Через полтора года после того, как мне удалось с некоторой задержкой прорваться из Могилева, я для чего-то прибыл в Москву. Для чего-то. Конечно, я прибыл туда по делу. Но не только. Или даже - не столько.
Старая столица. Первопрестольная. Белокаменная. По крайней мере, она никогда не меняла своего имени, в отличие от бедняги Питера. Хотя, и в ней, бывало, буйствовали то стрельцы, то французы, то сами Иваны Грозные.
В Москве жили еще некоторые из моих старых друзей, и жила еще одна девушка, которую, я до сих пор не мог понять, любил ли я на самом деле, или нет. Но вдруг мне очень захотелось увезти ее с собой, если, конечно, она согласится. Во время войны - настоящей войны, с врагом по ту сторону границ, она была сестрой милосердия, и познакомились мы с ней в госпитале, куда как-то угодил один мой приятель. Знакомство наше началось с довольно недружелюбного спора о том, что следует делать с его раной. Сам я не имел никакого отношения к медицине, но после плодотворного общения в детстве с отцом - земским врачом, искренне полагал, что разбираюсь в этой области лучше всех. Без ложной скромности могу добавить, что не раз так оно и было, но, разумеется, касалось это обычно банальных случаев, что не редкость для любого добросовестного дилетанта, если поставить его рядом с насмерть придавленным рутиной специалистом.
Потом я заходил как-то поспорить еще, а то и помочь. Вот так мы и... подружились, наверное. Все-таки, я уверен, что не был влюблен. Да и ей бы не с чего. Но рядом нам было интересно, тепло и весело.
Я немного изменил внешность. Сбрил усы, одет был исключительно в гражданское, только маленький "бульдог" оттягивал карман, и верный наган покоился в саквояже, в особом отделении под подкладкой.
Москва изменилась, как и все на свете, стала грязней, шумней и одичалей, как одна большая захламленная подворотня. В какой-то степени, пожалуй, тут и впрямь ощущалась какая-то шальная свобода, подумалось мне, когда я пробирался по Арбату в разношерстной толпе сомнительных и подозрительных личностей всех мастей, которые теперь составляли местный колорит. Я и сам смахивал на какого-то авантюриста, так что, ко мне никто не цеплялся, несмотря на мой вполне приличный вид, в какой-то степени, с пониманием принимая "за своего". Вот что значит ловить рыбку в мутной воде, - осознал я. - Никого не заботит, бегают ли у тебя глаза и насколько у тебя бандитская физиономия. Можно делать, что хочешь, причем, в открытую, и чем наглей и веселее, тем большее вызовешь восхищение. Что-то в этом, конечно, было, но это была отчаянная веселость, разрушительная, радость свободного полета под откос. Лететь легко. И даже захватывающе, с ветерком, но ведь на самом деле, это просто падение. Пусть и "свободное" падение. Впереди - мать сыра земля, как ни изворачивайся, и все земные жестокие законы князя мира сего. Кому просто смерть, тому, может, еще повезет, он не узнает, что проиграл, а кто выживет - тому ад на земле, от одной только суровой необходимости, потому, что бесконечного падения не бывает, но как тяжело будет выжившим, придавленным силой тяготения, и как неимоверно, невозможно тяжко будет сделать новый шаг наверх.
Арбат, Арбат... арбы, повозки, только что кибитки по тебе не проезжали. Улица - русло реки, то полноводной, то иссохшей, но всегда готовой опять впустить в себя новый поток. Прямая, редкая для старой Москвы. Это в Питере прямые улицы - не диво. А здесь - как ось для планеты, спица для шерстяного клубка.
Проезжий тракт
Для арб - Арбат.
И тайная жизнь - водовороты и омуты во дворах. Тихие дворы, тихие омуты, бегло журчащие - на ветру шелестящие негустою листвяной зеленью. Заросшие по берегам и на отмелях цветами на окошках и балконах.
Консьержки в доме не было. Я вошел в темный прохладный подъезд, пахнущий весенней сыростью и кошками, оглядел пустое гулкое пространство, откуда-то сверху из квадратов окон лились слабые, но ощутимые свет и тепло. Я поднялся на второй этаж, не трогая разбитых перил и остановился перед немного обшарпанной, но целой и все еще аккуратной коричневой дверью. Все-таки, это было благополучное место и благополучный дом. Удивительно и мило, как пробивающаяся через булыжники трава, и сосны, растущие на голых скалах над морем, раскаляемых солнцем до невероятных температур, как само солнце, восходящее, что бы ни было, каждый день, в чистом небе, или скрытое тучами. Я позвонил, но звонок, кажется, не работал, и я просто постучал. Вскоре на мой стук раздался другой стук в ответ - стук женских каблучков, не дробный и мелкий, а спокойный, неторопливый и уверенный, уютное поскрипывание половиц.
Потом щелкнул замок и дверь безмятежно распахнулась.
Я смотрел на нее во все глаза, а она на меня - среднего роста, в кофейного цвета блузке и строгой темной юбке, с серыми с прозеленью глазами и короткой свободной стрижкой как у Айседоры Дункан: точь-в-точь такую я видел в кинематографе.
- Не боитесь открывать двери? - вымолвил я изумленно.
- Юра... Вы?.. Я слышала, вас убили! - тихо воскликнула она и улыбнулась.
- Опять с кем-то спутали...
- Проходите!
Она отступила вглубь прихожей и я вошел за ней... как будто в дверцу старого комода. Не знаю почему, тут было спокойно, тихо, упорядоченно, как... в полупустом большом шкафу, игрушечном кукольном домике с ненастоящими стенками, и мы сами тут были какими-то ненастоящими, в несуществующем мирке, в "загробном" царстве с остановившемся временем, закрыв дверь, отделяющую нас от самой реальной жизни.
Она превратилась в мягкий силуэт с теплым сияющим контуром, остановившись на пороге комнаты, залитой неярким дневным светом, потом вошла в нее, приглашающее обернувшись.
- Как вы живете здесь, ваше высокородие? - спросил я, входя вслед за ней, полушутя, но и вполне серьезно, ведь ее отец был архиереем.
Она чуть усмехнулась и нахмурилась.
- Не нужно меня так называть. Давайте лучше перейдем на "ты". Это как-то больше в духе времени.
- Согласен, но только начните вы, Зинаида Анатольевна.
Она рассмеялась.
- Мне кажется, мы были знакомы так давно, почти в детстве. Нет, просто в детстве! Как будто вы - мой младший брат.
- Отчего же младший?
- К младшим добрее относишься.
- А все-таки - опять "вы".
- Да, что-то не получается. Проходите, садитесь в это кресло. Я, правда, так рада, что вы еще живы. В этом есть как будто что-то ненастоящее, как сон...
Я вошел в комнату, оглядев, и мысленно нежно прикоснувшись пальцами к рядам книжных полок с потертыми переплетами, манящими, таинственно мерцающими потускневшим золотым тисненьем, к старому тяжелому столу с элегантной и похожей на металлического паука пишущей машинкой, маленькому столику с шахматной доской и стоящими на ней в беспорядке фигурками, словно посреди прерванной партии, и опустился в кресло с гнутыми ручками и высокой спинкой, стоящее в углу у окна, напротив тихо покачивающих маятником напольных часов. Саквояж я поставил рядом. Она отошла на минутку в кухню, поставить чайник.
- Вы с кем-то играли? - спросил я, когда она вернулась, кивнув на шахматную доску.
- Сама с собой.
Рядом с шахматной доской я увидел латунную пепельницу и мундштук.
- Вы курите?
- Да, иногда. А вы?
- Нет. По-прежнему. - Какой смысл? Вокруг и так все то и дело дымят.
- Хорошо, когда что-то остается по-прежнему. Не возражаете, если я закурю?
- Конечно, нет.
Она села в другое кресло, поменьше, ближе к полкам, открыла коробочку, извлекла папиросу, вставила ее в мундштук и сама чиркнула спичкой, прежде чем я успел встать и подойти к ней. Она изумленно подняла глаза.
- У тебя ведь все равно нет спичек.
- Я взял бы твои.
- Зачем? Так проще и быстрее.
- А вот теперь - получилось, - улыбнулся я, снова садясь.
Она выпустила колечко дыма и засмеялась.
- Перейти на "ты"? Действительно. Табак - мерзкое зелье, но он как-то делает жизнь проще. Ты голоден
- Нет.
- Правда?
- Да. Как ты живешь здесь?
Она пожала плечами.
- Неплохо, учитывая обстоятельства. - Она быстро внимательно окинула меня взглядом с головы до пят. - Наверное, лучше чем ты, по крайней мере, спокойней.
- И в такое время ты совсем не боишься открывать дверь на стук, даже не спрашиваешь, кто за дверью.
Она немного помолчала.
- Знаешь, по стуку можно понять, желает ли пришедший тебе зла, - ответила она так спокойно, будто разъясняла какую-то простую истину ребенку.
Может, и можно, не знаю. Конечно, всегда приучаешься слушать, угадывать многие вещи наперед. Но всегда ли все явно? И что мне кажется совершенно ясным, в спокойной обычной жизни такому учатся, или объясняют подобным образом свои поступки, редко.
- Может, и можно. Всегда ли?
Она вздохнула.
- Пока не ошибалась. Я заразилась фатализмом в госпиталях, в болотах, где умирали и те, кто мог не умереть, кому было совершенно незачем умирать. Когда узнаешь жизнь, теряешь уверенность, что хоть что-то имеет значение.
Признаться, здесь, в этом "комоде" это звучало довольно нелепо.
- Но ведь мы еще живы, - сказал я почти с укором.
- Типичное заблуждение. Если смотреть на нас с точки зрения земли и времени, мы просто еще не дозрели до состояния хорошей почвы или, в дальнейшем, плотных глинистых отложений.
- Как просто и весло ты говоришь об этом.
- Это и есть просто и весело, - ответила она горько.
- Сенека не годится тебе в подметки. Как и Зенон.
Она пожала плечами.
- Отчего же не Диоген?
- Я не вижу в этом цинизма.
- Кто знает, кто знает.
Она глубоко затянулась и вдруг, чуть не хлопнув себя по лбу, вскочила.
- Нет, табак действительно проясняет разум! Уверена, что чай уже готов - чайник кипел совсем недавно. Правда, печенье совершенно ужасное... но это неважно. Пойду, принесу.
Она ушла в кухню вместе с папиросой в мундштуке, и принялась негромко позванивать посудой. Она так мало изменилась. Всегда была такой, немного странной одиночкой, спокойной и снисходительной, иногда мне подумывалось, что будь она мужчиной, из нее вышел бы очень неплохой священник.
Пока ее не было, я открыл саквояж и достал оттуда небольшой сверток в коричневой оберточной бумаге, перевязанный невыразительной бечевкой и поставил на свободное место на шахматной доске, не потревожив расставленные фигуры. Подошел к столу, посмотрел на пишущую машинку, на лежащие рядом исписанные и уже отпечатанные листы.
Зина вернулась с серебряным подносом, на котором теснились пузатый чайник и чашки "кузнецовского" фарфора. Я сидел в кресле в том же, положении, в каком она меня оставила, ностальгически оглядывая обстановку в комнате.
- Помочь тебе?
- Уже поздно, - сказала она, поставив поднос на большой рабочий стол, прямо на какую-то разбросанную рукопись, налила чай в чашки и передала мне одну вместе с блюдцем.
- Сахар?
- Нет, я люблю не сладкий.
- Удобный гость, - засмеялась она.
- Ну, зачем же мне быть хуже татарина?.. Знаешь, - сказал я серьезно, - я приехал за тобой.
Ее рука с чайником на мгновение замерла в воздухе, брови сдвинулись, она поставила чайник и взяла в руки чашку.
- Что сие означает, милостивый государь? - спросила она строго.
- Если, конечно, ты хочешь уехать отсюда. Но что тебе делать здесь, в Москве? Разве здесь есть жизнь? В лучшем случае, только ее ожидание. Но, боюсь, ничего хорошего уже не будет.
- Значит, по-твоему, надо ехать на курорт? На юг? К горам и морю? - осведомилась она насмешливо. Я не обижался на ее насмешливость, догадывался, сколько может быть спрятано за ней боли.
- Совершенно верно. Я не знаю, чем все кончится, но там еще есть какая-то яркость, свет, надежда. Даже если это последние дни, они еще согреты солнцем и омыты вольным морем и ветром.
- А кто же останется здесь?
- Кто-нибудь останется. Но для чего? Это ведь не борьба, только...
- Это как сказать и как посмотреть, - сказала она довольно резко.
- Но это совершенно бесполезно.
- Я так не думаю. Люди живут всегда и везде. Они не могут иначе. Одни времена сменяют другие. А люди пусть остаются. Если они уйдут, то что же будет?
- Но мы не уйдем насовсем. Мы уйдем только для того, чтобы вернуться. А если не сделаем этого, то здесь, не противясь злу, уйдем туда, откуда уже не возвращаются.
- Значит, так тому и быть, - спокойно заключила она.
- Зина... - Я понял, что, не желая этого, разволновался. Начав ее уговаривать, я будто ступил на путь, с которого уже нельзя было отступать, по крайней мере, без боя. Хотя до того был уверен, что достаточно будет только слова "да" или "нет", без всяких разбирательств и объяснений. - Я понимаю, что, может быть, ты не готова, просто привыкла к мысли, что останешься, и постаралась с этим смириться. Прошу, подумай! Я буду в Москве еще несколько дней. Не знаю точно, три или четыре, но я обязательно вернусь, что бы ни было, и спрошу тебя снова.
- То есть, если будешь еще жив. А если не будешь?
- Тогда просто ничего не изменится.
- Неправда. Все и всегда меняется, с нами или без нас.
- Лучше, пусть с нами, чем без нас.
- Это тоже - когда как, иногда не знаешь что хуже...
Тут она заметила сверток на шахматной доске.
- Что это?
В сражении наступила маленькая передышка. Я чуть улыбнулся.
- Нужно только разорвать обертку.
Она подарила мне насмешливо-подозрительный взгляд и отставила чашку.
- Надо же... - пробормотала она, развязав бечевку и аккуратно развернув бумагу. - Это музыкальная шкатулка?
- Да.
Посреди маленькой круглой сцены, окруженной круглой колоннадой, напоминающей превращенный каким-то озорником в беседку Парфенон, стояла фигурка Свободы в синем платье и миниатюрном красном фригийском колпаке.
Зина завела шкатулку вставленным сбоку у основания "беседки" ключиком с кольцом, и Свобода завертелась вокруг своей оси, а музыкальный механизм заиграл чистым веселым позвякиванием "Марсельезу".
Зина расхохоталась.
- Я подумал, что это может тебя позабавить.
- И правда, забавно. Очень ко времени, очень!
Она случайно смахнула с доски пару фигурок, одна упала со столика и покатилась по полу. Я нагнулся и подобрал ее.
- Смотри-ка, - сказал я шутя. - А ведь это я! - и показал ей шахматную фигурку.
- Белый слон? - переспросила она, скептически подняв свои темно-медные брови, под звуки все звякающей "Марсельезы".
- Белый офицер, - поправил я.
Она усмехнулась.
- Как и белый слон - зверь мифический и несуществующий.
- Отчего же несуществующий? - удивился я.
Она помолчала немного.
- Ты помнишь, какими фигурками играют англичане? Каких цветов?
Я кивнул, тоже заговорив не сразу.
- Белыми и красными.
- Да, черных у них нет. И в жизни нет совсем черного. И совсем белого. Белый цвет - это миф. Условность. Но пусть условность, и кто-то и правда играет белыми. Какая теперь может быть надобность в белых слонах, белых ладьях, конях и пешках, когда белому королю давно поставлен мат, и он сброшен с доски еще до начала игры? Это игра впустую. Даже не игра, просто бесцельное переставление фигур по доске, непонятно зачем.
Это могло быть сказано горько, могло быть сказано страшно, могло быть сказано жестоко. Но было сказано ясно, философски, мудро, сочувственно, - что было и горько, и страшно, и жестоко, и неопровержимо.
Шкатулка перестала играть. Какое-то время слышно было только тиканье часов и позванивание чашки о блюдце - Зина допивала чай в глубокой задумчивости.
- Но белый цвет, - проговорил я тихо, - это смешенье всех цветов. Любой иной - он не приемлет в себя всего, только что-то одно, пусть бессчетное количество оттенков, но только чего-то одного, и не больше...
- А как же черный цвет? - спросила она с холодным спокойствием. - Белый принимает в себя все цвета, кроме черного - отсутствия света. А ваш символ - череп и скрещенные кости? Так ли много в них белого цвета?
- Я говорю о цвете идеи, цвете символа.
- Я тоже. Иногда хочется сказать: "пусть прошлое хоронит своих мертвецов". Оно, конечно, похоронит.
Вдруг почувствовав злость, я, вне себя, крепко треснул кулаком по подлокотнику кресла.
- Почему все заранее заносят себя в мертвецы?! - Кажется, я выпалил это куда громче, чем хотел.
Она вздрогнула и посмотрела на меня с недоверчивым изумлением.
- А разве сам ты этого еще не сделал?
- Нет. Пока еще - нет.
- И ты уверен, что это правда?
- Да, уверен!
Жители сидов!.. Те, что на моих глазах пускали себе пулю в лоб, шли с легким сердцем на заведомую смерть, не желая ни спасаться, ни защищаться! Они, как правило, и впрямь бывали лучшими - и что же?! Они осознанно, или неосознанно стремились и уходили - в лучший мир? Кто же останется здесь?! Кто останется?.. Кто-то ведь должен оставаться. И, может быть, не только в этом мире, но и в каждом небольшом мирке. В городе?.. На своей земле. На своем месте. Упорно и бесстрашно. И если это так...
Я остыл так же быстро, как вспыхнул.
- Извини меня. Может быть, ты и права, - сказал я уже спокойно. - Может быть, это тоже настоящая жизнь, настоящая борьба, настоящий и очень нужный фронт, еще одна линия обороны. Как знать - что именно нужнее, в конечном счете.
Она посмотрела на меня с улыбкой.
- Я знала, что ты поймешь меня.
Я посмотрел в ее потеплевшие бесстрашные глаза. Да, именно такой она всегда и была. Бесстрашной, стойкой, никогда не теряющейся, а не такой, как я вдруг вообразил - опустившей руки. Это было что-то другое, что во мне проснулось - не имеющее к ней никакого отношения, воспоминание о ком-то другом, нечто накопившееся, засевшее в голове и выпрыгнувшее как тролль из табакерки.
- И все-таки, как ты можешь тут жить? И на что?
- В основном - вот, - она кивнула на пишущую машинку. - И знаешь, по нашим временам, хватает. Если не будет хватать, всегда найдется работа в каком-нибудь госпитале. Но... пока для меня это не так просто, как бы не забыть о клятве Гиппократа... так что, предпочитаю делать передышки, и мирно печатаю на машинке. Так даже в помрачении рассудка или по ошибке никого не убьешь.
Я пару секунд пристально смотрел на нее.
- Может быть. Я видел, что ты печатаешь. Прости, глянул мельком.
Ее губы саркастически дрогнули.
- Да, да. Воззвания, проекты каких-то декретов и прочая чепуха. За что еще теперь платят?
- За расстрельные списки?
Она вспыхнула и внутренне ощетинилась, в глазах загорелся недобрый огонь. Как бы спокойно я ни спрашивал, конечно, она должна была прийти в бешенство.
- Думай, что говоришь!.. - она перевела дух, и продолжила с почти презрительным хладнокровием. - Это секретная информация - раз. Если кто-то что-то не так прочтет, и убьют кого-то лишнего, это для них не беда, а только плюс - это два. Зачем им перепечатывать такие вещи набело, да еще на частной квартире?
- И все-таки, ты хочешь остаться в таком месте, где никого не волнуют такие ошибки?
- Да. Это моя страна, и мой город, и они меня отсюда не выкурят, - сказала она твердо, нервно встала и снова прошла к коробочке с папиросами. Руки у нее немного дрожали.
Я покачал головой.
- Разве такая жизнь не губит?
- Любая жизнь губит.
- Но не всякая губит душу, - тихо проговорил я, и чуть тише прибавил: - возможно.
Она пристально и молча смотрела на меня, потом глубоко затянулась и, помедлив, выпустила облачко дыма.
- Хотя, возможно, я ошибаюсь, - вздохнул я, отставляя чашку на блюдце, давно поставленное на стол. - Мне надо идти. Но я еще вернусь, через день, или два. Вдруг ты передумаешь. - Я поднялся и подхватил свой саквояж.
И вот посмотрев ей в глаза теперь, я знал точно, что вернусь, чтобы спросить ее еще раз, не хочет ли она уехать. Теперь я впервые действительно видел, что она колеблется.
- Я вернусь, - повторил я. - Выпустишь меня?
Она молча прошла к двери и чуть задержалась, прежде чем открыть ее.
- Список, который ты видел, - проговорила она негромко, - если тебе это интересно - это то, что уже случилось. Родственники этих людей должны знать правду.
- Да, - сказал я. - Я тебе верю.
Она покачала головой и открыла дверь.
- Если бы не верил, я бы не пришел.
Ответом мне был молчаливый кивок - "знаю". На том мы и расстались.
Пустой подъезд. Запущенный двор. Загаженная, какая-то растерзанная улица. Я мысленно повторил адрес, который наметил посетить следующим. Невдалеке от бывшего пышного "Елисеевского", в одном из переулков, отходящих от широкой, тоже прямой, но не такой старой и благородной, несмотря на весь свой прежний и все еще остающийся, по сравнению с другими, лоск Тверской.
Удивительно, - подумал я, проходя все еще по разбитой мостовой Арбата мимо "дома с рыцарями", - удивительно, что они еще сохранились. Надолго ли? И что они могли бы подумать о том, что видят здесь, год за годом, прежде чем их наконец собьют? В том, что осталось им недолго, я был абсолютно уверен. Я отдал им мысленный салют, с улыбкой вспоминая давние сказки моей матушки - особенно любила она рассказывать историю о Тристане и Изольде. "Будьте ей талисманом", - пожелал я, представив без труда на медных прядях Зины средневековый обруч, а в руках чашу с неведомым напитком.
Как ни странно, извозчики в Москве все еще водились. Взяв одного, с тощей, плохо чищеной лошаденкой, приехавшего в город на заработки, похоже, недавно, и подробно объясняя ему, как ехать и куда лучше не сворачивать, я вскоре оказался на Тверской. Не доезжая довольно приличное расстояние до нужного адреса, я отпустил мужичка с его лошаденкой с миром, прошелся немного по улице, свернул в переулок и, дворами, став свидетелем всего одной драки, сопровождавшейся звоном битых бутылок и руганью, вполне соответствовавшей своим благолепием застоявшемуся во дворах запаху давно не вывозившегося мусора, добрался до места.
На стене дома в переулке близ "Елисеевского", в виньетке, все еще висел чей-то разбитый выстрелами вензель. Может быть, когда-нибудь будут рассказывать, что тут помещался чей-то герб. Но чего-чего, а герба тут никогда не было. В Москве и всегда-то гербов было немного. Как-то не принято. Окна по большей части были заколочены. За чугунной невысокой оградкой, окружавшей некогда небольшой садик, лежал неубранный дохлый кот. Поднявшись по нескольким ступеням на крыльцо к неказистой боковой двери, покрытой ставшей совершенно бесцветной рассохшейся краской, я постучал, недоверчиво покосившись на довольно нелепо смотрящуюся здесь кнопку звонка. На стук никто не откликнулся. Пожав плечами, я надавил на кнопку. Где-то в глубине дома раздалось что-то похожее на соловьиную трель. Прямо как в известном романсе:
Помнишь ли лето: под белой акацией
Слушали песнь соловья?..
Под весенними прутьями кустарника печально лежал трупик кота. С хриплым карком сорвалась откуда-то сверху и опустилась рядом ворона. Я отвернулся.
За дверью что-то завозилось. Мне показалось, что там разбирают баррикаду. Наконец, кто-то подобрался к створке, в самый раз, чтобы крикнуть через нее:
- Кто там?
- У вас кот не пропадал? - громко спросил я.
- Что?.. - удивились за дверью.
- Ну, тогда это хан Тохтамыш, - сказал я по-человечески.
- От князя Игоря слышу! - радостно донеслось до меня, и начали щелкать замки и скрежетать засовы. Дверь распахнулась в темную захламленную прихожую.
- Что это за ахинея насчет кота? - воскликнул молодой человек с горделивой осанкой, живописной темной шевелюрой и яркими темными глазами над кончиками типично-гусарских усов. Просто вылитый Евграф Давыдов кисти Кипренского!
- Вот те на... - пробормотал я, глядя на него.
"Евграф" бесцеремонно и весело сцапал меня за руку и втянул в дом, снова закрыв дверь, и принявшись как следует ее запирать.
- Вот чего не ожидал, так того, что это будешь ты, - сказал я.
- Мир тесен, дорогой мой Юрий, - воодушевленно ответствовал мой старый однополчанин по Александрийскому гусарскому Федор Соколовский. - Хоть и сбежал ты некогда из нашей дружной гусарской семьи, от кавалерии далеко да надолго не уйдешь, попомни мое слово!
- Это я-то сбежал? - буркнул я, но остановился и не стал продолжать, так как впечатление могло получиться ложным. Хоть было и интересно, где провел он последние три года, оставив фронт по причине пошатнувшегося здоровья. А здоровье у Федора и правда пошатнулось, чуть не дальше некуда, после того, как довелось ему перенести с небольшим перерывом две газовых атаки - причем во вторую он попал без всяких средств защиты и выжил только чудом. Его теперешний цветущий вид мог совершенно ничего не значить.
Подтверждая не к добру мои мысли, Федор усмехнулся было, но вдруг будто подавился и закашлялся. Даже в сумраке коридора было видно как посерело его лицо. Я автоматически хотел поддержать его, но он меня оттолкнул, перевел дух, и слабо подмигнул.
- Да и какой тут мир? С овчинку. С овчинку и "это гордое величие неба, с его золотыми звездами - грудой заразительных паров"1 - просипел он и, словно бы вполне придя в себя, ехидно улыбнулся. - И что меня понесло перевозить этот чертов никому не нужный приказ? Все равно ведь не довез.
- Не ты один.
- Знаешь, то, что гнусно не мне одному, не радует, скорей огорчает.
- Жизнь, называется.
- Угу, ей меня не запугать. Недолго осталось.
- По другим причинам, но думаю, мне тоже. - Я с улыбкой протянул ему руку. - Рад, что мы успели встретиться еще на этом свете.
Федор посмотрел на меня каким-то приглушенно-сияющим взглядом, взял мою руку и крепко ее пожал. Ладонь была еще холодной и нездорово влажной.
- Ну, проходи, что ли, - Федор кивнул на едва освещенный коридор, в конце которого свет лился сбоку несколько ярче, видимо, там была открыта дверь в комнату, где были заколочены не все окна.
Кивнув в ответ, я пошел вперед.
- Здесь есть кто-то еще кроме тебя?
- Сейчас нет. Но вечером будут, я дам им знать.
- Как вышло, что такой дом в Москве может сейчас пустовать? - спросил я, удивляясь.
- Этот мир лишен всякой логики, - ответил мой Вергилий. - В одном месте люди вынуждены жить друг у друга на головах, в другом - пустуют необозримые пространства. Для последнего есть несколько причин. Одна из них - деньги...
- А, так они по-прежнему столько значат? Я-то думал...
- Когда как.
- Когда как - это уже как-то больше похоже на правду.
- И смотря чьи.
- О, государство социальной справедливости - и ты, Брут!.. Смотря чьи - это еще интереснее.
- Не ёрничай, без тебя тошно! Так вот. Излагаю историю не столь уж старины глубокой...
Мы вошли в комнату, в которой стояло вдоль стен несколько деревянных ящиков, посередине - стол, больше похожий на верстак. На нем стояла керосиновая лампа. Остальное пространство пустовало. Окна были заклеены пожелтевшими газетами, сквозь которые виднелись тени - ажурных решеток снаружи, почти декоративных, и пересекающих оконные проемы косо прибитых досок - одной в одном окне, и пары - в другом. Света сюда проникало достаточно.
- А по вечерам свет отсюда должен быть виден, - заметил я.
- Ничего, все знают, что в доме есть сторож.
- Так ты теперь сторож?
- А что, не похож? Светом керосиновой лампы никого не удивишь. Кроме того, тут есть еще фанерные щиты. Но днем-то они ни к чему.
- Совершенно, - согласился я, ставя саквояж на один из ящиков. - Кстати, что в них?
- В этом должен быть динамит.
- Замечательно. Так что там с историей?
- С историей? Жил в этом доме один старичок-генерал, едва не ста лет от роду. Может, застал еще в детстве Сенатскую площадь. Так вот, он заперся здесь с десятком старых друзей и преданных слуг и организовал круговую оборону. А склад оружия и боеприпасов он собирал в подвале, наверное, последние лет двадцать. Разумеется, стариков всех перестреляли. Склад затем больше чем наполовину растащили. Потом передумали растаскивать и решили оставить как есть, использовать дом именно как склад, или придумать для чего его использовать как-нибудь потом, оставив пока в резерве. При этом, практически забросили, полагаясь на то, что все в округе полагали, что отсюда уже вынесено все подчистую, да и кто там потом занимался этим хозяйством? Тоже ведь люди менялись и плохо себе представляли, что тут на самом деле. Оставляли сперва охрану из двух человек, затем из одного, чуть не каких-то старушек с двустволками. Наконец, почти по дешевке дом продали одному фабричному специалисту из Англии, приехавшему "организовывать производство". Он едва лишь начал пополнять тут запасы, но был очень скоро отозван высшим начальством и, все бросив, уехал восвояси, а дом остался его так называемому партнеру, Медведеву...
- Медведеву? - переспросило я резко, будто проснувшись. - Это которому?
Федор посмотрел на меня чуть удивленно и пристально.
- А какой нужен?
Я покачал головой.
- Неважно, наверное, не тот.
- Михаил Игнатьевич.
- А... - трудно описать чувство не то, чтобы ненависти, хотя, конечно, и ненависти тоже, но скорее гадливости и какой-то саркастической горечи при мысли о ничем не потопляемых вещах и людях.
Совпадение и фамилии, и имени и отчества, конечно, могло иметь место, но вряд ли.
- И что было дальше?
- Дальше? Еще тот англичанин попытался наладить связь с какой-нибудь антибольшевицкой организацией, Медведев, как владелец дома, продолжает предоставлять его в этих целях. Извини, почему у тебя такой зверский взгляд? Думаешь, он предатель?
Я снял шляпу, положил на саквояж, и сел рядом на ящик с динамитом.
- Ты, конечно, не куришь? - спросил я Федора, просто на всякий случай.
- Очень редко, - вид у него был все еще удивленный.
- Я тоже. А тебе вообще вредно.
- Когда терять нечего, уже ничего не вредно.
- Все равно не надо.
Сейчас был один из тех крайне редких случаев, когда я действительно был бы не прочь закурить. Может быть, потому, что сидел на ящике с динамитом.
- Да что такое? Предатель он, по-твоему, или нет?
- Не знаю. Сейчас - не знаю. А раньше он был замешан в махинациях с военными поставками. Еще в конце четырнадцатого он попытался сбыть на фронт партию продуктов... не то, чтобы испорченных. Часть их оказалась заражена сибирской язвой.
Федор присвистнул.
- Откуда?..
- Мой отец производил медицинский контроль. Разумеется, он задержал эту партию. Медведев попытался его подкупить, дело дошло до угроз. Ничего, конечно, не вышло, зараженная партия была уничтожена. Но отца после всего этого хватил удар. Его парализовало, спустя несколько месяцев, он умер. Конечно, это не совсем убийство, но, сам понимаешь...
- Понимаю, - кивнул Федор. - Мне очень жаль...
Я вздохнул.
- Ничего, двумя годами позже, я пришел к мысли, что хорошо, что отец не дожил до этого времени. Деду не так повезло.
- А что с ним?
- Официальное заключение - загрызен насмерть во время сна собственным котом, которого он очень любил. Ты в это веришь?
Федор покачал головой.
- Он ведь был священником?
- Да. Ну, а у тебя как? - спросил я. Кажется, у Федора оставалась мать-старушка, о других родственниках я не знал.
- Все тихо... - сказал он грустно. - Мать тихо умерла месяц назад. Последний год, даже больше, она провела совсем не сознавая происходящее. Она все это время была счастлива... Хоть это хорошо, но...
Федор запнулся, сел на другой ящик, руки у него дрожали.
- Знаешь, я не верю, не понимаю - если есть Бог, как он это допускает? Как допускает не просто чудовищные убийства - как он допускает старость? Беспомощность? Немощь, медленное умирание? Одиночество и ненужность? Это же страшно! И у каждого - все страшно. По-своему.
Он замолчал.
- Моя мать умерла молодой, от тифа, что подхватила в госпитале, где была сестрой милосердия - тихо произнес я. - И отец ничего не мог поделать. Он был врач, и хороший. Но ничего не смог. Насчет Бога - не знаю. Умом этого действительно не понять. Но порой, бывает очень странно. Когда становишься участником... или свидетелем самых страшных вещей, не знаю, каким образом, чувствуешь что-то рядом, дыхание и пульс чего-то всеобъемлющего, мудрого, ясного, простого и светлого, даже хранящего тебя до срока. А что до тех, кто уходит, кому приходится уходить... - не понимаешь, но чувствуешь каким-то образом, что они не проиграли, а победили. Ускользнули, освободились, стали частью чего-то бесконечного, светлого и свободного, что там - все правильно, и никакие земные ужасы над ними не властны, и вообще не имеют значения. Может быть, в этом и есть их смысл - этих ужасов? Чтобы мы чувствовали, что они не имеют никакого значения?
- И жизнь сама - ничто? - сказал Федор.
- Да. В сущности - ничто. Раз все мы тут лишь временные гости. Хотя, в том, что от нас зависит - мне все же хотелось бы, хотя бы попробовать, сделать хоть какую-то частицу мира лучше... Может, даже, в этом есть налет какой-то подспудной мести всему косному пространству - сделать что-то ему наперекор. Наперекор всему, что есть.
- Слишком много слов "хотя", звучит почти как "если бы", - с грустным ехидством заметил Федор.