Аннотация: ...И вот что было в ней странным, и что я заметил не сразу, а заметив, вскоре принял как должное...
Алексей Корепанов. Опаленной земли мне послышался вскрик...
Из архива
Кировоград, 29 августа - 30 ноября 1987
...И вот что было в ней странным, и что я заметил не сразу, а заметив, вскоре принял как должное: она то совсем не отбрасывала тени, и по неровному асфальту, волнообразно извиваясь, плыла только моя одинокая тень, а то внезапно от ее фигуры протягивались на тротуар сразу три тени: розовая, зеленая и фиолетовая - и порхали рядом с моей несуразной, длинноногой и длинношеей, и все норовили оттеснить ее к обочине, где валялись окурки и бумажные стаканчики из-под мороженого, и пыльные лепестки каких-то цветов.
Но разноцветные порхающие тени - это еще не самое странное в ней, в той, что шла рядом, иногда спотыкаясь и грустно улыбаясь, шла рядом со мной по длинному утреннему проспекту. Проспект нехотя вползал на горбатую спину моста над серостью смехотворно узкой речушки и грязной зеленью камышей и съезжал по мосту, как с горы, тихий, асфальтовый, равнодушный...
Проспекту хотелось быть бесконечным, потому что мы всё шли и шли мимо великолепных в своей величавости девятиэтажек, а он и не думал упираться в тупик, разливаться площадью или, скажем, пустынным полем. Более того, мне показалось, что на одной из желтых табличек у очередной троллейбусной остановки черными трафаретными буквами начертано: "Бесконечность".
Проспект все тянулся и тянулся, и она все спотыкалась и спотыкалась, и грустно улыбалась, и совсем не смотрела под ноги, и на свои удивительные тени, а всматривалась то в исключительно благообразное бледное утреннее небо, то в окна девятиэтажек, вспыхивающие, словно протуберанцы, то в придорожные газоны с невзрачной травой и обрывками газет.
Она совсем не смотрела на меня, зато я смотрел на нее и видел, как она менялась в нашем путешествии от остановки до остановки. Мало того, что менялась ее одежда, и после шуршащих длинных юбок вдруг возникал серебристый комбинезон будущих звездоплавателей, а после строгого делового костюма - нечто, похожее на пурпурное сари.... Менялось и лицо, и к этому я долго не мог привыкнуть.
И когда она перевоплотилась в очередной раз, и глаза ее стали цвета меда, и волосы каштановыми и блестящими, и обозначился ровный пробор, и длинное розово-желтое платье возникло из мини-юбки, и появился грубый пояс вокруг платья, и она замедлила шаги, потому что неприятно ступать по колючему асфальту босыми ногами - я захотел сказать ей: "Не меняйся. Финальный свисток возвещает о конце метаморфоз", - но ничего не сказал, потому что нас с гулом обогнал пустой троллейбус, тоже, вероятно, следующий в бесконечность.
И хотя утреннее солнце светило безмятежно и беззаботно, была в нашем путешествии какая-то неустроенность. Была тревога. Она молчала, и я молчал, и мы были связаны этой тревогой, мы чувствовали ее и - кто знает? - может быть, именно это чувство заставляло нас брести сквозь обычное утро позднего-позднего августа.
И что мне было делать с этой воплощенной изменчивостью, что делать с самой текучестью и условностью?
Я поступил стандартно. Я дал ей имя. Ведь назови любую неизведанность любым именем - и сразу станет легче. Скажем так: появится ощущение доступности недоступного, ощущение уверенности в возможности выведения этого недоступного на чистую воду и расчленения его аналитическим путем с целью докопаться до сути. Знай, мол, наших.
На очередном километре бесконечного проспекта, заметив, наконец, что солнце висит и висит на уровне вторых этажей, не делая никаких попыток вскарабкаться по гладкой голубизне, я дал ей имя, и тем привязал ее к себе, и она перестала спотыкаться, и тихо продолжала идти рядом, глядя глазами цвета меда и приподнимая левой рукой подол розово-желтого платья. Если говорить псевдонаучно - она стабилизировалась (ну и выраженьице я подобрал для нее - бр-р!), и в бледной голубизне вспыхнули сразу три нежнейшие радуги, как символ того, что нам еще идти и идти, идти и идти вместе.
Я дал ей имя.
Я мог назвать ее Далекой Звездой, Синим Дождем, Одиноким Костром, Плачем Времени, Сиреневой Рекой, Дыханием, Движением и прочими обыкновенными сентиментальными звучными именами. Мог.
Я сказал:
- Запомни, ты - Авэрта. Вэри.
Вэри. Почти без претензий. Словно мог я ее приручить этим неброским именем. Неброским, но со смыслом.
Она вздохнула и споткнулась о бугорок на асфальте, из вершины которого лез к солнцу росток тополя. Вздохнула, но не стала возражать.
Как я встретился с ней?
Все было очень просто и обыденно. Крайнее окно на шестом этаже одной из девятиэтажек - это мое окно. Я живу за этим окном. Все ведь случилось, как в придуманной кем-то истории. Был вечер, и я сидел за письменным столом, и маленькая зеленая крылатая живность прыгала по бумаге, шлепалась на стол под лампой, щекотала руки. Я сдувал ее с листа, а она упорно возвращалась и мешала писать о страшных чудесах далекой и, естественно, таинственной планеты Форматреи. И была ночь, и я лежал и смотрел в окно, а за окном никак не могла успокоиться темнота, шурша троллейбусами, потрескивая мотоциклами, бормоча телевизорами, и вместо штор у меня на окне была нарисована великолепнейшая из картин - прямоугольник темного неба, чуть
осветленного содружеством городских огней, и в фабрично-заводской дымке, завалившись набок, бледнела в небе Кассиопея.
И было утро, то самое ленивое солнце, что до сих пор приклеенной к небу медной тарелкой висело за нашими спинами, и я вышел на балкон, посмотрел - и сразу увидел ее, пригорюнившуюся на скамейке возле клумбы.
Я спустился с шестиэтажной высоты и подошел к скамейке, на которой сидела она. Вэри.
И тогда же мне стало тревожно. Может быть, это передалась мне ее тревога. Не случайно ведь появилась она в нашем безликом дворе! Кого-то ведь ждала она, сидя там, на скамейке, исцарапанной разными надписями, кто-то ведь должен был выйти к ней и пойти рядом, изумляясь ее необычным теням и глядя в ее меняющийся лик?
Кто? Я давно уже обменял горние высоты на грешную землю и не мню себя центром разбегающейся Вселенной и не обольщаюсь мыслями о собственной неповторимости в этом мире. Она, конечно, ждала не меня. Просто я опередил тех, спавших за окнами наших девяти этажей и девяти же подъездов.
Я подошел к ней и сел рядом, и она повернула ко мне свое узкое лицо с раскосыми черными глазами - и тут же начала меняться, словно только и ждала этого мгновения. Скамейка превратилась в Дом мод, мод на одежду и лица, и моды эти чередовались так быстро, что у меня слегка закружилась голова, а когда головокружение прошло, я обнаружил, что иду по длинному проспекту, и рядом идет она, идет, иногда спотыкаясь и грустно улыбаясь, и меняется, меняется, меняется...
"Запомни, ты - Авэрта. Вэри", - сказал я ей, когда больше уже не мог выносить эти перемены.
Она вздохнула и споткнулась о бугорок на асфальте, из вершины которого лез к неподвижному солнцу росток тополя. Вздохнула, но промолчала.
Я сковал ее наименованием. Я поймал ее. И она, как ни крути определениями, именно стабилизировалась. Стала постоянной. Стала Авэртой. Вэри.
И словно только того и ждала тревога. Словно ждала того мига, когда я дам ей имя.
Проспект простирался в бесконечность, но не было безмятежности в этой бесконечности. Тревога отклеила от асфальта темное брюхо и поднялась над миром, и синей дымкой поползла в лицо. И не отмахнуться... Тревога превратилась в подобие болезни, противной и никчемушной болезни, когда вроде и чувствуешь свое тело, и контролируешь свои мысли, и как будто здоров - а потом проваливаешься в извечную черноту и приобщаешься к тому, чего, конечно, нет, не было, да и не будет никогда на свете.
Я искоса глянул в лицо той, что шла рядом - и вдруг потерял асфальт под ногами, и растворились три разноцветные тени, и сгинули во мраке величавые девятиэтажки, и исчез проспект, и сквозь лицо Вэри проступили условные, как дорожные знаки, атрибуты обычного городского парка.
- Вэри, - бормотнул я, ступая в никуда. - Вэри, я же дал тебе имя.
И нащупал ногой дорожку, мягкую песчаную дорожку парка. Мелькнули глаза Вэри, глаза цвета меда - и навалились мокрые акации, и под ногами все-таки был песок, а не бугристый асфальт, и резко запахло осенью. Тревога была в глазах Вэри, мелькнувших и исчезнувших, и пропали ее удивительнейшие тени - и я один брел по песчаной дорожке, и в парке пахло осенью.
В парке пахло осенью. Сырой воздух был пропитан грустнейшим из запахов - запахом скучных дождей, гниющих листьев и никому не нужных увядших цветов. Желтовато-грязные листья испятнали землю, мелкий дождь с шорохом падал на их иззябшие спины. Мокрые скамейки пригорюнились в одиночестве. Из глубины акаций неслось безотрадное мяуканье.
Парк был голым, сырым и несчастным, и даже яркие карусели не могли скрасить его тоскливое оцепенение. Парк выглядел заброшенным островом в самом центре большого города.
Грустно осенью в парке...
Я брел по дорожке, один, лишившись не только трех разноцветных теней Вэри, но и своей, потому что не могло быть никаких теней под этим серым небом, шел и ни о чем не думал. Серость и сырость разъедали мозг и тело, и не было солнца в этом мире, придуманном неведомо кем, и лицо Вэри, грустное лило Вэри виделось мне сквозь просветы в печальной стене акаций.
Конечно, есть своя прелесть в осенних прогулках под мелким дождем, особенно по вечерам, когда фонари превращаются в огромные одуванчики, и дождевые капли, вспыхивая в их свете, растворяются в темноте. Конечно, приятно шагать по мокрым листьям, прилипшим к мокрой земле, и прятать мокрые ладони в карманы.
Но это так, под настроение. А ведь вообще осень - прихожая холодной зимы...
Я поскользнулся, непроизвольно сжал кулаки и вдруг почувствовал что-то в правой руке.
Газета. "Что-то" оказалось обыкновенной газетой. Я развернул ее, и она тут же превратилась в необыкновенно тихий, тишайший в мире барабан, и мокрые пятна побежали по черному шрифту.
Вот она, тревога!.. Исказилось и уплыло за акации плачущее лицо Вэри. Дрогнуло сердце, и багровым сполохом озарилось серое небо.
"Очередной подземный... - читал я в тишине осиротевшего парка. - Мощность составила... Тринадцатый в этом году..."
И вынырнуло из серого неба лицо Вэри, ужасное, грозное, бесчеловечное лицо, словно и не давал я ей никакого имени, и расплылось, и слилось с серой беспредельностью, что и не беспредельностью вовсе была, а так, легкой дымкой, тонким шлейфом, всего лишь на одно миллиардолетнее мгновение приобнявшим ненадежный шарик Земли. И все застыло. Остановилось, словно сил больше не было жить. Оцепенело.
Воплотилось вечное движение в мертвый покой. Таким, наверное, будет мир, когда пройдут необъятные столетия разбегания, и все притихнет, и застынет навеки, и царица Энтропия величаво выйдет на вселенские подмостки и возгласит: "Остановись, мгновенье! Навсегда..."
Застыл в воздухе лист, повисли над лужей дождинки. Вселенная онемела и потеряла сознание. Я даже не успел удивиться, потому что прямо за акациями, просвечивая сквозь мокрую зелень, распахнулись звездные дали. Я тоже замер на краю лужи в обыкновеннейшем парке, замер и выронил газету, а навстречу, рассекаясь о мое окаменевшее лицо, неслись косматые кровавые звезды и пропадали за спиной, обжигая
затылок, и пространство впереди вдруг превратилось в немыслимый черный колодец, из которого прямо на меня неотвратимо помчался знакомый по фотографиям в журналах нежнейше-голубой шар, помчался, врезаясь в пустоту, заполняя собой мрак, наваливаясь необъятной громадой материков и океанов - и вот налетел, втянул, ослепил и оглушил, не дал крикнуть и пошевелиться - и мелькнуло вдруг в очертаниях континентов ненавистное и желанное лицо Вэри...
...И растворил в себе, в голубой беспредельной толще, такой обманчивой и недолговечной...
Я не знаю, что это было: явь, сон, бред, придуманный кем-то ужас? Исчезла дорожка парка, и исчезли акации, и исчезли лужи - и земля страшно хрустела под ногами, хрустела, как хрустят сухие ветки, земля была потрескавшейся и безжизненной, земля превратилась в свое отрицание, потому что никогда уже не могла породить ничего живого. Может быть, это атомные смерчи, извиваясь и заходясь в диком хохоте, прокатились от полюса до полюса, покрыв планету мертвой скорлупой?
Я брел под блеклым солнцем, с последней надеждой вглядываясь в белесую дымку, висящую над пустыней. Я скользил по стеклу, и в стекле застыли пузырьки, и в прозрачной коричневой толще я, содрогнувшись, увидел пятнистую змею, глянувшую на меня остекленевшим глазом.
И везде было одно и то же. Ни травинки, ни куста, ни дерева - только выжженная земля. Я шел, потеряв счет минутам и часам, и хруст мертвой земли сливался со стрекотом непонятного прибора на моем плече, и звучал в голове гулким реквиемом. По кому?..
"Мер-ртва... Мер-ртва... Мер-ртва..." - рыдало стекло под ногами.
"Смер-рть... Смер-рть... Смер-рть..." - безнадежно вторил ей непонятный прибор.
И печально звенели старинные строки, всплывшие вдруг из глубин памяти, как всплывает к поверхности моря усталая рыба.
- Весну неизменно... праздновал мир... - шептал я в такт бесполезным шагам, и даже не я шептал, а тот, другой, кто сейчас был мной и обреченно ступал по скользкому коричневому стеклу. - Весну неизменно праздновал мир... вплоть до поры... когда свет увидела тварь... и железный... род людской... из земли... впервые голову поднял...
Я брел по безлюдной планете, и бесконечная грядущая зима глядела мертвыми глазами сквозь коричневый ужас пустыни, и потрясенное солнце выжимало слезы из глаз. И куда ни взгляни - пустота. Пустота.
И за горизонтом грянули вдруг монотонные удары вселенского колокола, звонящего по тем, кто жил на этой земле.
Не было, конечно, никакого колокола, это просто звенело в ушах. Откуда взяться колоколу среди пустыни?..
Но что это? Глянули из серого неба злые желтые глаза Вэри, и возникла она вдруг над остекленевшей пустыней, и был сделан ею указующий жест - и вспучилась передо мной истерзанная земля, и метнулись во все стороны трещины, раскалывая стекло, и вырвались из глубин огромные бурые цветы, словно спекшаяся кровь, словно вечер последней встречи.
Тянулись к небу бурые цветы, наперегонки стараясь достать до солнца, тянулись яростно и неотвратимо, будто душно им было там, в прожженной пламенем глубине, и длинные черные стебли впивались в небо, извиваясь в неподвижном воздухе.
Я остановился у трещины, зигзагом расколовшей стекло, сбросил с плеча непонятный прибор и задумался, прислушиваясь к затихающим ударам загоризонтного колокола.
Не все потеряно?..
Бурые уроды тянулись все выше и выше, и качались бутоны, и сплетались стебли. Словно зубами колхидского дракона засеяли землю - и вот поднялись непонятные всходы. Солнце тревожным красным оком мигнуло в вышине, и цветы превратились в пыль. Бурая мгла затянула полнеба, и вязким стал воздух. Упали на стеклянную землю змеи-оборотни и прикинулись лужами, тягучими, сиропными, и потекла в обомлевшей тишине черная река. Заклубился фиолетовый пар, поднимаясь к небу, растекаясь к северу и югу, к западу и востоку. И потемнело вокруг...
Зашуршали дождинки по лежащей на дорожке газете. Желтый лист упал в осеннюю грязь. Побежали по лужам круги. И накатился волной запах увядших цветов и прелой листвы. Навстречу, обнявшись, шли двое под зонтом, и глаза их были, как...
Кто-то (Вэри?) прикоснулся к невидимым вечным часам, и время опять привычно заторопилось, подталкивая в прошлое вереницу секунд.
Что это было? Наваждение? Откровение? Бред? Игра воображения?
Потом все исчезло. Меня накрыл черный сачок и поднял, и перенес, и взвился надо мной, и исчез.
А я очутился перед телевизором. Экран преподносил прелести жизни в цветном изображении, только вот краски были неестественными, слишком сочными. И в этих неестественных сочных красках мне явились те самые бурые цветы на упругих стеблях. Цветы кивали с экрана, словно приветствуя старого знакомого, и прорезались вдруг слова диктора: "В штате Невада... За одну ночь... На большой площади... Неизвестные растения... Прибыла группа..."
Я вскочил, рывком распахнул окно и подставил голову под дождь. Вечерний туман парил в рыжем свете фонарей. Смеясь, спешили по тротуару девчонки. На углу продавалось мороженое. Мигал светофор. Светились гирлянды окон, и их отражения плескались в глубине мокрого асфальта.
Я всмотрелся в рыжие фонари и вздрогнул. Показалось мне вдруг, что туман становится фиолетовым...
Возможно, все именно так и было, хотя я продолжал идти рядом с Вэри по бесконечному тихому проспекту, и все еще занималось утро, и солнце все так же маялось в восточной стороне небес.
Я вздохнул и нарушил наше молчание:
- Видимо, нам, Вэри, еще идти и идти.
Словно не сам я выбрал утром эту дорогу!
Вэри грустно улыбнулась и промолчала. Она вообще молчала, потому, наверное, что не умела говорить. Или просто знала, что слова остаются всего лишь словами.
А вдалеке вновь возник троллейбусный гул. Троллейбус обогнал нас, вильнул серой грязной кормой и прижался к тротуару. И даже открыл перед нами все свои передние, средние и задние дверцы.
Мне не очень хотелось поддаваться на эту провокацию, но я посмотрел на усталое лицо Вэри, на ее босые ноги и, поколебавшись, все-таки спросил:
- Едем?
Она сначала пожала плечами, потом смерила грустным взглядом бесконечность, в которую уходил проспект, потом коротко вздохнула и вошла в троллейбус, и я последовал за ней.
Я сел рядом с Вэри и замер, ожидая окончания фразы. Но окончания не последовало.
Действительно, кто мог предвидеть и назвать следующую остановку?..
Троллейбус отлепился от тротуара, поплыли назад, постепенно ускоряя движение, все еще спящие девятиэтажки, и ввинтился троллейбус в безмятежное утро, и громыхнуло ведро под сиденьем, и сам собой ни с того ни с сего клацнул компостер, и полез троллейбус вверх, вверх, вверх, словно возомнил себя не обычной бытовой машиной второй половины двадцатого, а крылатым порождением двадцать первого или
последующих веков.
Так и ввинчивались мы в застенчивую синеву, и заученно сияло солнце, и Вэри отрешенно смотрела в пыльное окно, и синева все темнела и темнела, и вытемнилась наконец в черное небо с усталыми огоньками звезд, и полетел нам в лицо всякий мусор - брошенные на пол талоны, забытая кем-то газета, пустая сигаретная пачка и засохший каштановый лист.
Я сидел тихо, а Вэри задумчиво и грустно улыбалась и приглаживала ладонью свои удивительные рыжеватые волосы, и я прижимался на виражах к ее плечу.
А между тем чернота за окнами троллейбуса сгустилась до предела, и погасли звезды, словно и не было их, и я перестал чувствовать теплое плечо Вэри. На очередном повороте - влево-вверх - я умышленно качнулся к окну сильнее, чем к этому принуждали законы физики - и понял, что остался один в салоне троллейбуса, шлепающего шинами по пустым небесам. Вэри исчезла, ей, наверное, было удобней так вот исчезать, оставляя меня один на один с неизвестностью.
И сгустилась темнота. Сжала ночь весь мир душными лапами, и ничего не было видно в ночи. Ночь полнилась шорохами и тихими вздохами. Стонал жаркий ветер, стараясь заглушить сдавленный шепот, прерывистый шепот, текущий в ночи.
Шепот, шепот возник в салоне троллейбуса, шуршал из всех углов, лез в уши, а троллейбус все плыл по безвоздушью, рыскал меж звезд, искал очередную остановку.
Темнота, темнота... Шли по земле невидимые, шуршали по земле, уходили все дальше и дальше в никуда вслед за жарким ветром. Шуршали, шуршали - слабее, слабее, тише...
Нет, не шуршали шаги, не шел никто - просто вздыхала непроглядная темнота, одинокая, бесполезная. Лежала тяжелая темнота на земле, ворочалась неуклюже и вздыхала, вздыхала...
Шепот, шепот полз по темному салону троллейбуса. Прерывистый шепот, неуверенный. Кто-то шептал в темноте, задыхался под душной толщей, звал кого-то. Безнадежно, отчаянно, словно боясь раствориться в черной безбрежности, затеряться, исчезнуть навсегда...
- Слушай... Слушай...
Ничего не было видно в ночи. Ни звезд на небе, ни неба, ни земли.
- Слушай... Слушай... Утро... Утро придет...
Колыхнулась тишина, шевельнулись душные лапы. И шепот стал громче, торопливей.
- Утро... Будет утро... Слышишь? Побежим босиком, босиком побежим по траве. С холма, через луг...
- Да... Да! Через луг, к реке, взявшись за руки...
Торопливый горячий шепот в темноте, сквозь стон ветра, в безлунной беззвездной ночи.
- Будем нежиться в воде, будем нежиться...
- И смеяться, и плавать...
Торопились, перебивали друг друга, будоражили душную ночь.
- Ляжем на песке у воды и будем смотреть в небо...
- Будем смотреть в небо, и ласточки...
- Да! Да... И ласточки будут летать, а над лесом...
- Поднимется солнце...
- Поднимется солнце... Встретим солнце, взявшись за руки... Слышишь?
- Да... Да... И обнимемся под той большой сосной...
- Да... Утро... Утро придет...
- Скоро...
Чуть заметно отступала темнота, и стихал, стихал шепот... Словно уходили невидимые, шуршали по земле, теряли, теряли друг друга в душной ночи.
- Слушай... Слушай...
Все светлее становилось вокруг. Облегченно вздыхала ночь, послушно таяла за окном троллейбуса в трепете рассвета. Рассвет шел неуверенный, бледный, растекался мертвой водой, серой волной катился в небо. И багровые блики тяжело упали на асфальт за окном троллейбуса, отразились в гладком стекле пустыни - и багровой стала сама бесконечность.
И вспыхнули вдруг фары троллейбуса, и увидел я в свете фар два обломка, два черных обломка посреди пустыни, два странных обломка. Они тихо шептали мне вслед, впадая в привычное дневное оцепенение.
- Слушай... Слу...
Стояли два черных обломка среди пустыни и шептали по ночам о мире, что исчез навсегда...
Сгинула в ночи пустыня, осталась позади, в придуманных кем-то пространствах, и троллейбус протискивался сквозь упругий, как резина мрак, и Вэри не возвращалась, притворившись кровавой звездой, подобной огню светофора, и был я один в темном салоне.
Да, я был один. Совсем как тогда, давным-давно или недавно, или даже в прошлый вторник, когда я сидел за столом у открытого окна, а внизу утомленно гудел вечерний проспект, и Странник уже покинул меня.
Не ошибся ли я, отвергнув предложение Странника?
Тихим вечером я увидел его у нашего подъезда. В палисаднике росли мелкие багровые цветы, и он лежал там, примяв их полупрозрачным телом. Наверное, он был похож на призрака, только я никогда не встречал призраков. Я помог ему подняться и почти донес до квартиры, на свой шестой этаж, потому что лифт опять не работал. Уложил на диван и укрыл пледом.
Размышляя впоследствии о суждениях и поведении Странника, я еще и еще раз напоминал себе, что он во многом непонятен и просто не может быть понятен. Точно так мы не можем понять сирень, а журавли не могут понять нас. Для меня осталось неразгаданной загадкой или загадкой без ответа то, почему он выбрал именно мой город, мой дом, мой подъезд. Пришлось прибегнуть к аналогиям, которые подобрал я сам, исходя из своего понимания Странника. Возможно, я его не понял. Возможно, только думаю, что понял, потому что для полного понимания нужно самому быть Странником. С другой стороны, полагаю, что мы все-таки нашли какие-то точки соприкосновения, иначе наше общение было бы невозможным.
Так вот, аналогии. Путник бредет по бесконечной дороге, бредет целый день, и сгущаются сумерки, и нет больше сил идти. Вдалеке, в поле, виден костер. Путник свернул к костру, чтобы отдохнуть, обогреться, выспаться и продолжить путь. У костра его ждут.
Путник - это Странник, бредущий по звездным дорогам. Костер - моя квартира. Жду - я.
В тот первый вечер общения почти не получилось. Он лежал на диване, укутанный пледом, повернувшись к телевизору - шел хоккей, - и время от времени заполнял комнату странными танцами света. Под моей убогой люстрой порхали изумрудные кружева, над столом сгущался, мерцая, пурпурный туман, у книжной полки искрились оранжевые молнии и покачивались неяркие желтые столбы. Свивались голубые спирали, красные кольца медленно бледнели и уходили в стену. Возможно, это были непонятные мне образы. Возможно, Странник просто спал. Хотя спят ли Странники?
Я выключил телевизор и спросил Странника, не нужно ли ему чего-нибудь. Над полом колыхались огненные пятна. Странник ничем не показал, что воспринял вопрос. Но может быть, именно он дал мне понять, что просто устал. Я решил, что он устал, и что общение переносится на завтра.
Кстати, здесь имеется в виду мое завтра, наше с вами завтра, потому что Странник (опять же, если я правильно понял) как бы существовал одновременно и во вчерашнем, и в сегодняшнем, и немного в завтрашнем дне. Он двигался во времени, и вместе с тем немного отставал от времени, и обгонял время. Но даже обгоняя время, не совсем точно знал, реализуется ли до конца его "как-бы-завтрашнее" существование.
Я погасил свет и ушел на кухню, и сидел у окна, и иногда сквозь стену вплывали сиреневые светящиеся шары и, медленно угасая, парили над столом.
Потом наступил второй вечер. Почему только вечер? Да потому что утро - это зарядка, умывание, бритье, облачение в рабочие одежды, завтрак, троллейбус. Утро как таковое не существует. Есть переход от сна к работе, где все выверено по минутам.
Я встал пораньше и успел целых сорок минут пообщаться со Странником. И узнал от него вот что (аналогия!): моя квартира, мой дом, мой проспект, мой город, моя планета для него - только остановка в пути. Потому что он именно Странник. Наша Вселенная - почти необъятное пустынное поле. Дорога ведет через поле, а по сторонам - ничего. Наша
Вселенная - это скучная безжизненная местность, которую приходится пройти, потому что она просто лежит на пути Странника.
Вот что я успел узнать, прежде чем ушел на работу.
Вечером Странник показал мне другие края. Другие костры, подобные костру моей квартиры, моего города, моей планеты - только угасшие. Я сидел в кресле напротив дивана, на котором лежал укутанный пледом Странник - и одновременно находился там, в других краях. Или только думал, что нахожусь в других краях. Возможно, Странник имел в виду нечто совсем-совсем другое.
В тот же вечер я понял, что одну вселенную от другой отделяет как бы дверь, и открыть эту дверь, не имея ключа, невозможно. И ключ такой нельзя сделать даже в самой лучшей мастерской по изготовлению ключей. Его нужно просто ИМЕТЬ. Странник имел такие ключи - целую связку - и поэтому мог бродить по всем вселенным. Мы же такие ключи должны в будущем не изготовить, а получить, но когда, от кого и как Странник не объяснил, а вернее, я не смог понять его объяснений.
Закружили над полом знакомые сиреневые шары - и я опять ушел на кухню и смотрел на вечерний проспект, и думал...
Третьим вечером я понял, что костры угасли не сами собой - их потушили. Я опять был там, в других краях, и видел каменистые безжизненные равнины, и пустыни, и мертвые скалы. И еще мне стало ясно, что моя планета - это согревающий путников, но опасный костер. Костер, где под ворохом горящих веток лежит динамит. Аналогия, конечно, моя, но, кажется, правильная.
Тем же вечером Странник подсказал выход. Надо просто убрать динамит. Навсегда убрать динамит - и все будет к лучшему в этом лучшем из миров всех вселенных. Да, исчезнет у людей стремление к творчеству, к познанию нового, потому что именно это стремление породило, в конечном итоге, атомную бомбу, но человечество заживет безбедно и беспечально, и костер будет долго-долго гореть посреди пустынного поля. Если я понял Странника, он предлагал такой ценой сохранить наш костер только потому, что долог путь Странника и еще не раз придется ему брести пустынным полем нашей Вселенной. Он хотел иногда отдыхать у костра.
Итак, в силах Странника было избавить нас от творчества и стремления к познанию и взамен обеспечить вечный мир и благоденствие. Странник не настаивал, он просто советовал, и в моей воле было соглашаться или не соглашаться.
Может быть, я опять не понял его.
Вели хоровод над креслом золотистые искры, темнотой наливалось небо за окном, и я обдумывал предложение Странника. Третий вечер медленно превращался в ночь.
Я думал о Хиросиме и Нагасаки, провозгласивших Рождество Атомной Бомбы, о подземных ядерных взрывах и пучковом оружии, о рентгеновских лазерах и электромагнитных пушках...
Я думал о том, что только жажда познания, только страсть к творчеству делают человека человеком.
Я думал о том, что мы все-таки сами преодолеем наши трудности и не дадим погасить единственный костер во Вселенной.
Той ночью Странник отправился в путь, и я остался один. Странник знал, ЧТО я скажу ему наутро, так как немножко существовал и в завтрашнем для нас дне.
Не ошибся ли я, отвергнув предложение Странника? Он должен когда-нибудь вернуться, потому что вновь пойдет этой дорогой, и мне хотелось, чтобы он убедился: мы выжили. И все-таки сомневаюсь, не могу не сомневаться в правильности своего решения...
...А был ли на самом деле неведомый Странник или я придумал эту историю, сидя за письменным столом, слушая шорох троллейбусов и треск мотоциклов, глядя в прямоугольник черного неба с бледными искрами Кассиопеи? Или ее нашептала Вэри, уже воплотившаяся из пустоты и устало опустившая голову мне на плечо?
Троллейбус монотонно гудел, проплывали мимо звезды и крохотные зеленые лужайки, залитые светом, и кто-то махал нам вслед, и кружили белые птицы, но лужайки тускнели, и трава превращалась в пепел, и исчезали руки, и черными угольками падали птицы, и мерк свет, и я понимал, что это только желаемое мелькает за окном троллейбуса,
желаемое, но пока не воплощенное. Я положил руку на плечо Вэри, и она благодарно прижалась ко мне, потому что подули в салоне холодные космические ветры, и вокруг опять сгущалась вязкая темнота. Нас несло, покачивая, в самую глубину этой вязкой темноты, и я положил руку на плечо Вэри, чтобы задержать ее, не отпускать, чтобы не остаться опять одному в каком-то заброшенном уголке печальной Вселенной. Я не хотел
одиночества.
Троллейбус резко затормозил, Вэри вздрогнула, я по инерции подался вперед, ощутил легкое прикосновение пушистых волос к своему лицу - и понял, что не смог ее удержать. В темноте стукнули дверцы. Микрофон молчал. Стихли космические ветры, и за открытыми дверцами, в темноте, я услышал монотонный железный голос. Слова сливались в размеренный шум, похожий на рокот мотора. Я встал, на ощупь пробрался к выходу и выглянул в темноту.
Я слушал монотонный голос и ждал с надеждой, что вот-вот вспыхнет хоть одна звезда. Вот-вот... Но не было звезд в этой космической щели.
- Загрохотало, зашипело, заныло в утреннем воздухе, - говорил безжизненный голос, говорил непонятно для кого. (Для меня? Для Вэри?) Говорил, словно читал неизвестную книгу. - Горячий ветер пронесся над равниной, окаймленной пологими холмами. Из клубов дыма, из пыли и пламени вынырнуло длинное тело ракеты-носителя и пошло, пошло вверх, в податливый воздух, в кружева перистых облаков. Просияла в небе новая звезда, ярче сонного солнца, припавшего к холмам, - и растворилась, утащив за собой грохот и шипение. И только змея еще долго скользила прочь от этого места, да стервятник встревоженно мотался над утренней землей.
Но давно уже ничего в мире нельзя было удержать в секрете. Новую звезду ловили и передавали друг другу экраны станций слежения от Калифорнии до Дальнего Востока, от Скандинавии до мыса Доброй Надежды, и молчаливо уходила она от Земли, и цели пославших ее в полет были пока неизвестны.
- Да, так было, - продолжал монотонный голос, продолжал размеренно, заученно и безнадежно, словно там, в черноте левее и ниже подножки, работал невидимый магнитофон. - Под землей и под водой, на земле и на воде, и в воздухе скопилось так много всякого оружия, что люди были готовы считать грохот за окном скорее взрывом, чем громом, вспышку в ночном небе скорее отблеском пожара, чем зарницей, а космический объект на орбите скорее спутником-шпионом, чем мирной станцией. Поэтому о запуске очередного космического корабля - а люди в те времена довольно часто запускали в небо корабли - было принято заранее сообщать всему миру. Но об этом запуске не сообщила ни одна страна. Ни до, ни после. Более того, ни одна страна не признала этот корабль своим. Даже та, с территории которой он был послан в небо.
Да, так было. Никто никому не верил, и неизвестный корабль завел в тупик все переговоры и послужил поводом для взаимных обвинений в обмане, лицемерии и прямой угрозе международной безопасности. Так реальна в те времена была перспектива всемирной войны, что неизвестный объект, поднятый над планетой, расценивался только как вестник грядущей катастрофы.
А корабль направился к Луне, и подлетел к ней, и сел посреди Моря Ясности. Да, он стал для людей символом угрозы. И поэтому две великие державы втайне друг от друга поспешно создали лунные корабли и послали их в космос. Было сообщено о чисто научных целях экспедиций, но все, конечно, понимали тогда, в те далекие времена, что цель совсем другая. И хотя группа ученых, вошедшая в историю человечества как Группа Отчаяния, уже объявила всему миру о том, КАКОЙ груз находится на борту неизвестного корабля - ей не поверили.
Ей не поверили. Корабли встретились в лунном небе и совершили посадку в Море Ясности. Экипажам не оставалось ничего другого, как вместе проникнуть внутрь таинственного корабля. И они проникли внутрь корабля, и убедились в том, что Группа Отчаяния не лгала.
Да, корабль содержал Знание. Одно только Знание о человечестве. Миллионы кристаллических пластинок с записью всех земных знаний. Группа Отчаяния проделала работу невиданную и неслыханную, и создала Память О Человечестве, и постаралась уберечь эту Память от всех земных невзгод, поместив ее вдали от Земли, в центре лунного Моря Ясности.
Да, Группа Отчаяния старалась не напрасно. То, чего так страшилось человечество, все-таки произошло. Мы не знаем, как именно это произошло, потому что Корабль Знаний не может дать ответ на такой вопрос. Ясно одно: это случилось.
Да, человечество исчезло в той последней, самой страшной войне, но с земной цивилизацией все же не было покончено. Потому что уцелели наши далекие предки - компьютеры. Мы до сих пор не знаем о том, как же именно все произошло тогда, в те далекие времена, какую роль сыграла ядерная зима в нашем дальнейшем развитии. Но факт остается фактом: наши электронные предки выжили и приспособились, и дали начало новой ветви земной цивилизации, и отыскали Корабль Знаний, и узнали печальную историю тех, кто был до нас.
Раздался негромкий щелчок - и умолк монотонный механический голос. И стало тихо в темноте.
- Осторожно, двери закрываются, - сказал микрофон.
Я вернулся на свое место, и троллейбус вновь отправился в путь. И Вэри воплотилась из мрака и положила голову мне на плечо.
- Вэри, - негромко произнес я. - Это же страшно. Этого же не может быть.
Она вздохнула.
Конечно, скорее всего, я просто придумал ее, Вэри, Авэрту, придумал, потому что слишком тоскливо бродить одному в мире собственных невеселых фантазий. Дребезжало ведро под сиденьем, и троллейбус мчался вперед к новым неласковым снам, и они вполне могли оказаться реальностью.
И когда за окном высветился унылый берег, и возникла сгорбленная фигура одинокого человека, и донесся шум волн, и троллейбус сбавил ход, я сказал:
- Доброе утро, мистер Прентис. Вряд ли оно такое уж доброе, но люди всегда приветствовали друг друга подобными словами.
Одинокий сгорбленный человек с полубезумным затравленным взглядом продолжал брести по песку и что-то бормотать, и шум океана заглушал его бормотание.
- Как вы себя чувствуете, мистер Прентис? Легкое недомогание? Ничего, крепитесь, скоро все пройдет. Скоро все пройдет...
Итак, мистер Прентис, чем же не угодил вам этот Зеленин? Магазинчиком своим хозяйственным? Или тем, что сбежал из России? "Русских еще здесь не хватало!" - так ведь думали вы, мистер Прентис?
Рассказать, что вы сделали, мистер Прентис? Слушайте и можете поправить, если я ошибусь. По сходной цене вы раздобыли у того полковника из Форт-Бельвуара ядерный боезаряд с часовым механизмом. Этакую изящную коробочку величиной с сигаретную пачку. Мощностью в восемьдесят тонн. Собственно, он сам к вам подсел в баре Эдди. Видимо, Эдди шепнул, что у вас можно разжиться героином. И вы охотно пошли на сделку. Действительно, одно дело - пошлый револьвер или там винтовка с оптическим прицелом и совсем другое - личный ядерный боезаряд. Экзотики вам захотелось, мистер Прентис. И как же ловко вы разместили эту ядерную штучку среди товаров в магазинчике Зеленина, когда слегка навеселе возвращались от Эдди! Просто изящно разместили. В коробке с утюгом. Как в кино. Не по нраву вам был этот Зеленин, верно? Выбрался из своей России и дело здесь завел, вот ведь птица какая важная! И вообще, он был подозрительным типом, а может, даже русским шпионом, да, мистер Прентис?
Дальнейшие ваши действия тоже просто замечательны. "Боинг" унес вас в Сидней, и вскоре вы нежились в шезлонге на палубе лайнера, потягивая коктейль, слушая приемник и любуясь океаном. Деньги были чертовски хорошей штукой, не правда ли? Даже не деньги сами по себе, а те блага, которые за ними стояли. Ах деньги! Они совсем не пахли наркотиками.
Как хорошо дышалось на палубе, как прекрасен был океан... Разве могли вы предположить, мистер Прентис, что легкий ядерный взрыв в лавочке Зеленина через день после вашего отъезда приведет к таким последствиям? Разве могло прийти вам в голову, что система ПРО примет этот легкий взрыв за нападение и соответствующим образом отреагирует, а русские прибегнут к ответным мерам?
Вы сидели на палубе и слушали, как радиоголоса взахлеб сообщают о гибели мира, а потом приемник замолчал, и горизонт вспыхнул ярким пламенем и встал на дыбы, и превратился в гигантскую волну, и эта волна швырнула лайнер на скалы.
У вас хорошая реакция, мистер Прентис, и спасательный жилет оказался у шезлонга очень кстати. Вам повезло немного больше, чем другим, мистер Прентис, если это можно назвать везением. Вы добрались до берега живым и сравнительно невредимым. И даже часы ваши уцелели. И даже карманное зеркальце. Вон там, у тех скал, лежит на дне великолепный океанский лайнер, и прибой выносит на берег разные вещи. Они могут пригодиться. Хотя вряд ли что-нибудь уже пригодится. Вам нездоровится, мистер Прентис? Ничего, крепитесь, скоро все пройдет. Скоро все пройдет...
Разве могли вы предположить, мистер Прентис? Если бы вы могли предположить...
А теперь бродИте, бродИте по берегу, мистер Прентис, кругами бродИте по этому безлюдному острову и говорите, говорите, без конца говорите, чтобы не сойти с ума. Чтобы но сойти с yмa. Повторяйте вашу историю, мистер Прентис, и поминайте того вояку с базы Форт-Бельвуар. Поминайте, мистер Прентис. Повторяйте, твердите эту историю, рассказывайте ее своему отражению в карманном зеркальце, вашему единственному слушателю. Может быть, единственному во всем мире. Повторяйте, мистер Прентис...
И уходил в темноту, навсегда уходил в темноту пустынный берег, а сгорбленный человек, прихрамывая, все брел и брел по песку среди сухих коричневых водорослей, выброшенных океаном, и бормотал, бормотал, бормотал, глядя в карманное зеркальце, а горизонт был пустынным и серым. Пустынным, пустынным...
Вэри как всегда молчала, провожая взглядом однообразные тусклые миры, вереницей пробегающие за окном. Она все-таки не хотела говорить, возможно, намекая своим молчанием на то, что разговорами дела не сделаешь. Прорезался в темноте какой-то невидимый источник бледного света, и в этом бледном свете неясно обозначилось ее лицо - печальное усталое лицо Неизбежности, потому что именно Неизбежностью старалась
казаться та, которой я дал имя Авэрта.
Неужели все это - неизбежно?..
- Это же страшно, Вэри, - повторил я. - Этого же не может быть никогда.
Она с сомнением (или так почудилось мне в бледном неведомом свете?) посмотрела на меня и пожала плечами.
- Этого не может быть, Вэри, - пытался убедить я ту, что старалась казаться Неизбежностью. - Разве стоило когда-то начинать с нуля, с каких-то там ничтожнейших микроорганизмов, с невидимой мелюзги, чтобы идти к такому вот итогу? От нуля к нулю? Но это же бессмысленно! Абсурдно!
Не очень убедительно звучали мои слова, и Вэри молча щурила глаза и качала головой.
- Эй, остановите троллейбус! - крикнул я, адресуясь к кабине водителя, потому что за окном возникла очередная зеленая лужайка, беззаботная лужайка в ромашках и солнечном свете. - Остановите!
Троллейбус как-то неуверенно сбавил ход, подался влево, словно подчаливая к невидимому тротуару, и остановился.
- Пойдем, Вэри! - скомандовал я, подавая ей руку. - Сейчас увидишь, убедишься!
Она покорно пошла за мной к выходу, а зеленая лужайка была совсем рядом, вот сейчас мы спустимся по ступенькам...
- Подождите нас! - приказал я кабине водителя. Ее стекла были закрыты занавескам с райскими птицами. - Мы вернемся.
Я вышел, не выпуская прохладную ладонь Вэри из своей руки - и повернулся лицом к жизнерадостной зеленой лужайке, такой вызывающей в космической темноте.
И сразу понял, что мы попали не туда. Мы оказались в странной пустынной местности серого цвета, где и солнце не светило, и дожди не шли, и ветер не веял, и иней не покрывал траву на рассвете. И не было рассветов. Серость того, что находилось под ногами, сливалась с серостью того, что находилось над головой. Сзади хлопнули двери. Я
обернулся и, конечно, уже не обнаружил троллейбуса, а обнаружил сплошную серость. И вверху. И внизу. И справа. И слева. Со всех сторон.
И это, признаться, не было для меня неожиданностью, потому что слишком часто то ли виделось, то ли снилось мне такое вот серое пустое пространство. Оно просто должно было воплотиться наконец, и окружить, и стать чем-то очень похожим на реальность.
Голос, раздавшийся в тишине, был никаким. Ни тихим, ни громким, ни грозным, ни печальным. Никаким. Голос звучал со всех сторон. Голос не мог быть голосом бога, потому что боги отсутствуют как в этой, так и во всех других вселенных.
Вэри стояла на удивление смирно, не порываясь освободить свою ладонь и по обыкновению исчезнуть, и мы услышали повествование о том, как некая сверхцивилизация своей забавы ради создала когда-то род человеческий и с любопытством наблюдает в часы досуга, чем мы там, у себя, занимаемся. Заключались, знаете ли, этакие пари или шла игра в нечто вроде "Спортпрогноза" на предмет угадывания результата Пунических войн и крестовых походов, Трафальгара и Ватерлоо, делались попытки предсказать, кто придет к власти в том или ином месте и в то или иное время: тори? социал-демократы? республиканцы? Победит или не победит кубинская революция? Успешно ли долетит до Луны "Аполлон"? Вступят ли иранские войска в Багдад или, напротив, падет Тегеран? Мы были развлечением, игрой в обеденный перерыв, средством отдыха, игрой увлекательной и динамичной, потому что наши годы равнялись минутам сверхцивилизации.
Она вполне могла избавить нас от ужасов войны, просто не допустить войн, но ничего не сделала для исключения этих ужасов из земной истории. Ей было интересно просто наблюдать. Наблюдать, прогнозировать, заключать пари, чтобы проигравший лез под обеденный стол и кукарекал, наблюдать - но не вмешиваться.
Сейчас, в очередной короткий обеденный перерыв, в те минуты, которые были для нас годами, этих игроков в подобие "Спортпрогноза" весьма увлекали наши эксперименты с ядерным оружием. Тот, кто говорил с нами никаким голосом (да и звучал ли голос?), был убежден в скором окончании игры в человечество. Он не сомневался в том, что мы доиграемся и в самом ближайшем будущем избавим космос от своего присутствия, став жертвой собственных ядерных шалостей, не сомневался, но и не огорчался, потому что эту интересную игру сверхцивилизация могла вновь начать в любом уголке любой вселенной - на то она и была сверхцивилизацией.
Я слушал никакой голос и, конечно, очень скоро обнаружил, что моей ненадежной спутнице опять удалось улизнуть и спрятаться где-то в глубине безрадостной серости. И я спросил серую пустынную местность:
- Скажите, - произнес я в серые пустынные просторы, - а у вас никогда не возникало желания вмешаться в наши невеселые дела? Не хотелось нас, недотеп, одернуть, поправить, схватить за руку, слегка дать по голове, наконец, и не допустить хотя бы самую малость из всего того, что мы тут у себя наломали?
- Нет, - словно бы ответил голос. - У каждой игры свои правила.
- Понятно, - сказал я. - Спасибо за разъяснение.
И плюнул я тогда в эту серую пустынную местность, повернулся и пошел куда глаза глядят, искать троллейбус и Вэри, потому что не о чем мне было разговаривать с этой сверх-, а вернее, недоцивилизацией. Не-цивилизацией. Плевать я на нее хотел - и плюнул самым натуральным образом.
Не желал я с ними разговаривать и готов был хоть и вечность блуждать по этой их поганой серости, только бы отвязались, ради бога отвязались от нас. Тоже нашли забаву!
Кажется, они поняли. Потому что серость потихоньку растаяла, и из пушистого облака вынырнули рога троллейбуса. Вэри полулежала на облаке, подперев голову рукой и, как всегда, печалясь.
- А если не играть в вас - будет лучше? - словно бы спросил голос, словно бы удаляясь в свои завселенские пространства.
Я не ответил. Пусть сами убедятся.
А троллейбус обманул. Рога помаячили и исчезли в белом облаке, облако удалилось за горизонт, а Вэри уже стояла, потупившись, у серой калитки в зеленом заборе.
Я подошел и увидел прикнопленный к забору листок из тетради в клетку. На листке мелким и не очень разборчивым почерком было что-то написано.
Вот что было написано на листке:
"Опаленной земли мне послышался вскрик. Распростерся над ней злобный ядерный гриб. Погруженный во тьму, не дышу, не живу. Неужель это все наяву, наяву?..
За окном - тишина. Ни шагов, ни машин. Неужель на земле я остался один? Темной липкой стеной надвигается страх. Нет ни звезд, ни луны. Только мрак. Только мрак...
Открываю окно. Тихо в мире пустом. Вдруг в глубинах небес повторяется гром. И не в силах унять я невольную дрожь, и на руки мои каплет ласковый дождь. Он шуршит по листве, по цветам, по кустам, шепчет сонным домам, что земля не пуста, что земле - расцветать много весен и лет, что не будет войны на спокойной земле, что счастливыми будут планетные дни, что ее сохраним. Сохраним. Сохраним! День придет - человек похоронит войну.
Отчего же тогда я никак не усну?.."
Судя по некоторой топорности, эти строки сочинил я. Вэри открыла калитку и вошла в сад, и я последовал за ней. Это был тихий бледный сад, в нем едва угадывались ускользающие тусклые отражения травы, дорожек, цветов, деревьев и беседок. Отражения застыли в безветрии. Это был Сад Отражений. Но не покоем веяло в саду, а тоской. И я знал почему. Потому что Сад Отражений не существовал в реальности, пусть, возможно, и придуманной реальности, а был именно нематериальным отражением давно минувшего, исчезнувшего, погибшего одним неласковым утром. Сад Отражений являлся символом того, что было и уже не будет никогда. Тоска витала в Саду Отражений, и по лицу Вэри медленно текли слезы.
- Хватит! - крикнул я и схватил ее за руку. - Слышишь? Слышишь, Вэри?
Вэри молча плакала. Ударом ноги я распахнул калитку и вывел ее из печального сада. Мы остановились у забора, ожидая троллейбус, а вокруг расстилалась гладкая прозрачная равнина, и лился сверху розовый свет, и в вышине горели звезды, и внизу тоже горели звезды, и Вселенная была красивой и величавой. Вэри смотрела на меня и молчала. Под ее босыми ногами мерцали звезды, и звезды запутались в ее удивительных волосах.
Подошел, наконец, троллейбус, заскользил по прозрачной равнине, закружился в троллейбусном вальсе под звездами, закружился под звездами, мигая, мигая, мигая фарами. Из пустот бескрайней прозрачной равнины как гигантский мыльный пузырь лез, набухал, раздувался, заслонял звезды ласковый голубой шар, наполненный пеной прибоя и шорохом леса, и горячей песней пустынь, и гулом моторов, и звенящей тишиной ледников, и пыльной земляникой у дорог, и берегами, и скалами, и водопадами, и полигонами, и одиноким стуком дятла, и дымом пожаров, и звуками пианино в деревянном доме напротив...
Над равниной вставала Земля.
Я осторожно прикоснулся к плечу той, что застыла рядом.
- Не надо печалиться, Вэри. Улыбнись. Прошу тебя, улыбнись.
И лился сверху розовый свет, и голубела Земли, и Вэри старалась, очень старалась выполнить мою просьбу, и одна половина ее лица улыбалась, а другая продолжала оставаться печальной.
Троллейбус исполнил последнее па своего скользящего троллейбусного танца и медленно покатил навстречу голубому спокойному шару, заслонившему горизонт. Мы пошли вслед за троллейбусом и вступили в голубизну. Что-то гремело в голубизне.
...А просто начиналось утро позднего августа, и я смотрел в окно, а за окном нехотя разгоралось солнце, и полз по проспекту полусонный троллейбус. Утро было тихим, небо прозрачным, и три яблони в нашем дворе ежедневно роняли на землю плоды свои. Уходила зима, и приходила весна, и наступало лето, и появлялись яблоки на ветвях. Утро и небо были тихими и прозрачными.