Солдатик привёл в порядок сено, в котором их застиг лукавый Полель, старательно натрусил сено на Ольгицу, проверил, есть ли сено под ней, в порядке ли её юбки и, к ужасу своему, почувствовал, что готов повторить всё снова...
- О! - застонал он, зарываясь с поцелуями в тёплую шею под чепчик.
А проныра Полель*, несомненно, где-то рядом дрыгал ногами от радости и потирал шаловливые ручки: на несколько вёрст в округе ни одной души, а у него такое меткое попадание - самый опытный пушкарь-голландец не смог бы лучше.
Ольгица поняла, что хлопчик снова взволнован. И мудрая, как все дочери Евы, она строго сказала, что девушки умирают от такого безжалостного обращения, и если он попробует повторить, то это непременно случится, и тогда не будет его душе ни покоя, ни прощения во веки веков.
Солдатик огорчился.
Больше всего на свете ему хотелось осчастливить её, а не наоборот. И решив про себя, что Крыштофор Лужанкович - греховодник, каких не знала до сих пор земля, он с сожалением отодвинулся от Ольгицы.
Эта девушка тут же взяла его в оборот, указав, в каком углу валяется неплохая жердь, а в другом углу лежит гнилая доска, и если пан солдат будет так добр, то он мог бы развести славный огонь.
И ещё в доме есть котелок, а в нём вода, и она нуждается в ковшике с водой, который надобно подать сюда, наверх. Нет, одного ковшика ей мало, пан солдат сотворил с ней ужасное зло, пусть несёт ещё воды. У неё в узелке есть несколько сухарей, так и быть, они съедят их вместе после того, как пан солдат, если будет его такая ласка, разведёт огонь.
Ах, как радостно носился по лестнице Крышто с выдранной жердью и добытой доской, которую ему вскоре удалось переломить ловким ударом ноги! Он прилаживал над весёлым костром котелок, осторожно спустил на руках Ольгицу к теплу огня, взяв на себя нелёгкое обязательство не зацепить и не порвать ни одну из её юбок. А юбок на Ольгице было ровно три. Девушка, покидая дом, ни за что не пожелала расстаться с ними, и юбки отправились в путь вместе с хозяйкой. Три юбки, одна другой превосходнее, должны были красноречиво говорить пану солдату о достоинствах мастерицы Ольгицы и несомненном великолепии и пышности довоенной речицкой моды.
И была ещё четвёртая, нижняя юбка, но эта юбка молчала. Потому что после победы Крыштофора пришлось её снять, она стала напоминать литовской стяг, и свидетельствовала - битва была затеяна не напрасно.
Потом Крыштофор Лужанкович перебросал на пол все сено. Это было пустяком, он привык выполнять команды и посложнее, о чём и заявил Ольгице. Он сейчас чувствовал себя на своём месте и при деле, и юное сердце пело в груди юную песню. Жизнь, как чаша, до краёв наполнилась смыслом, хата - светом от костра, а желудок - варёными грибами с сухарями. И всё - благодаря милой, мягкой крутобокой Ольгице.
Хитрая девчонка быстро заметила его молодость и домовитость. В придачу она разглядела, как хорош собой этот солдатик с крепкой и чистой шеей, с широкой стройной спиной, как спокойно и добро смотрят на мир его серые глаза с густыми ресницами. А в том, что тело его здорово и полно жизни, она уже имела возможность убедиться даже против своего желания.
И Ольгица подумала - что уж...
И не оставила его без внимания, щедро нахваливая и благодаря пана солдата за небывалую о себе заботу. И ещё раз проверила его на жалость, распустив слёзы над больной опухшей ножкой. Но тут же поняла, что с этим лучше повременить. Крышто, ощупывая ногу, опять стал льнуть к ней. Тогда Ольгица снова сделалась строгой и, прямо глянув на него тёплыми, цвета тёмного мёда, глазками, твёрдо заявила, что только отъявленный негодяй готов замучить несчастную девушку-сироту. Пану Крыштофору, несмотря на молодость, пора бы знать, что делают парни, когда нельзя делать то, что им хочется.
Крышто устыдился: неужели он выдал свою неопытность?
Он сурово прокашлялся и немедленно принял строгий вид, который подобает иметь мужчине сильному, независимому, свободному от женских чар.
Вечер молодые путники провели за беседой у огня. И лечили подплывающий глаз заплотного шляхтича Лужанковича, у отца которого есть мельница близ Романова, что за Слуцком.
Между прочим, Крыштофор осторожно спросил, ведает ли паненка "Войсковые артикулы"*?
Оказывается, нужную их часть паненка ведала.
Тогда Крышто поклялся, что ни в чём не станет отпираться, она может быть уверена в честности его намерений. Может, достойная Ольгица простит его за стремительность, с которой он их привёл в исполнение?
А потом догорел огонь. Юная Ольгица, хорошенько всё взвесив, сама предложила прилечь им двоим рядом: тогда старой рогожки и сена хватит накрыться, и есть надежда - они не замёрзнут к утру.
Крыштофор после тревог этого дня крепко заснул, перевалился к Ольгице под бочок, закинув на неё руку. Ольгица оценила тепло его объятий и, взволнованная, долго не могла забыться сном. Конечно, волновала её нога, только бедная больная нога, и ничего больше. А когда она почти уснула, - заскулил, заплакал во сне Крыштофор. И ей пришлось пошептать, погладить его, и она даже сняла с шеи платочек и обернула ему голову - отогреть холодные уши пана солдата.
И настало утро. Кто знает, подчиняется ли утро пану коменданту, но оно всегда приходит: иногда раньше, иногда позже. Обязательно является, задерживается ровно на столько, чтобы его все успели заметить, а потом незаметно куда-то исчезает.
Суровая тетка привычка неделикатно разбудила Крыштофора, повелев покинуть нагретое место ради обязательной вылазки во двор. По особо настойчивому призыву солдат понял, что проспал дольше обычного. Он разглядел в щелях закрытых окон что-то похожее на белый день и выскребся из тёмной хаты.
Холодный рассвет после долгих стараний, наконец, разодрал прореху между тучами у самого края земли, и в эту дыру заря просунула свои улыбающиеся алые уста.
Вот чудо, вот радость! Э-ге-гей!
Мир снова сделался нестрашным!
Для Крыштофора мир был сегодня даже лучше, чем всегда, - потому что прекрасная Ольгица тихо спала в их гнёздышке, положив кулачки под щеку. И Крышто знал, что там, под щекой у разрумянившейся Ольгицы, очень тепло и уютно.
Ольгица проснулась. Увидела сидевшего возле неё солдатика и робко улыбнулась, поставив брови уголком. Она тут же уселась, принялась наводить порядок в складках чепчика, а Крышто вернул ей аккуратно сложенный платок, который поутру снял со своих ушей.
Он спросил, не надо ли чего паненке Ольгице? И удостоверившись, что паненка хорошо спала и ей ничего не надо, сказал, что сбегает за водой; оказывается, неподалёку была речка.
А потом к реке до Крыштофора донесся звучный женский голос, и ещё голоса и, разволновавшись, бросив котёлок, он прокрался на хутор и подслушал разговоры людей, явившихся за Ольгицей.
Их было трое, не считая костлявой коняжки, впряжённой в такую же костлявую тележку.
Старый дед, бабка и с ними мальчишка помогли Ольгице забраться на возок, дед прихватил треножник из-под котелка, удивляясь, как такое сокровище сохранилось в смутные времена, - не иначе, дожидалось его? И они увезли растерявшуюся Ольгицу, украдкой оглядывавшую лес. Крыштофору остались только обрывки разговора: бабка ругала на чём свет мачеху, бросившую дитёнка - Ольгицу одну, на всю ночь, и посреди леса.
- Своих белобрысых девок, небось, не оставила! - распиналась бодрая старуха. - Ну, я ей поддала за тебя, моя крестница! И вернусь - добавлю, ой, попомнит она у меня! Что же это такое: как мальцов её на спине тащить - так Ольгица?! А как девонька ножку повредила, так, значит, помирай-пропадай, жди-дожидайся, пока она всей своей ораве сопли подберёт?! - долго не затихал в лесу голос старухи.
Да, за такой голос, если бы можно было меняться, любой ротмистр выложил бы немалый куш!
И солдатик, украдкой провожавший маленькую армию, пленившую его Ольгицу, узнал много интересного о родне девушки, и о том, что ждёт эту родню, если они не перестанут издеваться над бедной сиротой.
Ему пришлось вернуться в дом, где в разорённом гнезде лежало припрятанное под сеном солдатское ружьё, а ещё мышонок сидел на краю рогожки. Крыштофор отвернул край, и увидел на аккуратно сложенном платке два сухаря, оставленных для него доброй Ольгицей.
И солдатик заплакал.
Он опять остался один посреди войны и посреди дикой пущи. Снова голодный, он грыз сухари и подкидывал крошки мышонку - не иначе, здешнему домовому.
Как только он пришёл к мысли отправиться по следам тележки, далеко в лесу протрубил солдатский рожок. Крыштофор бросился на зов, бежал сначала по едва заметной колее от колёс, затем напрямик, через подлесок, и выскочил из зарослей прямо на виду у жолнеров* Игнатия Лыщинского. Дальше было всё так, как он и представлял: ребята хлопали его по плечу, предположили, что здешние волки не соблазнились солдатским мясцом, - а зря! Потому что Крыштофор Лужанкович уезжает и увозит свои молодые окорока и прочие аппетитные части, напрасно отвергнутые волками.
И вскочив в седла, все они, - лихие ребята, - поскакали в сторону города.
Только Крышто оглядывался назад, как будто выискивал что-то в глубине бесцветного облетевшего леса.
*Свирепа (стар. белорус.) - кобыла
*Ручница - ружьё
*Полель - языческое божество славян, один из трёх опекунов влюблённых.
*"Войсковые артикулы" - см. Приложение "Как служил Крыштофор Лужанкович"
*Жолнер - солдат Великого княжества Литовского
***
Рассказ третий: о нескончаемом изобилии на столах молодых речицких хозяек, о стратегии и тактике Войска Литовского, о лучшем в мире ремесле врачевателя, а ещё о новых проделках местного Полеля.
- Пока путешествовали паны Януш и Богуслав Радзивиллы*, стражник* Войска литовского пан Рыгор Мирский оставался в Речице за старшего над всеми: над конницей, пехотой и артиллерией. А для кого я говорю слишком непонятно, я с радостью растолкую: пехота воюет на двух ногах, а конница - на четырёх. У гусарских коней, как, впрочем, и у всех моих знакомых коней, нет привычки ходить на двух ногах.
А, есть ещё драгуны! Да, эти ловкачи мудрее всех - к месту битвы скачут на конях, а вот в бой идут на своих двоих.
Всё это я рассказывал мелкому речицкому народу, которых родители, похватав под мышки, закинув на спину, или волоком за руку утащили прочь из города ещё перед наступлением казаков. Теперь взрослые рассуждали - оставаться им в лесной Буде, или вернуться в город, занятый войсками Великого княжества? А детишки собрались возле меня, учились уму-разуму. У кого ещё им набираться мудрости, как не у Гуды?
А я люблю детей!
Вот сидят мужички под отцовскими шапками, и шапки некоторым ложатся даже на плечи. А девчонки завёрнуты в материнские платки, обернувшиеся вокруг них два раза, и ещё хватило кончиков завязать платок на узел. Их ляльки - кулёчки, набитые соломой, и перевязанные, - имеют точно такой вид, как и сами хозяйки. Пятилетние красавицы вполне довольны жизнью, вместе пекут куличи из грязи и ждут в гости родню, радуясь нескончаемому изобилию продукта. Угощают и меня, и я охотно пробую их печиво, пачкающее губы и скрипящее песком на зубах. Не потому ли я у них всегда самый желанный гость?
Ребята тоже счастливы: у каждого своя превосходная лошадь, у некоторых даже с гривой и хвостом из пакли. И они могут позволить себе менять лошадей столько раз, сколько симпатичных сучьев попадётся им на глаза.
И эти хлопцы точно знают, что без них в мире никак не обойдутся!
Когда Речицу заняли казаки Пакусина,* ребятишки, найдя подходящую палку, кричали: "Я показаковался!" - и не выпускали палку из рук, размахивая ею и так и этак, и припрятывали славное оружие под стеной, только чтобы сбегать поесть пустой ботвы, слегка забеленной мукой. А теперь, когда литовское войско навело в округе свой порядок, и кое-кто из мужчин, виновато опустив голову, стал потихоньку возвращаться в свои семьи, дети носят палки для того, чтобы доказать - литовский солдат не дремлет и хорошо вооружен.
После того как я рассказал им об артиллерии, вояки на моих глазах расстреляли из старой бочки без дна всех, кто посмел сунуться мимо них к колодцу. И, поверьте, ни разу не промазали! А заткнулась кулеврина* только тогда, когда увечный дед Марк, носивший женщинам воду для большой стирки, предпринял отчаянную вылазку: пошёл грудью на пушку, грозясь затолкать в неё всех пушкарей, забить дно, засмолить и пустить в плавание по Днепру. Но славные пушкари не пожелали менять род войск и бросились врассыпную от деда Марка, вдруг заделавшегося Великим гетманом.
В толпе вояк удирали дядька Остап и племянник его Сёмка. Племянник перебирал ногами быстрее, потому что был старше дядьки ровно в два раза - осенью ему исполнилось шесть. А дядька Остап только недавно научился бегать и, при таком раскладе, имел мало шансов спастись от грубости нового гетмана. И потому, сделав несколько шагов, Остап упал, тут же вроде как поцеловал родную землю-мать, а потом исполнил такой сигнал "Тревога!", что прыткий племянник остановился, как вкопанный.
И что было делать?
Старшие приказали ему смотреть за дядькой в оба, беречь, как полковую хоругвь*! Сёмка развернулся на деревянных от ужаса ногах и побежал обратно к погибающему в руках гетмана дядьке Остапу, у которого из носа к земле протянулись два крепких густых ремня. Видно, поэтому Марк не стал торговаться и отдал несчастного дядьку на руки племянника без выкупа, и даже не потребовал подписания унизительного мирного соглашения. Но как только Сёмка успел отойти с ревущим дядькой Остапом на безопасное расстояние, он тут же решил, что новомодная штука артиллерия не оправдала надежд и лучше старой верной сабельки для солдата нет ни-че-го! Да, ещё бы попробовать мушкет*... Только вот из чего сделать? Камышовая дудка? Нет, для ручницы ещё подойдёт, но для мушкета слишком мала. Мушкет из камышовой дудки - это просто смешно. А вот если бы украсть хоть один из мамкиных драгоценных сапожков, спрятанных на самом дне короба, да приладить к тонкому полену - мог бы получиться отличный мушкет.
Но я отвлёкся.
Пан Рыгор Мирский, назначенный охранять лагерь войска и лично проверять всех входящих и выходящих, не всегда бывал на месте. Например, он успел быстренько повернуться и под Горвалем разбил казацкий отряд Небабы.
Потом, этой же весной, пан Мирский выпустил из ставки пана Владислава Воловича*, объяснив, что тот не должен по возвращении тащить за собой в Речицу случайных встречных.
Пан Волович от огорчения даже не на шутку заболел, и сказал, что раз так, то и выезжать из города не станет. А его полк водил ротмистр Халецкий. И под Загальем, столкнувшись с войском Ивана Голоты, разумный Халецкий не стал звать казаков в гости, объясняя, что не хочет причинять беспокойство стражнику пану Мирскому, да и захворавшему пану Воловичу необходим полный покой. И, чтобы пан мог спокойно подлечиться, Халецкий решил не оставлять казаков живыми, дабы не поднимали пыль, не топтались ввиду Речицы и не курили свои костры. Не знаю, начал он с полковника Голоты или с кого-то другого осуществлять своё благородное намерение, но только полковника уже нет и полк его разбит вдребезги.
А пан Мирский, видя, что гости не идут, и работы у него немного, позволил себе снова прогуляться с жолнерами по окрестностям. На прогулке выяснилось, что сюда скачет молодой красивый полковник Гловацкий с казаками, ребятами тоже ничего себе, и они намерились посетить Речицу. Нет, полковник Гловацкий прекрасно знал, что в этой крепости ему не будут рады, но он, как и многие молодые люди, не прочь был хорошо погудеть за чужой счёт, поесть-попить и потрогать чужих паненок, как уже сделал в Гомеле. И он не собирался поворачивать оглобли обратно. За что был решительно бит паном Мирским. Честно говоря, я не хочу ещё что-нибудь рассказывать об этих делах, слишком страшно каждая сторона отстаивала свою правоту*... Бог им судья!
Но я опять говорю невпопад. Всё это было позже, весной року 1649-го. А вот раньше, поздней хмурой осенью року 1648-го, сразу после того, как Речицу заняло войско Великого Княжества, - затосковало, захлюпало холодными дождями небо, и с небом вместе затосковал один мой знакомый солдат Крыштофор из сотни Игнатия Лыщинского. Мне пришлось часто навещать этого Крышто: благо, драгуны - это вам не пан Мирский при исполнении, - и рады гостю всегда.
Я долго думал, отчего вдруг молодой хлопец, здоровый и трезвый, вдруг потерял интерес к жизни? А потом вспомнил, что на землях пана Халецкого случилась точно такая тоска с одной девушкой. И я подумал, что, если срочно не вылечить этих двоих, тоска пойдёт гулять по нашему краю хуже холеры. Молодые и красивые парни и девушки начнут бледнеть, худеть, хиреть, и непонятно, останутся ли пригодные для разведения новеньких розовых младенцев?
Мир состарится и умрёт в тоске!
И я намекнул Крыштофору, что ему обязательно надо в Буду. А в Буде я намекнул кое-кому, что один солдат скоро будет здесь...
Вы не представляете, сколько света расплескалось из очей цвета тёмного мёда, и из густо-серых глаз! Я решил, что лечить молодых людей - самое замечательное занятие и мне пора задуматься о том, чтобы сменить ремесло. 'Лечить - не горшки лепить', - подумал я и даже слегка возгордился от того, что мудрая мысль наконец-то свила гнёздо в голове скромного горшечника.
- Я солдат, Гуда, - ответил мне Крыштофор в ответ на предложение прогуляться в лечебных целях. - Это тебе разрешают шнырять туда-сюда из лагеря, а меня караул не пропустит без особого распоряжения. И в сотне заметят, я же не могу обернуться, как птица, за часок.
"Да, - подумал я, - что ж, дарить, так дарить!"
У меня свои отношения со временем, уж я-то точно ведаю, что времени, как и всего прочего в этом дивном мире, полным-полно, и оно разное. Хочешь - тянется, хочешь - бежит. Моё время то летит, а то замирает... Да что говорить, с ним всегда можно поладить, главное, захотеть. В детстве я красиво рисовал время прутиком на светлом песочке, но соседи всякий раз спрашивали: почему я малюю то улитку, то стрелку? Или и то, и другое вместе? И что я должен был отвечать? Я просто сгребал ладонями нарисованное, и ссыпал время себе за пазуху, чтобы было всегда при мне и под рукой...
А вслух я сказал Лужанковичу, тоже ничего не смыслящему в таких простых вещах, как время, вот что:
- Часок бывает разный, ночной час не такой, как дневной. Днём, оно, конечно, важно, сколько человек рубят лес, но какая разница, сколько человек спит: семь тысяч, или на одного меньше? Поверь, и без тебя будет кому сопеть в две дырки.
Крыштофор вздохнул:
- Даже если бы ты мог мне помочь, я бы ночью никуда не сдвинулся. Я жутко боюсь темноты. До дрожи, ужасно боюсь темноты! Если рядом кто-то есть, например, стою с ребятами в карауле - нормально. А если один - о-о! Я никому не говорил про это, только дядьке Игнатию, да вот теперь - тебе. Ты меня не выдашь?
- А рядом с Ольгицей ты не будешь бояться?
Крыштофор всполошился:
- Ты знаешь Ольгицу?
- Ольгица речицкая девонька, а я - речицкий хлопец. А мы, местные, друг за друга...
- Да, в моей хоругви тоже так... Ты давно её видел? - спросил он, хватая меня за руку.
- Забыл...
- Она здорова?
- Не знаю. Кажется, девушка стремится стать прозрачной, и немало в этом преуспела. Думаю, её здоровье сильно зависит от того, сколько сухарей ты сможешь ей подвезти.
- О! - подскочил всполошившийся Крыштофор, - скорее, скорее, придумай что-нибудь, Гуда! Как мне выехать? Не получится выехать, я проскользну и уйду пешком! До Буды вёрст десять?
- Двенадцать. И ночь скоро...
- А-а, плевать! Я пойду, и всё! Настанет ночь, но я уйду уже далеко от города, и мне просто придётся идти, куда же деться. Вот и буду идти не назад, а вперёд, а ружьё и левак* со мной на случай, если вдруг померещится что-то страшное.
Я подумал, что, кажется, я хороший лекарь, раз вылечивая одну болезнь, изгоняю попутно и другую, надо иметь это в виду. И я кое-что нашептал Крыштофору. Он мне поверил, потому что я действительно хожу, где вздумается, и слышу всякое обо всём, что делается в лагере войска Литовского:
- ...И пока будут праздновать, - сказал я солдатику, - никто не вспомнит об одном драгуне Лужанковиче.
- А караул на въезде?
- Я стану рядом с караульными, ты подъезжай смело, и не слезай с коня, даже если прикажут остановиться.
И я сказал караульным, ребятам уже весёлым, что сейчас драгуну-вестовому пана Лыщинского надо выезжать из города, пусть открывают ворота. А если им не до того, то, - вон уже скачет всадник, - я и сам могу открыть, пока панове встряхивают кулёк и мечут кости.
- Да, Гуда, открой ему ворота и пусть убирается на все четыре стороны!- рявкнули бдительные стражи.
- Отчего же на четыре? - возразил я шёпотом. - На одну: в сторону села пана Халецкого, на хутор Буда, где приютились речицкие семьи. Где плачет хорошая девушка Ольгица, бывшая моя соседушка.
***
На дороге, не доезжая села, он встретил Ольгицу, действительно прозрачную и тихую-тихую.
Она протянула к нему руки, и Крышто легко поднял её в седло.
Он погладил девушку по плечам, вздохнул и осторожно спросил, заглядывая в глаза: ждала ли его паненка Ольгица? Паненка посмотрела на солдата, прижала ладошками его обветренные уши и приложилась горячими губами к кончику носа. И по особому огню, сразу разлившемуся между ними, по силе, с которой слиплись их губы, каждый понял, что им надо опять быть вместе.
В сумерках они едва отыскали заросшую колею к заброшенной, всеми забытой хате. Крышто успел наполнить водой котелок, успел принести сушняк для огня и вдоволь старого сена для роскошного гнёздышка на двоих. И как только он вошёл в дом и закрыл за собой дверь, тёмная ночь опустилась на порог - сторожить их покой до рассвета.
***
- Я боялся умереть, так и не увидев тебя, - признался Крыштофор, оправдываясь за то, что опять у них получилось оказаться в объятиях друг друга раньше, чем сообразили ужин. Он подумал, что хорошую привычку неплохо бы и закрепить... Впрочем, человек волен думать всякое.
Главное - солдатик снова был на вершине высокой крутой горы под названием Счастье, причём местному Полелю не пришлось никого из этой парочки тащить туда силой: у них ловко получалось взлетать туда без посторонней помощи.
Ольгица, переполненная ласками и хлебом пана Крыштофора, чувствовала невыразимое блаженство и размышляла, что некоторых людей неплохо кормят за то, что они убивают других людей.
Но эта мысль растревожила, и она испуганно посмотрела на солдата:
- Я не переживу вашу смерть, милый пане Крышто! Я же одна на всём белом свете! - она так заломила руки, а две огромные слезы так шустро выкатились из тёплых круглых глаз, что Крыштофору стали безразличны все войны в подлунном мире и всё остальное, ради чего он пришёл в войско гетмана Радзивилла.
Но как только нос солдатика опустился настолько низко, что стал показывать крайнюю степень печали, Ольгица почувствовала: пора положить на другую чашу весов что-нибудь увесистое, а не то весы, то есть нос пана солдата, выкинет какую-нибудь штуку...
Ольгица сказала:
- Я знаю, что делать! Я заворожу дорогого пана солдата!
- А ты умеешь?- на всякий случай спросил Крышто.
На самом деле, он нисколько не сомневался; про Полесье говорили, что здесь колдун на колдуне... А может, на колдунье...
- Я ещё не умею, но моя крёстная знает немало и научит меня, и я заговорю пана Крыштофора от пули, от раны и от сабли.
- И от пушки! - попросил окрылённый надеждой Крышто, - попроси ещё заговор от пушки и от ночной темноты! - И он признался Ольгице, что боится темноты, - потому что доверял.
Ольгица поцеловала его в одно ухо, в другое, уложила спать и вздохнула, предчувствуя, что ночью ей опять придётся отгонять страхи от молодого пана солдата.
*Речь идёт об отъезде из войска гетмана Я. Радзивилла и его двоюродного брата Б. Радзивилла на всю зиму-весну 1649 года, сразу после того, как Речица была отбита, а казацкие отряды отброшены к Припяти.Я. и Б. Радзивиллы - см. Приложение "О героях повести"
*Стражник - войсковой чин, в середине XVII века впервые введён в армии Великого княжества. Стражник контролировал службу охраны обоза и обязан был лично осматривать каждое воинское подразделение, въезжающее и выезжающее из лагеря.