Крылова Мара Карловна : другие произведения.

Белое на белом

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:

  1
  
  - Всё сразу. Всё сразу. Всё сразу.
  Вагон мерно вздрагивает в такт стуку колес. Световое пятно проплывает по стене, пустой боковушке, угрюмой мужской спине в коричневом свитере на соседней полке и возвращается к оставленному за окном фонарю.
  - Всё сразу. Всё сразу. Всё сразу.
   Какая дурацкая фраза.
  Вот и стишок нарисовался. А можно и еще кудрявее:
  - Всё сразу. Всё сразу. Всё сразу.
   У жадины принцип такой.
   Какая нелепая фраза.
   Приятнее лень и покой.
  Идиотский стишок. Ни смысла, ни красоты. "Нет, я не Байрон, я другой..." Другой. Да только не избранник. Как тяжело ворочаются мысли... Да, поэт я, в общем-то, никакой. Я - не поэт, я... Я?
  Кто я? Вопреки всем ожиданиям, память не возвращалась. Вместо неё в надбровных дугах поселилась зверская боль.
  - Через пятнадцать минут прибываем, - раздалось по вагону. - Девушка, вам выходить, - это уже лично мне. Проводница двинулась дальше, выкрикивая на ходу название города. Недалеко прошла. Видимо, я нахожусь в конце вагона.
  Значит, я - женщина и, судя по обращению, не очень старая. Ну что ж, уже неплохо.
  От резкого голоса проводницы мужчина на соседней полке зашевелился, сел. Его лицо - круглое, белобрысое, нос картошкой - портило пугающе большое и красное родимое пятно, стекающее со лба на правый глаз. Левой рукой он задрал свитер на животе, а правой, согнутой наподобие орангутаньей лапы, поскреб сначала низ живота, потом грудь, щеку и локоть левой руки. Зевнув, он проделал все эти манипуляции в зеркальном направлении, уже левой орангутаньей лапой.
  Я тоже села на полке. В заднем кармане джинсов что-то неудобно впилось в вагонную полку. Неловко вывернув руку, я извлекла наружу небольшую оранжевую расческу. Надо умыться и причесаться и, как это делают другие пассажиры в соседних купе, свернуть постельное белье. Какое-то смутное чувство подсказывало, что делаю я все это не в первый раз, но я никак не могу вспомнить, когда, при каких обстоятельствах, во время каких поездок мне приходилось торчать в холодном тамбуре в очереди в туалет, глотать пыль от плохо простиранных простыней, а потом карячиться вверх, закидывая на третью полку рулет из матраса с подушковой начинкой.
  К тому времени, когда я, провернув все эти манипуляции, опустилась на голую полку, дядька с пятном и в коричневом свитере уже успел умыться, покурить в тамбуре и сидел за столиком, размешивая блестящей ложечкой сахар в стакане горячего чая.
  - Чай вроде не разносили, - подумала я и, стараясь не смотреть на его жуткое лицо, пронырнула на свое место.
  - Я только стаканчик попросил, да кипятку из титана, - улыбнулся читатель чужих мыслей, - а чаек и сахарок свой. Выходите? Вам сумочку помочь снять?
  Следуя за его взглядом, мой устремился на верхнюю боковую полку, где неясными очертаниями красовались три дорожные сумки разного размера. Первым моим желанием было отказаться от помощи случайного соседа, но я в таком случае рискую остаться без багажа. Придется уповать на память и совесть коричневого дядьки, ведь у меня оба эти качества на сегодня отсутствуют.
  Коричневый не только стащил с третьей полки массивную темно-зеленую сумку, но и вызвался донести ее до выхода из вагона. Может быть, меня будут встречать, и тогда я наконец-то вспомню, кто я и зачем еду в этот неприветливый город, промелькнувший за окном обширной промзоной, широкой рекой с островом посередине, трамвайными остановками, пивными ларьками и мятыми с утра лицами аборигенов.
  Мужчина в коричневом свитере вынес темно-зеленую сумку из вагона и поставил на перрон. После этого он достал пачку "Союз-Аполлона", чиркнул зажигалкой и долго курил, провожая мою спину и волочащуюся по асфальту перрона сумку внимательным взглядом. Затем отшвырнул сигарету и прыгнул обратно в теплый вагон. Усевшись у окна, он пошарил в кармане висевшей в углу куртки, извлек из него мобильник, поискал номер, а когда ответили, хмыкнул в трубку: "Это Корепанов. Здрастье. Она вышла, встречайте. Все идет как надо" и зевнул, от чего страшное багровое пятно растянулось и стало на мгновение похоже на пасть хищной рыбы...
  
  Не встретили...
  Мне становится всё неуютнее и страшнее. Было бы сейчас беспечное лето, я бы чувствовала себя беззаботнее, но вокруг стоит такая слякотная, хмурая гнусность - то ли март, то ли ноябрь, и что-то нехорошее подсказывает, что, скорее всего, второе. На вокзале царит суета, заставляющая всех бежать куда-то, подхватив обеими руками объемный багаж. Толпа выносит меня на троллейбусную остановку и, ускорив движение навстречу подошедшему троллейбусу, подхватывает и заносит внутрь. Я уютно устраиваюсь у окна, но стоит двери троллейбуса захлопнуться, понимаю, что за этот временный уют надо обязательно платить, а есть ли у меня деньги, я не знаю. Кондуктор подходит все ближе и ближе, звякая мелочью, отсчитывая сдачу, наводя на меня панику и отрывая билеты. Я лихорадочно запускаю руки в карманы пальто и - какое счастье - обнаруживаю в левом несколько крупных монет. Сдача с моих двух десяток, улыбка кондуктора, доставшаяся мне в качестве бонуса вместе с билетом, успокаивают меня, и я извлекаю из правого кармана билет на поезд, в котором только что ехала. Для меня на тот момент этот клочок бумажки стал неоценимым источником информации. Здесь я наконец-то прочла сегодняшнюю дату - 11 ноября, - название города, в котором нахожусь, название города, из которого выехала 16 часов назад, а самое главное, я нашла свое имя. Правда, в билете указывалась лишь фамилия и инициалы, но это уже кое-что!
  Иванова И. В. - так меня зовут. Никаких ассоциаций. Фамилия - просто супер! Пожалуй, ужаснее была бы только "Смирнова". "А вокруг от Ивановых содрогается земля" - сказал как-то еврей Саша Черный. Инициалы многовариантны. На ум сразу пришло несколько: от банального "Ирина Васильевна" (в сочетании с фамилией особенно впечатляет) до самого изощренного, что мог придумать мой измученный надбровной болью мозг, - Изольда Варсонофьевна (не дай Бог!). Скорее всего, в сумке должны быть мои документы, надо только найти укромный уголок, где можно будет спокойно порыться в своем собственном багаже. Пожалела, что уехала с вокзала: в суете вечно спешащих, нагруженных багажом пассажиров эта манипуляция не вызвала бы подозрений окружающих.
  Троллейбус неспешно шел по какому-то проспекту, увозя меня в сторону центра. Мимо проплывали кварталы сталинской застройки, небольшая прослойка домов первых пятилеток, напоминающих бараки, затем - уютные особнячки и длинные одноэтажные торговые ряды конца девятнадцатого века.
  Головная боль всё не проходила.
  Нельзя сказать, что память у меня отшибло всю напрочь. Я пытаюсь зацепиться мыслью за социум и понимаю, что наверно смогу воспроизвести доступную простому обывателю историю человечества: я знаю, что первой письменной цивилизацией на Земле принято считать шумерскую, что существуют определенные и неопределенные интегралы, что корень степени n из числа А - это число, n-ая степень которого равна числу А, я умею сварить яйцо вкрутую и испечь пирог с яблоками, я могу проследить отношение между эпохой Ивана Грозного и сталинизмом, а также между Шекспиром, театром "Глобус" и современной сценой, или иконами византийского письма и русским авангардизмом. А еще я понимаю, что в архитектуре среднестатистического русского города, который мы называем старинным, вся зримая история заканчивается, в лучшем случае, в середине восемнадцатого века. Благодаря пристрастию русского человека неустанно усовершенствовать ландшафт вокруг себя, найти здесь более древних зданий практически невозможно.
  Единственное, что я никак не могу вспомнить, каким боком ко всей этой суете отношусь я, ИВ Иванова, и чем я все-таки занималась последние десять - пятнадцать лет. Я растворилась в стихийном всеобщем флешмобе, в уличных эмоциональных диалогах и потасовках, в рекламных баннерах: "Двухъядерный процессор! Скидка 30%!", "Банк Москвы. В партнерстве с ВТБ!", в пластиковых урнах и одноразовых стаканчиках, в противозачаточных средствах и льготных проездных билетах, в брэндовых шмотках и дисконтных картах, в этой огромной людской массе от бомжа до миллионера, от пенсионера до младенца. Я где-то между. Я - что-то среднее. Я - сахар, только что бывший куском рафинада, и размешанный в стакане горячей жидкости безжалостной рукой случая. Случая ли?
  - Драматический театр! - раздалось из динамиков.
  Серое помпезное здание эпохи застоя посреди забетонированной площади. Репертуар на ноябрь. "Художественный руководитель - Лев Васильев". Странно знакомая гармония слышится в сочетании имени и фамилии. Базилевс? Кто такой Базилевс? Что-то... Нет, пожалуй, ничего не напоминает, просто забавное сочетание.
  - Осторожно, двери закрываются, следующая остановка - "Гостиница "Столичная"!
  Интересно, это в честь водки или какой-то столицы? Может, местное градоначальство себя тоже мнит столицей чего-нибудь. Бывают же столицы Урала, Поволжья, металлургов, деревообделочников или даже масла. Кстати, гостиница - это как раз то, что мне нужно. Да и район подходящий, судя по всему, не очень дорогой, но в центре.
  Ближе к выходу! Со своей огромной сумкой создаю некое волнение и роптание сонно застывших в мерном покачивании пассажиров, последнее усилие - и я на свободе.
  Вид, открывшийся передо мной, жирно намекал, что где-то рядом расположен сельскохозяйственный рынок. Вдоль тесных улочек и переулков скорчились за импровизированными прилавками бабульки, продающие домашние заготовки, по самим переулкам сновали туда-сюда мужчины и женщины южного происхождения, создавая явный перекос в национальном составе среднерусского города. Даже обычные горожане, попадая в район рынка, и становясь покупателями, приобретали некие приметы, свойственные только данной категории: озабоченный, обретающий смысл в вечном поиске взгляд и навязчивое движение рукой, показывающее время от времени, где у покупателя спрятана основная сумма денег.
  Оказалось, что гостиница находится в самом сердце рынка, между крытыми рядами с мясом и молочными продуктами. Еще от стихийно выхваченной мною с целью опроса покупательницы я узнала, что раньше гостиница называлась "Октябрь", а еще раньше - Дом колхозника, и обслуживала приезжающих на рынок торговцев. Выбирать не приходилось, вернее, не хотелось.
  Здание "Столичной" - одноэтажное, каменное посередине и деревянное по бокам - всем своим видом как будто приглашало совершить экскурсию в советское прошлое годов этак пятидесятых.
  Внутреннее убранство оправдывало самые смелые ностальгические ожидания: довольно широкий вестибюль с непомерно высокими потолками резонно завершался широкой лесенкой в четыре ступеньки, ведущей на небольшую площадку со сплошной расстрельной стеной, глухоту которой скрывала огромная картина, изображавшая набережную, романтически засыпанную осенними листьями. Почему-то подумалось, что раньше здесь красовался Сталин в белом костюме и в окружении пионеров. Какие-то плюшевые занавески, деревянные косяки в нишах.
  Не успев дойти до лесенки, я услышала позади себя оклик:
  - Добрый день, поселиться хотите?
  Оказывается, в боковой нише, предназначенной, по-видимому, для гардероба и занавешенной красной плюшевой гардиной, располагался старый письменный стол, за которым, опираясь коленками на стул, торчало улыбающееся, подрумяненное в солярии существо с длинной челкой, глубоким декольте, искусственными ресницами и накладными ногтями.
  Акриловая милашка протянула мне небольшой желто-серый бумажный листок:
  - Заполните, пожалуйста. Номера у нас двух- и восьмиместные, с завтраком: кафе в правом крыле, завтрак с семи до десяти, само кафе работает до двадцати трех часов. Душ и санузел на коридоре. Давайте паспорт, я пока оформлять буду.
  Если бы еще знать, где он находится, и есть ли у меня паспорт вообще. Я поставила на единственный в коридоре стул свою необъятную сумку и стала судорожно изучать ее содержимое. В основном оно состояло из пластиковых пакетов, наполненных чем-то мягким - видимо, одежда. На дне я обнаружила черный чехол с лэптопом и кожаный бумажник. Паспорта нигде не было! Зато из бумажника торчал краешек пластиковой карточки, которая при ближайшем рассмотрении оказалась водительским удостоверением с моей фотографией.
  - А права подойдут? - спросила я у девушки, - Паспорт на регистрации (Какой еще регистрации? И кто меня научил так оперативно врать?)
  Девушку не смутила моя ложь, она безропотно взяла извлеченные из бумажника права и начала заполнять какие-то бумаги.
  - Вам восьми - или двухместный оформлять?
  В отделении для денег я боковым зрением успела заметить несколько тысячных купюр и, оценив ситуацию, быстро произнесла:
  - Двух...
  После непродолжительной процедуры принятия денег и выдачи сдачи девушка как будто устала. Так сдувается воздушный шарик через несколько дней после праздника.
  - Девятый номер! - махнула она рукой в сторону коридора, ведущего направо, и совсем отключилась от меня.
  Я со своей неподъемной сумкой наперевес пошагала по широкому светлому коридору на встречу с девятым номером. Девятый оказался слишком большой для двухместного номера комнатой, посередине которой стоял обычный прямоугольный обеденный стол, а по дальним углам были раскиданы две полуторные кровати. За моей спиной скрипнул древней дверцей двухстворчатый шифоньер.
  Подчиняясь какому-то непонятному инстинкту, я двинулась к кровати слева, бухнула сумку на стул рядом, сама уселась прямо поверх покрывала и заревела в голос от жалости к себе. Потом, дождавшись появления мысли, что никто не придет, чтобы меня утешить, я замолчала, вытерла слезы и решила себя уважать.
  В моей правой руке всё еще потели права. А ведь до сих пор я не знаю своего имени!
  - Иванова Ирма Вальтеровна, - прочитала я на пластиковой поверхности, и еще я узнала, что родилась я в Саратове в тысяча девятьсот семидесятом - простите - году. Значит, мне уже сорок два года. Честно говоря, думала, меньше, но снова зареветь уже не было сил. Сил хватило на то, чтобы разобрать половину сумки. Одежда, извлеченная из пластиковых пакетов, была неплохого качества и соответствовала моим вкусам.
  Голова болела всё сильнее. Я бросила разбор сумки, потому что только сейчас поняла, что мне необходимо сделать, чтобы не болела голова. Я поняла это, уловив аромат крепкого, свежесваренного кофе. Заперев дверь в номер, я пошла на кофейный запах.
  Вход в кафе гостиницы "Столичная" находился в том же коридоре, что и мой номер.
  - Эспрессо? Американо? Капуччино?
  Я не помню, какой именно кофе я люблю. Я не знаю, чем они отличаются друг от друга. Я попросила самый вкусный. Барменша сдержалась, чтобы не нахамить, и посоветовала выпить американо.
  От порции горячего крепкого напитка голова совсем прошла и начала производить на свет какие-то мысли, напоминающие шахматную партию, на тему "как же так получилось, что я вдруг потерялась" или "приютите меня, кто-нибудь". Я вдруг подумала, что если все, что со мной произошло, случайность, то меня должны уже начать искать. Возможно, я ехала сюда в командировку или к кому-нибудь по делу и как-то неловко свалилась с полки - ведь болела же у меня нестерпимо голова! Значит, меня где-то здесь ждут, и совсем скоро всё встанет на свои места. Можно, конечно, заявиться в ближайший полицейский участок и попросить помощи. Ну а если все произошедшее со мной не случайность, а заранее спланированная игра, идущая в соответствии с чьим-то сценарием? Надо сказать, такая мысль прибавляла мне весу в собственных глазах. И я почему-то совершенно не испытывала страха, сопровождающего обычно неизвестность. В случае заговора, разыгрываемого кем-то с моим участием, я нарушу условия игры, привлекая посторонних, и спутаю все планы. Пока это делать рано. Хотелось бы знать, что со мной произошло, и что-то мне подсказывало, что разобраться во всем я смогу только сама. Что ж, я принимаю условия своего незримого кукловода, хотя и находимся мы отнюдь не в равных позициях: он знает все, а я пребываю в полном неведении и в отношении своего прошлого, и тем более в отношении будущего. И притом я нестерпимо одна. Ладно, поживем - увидим.
  Тем не менее, то ли от кофе, то ли от этих шахматных мыслей мое самочувствие действительно улучшилось, и даже как-то веселее стало. Я вернулась в номер, возобновила разбор сумки, извлекая из нее и отправляя в шкаф одежду, обувь, объемную косметичку с какими-то - пока лень разобраться - баночками и бутылочками и наконец-то добралась до лэптопа. Нэтбук, как оказалось, был совершенно новым. Только что загруженное программное обеспечение постоянно просило обновлений, а как обстоит дело с интернетом в гостинице "Столичная", я не знала. Что-то мне подсказывало, что никак, поэтому я решила прогуляться по окрестностям в поисках магазина, где можно было бы купить модем. Моя невостребованность обществом перестала меня преследовать, деньги у меня пока есть - кроме налички я обнаружила еще две пластиковые карты - и я решила наслаждаться свободой под вечным русским девизом "пока не началось".
  Покинув территорию рынка, я выбрала улицу и пошла по ней в надежде, что в скором времени она приведет меня к скоплению компьютерных магазинов или большому торговому центру. Спрашивать дорогу ни у кого не хотелось, и я брела наугад.
  Интересно, бывала ли я здесь раньше? Унылые ряды пятиэтажек, покосившиеся, вросшие первым этажом в землю деревяшки, сияющие слепыми окнами двухуровневые особнячки, тюнингованные, как новенькая "мазда" - все эти свидетельства людского неравенства я когда-то и где-то уже видела. К какому слою общественного пирога принадлежу я сама? Я попыталась представить себя в хорошо обставленной гостиной семикомнатной квартиры, затем натянула на себя тесную кухоньку "хрущовки" и напоследок захлопнула за собой дверь, отделяющую горницу от холодных сеней русской избы. Никакого дискомфорта от мысленной примерки воображаемого быта я не ощутила. Возможно, побудь я в одной из этих ролей подольше, отсутствие опыта начало бы сказываться. Например, я не уверена, что сумею без проблем растопить печь, хотя мне кажется, что когда-то я этим занималась и вроде бы довольно успешно. Еще я, по-видимому, водила машину, а иначе, зачем бы мне водительское удостоверение?
  Так, представляя себя то успешной бизнес-леди, то среднестатистической тетенькой из очереди в кассе супермаркета, то батрачкой на собственном приусадебном участке, то высокомерной сибариткой, я всё шла и шла по городским улицам и, судя по всему, уходила все дальше и дальше от центра, углубляясь в один из спальных районов с плохо развитой инфраструктурой. Видимо, я не обладаю способностью ориентироваться на местности.
  Я попыталась было пойти обратно, но улица вдруг странным образом раздвоилась, а по какому из двух ее рукавов я пришла сюда, мне никак не вспомнить теперь. Как назло, людей на улице не было. Ну понятно, кто же будет гулять по жилым кварталам в будний дождливый день!
  Неприятная влажность захлюпала подмышками, в глазах зарябило. Неужели я всегда была такой чувствительной? Ничего ведь страшного не случилось - подумаешь, забрела неведомо куда. Я ведь не в лесу. "Ты ведь не в лесу и не одна", - кто-то говорил мне так в прошлой жизни...
  К сожалению, сейчас я была одна. Темной пыльной громадой на меня опять обрушилось всё мое одиночество. Неожиданно. Ну а что ты хотела?
  Надо успокоиться. Надо успокоиться, Ирма Вальтеровна. В конце концов, никогда не поздно обратиться в полицию. Небольшое усилие - и тебя найдут. Хочешь ли ты натянуть на себя одну из тех ролей, что только что примеривала, только натянуть навсегда, так, чтобы она приросла к твоей коже и въелась в твои кости? Хочешь ярмо на шею? В конце концов, сейчас ты никто, ты - ничья, и поэтому - свободна. Давай немного подождем, Ирма. Давай приведем свои мысли и чувства в порядок, а потом поищем выход самостоятельно.
  И тут до моего слуха донеслось до боли знакомое дребезжание. Трамвай! Кольцевая трамвайная остановка! Только там так неповторимо и незабываемо визжат вагончики при резком повороте. Трамвай - это цивилизация, люди, а значит, я уже не одна.
  Остановка помимо скопления людей подарила еще и огромный торговый центр, в котором я нашла и магазин сотовой связи, где купила модем с симкой, и продуктовый супермаркет. Нагрузившись сумкой с фруктами, соком, сыром и коньяком, я вышла на трамвайную остановку уже в сумерках. В ноябре темнеет рано.
  Трамвайный маршрут не охватывал территорию рынка, но отсюда я могла доехать до драмтеатра, а там либо пересесть на знакомый мне троллейбус, либо пройти одну остановку пешком.
  Когда трамвай докатил до театра, уже стемнело. Бетонированная площадь выглядела совсем не так хмуро, как днем. Здание театра сияло огнями, перед входом толпились нарядные люди. Как завороженная, я двинулась к кассе, на ходу придумывая, куда бы спрятать пластиковую авоську с продуктами. Название пьесы - Правда о пустоте - и имя автора мне ничего не говорили, но надпись на окошечке "все билеты на сегодня проданы" заставила немного расстроиться. Немного.
   Потолкавшись некоторое время среди празднично озабоченной толпы, я двинулась к себе в гостиницу. Слякоть под ногами, ветер в лицо. Снега еще нет, но воздух уже пахнет будущими морозами. Какой темный, мрачный вечер! Первый вечер моей новой жизни. Я вспомнила, как проснулась сегодня утром на вагонной полке. Кажется, это было давным-давно, действительно в начале жизни. Если разобраться, то в моем положении не все так плохо! Меня никто не ищет, я никому не нужна, я свободна. Надо не упустить столь редкий шанс и воспользоваться этой свободой! Но для чего? Это я пока не придумала.
  Ворота рынка неприветливо замкнуты на все засовы, но в углу массивной чугунной решетки можно разглядеть спасительную калиточку, через которую, видимо, и проникают запоздавшие постояльцы "Столичной".
  Гостиница - единственное живое пятно в жутком пейзаже вечернего рынка. Вон и мое окно светит теплым светом. Странно...
  - А у вас соседка, - оторвавшись от монитора ноутбука, встретила меня улыбкой акриловая администратор, когда я подошла к ней за ключом от номера. Образов шесть - от толстой торговки с усатой верхней губой и фрикативным "г" до прыщавой абитуриентки - промелькнуло в моем воображении, пока я шла гостиничным коридором до двери с эмалированной девяткой. Почти дойдя до номера, я развернулась и пошла обратно, сообразив, что заставка яндекса на экране ноута не могла возникнуть просто так.
  - А интернет у вас есть? - спросила я девушку.
  - Вай фай для жильцов бесплатно. Вот пароль! Но иногда он не запрашивает, - протянула мне карточку и снова погрузилась в недра википедии.
  На протяжении моего второго похода по коридору до номера я уже гоняла в голове мысли по поводу собственной глупости, погнавшей меня на другой конец города за модемом.
  Когда я наконец дошла до девятого номера и открыла дверь, света в комнате уже не было. Дурацкая ситуация! Я не знаю, что делать, когда захожу в темную комнату, в полной уверенности, что там кто-то есть. Кричать в темноту: "Здравствуйте! Извините! Давайте познакомимся!"? Или тихонечко пробраться к своей кровати и, наспех раздевшись, улечься спать? Я закрыла за собой дверь и оказалась в полнейшей темноте.
  - Вы не бойтесь, зажигайте свет. Я не сплю, - раздалось из угла справа. Голос был приятным, немного надтреснутым, как будто больным, и немного в нос - женщина, видимо, простужена или недавно плакала. Таким добрым голосом, наверно, говорят учительницы начальных классов или воспитательницы в детском саду, которые любят детей и свою работу. Мне хотелось стоять и мысленно рисовать в темноте портрет этой невидимой женщины. В этой новой жизни мне часто хотелось включать свое внутреннее зрение. Мое молчание неприлично затягивалось, и я сделала над собой усилие, протянула руку и нащупала выключатель.
  - В темноте трудно сориентироваться... - Я как будто извинилась. Теперь можно и представиться:
  - Ирма. Я - Ирма. Только сегодня приехала. Утром. - это всё, что я могла о себе сказать.
  Немного полноватая, средних лет женщина с длинными прямыми волосами, забранными в пучок, но выбившимися русыми прядями, села на кровати, хлопая белесыми ресницами над покрасневшими, слегка припухшими глазами. Точно, плакала.
  - Ольга, - представилась она. - Я тоже сегодня. На недельку.
  Через некоторое время, попивая чаек с коньяком (Ольга захватила с собой электрочайник), мы коротали вечер за разговорами о жизни. О жизни Ольги Афанасьевны Милюковой, учительницы русского языка и литературы Ягорбской средней школы, проживающей на четыреста третьем километре Северной железной дороги.
  Оля родилась в старинной русской семье, все мужчины которой, за исключением Ольгиного отца, принадлежали к сословию белого духовенства. Афанасий Богоявленский еще в ранней юности, заразившись духом разночинства, который часто проникал в не окрепшие верой души молодых поповских отпрысков, в восемнадцать лет вступил в коммунистическую партию и первым из семьи выбрал в жены не дочь священника, а молоденькую однокурсницу из рабоче-крестьянской среды. Закончив в конце шестидесятых Литературный институт, он по распределению попал в областную газету, откуда в должности главного редактора его благополучно проводили на пенсию. Двоих своих детей Афанасий Артемьевич старался воспитывать в духе приверженности марксистко-ленинским идеалам и советским традициям. Когда старшая дочь закончила филфак местного педагогического института, и встал вопрос о распределении, жена намекнула Афанасию, что неплохо бы было пристроить Олю в редакцию газеты. Из-за этого неосторожного намека в доме Богоявленских разгорелся страшный скандал. Еще бы! Отец, урожденный москвич, не побоялся трудностей и поехал по распределению в провинцию, а из его детей хотят вырастить конформистов! Короче, пока Олина судьба решалась в домашних кулуарах, в деканате все более или менее хорошие места разобрали, Оле, лучшей на курсе, окончившей вуз с красным дипломом, пришлось ехать в самую отдаленную школу области.
  "Ну ничего, - думала девочка, - это ведь, самое большее, на три года", но время текло, ежедневно привязывая Ольгу к Ягорбе. На третий год своего пребывания здесь она вышла замуж за водителя КАМАЗа с лесозаготовок, родила сына, леспромхоз выделил жилье. Так она очутилась на четыреста третьем километре. Ольга не то чтобы привыкла, а как-то приросла к своему деревянному бараку, трем комнатам с отдельным входом и маленьким огородом, к этой железнодорожной станции, к дороге в лесу, по которой каждое утро леспромхозовский ПАЗик вез ее и шестерых школьников в Ягорбу. Возвращаться в город? Куда? К отцу - ортодоксу? С годами он становился все более непримиримым, а уж после событий девяносто первого года с ним вообще невозможно стало разговаривать. Афанасий Артемьевич проклял младшего сына, частного предпринимателя, перебравшегося в Москву и открывшего там ресторанчик. Да и Оля старалась реже посещать родной дом. Даже приезжая в область на семинары по повышению квалификации, она всегда останавливалась в гостинице, где и встречалась с резко постаревшей мамой. Первое время Оля рассказывала маме всё-всё, но со временем стала менее разговорчивой: старалась реже упоминать мужа, с которым отношения совсем разладились. Оля понимала, что пить он начал в чем-то и по ее вине: Вовка Милюков, за которым бегали в свое время все леспромхозовские девчонки, сумел-таки уломать приезжую учительницу, но для первого красавца и балагура, капитана Ягорбской команды КВН, оказалось невозможным жить с женщиной, превосходство которой он подспудно ощущал ежедневно. Скандалов в доме не было, Оля не умела постоять за себя, но ее молчаливое смирение перед пьяными выходками мужа скорее напоминало забастовку. Их сын, выросший на диком сплаве классической русской литературы и вычурного диалектного мата, после школы уехал учиться в духовную семинарию, чем вызвал всеобщее удивление и яростный гнев деда. А года три назад у Ольги Афанасьевны вдруг появились симптомы непонятной болезни: поднималась ни с того ни с сего температура и могла держаться неделями, воспалялись лимфоузлы. Поставить точный диагноз никто не мог, Оля в каникулы приезжала в город и проходила обследование, но врачи только руками разводили. Вот и сейчас, выставив оценки за третью четверть, Ольга ждала вызова на очередное обследование, да только принять ее смогут лишь 12 ноября, и начало уроков литературы и русского языка в Ягорбской средней школе придется отложить еще на неделю.
  - Вот завтра с утра и начну, - улыбнулась Ольга.
  
  В первую ночь моей новой жизни на меня нагрянули бессмысленные, беспокойные сны, полные суеты и хлопот. Я все ехала куда-то на старых, ржавых машинах, шла пешком, безуспешно стараясь попасть в какой-то дом, где остался незакрытым кран, и вода хлещет, заливая соседей. Мне постоянно что-то мешало: то люди, то техника. Когда я открыла глаза, было еще темно. Составить какую-либо связную историю из приснившегося ночью я не могла.
  
  Как ни странно, мне нравилось мое существование. Поначалу я пребывала в небольшой панике из-за отсутствия какой-либо деятельности, но где-то на третий день я стала находить прелесть в постоянном созерцании смены дня и ночи, погодных явлений и даже неодушевленных предметов. Я поймала себя на мысли, что мне бесконечно жаль суетящихся, спешащих исполнить свой человеческий долг мужчин и женщин. Временами во мне вспыхивали какие-то неясные воспоминания, коротенькие, как отдельные слоги, по которым нельзя разобрать слов. Эти воспоминания-вздохи преследовали меня, тесно переплетаясь с еще более короткими дежа-вю, создавая некий суетливый шлейф моей неспешной жизни.
  Я научилась обходиться почти без еды. С утра я пила кофе в гостинице, потом шла гулять по городу, или сидела в интернете, или и то, и то, во время прогулки заходила в кафе и брала половинку супа и салат. Вечером мы с Олей, как правило, пили чай, я старалась не закусывать. Я не экономила - деньги у меня были в достаточном количестве - я просто лучше чувствовала себя голодной.
  Однажды в кафе, когда я расплачивалась у кассы за свои полсупа и салат, я услышала за спиной:
  - Ика! - и поняла, что женщина, а голос был женский, обращается ко мне. Моя спина, край скулы и вся фигура стали добычей весело-удивленного взгляда стриженной под мальчика худышки с большими круглыми глазами и необычайно подвижной мимикой.
  - Ика, - еще раз повторила она, и я, сама не понимая почему, поспешила ее разуверить:
  - Вы обознались. Извините.
  Она явно не поверила, но, пожав плечами и кроме "хм!" ничего не сказав, растворилась в очереди.
  Устроившись за столиком у окна, я начала поедать свой суп. Внешность женщины не вытолкнула в мою память никаких воспоминаний, но то, что узнала она именно меня, не вызывало сомнений. Почему я не ответила ей? Почему я не зацепилась за эту возможность вернуться в свою прежнюю жизнь? Ведь еще вчера и даже сегодня утром я мечтала найти хоть какую-нибудь зацепку, а сейчас судьба сама дает мне шанс, а я не хочу им воспользоваться.
  Худышка с мальчишеской стрижкой уже отошла от кассы и застыла посреди зала с подносом в руках в поисках свободного места. Кафе было маленьким - всего пять столиков, - явно не рассчитанным на такой наплыв посетителей. Мы опять встретились взглядом, и я улыбнулась. Она тут же оказалась за моим столиком.
  - Вы извините, что так вышло, но вы действительно очень похожи на Ирму. Мы с ней вместе учились.
  - Но это наверно давно было? - рискнула я показаться неделикатной.
  - У-у! больше двадцати лет прошло!
  - Могли ошибиться, люди меняются с возрастом.
  - Ну надо же, даже голос! Все-таки... Но, может, это ты?
  - Нет, вы ошиблись.
  - Понятно. Я ее видела не так давно. Мы встречались два года назад, на двадцатилетие выпуска.
  Я собрала грязную посуду и встала с подносом в руках.
  - А Базилевса все теперь Базилюром кличут. Как ты и хотела!
  Опять этот Базилевс. Если я сейчас оглянусь на нее, то мое возвращение станет неотвратимым. Нет, не хочу повторять ошибку жены Лота, хоть и очень хочется узнать, кто же этот таинственный император.
  
  Когда я вышла из кафе, начинало смеркаться. Неуютная пора. То ли от пронизывающего ветра, то ли от собственных мыслей меня охватила мелкая дрожь, и пока я дошла до гостиницы, все мое тело трясло не на шутку. Я зашла в гостиничное кафе, чтобы выпить чашечку кофе и согреться. Согрелась, дрожь утихла, но лучше мне не стало. Я не доверяла сама себе.
  
  В номере было темно и тихо. За Ольгой сегодня вечером или завтра утром должен был приехать муж. Возможно, они уже уехали, не дождавшись моего возвращения. Жаль, конечно. Так получилось, что Оля стала единственным человеком в моей жизни. Темноте в номере я не удивилась, забыв на ходу, что ключ мне на вахте не дали.
  В следующее мгновение я услышала тихое всхлипывание.
  - Оля, что? Что случилось?
  Я нажала выключатель, свет ослепил, и я не сразу заметила, что Оля резко села на кровати. Глаза ее, нос и губы припухли от слез. Сначала я подумала, что не все ладно с анализами и диагнозом, но оказалось, Ольга опять плакала из-за мужа. Его мобильный целый день не отвечает, это могло означать только одно - он пьет, и женщине придется самой тащиться на электричке до четыреста третьего. Электричка завтра утром. Я видела, что Ольге действительно плохо: порой у нее неожиданно поднималась температура, скакало давление, темнело в глазах. Добраться одной ей будет трудно. И даже не в этом дело. Вот она приедет, а пьяный Милюков валяется посреди нетопленой квартиры, и опять одна...
  -Оль, перестань! Лучше приглашай в гости. Короче, завтра едем вместе, а вечером я обратно.
  Оля улыбнулась сквозь слезы.
  
  В электричке было немного народу. Сезон грибников отошел, рабочие предпочитают добираться до места на собственном автотранспорте. Мы с Ольгой да две старушки - все население мерзлого вагона.
  
  Четыреста третий километр встретил нас неожиданно вкусным воздухом: здесь пахло прелыми листьями, влажной древесной корой, грибами, землей, и эта смесь запахов была необычайно приятна. Сам поселок произвел на меня удручающее впечатление. Успев полюбить Ольгу за ту неделю, что мы прожили вместе, я не могла поверить, что умная, чуткая, неунывающая Оля живет в таком жутком, убогом месте. Полуразрушенные деревянные одноэтажные бараки с покосившимися палисадниками, месиво грязи под ногами да начавшийся к нашему приезду моросящий дождик создавали тот неповторимый колорит, из-за которого многим моим соотечественникам хочется покинуть родину. Имя ему - безнадега.
  В одном из бараков жила Олина семья: прихожая-кухня, русская печка, три комнаты - одна большая, две поменьше. Квартирка не лишена уюта. Правда, по Олиному лицу я видела, что размер запустения превзошел все ее ожидания. В дальней комнате храпел Володя Милюков собственной персоной. Наше появление никак его затронуло.
  Через какие-то два часа Ольгиными стараниями из обстановки исчезли приметы Вовкиного холостяцкого времяпровождения, была растоплена печь, приготовлен обед. Мы выпили по рюмке водки, закусили наскоро сготовленным грибным супом, и Ольга предложила мне переночевать и уехать утром.
  - Погуляем вечером. Я тебе здешние места покажу.
  Я видела, что оставаться одной ей тоскливо. Меня никто не ждал, и я согласилась.
   Не отказалась и от прогулки по окрестностям. Ольга выдала мне резиновые сапоги, мы пошли вдоль леса к развалинам церкви и заброшенному кладбищу. Оказывается, была у Ольги Афанасьевны одна страсть - краеведение. Этим увлечением она заразила и леспромхозовских учеников, и в свободные от школы дни они всемером изучали окрестности и совершали головокружительные открытия. Так они выяснили, что еще в шестнадцатом веке километрах в восьми от нынешнего леспромхоза располагалось богатое торговое село Ильинское. Два раза в году там проходили ярмарки, но к концу девятнадцатого века, когда в этих краях была проложена железная дорога, село осталось в стороне. Оно стало потихоньку хиреть, беднеть и во времена советской власти полностью исчезло с лица земли. Остались лишь руины православного храма да несколько могилок, осматривать которые и повела меня Ольга.
  Полуразрушенное церковное здание можно было видеть издалека, оно находилось на пригорке и притягивало к себе, но при ближайшем рассмотрении напоминало замок спящей красавицы, подступы к которому надежно охраняли заросли могильного кустарника, стихийная свалка и жутковатая брезгливость, которую все живые испытывают перед кладбищами.
  Ольга знала тайную тропку, по которой мы, осторожно огибая чугунные кривые ограды, пробрались все-таки внутрь храма.
  Сохранность внутренних помещений церкви говорила, что здание никогда не использовалось в качестве склада, завода, овощехранилища или еще какого-нибудь заведения. Фантазия советских общественных деятелей обошла стороной это место, поэтому со стен из-под слоя пыли, подтеков вешних вод и кое-где облупившейся штукатурки на меня назидательно-добродушно глядели Илья-Пророк, святой Николай, Серафим Саровский, Варвара-мученица, братья-князья Борис и Глеб, а прямо над царскими вратами, дверцы которых покосились и рухнули, мудрый, всепрощающий, проникающий прямо в душу, такой знакомый взгляд Иисуса.
  
  Уже совсем стемнело, когда мы возвращались домой, поэтому Ольга повела меня не по опушке леса, как давеча, а через освещенные улицы поселка. Так немного дальше, но зато в грязи не утонем, - пообещала она.
  Желтые световые конусы выхватывали из темноты завалившиеся заборы, кое-где отошедшие от обшивки домов доски, будто бесцеремонно указывая проживающим здесь людям на их недостатки. На улице никого, кроме нас, не было. Ольга увлеченно рассказывала о селе Ильинское, о своих находках, о ребятах - следопытах, которые так увлечены краеведением. Я изредка поглядывала на ее помолодевшее лет на пятнадцать лицо и удивлялась молча. Оказывается, человеку для счастья действительно не так уж и много надо.
  Из открытых форточек освещенных окон доносился запах сигаретного дыма, мясной тушенки, звуки телевизора и людские голоса.
  На повороте с центральной улицы в лучах уличного фонаря я вдруг с удивлением заметила угол дома такой же, как и остальные, постройки, но чистый и ухоженный, выкрашенный в два цвета - рама и наличники шоколадно-бордовые, а сама стена терракотовая. За ровным, светло-коричневым забором - геометрический рисунок клумб и грядок с осенними цветами, подстриженными кустиками и песчаными дорожками между ними.
  - Немцы, - пояснила Оля, правильно истолковав мое замешательство возле аккуратного домика. - Во время войны пленных на лесозаготовках много было. Большинство уехало, остались только две семьи - они и живут в одном доме, с двух сторон.
  На этом перекрестке Оля резко свернула в боковой переулочек. Я уже было последовала за нею, как вдруг услышала:
  - Ursula? Wohin gehst du? Bist du Ursula doch?
  Я буквально поняла, не перевела на русский, а просто поняла, что женщина спрашивает меня, куда я иду, и являюсь ли я Урсулой. Я остановилась, облокотилась руками на забор и четко, сама себе удивляясь, произнесла:
  - Nein! Ich heise Irma , - а потом уже по-русски, - Ирма Вальтеровна Иванова.
  - Komm, - кивнула она, приглашая в дом.
  Я поискала глазами Олю. Она стояла чуть поодаль, вне досягаемости фонарного луча, но даже во мраке сгустившейся ночи горел ее взгляд. Такого взгляда у мягкой, доброй Оли я еще не видела. Она смотрела на меня как на чужую, как на врага, без ненависти, но с той долей отчуждения, которая, наверно, может позволить убить.
  Мне стало не по себе.
  - Я не знаю, что ей надо... Я зайду?..
  - Дорогу найдешь потом? - спросила заботливо, мягко, но льдинка во взгляде уже не растает никогда.
  
  
  Амалия Генриховна Рюдигер сама не понимала, зачем она позвала в дом эту девицу. С тех пор, как ее единственный сын уехал на ПМЖ в Германию, Амалия Генриховна никогда никого к себе не пускала. Она и раньше старалась мало общаться с местными, но у сына были друзья, а мужу, так или иначе, приходилось контактировать с коллегами и соседями. В советские годы частым гостем был работник НКВД. В пятидесятые, когда, благодаря Аденауэру, последние военнопленные покинули русские земли, тракторист леспромхоза Гюнтер Рюдигер внезапно скончался от плохо залеченного воспаления легких, а Амалия, ждавшая тогда своего первого и единственного ребенка, как-то вся замкнулась в себе и стала жить назло всем. Назло всем она ежегодно сама ремонтировала дом, поправляла забор и палисадник, ровняла грядки и клумбы, добившись со временем безукоризненно аккуратного вида. Назло всем она крахмалила воротнички и фартук. Она словно давала понять окружающим, что несмотря на все невзгоды, свалившиеся на нее, она будет фрау Рюдигер, той фрау Рюдигер, которой должна быть.
  Эту парочку она заприметила еще утром, но тогда в незнакомке ничего не показалось ей необычным - она и видела-то ее почти что со спины, в полупрофиль, - а сейчас, вечером, в желтом электрическом свете уличного фонаря на Амалию, не замечая ее, вдруг взглянула Урсула. Та Урсула, с которой когда-то они и дня не могли прожить друг без друга, Урсула, которая была ей роднее сестры! Верхняя губа презрительно вверх, носик сморщив - так она всегда делала, когда была недовольна или пугалась чего-нибудь, или от боли. Высшая степень дискомфорта! Помнишь, Урсула, тот чудный, солнечный день?.. Помнишь, ты наступила тогда на горной тропинке на маленькую змейку? Змея тотчас обвилась вокруг щиколотки и на мгновенье впилась чуть пониже косточки. До реки было еще далеко, и Амалия, припав к твоей ноге губами, как учили на занятиях по самообороне в BdM, пыталась отсосать яд. Было щекотно, весело, необычно, девчонки смеялись, а когда подошли к Эльцу, и Урсула опустила горящую от боли ногу в прохладную воду, обе вдруг затихли, посерьезнели. Вдруг ногу придется отнимать? Вот тогда Урсула приподняла верхнюю губку, сморщила носик, да так и застыла - с ногой в прозрачном потоке и выражением брезгливости на освещенном солнцем лице. Что это было? Когда? Кажется, сентябрь тридцать девятого... Поход в горы... Последняя мирная осень, конец детства... В мае сорокового бомбили город, погиб Отто, маленький соседский мальчик, который так любил горячий шоколад в папиной лавке.
  Freiburg im Breisgau... Свободный город в Брайсгау... Бедный родной свободный город...
  А летом сорокового, когда по городу поползли слухи, что бомбили свои, пятнадцатилетней Амалии приснился её первый сон.
  Во сне она и Урсула качаются на качелях в цветущем яблоневом саду. Урсула так смешно складывает ступни ног, чтобы ее коричневые плетеные туфельки не спадали. Белые лепестки падают на траву, на песчаные дорожки, на черные волосы Урсулы, на ресницы Амалии... Падают и падают... Падают и падают... Девчонки смеются, болтают о ерунде. Вдруг Амалия слышит такой родной голос. Это их зовет Гюнтер, брат Урсулы и ее, Амалии, жених - их помолвка состоялась прошлой осенью. Он кричит, выкликая их по именам, а девушки смеются и удивляются, что он их не видит, не слышит. Лепестки падают на землю, и скоро вся земля покрыта белым, ветки покрыты белым. Девушки прыгают с качелей, падают на четвереньки прямо в белое, и это уже не лепестки яблонь, а снег, холодный, обжигающий ладони и коленки. Так много снега, как еще никогда не бывало. Голос Гюнтера все дальше, все отчаянней. Амалия и Урсула встают и идут на зов. Девушкам идти всё труднее и труднее, ноги, обутые в легкие туфельки, утопают по щиколотку в снегу. Гюнтер кричит, снег идет, и во всем этом какая-то чувствуется смертельная безнадежность. От этой безнадежности Амалия просыпается, вся в холодном поту.
  Она вспомнит этот сон позднее, когда им с Урсулой действительно придется ползти по заснеженному полю два с половиной километра, чтобы наконец-то встретиться с пленным Гюнтером Рюдигером. Урсула была младшей сестрой Гюнтера, но не только брата надеялась найти она в ледяной России. Амалия знала, кого ищет лучшая подруга, но этот человек почему-то был неприятен Амалии. Какая-то темная личность. Сейчас-то она понимает, что это была элементарная детская ревность. Из-за этого человека они и поссорились в первый раз тогда, еще во Фрайбурге... А потом эта трещина все разрасталась и разрасталась, и уже здесь, в СССР, достигла таких размеров, что развела бывших неразлучных подруг насовсем.
  Амалия до сих пор не может простить себе, что не хватило ей тогда мудрости пойти навстречу. Первое время они жили вместе в леспромхозе, но уже не разговаривали друг с другом. А когда силами НКВД из пленных немцев организовали оркестр, и Карла, мужа Урсулы, перевели в город, вот тогда они окончательно потерялись.
  - Девочка, найди ее! Могилку ее найди! Я тут совсем одна, я так хочу съездить к ней, на могилке посидеть, рассказать всё.
  Мне стало жаль ее, но что я могла ей сказать? Я подумала о ее соседях за стенкой. Ведь они тоже немцы, как сказала Ольга. Амалия перехватила мой взгляд:
  - Эти? - она кивнула в сторону перегородки. - Да они и в Германии никогда не были. Молодые. Их родители умерли давно... Поговорить не с кем...
  
  Когда за окном темно и мерзко, любое жилище покажется раем. Молочно-белая с золотым вензелем чашечка настолько тонка, что сквозь нее просвечивают пальцы моей руки. Чай давно выпит, но из салфетно-фарфоровой, пахнущей апельсинами и ванилью, комнатки старой немки уходить тем более не хотелось. Но как бы то ни было, наступившая ночь погнала меня прочь из этого созданного назло всему миру уюта.
   Ольга дождалась меня у окна и, не зажигая света - два часа ночи, все уже спят! - уложила на диване в гостиной, снабдив вторым одеялом - к утру протопленная на ночь квартирка должна выстудиться.
  На следующее утро дождь лил как из ведра. Будильник прозвенел без пятнадцати семь. В кухне уже весело трещали дрова в печи, Ольга заваривала чай, а умытый и причесанный Владимир Милюков хлебал разогретый на электрической плитке грибной суп.
  Провожали до станции вдвоем. Вещей у меня, кроме навязанной с большими усилиями банки клубничного варенья, не было, и совместное провожание стало, скорее всего, актом примирения между супругами. Наконец пришла электричка, я загрузилась в полупустой сонный вагон и понеслась к городу, где, по словам Амалии Генриховны, окончила жизнь Урсула Хесслих, урожденная Рюдигер, на которую я похожа как две капли воды.
  
  2
  
  К концу второго тысячелетия от Рождества Христова человечество изрядно поглупело, и в результате коллективный мозг начал производить такие блага цивилизации, как стиральная машина, электрическая лампочка или батарея центрального отопления. Вместо того, чтобы совершенствовать и обогащать свой духовный мир, как делали наши предки, мы со всем усердием, на которое способны, обеспечиваем комфортное существование нашим телам. Можно подумать, что не тела мы зарываем потом в землю на корм червям!
  Mola tantum salsa litant, qui non habent tura, - говорили древние, прекрасно понимая, что мука и соль никогда не дадут того благородного воспарения, какой бывает лишь от настоящего фимиама. Жители Эллады для розжига Олимпийского огня использовали только древесину белого тополя. Ученые труды византийских богословов проникнуты тончайшей поэзией и глубоким смыслом.
  Олимпийский огонь сегодня загорается от газовой горелки.
  Левка Васильев с рождения жил в густонаселенной коммуналке, в детстве на общую кухню старался выходить как можно реже и пользоваться различными бытовыми электроприборами к своим сорока девяти годам так и не научился. То есть, он конечно знал, на какую кнопку нажать, чтобы включить стиральную машину, вскипятить воду в чайнике или разогреть в микроволновке ужин на завтрак, но каждый раз эти процедуры он проделывал с изрядной долей внутреннего дискомфорта.
  Зато Левка умел и любил ставить спектакли. Он был режиссером от бога. Заваривая еще в мыслях новый спектакль, он прекрасно знал, каких дровец подкинуть на алтарь сцены, чтобы вновь сооружаемый костер зажегся в сердцах зрителей правильным пламенем. Он прекрасно понимал, что театр - искусство насколько сиюминутное, настолько и коллективное, и дым от возжигаемого им каждый раз нового огня рассеется через мгновенье, не оставив видимого следа, а посему, дабы незримый след все-таки остался, процесс возжигания должен быть точно продуман и правильно выдержан. Вся его жизнь была подчинена этому жреческому служению. Он не обращал внимания на мелочи, он жил в парении над бытом, и только откликнувшись как-то на ставшее уже привычным "Лев Олегович", Левка вдруг почувствовал, как он одинок. Вот тогда-то он и начал отмечать 18 ноября.
  Когда-то у него была семья. Потом - еще одна. И еще, и еще. Он не замечал, как рождались и росли его дети, ведь жены интересовали его, пока могли служить фимиамом для его спектаклей, а потом он быстро охладевал к ним. Он ругал себя. Называл маньяком. Но ничего не мог с собой поделать - жить с использованным фимиамом было выше его сил.
  Но было одно исключение из этого правила. Его вторая жена, Катюша Кирсанова, перестав быть его женой, тем не менее, не перестала существовать для Льва как актриса. Они до сих пор работают в одном театре. В Катюше горел огонек настоящего таланта. Если надо поднять спектакль на высокий, фестивально-заграничный уровень, всего лишь отдайте главную роль Кирсановой. А уж она, обладая при внешней хрупкости инженю-кокетт глубоким внутренним потенциалом, всегда вытянет любую работу. За особое доверие режиссера ее недолюбливали в труппе. Как же, он только с ней и возится, и даже если в пьесе совсем нет для нее ничего подходящего, не сомневайтесь, Базилюр допишет!
  Когда же к нему прикрепилось это дурацкое прозвище? Давно-давно, на старших курсах театрального института красавца и бесспорного лидера Льва Васильева все звали Базилевсом. Ходила среди студентов такая байка - действительно только байка, - что во время поступления вчерашний школьник так смутился перед лицом приемной комиссии, что просто замолчал. Юрий Анатольевич Поздняков, набиравший курс, посмотрел строго и спросил;
  - Как ваше имя, юноша?
  - Васильевлев-с, - непослушными губами пролепетал мальчик, зачем-то прибавив старорежимное "с".
  - Как? Базилевс? = в голосе Позднякова появились угрожающие нотки, и все находившиеся тут замерли в ожидании традиционного: "Вон из искусства!", но мастер вдруг произнес;
  - Вы же лев, так и ведите себя достойно царя зверей.
  Юноша, будто обдумывая эти слова, медленно пошел по кругу. Он начал движение робким заморышем, а вернулся в исходную точку великолепным Львом. Немного расставив ноги, он густым красивым голосом начал:
  - Послушайте, ведь если звезды зажигают, значит, это кому-нибудь нужно...
  Вот так и зажглась его звезда. И быть бы ему сегодня уже заслуженным или даже народным, если бы Лев Олегович не бросил актерскую карьеру и не поступил в ГИТИС на режиссерский.
  А потом, это уже здесь, в театре, кто-то перекомкал Базилевса в Базилюра. Говорили, что чей-то ребенок, подслушав разговоры взрослых, переврал незнакомое словечко на свой, ребенкин, лад.
  Однако сегодня понедельник. Выходной. Вчера, 18 ноября, Кирсановой исполнилось сорок два года. Стихийно отметили в театре, а сегодня он придет к ней домой с маленькой бархатной коробочкой - она так любит украшения! - и большим букетом ее любимых желтых хризантем, и они посидят вдвоем, поговорят о работе, немного выпьют, и на ночь глядя он уйдет к себе, оставив Катюшу в обществе ее двух кошек.
   Только сначала надо заскочить ненадолго в театр забрать оставленный вчера на режиссерском столике сотовый да подписать кое-какие бумаги. Ведь это у актеров сегодня выходной, а в бухгалтерии самое что ни на есть начало рабочей недели, а худрук нужен всем. Левка очень надеялся, что его пребывание в театре не затянется дольше тридцати - сорока минут, как бывало затягивалось довольно часто. Задержался он часа на полтора и когда вышел из театра, уже начинало смеркаться - дни в ноябре коротки.
  Катюша жила в однокомнатной квартире панельной пятиэтажки - полчаса от театра на троллейбусе. Раз в год, в ноябре, по традиции, заведенной несколько лет назад, он садился на пятый троллейбус и ехал через реку, почти на самый конец города, поднимался на третий этаж и звонил в квартиру, из которой доносился заманчивый аромат пирога с яблоками.
  Помимо пирога Васильева ждала еще запеченная в духовке курица, замысловатый салат из грибов и яблок, ворох свежих актерских новостей, которыми Катюша с удовольствием делилась с художественным руководителем, и бутылка виски.
  Именинница тут же приколола к платью серебряную змейку с изумрудным глазком. Вообще она сегодня была возбуждена и слишком - как показалось Васильеву - весела. Сначала он даже подумал, что она уже изрядно выпила, но прикоснувшись к уголку ее губ с поздравительным поцелуем, ощутил только давно знакомый Катюшкин запах без примеси алкоголя. Что-то с ней происходило.
  - Левушка, ты помнишь Вадика Томского? Он у нас сезона полтора вроде продержался? Помнишь, в "Ловушку" за две репетиции ввелся?
  Левка помнил Томского. Не красавчик, но была в нем та природная капля обаяния, которая делает актера настоящим артистом, а из простого мужика лепит заправского донжуана. Из-за этой капли Васильев и сманил его из московского коммерческого театра, да только вышло хуже. Прочно войдя в репертуар, Томский вдруг - не могу без большого города! - бросил театр перед самой новогодней кампанией. Подписывая трудовую книжку, Васильев с улыбкой пообещал, что обратно не возьмет никогда.
  - ...до следующего октября, - донеслось до Васильева.
  - Что до октября?
  - Контракт! Вы совсем меня не слушаете, Лев Олегович! - когда Катерина сердилась, она всегда переходила на "вы". - Сейчас Томский в Бельгии, работает в варьете. Теперь самое главное: он зовет меня к себе.
  - Куда? В варьете? По кафешкам плясать?
  - Да, по кафешкам! А тебе-то что? Ты мне не мать, не сестра и не любовница, - отшутилась она фразой Остапа Бендера.
  Васильев знал, что не может претендовать на Кирсанову, что она имеет право поступать, как хочет, что он и так виноват перед ней. Но этот мальчик! Зачем он ей? Разве он сможет дать ей то, что она заслуживает? Он ведь погубит ее.
  Молчание затянулось. Они сидели на разных концах дивана, уставившись в экран телевизора. Оба прекрасно понимали, что глупо как-то получилось, оба хотели перевести разговор на другую тему, но тема всё не находилась. Катюша взяла в руки пультик и начала перескакивать с программы на программу. Смотреть было нечего. Она отшвырнула пульт и тупо уставилась в экран телевизора. Может, зря она сейчас завела этот разговор? Но другого такого случая не представится. В театре они никогда не остаются наедине, прийти к нему в кабинет она не могла - вся труппа наблюдала за их давно угасшими отношениями, а просто подать заявление об уходе было бы предательством. Все-таки Васильев много сделал для нее: заметил ее на дипломном спектакле, пригласил сразу на главную роль и, в конце концов, сделал из нее актрису.
  - ... можно просто съесть, - тарахтел репортер непоставленным, визгливым голосом. По подиуму шли модели в шоколадных нарядах. - Однако автора не смущает недолговечность его шедевров. Ведь девушки получают прекрасную возможность почувствовать на собственной коже, что такое жизнь в шоколаде!
  - Вспомнил! - вдруг заорал Базилюр. Катюша даже подскочила на месте и с удивлением обернулась к нему.
  - Я вспомнил, где видел эту женщину!
  - Эту? В шоколадном сарафане?
  - Да нет. Я вчера телефон забыл в театре.
  И Васильев рассказал, как сегодня, перед тем, как приехать к Катюше, он заскочил в театр за телефоном, заодно - подписать кучу бумаг для бухгалтерии. Телефона в кабинете не оказалось, и Лев Олегович вспомнил, как для разбора вечернего прогона зачем-то спустился в первый ряд, а телефон оставил на столике в зале. Туда он и вернулся сегодня. В зале, понятно, было темно, и он не сразу понял, что по сцене кто-то ходит. Кто это мог быть в выходной? Голос был чужой, своих он всех различал на слух мгновенно. Когда глаза привыкли к темноте, в тусклом свете дежурки материализовалась женская фигура, двигавшаяся явно по мизансценам. Так и не дойдя до режиссерского столика, Лев Олегович вжался в стену и прислушался. Женщина бросала реплики, выслушивала ответ воображаемого партнера и шла дальше. Текст показался знакомым. Когда она вышла на авансцену и начала монолог, он окончательно узнал пьесу. Это был Ануй. "Жаворонок". Финальная сцена: Жанна и Варвик спорят о костре. Женщина репетировала Жанну.
  - Помнишь, твой дипломный спектакль? После этой роли я в тебя и влюбился.
  - Влюбился он! Просто увидел во мне универсального солдата - и Наф-Нафа, и леди Макбет.
  - У-тю-тю! А скромные-то мы какие!
  Катюша уже пожалела о том, что сказала, поэтому поспешила спросить:
  - А женщина кто? - Катюша почти догадалась, кого назовет Васильев, и почему-то напугалась.
  - Не помню, как ее звали... Она с тобой на одном курсе училась. Из поволжских немцев, кажется... Как он, - Левка указал на телевизор, - сказал "жизнь в шоколаде", я так и вспомнил. Тогда еще так не выражались, я от нее впервые услышал.
  - Ирма Хесслих. Ика. Она тоже репетировала Жанну, во втором составе, только потом как-то так получилось...- Катюша встала, взяла с полки пачку "L&M", потрясла ее и закурила тонкую сигарету. - В общем, в некоторых местах она была слишком холодна, слишком рассудочна, перед премьерой Поздняк ее снял с роли... Вообще-то, мастер ее любил. Что-то в ней такое было необычное. Как у всех полукровок. Помню, мы тогда распазгались в пух и прах из-за этой роли. Мне казалось, что теперь-то всё улеглось. Помнишь, два года назад я ездила на двадцатилетие выпуска? Мы там с ней встретились, очень мило общались. Она давно в театре не работает. Рассказывала, как ей повезло с работой, как много она зарабатывает, какая у нее взрослая, умная дочь, учится в Праге. Расстались почти друзьями... А на днях решила пообедать в кафе на Кировском и вдруг смотрю - Ика собственной персоной. Казалось бы, встретить знакомого в чужом городе такая удача, но она почему-то сделала вид, что не знает меня. Странно. Я не стала особо приставать. Может, она в нашем городе тайком, и не хочет, чтобы ее здесь видели.
  - А почему она полукровка? Мне казалось, она поволжская немка.
  - У нее мать, кажется, татарка, а отец - немец. Только не поволжский, а самый настоящий, германский, из семьи военнопленных, вроде...
  Благодаря этой полузабытой странной Ике, вечер закончился почти мирно: Базилюр больше не вспоминал про Томского, Кирсанова не заговаривала про свой грядущий отъезд. А когда он, потоптавшись на прощанье в прихожей, вздохнул и вышел прочь, она начала было собирать посуду, но потом бросила все, пошла к телефону и долго набирала международный номер.
  - Вадим, привет! Я не поздно? Да, знаю, два часа. Я поговорила с ним... Ничего хорошего... Не знаю... И в репертуаре я слишком плотно... Не знаю... Постараюсь... Да, я понимаю...
  Она понимала, что ждать ее никто не станет. Она понимала, что она просто устала от одиночества и однообразия, что заманчивость этого предложения иллюзорна и сиюминутна, и возможно через месяц она пожалеет о своем решении. Она понимала, что Вадим моложе ее на восемь лет, она его совсем не знает. Это пугало, но и притягивало одновременно. Почему он позвал именно ее? Нашел и позвал. В конце концов, если во всем видеть какой-нибудь подвох, то лучше не жить. Сидеть взаперти и медленно скисать...
  Лев Олегович возвращался домой в пустом троллейбусе и в который уже раз переваривал их разговор. Почему это его так задело? Почему он не хочет отпустить ее, теперь уже чужого ему человека? Да пусть она катится, куда хочет! В конце концов, это ее жизнь. Вновь и вновь прокручивая их диалог, вспоминая реплики, как актер, он восстанавливал перспективу и смысл, выстраивал внутренний монолог. Он пытался понять себя, ведь ее понять не сложно - засиделась, хочет праздника, на то она и актриса. А он? Почему? И тут он понимает: страшно не то, что она уезжает, а то, что она пренебрегает им как режиссером. Перестала верить? Если она перестала, кто же тогда ему поверит? Если самый преданный актер уходит ради мифической радости, может разбежаться вся труппа, он останется один. А в театре это равносильно смерти. В театре одному нельзя. Театр - табор, общага, семья. Нет, надо ее задержать. Надо придумать нечто такое, что не даст ей уехать.
  
  "Нас утро встречает прохладой", - запел мобильник в сумке. Опять оставив недомытую посуду, Катюша бросилась на его поиски. Едва успела, чтобы услышать язвительный голос Васильева:
  - А кошек с собой возьмешь или здесь бросишь?
  - Не волнуйся, тебе не навялю. Спокойной ночи.
  Ну что ж, можно паковать вещи.
  
  3
  
  
  Сегодня с утра льет дождь. Вернее, утром он только моросил, а сейчас порывы ветра рваными толчками швыряют косые струи на камень набережной, на чугунную ограду, на скамейку и меня: мои джинсы, куртку, волосы, щеки. Я сижу на скамейке и жду, когда уровень дождя достигнет уровня моих слез, что переполняют меня изнутри. Я хочу, чтобы дождь плакал за меня, а я была бы спокойна и довольна. Но пока мы плачем вместе и никак не можем остановиться. В "Столичную" возвращаться не хотелось. Пожалуй, я сменю место жительства, я найду где-нибудь одноместный номер. Денег у меня достаточно: две пластиковые карты и наличка, всего тысяч на двести. Рублей, конечно.
  Что со мной вчера произошло? Никак не могу собрать мысли и привести их в порядок. Я насквозь промокла и уже не чувствую рук и ног. Я захожу в ближайшее кафе, выходящее окнами на набережную, а затем, напугав своим неприкрыто мокрым видом официантку, сажусь за низкий столик - кафе оформлено в китайском стиле - и заказываю шоколадное фондю и травяной чай. Пламя горелки цвета индиго успокаивает и собирает мои мысли в единый букет.
  Вчера все началось с того, что я не попала в архив. Вернувшись из Ягорбы, я решила для себя, что на следующий же день отправлюсь в областной архив, чтобы найти хоть какие-то сведения о пленных немцах и их женах. Почему-то мне вдруг пришло в голову, что именно с этой давней историей как-то связано мое сегодняшнее положение вне общества и вне себя. Я залезла в интернет в поисках адреса. Оказывается, архивов в городе куда больше, чем я предполагала: есть архив новейшей политической истории, нотариальный, муниципальный, объединенный межведомственный и архив по личному составу. Я почему-то подумала, что именно этот архив и сможет мне помочь, но наконец-то найдя его в бесконечных старинных переулках и дворах, я наткнулась на безнадежно запертую дверь с прикрепленной скотчем бумажкой: санитарный день. Других планов на этот день у меня не было. Куда податься, я не знала и слонялась по городу. Настроение - так себе, но, в общем-то, жить можно.
  "Жить можно" - это до того момента, пока я не увидела его. Вернее, сначала я увидела огромный яркий плакат: "Акция! 10 роз за 249 рублей!" За полотнищем находился небольшой цветочный магазинчик с огромным окном, вернее, одна стена у него была стеклянная. Юная продавщица стояла лицом ко мне, а посетитель - спиной. Как я поняла, что это он, до сих пор сама не понимаю. Он выбирал цветы, желтые хризантемы, открывал рот, жестикулировал и тыкал пальцем в напольную вазу, откуда девушка доставала тот или иной цветок. Я смотрела на него через стекло, ничего не слышала, но голос его звучал во мне, а еще я чувствовала его запах - я так хорошо его помню. Он, конечно, повзрослел - сколько ему сейчас? Лет сорок семь, хотя нет, уже сорок девять... Немного пополнел, жесты стали плавные и медленные, но это был он, мой первый мужчина.
  Сначала из небытия, из мрака моей утраченной памяти, возник шмель. Он был толстым, пушистым, сонным и злым, как и полагается осенним насекомым. Зачем он проснулся тем душным сентябрьским вечером? Только для того, чтобы ужалить меня в плечо? Или чтобы через двадцать с лишним лет заставить меня вспомнить, как медленно садилось солнце, удлинялись тени, ныло плечо и горели губы. И этот запах. Запах его тела - горьковатый, полынный, приправленный коньяком и табачным дымом, но чуть-чуть. Я не помню, что он мне говорил, не помню, почему я позволила его рукам расстегивать мою блузку - пуговку за пуговкой. Но я помню, как потом осталась совсем без одежды, окутанная только его руками и голосом, как он вошел в меня, ожидаемо, но все равно внезапно, как я, неожиданно для себя, сделала все, чтобы мое тело стало податливым, как пластилин, мягким и чутким. Необычно было ощущать его и внутри себя, и снаружи, и в то же время видеть прямо перед собой сверху его лицо, густую пшеничного цвета челку, щеки, искаженные своей расслабленностью, серо-голубые глаза, в которых постепенно таяла нежность и проявлялся холод охотничьего азарта. Взгляд становился все жестче и жестче, я как завороженная следила за этим взглядом. И так до самого конца, пока он не откинулся головой назад, а потом и совсем оторвался от меня, а когда открыл глаза вновь, в них была бесконечная усталость.
  Я пыталась и никак не могла вспомнить, что было до и после той ночи. В кромешной тьме беспамятства вновь и вновь возникал тот внезапно проснувшийся шмель, его укус, потом поцелуй Базилевса в мое ужаленное плечо. Да, его все звали Базилевс! И как неразрывно, оказывается, это имя связано для меня с театром.
  Будто подтверждая мои мысли, Базилевс вышел из цветочного киоска и направился через площадь к зданию театра. Готовый букет он оставил в вазе на прилавке. Видимо, заберет потом.
  Подождав немного перед служебным входом, я зашла за ним. Я была уверена, что меня остановят в дверях, и я буду вынуждена повернуть обратно, но, к моему удивлению, на вахте никого не оказалось, я на мгновенье остановилась в ожидании вахтера, но он не появился, и мне пришлось проследовать дальше. Каким-то животным чутьем я нащупала вход на сцену, - она показалась огромной! - и тут что-то произошло. Внутри меня вдруг откупорилась какая-то пробка, и чужая жизнь полноводной рекой потекла через всю меня, заполняя закоулки моего нутра. Я с непонятной уверенностью вдруг почувствовала в себе средневековую девушку, французскую крестьянку, знавшую, что именно ей суждено спасти свою страну. Это было похоже на сон или раздвоение личности: я одновременно находилась и там, и тут. Я видела вокруг пустую, слабо освещенную сцену, черные коридоры кулис, призрачно мерцающую люстру под потолком зала, спинки кресел, ровными рядами выступающие из темноты, но в то же время я холодела от ужаса в каменном мешке руанской тюрьмы, где мне суждено вести спор с почти реальным лордом Варвиком о смерти и бессмертии.
  Боковым зрением я уловила в темноте зала какое-то движение, подумала, что вот сейчас меня выгонят, а спор о спасении еще не закончен, я еще не решилась на мученическую смерть. Шорох в зале прекратился, но я понимала, что кто-то смотрит на меня, следит за ходом нашего диалога. Я чувствовала этого незримого зрителя и снова возвращалась сюда, брала его и тащила за собой в Руан.
  Когда спор с Варвиком был закончен, чернота зеркала сцены неумолимо потянула меня в яму зала, и я поняла вдруг, что мне здесь больше нечего делать. Стало вдруг неуютно посреди пустого пространства, захотелось спрятаться, уйти, и я спустилась в зал. Там никого уже не было. Я поспешила покинуть здание театра. На вахте сидел поджарый мужчина лет шестидесяти. Я попрощалась с ним как ни в чем не бывало и вышла вон.
  По пустынной театральной площади осенний ветер гонял ненужные бумажки и пакеты. В скором времени ветер нагнал на небосклон сизую тучу, принесшую промозглый мелкий дождичек. И тут же они на пару - ветер и дождь - стали изгонять из меня всё теплое и уютное, только что поселившееся внутри: и ту давнюю, звенящую ночь, обжигающую поцелуями, и фантастически реального лорда Варвика, и подвиг, и невидимого зрителя, и канифольный запах сцены, и торжественную пыль кулис. Как много людей проникло в меня за это короткое время: сначала Базилевс - в воспоминании, - затем Жан Ануй, затем режиссер, имени которого я не помню, но его воля, как и воля автора, заставившего меня - Жанну мыслить и чувствовать именно так, а не иначе. Ни ветру, ни дождю не удалось вытравить из меня это моё.
  Вернувшись в "Столичную", я залезла в интернет, забронировала на две недели одноместный номер в гостинице под названием "Corinthia", а утром собрала вещи, рассчиталась за десять дней, попрощалась с Настенькой, дежурившей в тот день, и ушла.
  Разбирая вещи, в недрах своей необъятной сумки наконец-то обнаружила паспорт. Полистав его, я узнала, как зовут моего мужа и дочь, где я, скорее всего, живу, но написанное на бумаге ничего не всколыхнуло у меня внутри.
  
  Оказывается, работа в архиве насколько сложна, настолько и увлекательна. Во-первых, я не знала, с чего начать, и тут мне пришла на помощь Ольга. Мы с ней периодически созванивались, в одном из разговоров я упомянула о необходимости посетить архив, умолчав, правда, о том, откуда взялась эта необходимость. Оля посоветовала обратиться к своей бывшей однокурснице, Наташе Быковой, которая вот уже несколько лет возглавляет один из архивов города. С Наташей, которая за эти годы успела превратиться в Наталью Борисовну, мы познакомились и даже подружились. Она обеспечила мне доступ к документам, и целую неделю я пролистывала подшивки газет за сорок четвертый, сорок пятый, сорок шестой годы. Перед моим мысленным взором, как за окном скоростного поезда, промелькнули чужие жизни, полные лозунгов, тревог и надежд на лучшее будущее. Газетная информация сводилась, в основном, к решениям партии и правительства, нечетким портретам передовиков производства, афише местного театра и клубов на последней странице. Правда, в одном из сентябрьских выпусков на той самой последней странице мне попалась небольшая заметка о хулиганской выходке каких-то подвыпивших молодчиков, которые попытались избить музыкантов, играющих в летнем ресторане. Заметка была выдержана в странном шутливом тоне, и только дочитав до конца, я поняла, почему: музыканты были немецкими военнопленными, и подгулявшие "патриоты" вызывали у автора скорее симпатию, чем желание заклеймить позором. Перечитав заметку более внимательно, я поняла, что где-то в городе в те времена был - а может, существует до сих пор - парк с прудом, посередине которого, на острове, в летнем кафе на деревянной эстраде по вечерам играл небольшой оркестр из бывших военнопленных. Возможно, эти музыканты не имели никакого отношения к тем, кого я разыскиваю, однако я тут же вспомнила рассказ Амалии Рюдигер, где, кажется, прозвучало, что человек, которого полюбила Урсула, был скрипачом. Карл Хесслих, так вроде его звали. Разумеется, ни имен, ни каких-либо иных сведений о немецких музыкантах заметка не сообщала. На всякий случай я выписала фамилии дебоширов и автора, хотя найти кого-нибудь из этого списка я не надеялась. Правда, на всякий случай спросила, прощаясь, у Натальи Борисовны, не знает ли она журналиста по фамилии Иткин и с инициалами К. Н.
  Наташа задумалась и покачала головой.
  - А знаешь, что, - сказала она вдруг мне вдогонку, - ты можешь спросить в редакции. У нас тут прошлым летом две недели один корреспондент просиживал - искал материалы для юбилея газеты. Я тебе сейчас телефон и фамилию напишу.
  
  В "Corinthia", не то что в "Столичной", суетно и многолюдно. Но у меня отдельный номер с ванной, телевизором и прихожей - шум из коридора почти не долетает. Я звоню Константину Романову, корреспонденту из газеты, и договариваюсь о встрече на завтра.
  Редакция находится довольно далеко, за рекой, минут сорок на троллейбусе.
  Теряя пуговицы и нервы в переполненном троллейбусе, я почти пожалела, что была так нетерпелива и назначила встречу на самое начало рабочего дня. На последней остановке перед рекой народ неожиданно схлынул, и в полупустом салоне стоять остались только я - потому что засмотрелась на проплывающее под мостом бревно - и какой-то сухонький старичок, белый как лунь, с непропорционально большим лицом, крупным носом и улыбкой - Nussknacker, подумала я, но перевести на русский не успела, потому что вдруг брякнула о ступеньки трость, а старичок, одной рукой только что сжимавший трость, а другой - державшийся за поручень у выхода, выпустив из рук и то, и другое, стал вдруг заваливаться назад и в сторону. Я еле успела подскочить к нему, подхватить под мышки и крикнуть "Остановите!" Из-за упавшей трости дверь заклинило, и нам не сразу удалось выбраться наружу.
  Потом мы долго сидели вдвоем на придорожной скамеечке. Может, и не очень долго, но я успела вызвать "скорую", сбегать за минералкой в ближайший киоск, позвонить Романову и отменить встречу, привести в чувство деда и перевести на русский "Nussknacker", только русское залихватское "Щелкунчик" совсем не подходит дедульке. Когда приехала "Скорая", он совсем уже пришел в себя, и мне грозил штраф за ложный вызов, но возраст и авторитет деда сделали свое дело - нас не только оставили в покое, но и вызвали такси. Поскольку встреча в редакции уже была отменена, я дождалась машину, погрузила туда деда и его трость и безоговорочно повезла его обратно в город, домой.
  -Додик! Что случилось? - выплыла навстречу полная дама с глазами навыкате. - Девушка, сколько мы вам должны?
  Я развернулась, чтобы уйти, как вдруг только что пришедший в себя Додик бросился за мной, и через совсем короткий промежуток времени мы втроем сидели на кухне и пили чай. Пышнотелая супруга маленького Nussknackerа не умолкая жаловалась на его рассеянность, желание везде успеть, и взывая к его благоразумию, требовала остепениться, сообразно возрасту. Мне почему-то показалось, что приди старичок домой в одиночестве, всего этого монолога не было бы, а взрыв ее красноречия был направлен исключительно на "свежие уши". Может, в молодости женщине приходилось много выступать на публике, и теперь она томится без аплодисментов? Я же украдкой посматривала на старинные настенные часы в надежде успеть все-таки переговорить с Романовым, ведь утро еще не закончилось - все мои приключения заняли каких-нибудь полтора часа, и сейчас всего половина одиннадцатого.
  Наконец возможность смыться из гостеприимного дома реализовалась, и, зашнуровывая кроссовки в прихожей, я дослушивала рассказы о приключениях Додика. Однако моя просьба помочь с замком усыпила бдительность супруги, и инициативу робко перехватил муж. Не переставая улыбаться, мужчина сообщил мне, что вот уже шестьдесят лет работает фотографом, и его знают в городе практически все - это я поняла еще по поведению бригады "Скорой помощи" - и, протянув визитку, пригласил меня к себе в ателье.
  Уже на лестнице я взглянула на визитку. "Давид Наумович Иткин" - прочла я под изображением старинного фотоаппарата на треножнике. Первым моим желанием было броситься назад, чтобы расспросить Давида Наумовича о наличии у него родственника с инициалами КН, но решив, что его супруга не даст мужу рта раскрыть, я решила найти его на работе и поговорить наедине.
  
  Фотоателье располагалось на втором этаже торгового центра, в крохотной комнатке, между турагентством и солярием. Две девушки лет по тридцать встретили меня молчаливыми улыбками. Видимо, улыбка была фирменным знаком ателье Иткина. А может, нежданный гость напомнил им представителя Золотой Орды.
  - Здравствуйте! Как мне увидеть Давида Наумовича?
  Вопрос не застал девушек врасплох.
  - Мы Вас обслужим. Вам на паспорт или, может, фотосессию хотите?
  -Я хочу видеть Давида Наумовича Иткина.
  - Тогда вам надо к нему в фотошколу подойти. У него занятия по четвергам. Там, на визитке, все написано: телефон и адрес музея.
  - Музея?
  - Занятия проходят в "Музее быта". По четвергам.
  Надо было послушаться первого порыва и вернуться тогда к Иткиным по горячим следам. Уже успела бы расспросить старичка о К. Н. Иткине. До четверга еще сто лет... Сто лет одиночества.
  
  4.
  
  Невзрачный потрепанный ангел в зеленых носках сидел на колосниках и не отрываясь смотрел на идущую внизу, на сцене, репетицию. Он смертельно устал. Но он был на работе. А работу свою он любил. Сегодня актеры впервые вышли на площадку после застольного периода и смешно, как слепые котята, тыкались по едва намеченным мизансценам, примеривали свои, давно опробованные, штампы к новому материалу. Сегодня они были тихими, не спорили друг с другом и режиссером и ангелу нравились. Его подопечная репетировала Леди Макбет. Еще вчера вечером она распаковывала свою видавшую виды гастрольную сумку и рыдала в голос, пугая нетрадиционным поведением домашних животных, а сегодня внимательно прислушивалась к каждому слову режиссера и репликам партнеров, принимая участие в каждом стихийно возникшем диалоге. Катюша сегодня в ударе, глаза сверкают, как в юности. Ангел видел, что роль ей по душе, и был счастлив. Бедное небесное существо не могло допустить, чтобы земные невзгоды, обиды, людское зло коснулось его любимицы. Ангел усердно впитывал все плохое в себя: и дурной глаз, и скверное слово, и ее ошибки. Впитывал, как грязную воду. Как яд. Он выкручивал свои крылья, чтобы ангельским оперением смахнуть слезы с ее лица. Он мог бы слизать их языком, но тогда она почуяла бы его дыхание, а человеку нельзя чувствовать ангельское тепло. Он шел за ней по жизни, попирая босыми ангельскими пятками осколки ее грехов. Он дурнел и старел, чтобы она оставалась молодой и красивой. Он безумно ее любил. В этом он видел свое предназначение. Но иногда, в минуты относительного затишья, он позволял себе эти вот зеленые носки. Чтобы отдохнули израненные ангельские пятки.
  - Перекур! Северцев - в костюмерную, найди сапоги потяжелее! Всех жду через пятнадцать минут.
  Нет, ни в коем случае нельзя ставить "Макбета" без Божьего на то указания! Это не тот материал, что терпит компромиссы. Лев Олегович заперся у себя в кабинете со своей любимой, подаренной ему четыре с половиной года назад, на сорокапятилетие, кофе-машиной. Горячий терпкий глоток, приятно разлившись по жилам, напомнил ему о чем-то хорошем, случившимся недавно. Он никак не мог вспомнить, что же такое произошло, и пытался вновь и вновь снимать слой за слоем прожитые недавно дни. Вроде бы это было в последний выходной. Понедельник, девятнадцатое ноября. Что же случилось в тот день такого хорошего, о чем необходимо вспомнить, что должно согреть его сегодня, в вакууме непонимания и фрустраций? Своими мягкими душевными фибрами он ощупывал тот день, постоянно натыкаясь на день рождения Кирсановой, ее желание уехать. Нет, не то. На столе всхлипнул мобильник - СМСка пришла. Да, точно! Мобильник. В тот день он вернулся в театр за телефоном и увидел эту женщину. Вспоминая сейчас ее лицо, мысленно воссоздавая географию ее корявых передвижений по сцене, он никак не мог дать себе ответ на один и тот же вопрос: почему он не остановил ее тогда, не выгнал из театра, ну или хотя бы не вышел из зала, оставив ее присутствие без внимания. Какое-то смутное воспоминание, - низкий голос, подвижная верхняя губа - вызывало то ли застарелую обиду, то ли нечто похожее на стыд. Но в чем он мог провиниться перед этой женщиной, он не помнил. Катюша сказала, что они учились на одном курсе. Может, тогда, в деревне? Он в тот год поступил в ГИТИС, приехал в провинциальный вуз и с тремя бывшими однокурсниками - уже дипломированными актерами - отправились навестить - какие-то шашни у кого-то из этой троицы! - первокурсниц, собирающих картошку весь сентябрь в пригородном колхозе. Выпили там изрядно, веселились, он клеился к кому-то, его отшили - неприятно! Глубокой ночью встретил девушку, ее шмель укусил. Утешить надо. Нет, не ее, свое самолюбие. Привычно заныло под ложечкой. Неужели она? Но он даже не помнил ее лица. Только ложбинка на спине между лопатками, он целовал ее, а девушка ёжилась от щекотки и смеялась. Таким вот хрипловатым, негромким смехом... Вся любовь скончалась слишком быстро, не дожив до утра. Но... если это она, как смогла она заставить его вспомнить? Заставить, не сказав ему ни слова, даже, возможно, не подозревая о его присутствии!
  С наслаждением затянувшись сигаретой, Катюша вдруг осознала, что опять думает о своем несостоявшемся отъезде. Васильев наивно полагает, что она осталась из-за Макбета, что он такой хитрый, смог ее удержать новой ролью. Как бы ни так. Просто она опять пожалела его. Включилось ее дурацкое чувство долга, этот вечный девиз Жанны Дарк - если не я, то кто же? - с которым ей теперь приходится идти по жизни. Кто же теперь будет тащить весь репертуар? Но она ведь ничем ему не обязана. Зачем она до сих пор здесь? Что держит ее в этом городе? Маленькая квартирка почти на окраине, две кошки, стопка кастрюль, троллейбус, которого ждешь - не дождешься на остановке, этот театр со случайной труппой. Боже, кого он только набрал! Стареющие психопатки и спившиеся гомики! Один Северцев чего стоит! Тоже мне Макбет. От жалости к себе на глаза Катюши навернулись слезы. Вдруг какой-то холодок коснулся ее щеки. Фу! Как будто повеяло могилой. Она тряхнула головой, чтобы высушить слезы, затушила сигарету и поспешила опять зарыться в уютную шотландскую историю тысячелетней давности.
  
  5.
  
  - Да, барышня, Клим Иткин - мой старший брат. Балагур, весельчак, красавец, волосы до плеч, выше меня был на тридцать сантиметров, - Давид Наумович поднял руку над головой, показывая, каким огромным был его брат. - Его не стало в восемьдесят пятом. Водитель троллейбуса, девчонка неопытная, не справилась и в остановку въехала - трое насмерть, Клим в том числе... Надо же, прошел всю войну и так нелепо погиб... Он в сорок первом на фронт ушел, а я еще тогда в школе учился. Меня уже позднее, в сорок третьем, призвали, сразу - в школу шифровальщиков под Саратовом. Видите ли, мне языки в школе хорошо давались, и память была отменная, а военных кадров катастрофически не хватало, вот и отправляли вчерашних школьников на ускоренную подготовку. Мы-то конечно на фронт рвались...
  Давид Наумович перескакивал с темы на тему, но прерывать его как-то неудобно. Все-таки, улучив момент, я попыталась вернуть разговор в нужное мне русло:
  - А в газету Клим сразу после войны устроился? Мне его статья попалась про музыкантов немецкого оркестра. Неужели, правда, такой оркестр был? Из военнопленных?
  Каскад вопросов помог добиться желаемого результата и. в конце концов, мне удалось услышать следующее:
  - Да... Удивительный был оркестр! С чего вдруг немецкий оркестр у нас появился, я вам, барышня, сейчас и не скажу, не помню. Инструменты у них были диковинные, европейские - то ли трофейные, то ли они как-то из дома вытребовали... Кларнет, губная гармоника, аккордеон огромный, саксофон... И скрипка. Скрипочка обычная была, да только скрипач особенный. Такой был чудный скрипач - мог и заплакать заставить, и засмеяться. У нас раньше, до войны, был джаз. Тогда, в конце тридцатых, невероятно популярными были "Веселые ребята". Ребята с паровозоремонтного завода собирались, репетировали в клубе, играли на летней площадке, на танцах. Вроде их тогда, до войны, пятеро было... Да, точно, пятеро: аккордеон, труба, мандолина, скрипка и ударные. Я-то тогда еще маленький был, на танцы только из-за забора глазел. Мелодии из "Веселых ребят" и играли, в основном... Двое погибли на войне, один вернулся контуженный, играть уже не мог, а Вася Репин и Митя Воскобойников - аккордеон и скрипка - все пытались снова свой джаз возродить, да только все уже было не то. Как ни репетировали, как ни старались, но на танцы их больше не приглашали, а уж о ресторанах и думать нечего. А народ в те послевоенные годы гулянья любил! В те времена ведь телевизоров не было, люди в свободное время по домам не сидели. В парках танцы, на речке на лодках катались... Утомились люди от войны и лишений. Хоть и бедно жили, да весело, дружно. Хулиганства такого, как сейчас, не было. А вот приключилась все-таки эта глупая история. Ребят понять можно - фронтовики, герои, отвоевали, пришли домой, а тут такой сюрприз. Это не было какой-то спланированной акцией или там еще как, нет. Просто слава Карлуши этого - да, точно, вспомнил, Карл его звали, скрипача немецкого - слава его все росла, девушки специально ходили в парк его послушать. Вот ребята и взъелись. Нетрезвые, конечно, были, и это тоже сыграло свою роль - никого еще водка до добра не довела. Побузили они отменно - инструменты в пруд побросали, кулаками помахали, не без этого. Немцы несильно отбивались, понимали, чем это может кончиться. В городе потом долго этот случай обсуждался: кто за наших, кто за немцев. Чуть ли не международный конфликт. Ребята - Вася и Митяй - тоже ведь сильно переживали. Мы с Дмитрием Воскобойниковым в одной футбольной команде играли, лучший хавбек был. Да, счастливое было время! До сих пор, когда встречаемся, вспоминаем. Встречаться, правда, стали все реже и реже. А Вася Репин умер. Да, году в восьмидесятом вроде. А тогда, в сорок седьмом, и на заводе по выговору влепили, и товарищеский суд был... Этот инцидент в конце августа произошел, недели на две после этого оркестр замолчал, где-то в середине сентября - теплый выдался сентябрь! - раза два вышли на эстраду, но уже без скрипочки... А потом - осень, холода, закрытие летней площадки. А в сорок восьмом музыкантов репатриировали... Так вот... А потом и площадку сломали, пруд засыпали, а на месте парка сделали стадион. В восьмидесятые - девяностые на стадионе рынок был, а сейчас вроде опять спорт возрождается - разные секции, фитнесы там всякие открылись...
  
   Давид Наумович, как и большинство жителей города, не водил дружбу с немцами. Жалеть жалели, сердобольные женщины могли покормить или отдать какую-нибудь теплую одежду. Уж такой мы народ - понятие "враг" существует для нас лишь пока этот враг в силе, а как только он становится слабым и нуждается в поддержке, вы протянете ему руку помощи, даже если его рука недавно сжимала автомат, направленный на вас. Библейская заповедь о левой щеке? Вряд ли. Просто любовь. И детская вера в добро. Такая же детская, как и трогательная полузабытая традиция украшать пространство между рамами своего окна игрушечными зверюшками, снежинками, домиками, составляя из них целые жанровые сценки. Смотрит такой резиновый зайчик через стекло, улыбается мимо идущим людям. А я, поймав его доверчивый взгляд, не могу оторваться, хоть и понимаю, что мешаю прохожим на тесной улице. В архив я сегодня не иду - у них там какая-то проверка, а я работаю нелегально, без прошения из какой-либо организации. Наталья позвонила вчера утром и сказала, что у нее есть для меня сюрприз, но встретимся мы только на следующей неделе. Не особенно торопясь, я побрела в гостиницу.
  
  Перед тем, как рассчитаться в кассе магазина, или отпереть дверь ключом, или ответить на звонок сотового, я всегда очень долго копаюсь в сумке в поисках нужного предмета - кошелька, ключа, телефона. В такой ситуации всегда есть люди, перед которыми становится неловко за создавшуюся пробку. Пожалуй, только сейчас мне бояться нечего - меня никто не ждет, и я спокойно могу искать ключ от гостиничного номера, который ни за что не оставляю на ресепшене. Однако за моей спиной, согнувшейся вслед за ищущей правой рукой, раздался мужской голос: "Ирма Вальтеровна? Добрый вечер".
  Едва нащупанный ключ глухо брякнул на ковролин, утянув за собой мою душу, стремящуюся в пятки. Мгновение помедлив впускать в номер чужого, я все-таки распахнула перед ним дверь, распознав каким-то задним чутьем, что моей жизни или здоровью он не угрожает. Вряд ли вытряхивают из сорокалетней женщины память, а затем набивают ее деньгами и шмотками, только для того, чтобы в один прекрасный день вломиться к ней в гостиницу с гнусными намерениями. Ну и потом... Пора, наконец, встретиться с неведомым кукловодом!
  В недрах того, что у нормальных людей называется памятью, всплыл незнамо кем поведанный рассказ о чукотском охотнике, выслеживающем росомаху. Человек, чтобы обмануть зверя, приходит в тайгу, ложится в мох и ждет. Зверь ходит где-то рядом, но он чует человека и не подходит. Охотник лежит день, два, не ест, не шевелится. Он впитывает в себя запах леса. Проходит время, человек наконец-то становится частью природы, начинает вонять падалью, росомаха теряет бдительность, подходит и тут...
  Я решила воспользоваться тактикой чукотского охотника: забралась с ногами на кровать спиной к стене, к гостю - коленками и стала ждать. Росомаха сделала дохлый полукруг по номеру, обдав меня запахом мужского парфюма, и уселась в кресло. Вдохнув аромат одеколона, я почему-то представила вместо сидящего напротив мужчины Базилевса - тот же средневысокий рост, та же комплекция, но они совершенно не похожи. Базилевс стремителен, агрессивен, его движения исполнены благородной звериной грации, он никогда не примет такой офисно-деловой позы - нога на ногу, рука безвольно свисает с подлокотника, в глазах выжидательное изучение объекта. Базилевс, если захочет чего-то добиться от оппонента, будет активен, и вообще сидеть не станет, а уж если рухнет в кресло, то это будет полное расслабление, маленькая смерть.
  - Ирма Вальтеровна, вы, надеюсь, догадываетесь, зачем я здесь.
  Пауза.
  - За все то время, пока мы за вами наблюдаем, у нас сложилось впечатление, что вы неглупая женщина.
  Сомнительный комплимент. Интересно, "мы" - это дань этикету (вежливое множительное) или за этим кто-то еще скрывается?
  -... поэтому считаю, что мы должны расставить все точки над i. Вы достигли потрясающих результатов. Удивительно, как вы смогли выйти на Амалию Рюдигер! Признаюсь вам честно, мы искали ее следы не один десяток лет, а вы за одну неделю не только нашли фрау, но и сумели ее разговорить. И доступ в архив вы сумели получить. Просто потрясающе! Теперь вам не составит труда восстановить историю вашей семьи. Мы поможем вам и вашей дочери выехать в Германию, устроиться там.
  С еле заметным жестким акцентом он говорил о том, как хорошо жить в Европе, как я люблю свою дочь. Он неуверенно строил фразы, путал слова и вообще выражался он витиевато. Он опутывал меня длинными, отнюдь не разговорными, синтаксическими конструкциями, а я смотрела на него, не отрывая глаз, и такой тоской веяло от его речи и от него самого, что мне казалось: вот еще немного, и я вспомню всю свою нелепую жизнь, вспомню и разрыдаюсь тут перед этим гадким типом.
  Типичный шпион: негромкая, правильная речь, приятная внешность без особых примет. Надо признаться, он умеет вызвать собеседника на откровенность, и если бы не одно обстоятельство, суть которого я еще не окончательно осознала, я бы уже, наверно, болтала с ним на разные "дежурные" темы типа погоды, моды и прочей ерунды.
  Однако за мной следят. Вообще-то, этого следовало ожидать, но сейчас как-то неуютно от мысли, что мое одиночество было липовым, что мои прогулки по городу, слезы на набережной, подглядывания за Базилевсом, походы в архив стали достоянием чьего-то пристального внимания.
  - ... Думаю, вашу миссию можно считать завершенной и, наверно, вы уже можете отдать нам то, что вам, собственно, ни к чему.
  Он помолчал немного - повисла напряженная пауза - и, не дождавшись ответа, продолжал:
  - Вы уже успели заметить, что никакой ценности данная вещь не представляет: золота в нем совсем немного, - так, инкрустация, - драгоценных камней в нем тоже нет. Вы ведь мудрая женщина, и не настолько сентиментальны, чтобы держать вещицу при себе лишь из родственных соображений.
  Этого следовало ожидать. Видимо, в своих слепых блужданиях по дебрям прошлого я все-таки умудрилась наступить на ту пружинку, что открывает потайную дверцу. "Они" это заметили, я - нет. Прокручивать сейчас этапы моего пути слишком долго, надо принимать решение.
  - Что? О чем вы? Я не понимаю.
  Если поверит, то, возможно, сам вытянет свое сокровище из тайника и... Дальнейшая моя судьба терялась в тумане догадок. Скорее всего, как-то вернут мне "ту" память, сотрут "эту" и отправят домой или предоставят мне самой отсюда выбираться, предварительно промыв мозги, чтобы я не охотилась на них. Резонно. Ну а если я буду продолжать играть в многозначительность, и у него сложится впечатление, что раритет у меня? За его приветливостью скрывался звериный оскал, его мягкость была мягкостью рыси. Дремавший во мне чукотский охотник встрепенулся, почуяв приближающуюся дичь. Если он решит, что эта вещь у меня, очень скоро граница приличий будет сломана. Он перевернет здесь все вверх дном, а меня, возможно, не оставит в живых.
  
  - Не говорите ерунды! Лучше давайте по-хорошему разойдемся: вы отдаете мне штучку, а я отправляю вас домой или куда вы хотите.
  - Но я действительно не знаю, о чем вы говорите! Как вам это доказать?
  - Ирма, зря вы упорствуете. Я понимаю, вы не хотите возвращаться к мужу, но ведь все в ваших руках. Мы поможем вам уехать туда, куда захотите.
  - Но...
  - Хватит врать! Вы держали эту вещь в руках! Думаете, если вы продолжите упорствовать, с вами будут шутить?
  - Ну хорошо. Ищите. Все, что найдете, ваше. Понимаю, что оно для вас имеет большую ценность. Только, повторяю, я никогда не слышала ни о каком раритете и, тем более, не держала его в руках.
  Глупо, наверно, получилось, но слово, как говорится, не воробей. Нелепо было бы думать, что он сразу поверит мне. Он встал, прошелся по комнате, кинул многозначительный взгляд в окно, затем медленно приблизился к кровати и выстроился надо мной наподобие некоего устрашающего монумента.
  - Ирма Вальтеровна, вы ведь правду говорите? Я думаю, вы понимаете, что лукавить в вашем положении, по меньшей мере, неразумно.
  Господи, как же бегают его глаза! Неужели он сам напугался? Чего? Что проговорился? Видимо, серьезная штучка, раз из-за нее затеян весь этот спектакль с моим участием. Надо во что бы то ни стало доказать ему, что мне ничего неизвестно об этом предмете. Самое ужасное, что доказывать я не умею и не люблю. Не хочу никого ни в чем убеждать, пусть все живут в своих заблуждениях. А мне оставят мои. Вот только этот принцип хорош, когда он не угрожает жизни.
  - Думайте, что хотите. Обыскивайте, убивайте, но глупо искать то, чего нет.
  Видимо, сработало. Он постоял в яростной неподвижности надо мной, потом наконец-то отшатнулся, медленно зашагал по комнате, чтобы справиться с порывом ярости. Было понятно, что он не может простить себе этой оплошности, и я решилась на следующий шаг.
  - Погодите. Я поняла, что меня сюда высадили для того, чтобы я нашла некую вещь и передала ее вам. Может, вы расскажете, что это за вещь. Мне бы это помогло в поисках. Всегда легче искать то, о чем знаешь хоть что-то. Тем более, учитывая мое положение, вам нечего бояться. Мое знание ничего не стоит, ведь меня, в сущности, нет.
  - Хорошо, - вдруг согласился он. - Я расскажу то, что знаю сам. Странно, правда, что старая ведьма так запудрила вам мозги, что вы пошли туда, не знаю куда, искать то, не знаю что. Немцы - странная нация, фанатично оберегающая свое культурное наследие.
  Он пошатнулся, будто устал, и как-то весь скомкался в кресле. Начал он нехотя:
  - Вы, наверно, слышали что-то об Ahnenerbe?
   - Что-то слышала.
  - О походах нацистов в Тибет, о том, что в Германии работали...
  И тут заиграла мелодия. Какой-то марш. В первое мгновение я не поняла, откуда она раздается, но по его реакции, сразу догадалась, что это его мобильник, он стал шарить по карманам, а когда нашел телефон, тут же, кивнув мне на ходу, выскочил из номера. Я была уверена, что после секретного телефонного разговора он вернется, поэтому, не меняя позы, прокручивала в голове все подробности нашего диалога. Я вдруг поняла, почему ему, несмотря на его наглую лесть, не удалось вызвать меня на откровенность. Он врал. Он врал, когда расписывал мои заслуги. Это ж надо, и Амалию нашла я, и в архив удалось мне проникнуть, а они, бедненькие, ничего этого сделать не сумели. Понятно, что они давно следят за Амалией и прекрасно знают, что за вещь скрывается где-то здесь, в городе или окрестностях, но... Что "но"? Вот это я никак не могла додумать. Зачем нужно было придумывать весь этот дорогостоящий спектакль с моим участием? Случайный я человек во всем этом раскладе, или все мое путешествие сюда - заранее спланированная акция? Если им нужна только вещь, то верх глупости - вовлекать в ее добывание еще одного свидетеля. Если нужна именно я, то... Непонятно, пока ничего непонятно. Ноги затекли. Прошло уже более четверти часа, он, скорее всего, не вернется. Можно расслабиться.
  Я открыла окно, надеясь выветрить запах его одеколона. Колючие снежинки залетали в комнату, натыкались на занавеску, подоконник, мое лицо, руки и умирали. Странное желание затянуться сигаретой показало мне, насколько я напугана. Я подошла к двери и заперла ее изнутри. Разделась, залезла в душ, и в шуме воды мне все слышались чужие шаги. Когда я выбралась из душа, зимний воздух выстудил комнату до минусовой температуры, но запах одеколона так и не выветрился. Я закрыла окно, зарылась под одеяло и постаралась не думать о странном типе, посетившем меня. А все-таки что это за вещь, которую я точно держала в руках? Трудно вспомнить, что же ты брала в руки в течение двух недель. Чашечка майсенского производства у Амалии? Почему-то первой вспомнилась она. Удивительно тонкий костяной фарфор, затейливый вензель на боку - золотой, выпуклый, - сквозь стенку просвечивают пальцы... Но при чем здесь Тибет? Что еще я видела у Рюдигер? Альбом с фотографиями, девичье рукоделие - вышивка, кружева... Пожалуй, ничего, что могло бы иметь восточное происхождение... Я попыталась сосредоточиться на обстановке комнатки. Вдруг что-то из непроглядного детства начало вертеться вокруг неясным ощущением. Я - маленькая девочка, Герда из "Снежной королевы", Амалия - добрая старушка, хозяйка чудесного сада. В ее доме уютно, тепло и безмятежно. Мы с нею в который уже раз сидим и пьем чай из майсенских чашек с золотыми вензелями, а за окном осень сменяется зимой, завывает вьюга, наметая огромные сугробы. Я случайно капаю абрикосовым вареньем на белое блюдце, слизываю варенье, а оно вдруг становится молоком. На стол бесшумно запрыгивает серая кошечка и трется своей усатой мордашкой о мое запястье. Я пододвигаю ей блюдце, и она жадно набрасывается на молоко. Старушка ругает кошку, пытается согнать ее со стола, кошка уворачивается от ее рук, роняет блюдце мне на колени. Молока уже нет, и кошка прыгает мне на плечо, на голову, потом - на подоконник. Какое-то время она вылизывается на подоконнике, а затем запрыгивает на форточку. Я боюсь за нее, вскакиваю, чтобы схватить маленькое тельце, но не успеваю: она уже несется по бесконечным снежным полям вперед, к рериховскому рассвету над горами на горизонте. Вот я уже бегу за нею, едва касаясь босыми ногами белого наста. Горы совсем близко, я карабкаюсь вверх. Кошку уже потеряла из виду, но вокруг такая красота, что хочется идти все дальше и дальше: огромные ели, в корнях которых журчат чистые ручьи, стекающиеся в горные речки с ледяной водой, песчаные дорожки, огромные валуны... Невиданная красота и удивительно вкусный воздух. Наконец я настигаю кошку. На небольшой полянке, среди диковинных желтых и фиолетовых цветов лежит она, но это уже не кошка, а женщина - молодое красивое тело повернуто на правый бок, лежит неподвижно, лица не видно, оно скрыто листьями травы. Я зову ее по имени: "Ursula! Ursula! Erwache bitte, Ursula!" Я трясу ее за плечи, но девушка не просыпается. И я никак не могу увидеть ее лица. Оно как будто прячется от меня. Ее тело совершенно безжизненно, кожа настолько бледная, что кажется прозрачной, как чашка майсенского фарфора. Я трясу ее, трясу...
  И просыпаюсь сама. Первая мысль - почему Урсула? Меня бьет озноб. Голова просто раскалывается от боли. Кажется, у меня жар. Нет градусника и таблеток. И я одна. Надо одеться, спуститься вниз и добрести до ближайшего супермаркета, где есть аптечный киоск.
  Три дня в постели пошли мне на пользу - я искала сведения об Ahnenerbe и вытащила из интернета все, что только могла.
  Оказывается, еще задолго до того, как в тысяча девятьсот двадцать восьмом году голландец Герман Вирт написал свою книгу "Происхождение человечества", в в тысяча восемьсот восьмом году великому немецкому романтику Фридриху Шлегелю пришла в голову мысль, что много тысяч лет назад некий протонарод, родиной которого были Гималаи, захватил Индию, Персию, всю Европу и повсюду создал великие древние цивилизации. Знаменитый филолог дал ему имя "арийцы", или "арии", что на санскрите означает "благородные". Помимо этого, он утверждал, что именно немцы более всех имеют право называться наследниками этих "благородных". Однако, в сущности, безобидный романтик, обожавший свою жену-еврейку, и в страшном сне не мог представить, куда приведут его изыскания. К началу двадцатого столетия "арийская теория", вобрав в себя учения француза Гобино и англичанина Чемберлена, превратилась в "нордическую теорию". Немецкая филология теперь утверждала, что Шлегель ошибся в одном: индоевропейские языки пришли не из Индии в Европу, а, наоборот, из Европы в Индию. Родина арийцев - не Гималаи, а Скандинавия и Северная Германия, поэтому их и следует называть "нордической расой". Герман Вирт в своем труде утверждал, что у истоков человечества стоят две проторасы: "нордическая", являющаяся духовной расой с Севера, и пришельцы с южного континента Гондвана, охваченные низменными инстинктами, раса Юга. Дав определение зверей как особого вида существ, который в принципе отличен от человека, он противопоставил высокодуховного человека и человеко-зверя, который является не только не-человеком (как обычные звери), но и анти-человеком. Причиной деструктивных процессов в обществе нордической расы ("гиперборейцев"), согласно Вирту, явилось расовое смешение гиперборейцев с бессловесными и примитивными звероподобными существами, населявшими другой континент - Гондвану. В тысяча девятьсот тридцать пятом году в Мюнхене Вирт организовывает выставку под названием "Наследие немецких предков", которую посетил Генрих Гиммлер. Рейхсфюрера заинтересовала концепция существования анти-людей с анти-языком и анти-мыслями. В том же году Гиммлер становится президентом и уполномоченным организации "Наследия предков". Интерес к выставке проявил и расист, получивший образование колонизатора-агронома (для колонизации Африки) Рихард Дарре и оккультист-язычник Фридрих Хильшер, наставник будущего генерального секретаря "Ahnenerbe" Зиверса. В последствии, во времена Третьего Рейха, Ahnenerbe становится огромной организацией со множеством исследовательских отделов.
  Голова шла кругом от всех этих названий: отдел германской фольклористики, отдел препарирования растений, отдел топографии и ландшафтного символизма, отдел энтомологии и борьбы с паразитами. Чем только не занимались умы из "Наследия"! Меня, конечно, больше всего интересовала экспедиция тридцать восьмого года на Тибет. Первоначальным поводом для экспедиции была теория "вечного льда", по которой Россия мыслилась средоточием мирового холода в противовес "солнечной" германской свастике. Однако Шефера интересовали прежде всего научные цели, из-за чего он подвергся критике Вольфрама Зиверса, который заявил, что Ahnenerbe не будет спонсировать экспедицию. Гиммлер допускал отправку Шефера в Тибет, при условии того, что все сотрудники экспедиции будут членами СС, на что Шеферу пришлось согласиться. Несмотря на то, что экспедиция отправилась на Восток под эгидой Ahnenerbe, восемьдесят процентов финансирования произвело Германское исследовательское общество. Официально деятельность ученых включала в себя изучение климата, географии и культуры Тибета. Вместе с тем сотрудниками Шефера осуществлялись исследования в области расологии, в частности краниологические и антропометрические измерения среди тибетцев для доказательства их принадлежности к древним арийцам. Тибетцы, в свою очередь, относились к работе экспедиции весьма дружелюбно. Представители экспедиции посетили священные города Тибета Лхасу и Шигадзе, где получили полное собрание буддийского религиозного свода Канжур, образцы мандал и другие древние тексты. Четвертого августа тридцать восьмого года экспедиция через Багдад вернулась в Германию. Шефер и его сотрудники были встречены как национальные герои. Гиммлер вручил Шеферу кольцо "Мёртвая голова" и почётный кинжал СС. В результате деятельности экспедиции были сделаны двадцать две тысячи фотографий, собраны данные измерений трехсот семидесяти шести человек, привезены редкие породы кошачьих и псовых, шкуры животных, птичье оперение, тысячи образцов злаков. В дополнение регент Тибета передал в подарок Гитлеру тибетского мастифа, золотую монету и мантию, которая принадлежала Далай-Ламе. Что из всего этого хлама - понятно, что не собака - находится сейчас у меня под носом, и предстояло выяснить в ближайшее время. Странно, что именно мне выпала честь копаться во всем этом.
  Я выбралась из-под одеяла и открыла окно. Маленькие ноябрьские то ли снежинки, то ли дождинки, гонимые ветром, сразу же атаковали мой нос, губы, щеки. Почему я до сих пор думаю о нем? Почему только его, его одного, моя память вытащила из прошлой жизни? Я не знаю куда деться от назойливости той ночи, от того опустошения, которое навалилось на меня сразу, когда он оторвался от меня, чтобы закурить. Я лежала рядом, совершенно голая, и чувствовала себя оторванной частью чего-то целого, только что разъятого, как яблоко, на две половинки. Я была похожа на пустую чашу, на вогнутую линзу, на ложку, ковш, ладонь. Он сидел рядом, и таким красивым и совершенным было его тело, что мне хотелось вобрать его в себя. Он не был второй половинкой, он будто бы всосал меня в себя и стал еще более цельным.
  Я захлопнула окно, потому что меня затрясло так, что рама, за которую я держалась левой рукой, чуть не разбилась. Холодно. Как же в ноябре холодно!
  
  - Ирма, лучше бы спрятать. В сумку войдет? Из архива выносить ничего нельзя, - Наташа украдкой протянула мне что-то, на ощупь напоминающее книгу или коробку конфет, завернутое в газету. И еще рассказала, что в прошлый понедельник в подвале прорвало трубу отопления. Работникам пришлось срочно поднимать наверх все, что там находилось, и среди подшивок старых газет обнаружилась ветхая картонная коробка, тщательно перевязанная шпагатом. Когда улеглась паника, вызванная потопом, извлеченный из подвала хлам разобрали. В коробке было плотно упаковано несколько книг на немецком и французском, письменный настольный прибор, какой-то платок и завернутый в газету альбом в кожаном переплете. Наталья Борисовна, полистав его и увидев, что это дневник, почему-то решила не регистрировать его, а просто отдать Ирме. На свой страх и риск. - Хоть и не числится у нас, но все-таки.
  В гостинице я первым делом достала подарок. В архиве, не желая подвести Наталью, я не очень-то разглядывала газетный сверток, но сейчас немного поежилась, встретившись взглядом со Сталиным, улыбавшимся мне с передовицы. От ожидания чего-то грандиозного руки задрожали. Я помедлила еще немного и развернула газету. Очень красивый и дорогой альбомчик формата А-4, по шоколадного цвета кожаной обложке золотым тиснением готические буквы:
  Ständig denke an mich.
  Я раскрыла его на первой странице и обмерла от удивления и восторга: на титульном листе красивым, почти детским почерком выведено:
  Tagebuch
  von Ursula Rüdiger
  Anfang: 03.05.1940
   Ende:
  Дневник Урсулы Рюдигер! Чернильная ручка, детские завитушки на заглавных буквах, сердечки и профили на полях и засушенные незабудки между страничек. Не могу его здесь привести полностью - дневник при аресте куда-то запропастился, - но жизнь девчонки из южнонемецкого городка вдруг зазвучала во мне и была прожита вновь.
  
  6.
  
  Дорогой кожаный альбомчик с позолоченными застежками был подарен умнице Урсуле на день конфирмации, их с Амалией первый серьезный праздник. В тот день с самого утра все было не так, как всегда: белое кисейное платье, привезенное отцом из Мюнхена, раскинув рукава, с вечера ждало ее на кресле в детской, в столовой суетилась прислуга, сервируя стол к праздничному обеду. Урсула сейчас заколет свои густые черные волосы перламутровым гребнем с большой жемчужиной, оденется, соберется и пойдет в церковь, где будет самой красивой из всех пятнадцати девочек, принимающих сегодня конфирмацию.
  Конечно, глупышка Амальхен считает, что самая красивая сегодня она: золотые кудряшки, голубые круглые глаза, как у коровы-альбиноса, и этот постоянный запах шоколада. Что поделаешь, если целый день она вертится в отцовской кондитерской! Урсула очень привязана к Амалии, но иногда подруга ее раздражает. Вот и сегодня Альхен на редкость возбуждена, шумлива и совсем не похожа на взрослую барышню. Странно, что старший брат Урсулы, Гюнтер, так пристально смотрит на солнечные лучики, раскрашенные витражными стеклышками и запутавшиеся в золотых кудряшках. Он сегодня слишком задумчив и молчалив.
   А вечером произошло вообще нечто невообразимое. Как хорошо было до этого дня! Урсула любила и брата, и подругу, но сегодня вечером будто гром раздался среди ясного неба - Гюнтер сделал предложение Амалии. Малышке Альхен, которая моложе его на одиннадцать лет! Почти целую неделю Урсула не разговаривала ни с братом, ни с подругой. Непонятно, чем бы это кончилось, если бы не случилось нечто, от чего весь привычный мир перевернулся. Девятого мая ясное небо над Фрайбургом разорвало от взрыва. Урсула проснулась от непонятного грохота и в испуге выбежала из спальни, по ступенькам на первый этаж, из дома и тут... Прямо перед ее глазами стал рушиться соседний дом, а потом ее на миг приподняло над землей и швырнуло куда-то в сторону их сада. От грохота лопнули перепонки, глаза залепило болью, наступила чернота.
  Потом прошла боль, вернулся слух, наступило спокойствие, но чернота всё не проходила. Урсула пыталась открыть глаза, она таращила их до щипания в уголках, но глаза не открывались. Нет, они все-таки были открыты, поняла она, только видеть ничего не могли. Жуткая паника, охватившая девушку, неизвестно чем бы закончилась, если бы Урсула вдруг не услыхала странные звуки. Это было похоже на музыку, на разговор двоих, на пение птиц и шелест листвы. И в то же время это было ни на что не похоже. С этим можно было жить и без света, настолько совершенно было это нечто. Только после того, как стихли последние аккорды, она поняла, что это скрипка. В тот момент, когда смычок в дрожащих руках случайно слегка задел струну.
  - Вам нравится? - похоже, это обращались к ней.
  Голос был мужским, чистым, открытым, без подтекстов и выкрутасов. Его хотелось слушать снова и снова, но незнакомец замолк, ожидая ответа.
  - Мне нравится. А что это? Чья музыка?
  - Моя.
  Так она встретила Карла. Она не знала, откуда он приехал, кто он, не видела его лица, но, казалось, она знала его уже тысячу лет. Каждый день в одно и то же время раздавалась чарующая музыка, а потом его голос. Они недолго разговаривали, все больше о самой Урсуле, ее подругах, акварельках и цветах, а затем он уходил. В комнате всегда присутствовал кто-то еще, безмолвный и таинственный.
  Через неделю чернота перед глазами начала рассеиваться. Сначала она приобрела коричневый оттенок, затем покраснела, потом стала розовой, и вот уже Урсула могла видеть, как шевелится ее палец, если близко-близко поднести его к лицу. Зрение постепенно возвращалось, иногда казалось, что мир, который она вот-вот увидит, будет совсем другим - цветущим, светлым и чистым. Но сквозь тающую день ото дня пелену проступали давно изученные предметы: ручка кресла с протертым плюшем, любимая кружка с трещинкой на дне, знакомый с детства облупленный нос фарфоровой куклы и лицо мамы - испуганное, но такое родное. Урсуле не терпелось скорее увидеть Карла, но он будто растворился вместе с чернотой, застилавшей до сих пор ее глаза. Никто не вспоминал о нем, как будто он приснился ей со своей волшебной скрипкой. Урсула не решалась спросить о нем у родителей, но улучив момент, пристала с расспросами к горничной Штеффи. Девушка рассказала, что скрипача наняли, чтобы он играл для барышни, пока она больна, а теперь он ушел. Где его искать, никто не мог подсказать. Выходить из дому Урсуле пока не разрешалось - после сотрясения часто кружилась голова. Ей оставалось только сидеть и мечтать. Она столько раз представляла его себе - то высоким блондином, то коренастым брюнетом. Единственное, что она знала наверняка, это то, что у него удивительно чистый и открытый взгляд. Она столько раз чувствовала его взгляд на себе.
  Ну конечно же это отец все придумал. Как она не догадалась сразу! Она вдруг вспомнила, как совсем маленькой девочкой шла по улице за двумя студентами, которые громогласно насмехались над ее отцом. Они говорили такие гадкие вещи. Оттого, что она не сразу поняла, о ком идет речь, а когда догадалась, что предметом издевательств стал ее любимый папочка, ее самый мудрый и самый внимательный, она не могла вступиться за него, с нею случилась какая-то ерунда: она как будто раздвоилась, хорошая девочка Урсула оторвалась от земли и смотрела на то, как плохая, трусливая Урсула шла молча за гадкими студентами. Ей так хотелось заплакать, но на улице, кроме них, никого не было, и девочка боялась обнаружить свое присутствие. Она изо всех сил сжимала в руках пакетик с шоколадными фигурками, которые так любила до этого дня. Как дошла до дома, она не помнила. Очнулась от того, что теплая отцовская рука гладит ее по голове. Он шепчет ей: "Ты сегодня - прямо Лариса Огудалова", а она сидит у себя в спальне на кровати и заливается слезами. Отец Урсулы, профессор-славист, воспитывал дочь на шедеврах русской литературы. В своих грезах она видела себя то Ларисой, то Татьяной, но чаще всего - Наташей Ростовой. Наташей ее чаще всего называл отец, сопоставляя события ее, Урсулиной, жизни с жизнью толстовской героини.
   Если скрипача пригласил отец, то она знала, где его искать. Урсула выбралась из дома и направилась к университету.
  Нашла его она сравнительно быстро. Он как будто ждал ее. Его внешность не разочаровала ее: темно-синие большие глаза, длинные руки и ноги. Он был трогательно худым, высоким и печальным.
  Печальным он был всегда. Только в тот страшный день, в день расставания, он был весел. Он пытался смешить ее и Амалию, которая с тех пор, как уехал Гюнтер, все не отходила от Урсулы и порой раздражала своим присутствием. Они втроем ушли за город и долго брели по какой-то песчаной проселочной дороге, пока не набрели на маленький кабачок, где было достаточно людно, и небольшой оркестрик - аккордеон, губная гармошка и скрипка - разминался перед вечерней программой. Урсула видела, как у Карла загорелись глаза. Она подошла к деревенскому скрипачу и просто попросила его инструмент на пару минут.
  Он взял скрипку из ее рук, и его тонкие, невероятно длинные пальцы завели свой невыразимо затейливый танец. Все, что было не сказано между ними, она слышала теперь в его музыке. Отчаянно веселая, хохочущее-горькая мелодия ворвалась в каждого, кто сидел в тот вечер в придорожном кабачке. Не понимая, что с ними происходит, люди пустились в дикий пляс. Они скакали, громко топая, смеялись. Только она вдруг погрустнела, на глаза навернулись слезы, как тогда в детстве, когда отец назвал ее Ларисой. Ей было жаль себя и его, как тогда себя и отца, их мира, их счастья, которое сейчас неотвратимо рушится. Разве можно забирать на войну эту рвущуюся к ней песню? Это было самым нелепым, что можно придумать, но к сорок четвертому году, когда в воздухе Германии запахло поражением, в армию брали даже детей.
  В тот вечер, когда забрали Карла, они впервые поссорились с Амалией. Альхен ждала своего Гюнтера. Он уже четвертый год пропадал на Восточном фронте. Почему Урсула считает, что именно ее Карл не должен идти на войну? Почему же Гюнтер, выпускник университета, потомственный дворянин, может месить русскую грязь, а какой-то безродный скрипач будет отсиживаться под Урсулиной юбкой! Неделю они не разговаривали.
  Потянулись дни ожидания. Для Урсулы это было невозможно - ждать и надеяться. Она должна сама ткать свою судьбу, как Вера Павловна, как Анна Каренина, как Наташа.
  Примирение Урсулы и Амалии состоялось в тот день, когда было решено во что бы то ни стало искать Гюнтера и Карла, сгинувших где-то в ледяной России. Остается только догадываться, что пришлось изобрести и совершить девушкам, чтобы попасть во вражескую страну. Идею Урсулы о походе в плен Амалия горячо поддержала - она привыкла доверять подруге, во всем ее слушаться и за время размолвки вся извелась. Теперь их дружба приобрела новое качество. Вместе с дружбой началось и жесткое противостояние: девочки выросли, и каждая почувствовала свою силу. Если Урсула, привыкшая всегда и во всем побеждать, шла напролом, не считаясь с опасностью, то сила Альхен была в ее слабости, и порой она раздражала подругу своим нытьем и осторожностью. Но именно эта осторожность не раз спасала подруг в чужой стране, и если подумать, они прекрасно дополняли друг друга. В одиночку никогда бы Урсула не добралась до своего милого Карла, но тогда, достигнув цели, девчонки так устали друг от друга, их нетерпение настолько разрослось, что не раздумывая они расстались навсегда.
   Урсула неплохо говорила по-русски. За это она всегда говорила спасибо отцу! Правда, с ее произношением и полным незнанием основ советского быта за москвичку ей сойти не удалось, даже пришлось удирать через лес от русского патруля. Урсула больше не пыталась выдавать себя за русскую, и девушкам пришлось прикинуться латышками - беженками. С такими латышками они познакомились в поезде, идущим на Ленинград. Дневник в это время она почти не вела, но он был всегда с ней. Где-то в заметках, относящихся к началу русской жизни, все чаще и чаще упоминается Ruhe.
  Сначала я подумала, что она действительно пишет о покое, который вдруг посетил ее на полпути к цели, но вчитываясь в записи, где Ruhe, как талисман, Урсула и Карл передают друг другу, говорят о нем как о чем-то ценном, я поняла, что Ruhe - это как раз то, что ищет мой кукловод, то, что я должна найти.
  Поселившись в России, Урсула начинает вести дневник по-русски, сначала с ошибками и вкраплениями немецких слов и целых выражений, но потом - практически на чистом русском языке. Урсула описывает город, его жителей, огромное, заброшенное здание бывшей кирхи, где им предстоит теперь жить. Город конца сороковых был почти весь деревянный, старорежимный, тихий, с вековыми дубами, мощеными центральными улицами и дощатыми мостками на окраинах. В центре города, на месте взорванного Свято-Духова монастыря, разбит парк с большим прудом. Пруд, наверно, был еще монастырский, посреди него - на острове - в те времена располагался ресторанчик, где и играл оркестр из немецких военнопленных.
  Это было счастливое время. Счастливое, несмотря на то, что ей самой приходилось мыть посуду и стирать белье. Она была по-настоящему счастлива, ведь наконец-то они были вместе. А жили они с Карлом и другими музыкантами в бывшей Kirchen - оказывается, до Октябрьской революции в городе проживало более двухсот немцев, как здесь говорили, поволжских. Здание кирхи тоже было деревянным. Большой молельный зал просто разделили наспех на несколько комнаток тонкими дощатыми перегородками, а в алтаре была общая кухня.
  Тот роковой день она запомнила на всю оставшуюся жизнь. К тому времени она уже не работала. Карл хорошо зарабатывал, а немецких женщин не заставляли обязательно устраиваться на работу. С утра, как обычно в субботу, Урсула проснулась позднее обычного. Августовское, почти осеннее солнце одним лучиком щекотало ее щеку, а Карла не было рядом - ушел колоть дрова, сообразила она. Надо вставать, идти на кухню, где уже гремят кастрюлями и перебранками соседки. На днях Карлу удалось достать немного муки, поэтому сегодня у них будут пироги. Урсула ставит тесто, поет, потом идет за водой, прибирается в комнате, моет пол, печет пироги с яблоками и опять поет. Вечером Карл играет в ресторане. В последнее время оркестр пользуется большой популярностью, их часто приглашают на свадьбы, похороны, юбилеи. Порой даже приходится отказываться. На ее Карла стали заглядываться местные девушки. Он самый известный и любимый музыкант. Урсула сложила пирожки горкой на большое блюдо, поставила посреди стола и села у окна ждать Карла. Музыканты всегда ходили вместе. Не то чтобы они боялись кого-то, большинство горожан относились к ним хорошо, а сердобольные старушки даже подкармливали чем бог послал. Она долго не могла привыкнуть к светлым российским ночам, но сейчас уже начало темнеть, а мужчин все не было.
  Урсула не сразу поняла всего ужаса произошедшего. Сначала подумала: "Ну ладно, ну ничего, скрипку новую купим, руки заживут..." Даже пропажа Ruhe в тот злополучный вечер не сразу обнаружилась. Карл всегда носил Ruhe с собой, как оберег, и она просто забыла спросить его о Ruhe.
  Неотвратимость беды дала о себе знать позднее. Карл не мог больше играть. Это обстоятельство, сначала вроде и не столь заметное на фоне нищеты и лишений, которые принесла с собой война, в конце концов именно это обстоятельство определило их дальнейшую жизнь. А вернее, жизнь, их совместная жизнь, их любовь, зародившаяся в колыбели музыки, кончилась. Рухнул сказочный мир красавицы Золушки, началась грубая взрослая реальность, насквозь пропитанная пылью, тухлятиной и грязью быта.
  Девятого ноября тысяча девятьсот сорок седьмого года Урсула родила сына.
  
  "Завтра нас с Вальтером выписывают" - казалось, что кто-то отвлек ее, и фраза осталась незавершенной. Дальше несколько пустых страничек, на последней - какие-то цифры, подсчеты, адреса и засушенная веточка туи.
  Во мне все еще звучал никогда не слышанный мною, но такой знакомый, немного хриплый, низкий голос - голос Урсулы, рассказывающей свою жизнь. Какая нелепая и мудрая традиция - записывать свою жизнь. Записывать так, как ты ее живешь. Не в той многогранности существования Божьего мира, что ежедневно рождается и умирает вокруг, а только то, что достойно тебя, то, что видишь, над чем думаешь, с вечным отсутствием объяснений, необходимых для несведущего читателя с пренебрежением к важным мелочам типа второй мировой войны. Пусть проносятся войны, пусть ураганы накрывают с головой целые народы, маленькая женщина пытается чернильной перьевой ручкой поймать биение собственного сердца. Но именно поэтому дневник обладает огромной силой - силой бесстрастного свидетельства страстей. Кардиограф длиною в человеческую жизнь.
  
  7.
  
  Погода стоит совсем не зимняя: с утра был дождь, он растопил вчера еще белый снег и теперь они вместе - и дождь, и снег - под выглянувшим вдруг солнышком единым потоком устремились по нечищеным тротуарам. Как ни странно, в декабре такая погода радует. Хочется одеться во что-нибудь легкое, не по сезону миниатюрное. Так надоели объемные куртки, тяжелые сапоги, колючие шапки. Я перетряхиваю свой гардероб и натыкаюсь на трикотажный пиджак крупной вязки, с жаккардовым узором - довольно стильная штучка. Если поддеть под него свитер, будет совсем не холодно. Пиджак соскальзывает с плечиков, и из кармана брякает на пол что-то металлическое, напоминающее портсигар. Под ворохом одежды, которую я держу в руках, неловко нагибаюсь и случайно запинываю вещичку в самую глубину пространства под шкафом. Я уже понимаю всю важность грядущей находки, поэтому по коридору, а потом по лестнице через три ступеньки несусь в холл первого этажа, к администратору, чтобы попросить что-то - швабру? палку? - чем можно выгнать из узкой щели между полом и шкафом, но как назло администратора долго нет на месте. В то время, пока я швыряла копну одежды на кровать, металась по комнате в поисках ключа от номера, неслась по коридору и вниз по лестнице, я лихорадочно вспоминала тот день, когда в последний день надевала жаккардовый пиджак. Это было в ноябре, я собралась в редакцию газеты. Утром зашла в кафе: все как обычно, чашка кофе и салат, никаких общений. Потом троллейбус. Стоп. Вспомнила. Портсигар поднял с асфальта фельдшер "скорой помощи", когда в нее заталкивали Иткина. Видимо, коробочка выпала из его кармана. Парень спросил меня: "Не ваше?" Я обещала передать ее Давиду Наумовичу. Потом дед вдруг выпрыгнул из "скорой" и ни в какую не хотел ехать домой в сопровождении медиков. Я занервничала от мысли, что мне опять придется пропадать тут с умирающим стариком, потом озадачилась вызовом такси и напрочь забыла о коробочке. И даже позднее, на кухне в квартире Иткиных, в редакции газеты, куда я все-таки приехала после всего, и где меня так и не дождался журналист Романов, и вечером в гостинице я про вещицу не вспомнила. Удивительно, что не потеряла.
   Целую вечность я топчусь у стойки, потом замечаю горничную, уныло бредущую куда-то с пылесосом.
  С помощью палки для закрывания штор (так и не выяснила, имеет ли она какое-нибудь название) я извлекаю наконец-то на свет плоскую серебряную коробочку. Вернее, я конечно же не знаю, серебряная ли она, а если не знаешь точно, можно попробовать говорить языком протокола осмотра места происшествия: предмет из металла белого цвета с небольшими царапинами на поверхности, размером примерно 8*15 см, верхняя крышка инкрустирована рисунком: готическая буква R из металла желтого цвета размером 5*10 см.
  Фу, никогда не думала, что это так сложно, составлять полицейские протоколы. Коробочка необычная, но что-то смутно напоминающая. Я постучала пальцем по крышке - внутри полое пространство. Я попыталась открыть - безуспешно. Вообще-то, надо бы вернуть ее хозяину, но если это действительно Ruhe, то выпускать ее из рук совсем не хочется. С другой стороны, очень хотелось бы знать, каким образом она очутилась у Иткина. Может, он знает ее таинственную сущность? Но если он не сказал мне о ней ни слова, а сам постоянно носит ее с собой, то ждать откровенности от деда не имеет смысла. Прошло уже полмесяца, и дед, скорее всего, хватился пропажи. Почему же он не ищет меня? А может... Что если дед и есть тот таинственный кукловод, который вытащил меня из привычной жизни и заставил гоняться за призраками? Тогда появление росомахи с акцентом, прекрасно осведомленной, что коробочка у меня, вполне объяснимо. Но как, в таком случае, он допустил, что вещица попала в мои руки? Действительно был без чувств, или это какая-то хитрая проверка?
  Я нашла в телефоне запись нашей беседы с Иткиным. Я тогда незаметно записала его рассказ, чтобы потом можно было прокрутить, обращая внимание на детали. И детали нашлись, правда, совсем не те, что я ожидала. Никакого намека на то, что Давид Иткин знал что-то большее, чем говорил, я не услышала, зато всплыло в памяти другое. "Вася и Митяй тоже ведь сильно переживали. Мы с Дмитрием Воскобойниковым в одной футбольной команде играли, лучший хавбек был. Да, счастливое было время! До сих пор, когда встречаемся, вспоминаем. Встречаться, правда, стали все реже и реже. А Вася Репин умер. Да, году в восьмидесятом вроде". Дмитрий Воскобойников, вот кто мне нужен. Только как его найти?
  В небольшом провинциальном городе это оказалось не так сложно. Здесь ветеранов войны знали и уважали. Дмитрий Сергеевич жил со своим многочисленным семейством - дети, внуки, правнуки - недалеко от рынка, в частном секторе. Я не сразу нашла нужный дом среди сплетающихся как попало улиц и улочек. Не без ностальгии вспомнилось, как в первый день моего пребывания в городе я заблудилась в этих местах. Надо же, живу здесь всего месяц, а уже обрастаю воспоминаниями.
  - А деда на кладбище, - улыбаясь щербатым ртом, выдал мне мальчишка лет четырех. И видя мои испуганные глаза, заулыбался еще шире.
  - Он друга хоронит, - на пороге появилась женщина лет пятидесяти. - Вы проходите в дом. Скоро приедет, наверно. Вы из газеты или с радио? Васек, не бегай по двору в тапках, домой давай! Вы с ним на сколько договаривались? Отец вообще-то обязательный.
  Я остановилась в замешательстве: сочинять про интервью как-то не хотелось, а правда была настолько малопонятная и малоприятная, что сказать я могла примерно такую невразумительную фразу: "Да я по одному делу... это очень давно было... он уж и забыл, наверно... он моего деда избил в сорок седьмом..."
  К счастью, говорить ничего не пришлось - с улицы послышались автомобильные гудки, и женщина поспешила через двор к воротам, на ходу бросая мне; "Вот и приехал".
  Воскобойникова я себе представляла старым, немощным маразматиком с трясущейся головой и орлиным взглядом забияки из-под седых длинных бровей. Это в худшем случае, в лучшем мне рисовался типичный ветеран, рассказывающий о фронте и своих подвигах. Но Дмитрий Сергеевич превзошел все мои ожидания. Из новенькой вишневой "семерки", прямо с водительского места, вышел статный, бодрый мужчина в коричневой спортивной куртке и зимних кроссовках. Оказалось, что это и был Дмитрий Сергеевич Воскобойников, а не зять или сын, любезно согласившийся отвезти дряхлеющего отца на похороны друга.
  - Пап, к тебе пришли, - женщина заперла ворота и растворилась где-то в недрах их огромного подсобного хозяйства.
  Когда я узнала, что Воскобойников жив, и в Совете ветеранов мне дали его адрес, я долго не решалась прийти сюда. И вот сейчас, оставшись с ним один на один, я была готова развернуться и бежать куда глаза глядят, только бы не начинать разговор. Я боялась и самой темы, и неоспоримых заслуг собеседника, и даже его возраста. Время, как известно, не щадит нас, работая как над характером, так и над внешностью. Часто небольшая экономность в молодости делает старика до патологии жадным, а пристрастие к невинным сплетням превращается в злословие, у тунеядцев и чревоугодников вырастает огромный живот, а любители интересоваться чужой жизнью обретают под старость огромный нос. Наивно? Может быть, только седовласый статный красавец Дмитрий Сергеевич оказался удивительно добрым и мудрым человеком. Вот и не верь после этого в физиогномику. В беседе с ним три часа пролетели, как одно мгновенье.
  - Ты не представляешь, дочка, как нас тогда совесть мучила. Ведь ни я, ни Васёк никогда до этого случая не испытывали к нашим немцам ни зависти, ни злобы. Я до войны сам на скрипке баловался. Только после встречи с музыкой Карла понял, что баловался, а вернулся с фронта, услышал, как играет немецкий скрипач, и забросил свою игру насовсем. Он трогал скрипку удивительно, виртуозно. Не было того чувства, которое не могла бы она выразить. Казалось, на кончиках его пальцев живет само волшебство, сама гармония... Не хочу себя оправдывать, свинья был, но до сих пор не понимаю, как это случилось. Тот день постоянно в мозгах прокручивал потом.
   Была суббота, мы с Васьком собирались в воскресенье идти на рыбалку с самого утра, поэтому накануне надо было проверить снасти и накопать червей. За этим занятием нас и застал Меченый.
  - Меченый? А кто это?
  Меченый-то? Сейчас вспоминаю, и кажется странным и появление этого мужика в нашем городе, и само его существование. Вроде до войны его не было... По крайней мере, я не знал раньше такого человека. Как его звали, не помню. Фамилия - Корепанов, а имя? Какое-то распространенное русское имя - то ли Николай, то ли Александр. А может быть, Виктор или Андрей... Не помню.
  Этот Меченый и подошел тогда к нам с Васькой. Сначала вроде бы разговор зашел о рыбалке, затем - о голоде и войне, потом плавно перешел на немцев-фашистов. Все это, понятно, полировалось водочкой, неизвестно откуда взявшейся. А что, вечер свободный. Почему бы не посидеть в приятной компании? Чем чаще возвращаюсь в памяти к тому разговору, тем больше укрепляюсь в мысли, - не подумай, что оправдываюсь! - что нас с Васей использовали вслепую, как котят неразумных.
  
  В тот вечер осень уже давала о себе знать. Моросил мелкий дождик, и посетителей в ресторанчике было немного. Оркестр играл "Серенаду лунного света" Глена Миллера. В наступающих сумерках мелодия звучала грустно, с какой-то особой щемящей ностальгией. Репин с Воскобойниковым появились неожиданно и сразу направились к эстраде. Было заметно, что ребята изрядно выпили и на взводе. Как завязалась драка, никто сказать точно не мог - и сразу, когда прибежали милиция с дружинниками, и потом, на товарищеском суде.
  - Пьяные были... Конечно, это не оправдание, но вновь и вновь возвращаюсь к этой истории и каждый раз не могу найти другого объяснения.
  Преступлений без наказания не бывает. Судьба заготовила для Воскобойникова свою порцию терний. После того случая он потерял работу, через три года попал в тюрьму и вряд ли дожил бы до настоящего времени, если бы на его пути не встретилась она, его Соня. Шутя он называл ее Сонечкой Мармеладовой. Она не обижалась, несмотря на то, что героиня Достоевского была в прошлом проституткой, а его Сонечка - дочь священника. В советские времена, впрочем, такое родство было равнозначно проституции. Девочка с детства привыкла терпеть на себе осуждающие взгляды и выслушивать нравоучения. Она и подобрала бывшего зека. Софья Пантелеймоновна буквально вытащила его из бездны.
  - Но это уже совсем другая, моя, история... - было видно, как тяжело давалась эта правда старику. Воскобойников на глазах как-то сник, ссутулился. Я уже пожалела, что напомнила ему эту давнюю историю.
  - Дмитрий Сергеевич, вы меня простите... Я, наверно, не должна была напоминать вам тот случай, но...
  Захлебываясь слезами, я рассказала ему все, что знала об Урсуле и Карле, об их сыне - своем отце. Он не перебивал меня. Я решилась спросить про Ruhe, честно говоря, не надеясь услышать что-либо стоящее. Но Воскобойников вдруг сказал:
  - Такая длинная плоская коробочка? Серебряная, да? С золотой буквой на крышке. Когда я его ударил, скрипач пошатнулся, оступился и упал с эстрады, тут коробочка и выпала. Я подобрал. Потом, уже дома, нашел ее в кармане, хотел вернуть ему, но как было показаться на глаза? Дмитрий Сергеевич помолчал немного, но потом рассказал, что сначала он вырвал скрипку из рук немца, потом требовал отдать все деньги, потом... Воскобойников ударил скрипача наотмашь, попал в скулу, тот не удержался на ногах, стал падать и рукой задержался за край эстрады. Дмитрий увидел эти длинные, аристократичные пальцы и в порыве ярости наступил на них кованым сапогом.
  Фронтовик, прошедший почти всю войну, Воскобойников сам напугался того, что натворил. Хмель сразу слетел с Воскобойникова. Он не мог больше там оставаться. Не разбирая дороги, вброд через пруд, по колючим кустам, он бежал - от себя бежал. После того случая он возненавидел себя, начал пить и очень быстро дошел до самого дна.
  
  Дмитрий Воскобойников на следующее утро направился к старой кирхе, где жили музыканты. Карла он увидел через окно, тот сидел за столом и давал показания милиционеру в белой фуражке, возвышающемуся напротив. Дмитрий развернулся и постарался побыстрее удалиться. В тот же вечер к дебоширу домой пожаловал человек из газеты - высокий красивый парень с роскошной шевелюрой и обаятельнейшей улыбкой. Он долго расспрашивал Воскобойникова о драке в парке. Потом разговор плавно перетек на войну. Когда у такого количества людей есть общее прошлое, нетрудно найти друзей. Клим рассказал о своих планах посетить и пострадавшую сторону, Дмитрий отдал коробочку ему и попросил передать немцу. Больше он ее не видел. Когда пронеслись слухи о репатриации немцев, Воскобойников постарался узнать все о семье скрипача. Но сам Дмитрий к тому времени пил несколько месяцев: только что вернулся с зоны, мать не дождалась, умерла от позора и страданий, жизнь вокруг стала совсем чужой, и хоть бывших фронтовиков оставалось еще много, но войну постепенно забывали, строили новое будущее... Старую кирху снесли, никого из немцев не осталось. Уверенный, что вся семья скрипача давно уже на родине, Воскобойников немного успокоился. В шестидесятом он женился на юной Сонечке, у них родилась дочка, затем сын. Внуки пошли, вон правнук растет...
  - Дмитрий Сергеевич, а тот мужчина... Как вы сказали, Меченый? Где он сейчас? Уехал или здесь?
  Я уже предвидела ответ, но все равно спросила еще:
  - Он больше не появлялся на вашем пути?
  - Нет, не знаю о нем ничего. Умер, наверно, давно. Ему тогда уже лет пятьдесят было. Нам казалось, глубокий старик.
  - А почему он Меченый?
  - Прозвище свое он получил за большое родимое пятно. Оно, как ржавчина, стекало со лба на правый глаз.
  
  Когда я вышла от Воскобойниковых, погода резко испортилась. Небо заволокло тучами, потемнело, и колючий дождь со снегом наотмашь бил по скулам. Я зашла в магазин, купила бутылку водки, одноразовый стаканчик и пошла на набережную. Там я села на обледенелую скамейку, налила стакан и выпила. Стало хорошо и весело. Захотелось залезть на дерево и прыгнуть головой вниз. Я встала, но ноги подкосились, голова закружилась, и я рухнула в темноту.
  Очнулась я в своей комнате, перед глазами медленно качался белый потолок с круглой люстрой. Очень болело горло, тошнило и страшно трясло все тело - то ли от холода, то ли от похмелья. Кто-то тихонько звенел стаканами у журнального столика, но оторвать голову от подушки, чтобы посмотреть, кто это, не было никакой возможности. Вскоре мое любопытство было удовлетворено. Человек налил что-то в стакан и направился к кровати.
  Он устроился на краю постели и протянул мне кружку с горячей жидкостью.
  - Пей, Ирма. Это лимонник с овсянкой. Тебе поможет.
  - С каких это пор мы на "ты"?
  Я узнала его - росомаха с легким немецким акцентом.
  - На "ты"? И ты еще спрашиваешь! После тех эпитетов, которыми ты меня награждала, пока я тащил тебя сюда?
  - Который теперь час?
  - Восемь пятьдесят девять.
  За окном стремительно светлело. Утро от вечера не трудно отличить.
  - Уже утро?
  Бог мой, он сидел здесь всю ночь. Он улыбнулся, будто прочитав мои мысли:
  - Я не мог тебя оставить. Ждал, когда проснешься. Ты - моя работа. Я вздремнул здесь, на кресле.
  - Ты следил за мной все это время?
  - Иногда, как видишь, это полезно и для тебя. Если бы я за тобой не следил, ты бы уже, наверно, не жива была, - он окончательно запутался в русских словах. В этот раз его акцент был заметнее, чем в прошлую встречу. Может, я тогда не замечала ничего из-за страха, которого на этот раз почему-то не испытывала.
  - Как тебя зовут?
  - Можешь называть меня Дмитрием.
  - Терпеть не могу этих "можешь называть меня"! Как твое имя?
  - Дитрих Кюн. Ты не должна была его знать.
  - Это звучит, как "теперь ты должна умереть".
  - Ладно, маленькая пьянчужка. Пей лекарство.
  "Я уж скорее старенькая пьянчужка", подумала я, но вслух говорить этого не стала. Напиток был отвратительным на вкус, но горячим и мягким. Потолок вдруг неожиданно остановился, люстра заняла свое место посередине белого прямоугольника, а моя голова перестала болеть. "А он не такой уж и противный" - снова подумалось мне, и с удивлением я поняла, что думаю не только о напитке.
  Прекрасно понимая, что он тащил меня в номер, что он раздевал меня, чтобы уложить в постель, я все-таки попросила его отвернуться, чтобы дать мне возможность проскочить в ванную. Ужас, какая я страшная, - мысленно воскликнула, разглядывая в зеркале помятое лицо с несмытой косметикой. Потом я долго терла щеткой зубы, так долго, что чуть не выдавила их. Потом я залезла в душ. Потом нанесла слой тонального крема, тени, тушь, помаду и оделась. Минут через двадцать из зеркала уже смотрело нечто, привычное до оскомины. Не скажу, что осталась довольна, но лучше уже не будет.
  - Итак, в благодарность за мое спасение, я должна отдать тебе то, что нашла?
  Я сознательно пока не употребляла слово Ruhe, ведь от него я этого названия не слышала.
  - Может, оставим работу на потом, а сегодня будет выходной, - тембр его голоса не оставлял никаких сомнений относительно намерений росомахи. Сейчас он смотрел на меня как охотник на дичь. Я вовремя поняла, что он решил прибегнуть к последнему средству - беспроигрышному, вечному средству, способному заставить женщину подчиниться мужчине. И, возможно, ему бы это удалось, если бы не ужасное похмелье, снова поднявшееся из глубин моего организма. Мне вдруг стало смешно, смешно до тошноты или тошно до смеха.
  Старость всегда подкрадывается незаметно. Ее приближение можно заметить по тому, как меняется выражение глаз мужчин, смотрящих на тебя: исчезает из него та восхитительная пренебрежительная заинтересованность, и вместо нее появляется, в лучшем случае, заботливая безразличность. Когда он назвал меня маленькой пьянчужкой, он возможно просто не знал, как звучит это словосочетание для русского уха. Но на меня это произвело впечатление, и если бы не похмелье, он бы добился успеха в первый же вечер. Но сегодня моему организму повезло, и Ruhe до сих пор оставался у меня.
  Этот день и почти всю следующую ночь он провел у меня. Мы болтали обо всем, только не о том, что нас обоих страстно интересовало. Ему пришлось снять номер на третьем этаже, и мы, как идиоты, носились с этажа на этаж, сравнивая комнаты. Вечером мы гуляли по городу, и мне было странно ходить с ним по тем местам, которые я осваивала когда-то одна. Я только сейчас поняла, насколько я одинока, насколько мне не хватает простого человеческого тепла, когда можно идти рядом, прижавшись плечом к чьему-то горячему локтю. Мы пили кофе у меня в номере, мы пытались гадать на картах и кофейной гуще. Где-то около полуночи я захотела спать и попросила его уйти к себе.
  Утром он разбудил меня звонком по гостиничному телефону. Мы тут же встретились, и я отдала ему Ruhe. Только и всего. Вернее, я думала, что будет так. Я хотела протянуть ему коробку и гордо захлопнуть дверь перед его носом. Но малодушие не позволило. Пользуясь моим замешательством, он проник в комнату и закрыл за собой дверь. Мы стояли и смотрели друг на друга, как росомаха и охотник, только охотник теперь был он.
  - Ну рассказывай. Я прекрасно понимаю, что интересую тебя только как хранитель раритета. Но я имею право знать, что это за вещь.
  - Хорошо. Я расскажу.
  Он не стал опровергать мои слова. Это меня немного расстроило. Он протянул руку, взял у меня коробочку и нажал на букву. Портсигар распался на две половинки, и сначала мне показалось, что внутри пусто. Однако приглядевшись, я заметила, что дно одной из половинок выстлано серой тонкой, плотно сплетенной тряпицей, точно совпадающей по размеру с размером коробочки и оборванной по краю. Дитрих тут же захлопнул крышку. Он был явно доволен.
  - Что это?
  - Плащаница. Саван, - он, казалось, не хотел больше ничего говорить.
  Я протиснулась к двери, чтобы запереть ее, и перекрыла путь к выходу.
  - Ты обещал. Помнишь, ты говорил, что за Ruhe мне положено вознаграждение? Так вот, я обещаю, что никогда больше ты не услышишь обо мне, но взамен расскажи все, что знаешь об этой вещице.
  И еще кое о чем тебя попрошу, но это я скажу тебе потом. (Последнюю фразу я не произнесла вслух. Пока.)
  - Какая ты агрессивная сегодня, - он усмехнулся, - Сама коробочка достаточно ценная - ее в шестнадцатом веке сделал искусный флорентийский ювелир. Но тот кусочек ткани, что находится внутри, просто не имеет цены.
  - Но как с этим связаны Анненэрбе и походы на Тибет? Помнится, в последний раз ты хотел мне об этом рассказать. Помнишь? Когда тебе позвонили, и ты выскочил отсюда и не вернулся?
  - Анненэрбе давно распалось. Это и понятно. Третьего рейха уже нет, субсидировать работу общества некому, но, распавшись на отдельные группировки, оно не исчезло совсем. Все то, что собрано, наработано за двадцать лет существования общества, не может просто раствориться в небытии. Научная мысль не может перестать вдруг биться. Ну а тем более материальные наработки. За время существования Анненэрбе была собрана солидная коллекция артефактов. В одночасье она могла превратиться в кучу ненужных железок. Так и возникло наше сообщество, небольшая организация, кружок, если хотите, хранителей реликвий.
  - Но зачем вам все это? Только для того, чтобы тешить самолюбие? Разве после уничтожения третьего рейха ваша коллекция имеет какой-то смысл?
  - Ты хочешь сказать, что наши экспонаты никем не востребованы? Ты ошибаешься. Услугами нашей маленькой группы пользуются большие люди. Я не могу рассказать тебе всего, но в наших руках, например, находится латунная диадема Лорелеи, при помощи которой тебе убрали часть памяти, все, что касалось твоей личной жизни. Ведь память многослойна, и при некоторой искусности ею можно управлять. Иногда полезно убрать из памяти какие-то подробности. Например, воину совершенно не нужны сентиментальные воспоминания о детских игрушках или дружбе с домашним котенком. Тебе память убрали, впрочем, с другой целью.
  - Чтобы я не отвлекалась на всякие глупости, когда рыскала здесь в поисках Ruhe?
  - Не совсем так. Тогда, в ноябре, тебя нашли на пожарном балконе шестнадцатиэтажки. Ты готовилась отправиться вниз по воздуху. Стоило немалых трудов уговорить тебя не делать глупостей. Так ты оказалась у нас. Это действительно совпадение, что Карл Хесслих - твой дед.
  - А кто такой этот ваш Корепанов? Какое отношение он имеет к Ruhe? Насколько я знаю, он охотится за ним уже больше полувека.
  - Видишь ли, как правило, реликвию нельзя украсть или купить. Ее можно получить из рук законного обладателя. Только тогда она не утратит свою силу. Не всегда так, но в большинстве случаев. Маленький кусочек плащаницы может не только вернуть твою память, но и разбудить те участки мозга, в которых содержится прапамять, скрытая память человечества.
  Он прижал меня к двери, поймал своим поцелуем мои губы, а потом сказал:
  - Это долгий разговор. Давай не будем стоять у двери, сядем, согреем воды, сделаем кофе, и я расскажу тебе.
  Глотнув горячего кофе, он на мгновение закрыл глаза, а затем стал рассказывать о функциях головного мозга, о том, какими сверхвозможностями обладали наши предки. Человечество, обретая знание, неумолимо что-то теряло: интуицию, способность к телепартации и телепатии, умение понимать язык животных, птиц и даже растений. За скорбное знание человечество платило дорогую цену, но утраченные возможности не исчезали бесследно. Удивительные способности возрождались вместе со святостью. Этим объясняются множественные исцеления, умение святыми читать мысли на расстоянии, укрощение диких зверей - словом, все то, что принято называть чудом.
  Умершего заворачивали в плащаницу особым образом. Плащаница - огромное полотно, длиной четыре метра. Ткань распределяют так, чтобы она плотно прилегала к телу, как бы пеленая покойника для перехода в мир иной, как пеленают младенца после рождения. Только лицо мертвого так же плотно закрыто, как и остальное тело. Края ткани подгибают таким образом, чтобы она нигде не торчала, и правый край подкладывается под основание черепа, где, как мы знаем, располагается гипоталамус. Эта часть мозга отвечает за многие функции организма, в том числе и за состояние радости, покоя или тревожности. Это у обычного человека, но речь идет о Богородице. Ее мозг таит невероятные возможности. Пожалуй, только плащаница Христа обладает большей силой.
  - Этот маленький кусочек не только вернет тебе память, но и подарит много больше. Ты сможешь овладеть какой-либо из способностей из тех, что были свойственны твоим предкам. Возможно, ты сможешь читать мысли на расстоянии или проходить сквозь стену.
  Он допил свой кофе, уложил меня на постель и поднес правую ладонь к моему лбу. Между бровей стало тепло, горячо, глаза сами собой закрылись. Я с тошнотворным усилием открыла их, села:
  - Я не хочу. Мне не надо памяти. Мне не надо прошлого. Я не хочу на последний этаж высотного дома. На сегодня мне хорошо. Хорошо с тобой...
  Вроде бы я потеряла сознание, но перед тем я оттолкнула его руку. Я не хотела возвращаться в прошлую жизнь.
  - Я рядом. Я пока никуда не ухожу. Завтра Рождество, через неделю Новый Год. Столько праздников. Не вспоминать о прошлом, не думать о будущем - вот наше спасение. Разве не так учил Христос? Вставай, мы идем развлекаться.
  На неделю я забыла обо всем. Наверно, это было частью их плана, но мне-то какое дело. Я понимала, что у меня теперь нет прошлого, нет и будущего. Одно настоящее, мало напоминающее настоящее: без дома, без семьи, без работы.
  Третьего января я подумала, что этот безумный, нелепый диалог затянулся. Вообще-то это часто приходило мне в голову, просто сегодня по его взгляду, жестам и ответам невпопад нетрудно было догадаться, что это наша последняя встреча. Да только догадываться мне об этом не хотелось. В тот момент я понимала, что счастлива. Так редко наплывает момент, когда ты понимаешь, что счастлив! Ему пора было уходить. Его миссия была выполнена. Пусть уходит. Настал момент попросить его об одном одолжении.
  - Дитрих, я хочу попросить тебя... Мне очень нужна одна вещь. Только одна. И потом ты уйдешь насовсем. Мне нужен пистолет. Ты можешь дать мне его? И научить стрелять.
  Моя просьба была ему в тягость, но он честно отработал то, что положено. На следующее утро он принес мне маленький серебристый пистолет. Еще два дня мы с утра выезжали за город на первом автобусе. Мы нашли заброшенное стрельбище. В январе, в самую спячку грибников, оно было совершенно пустынным. Он добросовестно учил меня снимать с предохранителя, досылать патрон, взводить курок, прицеливаться и не бояться отдачи. Мы почти не разговаривали. Ему было безразлично, зачем мне все это, а меня учеба увлекла настолько, что я не думала ни о чем, кроме наведения мушки на цель.
  
  Несмотря на то, что знаю теперь все о себе, я до сих пор не хочу помнить, как я существовала до моего пробуждения в полупустом плацкартном вагоне утром, 11 ноября. А разве это важно? Разве есть на Земле хоть один человек, который помнит всю свою жизнь, не забывая ни секунды? Разве вам не приходилось слышать: "А помнишь, как мы ездили купаться на Волгу?" "Нет, не помню. Зато помню, как ходили вечером в ресторан. Помнишь, в тот, у вокзала?" "Да что ты! Я никогда не повел бы тебя в эту забегаловку!" Даже близкие люди, проживающие одни и те же события, помнят совсем разное. У каждого своя память, оберегаемая и лелеемая. Ведь только в памяти мы живем полной жизнью, только в памяти мы такие, какими хотим быть. Мы придумываем свое прошлое и живем этим вымыслом. Настоящее заставляет нас быть мелкими, суетливыми, непорядочными и мрачными. И только в прошлом нам хорошо и уютно. Память ласковая и всепрощающая, знание жестко и неумолимо. Лучше не иметь памяти, лучше знать, что ты одна, что ты ни о ком не должна заботиться, что о тебе тоже никто заботиться не будет. Почему-то вспомнилась Ольга с ее мужем-алкоголиком. Никогда не смогла бы жить с такой ношей.
  
  
  
  8.
  
  Новогодняя кампания была в самом разгаре, и площадка для репетиций "Макбету" доставалась все реже и реже. Это было тем более обидно, потому что Льву Олеговичу адски хотелось работать. А ведь спектакль-то начинал завариваться! - шептал себе довольный Васильев. Настроение режиссера действительно было великолепным, несмотря на редкие прогоны, на вечное запаздывание постановочных цехов, на идиота Северцева, позволяющего себе приходить на репетиции спустя двадцать минут после начала. Васильев уже хотел снять его с роли, в один прекрасный момент Северцев вдруг перестал быть мелким дон-жуанчиком и звездой провинциальной сцены, он вдруг нащупал стержень роли, и работа получила новую направляющую - Макбет поселился в нем прочно. Лёвке удалось вдохнуть спектакль в него, да и во всех актеров!
  Сам Васильев уже давно, наверно с полмесяца, выключился из действительности. Нет, он продолжал руководить театром, подписывать приказы и счета, обивать пороги департамента при необходимости, делать звонки нужным людям, словом, заниматься всем тем, чем извечно занимаются чиновники на Руси, но он словно раздвоился: его телесная часть проделывала всяческие бюрократические кульбиты, а мыслями Базилевс был далеко от реальности. Древняя история о неизбежности предначертанного рока стала частью его жизни. Он ловил себя на том, что отслеживает в этой реальности какие-то весточки из его спектакля, какие-то случайные пересечения: дат, людей, диалогов. Но только там, в своем спектакле, Васильев чувствовал себя сильным и мудрым. Там ему было гораздо лучше, чем здесь. Там леди Макбет была понятна в своей жажде власти, она была искренна, целостна, правдива. Здесь Кирсанова напоминала скорее какую-то большую рыбу, только что пойманную и выброшенную на берег. Она все страдала, вздыхала, обижалась на него по пустякам, и говорить с ней о чем-либо было совершенно невозможно. Да и ей самой, по-видимому, было намного лучше там, в древней Шотландии - травить соперников мужа, любить своего Макбета, мечтать, жить...
  В последнее время он часто ловил себя на мысли, что тот нереальный мир, в который уводит зеркало сцены, намного совершеннее, умнее и интереснее реальности. Мысль довольно крамольная, если не сказать богохульная. Гармония Божьего мира все-таки существует, но он чувствовал, как она постоянно ускользает от него. Наверно, он живет как-то не так, но думать об этом ему некогда - он работает. Главное, что его герои зажили правильной жизнью. Он счастлив. Никогда еще он не был так счастлив.
  Сегодня утром в случайном разговоре с чиновником городской администрации Лев Олегович вдруг произнес: "Двадцать шестого января приглашаю на грандиозную премьеру", а про себя подумал, что это и есть окончательная дата, и перенос невозможен.
  Вообще-то Васильев ставил спектакли в достаточно сжатые сроки: месяц-полтора, и спектакль сдавался. Но с "Макбетом" так не получалось. Сначала сам спектакль не клеился: актеры никак не могли вписаться в его замысел. Но когда вроде бы все стало налаживаться внутри спектакля, вступили в свои права внешние обстоятельства: то кто-нибудь уйдет на больничный, и требовалась замена, то эта дурацкая новогодняя кампания. Ее Васильев ненавидел больше всего в театре. Постановку новогодней сказки он отдавал всегда кому-нибудь из актеров, сам никогда не принимал участие, но ведь труппа не резиновая, и всем хочется заработать, а Новый Год - это прекрасный повод. Приходилось отпускать актеров на репетиции, которые сначала проходили в репетиционном зале и напоминали о себе лишь трансляцией из динамика в кабинете, но перед самым Новым Годом нагло заняли сцену, и о "Макбете" приходилось забывать на день-два и даже неделю. А в разгар елочных представлений репетировали только вечерами, актеры приходили вымотанные, но работа увлекла всех. Что-то такое зажглось внутри всех, что-то живое. Все вдруг начали осознавать, что спектакль должен получиться.
  Конечно, спектакль будет не совсем таким, каким задумывался первоначально, но Базилевс привык к тому, что спектакль, начиная жить, идет своим путем. Это несоответствие жизни первоначальной задумке давно уже перестало пугать мастера. Он знал, что произведение всегда интереснее, многограннее и целостнее замысла. Вечная история о силе рока заиграла новыми красками, в ней зазвучали нотки ностальгии по уходящему настоящему, по тому, что проносится мимо, за окном поезда жизни, в котором мы все мчимся, мечтая поскорее приехать на конечную станцию. Финал пути - это праздник, прибытие поезда, но это и смерть.
  Васильев все свое время проводил теперь в театре. Домой забегал только переодеться - так ему казалось. Он сам не знал, где находится в настоящий момент, он потерялся в лабиринтах времени, он перестал думать о реальности и, в конце концов, только вечером после репетиции осознал, что назначил премьеру на двадцать шестое января, следующий день после своего пятидесятилетия.
  
  
  9.
  
  По телевизору вторую неделю крутят ролик о премьере в драмтеатре.
  - Тебе всего нужней соль жизни, сон - в который уже раз говорит худышка из кафе с подвижным лицом и круглыми глазами. Это Катерина Кирсанова, моя однокурсница и когда- то лучшая подруга.
  
  В те далекие годы в моем мозгу прочно застрял треугольник: Хесслих - Васильев - Кирсанова. Вернее, треугольником он был только для меня, а эти двое, похоже, и не подозревали, какими острыми углами стали вдруг в сентябре тысяча девятьсот восемьдесят девятого года, когда на дипломный спектакль, где две подруги играли одну роль, приехал молодой режиссер, вчерашний выпускник столичного вуза. Он должен был заметить меня. Ведь целых три года после той ночи я в своем воспаленном воображении только ему и рассказывала обо всем: об учебных этюдах, о ролях, которые репетировала. Мысленно я советовалась с ним, какой грим мне выбрать, какой костюм мне больше подойдет, кто станет прототипом для той или иной работы в курсовом или дипломном спектакле. Конечно, до жути обидно, что не я играю Жанну в тот вечер, но разве Катька сможет сработать лучше меня? Разве он не поймет, что всю роль сделала я, что он, гениальный Базилевс, подсказывал мне, вел меня к этой роли! Ведь он увидит в Катькиной Жанне мою работу. Он увидит и то, что я сделала почти невозможное, сыграв парализованную Мать Жанны так, что зрители плакали. Я ведь тогда поверила Позднякову. Он меня убедил, что роль Матери намного интереснее и сложнее, потому что внешне статична. "Кирсанова не потянет, а ты справишься", - и еще о том, что любой театр мечтает о такой актрисе, как я. И я все ждала, когда же Васильев постучит к нам в гримерку и скажет мне всё то, что не раз говорил мне наш мастер. И он пришел. И сказал мне лишь одно слово, вернее даже полслова. При входе в чужую гримерку все быстренько буркают это дежурное "извините", после чего приступают к делу. Делом Базилевса было уговорить Катюшу Кирсанову поступить в его труппу. Он соблазнял ее, расписывая свои творческие планы. Дух захватывало от тех названий, которые он собирался ставить, от тех фестивалей, куда он собирался везти Кирсанову в еще более головокружительных ролях. Мне все казалось, что это розыгрыш, что сейчас он обернется ко мне и даст понять, что вся его речь предназначалась мне. Он обернулся. И почти не глядя на меня, произнес:
  - Ну хоть вы ей скажите!
  И от этого "вы", от его тона и полувзгляда я разрыдалась. Я выскочила из гримерки в чем была и только на лестнице в курилке сообразила, что была я в юбке, шлепанцах, недоснятом гриме, скрученными под парик волосами и полотенце, намотанном на тело поверх бюстгальтера. Если бы не премьера и толпы чужого народа за кулисами, такой вид ни у кого бы не вызвал осуждения, но сегодня мне здорово влетело от педагогов. Они почему-то решили, что я напилась. О хорошем распределении не могло быть и речи. Правда, были какие-то несерьезные предложения в городские театры. Получив диплом, я поехала в Москву на театральную биржу.
  Две недели мы с однокурсниками спали на полу в чьей-то квартире, курили на коммунальной кухне, пили в скверах и подъездах, мечтали, спорили, ходили на показы. Биржа закончилась, я уехала домой, и ждала, когда же придет долгожданный вызов. И он пришел. Не тот, которого я ждала. Но все-таки... И я поехала в обычный областной театр, где главный режиссер предпенсионного возраста ставил из года в год убойные комедии, и такая же престарелая труппа разъезжала с этими комедиями по окрестным колхозам. Меня приняли хорошо, за два года я получила высшую категорию. Я играла Наташ, Зин, Сюзанн и Джессик. Все мои героини были похожи одна на другую. Вскоре мне стало казаться, что даже зайцы и поросята, которых приходилось играть в детских утренниках, становятся похожими на моих Джессик и Зин. Театральная "цыганская почта" доносила до нашего захолустья слухи о том, что ставит Васильев, на какие фестивали возит свои шедевры с Кирсановой в главных ролях. Жаркая зависть, разрастаясь как ангина, душила меня. Первые годы я еще ждала чего-то, но через десять лет служения неискусству вдруг подумала, что надо выйти замуж, родить хоть одного ребенка, сесть на стул и приготовиться к старости. Вышла, родила и села на офисный стул с колесиками в небольшом филиале крупной столичной фирмы. И все же театр и Базилевс иногда навещали меня в жутких ностальгических снах, принося каждый раз слезы при пробуждении.
  
  Мой сон должен кончиться. Маленький серебристый пистолет, данный мне Дитрихом в обмен на Ruhe, приятно согревал руку. А ведь Дитрих так и не появился с тех пор. Это и понятно - он получил что хотел, я взамен тоже. Он был так любезен, что научил меня снимать пистолет с предохранителя и нажимать курок. Собственно говоря, больше он был мне не нужен. Ни он, ни его тайное общество с их сомнительным бизнесом. Мне принципиально не хотелось влезать в их грязные тайны. Пусть живут сами по себе, ищут свои железки - эти костыли, опираясь на которые они мечтают попасть в рай всемирной власти. Бог им судья. Сегодня мне не до них. Я иду в театр.
  - Нет сдачи, - сказала театральная кассирша, едва взглянув на тысячную купюру, протянутую мною. Можно ли сказать, что мне сдачи не надо? Понятия не имею. Пока я взвешивала свои мысли, подошедший сзади мужчина протянул несколько сотен и попросил два билета. Сотни почти в полном составе перекочевали ко мне, а с ними и желаемый билет в партер.
  После этого я пересчитала оставшиеся деньги и пошла выбирать платье, в котором появлюсь в театре двадцать шестого января. Я нашла его - темно-пунцовое, плотно обтягивающее фигуру трикотажное платье с глубоким вырезом. Двадцать четвертого января я записалась в парикмахерскую и попросила постричь меня как можно короче.
  - Не жалко? - спросила парикмахер, держа в руке длинную прядь пока еще моих волос.
  - Волосы - не зубы, отрастут.
  
  Утром двадцать шестого января я посетила тот самый цветочный киоск, где впервые увидела нового Базилевса. Я долго выбирала цветы для букета на премьеру и остановилась на желтых хризантемах. Продавец составила огромный букет. Как тогда Базилевс, я расплатилась и оставила букет до вечера в магазине. У меня немного времени, чтобы подготовиться к моему самому важному в жизни свиданию. Сегодня я должна выглядеть безукоризненно.
  В театре в день премьеры было суетно, ослепительно светло и шумно. Пахло шоколадом и шампанским. И еще чем-то таким - свежими досками, краской, канифолью или тканью? - чем всегда пахнет только в театре и больше нигде. Я помню этот запах. Он мой. Раньше был мой. Теперь, оказывается, чужой. Здесь хозяин Базилевс. И Катюша Кирсанова, моя когда-то лучшая подруга.
  Шестой ряд, шестнадцатое место. Третий звонок. Свет постепенно гаснет. Вдруг вспомнилось, когда-то в детстве я с нетерпением ждала, когда же начнет гаснуть свет. Если не отрываясь смотреть в оду точку, то кажется, что свет уже гаснет, но стоит оторвать взгляд, как понимаешь, что опять ошиблась. Но вот уже сколько бы ни шарила глазами по потолку, по ложам и рядам, понимаешь, что свет неумолимо гаснет, жизнь замирает, чтобы народилась новая, придуманная кем-то реальность. "Макбета" я плохо помню. Врезался в память только один факт - то, что Макдуф рожден не обычным путем, а через кесарево сечение, поэтому он может победить Макбета. Неотвратимость судьбы и неожиданность смерти - что может быть трагичнее и гуманнее. Спектакль был хорошим: честным и умным. Он закончился быстро - как будто окунулись все присутствующие в другую реальность и вынырнули из нее обновленные, очистившиеся. Финал, поклон. В проходах скопились девушки с цветами. Я тоже еле протиснулась к сцене со своим букетом - тринадцать желтых хризантем! Никакой нумерологии, просто удобный футляр для маленького оружия.
  
  Васильев всегда очень волновался перед выходом на сцену. Еще задолго до поклона он переминался с ноги на ногу в первой кулисе, мешал актерам, спешащим сыграть коду и финал, откашливался и прокручивал в голове текст своего выступления, когда отшумят аплодисменты, и подарившие цветы зрители рассядутся по своим местам. Цветов сегодня много. Наверно, ему, Васильеву, поднесут только букет от администрации города, но это будет, как всегда, самый дорогой букет. Он отдаст его тут же, на сцене, Катюше. Сегодня она молодец. Вообще все прекрасно. Надо ли вспомнить в своей речи о вчерашнем юбилее? Наверно, не стоит - нескромно, да и зачем смешивать два праздника в один. Отметим как-нибудь потом, завтра, послезавтра...
  
  Как давно я не ступала на сцену. Два месяца назад, когда я случайно попала сюда и ходила по полутемному пространству, я впервые поняла, как мне необходимо снова вернуться сюда, но и то, что это невозможно, тоже было ясно, как божий день. И вот теперь ярко освещенная, праздничная, покрытая расписным, новеньким половиком, сцена податливо теплела под моими ногами. Протолкаться к нему было сложно. До меня к нему подошла солидная дама из мэрии с огромным букетом, поздравила с юбилеем. Оказывается, вчера ему исполнилось пятьдесят. Она говорила и говорила, превозносила его заслуги, выражала надежду, что не в последний раз его поздравляет, она размахивала руками, задевая цветами вокруг стоящих, и я напугалась, что этот букет помешает мне... Нет, он наконец-то перекочевал к юбиляру, и он отдал букет Кирсановой.
  
  Лёвка ошибся. К нему подходили люди, жали ему руку, говорили спасибо. Вележева из городской администрации раскрыла всем секрет о том, что художественному руководителю театра вчера исполнилось пятьдесят. По этому поводу административная дама выперлась на сцену с огромным букетом из гербер, роз, гвоздик и чего-то еще.
  И вдруг он увидел ее. Это была та женщина, полунемка, как сказала Катя, девушка из прошлого, только сегодня она была какая-то другая. Очень короткая стрижка, что-то жесткое и блестящее во взгляде, резкость и твердость жестов делали ее удивительно притягательной. Она приближалась с букетом из желтых хризантем, всё ближе и ближе... Он впервые подумал вдруг, что, наверно, она могла бы быть хорошей актрисой, и неплохо бы составить разговор с ней на эту... Вдруг что-то разорвалось у него где-то пониже груди, и горячая и влажная волна хлынула в голову, залила красным глаза. Он почувствовал, что сцена уходит из-под ног, и протянул руки в поисках опоры. Ее лицо, забрызганное красными капельками, улыбаясь, расплылось, руки подхватили его за локти...
  
  Я проделала все на удивление слаженно и четко: приподняла букет на уровне глаз, чтобы правая рука с пистолетом оказалась как раз напротив сердца, поймала его улыбку и выстрелила, он вздрогнул всем телом и стал медленно оседать вниз. Я подхватила его, и наконец-то мы слились в одно, как тогда, в сентябре. Только сегодня я смотрю на него сверху вниз, а он, полузакрыв глаза и слабея, отдается мне. Горячая волна его крови, толчками вырывающаяся из раны мне навстречу, пропитала нашу одежду, нашу кожу, желтые цветы, зажатые между нашими телами. Он становился все тяжелее и тяжелее, жизнь вытекала из него, и я пыталась ловить ее, ускользающую, ртом, руками, всем своим телом. И пока толпа отшатнулась, оставив нас на мгновение одних, и пока кто-то что-то шептал и кричал вокруг, это объятие, эта кровь, это тело было моим. Это мгновение, как капля дождя, отразило в себе всю мою жизнь. Оно длилось ровно столько, сколько цвела прекраснейшая в моей жизни любовь.
  Все они - зрители и актеры, - находившиеся в этот момент на сцене, не сразу поняли, что произошло. Когда мы упали на пол, нарядная, яркая толпа отшатнулась, но потом некоторые бросились помогать Базилевсу или мне, поначалу им было все равно, кому помогать. Только когда они нашли пистолет, упавший рядом, когда кто-то крикнул "она его убила!", нас по-настоящему разделили: его бережно уложили на пандус, а мне заломили назад руки и попытались оттащить как можно дальше от него.
  
  
  
  10.
  
  Катюша Кирсанова вот уже третий час ждала рейса в Домодедово. Регистрацию на Мюнхен еще не объявляли, хоть и пора бы уже - вылет через два с половиной часа. Катюша от нечего делать считала самолеты на поле через стеклянную стену, потом бродила по залам аэровокзала, везя за собой специально для поездки купленный чемодан на колесиках. Раньше, на гастроли и выезда в театре, Катюша ездила с большой, видавшей виды, сумкой через плечо, но за границу с такой как-то неудобно. В бесчисленных стеклах витрин и дверей за ней двигалось ее отражение, вдруг резко постаревшее за последние три недели. "Это наверно после Левушкиной смерти", - надо же, впервые назвала его Левушкой. Сразу после того, как случилось это, она не смотрела в зеркала, как-то не до того было. Вечером, после похорон, Катюша Кирсанова, ругая себя за кощунственную опрометчивость, набрала номер Вадима Томского и в ответ на свое предложение приехать, если не поздно, услышала уже более сдержанное, чем три месяца назад, приглашение: "Ну, в общем-то, программа уже сверстана, но приезжай, конечно, что-нибудь придумаем". Она понимала, что это равносильно отказу, но отступать было некуда. В театре приходилось жить в атмосфере всеобщего вакуума: куда бы она ни заходила - в гримерку ли, в курилку, или в буфет, - находившиеся там люди резко замолкали и даже не трудились перейти на другую тему. Население театра словно отыгрывалось на ней за все время ее "царствования". Хорошо хоть не четвертовали! Она подала заявление об уходе, получила расчет, купила сиреневый чемодан на колесиках, отвезла кошек к маме в Ярославль и рванула в Москву оформлять визу на выезд.
  Катюша удивлялась себе: в конце октября, когда Томский позвонил и пригласил ее на работу в Европу, она думала, что вот оно везенье, что ничего лучше быть не может, и только бы удалось отпроситься у Базилюра, а сейчас ее никто не держит, Базилюра уже нет, но от этой навалившейся вдруг на нее абсолютной свободы внутри завелось какое-то мутное неспокойство, какая-то тревога, неуютно разжигающая ее. Она подумала, что уже старая, и зачем она куда-то едет. Ей так захотелось вернуться домой, к своим кошкам, наготовить угощения на так и не отмеченный в предъпремьерной суете юбилей, а потом сидеть и ждать, когда же в прихожей раздастся звонок и появившийся в дверном проеме Левушка скажет: "Шляпу снимите, пожалуйста". Слезы катились по щекам, и, странно, не появлялся легкий ветерок, который всегда вдруг возникает ниоткуда, когда начинаешь плакать.
  
  
  11.
  
  Вот уже больше месяца длится следствие. Этот кабинет в конце тюремного коридора я знаю очень хорошо - сюда приходит, чтобы пообщаться со мной, следователь, полноватая усталая женщина с ярко накрашенными губами. Больше всего меня удивляет, что она никак ко мне не относится: ни ненавидит, ни сочувствует. Понятно, что это не располагает к контакту, и наши беседы носят чисто формальный характер: вы были знакомы с Васильевым ранее? - Нет, я увидела его впервые двадцать шестого января. - А зачем вы убили его? - Затрудняюсь ответить.
  И так по кругу, который раз.
  Сегодня за столом сидел незнакомый мужчина лет тридцати пяти.
  - Здравствуйте, - он приподнялся над столешницей и протянул мне руку, - Карл Николаевич. Я ваш адвокат.
  - Здравствуйте. Но я не нанимала адвоката.
  Он улыбнулся:
  - Адвокат положен вам по закону. У вас есть какие-нибудь жалобы на содержание здесь? В камере не обижают?
  Я мысленно перенеслась в свою камеру, но постаралась поскорее оттуда вернуться сюда. Вообще-то мои сокамерники были положительными людьми, почти все без уголовного прошлого, и народу в камере всего шестеро. Меня не обижали. Я достаточно комфортный человек и умею налаживать отношения. В углу, на нижней полке, почти целыми днями сидела, поджав ножки, а к вечеру, помолившись, ложилась спать, сухонькая старушка, зарубившая топором своего алкоголика-сына. Она почти всегда молчала, и я только на третий день пребывания здесь узнала, что ее зовут Любовь Никаноровна. Над ней расположилась воспитанница детского дома, проститутка-малолетка, опаивавшая клофелином клиентов. Варварка (так она себя называла, делая ударение то на второй, то на первый слог) была единственным обитателем камеры, отметившимся за свою короткую жизнь два раза в местах лишения свободы. Еще одни нары занимали две подруги: Светлана и Лиза. Они были очень похожи, и первое время я их путала, но со временем разобралась: Света постарше и с высшим образованием, мудрая и справедливая, а маленькая и скромная Лиза попроще и помоложе, много говорила и часто употребляла нецензурную лексику, но эти словечки в ее исполнении приобретали безобидный и вполне приличный вид. Она сидела за мошенничество. На моих нарах, внизу, располагалась Наташа. Ее риэлтерское агентство занималось какими-то махинациями, или это все происки врагов... Держалась она обособленно. Никто не пытался меня унизить или обидеть, как, впрочем, и друг друга. Но в камере, как и любом замкнутом пространстве, я чувствовала себя неуютно.
  - Нет, все нормально. Меня окружают хорошие люди.
  Мои слова опять вызвали у него улыбку, которая неожиданно превратила строгого адвоката в наивного юного студента.
  - Не обижайтесь, давайте к делу. Я пришел сюда, чтобы составить представление о том, что произошло с вами до того злополучного вечера двадцать шестого января. Может, вы расскажете мне, как вы появились в нашем городе?
  - На поезде приехала.
  - Ирма Вальтеровна, я знаю, что не на ковре-самолете. Зря вы мне не верите, я ведь хочу вытащить вас отсюда, и, поверьте, это возможно. - Он сделал прекрасную профессиональную паузу, встал, обошел стол и приблизился ко мне вплотную. - Расскажите мне о Ruhe.
  - Кто вы? Кто вас нанял?
  Ни слова не говоря, он протянул мне свою визитную карточку. "Воскобойников Карл Николаевич, адвокатская контора СОВЕТНИКЪ", прочла я.
  - Вы - родственник Дмитрия Сергеевича?
  - Внук. Но дело не в этом...
  - Спасибо ему, конечно, но...
  - Вы неправильно все поняли. Меня никто не нанимал. Эти нелюди исковеркали жизнь деду. Просто так, потому что он подвернулся под руку. А теперь - вы. Для меня уничтожить их - это дело чести. Мне удалось собрать некоторые сведения об участниках этого, так сказать, сообщества. Надо же, сообщество! Я слишком громко выразился. С вами здесь работал Дитрих Кюн, так он представился вам, да? Вы ведь помните такого человека?
  Меня невольно заинтересовал его рассказ, и я впервые за последнее время отключилась от своих мыслей и как будто выглянула наружу, как черепаха после зимней спячки.
  - А разве это не настоящее имя?
  Я догадывалась, что имя фальшивое, но сейчас это было неважно. Больше всего мне хотелось, чтобы этот Карл Воскобойников говорил, сидел напротив меня и говорил как можно дольше.
  - Помните, он сказал вам, что вы можете называть его Дмитрий? Так вот, это его настоящее имя: Дмитрий Вишняускас. Проживает в Вильнюсе, улица Швянто Казимеро, 9. Вернее, там зарегистрирован. У этого человека богатая событиями судьба. Он служил и в КГБ, и в спецназе. Сейчас из-за его советского прошлого на родине ему нет места. Корепанов нанял его для работы с вами здесь. Вишняускас встретил вас на вокзале и вел все это время. Он следил за вами до подходящего момента, а когда понял, что Ruhe найдено, материализовался. Только немного ошибся и материализовался раньше времени. Но ему удалось исправиться, а вы своим неадекватным поведением ему помогли.
  - Вы имеете в виду мое пьянство на набережной после встречи с вашим дедом?
  - Да. Кстати, тогда и я впервые вас увидел. Дед ведь не сказал, кто вы и зачем приходили, но по его настроению после вашего посещения нетрудно было догадаться.
  - И за мной стали следить уже двое? Занятно ощущать себя героиней шпионской саги. А его вы тоже заметили? А он вас?
  - Вишняускас не ожидал двойной слежки, поэтому не обратил внимания на мое присутствие. Надо отдать ему должное, он смог втереться к вам в доверие и получил, в конце концов, то, за чем пришел.
  - Но откуда вы все это знаете? Как вы догадались, что он назвался сперва Дмитрием, а потом Дитрихом? Неужели мой номер прослушивался?
  - После того, как вы отдали ему Ruhe, он должен был сразу же покинуть город, но ваша просьба насторожила его, и он остался. Как оказалось, не зря. После вашего задержания мне удалось с ним встретиться. Он... очень неплохо к вам относится и хочет помочь, поэтому и рассказал мне все, что знал. Просил, чтобы я вытащил вас отсюда. Он производит приятное впечатление.
  - Вы будете с ним еще встречаться?
  - Нет, он уехал. Корепанов требовал, чтобы он привез добычу как можно скорее, и задерживаться дольше он не мог.
  Корепанов? Где-то не так давно я слышала эту фамилию. Но где?
  - Коля Корепанов - основной фигурант нашего дела. Человек с заурядным именем и совсем заурядной, если бы не одно обстоятельство, внешностью. Да вы видели его. Помните, в поезде? Это ведь он вам сумочку помог снять и на перрон ее вынес? По крайней мере, план был такой.
  Когда он произнес эту фамилию, я вспомнила, где ее слышала в первый раз - из уст его деда, Дмитрия Воскобойникова. Но... мужичок из поезда не может быть тем, кто шестьдесят пять лет назад подбивал его деда на "подвиг" против скрипача-немца. По возрасту не подходит. Может, его сын?
  - Нет, такие дьявольские метки, как у Корепанова, не переходят по наследству. Это он. Этому человеку должно быть уже больше ста лет, но выглядит он лет на пятьдесят. Ведь мужчине в поезде примерно столько было?
  - Возможно. Я, правда, подумала, что поменьше - лет сорок семь. Но я не умею определять возраст. Как же ему это удалось? Любая женщина, поверьте, за такой секрет отдала бы полжизни.
  - Это давняя история. Такая давняя, что в двух словах не расскажешь.
  Коля Корепанов очень любил свою матушку. Он был ее единственным сыночком, и она старалась сделать все, чтобы мальчик ни в чем не нуждался. Но в августе восемнадцатого матушка умерла, и Колюня почувствовал себя одиноким. Отчасти от отчаяния, а в большей степени из желания приспособиться к новой власти, мальчик пришел в Наркомпрод и записался в продотряд. Грусть-тоску как рукой сняло. Ему нравилось ездить по деревням, торговаться с крестьянами, выполнять планы по продзакупкам. Правда, со временем, когда комиссары требовали все больше и больше хлеба, а кулаки не хотели его отдавать добровольно, начались трудности. Вот уже две недели носился продотряд по поволжским степям, но план по закупам был выполнен лишь на восемнадцать процентов. Однажды четверо красноармейцев, в том числе и Корепанов, забрели на отдаленную мызу в Саратовской губернии изымать излишки. Вся мыза состояла из одиноко стоявшей ветряной мельницы.
  - Давай, немчура, раскулачивайся! - входя в помещение, бодро крикнул старший, товарищ Монзиков. Он всегда начинал разговор с кулаками с эдакого боевого клича - для устрашения. Мельник с говорящей фамилией Мюллер жил здесь со своей семьей - четверо едоков, льготы не положены.
  - Nehmen, nehmen alles, was finden! - бормотал угрюмо мельник, не двигаясь с места.
  Его жена и две дочери смотрели исподлобья за движениями непрошеных гостей. Первое время продотрядовцам удавалось получать хлеб путем переговоров, но чем дальше, тем чаще приходилось прибегать к насилию. Видимо, сейчас тоже надо немного помочь несознательному элементу пожертвовать излишки на нужды Советов. Товарищ Монзиков оглядел комнату: пустые мешки ровно сложены на полке, буфет красного дерева, большой стол, нащупал взглядом дверь в подпол, кивком дал понять Корепанову, чтобы тот открыл ее. Мюллер, заметив его взгляд, будто озверел и, рванув дверцу буфета, смахнул содержимое полок на пол.
  - Nehmen, nehmen alles! - исступленно твердил он, швыряя на пол все, что попадалось под руку. Женщины заплакали.
  Красноармейцы, не обращая больше внимания на хозяев, поднимали на поверхность мешки с мукой. Корепанов принимал мешки наверху и оттаскивал их к двери.
  Когда раздался выстрел и кто стрелял, боец не сразу понял, но успел среагировать и упасть за мешок. Он вжался в пол, сверху его засыпало вывалившейся из мешка мукой. Сколько он так лежал, Колюня не помнил. Наконец все стихло. Он подождал еще немного, потом осторожно выглянул на свет... Еще недавно аккуратно прибранная комната производила ужасное впечатление: везде валялись битая посуда, разорванная одежда, книги, цветочные горшки с вывалившейся землей и геранью, мука и кровь. Шесть трупов разбросаны по комнате, седьмой - самый молодой боец Бах - на лестнице, ведущей в подпол. Ошалевший от вида трупов и запаха крови Корепанов не сразу понял, что его правый глаз горит огнем и от этого жжения почти совсем ничего не видит. Колюня нашел осколок зеркала, стер с него муку и ужаснулся - правая часть его лица представляла собой сплошной кусок мяса без кожи. Зеркало выпало из рук. Справившись с подступавшей тошнотой, Корепанов стал искать на полу жаровню или горящую головешку, или что-то еще, что могло сжечь его кожу, но ничего подобного не находил. Он стал ощупывать пол рукой и наткнулся на узкую серую перчатку из мягкой кожи. Едва он прикоснулся к ней, почувствовал тепло, правда, едва уловимое, но приставив перчатку к правому глазу, увидел левым, что ее очертания полностью совпали с его вновь приобретенным пятном. Корепанов обернул перчатку в найденный тут же, на полу, рукав батистовой блузки. Эта перчатка стала началом его странной коллекции. Конечно, тогда Колюня Корепанов еще не осознавал, что может дать обладание подобным раритетом, но встреча с чем-то неизвестным, потусторонним не прошла для молодого человека незамеченной. Он спрятал свою находку и вернулся в город. Его товарищей похоронили с почестями, Корепанов был признан раненым в борьбе с врагами революции. Мысли о странной находке не давали покоя, он стал собирать сведения о странных явлениях и предметах, пытаясь найти где-нибудь хоть что-то о горячей перчатке, и в конце тридцатых случайно наткнулся на информацию о тайном обществе в фашистской Германии, занимающемся какими-то научными разработками.
  В сорок первом Николаю Михайловичу исполнилось сорок пять лет. К тому времени он занимал достаточно высокий пост в тресте общественного питания и мог бы избежать мобилизации, но на фронт он пошел добровольцем. Осенью полк попал в окружение, и Корепанов был взят в плен. За четыре года он побывал в нескольких фашистских концлагерях. Именно там он столкнулся с работой общества Аненербе, о котором слышал что-то еще до войны. Столкнулся в качестве подопытного материала, конечно. Цель опыта, который проводили на Корепанове и еще троих мужчинах разных национальностей - еврее, норвежце и чехе - была неизвестна испытуемым, но по реакции фашистских эскулапов они догадывались, что опыт дал удивительные, не совсем ожидаемые результаты: у всех четверых остановилось старение. За ними наблюдали в течение двух лет, поэтому их содержали в чистоте и сытости, и наблюдение следовало продолжать, но помешало наступление русских на Восточном фронте. В мае сорок пятого Корепанов в числе других военнопленных был освобожден Красной Армией и... попал уже в советские лагеря. Там он растерял остатки патриотизма, в свое время толкнувшего его на войну добровольцем, научился думать прежде всего о себе, всеми силами пытался сохранить свою жизнь и поскорее выйти на свободу, чтобы продолжить собирать свою жуткую и самую спорную в мире коллекцию. Вот все, что мне удалось узнать. Сколько сейчас раритетов в его собрании и где он их хранит, мне неизвестно.
  - Есть предположение, что где-то в лесу у него есть домик, но это только версия. О Ruhe он узнал еще в концлагере и стал выслеживать плащаницу. Он знал, что Ruhe, как и многие другие артефакты, утрачивают свою силу, если получены не добровольно из рук владельца, а обманом или силой. К тому же Корепанов очень осторожен, он не позволит себе убить или ограбить. Любое преступление привлекает внимание общества, впутывает в его частные дела государство. Вот и приходилось отступать, уходить в тень на несколько лет. Правда, после смерти Карла Хесслиха он потерял коробочку из виду, но надеялся отыскать ее с помощью потомков. Такой прием известен в эзотерике - заговоренные вещи сами находят своих хозяев, надо только помочь им. На его счастье, Ирма Вальтеровна Иванова, внучка Карла Хесслиха, находилась в состоянии депрессии после того, как ушла из театра. Оставалось только выбрать момент, когда можно будет отсечь все ее окружение и отправить туда, где, по его мнению, находилась плащаница. Все складывалось как нельзя лучше - вы решили уйти из жизни, а на пороге вам встретился он.
  - К сожалению, совсем не помню ничего из того, о чем вы рассказываете.
  - Естественно. Он постарался сделать все, чтобы вы забыли его и вашу встречу. Ирма Вальтеровна, я надеюсь доказать, что двадцать шестого января вы все еще находились под влиянием психического воздействия и поступали не по своей воле. Я вытащу вас отсюда.
  После блестящего выступления Карла Воскобойникова на суде меня признали "недееспособной на момент преступления". Благодаря его стараниям мне удалось также избежать спецпсихушки, и в середине апреля, после суда, ввиду необычности моего состояния меня перевели в специальное подразделение института имени Сербского для дальнейшего изучения психического состояния. Ко времени моего переселения я успела многое проанализировать в своей судьбе. Снег уже почти везде растаял, и в моей памяти тоже стали появляться прогалины. Я вспоминала то одно, то другое из прошлой своей жизни. Мне совсем не хотелось возвращаться в тот мир, что толкнул меня на пожарный выход с шестнадцатого этажа. Как ни странно, гораздо чаще в своих воспоминаниях я возвращалась в камеру следственного изолятора. Именно она была для меня чуть ли не спасением. Здесь по вечерам я давала уроки немецкого языка Свете, Лизе и Варварке, а иногда мы говорили по душам с Наташей. Конечно, жизнь в несвободе не была раем, но это лучше, чем жизнь в нелюбви. После переселения в больничку я была полностью лишена общения, но у меня появилась возможность выходить на улицу, и все время, свободное от режимных моментов, я, несмотря на пронизывающий ветер с реки, проводила на скамеечке в больничном парке.
  
  - Скоро май. Ты любишь весну?
  Он появился незаметно. Лысоватый, нос картошкой, без определенного возраста, зато с крыльями и почему-то в зеленых носках. Ничего демонического, но я сразу ощутила, как с ним тепло и уютно.
  - Почему вы говорите мне "ты"? - спросила просто для того, чтобы не показаться невежливой.
  - Удивляюсь я людям! Господь Бог не обижается, когда Ему говорят "Ты", а вам, людям, надо обязательно быть одним из многих, не хуже других. Ваша бы воля, вы бы так и про себя говорили "мы".
  Я в последнее время так устала от постоянных допросов и психиатрических тестов, что спорить с ним не хотелось, и даже не удивлялось как-то его грязным, неопределенного цвета, крыльям и ярким носкам без ботинок.
  - Зачем ты мне? Дай мне побыть одной. Я хочу отдохнуть от людей!
  - От людей? Забавно. Ты знаешь, кто я?
  - Догадываюсь. Я думала, вас выдают новорожденным.
  - Да, преимущественно. Но исключительность ситуации не отменяет правил. Главное - человек должен увидеть своего ангела. Глазами увидеть. Понимаешь?
  - Ты хочешь сказать, что раньше у меня не было ангела?
  - Не знаю. Может, и не было. А может, был, да только ты, видимо, очень постаралась от него избавиться.
  - А разве такое возможно? Я думала, вы сопровождаете человека до смертного часа, что бы он ни натворил.
  - Ага, вы будете убивать, пить, терять человеческий облик, предавать родину, а бедный ангел ходи босиком по осколкам ваших грехов! Ладно, извини, это не о тебе.
  - Да, у тебя, я так понимаю, до меня было много трудных подопечных?
  - Этого нам знать не дано. После каждого, как ты выражаешься, подопечного мы проходим нечто, напоминающее перезагрузку. Я не помню тех, кого любил.
  - Надо же... Я тоже очень хотела бы забыть, но я всего лишь человек. А вам можно вступать в разговоры с людьми? Как на это посмотрит твое начальство?
  - Наябедничать хочешь? Вы, люди, как чуть что - сразу к Нему. Даже атеисты.
  - Ну а как же! Иерархия, номенклатура. Значит, атеистам вас тоже выдают?
  - Атеистов не бывает, встречаются люди, которые не умеют плакать. Ну ладно. Аудиенция подходит к концу. Было очень приятно познакомиться и все такое... Если что, обращайся. Знаешь ведь, как меня позвать? Пока.
  Он не дал мне ответить, расправил крылья. Взмах величественен, прекрасен и оглушителен. От порыва ветра я невольно зажмурилась, а когда открыла глаза, его уже не было.
  
  Ангел в зеленых носках много не сказал своей новой подопечной. Он помнил Катюшу. После ее отъезда он страдал. Когда ангелы влюбляются в людей, их огромные, неуязвимые души приобретают нечто человеческое. Как ангел он знал, что ждет его Катюшу, и от этого ему было тошно. Он знал также, что ждет русскую женщину с немецким именем Ирма, он знал, что теперь они всегда будут вместе, и ему еще не раз придется, неловко вывернув крыло, смахнуть слезу теперь уже с ее глаз.
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"