Костенко Константин : другие произведения.

Girl

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:


   Константин Костенко
  
   Girl
  
   Серьга и крестик, которые не прижились
  
   Это было в самом начале девяностых. Я учился на стоматолога, бросал курить, переходя на леденцы, и от нечего делать, за компанию с Лёхой Глущенко, проколол мочку уха. Серьгу я так и не вставил, но заскорузлый кусок нити, то и дело врастающий в плоть и не позволявший спать на боку, оставил самые живые воспоминания.
   Желтые газеты, которые только начали выходить в стране, наперебой галдели о близком конце света. Как сейчас помню эти визгливые статейки: жирный заголовок в полстраницы, апокалипсический снимок с метеором, пересекающим ночное небо, и рядом, в соседней колонке - беседа редакции с компетентным человеком на тему: "Оральный секс. Польза или вред?"
   Я слышал разговоры о конце света на автобусных остановках, в булочной, дома во время застолья... Мне кажется, тогда действительно зрела паника. Понятно, ведь это был первый за много лет, объявленный нам конец света.
   Воспользовавшись моментом, церковь открыла свои двери шире, и новая паства, ожидающая, что на их головы вот-вот шлепнется астероид, хлынула туда широким потоком. Хорошо помню нестройные ряды мужчин и женщин, которые стоят, как в бане, и я вместе со всеми, на вопрос священника: "отрекаемся ли мы от сатаны", истово отвечаю: "Отрекаюсь!"
   Крестик, правда, на мне так и не прижился. Мне казалось, в этом какое-то противоречие: читать "Улисса", который только что вышел в "Иностранке", интересоваться теорией относительности, смотреть в видеосалоне "Живых мертвецов", и в то же время крестик...
  
   Мой единственный друг Лёха Глущенко
  
   Кстати, по поводу "Улисса". Я и мой однокурсник Лёха Глущенко на тот момент дали друг другу клички, выдернутые из толщи романа: Разбойник Мандавошь и Пан Дрочинский. Я, кажется, был Мандавошем.
   - Ты уверен?
   - Да. Что-то не так?
   - Дрочинским был ты.
   - В самом деле?
   - Ну, конечно, я хорошо помню.
   - Не путаешь?
   - Хочешь поспорить?
   - Ладно, черт с ним. Какая теперь разница?
   Это было его отличительной чертой. Он мог спорить из-за любого пустяка, из-за любой дряни, лишь бы только словесно победить меня. Его не смущало, что он входит при этом в явные противоречия и использует самые дешевые трюки - перекрикивает, зажимает уши, когда начинаю говорить я... Я понимал, что спорить с ним бессмысленно, поэтому, как человек умный и тактичный, предпочитал оставлять последнее слово за ним. Ему этого было достаточно, он чувствовал себя победителем. Я же оставался в дураках.
   Не понимаю, что нас так долго связывало? Почему я вдруг решил, что я и этот человек - друзья? У нас было мало общего. Можно даже сказать, ничего. Вряд ли это можно назвать "дружбой". Скорее, мы оба видели друг в друге практическую необходимость. Робкий и закомплексованный глубоко в душе, смутно подозревающий о собственной никчемности, он нуждался во мне для того, чтобы было кого побеждать в спорах, чтобы с умным видом нести самую несусветную пургу... Что же касается меня, то этот суррогат дружбы был, скорее всего, попыткой бегства от того, в чем я боялся себе сознаться: где бы и с кем бы я не находился, я всегда буду одиночкой, это судьба.
   Нет, почему же, с Лёхой Глущенко мы не только спорили. Несколько раз мы пытались говорить по душам, о чем-то сокровенном. Инициатива исходила от меня. Мне хотелось, чтобы наша повседневная болтовня начала, наконец, приобретать хоть какую-то глубину. Но в то время как я в пылу юношеской глупости готов был раскрыть перед ним душу, он ее лишь приоткрывал, показывая мне самые невыразительные и банальные частички. Было ощущение, что он стыдливо загораживает ладошкой какие-то тусклые места и уголки, и как я ни пытался там что-то разглядеть, мне это не удавалось. В результате у меня сложилось впечатление, что внутренняя сущность Алексея Глущенко мелкая и узенькая, как мышиная нора.
   До сих пор вспоминаются ярко-алые Лёхины губы, подчеркивающие его животное здоровье, засохшие головки прыщей под жиденькой курчавостью на щеках и какое-то неживое, чуть туповатое выражение лица с воловьими глазами, как на доренессансном портрете. Мне тогда почему-то казалось, что именно такой человек, как он, а не я, должен быть стоматологом. Мысленно ставя себя рядом с зубоврачебным креслом, я пытался представить: вот я работаю стоматологом, каждый будний день я пломбирую и выдираю чьи-то зубы... Эта картина казалась мне малоубедительной. Я изымал из нее себя и вставлял Лёху. Странно, но я лишний раз убеждался, что именно он, именно с таким выражением лица, вписывается туда, как нельзя лучше.
   И еще раз насчет "Улисса". Закончив читать роман, я тут же передал номера "Иностранки" Лёхе. Мне хотелось, чтобы у нас появилась новая тема для разговоров. Хорошо помню, как первым же делом он попросил показать те места, где Леопольд Блум испражняется и мастурбирует. Я не уверен, что он прочел роман целиком. Скорее, полистал на досуге, еще раз остановившись на пикантных моментах. Это было в его стиле.
   Окончательный разрыв с этим человеком произошел в один из субботних вечеров. Именно тогда открылся момент истины, и стало совершенно ясно, что мы никакие не друзья, а всего лишь механическое сцепление противоположностей, как две стороны магнита. Хотелось бы рассказать об этом более подробно.
  
   Только раз в году
  
   Была ранняя осень, или то, что еще называют "бабьим летом". Мы с Лёхой ехали по городу в старом оранжевом автобусе. Салон был пуст, мы сидели возле окошка. Точнее, возле окошка поспешил разместиться он. Под нами скрипели рессоры, салон наполнял сладковатый аромат переработанного бензина, а в воздухе, пронизанном солнечными лучами, вальсировала пыль, выходящая из-под резинового половика.
   Поскольку сокровенные беседы у нас так и не сложились, но говорить о чем-то было нужно, я и Лёха вынуждены были трепаться о всякой ерунде пополам с пошлостью.
   - Смотри, смотри! Вон там идет, в белой юбке. Ты б ей засадил?
   - Не знаю. Я не вижу лица.
   - Тебе обязательно видеть лицо?
   - Ну да, а как же.
   - Сейчас проедем мимо... Сейчас, сейчас... Сейчас всё разглядим. Да, лицо не очень. А сзади ничего, стройная. Сколько времени?
   - Шесть пятнадцать.
   - Мизинец болит.
   - Что с ним?
   - На ноге.
   - Ударился?
   - Об ножку кровати, утром, когда заправлял постель. А ты все-таки кабан.
   - Не понял.
   - Кабан, кабан, не спорь.
   - Что я сделал, не пойму?
   - Ладно, забудь. Шутка.
   У Лёхи Глущенко была странная походка. В ней как бы отобразились все его свойства. Здесь присутствовали и бодрость, и избыток сил, и дутое самодовольство, и некоторая доля кретинизма. Он как-то весь подпрыгивал, будто у него в пятки были вмонтированы пружины, и при этом все время куда-то спешил. Когда мы шли вдвоем, он упрыгивал далеко вперед, а затем поворачивался и говорил с укором:
   - Ну что ты тянешься, как сопля? Резче, резче нужно!
   И он вновь летел на своих пяточных пружинах вперед, к неведомым мне целям. Впрочем, в тот вечер, о котором я говорю, наши цели совпадали и имели вполне конкретные очертания. Мы шли к его бывшему приятелю по детскому садику, на день рождения. Леха обещал, что будет свободная от предков квартира, шумная компания, море выпивки и закуски.
   Всё так и было. Я обратил внимание на верхнюю полку холодильника, которая плотно, как артиллерийскими снарядами, была набита водочными и винными бутылками. Двери комнат были раскрыты настежь, на стенах и на полу были ковры, цветы в пластмассовых горшках, орал магнитофон, а в прихожей, как на поле брани, вперемешку валялась многочисленная обувь, в том числе несколько женских туфелек.
   Не прошло и полутора часов, как в пристойную атмосферу праздника постепенно стали вкрадываться элементы пьяного бардака. Сначала кто-то задел вилкой люстру и от нее отлетела висюлька, затем на ковре в гостиной была растоптана вареная картошка, обваленная в укропе и зеленом лучке, кто-то отломал в туалете щеколду и опорожнил мимо унитаза желудок, а чуть позже какой-то умелец, грозясь приготовить жженку, пролил кастрюлю с пахучей смесью на пол, и по кухне растеклось пылающее голубоватым огнем море, которое чудом удалось погасить.
   Сидя на краю дивана, вмятый своими соседями в пухлый подлокотник, в перерывах между оливье и дурацкими тостами, я обменивался улыбочками с очаровательной девушкой, сидящей на другом конце стола.
   Что характерно, как только мы сюда пришли, Лёха тут же обо мне забыл. Он бегло представил меня хозяину квартиры и еще кому и при этом скупо добавил:
   - Чувак из меда. Вместе учимся.
   Да, вот так: "чувак из меда". После этого, подгадав момент, когда поблизости никого не было, он подходил ко мне два или три раза и шепотом интересовался:
   - Ну как ты, ничего?
   - Ничего, нормально.
   - Угу, хорошо, добряк.
   Подмигнув мне с какой-то вымученной улыбкой, он удалялся. Я не понимал, к чему эти его тайные подмигивания? Как будто он вывел на прогулку своего пекинеса, а сам ушел с мужиками за угол бухать, но чтобы не выглядеть полной сволочью, то и дело возвращался и посматривал: что там с питомцем.
   Я видел его на кухне перед распахнутым окном среди курящих, он жизнерадостно и бодро с кем-то спорил, затем пытался шутить:
   - ...и тогда Вини-Пух говорит: "Если угадаешь, в какой руке бутылка, мы ее выпиваем, если нет, разобьем. Добряк?" Прячет руки за спину. "Ну, давай, свинья, угадывай". "В левой". "Думай лучше, Пятачок, не спеши".
   На самом деле, я не помню, рассказывал он этот анекдот или нет, да это и не важно. Важно то, что над его шутками смеялись, он тоже смеялся над чьими-то остротами... У них было полное взаимопонимание. Моего тихого присутствия никто не замечал.
   И вот тогда-то я и начал обмениваться улыбочками с девушкой на другом конце стола. У нее было простое обаятельное лицо, светлые брови, не знавшие пинцета, простое платье с атласным отливом и, помню, еще были как-то по-особому уложены волосы на темени: двумя симметричными бугристыми прядями. Создавалось впечатление, что у нее там крылышки. Вот эти-то, собственно, "крылышки" плюс обманчивая простота ее лица меня и сразили. Мне казалось, я вижу родственную душу. И я решил: как только диван в очередной раз освободится, и я смогу спокойно подняться, обязательно подойду к ней и заговорю. Что сказать в первую очередь? "Добрый вечер, меня зовут Сергей Часовщиков". Боже, что за дурацкая, тикающая фамилия!
   Диван освободился. Но я пошел не к ней. Мне захотелось для начала вымыть руки после жареной рыбы. Не понимаю, как можно знакомиться с девушкой, когда твои руки в масле.
   Когда я вернулся, стол уже убрали. Начались танцы. Я разглядел среди танцующих крылатую голову, и меня просто убило, что с девушкой, с которой было связано столько надежд, которая казалась мне единственным приличным существом в этом сомнительном сборище, - что с ней танцует мой лучший друг Лёха Глущенко! Нет, конечно, откуда Лёхе было знать, что я имею на нее какие-то виды? По сути, он был не виноват, и все же... Обняв ее одной рукой, он раскачивал под музыку своими античными ягодицами, и при этом в другой, небрежно отставленной руке у него был зажат фужер с каким-то пойлом. Что-то с пузырьками. Шампанское или лимонад "Ситро", черт его знает. Как же в этот момент я ненавидел его и его руку! Если бы сверху прогремел голос: "Возьми и сделай это!", и меня бы, как по волшебству, наполнила нечеловеческая сила, я бы, пожалуй, не раздумывая, вырвал бы эту чертову конечность вместе с куском плечевой мышцы, демонстративно опустошил бы прямо из нее фужер, а затем, при всеобщем немом ужасе, вышвырнул бы ее в окно. Понимаю, жестоко. Но что сделаешь.
  
   Я веду себя по-скотски...
  
   Прислонившись к дверному косяку, я наблюдал за танцующими. Я думал: ну вот сейчас закончится музыка, Лёха уйдет по своим делам - может быть, даже, проходя мимо, подмигнет мне, - а я, наконец, буду иметь возможность познакомиться с "крылышками". Но они будто спаялись меж собой. Заканчивалась музыка, начиналась другая, а они танцевали и танцевали. Лёха шептал ей что-то на ухо, она хихикала, постепенно его фужер перешел к ней, она без всякой брезгливости допивала остатки. И я вдруг увидел, что не такая уж она и очаровательная, и ее крылышки с металлическими заколками, которые поблескивали в электрическом свете, плюс бледные, как у поганки, брови, - всё это показалось мне жалким и безвкусным.
   Я принес из кухни бутылку "Агдама", стакан, взял с полки первую попавшуюся книгу, и уселся на диван. Пока длились танцы, я успел опустошить два или три стакана, меня передергивало от приторности, но я глотал вино и представлял, что это часть той пошлости, которая меня окружает, и черт с ним, я буду ее лакать, и пусть меня окончательно стошнит от всего этого! Я раскрыл книгу. Как сейчас помню, это было полное собрание сочинений Ивана Сергеевича Тургенева, том четвертый. Я выбрал в оглавлении "Муму". Я надеялся полностью, с головой уйти в чтение. Но строки качались, как на волнах, плыли и игриво сливались, рождая лексические гибриды. Я увидел мужчину в костюме французского дворянина семнадцатого века. Он шел зеленой лужайкой с березовым фоном, колыхалось страусовое перо на шляпе, угол белоснежного платка с вышитой монограммой выглядывал из-за обшлага с золотыми пуговицами... Я знал: это Герасим. Да, он необычно выглядел, но это точно был тургеневский немой дворник. Куда он шел и с какой целью, это, к сожалению, мне было неизвестно. И тут я понял: я сплю. Я начал с усилием вытягивать свою мысль из глубин сна, и тут же увидел, как бедный Герасим, оставленный мной, уносится прочь, теряясь где-то в бесчисленных слоях моей памяти. Я понимал, что со временем эта часть сознания отвердеет, как мозоль, отомрет и отвалится, и вместе с ней вынужден будет отвалиться ни в чем не повинный Герасим. Мне захотелось вернуться к нему, спасти. Я попытался еще раз войти в тот же сон. Тщетно. Герасима на моих глазах унесло мутным потоком, а я окончательно проснулся.
   Думаю, спал я недолго, от силы полминуты. Потому что в действительности почти ничего не изменилось: танцы, фужер, крылышки... Всё было на месте, кроме Герасима.
   И тут я заметил рядом с собой выключатель. Да, электрический выключатель с двумя клавишами. Он располагался недалеко от моего плеча. Очень удобно. Сложив ноги по-турецки, я уперся взглядом в книгу, а моя рука, тем временем, нашарила выключатель и нажала на обе клавиши. Всё погрузилось во тьму, и я услышал возмущенный Лёхин голос:
   - Что за на фиг?! Врубите свет!
   Кто-то включил свет. Я увидел перед собой Лёху.
   - Это ты сделал?
   Он сверлил меня своими коровьими глазами.
   - Нет. Видишь же, читаю.
   Танцы продолжились. Я снова, не глядя, протянул руку и устроил темноту. Свет включили.
   - Что с выключателем?! Поломанный, что ли?!
   Я не отрывал взгляда от печатного текста. И тут я услышал голос девушки с "крылышками":
   - Это сделал он! Я сама лично видела!
   Она указывала пальцем на меня. Ее голос меня поразил: скрипучий и неприятный, как у несмазанной лебедки, наматывающей ржавый трос.
   - Типа сидит, читает, а сам потихонечку рукой - щелк! Что, скажешь, не так?
   Она подошла ближе, и я только сейчас разглядел на ее нижней губе тщательно заштукатуренный герпес. Черт возьми, как же легко ошибиться в человеке! На меня со всех сторон были направлены осуждающие взгляды. Я чувствовал себя, как под лучами прожекторов на голой сцене сельского клуба.
   - Послушай, Часовщиков...
   Да, да, именно так, Лёха Глущенко вдруг начал обращаться ко мне по фамилии, как в паспортном столе.
   - Послушай, Часовщиков, или ты остаешься и ведешь себя, как человек, или...
   - Да пошли вы все! Вы мне неинтересны, ясно?! Достали! Всё, я ухожу.
   Бросив четвертый том Тургенева на диван, я направился в сторону прихожей. Сзади проскрипело, как гвоздем по стеклу:
   - Скатертью дорожка!
   Я повернулся, чуть не потеряв равновесие, отвесил низкий поклон и продолжил путь.
  
   ...и получаю по заслугам
  
   Я вышел в подъезд. За дверью квартиры, которую я только что покинул, продолжала орать музыка, слышны были возгласы и беззаботный смех. Точно помню: играло "Sunshine reggae". Я представил, как они там отплясывают и выселяться, подумал, что мой уход не произвел на них ровно никакого впечатления, может быть, самое микроскопическое, будто смели тряпкой высохшего комара между оконными рамами... И мне вдруг стало чертовски обидно. До слез. Честно, впервые за вечер.
   - Саншайн рэгги, да?! Саншайн рэгги, кретины?! Ну, ничего, сейчас я вам устрою!
   Мне хотелось, чтобы они запомнили меня надолго и по-настоящему. Поэтому я нашел электрический щиток, выкрутил пыльные пробки и выбросил их на фиг в открытую форточку.
   Меня настигли на втором этаже. Хорошо помню ряд почтовых ящиков, об которые я стукался спиной и затылком. Кто-то держал меня с обеих сторон, а мой бывший друг Лёха Глущенко бил меня кулаком.
   - На, сука! На! Мало, да?! Еще?! На, сука, держи!
   Он все время норовил попасть в "солнечное сплетение". Наверное, из-за того, что я как-то сознался ему, что у меня слабый пресс. Бил с удовольствием, покряхтывая, как дровосек:
   - На, сссука! Ннна!
   Окончательной точкой во всей этой истории было вышвыривание меня из дверей подъезда. Это была классика. Они швырнули меня, как тюк с мусором. Я распластался на асфальте... Стоп, еще раз, чтобы подробно всё вспомнить.
   (Рассказчика выбрасывают еще раз.)
   Я растянулся на асфальте, щеку обожгло, мелкие камешки и песчинки впились в нее, сдирая кожу. Лёха со своими новыми друзьями ушел. А я остался один, среди ночи, с разбитыми губами, с которых, чтобы утолить жажду, продолжая валяться на земле, я слизывал вкусную и солоноватую кровь. Закончился один из этапов моего существования, должен был начаться следующий. И вот тогда-то, в ту самую ночь и случилось главное событие моей жизни. Сейчас обо всем расскажу.
  
   Ма-ша
  
   Она нашла меня на лавочке перед Музеем боевой славы. Я лежал на спине и смотрел в небо, пытаясь найти знакомое созвездие. Помнится, я тогда жалел, что в свое время мало уделял внимания астрономии. Как же все-таки бездарно и тупо можно прожить жизнь: ходить по земле и ни разу внимательно не посмотреть в небо, а если и посмотреть, то увидеть там хаотичный рой светящихся точек и ни черта в этом не понять. А ведь там где-то и Персей, и Лебедь, и созвездие Ориона... Где они все, кто мне скажет?
   - Привет. Ты что тут, спишь?
   - Нет, просто лежу.
   - Отдыхаешь?
   - Да, после долгого напряженного дня.
   - Я присяду, можно? Подвинься, пожалуйста.
   На ней былое светло пальто из плащевой ткани и легкое кашне вокруг горла. И особый, чарующий запах. Что-то цветочное, вроде ландыша. Не знаю, может, это были не бог весть какие духи, какие-нибудь польские или египетские на разлив, которые тогда продавались в избытке, может быть, я сам в своем воображении создал этот по-весеннему свежий аромат, - не знаю. Но, честно говоря, этот запах преследует меня до сих пор, даже во сне.
   Она была так же, как я, пьяна. Не полностью, в дрова, нет, но, в общем, прилично. Пока она прикуривала сигарету, я разглядел ее профиль, подсвеченный с одной стороны софитом, наведенным на пушку у входа в музей. Изящная впадинка между линией лба и переносицей, верхняя губа фигурной скобочкой с очаровательной припухлостью посредине, капризный кукольный подбородок... Узнав, что я пытался найти созвездия, она показала мне Большую Медведицу (это я знал), а также Волопаса и Гончих Псов. Как раз в тот момент из ковша Медведицы вынырнула падающая звезда. Мы хотели загадать желание, но вовремя догадались, что это самолет.
   У нее был отломан каблук. Она держала его при себе, на всякий случай, в кармане. Я попытался приколотить его при помощи булыжника, но он снова отвалился.
   Мы познакомились. Она попросила проводить ее. Мы шли вдоль трассы, и она хотела остановить попутку. Помню, как я всякий раз внутренне ликовал и благодарил бесчувственного водилу, когда очередная машина проскальзывала мимо ее вытянутой руки с полумесяцем большого пальца.
   Было около трех ночи. Из-за отломанного каблука ей приходилось хромать, и она взяла меня под руку. Меня, помню, тогда удивила одна вещь: она вела себя так, будто мы знакомы уже не знаю сколько, десять или двадцать тысяч лет. Это действительно было удобно: с ней не нужно было искать общий язык, мы уже говорили на одном языке.
   Потом она зашла за ряд карликовых елей вдоль обочины и попросила:
   - Придержи меня за руку, пожалуйста, чтобы я не свалилась. Подержишь, хорошо?
   - Конечно. Всегда пожалуйста.
   - Отвернись, будь добр.
   Приподняв края пальто, она уселась на корточки. Успокаивая себя, помнится, я тогда подумал: мол, ничего страшного, она выпила, поэтому не соображает, что делает, буду вести себя так, будто это в порядке вещей, не хочу ее смущать. Так я и стоял - как гипсовый истукан, с вытянутой за спину рукой, слушая журчание ночной серенады и сжимая ее горячие пальцы.
   Мы шли дальше через пустой город, и было ощущение, что это какой-то фантастический фильм, что-то постапокалиптическое. Мы болтали обо всем сразу, жадно, взахлеб, будто не виделись бог знает сколько времени. А потом вдруг сразу повисло молчание. Но это не было в тягость. В сущности, это было то же самое общение, только без слов, при помощи других средств. Как сейчас помню: мы пересекаем Мемориальную площадь, сбоку - стела, пронзившая небо, двоятся эхом наши шаги по бетонным плитам и отчетливо слышно, как шипит газовая горелка в "вечном огне" и шелестят языки пламени, облизывающие прохладный воздух. И мне вдруг показалось, что всё это не по-настоящему, как бутафория: стела из картона, лоскуты красного шелка, которые треплет струя искусственного воздуха, и мы, идущие через всё это, тоже далеки от реальности, просто кто-то решил, что нам нельзя знать правды, а именно того, что мы всего лишь две бессмертные души, пересекающие мировое пространство, до поры до времени затерянные в странном иллюзорном мире.
   Когда я вернулся домой, мать уже спала. Отец, встречая меня в прихожей, помню, сказал:
   - Сережа, зачем мучить родителей?
   Помню, у него в руке была газета "Советский спорт" (он читал только ее), а в глазах, увеличенных линзами очков, такое выражение, будто он съел что-то невкусное, но необходимое, вроде рыбьего жира, и всё это, за счет увеличения, помноженное на три раза.
   - Мы с матерью ждали тебя, волновались. Она устала, не выдержала, легла спать. Почему ты нас мучаешь, Сережа? Почему никогда не говоришь, куда ты пошел? Тебе нравится, чтобы мы переживали? Скажи, нравится, да?
   Он говорил это ровным, как тетрадный лист в клеточку, голосом, почти без интонаций. Мне иногда было жаль его, но я уже привык к тому, что он задает один и тот же вопрос: почему я его мучаю? Казалось, он говорит это непроизвольно, одними лишь голосовыми связками и ртом, а на самом деле внутри у него давно исчезла всякая свежая мысль и он только повторяет время от времени привычный набор фраз, как музыкальная шкатулка, которая начинает звучать при поднятой крышке и вновь замирает, как только крышка захлопывается. Одним словом, я сомневался, что доставляю ему подлинные страдания.
   Я прошел в ванную, начал умываться. Встав в дверях и глядя в газету с фотографиями футбольного матча, отец продолжал:
   - Что у тебя с лицом? Ты подрался? Сережа, сколько можно? Ведь нельзя же нас так мучить, как ты.
   Я посмотрел в зеркало. Рядом с букетиком зубных щеток, отразилось чье-то лицо. Ах да, это я! Щека в плачевном состоянии, губы потеряли привычную форму, и когда я улыбался, было такое ощущение, будто растягивают кусок сырой говядины. Струя воды лилась на дно ванны, отец продолжал что-то монотонно бубнить за спиной, но я не понимал того, что он говорит. Он мог в этот момент нести любую чушь, мог спеть песню или еще что-нибудь, я бы, наверное, даже этого не заметил.
   - Лунки в земле нужно выкапывать ровно, в три пальца толщиной, на расстоянии пятидесяти пяти шагов друг от друга и сажать туда сельдерей, потому что сельдерей, Сережа, привлекает насекомых, бабочек и жуков, а насекомые привлекают космические лучи. Но ты, пожалуйста, не мучай нас, очень тебя прошу. (поет.) Сережа, Сережа, Сере-е-ежа! (танцует.)
   Я не слышал его, мое отражение в зеркале тоже постепенно таяло. Я думал о своей новой знакомой, повторяя в уме имя: Ма-ша... На первый взгляд, простой, даже банальный набор звуков, самое заурядное имя, какое только может быть, но мне почему-то казалось, что прекраснее этих звуков нет ничего на свете. Вслед за этим, каким-то чудесным образом, звуки имени соединись с запахом духов, которыми было пропитано ее кашне, и я вдруг увидел, как испарения духов, белые и туманные, выводят на плоскости моего воображения прописью: "Ма-ша..." Еще и еще раз.
  
   Паук Павлик впадает в анабиоз
  
   Я встретился с ней на следующий день. Она потянула меня в старый парк, в самую дальнюю его часть, по дорожкам с ломтями асфальта, сквозь которые пророс бурьян. Мы шли мимо поломанных каруселей, противопожарных плакатов с загнутыми ржавыми углами, которые были приколочены прямо к древесным стволам, мимо каменных физкультурников и горнистов с обнажившейся скелетной арматурой, и казалось, что мы совершаем путешествие в прошлое, и чуть дальше должны будут появиться зубчатые башни средневековой крепости, рабы и динозавры.
   - Куда мы идем?
   - Сейчас, подожди. Нужно сделать одно дело. Очень важно. Потерпи, пожалуйста.
   - Я терплю.
   Мы остановились возле небольшого пруда в тени берез и ольхи. Пахло сыростью и перегноем, над головами картаво перекликалось воронье. Она вынула из сумочки пластмассовый контейнер для бахил и выпустила оттуда небольшого юркого паучка. Она обнаружила его утром в ванной, успела назвать Павликом и решила, что непременно должна выпустить его в природную среду. Паук замер на какое-то время, взобравшись на сухой лист. Склонившись, она стала нежно его уговаривать:
   - Ну, Павлик, ну что же ты? Беги. Ты свободен. Живи тут, здесь тебе будет намного уютней.
   Когда я ненавязчиво намекнул на то, что скоро грянут холода, и Павлику придется не сладко, она ахнула, спохватилась, и уже было собралась заточить паука обратно в коробочку для бахил, но тот вдруг мгновенно ожил и бочком, стремительно перебирая лапками, скрылся под слоем опавшей листвы и веток. Чтобы успокоить ее, я сказал:
   - Он прислушался к твоему совету. Понял, что тут ему действительно намного лучше. А зимой они впадают в спячку. Им хорошо, не переживай: они лежат в анабиозе и ни о чем не заботятся.
   - Блин, как здорово! Как жаль, что я не умею впадать в анабиоз.
   Мы пошли в кино. Не помню точно, что это был за фильм. Что-то про каратэ, из нашей, отечественной действительности. Я почти не смотрел на экран. Скосив взгляд, я следил за ее рукой, которую она положила поверх колена. Золотое кольцо с лазуритом делалось то зловеще темным, то озарялось, когда в фильме, который мы смотрели, наступал новый день. Из колонок неслись звериные выкрики, звуки ударов, кто-то там рыдал, истошно каялся и обещал отомстить, а я украдкой наблюдал за ее лицом, в те моменты, когда она подносила к губам бутылочку с "Тархуном", зеленоватые оттенки которого, опять же, находились в полной зависимости от того, что делалось на экране. Вот внутри "Тархуна" сгущается сумрак, он становится бриллиантово-зеленым, как средство для прижигания ран, и я понимаю, что события в фильме накаляются. "Тархун" светлеет, вместе с этим освещается ее лицо, и я догадываюсь, что близится жизнеутверждающий финал, вот-вот зазвучит лирическая мелодия и медленно, как снег, начнут опускаться на экране титры.
   Ослепленные на какой-то миг светом, как новорожденные, мы вышли из кинотеатра. Она заметила проезжающую иномарку и замахала рукой. Машина затормозила. Она побежала к ней. Открылось тонированное стекло. Она наклонилась, перекинулась парой слов с тем, кто был за рулем, затем повернулась ко мне, еще раз помахала с улыбкой и уехала. Я чувствовал себя пауком Павликом, которого она выпустила на свободу. В отличие от Павлика, я не знал, что мне с этой свободой делать, и, конечно же, я не умел впадать в анабиоз.
   Время неумолимо бежало. Теплую погоду вскоре сменили первые заморозки. Листья на деревьях окончательно скорчились и потемнели, и совсем скоро вокруг были одни голые ветви. Это как будто бы открыло простор, дни казались более ясными и прозрачными, но в то же время было ощущение какой-то незащищенности, и я, обдуваемый со всех сторон ветрами, с особой остротой чувствовал бескрайность восьмерично переплетенных коридоров, встроенных в бесконечность, через которые меня несло, как пылинку.
   Мы встречались с ней еще несколько раз. Так же ходили в кино, кафе, много и часто говорили... Но это, скорее, были приятельские отношения. Мне кажется, она вообще не воспринимала меня всерьез. Ей нравилось рассказывать свои сны, переживания, она могла опереться на мою руку, когда ей было тяжело идти, и всё такое, но, тем не менее, я чувствовал себя каким-то выдуманным персонажем, вроде тамагочи. В любой момент, как только ей станет скучно, она могла нажать клавишу "delete" и стереть меня из своей жизни.
   Прогуливаясь по городу, мы несколько раз встречали уже знакомую, черную иномарку с тонированными стеклами. Она тут же покидала меня и уезжала, а я стоял и смотрел вслед удалявшейся машине, которая, в конце концов, стала превращаться в символ.
   Я старательно гнал от себя навязчивые мысли по поводу того, что, мол, она должна принадлежать только мне, что в этом и заключается то, что мы зовем "любовью", а если этого не происходит, я должен сжать сердце до крови и постараться всё забыть, а если я на это не способен, то я слабак и тряпка, а она всего лишь навсего шлюха, будто в насмешку всякий раз уезжающая от меня на черной машине. Но я прекрасно понимал, что это сексизм и жлобство, глупый набор мыслительных штампов, доставшийся мне в наследство вместе с половыми признаками. Из той же категории было следующее: когда мы шли по улицам, я, как опутанный змеями Лаокоон, настойчиво боролся с желанием бросить вороватый взгляд на ее обтянутые лайкрой голени с узкой точеной лодыжкой, на овал ягодиц под джинсами или пальто, а один раз, когда она наклонилась, чтобы поднять упавшую связку ключей, я увидел под блузкой часть ее груди, помещенную в чашечки отороченного кружевом бюстгальтера, и тут же поспешил отвести взгляд. Я убеждал себя, что меня не должно интересовать ее тело, я ценю в ней нечто большее, мне вполне достаточно того, что мы друзья. Но все же должен сознаться: хотел я того или нет, ее тело волновало меня не меньше, чем ее внутренние качества.
   Как только я оставался один и переставал о ней думать, моя жизнь тут же лишалась смысла. Я начинал видеть перед собой смутное мелькание форм, до меня, как на грани обморока, доносился хаос звуков, и мое тело, будто само по себе, совершало марионеточные действия. Это было что-то вроде "белого шума". Но как только я начинал вспоминать ее лицо, ее запах и голос, как только принимался собирать в памяти по деталям и крупицам ее образ, тут же во всей этой пустоте и бессмыслице, которые неумолимо поглощали меня, начинала звучать мелодия. Я мог неожиданно застыть с куском котлеты на вилке в институтской столовой, трепетно воспроизводя в уме ее еле заметную родинку на левом виске под тонкой прядью каштановых волос, или внезапно, во время занятий физкультурой, посреди волейбольного матча, меня мог поразить ступор, когда в памяти вдруг всплывал ее голос и то, как она глубоко вдыхала после каждой фразы, будто говорила "ах!", и еще то, как она томно подкатывала глаза, произнося слово "кошмар", выражая тем самым крайнюю степень изумления, разочарованности и так далее, но запущенный в голову мяч разбивал всё вдребезги.
  
   Нехорошие предчувствия
  
   Помню, как я стоял в ее подъезде, погрузив озябшие пальцы в рукава. По соседству была холодная батарея, выкрашенная в агрессивно-коричневый цвет, на краю исполосованного ножом подоконника - жестянка из-под консервированных персиков, набитая окурками, на стекле с поперечной трещиной, заботливо склеенной скотчем, - павлиньи хвосты морозных узоров. Я поднес лицо к стеклу, ослепительно заискрились ледяные крошки, и принялся дышать, прожигая в ледяной пустыне небольшое озерцо, на дне которого показался фрагмент улицы, грязный и скользкий снег, и по этой улице, чуть расставив по бокам руки, будто балансируя на канате, шла она. Я услышал, как она поднимается по ступеням. Тяжело, не спеша. Меня охватило предчувствие беды. Увидев меня, она уткнулась со слезами в мое плечо.
   - Что с тобой? Маша, что случилось?
   - Он бросил меня!
   - Не может быть!
   - Он сказал, что мы разные, я его не понимаю.
   - Ну, может, это временно? Эмоциональный срыв. Может быть, сегодня вечером он тебе позвонит.
   - Не позвонит. Я знаю: если он что-то сказал, то так и будет. Он привык всего добиваться.
   - Позвонит, вот увидишь. Не сегодня, так завтра.
   Это был полный идиотизм! Я готов был прыгать и хлопать в ладоши оттого, что он наконец-то ее бросил, но я, как заведенный, продолжал уверять, что рано или поздно она услышит его звонок и скупые извинения, а после его черная машина будет вновь и вновь увозить ее от меня. При всем этом я, конечно же, искренне желал ей всего самого лучшего. Эти противоречия рвали меня на части.
   Надо заметить, что всё так и случилось: он позвонил ей среди ночи, а она тут же позвонила мне и сообщила об этом. В ее голосе было столько счастья, что мне только и оставалось еще раз пожелать ей всех благ.
   Она позвонила еще раз через неделю. Было довольно поздно, меня мучила бессонница, я лежал в кровати под ночником и читал.
   - Я не разбудила тебя?
   - Нет. Мне не спится.
   - Что делаешь?
   - Читаю.
   - Почитай мне, пожалуйста.
   - Прямо сейчас, по телефону?
   - Да. Мне скучно. Нужно чтобы кто-то со мной поговорил или почитал.
   - Что это за звуки? Как будто вода плещется. Где ты?
   - В ванне. Ну же, читай, я слушаю.
   - С начала?
   - Не обязательно. Читай там, где остановился.
   - Но я прочитал почти половину книги.
   - Не важно. Я слушаю.
   Помнится, в тот раз я взялся за "Божественную комедию", мне захотелось ее осилить. Я прочел о том, как главный герой скитается по подземельям ада, переходит к чистилищу, и как раз в тот момент, когда раздался телефонный звонок, Данте в книге повстречал Беатриче. Зажав трубку между плечом и щекой, я продолжил чтение. Перед тем, как погрузить главного героя в реку забвения, возлюбленная обращается к нему:
   Природа и искусство не дарили
   Тебе вовек прекраснее услад,
   Чем облик мой, распавшийся в могиле.
   Раз ты лишился высшей из отрад
   С моею смертью, что же в смертельной доле
   Еще могло к себе привлечь твой взгляд?
   Ты должен был при первом же уколе
   Того, что бренно, устремить полет
   Вослед за мной, не бренной, - как дотоле.
  
   Я теряю ее
  
   Я никак не мог до нее дозвониться. Она тоже не звонила. Это длилось день, два... Наконец, я не выдержал и отправился к ней. Она почему-то запрещала мне стучаться в ее квартиру, поэтому мне, как часовому, приходилось стоять в подъезде и под уничтожающими взглядами соседей томительно надеяться на то, что она вот-вот вернется с прогулки.
   Рядом с дверью ее квартиры, на месте звонка из стены торчало змеиное жало оголенного провода. Я постучал. Долго никто не открывал, но мне почему-то казалось, что дверной глазок меня тщательно изучает. Наконец, щелкнули замки, дверь слегка отворилась, показались набитые полоски войлока, и там, в сумраке появилась какая-то пожилая женщина с довольно неприветливой физиономией, в старом, не застегнутом халате, края которого она придерживала на груди. Я не знаю, кто это был, ее мать, родственница или кто-то еще.
   - Здравствуйте. Где Маша? Я могу ее увидеть?
   - Она больше здесь не живет.
   - Где она?
   - Вышла замуж и уехала.
   - Куда?!
   - Не знаю, не сказала.
   - Навсегда?!
   - Ничего не знаю.
   Дверь захлопнулась. Непонятно было, что делать дальше. Я поднес ладонь к раздвоенному проводу, и меня дернуло током.
  
   Болезнь
  
   На следующий день я пришел в институт. Возле гардероба была толчея, слышались шутки, смех, на лицах была деятельная озабоченность... Помню, в тот раз меня особенно всё раздражало. Любые проявления сытого бахвальства, построение грандиозных планов, соревновательный бег сперматозоидов по маточным трубам... Всё казалось пошлым, неуместным, и заставляло страдать, будто кто-то из любопытства ковырял пальцем в свежей ране.
   Первой парой была латынь. Поняв, что не смогу здесь находиться, я подошел к преподу и сказал:
   - Кажется, я заболел. Я могу уйти?
   - Что у вас болит?
   - Не знаю. Ужасно тоскливо.
   - В таком случае сходите к врачу и возьмите справку.
   - Разве есть такой врач?
   Мы сошлись на том, что я самостоятельно зубрю группу анальгетиков для периферийной нервной системы и на следующее занятие являюсь подготовленным.
   Я забрал документы из института примерно через месяц.
   Закончился год, наступил следующий. Хорошо помню тот знаменательный вечер, когда по телевизору вдруг прервались передачи, и под тягучие скрипки и напевы фаготов засеменили на пуантах танцовщицы в роли лебедей. А еще через два года я наблюдал на телеэкране разрывы снарядов в окнах Белого дома и пунктир трассирующих пуль над Москвой. Страну трясло, как в лихорадке.
   Не знаю, что со мной было. Может быть, это действительно была какая-то болезнь души и нервов. Вряд ли я смогу точно выразить то, что беспокоило меня в тот период.
   Помню, я садился на электричку, поздно вечером, когда вагоны были наполовину пусты, и ехал до самого дальнего пригорода. Общее время пути, туда и обратно, составляло что-то около четырех часов. На соседних местах, покачиваясь, спали забулдыги, кричали грудные дети на руках матерей, а я смотрел, как за окном мельтешат горящие квадраты встречного поезда, и представлял, что хорошо бы вот так, без остановки ехать и ехать еще сорок или шестьдесят лет подряд, затем выйти седым стариком на тихой станции, прилечь на скамью и спокойно, без лишних телодвижений скончаться. И больше ничего не нужно. Только бы сидеть у окна и видеть, как пролетает жизнь.
   Меня совершенно не интересовало содержание моей жизни, то есть того отрезка, который был помещен между моим рождением и смертью. Хотелось поскорее пролистать страницы этой толстой книги, набитой прописной моралью, захлопнуть ее и расслабиться, устало прикрыв глаза.
   Помню, меня тогда донимал один вопрос: "Для чего?" Для чего живу, для чего хочу достичь того или иного, какой в этом смысл? Пытаясь во всем разобраться, я кропотливо двигался по цепочке вопросов и ответов, сам себя спрашивая и сам же отвечая:
   - Для чего то-то и то-то?
   - Для того чтобы...
   - Хорошо, тогда для чего это чтобы?
   - Для того чтобы...
   - Опять чтобы! Окей, так для чего же оно?
   И так далее, от мизерных вопросов и ответов к более крупным, до тех пор, пока я окончательно не упирался в гигантские, как бетонный забор, буквы: ДЛЯ ЧЕГО? Чтобы ответить на этот гигантский вопрос требовался ответ точно такого же масштаба, но, как я не пытался, я не мог его найти. Точнее, в моем распоряжении был арсенал внушенных с детства догм и заготовленных на все случаи ответов, но беда была в том, что давно прошли те времена, когда я во всё это свято верил. Тем не менее, дабы окончательно не спятить, мне приходилось заниматься ежедневной искусственной самостимуляцией. Я наловчился обманывать свой назойливый вопрос, подставляя в качестве ответов дешевые поделки из раскрашенной фанеры и фольги. Я понимал: это форменное мошенничество, и я, в первую очередь, обманываю самого себя, но другого выхода я не видел.
   В такие моменты мне почему-то вспоминалось, как, еще ребенком, мама водила меня к зубному врачу и, чтобы погасить мой страх, рассказывала о каких-то мифических солдатах, которые стойко страдали во время войны. Бедным солдатам в рассказах матери отрывало ноги, руки, им выворачивало наружу кишки, они слепли, опаленные артиллерийским огнем, и мне было ужасно неловко и казалось, что все они отправились на войну только затем, чтобы послужить мне примером. Они проходили в моем воображении скорбным строем, перебинтованные, на костылях, обращая на меня полные страданий и надежд взгляды, и я, помнится, готов был сносить скрежет пульпэкстрактора внутри зуба, готов был позволить удалить мне несколько зубов зараз, лишь бы только больше никогда не было войн и несчастные солдаты, наконец, перестали страдать.
   - Парень, прошу тебя, скажи, чтобы тебе вырвали зубы.
   - Ты ведь был готов к этому, вспомни. Не дрейф, пацан! Фигня - война, главное маневры!
   - Зато больше никогда не будет войны, представляешь!
   - И нам не придется оставлять куски своих тел на полях сражений.
   - Мы знаем, ты - герой, ты сможешь.
   - Спаси нас, пока не поздно. Пока не грянула третья мировая, атомная. Давай, Серега, решайся!
   - В крайнем случае, вставишь себе коронки.
  
   Поиск формы и слов
  
   Конечно же, я вспоминал ее. Особенно первое время, после разлуки. Казалось, моя тоска и душевная боль проросли в тело, и я стал испытывать приступы удушья и просыпаться от того, что пальцы ног деревенели от судороги. У меня было ощущение, будто я наступил в яму и бесконечно падаю.
   Но в какой-то момент я вдруг почувствовал, что моя жизнь и способ моего мышления выливаются в мелодраматическую форму. Я поспешил себя оттуда извлечь и пустился в свободное плавание. И моя жизнь растеклась, как попало: бесформенно и неопределенно. Я понимал, что такой способ существования тоже возможен. Просто для него еще не было создано подходящей формы, не было укоренившегося названия и привычных комбинаций слов, при помощи которых можно было бы легко и доступно об этом рассказать.
  
   Отец в Порядке
  
   Чутко вглядываясь в то, что меня окружало, постепенно я начинал различать стылые контуры железобетонного Порядка, крепко вмонтированного в людскую жизнь. Это был не тот порядок, о котором можно говорить в эстетическом или гигиеническом смысле, нет, скорее, это был порядок окрика и зуботычины, который, пройдя по всем ответвлениями нервной системы, глубоко осел и всосался в лимфу. Порядок делал эту жизнь относительно безопасной и предсказуемой, но все же это больше походило на регламент исправительного учреждения. Я находил части этого каркасного сооружения, выпирающими из книг с литературой для массового читателя, из фильмов со счастливым концом, в телепередачах... Люди впитывали Порядок в себя, делались его носителями. Я видел, как эта коварная штука цементирует и умерщвляет всё вокруг: проявления внутренней жизни, свежие и свободные мысли... Это страшно угнетало, так как, по большому счету, особого выбора не существовало: либо ты живешь внутри Порядка, срастаешься с ним и платишь за это окостенением, либо переносишь своеобразие и неповторимость личной жизни в экзотические леса фантазии, рискуя навечно затеряться там в горделивом одиночестве.
   Разлагающее, опустошающее действие Порядка я мог наблюдать на примере своего отца. Он был из той породы людей, о которых нельзя сказать, что они злые, но и добрыми их тоже нельзя назвать. Казалось, он забыл самого себя где-то в детстве или ранней юности, потерял, как мятый рубль, а то, что осталось и продолжало взрослеть под его обличьем, было призраком или голограммой. Он напоминал мне курицу с отрубленной головой, которая несется по инерции неизвестно куда и неизвестно зачем.
   Мы редко говорили с ним. Хорошо помню, как он сидел за столом на кухне, вместо лица была газета "Советский спорт" с заголовком и изгибающейся гимнасткой, а его рука непрерывно помешивала чай в стакане, замирала на миг и вновь помешивала. И ни слова на протяжении всего ужина, только хруст газеты и звон чайной ложки.
   Не помню, чтобы у него было какое-то особое хобби или любимое занятие. Его каждодневное существование аккуратно умещалось в работу, чтение газеты, телевизор и сон. Хотя, возможно, его тайной страстью была покраска полов и предметов. Да, да, очень хорошо помню, как он несколько раз перекрашивал кухонные табуреты. Мать возмущалась, что в квартире воняет краской, а он, не отвечая на упреки, самозабвенно ласкал кистью граненные табуретные ножки, поставленные на расстеленную газету.
   Как я уже говорил, он частенько жаловался на то, что я его мучаю. И то он делал, скорее, по просьбам матери, которая вынуждала его поговорить со мной "по-мужски". Если бы не она, возможно, он вообще бы меня не замечал.
   Помню, был летний день, мы шли с ним по городу, на мне была белая рубашка, мы только что покинули фотостудию, где я снимался на паспорт. Навстречу шли две девушки в коротких юбках. Проходя мимо, они не удержались и прыснули. Не знаю, то ли от смущения, то ли я со своей прилизанной челкой все еще мысленно сидел перед фотообъективом и выглядел, как идиот. И вот тогда, помню, будто очухавшись от комы, отец выдал одну из тех глупостей, которые он изредка, но все же выдавал. У него была такая манера: после длительной паузы, которая мгла тянуться час или два дня, выстреливать неожиданными сентенциями. Это были всплывающие на поверхность обломки, по которым я мог судить о том, что делалось у него голове. Так вот, в тот раз, когда прошли девушки, он сказал:
   - У женщины, Сережа, может быть только одно назначение: рожать детей. Женщина это, прежде всего, мать и заботливая домохозяйка. Как Дева Мария. Всё остальное, Сережа, это проституция и безобразие. Запомни это, тебе когда-нибудь придется выбирать себе подругу жизни.
   Я не совсем понимал, к чему он затеял этот разговор, но, тем не менее, его слова меня покоробили. Он говорил о женщине, как о племенной суке, которая должна быть безмозглой, безропотной и вечно беременной. Как же он тогда женился на матери? Наверное, делая предложение, украдкой присматривался к состоянию ее зубов и ширине крестца. Не думаю, что это было его искренним убеждением. Скорее, в тот раз, когда мимо промелькнули голые девчачьи ноги, Порядок, который расселся у него внутри, подсунул звуковой файл на близкую тему, и он автоматически его воспроизвел.
   Еще запомнилось, как он убивал осу, залетевшую в форточку. Он размахивал свернутой газетой, оса все время ускользала, а он, постепенно свирепея, продолжал колотить "Советским спортом" по стеклу так, что оно издавало гулкие, как барабан, звуки. Насколько помню, он довольно редко выходил из себя. Не понимаю, что в тот раз его разозлило. Возможно, ужаленное чувство биологического превосходства. Добившись, наконец, своего, счищая концом газеты размазанные внутренности, он шепотом повторял:
   - Сволочь такая! Скотина, сволочь!
   Впрочем, помню, как-то раз он довольно удачно сострил. Это был экспромт, проблеск свежей мысли, выскользнувшей из тисков задремавшего Порядка. Мы ехали в трамвае, и на одной из остановок, сама, без хозяина, в салон вдруг вошла собака. Какая-то бородатая помесь, в новеньком антиблошином ошейнике. Усевшись перед дверью, она как будто бы дожидалась нужной остановки. Обращаясь к кондуктору, отец тогда, помню, пошутил:
   - Едет зайцем, но притворяется псом.
   Через много лет, когда его уложили в больницу, и доктора не могли сказать нам ничего утешительного, я наведался к нему. Мое появление оставило его безучастным. Он продолжал наблюдать за руками, которые лежали у него на груди, и большие пальцы безостановочно шевелились, соприкасаясь и потирая друг друга, наподобие близнецов после долгой разлуки.
   - Пап, почему ты ничего не ешь? Вчерашние груши, как лежали, так и лежат.
   - Не хочу.
   - Может быть, тебе хочется чего-то другого?
   - Да.
   - Что ты хочешь?
   - Другого.
   - Йогурт?
   - Нет.
   - Сырки?
   - Нет.
   - Печенье?
   - Нет.
   - Тогда что? Скажи.
   - Ничего. Спасибо, что пришел.
   Он говорил это своим обычным, ровным и бесцветным голосом. По-моему, уже тогда в нем начинала угасать мысль, происходила атрофия мозга, но дело в том, что это почти невозможно было разглядеть, потому как его жизнь прошла точно в таком же режиме: мертвый и пустой, как игрушечный робот на батарейках.
   Его бывший коллега, с которым они долгое время проработали в "Службе быта" на ремонте холодильников, во время похорон произнес:
   - Он был порядочным человеком.
   Мне стало нестерпимо грустно. Зачем он это сказал? Как будто человек живет только ради того, чтобы после смерти у него на спине маркером сделали пометку: "Он был порядочным человеком". И всё, скинули в могилу и закопали.
  
   Ищу человека!
  
   Помню, в то время мне тягостно было видеть людей. Меня одолевали какие-то непонятные чувства. Отвращение, гадливость, трепетные минуты умиления и надежд, беспокойство и глубочайшее чувство вины. Почему-то получалось так, что на передний план для меня выходила не внешность, а внутренние качества. Если бы я мог смотреть привычным, обыденным взглядом, я бы видел то, что нужно: глаза, уши, носы, костюмы и прически. Но поверх этого, как разлагающая кислота, всегда просачивались жадность, вранье, скудоумие, раболепие и так далее. В результате я наблюдал каких-то неказистых уродцев. Передо мной, как в кошмарном менуэте, проходили ожившие карикатуры Домье и портреты Пикассо с глазами камбалы.
   Я не мог просто так, по щелчку пальцев взять и полюбить людей. Вообще, что значит "любить людей"? Для меня это было не более чем словесное выражение. Причем настолько затасканное, что на нем, как на медной монете, которая долго ходила по рукам, в конце концов стерся рисунок, и уже невозможно было распознать ее истинную ценность. Но я четко осознавал: если и дальше буду видеть вокруг одних уродов и бездушные механизмы, с рефлексами и инстинктами в качестве шестеренок, если буду вымачивать себя в мизантропии, как в бальзамирующей жидкости, то очень скоро я почернею, высохну, и во мне самом умрет всё человеческое. С этим нужно было что-то делать.
  
   Чудные создания
  
   Я устроился в магазин сантехники. У меня на бейджике было имя с фамилией, должность - "продавец-консультант", я ходил между длинными полками и видел сопровождающее меня карликовое отражение на хромированных поверхностях и в гладком фаянсе.
   Как раз в тот период по ночам в городе начали совершаться страшные, жестокие до нелепости убийства. Я слышал разговоры об этом в раздевалке для персонала, об этом говорила мать с подругой по телефону, кое-что освещалось в газетах. Например, группа отморозков остановила подвыпившего мужчину, избили до беспамятства, отволокли к железной дороге и бросили на рельсы так, чтобы проходящим поездом отрезало ноги. Или другой случай: возможно, та же самая группа подонков встречает припозднившуюся парочку, избивают, а на десерт колошматят пытающуюся уползти девушку доской, причем из доски торчат гвозди, бьют именно ими, при этом не забывая щелкать жертву на "мыльницу" с фотовспышкой. Особенно поражало то, что делалось это просто так, без всякой корысти, из спортивного интереса. Не дикими зверьми, не пришельцами с планеты Зорг, - всё это совершалось моими соотечественниками. Я чувствовал, как рядом со светлым фарфоровым мирком, в котором я обитал, притаилось нечто ужасное. Территория ада незримо подкрадывались, оттуда веяло серой и холодком.
   Мой новый знакомый Виктор работал в соседнем отделе, с ваннами джакузи. У него была необычная фамилия: Хрипун. Он перемещался по своему отделу в белой сорочке, под которой просматривались контуры нательного белья и слегка отвисшие, налитые жирком груди, у него была широкая и бледная, как пшеничный мякиш, физиономия, усеянная блеклыми веснушками, и куцые ресницы цвета сухой травы, обрамляющие лягушачьи, навыкате глаза, а слева, на сердце болтался бейджик: "Виктор Хрипун". Это создавало комический контраст, потому что у Виктора был дребезжащий, кастрированный тенорок. Я слышал, как коллеги за спиной называли его "Весельчак У".
   Помню, как во время обеденного перерыва он покупал себе салат в пластиковой коробочке, сэндвич в прозрачной пленке, шоколадный батончик и колу. И так изо дня в день: сэндвич, салат, батончик и кола. В раздевалке, где мы вынуждены были обедать, он поворачивался ко всем спиной и, не торопясь, жевал, и мне было хорошо видно, как при этом двигаются жилы рядом с его затылком и пританцовывают розовые, как у молочного поросенка, ушные раковины.
   Его подозревали в том, что он обыскивает шкафчики коллег. У кого-то пропали деньги, у кого-то модный брелок... Говорили, что это наверняка сделал Весельчак У, но поймать его за руку никому не удавалось. Это сделал я. Вот как это было. Я забежал в раздевалку в рабочее время, нужны были таблетки для головы, и тут я увидел Виктора. Он стоял перед раскрытым чужим шкафчиком, погрузив руку в карман чужой куртки.
   - Витя, что ты делаешь?!
   Он был похож на растерянное животное, застигнутое с куском мяса у самой кладовой. Он опешил, покраснел, веснушки потемнели и резко обозначились, глазенки хаотично забегали... Было такое ощущение, будто его голова вдруг сделалась прозрачной, и я воочию наблюдаю его мыслительный процесс. Всё было довольно предсказуемо: он искал отговорку. Я ждал. Наконец, невинно улыбнувшись, он сказал:
   - Хотел забрать у Тобольцевой свой дезодорант для рта. Понимаешь, дал ей несколько дней назад, а попросить забыл. А мне срочно понадобился.
   - Почему ты не подошел к ней?
   - Не хотел отвлекать от работы. Она занята клиентом, я видел. Показывает душевые кабины.
   - Откуда у тебя ключ от ее шкафчика?
   - Она сама дала. Серьезно, кроме шуток. Дала и забыла. И я забыл вернуть. Пожалуйста, не говори ей ничего, она может обидеться. Вообще никому не говори. Меня могут неправильно понять. Хорошо, не скажешь?
   Он, как бес-искуситель, нащупывал в моей нравственной основе подходящую резьбу и ввинчивался туда шурупом со своим петушьим тенорком, вкрадчивой улыбкой и заигрывающим морганием зачаточных ресниц. Я видел, как в складках его шеи поблескивает пот.
   Я никому об этом не сказал. Не потому что мне было жаль Виктора, просто я боялся его спугнуть. Я чувствовал себя натуралистом, который, прикрывшись побегами папоротника, изучает повадки только что открытого представителя фауны.
   Помню, в тот день, за обедом Виктор поделился со мной батончиком. Это, видимо, было наградой за молчание.
   В конце рабочего дня, когда я вышел из магазина, я снова увидел его. Он поджидал меня, сбрасывая пепел с сигареты в мусорную урну, раскрашенную в цвета государственного флага. Подойдя ко мне, он спросил:
   - Тебе куда?
   - Туда.
   - В ту сторону?
   - Да.
   - Пешком идешь или на маршрутке?
   - Хочешь прогуляться?
   - Да. Полезно иногда подышать свежим воздухом.
   Пока мы шли, он ни словом не обмолвился о том, что я его застукал за грязным делом. Он будто начисто об этом забыл. Вместо этого он начал мне рассказывать о знакомом патологоанатоме, которого он несколько раз навещал, наблюдая его за работой.
   - Знаешь, как вскрывают покойника? Начинают отсюда, от шеи, и вниз. Циркулярной пилой. Такой противный звук, когда распиливают грудную клетку! Вжжжь!
   Слушая его, я думал: "Э, дружок, да ты тоже интересуешься устройством человека!" Выяснилось, что он родом из близлежащего поселка. Закончив школу, он уехал оттуда. По его словам, его там никто не понимал, все только смеялись над его внешностью и специфическим голосом. Я осторожно поинтересовался:
   - У тебя была свинка?
   - Думаешь, мой голос как-то связан с осложнением на яичках?
   - Просто я слышал, такое бывает.
   - Нет, я всегда так говорил, с рождения. Нарочно начал курить, думал, голос станет сиплым. Пока не получается.
   - Не переживай, нормальный голос.
   - Серьезно?
   - Да, ты мог бы петь в опере.
   - Правда так думаешь?
   - Да, арию Ленского или Лоэнгрина.
   - Знаю. Всегда хотел стать артистом, озвучивать мультики. Очень удобно: стоишь за кадром и озвучиваешь, а лица не видать. Может, когда-нибудь стану, кто знает.
   Он снимал квартиру на окраине. Сказал, что арендная плата, кажется ему высокой, хотя квартирка неплохая: большая кухня, лоджия... Предложил подселиться к нему, деля арендную плату пополам. Я согласился. Надо сказать, вскоре я об этом пожалел, но об этом чуть позже.
  
   My life with Hripun
  
   Ванная и туалет были совмещены. Закрывшись изнутри, он мог пропадать там час или полтора. Слышно было, как хлещет вода. Я подходил к двери и интересовался:
   - Витя, ты скоро?
   - Сейчас, еще чуточку. Потерпи.
   Позже он признался, что просто стоит там, закрыв глаза, и льет горячую воду из душа на грудь.
   - Зачем?
   - Приятные ощущения. Сердце бьется, в груди тепло... Будто кого-то жаль. Представляешь, ты умер, тебя разрезают циркулярной пилой, а внутри сердце? Холодное, больше не бьется... Так жалко себя, и так приятно! Неужели никогда не представлял себя в гробу?
   - Не помню такого.
   - Все плачут и жалеют, что были несправедливы к тебе, а тебе хорошо и приятно.
   - Как может быть приятно, если ты умер?
   - Но душа-то живет, всё видит. Может быть, когда я лью воду на грудь, у меня расширяется душа, как думаешь?
   - Как физические объекты, под действием тепла?
   - Да. Может быть, душа здесь, в груди?
   Он перемещался по квартире в коротеньком шелковом халате, китайские драконы, как дождевые черви, опоясывали его, и мне почему-то всегда бросались в глаза тонкие варикозные узоры под коленями его бледных ног с развитой, как у ломовой лошади, мускулатурой.
   Все еще рассчитывая на то, что его голос когда-нибудь будет соответствовать его фамилии, он выкуривал по вечерам невероятное количество сигарет. Лежа в кокетливом халатике перед телевизором, подложив под голову высокие подушки, распространяя никотин и поглощая одну за другой конфеты, он, причмокивая, слизывал с пальцев налипший шоколад и пересматривал на видео свой любимый "Служебный роман". Особенно ему почему-то нравился момент, когда Новосельцев разговаривает со своим ботинком. Он прокручивал его туда-сюда и повизгивал, как старая расшатанная половица: это он так смеялся. Потом шел на кухню, заливал кипятком китайскую лапшу и напевал мармеладным голоском "У природы нет плохой погоды", во рту дирижировала сигарета, и время от времени ему приходилось вылавливать кончиком ножа из бульона столбик упавшего пепла. Я просил его открыть форточку или выйти с сигаретой в лоджию, но он отвечал, что там прохладно и сыро, а у него ревматизм.
   Он мог использовать в качестве пепельницы любые подручные предметы. Окурки со спрессованными конфетными обертками оказывались то в пробках от газировки, то в вазочке от хозяйского чайного сервиза под гжель... Не удержавшись, я приобрел на собственные деньги объемистую пепельницу. Но окурки все равно упрямо втискивались в деревянные углубления дивана на месте отломанного подлокотника, внутрь разобранного пейджера и так далее. Свою пепельницу я нашел позже под тумбочкой, в изголовье дивана. Она стояла, переполненная до краев и затянутая паутиной, и некому было ее опустошить.
   Постепенно у меня стало складываться мнение, что Виктор - примитивнейшее и пошлейшее создание, какое только можно себе представить, отягощенное колоссальным апломбом, и я, пожалуй, зря трачу время, пытаясь обнаружить в нем хотя бы крупицу высокопробного золота. Его можно было пожалеть, посочувствовать, расстаться с ним и на этом закончить эксперимент, но это означало бы, что я продолжаю относиться к нему, как к больному дизентерией опоссуму или личинке мясной мухи, то есть к тому, что не слишком приятно, но вполне возможно. Мне этого было недостаточно. Тренируясь на нем, я хотел развить в себе, если не любовь, то, по крайней мере, ровное, гуманное отношение к таким недоделанным обрубкам, как он.
   Хорошо помню тот вечер в марте, когда он привел в квартиру девушку, которую я видел впервые (он назвал ее Галей), и тут же, с порога начал хамовато на меня наседать:
   - Что стоишь? Беги в магазин.
   - Интересно, почему я должен бежать в магазин?
   - Ну, ты смешной! Не знаешь, какой сегодня день?
   - Нет.
   - Послушай, Серый, ты меня удивляешь.
   - Не понимаю.
   - Не знает, что за день! А еще друг! Сегодня же мой день рождения!
   - Извини, ты меня не предупреждал.
   - О таких вещах, вообще-то, не напоминают. Мог бы догадаться. Ладно, так и быть, на первый раз прощаю. Сбегаешь в магазин, купишь вина, торт и еще что-нибудь к чаю. Понял?
   - Хорошо.
   - Сегодня была получка, деньги у тебя есть. Так?
   - Так.
   - Ну так беги, не стой! Квикли, квикли!
   Мне показалось, он нарочно бравировал перед своей спутницей, пытаясь дать понять, что в этой квартире особая иерархия, и я при нем - что-то вроде денщика. Я замечал, что в последнее время он норовит влезть мне на шею. Тихой сапой, наращивая хамство по микрону, как сосульку. Скорее всего, мое снисходительное отношение к нему, а также настойчивое желание быть гуманистом, он, как и положено всякому ограниченному уму, принял за слабость и покорность. Но в тот раз, в присутствии своей Гали, используя день рождения, как предлог, он вдруг совершенно распоясался. Он был нагл и пренебрежителен. Оба, и он, и Галя, были слегка под хмельком, и это, видимо, придавало Виктору отваги.
   Я отравился в магазин, он располагался недалеко, в нашем доме, на углу, и купил всё, что требовалось.
   На ночь мне пришлось расположиться в кухне. Я перенес туда раскладушку и улегся, в полной уверенности, что усну. Было за полночь, усталость и сон одолевали меня, но музыка за стеной (там, где был Виктор), их невнятная с Галей болтовня и хихиканье через каждые две минуты действовали, как изощренная пытка. Меня будто погружали в дремоту, глубже, глубже, вот уже почти наступало забытье, и вдруг резко выдергивали назад, в бодрствование. И так много раз подряд. Не выдержав, по батарее постучали соседи. Виктор постучал в ответ, и я услышал, как они с Галей торжествующе захихикали. Постепенно мне стало казаться, что их неразборчивый диалог - это какой-то доисторический язык, неоформленный набор звуков, словесный комбикорм, на который они нарочно перешли, чтобы я ничего не понимал. Вдобавок ко всему на улице принялся орать пьяный мужской голос. Форточка была приоткрыта, так что слышимость была отличной. Многоэтажки в этом районе располагались близко друг к другу, почти вплотную, поэтому звуки во дворе, как в пустом колодце, сопровождались звонким, прыгучим эхом. Для начала алкаш на улице с каким-то отчаянием и остервенением затянул песню: "Этот день Побе-е-еды порохом пропа-а-ах!.." Затем, внезапно перейдя на речитатив, начал выкрикивать в адрес абстрактного противника: "Я вас всех поубиваю, суки! Всех! Чтоб вы сдохли, уроды!" И снова продолжение песни: "Это ра-а-адость со слезами на глаза-а-а-ах! День Победы! День Победы!.." Он повторял это снова и снова, "день победы, день победы", все с теми же угрожающими интонациями и надрывом, будто это было очередное обещание "всех убить".
   Чтобы как-то скоротать эту веселую ночь, я принялся размышлять. Я подумал: а с чего я вдруг решил, что люди, с которыми я сталкиваюсь, ограниченные и примитивные? А я что же, в сравнении с ними? Оригинальная, неповторимая личность? Ну, откровенно говоря, да, мне иногда казалось, что я глубокая, утонченная натура. Да, мне порой удавалось находить и подмечать в себе и в том, что меня окружало, какие-то едва уловимые, тончайшие грани и оттенки. Но, видит бог, у меня никогда не хватило бы наглости, приписывать это исключительно себе. Я прекрасно понимал, что я - всего лишь небольшая частичка жизни, наделенная сознанием, которая видит этот вечно волнующийся океан с радужно мерцающей поверхностью, предощущает с затаенным дыханием его неисчерпаемость и глубину, и всё это приводит в восторг, изумление, ужас и трепет. Я понимал, что любой, кто меня знал, стоило ему только подсмотреть мои мысли, мог бы сказать, что я занимаюсь совершенно ненужными, не имеющими никакого практического смысла, вещами. Я понимал также, что всем этим изначально были наделены они, и они точно также могли бы изумляться и приходить в восторг, но вместо этого они предпочитали жить тусклой механической жизнью, бесконечно хитрить, лгать, бежать наперегонки, неизвестно куда, и испытывать бешеное счастье оттого, что им удалось оторвать от этой глубинной жизненной материи чуть больше, чем всем остальным. Им в подарок была дана вселенная, они же ограничили свое существование крошечным темным предбанником, в котором тихо удовлетворяли мелкие страстишки и самодовольно хихикали, как безумцы, потирая ладони. И тут за стеной кто-то нечеловечески, будто в предсмертной агонии, заорал. Дернувшись всем телом, я понял, что успел незаметно погрузиться в дрему, а пригрезившийся мне вопль - всего лишь завывания вдыхаемого воздуха в носу.
  
   My life with Hripun - 2
  
   Утром я обнаружил пропажу своих денег. Они лежали в тумбочке, в гостиной, внутри книги. Нужно было забрать их с собой на кухню, я совсем упустил из виду клептоманию Виктора. Они с Галей спали на диване, и когда я отдернул штору на окне, Виктор накрылся с головой.
   - Витя.
   Не вылезая из-под одеяла, он ответил:
   - Что?
   - Где мои деньги?
   - Какие деньги, о чем ты? Серый, пожалуйста, будь другом, дай поспать.
   - Они были здесь, в книжке? Куда они делись?
   Он тут же подскочил, набросил на себя халат и стал с озабоченным видом искать пропажу. Перелистывая туда-сюда книжные страницы, он несколько раз переспросил: точно ли деньги были тут? Как знаменитый сыщик, он строил версии и с таинственным видом заглядывал во всевозможные углы. Это был дешевый спектакль. Он точно принимал меня за идиота. Когда я сказал, что намерен обыскать его личные вещи, его лицо задрожало и перекосилось.
   - Думаешь, это я их взял?!
   - Я ничего не думаю, я просто хочу проверить.
   - Считаешь, я мог украсть у тебя деньги?! У своего друга?! Да за кого ты меня принимаешь?!
   - Если ты их не брал, просто дай проверить вещи.
   - Ах так?! На! На, смотри!
   И мне под ноги полетели его брюки, заплясавшие краковяк, скомканные носки... Он даже не поленился достать со шкафа коробку с игрой "Монополия", русский вариант. Она тоже упала передо мной, взметая, как шрапнель, лохмотья пыли. Галя давно проснулась и, натянув одеяло до носа, с ужасом наблюдала за происходящим. Только сейчас я разглядел, что, помимо доисторического языка, у них с Виктором, оказывается, было много общего: пустые, неопределенного цвета глаза навыкате, узенькая полоска лба, который она тревожно морщила... Увидев, как я невозмутимо проверяю его карманы, Виктор резко сменил тактику. Он вернул мне деньги и начал каяться. Он уверял, что был пьян и не соображал, что делает. Он решил, что это его получка, поэтому переложил ее из книги за диванный валик. Ему показалось, там более надежное место. Заметив в моем взгляде скепсис, он вновь взбесился и начал обвинять меня в том, что я навязался к нему, он так хорошо и спокойно жил без меня в этой квартире с лоджией... Просто я фрик и одиночка, со мной никто не дружит на работе, а он, Виктор, добродушный малый, готовый дружить из жалости с кем попало. Более того, он стал подозревать, что я навязался к нему неспроста: я - тайный гомик, и все это время я только и делал, что строил планы, как бы половчее пристроиться к его вместительному и драгоценному багажнику. Слава богу, он меня вовремя раскусил! Указывая пальцем в сторону двери, он прокричал:
   - Уходи! Всё, дружбе конец! Вали отсюда!
   Хорошо помню, как, упомянув "дружбу", он вдруг перешел на истеричный дискант. Пожалуйста, еще раз.
   - Всё, дружбе конец! Вали отсюда!
   - Поставьте лошадь, товарищ Новосельцев, что вы к ней прилипли?
   - Мымра!
   Он показался мне смешным и нелепым. Просто не верилось, что Виктор Хрипун - живой человек из плоти и крови. Казалось, он выпрыгнул из какого-то романа, написанного в экстравагантной, околоабсурдистской манере. Передо мной снова была карикатура. Мой неожиданный смех вверг его на какое-то время в ступор.
   Я встретил его несколько лет спустя. Случайно, на улице. Он изменился: стал более упитан, волосы на темени поредели, и на этот раз его лицо украшала какая-то непонятная, будто приклеенная, бородка, расчесанная в два ряда, а на палец был нанизан резной перстень с недоразвитым двуглавым орлом, похожим на курицу-мутанта. Он с солидностью заявил, что отныне принадлежит к какой-то патриотической организации, и несколько раз во время разговора предлагал к ним присоединиться. Говоря об этом, он все время подчеркивал с конфиденциальным видом:
   - У нас щедрое финансирование. Серый, присоединяйся, не пожалеешь, деньги есть.
   Он говорил об этом так, будто наверняка знал, что денежный вопрос решает и определяет всё, даже личные убеждения. Мне вдруг показалось, что в этой его раздвоенной бородке, в двуглавости орла на пальце, а также в дебелой фигуре в сочетании с крысиным писком как бы ненароком выявилось скрытое расщепление его личности и сознания. Было в этом что-то насквозь фальшивое и нездоровое. Я видел, что, по сути, он остался той же самой пустышкой, которая для обретения чувства собственной значимости поспешила подключить себя к покрытому сусальной позолотой эгрегору. Мне почему-то подумалось, что всё это не доведет его до добра. Естественно, я об этом промолчал.
  
   В священных узах брака
  
   Годы пролетали быстро и незаметно, будто это была видеозапись, поставленная на перемотку. Казалось бы, только что встречали Новый год, пестрое мельтешение изображения и звука, и вот уже снова - снег и гирлянды на елке. У меня, одна за другой, открывались возрастные болезни: пародонтоз, стрептококк в мочевом пузыре... Приводя себя утром в порядок, я снимал с расчески клочья выпадающих волос. Тело старело и разрушалось. Иногда мне казалось, что это такое своеобразное приключение во времени: я плыл внутри своего тела, как на бригантине, через моря и заливы событий и впечатлений, и, не спеша потягивая коктейль из легкой осенней грусти и меланхолии, наблюдал за тем, как в процессе длительного путешествия, обрастая водорослями и ракушками, темнеет и трескается бортовая обшивка, как тлеют от ветра и перепада температур канатные снасти и паруса... Но всё это было в порядке вещей. Если путешествие длится вечно, это уже не путешествие, а нудные, тягостные скитания.
   Я женился. Не знаю, зачем мне это было нужно. Может, хотелось сбежать от одиночества или, по крайней мере, создать иллюзию побега. Само собой, в самом начале была симпатия, и даже казалось, что это любовь, но в конечном итоге всё куда-то выветрилось, и в виде осадка остались рутина и взятые на себя обязательства.
   По вечерам мы садились на кухне и ужинали. Жена делилась новостями, я что-то односложно, без всякой охоты отвечал, и вдруг наступала томительная тишина. Робко поскрипывал раскаленный проводок в лампочке под потолком, и я отчетливо слышал, как сокращается гортань супруги, когда она глотала пищу, а потом был такой звук, будто пища устремлялась по пищеводу, небольшой вираж в районе подреберья, и падала на дно желудка. Мне даже, помню, казалось, что я слышу шипение кисло-щелочной среды и лопанье мельчайших пузырьков, которые пенились вокруг расщепляемой говяжьей котлеты и салата.
   - Что ты на меня так сморишь? Я чавкала?
   - Нет, что ты. Всё хорошо, кушай. Приятного аппетита.
   Моя жена была милым, трогательным созданием. У нас была некоторая разница в возрасте: если бы я был учеником выпускного класса, она бы в это время посещала третий. Но все же, как выяснилось, у нее был средний, ограниченный ум. До того, как я смог наблюдать ее в быту, мне казалось, что это не так. Ну, а после я уже полагал, что это закономерность, и старался с этим смириться.
   Я не мог говорить с ней о том, что меня на самом деле занимало и волновало. Вернее, я пытался, но все же чувствовалось, что эти беседы, по большей части, - разговор обычного человека с инопланетянином. Нет, я не хочу сказать, что кто-то из нас в данном случае был выше или ниже в каком-либо плане, просто я чувствовал себя каким-то вырожденцем, экзистенциальным инвалидом, у которого, допустим, выросла лишняя конечность, присоски на пятках или прорезался дополнительный орган зрения в районе пупка. Это позволяло видеть и ощущать мир несколько иначе, нежели простому, нормальному человеку, но всё это было совершенно лишним и только осложняло жизнь. Я знал, что моя жена всеми силами будет стараться понять меня, тщетно напрягаться и мучиться, и это, в конце концов, породит чувство вины, неполноценности и, связанное с этим, раздражение. Зачем было доводить до этого? Мне не хотелось, чтобы она страдала, поэтому я предпочитал молчать или же говорить о самых невинных пустяках.
   Я чувствовал, как меня постепенно накрывает с головой лавина пошлых бытовых забот. Я барахтался, пытаясь вынырнуть на поверхность, в окружении ламината, который нужно было постелить в прихожей, пароварок, блендеров и пустых кастрюль, которые громоздились на кухне, среди пластиковых карт, предполагаемого отпуска на Красном море и так далее. Я знал, что для жены это родная стихия, она жила в этом, как рыба в аш-два-о, и стоило только это у нее отнять, она бы просто-напросто зачахла, потеряв смысл существования. Поэтому я старался не показывать, что меня всё это смертельно угнетает, что я не могу так жить. Я жертвовал собой ради нее. А что мне оставалось? Ведь, где бы я ни находился и куда бы ни шел, всюду ждало то же самое: передачи о ремонте и еде, глянцевые фотки и натянутые баннеры с гостиными в евро-стиле и новинками техники... От этого невозможно было скрыться. Я чувствовал себя в этой жизни чужаком и с нетерпением ждал, когда же онемеет и отомрет половина моей души или соответствующий участок в нейронных мозговых цепях, и я смогу, наконец, жить, как все.
  
   Ма-ши-на
  
   Кажется, у меня стало получаться. Постепенно мой магазинчик, в котором я торговал горшечными цветами, начал раскручиваться и приносить хоть и небольшой, но вполне ощутимый доход. Я почувствовал вкус шопинга. Честное слово, приятно было идти вдоль полок с товаром, чувствовать в волосах легкое, по-морозному свежее дуновение кондиционера, обонять ароматические нотки качественного парфюма, которым ты надушился перед выходом из дома, видеть впереди, будто это был твой личный чичероне, ведущий в направлении сладостной и престижной жизни, мягко ступающего продавца в белой сорочке и, самое главное, явственно, эпидермисом ощущать у бедра, под тугой джинсовой тканью упруго поскрипывающее тисненой кожей портмоне, вздутое доброкачественной опухолью от ровно нарезанных бумаг с райским рисунком, в котором, если вглядеться, можно различить паутинку тончайших, как под коленками Виктора Хрипуна, волнистых прожилок. Я стал находить в этом суррогат счастья. Я даже начал забывать о том, что это суррогат.
   Нет, я не хочу сказать, что в этом было что-то дурное и недостойное. Это был один из способов существования, только и всего. Довольно трудно, и даже, наверное, невозможно, найти и точно сформулировать то, что можно назвать "смыслом жизни". За этой расплывчатой химерой можно гоняться до бесконечности. А здесь, при том способе существования, о котором идет речь, всё было конкретным и осязаемым: ты видел красивую, элегантную вещицу в рекламном буклете или по телевизору, или же герой фильма, используя технологии скрытой рекламы, нашептывал по секрету, к чему ты мог бы стремиться, ты делал это на какое-то время смыслом жизни, кропотливо трудился, откладывал деньги, и, наконец, приобретал то, что было задумано, но пока ты трудился, технологии заметно продвинулись, и вот у тебя уже новый смысл жизни, и ты снова бежишь, спотыкаясь, и снова трудишься, и так вплоть до дряхлой старости, когда уже нет сил подумать: а было ли это на самом деле смыслом жизни или ты все это время крепко спал под действием гипноза? Но что делать, человек - не земляная груша и не булыжник, он не может жить бессмысленно. Так что этот бег с препятствиями за вещами был, пожалуй, самым настоящим спасением.
   Помню, как я купил свою первую иномарку. До этого я вынужден был перемещаться на старых квадратных "Жигулях", доставшихся в наследство от отца. Хорошо помню намертво приклеенную переводилку на приборной панели: Кот в сапогах. Черт знает, с какой целью мой родитель украсил салон своей развалюхи этим обрусевшим сказочным персонажем. Не думаю, что в этом был намек. Он не мог предположить, что машина достанется мне. Боюсь, он даже не знал, кто такой Шарль Перро. Став владельцем "Жигулей", я тут же попытался соскоблить полосатое животное с ехидным прищуром в глазах и в крючконосых сапогах, но этот назойливый паразит, будто прирос к пластмассе, и я видел, что на его месте могут остаться безобразные царапины. Бросив эту затею, сгорая со стыда перед случайными попутчиками, я продолжал ездить с язвительным и неунывающим котярой на приборной панели, у которого, впрочем, я успел ампутировать половинку сапога.
   Чуть позже, накопив деньжат и добавив взятый в банке кредит, я, наконец, сменил отцовское наследство на новенькую, изумительно красную машину, которая только что сошла с заводского конвейера.
   Я испытывал самый настоящий экстаз, глядя на то, как ослепительно сияет солнце на лакированных боках моего автомобиля, я пьянел, вдыхая запахи мягкой кожаной обивки внутри салона, меня завораживали мигающие и пиликающие индикаторы, сообщающие об уровне бензина в баке и о пределах допустимой скорости. Кроме всего прочего, я успел пристраститься к посещению массажного салона, где мне делали педикюр, к солярию и курению кальяна в специально отведенном помещении в просторах торгово-развлекательного мегацентра.
   Но всё это, потеряв свою магию, рухнуло в одну секунду. Сейчас расскажу, как это случилось.
  
   Прозрение
  
   Была зима. Я ехал ночью в машине по городу. Край языка обжигал царапающий керамический мост, поставленный на днях у протезиста. Работало радио. Играло что-то лирическое, точно не помню что, но, возможно, это было последней каплей снадобья, которое оживило впавшего в летаргию астронома. Мне вдруг немедленно захотелось посмотреть на звезды. Зачем? Это сейчас я могу сказать, что в тот раз ингредиенты моей судьбы и моей внутренней жизни сошлись каким-то особым образом, и это дало немедленную реакцию. Но тогда я еще до конца не осознавал - зачем и почему.
   Само собой, тут же остановиться и начать глазеть ввысь у меня бы не получилось, я находился посреди оживленной трассы. Поэтому, добравшись до ближайшего поворота, я направил свой лакированный автомобиль за город.
   Я остановился на заснеженном поле, которое было похоже на огромную небритую щеку спящего деревенского пропойцы. Небо здесь было гораздо чище, чем в городе. Звезды мерцали ясно и отчетливо, будто я смотрел на них сквозь родниковую воду. Захотелось влезть на крышу автомобиля, стать ближе к небу, но когда расторопный гонец, неся счастливую весть, преодолел спайку между правым и левым полушарием и помчался по извилинам, у него на пути внезапно, как запретный знак, возникла здравая мысль: "А как же лакировка? Ее можно поцарапать ногами". Это на какой-то миг остановило. Но тут же подумалось: "Какого черта? Жизнь настолько скоротечна и непредсказуема, что я просто не могу быть уверен, буду я жив в ближайшие полчаса или нет. Эта лакировка, о которой я беспокоюсь, возможно, переживет меня, так какого, спрашивается, черта?!"
   И вот, когда я лежал на крыше автомобиля и смотрел в небо, и там, по соседству со звездами мигали огни самолета, я вдруг совершенно отчетливо понял, что весь этот отрезок жизни, с тех пор, как я потерял Машу и по сей момент, я, на самом деле, всеми силами и средствами пытался бороться с пустотой, которая образовалась в моей жизни. По всей видимости, я неосознанно чувствовал, как с ее исчезновением из меня, будто что-то вырезали, что-то отняли, как удаление зуба или ребра, и вот я, чтобы хоть как-то восполнить, залечить этот зияющий, до конца незаживающий пробел, испытывал на себе различные лекарства и примерял то один, то другой протез. Сначала это были попытки примирения с людьми в лице Хрипуна, затем женитьба, после - орбитальные круги консьюмеризма в гравитационном поле машин, кредитов, айпадов... И еще множество других действий, мыслей, безделушек... Всё для того, чтобы унять ставшую уже привычной и от этого почти незаметной не стихающую боль. Я чувствовал себя героем эпоса, который, пустившись в дальний путь за утерянным идеалом, оказался в заколдованной стране, где поджидают различные стадии испытаний, фантомные ужасы, обманки и ловушки: череда коварных троллей, неодолимые препятствия и неразрешимые сомнения, сладкая нега и пушистый сон в покоях Цирцеи... Упрямо и впотьмах, я брел за своим ускользающим идеалом, как Герда за Каем, и конца пути не было видно.
  
   Ни хорошо, ни плохо
  
   Тот способ существования, которым я довольствовался совсем недавно, полностью себя исчерпал. Я понимал: нужно искать что-то новое. Я, конечно, мог продолжать жить так, лениво и машинально, но я знал, к чему это ведет.
   - Сережа, зачем ты меня мучаешь?
   Мне захотелось научиться воспринимать жизнь непосредственно, в чистом виде, минуя фильтр слов, названий, понятий. Я чувствовал, как, воспринимая тот или иной предмет, я по инерции подменяю его рассуждениями о предмете. Оказалось, что с годами у меня сформировались и затвердели готовые суждения обо всем на свете. Это лишало способности удивляться и находить в том, что меня окружало, свежесть и оригинальность. Смена времен года, будни и праздники, утро и вечер с каждодневным рутинным распорядком, - всё казалось раз и навсегда застывшим, как куски вулканической лавы. Между мной и жизнью стояло витражное стекло, узор которого во всех деталях и подробностях копировал жизнь, но это не было жизнью, - всего лишь тщательно подогнанные друг к другу кусочки цветного стекла, лишающие возможности ясно видеть то, что за окном.
   Я стал замечать эти моменты - подмена жизни в моем восприятии рассуждениями о ней. Предметы двоились, туманились очертания, тончайшие звуковые шлейфы рвала бубнящая сухость нескончаемого внутреннего монолога... Усилием воли мне приходилось фокусировать зрение и удерживать взгляд, подмечая набор свойств, ощущать тяжесть и теплоту собственных рук, чутко настраивать слух, улавливая обертоны и нюансы. Автоматизмы восприятия подтаивали и ослабевали, и порой я бывал заворожен насыщенными, золотисто-желтыми вспышками с янтарной аурой в бутылке оливкового масла, где купался солнечный луч, побелевший древесный узор на подушечках пальцев после принятия ванны был замысловат и прекрасен, в поскрипывании секундной стрелки на кварцевых настенных часах мое ухо, как натренированный слуховой аппарат музыканта, улавливало множество дополнительных созвучий, а голуби, которые устраивались за окном на карнизе (каждый из них, с их переливчатым северным сиянием в изгибах шеи), казались индивидуальностями. Дни и минуты начали обретать апрельскую свежесть, и уже намного реже посещало ощущение, будто ты болтаешься в пределах замкнутого круга.
   Я перестал пользоваться оценками: "хорошо - плохо", "правильно - неправильно", "умно - глупо"... Оказалось, можно жить без какого-то особого, глубоко личностного, морализаторского отношения к вещам, людям, явлениям... Я превращался в часть пространства, воспринимающую и осознающую, в сложное записывающее устройство, которое фиксировало события на внутреннюю пленку без всякой интерпретации. Ничего, кроме самых первичных, непосредственных реакций: "приятно - неприятно", "комфортно - некомфортно", "больно - не больно"... У меня перед глазами проходил парад форм и красок, они кружили, видоизменялись... В поле слуха вились шумы и трели... Сюда же можно включить отзвуки и тени всего этого, циркулирующие в моем личном микрокосме. Ни хорошо, ни плохо. Всё это просто возникало, скользило мимо меня и навсегда исчезало, умирая и вновь рождаясь, но уже в новом качестве.
   Помню, именно тогда, в то время я стал замечать в себе приступы какой-то беспричинной, внезапной симпатии и сочувствия к совершенно незнакомым людям. Ни с того, ни с сего в уличной толпе или в очереди в паспортный стол мой случайный взгляд выхватывал самое заурядное лицо с перебитой переносицей и впалыми щеками, выбритыми докрасна, или мясистую старческую родинку, припорошенную тональной пудрой, укоренившуюся генетическую тоску и растерянность в глазах, и эти лица вдруг приобретали какую-то особую значимость и излучали внутренний свет, как карлики Веласкеса, и меня переполняли теплые волны жалости и понимания. Помню, как я бежал по снегу за каким-то парнем, который, выйдя из поликлиники, забыл снять бахилы. Только затем, чтобы предупредить его об этом. Парень посмотрел на меня, как на недоумка, но бахилы снял. Я не думал в тот момент - хорошо это или плохо.
  
   Я снова вижу ее
  
   Всё началось с того, что у нас городе, на Мемориальной площади установили веб-камеру. Я усаживался перед монитором и наблюдал за тем, как беззвучно снуют люди, между ног скачут и порхают воробьи, а иногда там - особенно ранним утром или ночью в свете софитов, - как в фильме Уорхола, одиноко возвышалась стела с вечным огнем у подножия, и в эти минуты, казалось, можно было уловить смутный шорох времени по пустым бетонным плитам. Удивляя жену, которая звала посмотреть "интересный боевичок по телеку", я мог просидеть перед онлайновым изображением почти столько же, сколько длится переполненный динамизмом и напряжением двухсерийный фильм. Я приучал свой глаз, как в практике дзен, в процессе терпеливого созерцания выявлять необычное в обычном.
   И вот однажды я был вознагражден. Я увидел там, на площади знакомое лицо. Точнее, это уже было совсем не то лицо, время, как скульптор, никогда не удовлетворенный достигнутым, провело по нему ладонью, и я сначала даже не был уверен, она это или нет, но все же мне показалось, это Маша. В тот день видеосигнал шел с перебоями, люди на мониторе двигались, как паралитики, и она тоже замирала и тут же молниеносно переносилась на несколько сантиметров вперед. Надо сказать, это длилось не больше минуты, она промелькнула мимо камеры по диагонали в тонкой ветровке с просторными рукавами, на затылке была заколка, удерживающая скрученный хвост перекрашенных волос, лямки сумочки на плече, и дальше я видел только ее спину, в которой появилась массивность и сутулость, и тяжелую, усталую походку.
   Почему я не встретил ее раньше? Почти двадцать лет после этого я прожил в городе, никуда не выезжая, разве могло так случиться, что мы ни разу за это время не столкнулись? Может, она вернулась в город недавно?
   На следующий же день, вечером, после работы, я был возле ее бывшего дома. Вместе с жильцами, которые дружили с домофоном, мне удалось проникнуть в подъезд. Здесь, казалось, ничто не изменилось: та же коричневая батарея, по соседству с которой я когда-то простаивал, истерзанный ножом подоконник и склеенное скотчем окно. Впрочем, рядом с дверью ее квартиры, на этот раз металлической, появилась клавиша звонка и резиновый коврик, покрытый затвердевшей половой тряпкой. Я набрался смелости и позвонил. Внутри квартиры послышалось динь-динь, я лихорадочно обдумывал, что я сейчас скажу, но мне никто не открыл.
   Я просидел в машине до ночи, наблюдая за окнами, но свет там не зажегся.
   Назавтра я снова был там. Разминая затекшие ноги, я прогуливался вдоль газона. В окне первого этажа, перед тюлевой занавеской, вытянув напряженную лапу, черно-белая кошка вылизывала у себя между пальцами. Следующее окно было приоткрыто, оттуда шел запах пережаренной яичницы, шумел водопровод и хохотала публика, приглашенная на юмористическую передачу. Сверху, между окнами последнего этажа и крышей, красным кирпичом по белому было выложено: "Слава труду! 1975 год", а на железной двери подъезда была приклеена листовка: "Устал? Наркомания, алкоголизм? Звони по телефону такому-то". Господи, это же глупость, сумасшествие! Может, это была вовсе не она. Даже если она, может быть, она давно не живет в этом доме. Что делать? Обратиться в адресный стол? Какие службы сейчас занимаются поиском людей? Черт! Я даже не знаю ее фамилии!
   Дойдя до ближайшего магазинчика, я купил рогалики и сок, и когда возвращался, я вдруг увидел впереди просторные рукава ветровки и усталую, какую-то свинцовую, будто у нее начала развиваться водянка или слоновья болезнь, походку. Она вела за руку девочку лет семи. Думаю, это была ее дочь. Сохраняя безопасную дистанцию, я шел за ней, вглядываясь в отяжелевшие формы тела, в профиль лица, измененный одутловатостью, когда она поворачивалась к дочери и что-то говорила. Странно, но почему-то в тот момент, где-то в глубине сердца у меня теплилась надежда, что всё это окажется ошибкой. Хотелось думать, что это другая, незнакомая женщина, отдаленно напоминающая мою бывшую знакомую. Я предчувствовал разочарование и боялся этого.
   Она дошла до подъезда, стала искать в сумочке ключи. Я приблизился, улыбнулся ребенку. Надо сказать, улыбнулся рефлекторно, по привычке, все улыбаются детям, но саму девочку я в тот момент не замечал, мое внимание было приковано к рукам ее матери, чуть распухшим, облезшая наполовину лакировка на ногте большого пальца, поблескивающее затейливым рифлением кольцо из старого порыжевшего золота... В тонкой пряди волос у виска, у самых корней была заметна седина, родинка, потеряв знакомые мне очертания, расплылась, превратившись в пигментное пятно, под перекошенной капроновой тканью чулка, на ахилловом сухожилии, у задника туфли - полоска пластыря... В ее манере одеваться, в поспешных набросках макияжа чувствовалось какая-то небрежность. Казалось, с годами она махнула на себя рукой.
   - Вам тоже сюда?
   - Да.
   - Гадство! Никак не доберусь до ключей. Столько всякого барахла... У вас есть, чем открыть?
   - Нет.
   Она смотрела на меня и не узнавала. Было такое ощущение, будто мы - участники карнавала, спрятавшие за масками свои настоящие лица.
   Вошли в подъезд, добрались до ее этажа. Я остановился на последней ступеньке.
   - Извините, вы к кому, в какую квартиру? Что вы молчите? (указывая на дверь своей квартиры.) Вам сюда? Но Борис Евгеньевич здесь больше не живет, они переехали. (пауза.) Простите, мы знакомы? (дочери, нервно.) Подожди, не дергай меня за руку! Мы раньше не встречались?
   - Нет.
   Я остановился двумя этажами ниже, у знакомого до боли подоконника. Что же все-таки произошло? Что и кого я искал всё это время? Ее или что-то иное?
   Вниз сбежала девчушка, убедилась, что я все еще тут, и унеслась обратно. После этого послышались тяжелые шаги, шлепающие пятками резиновых тапочек. На ней был темный махровый халат с алыми до крикливости розами. С какой-то неприятной улыбочкой, явно кокетничая, она спросила:
   - Извините, у вас сигаретки не будет?
   - Нет.
   Я начал спускаться вниз. Перегнувшись через перила, она еще раз обратилась ко мне:
   - Скажите, мы точно не знакомы?
   Не отвечая, я продолжал спускаться.
   - Постойте! Вы забыли рогалики!
   Только сейчас я заметил, что мои покупки, по всей видимости, остались на подоконнике. Глупо было возвращаться. Я ускорил шаг. Добравшись до первого этажа, я вдруг услышал сверху:
   - Сергей! Сергей, подожди! Стой!
  
   Через пять миллионов лет
  
   Я не остановился и не откликнулся. Зачем? Растягивая губы в улыбке, заставлять себя глядеть друг другу в глаза и обмениваться ничего не значащими, вежливыми банальностями?
   - Ну, как ты?
   - Ничего, хорошо.
   - А ты?
   - Спасибо, нормально.
   И так далее. Всё было кончено. Я думаю, мы оба это осознавали.
   Я поехал в парк. Здесь постепенно всё облагораживалось: скамейки были выкрашены в пуантилическом стиле, вырос детский городок из пластика с островерхой башней и витой горкой для спуска, был натянут батут... Я направил колеса автомобиля дальше - по заросшей аллее, в старую часть парка.
   Я не был здесь с тех пор, как мы отпустили паука Павлика. Признаки былой эпохи за те двадцать лет, что пролетели, подверглись еще большему разрушению: ржавые карусели были спилены под корень на металлолом, о горнисте на осыпающемся постаменте напоминали только куски покореженной арматуры, некогда бывшие ногами... Я как бы воочию наблюдал действие времени: гигантская воронка, как вакуумный генератор, предварительно иссушая и дробя объемы, линии и плоскости, затягивало в себя всё вокруг - страну, в которой я когда-то жил, безымянные и носящие имена мумии насекомых, меня, мои воспоминания... Всё исчезало за пеленой непроглядной тьмы с влажным, чавкающим звуком, и что с этим происходило далее, какому процессу обработки это подвергалось, никто не знал. И все же хотелось думать, что тот временной отрезок вселенной, фундамент которой неумолимо крошился, ее сброшенная кожа, на которой я со своими воспоминаниями был всего лишь крохотной чешуйчатой блесткой, - что рано или поздно, стертая в пыль и распавшаяся на разрозненные атомы, эта вселенная воссоединит все свои частички, и всё, что когда-то происходило, как на старой вэ-хэ-эсовской кассете, будет вновь воспроизведено. И будет точно такая же ночь, я и она встретимся и будем точно так же идти через пустой город, она будет держать меня под руку, и нам не нужно будет ни о чем говорить, потому что всё ясно без слов. Может быть, это случится через двадцать тысяч, может, через пять миллионов лет, если не тропических, то световых, возможно, в этом будет недоставать каких-то незначительных деталей или всё будет происходить в другом, еще не построенном городе, на другой планете, но рано или поздно это должно будет повториться. Я верил в это. Впрочем, ничего другого мне не оставалось, только верить, надеяться, ждать.
   Спасибо за внимание.
  
  
   2013 г.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   5
  
  
  
  

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"