  Ага-ага, только не верится. Можно ведь взглянуть и покраснеть. Или коротко отвернуться. Уж я бы точно лучше смогла.
   А Швельвег-Констанс между тем обходит сестрицу-мышку по кругу.
  -Смотри-смотри, - шепчет кто-то впереди, показывая пальцем.
   Циркач подбоченивается.
  -Ты мне нравишься, - возвещает он мышке. - Я беру тебя с собой!
  -Нет, господин барон, - отвечает моя сестрица.
   В тишине пищит ребенок, но его быстро затыкают. "Дура, - шелестят беспокойные голоса толпы, - это ж барон".
   Я закусываю губу.
  Швельвег-Констанс отступает на шаг. Лицо его выражает высокомерное удивление.
  -Мне не сопротивляются, - объявляет он. - Я взял шесть провинций и одно графство!
  -Я не провинция, - отвечает мышка.
   И я едва давлю смешок. Марсину бы сказать такое.
  -У меня пикинеры! - взревывает Швельвег. - Шесть сотен пикинеров!
  -Они, возможно, убьют меня, - говорит мышка, - но вряд ли завоюют.
  -Две роты отборных лучников!
  -Нет. Не страшно.
  -Конница!
  -Увы!
  -Бомбарды!
  -Этого недостаточно.
  -Таран!
   Мышка вдруг поднимает голову и смотрит в толпу.
  -Нет.
   Я пригибаюсь, я отворачиваюсь.
  Мне не хочется встречаться со странными мышкиными глазами, круглыми изумрудами невероятной твердости.
   Я не умею так говорить "нет".
  -Что? - рвет волосы на себе Швельвег. - Почему недостаточно? У меня целая армия! У меня - богатства! У меня - сила!
  -А любить вы умеете? - улыбается в толпу мышка.
   И я чувствую, как ей улыбаются в ответ. Слева и справа. И впереди. Даже Момбасса, стоящий за моей спиной.
   Я бы тоже улыбнулась, но губы не слушаются. Камень на сердце, невидимый кинжал в животе. Кому улыбаться?
   Швельвег растерян. По черному лицу плывут золотые круги рта и глаз.
  -Но я барон севера...
  -У него все отмерзло! - выкрикивает кто-то из толпы.
   Смех, будто ядро, взрывается в людской гуще. Бух!
  -Ах-ха-ха! Отмерзло!
   Бух! Бух!
  -Вверху? В сердце?
  -Внизу!
   Смех ходит волнами. Покачивает людьми.
  Циркач и мышка кланяются. Ладонь в ладони. Переглядываются. Лучшего завершения пиески и не придумать.
   А я? - хочется крикнуть мне. Как же я?
  Хохочет, трясет животом Момбасса. Пляшут плечи и затылки соседей.
   Предатели! Все предатели! Я там должна!.. Мою ладонь!..
  Не выдержав, я протискиваюсь сквозь хохот подальше от помоста, подальше от узколицего циркача.
   Куда вот только, куда?
  Облачная пена затирает солнечное сото до тусклого медяка, тени растворяются в зыбкой серости, дома и люди теряют цвета.
  -Вы все предатели, - шепчу я им. - Ненавижу.
   От мысли, что Констанс и Норка сейчас, возможно, целуются, улица кренится и плывет, соскальзывает со щеки слезой.
   Вот так, Агатка, вот так.
  Кого-то я задеваю, кто-то сердито хмыкает, отступая. Зверь? Человек? Поди угадай. Да хоть дьявол.
   Дверь "Удачного ночлега" чуть не бьет по носу.
  Наверх, наверх, через ступеньки, не разбирая, кто, что, пусть уворачиваются, пусть сами ищут, куда отскочить.
   С размаху - в тюфяк, в подушку. Реви, Агата.
  И я реву, захлебываясь обидой и злостью, и кто-то - Момбасса, кто ж еще! - уныло топчется в коридоре, не решаясь заговорить, успокоить.
   Глупый великан!
  Пахнет яблоками и разлитым "шатуром", это он, запах моих бед, запах городка, запах, от которого потом, в будущем, я стану разбрызгивать по доме цветочную воду.
   Почему все так?
  Ведь кто мышка? Никто! Плакса и вообще... Почему ей вдруг циркач? Почему, когда мне плохо, когда Марсин...
   А они так влюбленно, за руки!
  Подушка намокает, я переворачиваюсь и смотрю в потолок, которого не вижу. В носу свербит, в горле клокочет. Щеки жжет.
   Некому, некому помочь!
  Я нащупываю кинжал в кармашке. Что ж, Норочка!
   Какое-то время меня словно бы нет, я пропала, растворилась без остатка в запахах яблок и "шатура", я - мысль, я - рука, я - железо, вот тебе, вот тебе, вот тебе! А когда я возникаю вновь, всюду летает пух, и тюфяк мышкин исполосован разрезами как улыбками. Пуховая кровь лежит на конторке, на подоконнике и на полу, собравшись в кучки. Получи, Норочка! Сестрица-предательница!
   Засыпаю я почти отомщенной.
  Вот она удивится, думается мне. Будет тянуть: за что, Агаточка, за что? И глазенками так зелеными - хлоп-хлоп!
   Ничего-ничего...
  Крик, вырывающий меня из сна, похож на гром небесный:
  -Агата!
   Во сне пахнет пожаром, но, разлепив глаза, я и в яви вижу красно-золотые отблески на потолке и стенах.
   Странная светлая ночь.
  -Что? Что это?
  -Агата!
   Папенька, стоящий в дверном проеме, бос на одну ногу и растрепан. Одна сторона рыжей бороды распушена, другая, пожеванная, висит косицей. Едва одетый, в штанах и торопливо заправленной рубашке, он протягивает мне руку.
  -Пошли!
   Лицо у него испугано, шея измазана чем-то черным. За ним качает фонарем Момбасса. Снизу кричат, кто-то пробегает тенью по коридорной стене.
  -Куда? - Я ничего не понимаю. - Что случилось?
  -Швельвег! Швельвег в городе!
   Папенька сгребает меня в охапку.
  -Передовые отряды, - дышит он мне в макушку, - городской дозор пока держит, но это нена-долго... С основными силами не справятся.
   В моих глазах все мелькает: стена, перила, халат Момбассы.
  Я не чувствую ступенек под ногами, но как-то оказываюсь внизу. Хозяин "Ночлега" мечется по залу, закрывая ставни.
   Мне вдруг думается, что таким образом он защищается от пламени, танцующего над даль-ними крышами. Не видно, значит, не горим.
   Это смешно.
  Где-то в задних комнатах бьется стекло и ревут пьяные голоса - мужские и женские.
  -Быстрее, быстрее! - торопит папенька.
  -А Норка? - оглядываюсь я.
  -Я здесь.
   Норкины пальчики оказываются в моей ладони. Она кутается в какой-то драный плащик с чужого плеча. На мгновение к ней приникает тощая фигура, и я вздрагиваю - циркач. Встре-воженный, во всем черном, глаз блестит из-под челки.
   Они о чем-то коротко шепчутся.
  Столько в их шепоте заботы друг о друге, нежности, что хочется завыть в голос. Неужели же спали вместе? Так быстро?
   Тюфяк, значит, зря пухом сыплет?
  Невольно я стискиваю мышкины пальцы так, что она стонет.
  -Агата!
   Словно опомнившись, вертит головой папенька. Исчезает в ночи циркач. Мы выбираемся из "Ночлега" и застываем.
   Город полон тьмы и дыма, криков, визгов, грохота и беготни, в сполохах огня кривятся лица и ало посверкивают мечи. Кто, куда, зачем спешит - непонятно.
  -К пристани! - кричит папенька. - К складам.
   И мы бежим.
  Папенька, Момбасса, я, мышка, Кемаль и еще три охранника. Кто-то бежит рядом с нами, кто-то протискивается обратно, кто-то ныряет в проулки и глухие дворы. Многие, как мне кажется, мечутся без цели, охваченные паникой и страхом.
   Это совсем не вчерашний город.
  Впереди горит дом, из него кричат, позвякивая, падает черепица. Строй фигур вырастает в дальнем конце улицы, и папенька, не останавливаясь, сворачивает в узкий, как щель, проход. Пахнет землей и нечистотами.
  -Еще немного! - кричит папенька.
   Он грузен и бежит тяжело, припадая на босую ногу.
  -Если будут лодки, уйдем!
   Зарево пожаров обнимает небо.
  Проход кончается, справа, на пологом берегу темнеют рыбацкие домики, слева высится городская стена с недостроенной башней, а прямо идет под уклон каменный спуск к складам, сходням и черной, с огненными крапинами отблесков воде.
  -Я не понимаю, - шепчет на бегу мышка, - мы же не воевали, зачем нам бежать?
  -Думаешь, Швельвег будет разбираться? - кошусь я. - Его солдаты будут разбираться?
  -Не будут, - качает головой Кемаль.
   Вжикает, звенит по камню стрела. Двигаются фигуры на стене.
  Я задыхаюсь, Норкины волосы лезут в глаза и рот. Хоть бы она споткнулась!
   Пять или шесть фигур откуда ни возьмись бросаются нам наперерез.
  Орет Кемаль. Охранники выхватывают мечи. Звон, крики, хэканье. Темно. Кто-то валится, я не вижу, наш или не наш - Момбасса увлекает меня дальше.
   Снова вжикает стрела.
  -К складам! - машет рукой папенька.
   По воде скользят темные силуэты в обрамлении факельных огней. Швельвег перекрывает путь к спасению.
   Доски скрипят под башмаками.
  Сзади вскрикивают. Слышится, как железо входит в тело. Не оборачивайся, Агатка, говорю я себе. Громада склада вырастает из ночи, ворота закрыты, рядом - перевернутая лодка. Но папенька бежит дальше.
  -Еще чуть-чуть, девочки!
   Второй склад и третий, поменьше. Его пасть разверзнута и дышит рыбой и сырыми тряпками. Внутри - тюки и бочки в неверном свете одинокого фонаря.
   За спиной разрастается гул.
  Река доносит шлепки весел и отрывистые команды.
   Я влетаю прямо в папенькин живот.
  -Цела? - ощупывает он меня.
  -Да.
  -Энория? - поворачивается папенька.
  -Все хорошо, - отвечает, согнувшись, мышка.
   Папенька кивает.
  -Сейчас вы спрячетесь...
   Он тянет нас мимо мешков и россыпей свеклы. Круглые фиолетовые клубни кажутся отруб-ленными головами.
   Рулоны полотна, связки рыбы, прислоненные к стене оглобли и весла. В темном углу - ветхая парусина и сети.
   Оставаясь снаружи, хлопает створкой Момбасса. Я не вижу его, только тень и всплеск цвет-ного халата.
  -Энория, - зовет сестрицу папенька, сгребая парусину в сторону.
   Несколько досок подаются под его руками, открывая песчаное подполье.
  -Сюда. Сиди и не шевелись.
   Мышка спускается вниз, подбирая платье. Папенька возвращает доски на место.
  -Агата.
   Меня обнимают. Папенькины губы тычутся в щеку. Борода колет шею. Совсем близко звенит оружие, я слышу, как великан Момбасса поет песню смерти. Она проста и безыскусна, спиной к створке, взмах, взмах, стой как стоишь.
   Свистит, подпевая, рассекаемый воздух, булькает чье-то пробитое горло.
  -Быстрее.
   Папенька тащит меня между пирамид из железных чушек, торопливо раскидывает ящики с пенькой, поднимает за незаметное кольцо сразу несколько сколоченных в щит досок.
  -Я тебя люблю, - шепчет он, опуская меня вниз.
  -Папа...
   Мне хочется сцепить пальцы у него на шее, но я успеваю лишь провести ими по бороде. И все. Щит падает, труха сыплет на волосы, ящики перекрывают призрачный свет между досок. Ревет великан Момбасса.
   Я превращаюсь в слух, и слышу падение тяжелого тела, слышу звяканье засова, слышу то-пот ног, слышу разгоряченное дыхание. Красное мерцание заползает в щели.
  -Что, скотина, бежать вздумал? - слышу я.
  -Я просто торговец, - говорит папенька.
  -Я видел девку, - шипит другой голос. - Где она?
  -Нет-нет, - говорит папенька. - Я беспокоился за груз. С охраной... чтобы не украли.
   Над папенькой хохочут.
  -Не твой теперь груз! Барона!
   Потрескивают факелы. Рассыпаются по складу шаги.
  Я сижу, боясь пошевелиться. В другом отнорке замерла мышка. Мы словно контрабандный товар в тайниках.
   Скрипит под сапожным каблуком дерево, черным жемчугом падает капля смолы.
  -Была, была девчонка, - шипит голос, - прячется...
   Бьет в чушку нога, человек вскрикивает:
  -Да чтоб вас всех!
  -Мне бы хотелось... - говорит папенька.
   И вдруг умолкает.
  Что-то плещет на пол, будто вода из ковшика. Затем я слышу, как папенька - папенька? - ва-лится на доски.
  -Одним меньше, - замечает кто-то.
  -Чуть ткань не запачкал, - ворчит другой. - Аккуратнее резать надо.
  -Да ладно.
   Я кусаю рукав платья. Папенька!
  Совсем одна. Совсем-совсем. Никто больше не подарит гребня, не прижмет к животу, не погладит жесткой, в рыжих волосках ладонью.
   И Момбасса...
  Во сне я лежала с ним рядом, я помню. "Тебе холодно, девочка? Я сейчас".
   Слезы текут. Плывет подпольное пространство, где-то там, в углу, за волнами песка, доска-ми и сваями покачивается сестрица-предательница.
   Уж у нее-то все хорошо. У нее - циркач. А у меня?
  Пальцы мои безотчетно просеивают песок и находят камешек.
   Господи Боже, почему, почему ты не остановил мою руку тогда?
  Почему? Почему она не отсохла? Почему ты дал ей сжать пальцы и исполнить бросок? Поче-му ты не воздвиг на пути у меня гору или хотя бы маленький холмик?
   Господи Боже, моя злость превращается в испуганную пустоту, но камешек уже запущен, он звонко отскакивает от бревенчатого задника.
   Мышка вскрикивает.
  Зачем, зачем она это делает?
  -Тихо, - шипит голос. - Ну-ка, ну-ка...
   Стучат каблуки, пробуют доски на звук. Шелестит парусина.
  -Ой, ты смотри!
   Я слышу, как Норка отбивается. Пригибаясь, я слышу, как ее с визгом вытаскивают, как гогочут, срывая платье, как...
  -Я же говорил, была девка!
  -Франц, ты первый!
  -Я второй.
  -Да держите вы ее!
  -Какая попка!
  -Дай-ка ей, чтоб не голосила!
   Я слышу крик мышки, потом, после звонкого удара, ее всхлипы: "Не надо, пожалуйста" и реплики солдат. Мне кажется, сладострастные толчки качают здание.
   Туда и сюда, туда и сюда.
  -Кто следующий?
   Потом слабо стонущую Норку забирают в собой. Я сижу в подполье полтора дня, осторожно бороня ход к мышкиной прятке. Утром склад опустошают, а ночью мне попадается сморщен-ная свекла. Я ем ее прямо так, с хвостиком и песком.
   От папеньки остается затертая лужа крови, от мышки - распоротая нижняя юбка.
  Войско Швельвега покидает город также внезапно, как и появляется в нем. Я вылезаю наружу ближе к вечеру и бреду к "Ночлегу".
   Город, как в оспинах, в пятнах пожарищ.
  В кустах, на улицах, придвинутые к стенам, чтоб не мешали, лежат трупы. Еще они висят на наспех сколоченных виселицах. Гроздьями, по двое-по трое.
   Уцелевшие ходят как призраки.
  Грязные, растрепанные, молчаливые, они бродят кто с куском ткани, кто с посудой, кто обнимая себя за плечи - будто единственную драгоценность. У всех странные, остановившиеся глаза.
   Я, наверное, выгляжу не лучше.
  "Удачный ночлег" сгорел дотла. Лишь теплые угли потрескивают под ногами. Ни лестницы, ни комнат, ни корыт.
   Там меня и находит Гельмут. Новый бургомистр.
  Именно он рассказывает мне, что случилось с Констансом.
  -Швельвега он не правильно показывал, - говорит он мне, когда мы лежим в кровати в избежавшей пожара "Голове лося". - Он не такой вовсе. Эта... жесткий, конечно, отца сразу...
   Он вздыхает, накручивая мои локоны себе на палец.
  -Там многих убили. На помосте установили плаху, и, эта, всех, кто сопротивлялся с оружием... им рубили головы. И циркачу бы тоже. Но я, эта, сказал, что он циркач, и у барона щека так... ну, дернулась. Его, эта, и поставили перед бароном, чтобы рассмешил. А он начал: "Жил на севере барон..". Не смешно было. Швельвег послушал и говорит тоже: "Не смешно". "Но, - говорит, - я знаю, как сделать лучше". И циркачу руку и ногу - раз, и факелом, эта, прижгли. Барон его потом с собой взял.
  -А сестру мою? - спрашиваю я.
  -Не видел. Там, эта, их четыре повозки было. Но ты правильно спряталась, - тянется ко мне Гельмут. - Ты - моя.
   Пальцы у него липкие.
  
   Меня зовут Гельмутихой. За глаза.
  Вот уже пять месяцев я ношу в себе гельмутеныша, потихоньку превращаясь в одну из тех клуш, которых так ненавижу.
   Раздобревшую, розовую и тупую.
  Швельвега разгромили полгода назад, какой-то примаро Терцен. Или Терцени. А месяц назад вернулись Констанс с Норкой.
   Он - без руки и без ноги, на деревянном костыле, она - подурневшая и кривобокая, передвигающаяся враскорячку.
   Гельмут не разрешил им жить в городе, но милостиво позволил занять ферму в отдалении, каким-то чудом сохранившую четыре стены и крышу.
   Я не знаю, на что и как они существуют. Я только чувствую, что их любовь никуда не делась.
   Вместо Момбассы Гельмут приставил ко мне ражего детину с холодными глазами, мы ходим на медленно оживающую площадь и на рынок, а потом я всегда прошу его помочь мне взобраться на городскую стену.
   Ферма со стены кажется игрушечным домиком, окруженным коричневыми пятнышками полей. Если стоять долго, можно разглядеть дымок над крышей - это мышка растапливает очаг. Иногда мне чудится, что я вижу их обоих, две корявые фигурки, медленно прогуливающиеся вокруг фермы.
   Глаза мои слезятся тогда, сжимается горло.
  Простите ли вы меня, безмолвно спрашиваю я у фигурок, простите ли? Но ответа нет. Я спускаюсь со стены, детина придерживает за руку, оглянуться бы, обернуться. Но нет, невозможно, бессмысленно.
   Мышка моя, мышка, Констанс мой, Констанс.
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"