Лично недоступен, ибо, в отличие от своего прототипа, живет в Мадриде на Рондо Валенсия.
К излету перестройки умудрился закончить два института, в том числе режиссерский факультет ГИТИСа мастерскую аж самого Петра Фоменко и благополучно, но без сожалений расстался с ним, ибо с детства был и остается приверженцем традиционной сексуальной ориентации... Ставил спектакли, писал инсценировки произведений классиков литературы, сочинил мюзикл, естественно, как либретист, снял полнометражный художественный фильм, учил снимать кино других, сломал на гололеде шейку бедра, издавал книги, не устоял перед соблазном и издал (правда, под псевдонимом) собственную книгу под претенциозным названием *Ландскнехт* (четыре бумажных фильмы и семь неплохих рассказов), издал и задумался, но ненадолго, купил компьютер и принялся сочинять романы, эротические сказки и магические пьесы, с завидным упорством атакуя железные и оттого незыблемые законы пространственно-временных систем...
Короче, фантасмагорирует до сих пор...
В общем, нормальная биография человека, родившегося в прошлом веке и прошлом тысячелетии, случаются биографии и покруче.
Болеет за ЦСКА и Реал (Мадрид). Любимый игрок -- Рауль, он же -- Рауль Гонзалес Бланко.
Пока, кажется, все.
E:mail автора -- landrin18@yandex.ru
Федор Ландрин. Анютины сказки: Сказки. -- М.: BG, 2004. -- 240 с.
Тираж -- 1600 экз.
*Анютины глазки* -- собрание волшебных видений и сказок, где царит завораживающий, мистический мир эротических грез, поисков ускользающих идеалов, ожиданий, ошибок, бурный поток сознания и подсознания.
*Другая* реальность, противостоящая обыденной действительности, -- так можно определить драматические коллизии книги, представленной на суд взыскательного читателя.
Оставшиеся экземпляры книги можно приобрести в интернет-магазине ozon.ru или у представителя автора (с автографом автора), если послать на E:mail landrin2005@yandex.ru свой почтовый адрес.
СКАЗКИ ИЗ КНИГИ
ПОЛНЫЙ ВАРИАНТ КНИГИ МОЖНО ПРИОБРЕСТИ НА ПОРТАЛЕ "PUBLICANT.RU"
*АНЮТИНЫ ГЛАЗКИ*
КРОШКА
Мама бросила меня сразу -- едва я появился на этот свет.
Бросила, ничего не объясняя. Ей всегда, как я потом понял, претило что-либо объяснять. Ей казалось, что это привносит в ее жизнь удручающие нотки грусти и нестерпимое занудство, которого она просто не выносила. И как только в ее беспечной и почти прозрачной душе появлялось смутное предчувствие надвигающейся угрозы развращающего сознание быта: она, моя дорогая мамочка, моя восхитительная красавица, -- а она действительно была исключительно красива и обаятельна, что встречается в природе довольно редко, обычно красотки быстро утомляют и красотой, и глупостью, -- так вот, моя мамуля не раздумывая снималась с места и улетала куда глаза глядят, а у нее были потрясающие ярко-зеленые, в меру выпуклые глаза, которыми она начинала медленно и удивленно вращать, когда ее посещало то самое смутное предчувствие.
Конечно, с обывательской точки зрения, то есть с точки зрения практически и теоретически всех ныне живущих, -- не будем лицемерить перед самими собой, -- моя мамочка была очень несерьезной, даже, можно сказать, легкомысленной особой -- безрассудной попрыгуньей-стрекозой, которая лето красное пропела, оглянуться не успела, как... Но с другой стороны, именно моя обожаемая мамулечка брала от этой умопомрачительно жуткой жизни все и, самое удивительное, отдавала ей тоже все -- все, что могла, все, что было в ее силах. Наверное, поэтому у меня никогда не возникало, -- а мне лукавить ни к чему, -- желания упрекнуть ее в чем-либо этаком -- противоречащем общественной морали. Да и потом, я был уверен, что она безумно любила меня: да нет, я просто знал это и не только знал, но и чувствовал, и это чувство значит для меня гораздо больше, чем все знания вместе взятые. Она любила меня как-то беззаветно отчаянно, хотя и стремилась скрыть свои чувства. Так что в любом случае, при любых условиях и в любых обстоятельствах получается, как это ни прискорбно для окружающих: Я -- дитя любви. И мне совершенно безразлично, кто был мой отец и кем он был, я знаю только одно, что та любовь, которую моя мама питала к нему, незаметно для нее самой переросла в любовь ко мне, а это, как любят повторять некоторые маститые мастера нашей сцены и жизни, -- дорогого стоит.
Извините за пылкость чувств и ощущений, если вы вообще способны прощать.
Однако должен честно и откровенно заметить, что я сам далеко не безгрешен в этой, как принято говорить, реальной действительности, именуемой жизнью, как могло бы показаться на первый и поверхностный взгляд.
И я первым корю себя за то, что никогда и ничего не прощал ей, капризничал, закатывал истерики, упрекал по пустякам, заливался горючими слезами по любому поводу и без повода... Нам ведь всегда хочется, чтобы любовь близкого по родству или по душе существа распространялась только и исключительно на нас. Высший смысл эгоизма, в котором мы так любим упрекать друг друга, и заключается в том, чтобы постараться или попробовать понять своего друга или даже оппонента, расположить его к себе, осторожно проникнуть в его душу, тронуть подобную своей звонкую, пронзительно завибрировавшую струну и получить в ответ на это нежное прикосновение гораздо больше, чем мы пытаемся получить друг от друга прямыми и грубыми наскоками, и гораздо больше, чем можем себе вообразить, теряя в бесконечной битве индивидуальных пристрастий грандиозное количество энергии, той энергии, которая отпущена нам, чтобы прожить жизнь подобающим, а не унизительным образом.
И заметьте, прозвучало слово -- "образом"... А кто из нас не благовестил всуе, что создан по образу и подобию?..
Нет, бесспорно, я -- вредное создание, хотел рассказать о своей мамуле-золотуле, привившей мне любовь к обыкновенной жизни, так сказать, без прикрас, а впал в ересь незатейливого обывательского морализаторства: наверное, не все преподанные мне уроки я прочувствовал и осознал до конца...
Мама, царица моя зеленоглазая, всегда говорила: "Главное в жизни, крошка моя, -- это чувства, а все остальное сопровождает жизнь лишь постольку-поскольку, придавая ей те или иные краски".
Конечно, мамочка часто залетала ко мне в тесную гладкобелостенную, бесконечно подрагивающую и порой наполненную невообразимыми и экзотическими ароматами каморку с высоким круглым окном и тонкой, почти прозрачной перегородкой, трепетавшей от каждого более или менее сильного звука. Она устало садилась возле меня, прикрывала глаза, стараясь утихомирить свое нежное сердечко, бьющееся от невыносимой тоски и очередного любовного разочарования, а потом, когда дыхание становилось глубоким и ровным, она ласковым, словно стелющимся по воздуху, голосом с небольшой, но очаровательной хрипотцой начинала рассказывать, что происходит на белом свете, еще недоступном для меня в силу моей малости, но, увлекаясь, постепенно забывала о разнообразных объективно существующих прелестях окружающего мира и погружалась в собственные чувства и приключения...
Ее рассказы о приключениях или злоключениях были всегда сверхэмоциональными, оттого сбивчивыми и нелогичными, а подчас и вовсе невероятными, поэтому мне иногда казалось, что она вольно или невольно придумывает все это для меня, чтобы как-то компенсировать свое долгое отсутствие. По всей видимости, она считала, -- и теперь мне кажется не без оснований, -- что ее рассказы, поданные в такой напряженной и захватывающей манере, будут для меня хорошей школой и впоследствии, когда я выйду из своей полутемной каморки на свет божий, они принесут мне неоценимую пользу. Нет, она не была взбалмошной, не была она и жеманной, что теперь, став взрослым, я терпеть не могу в особах женского пола, но она была, как мне представляется, а вернее, я в этом убежден -- она была настоящей женщиной, такой женщиной, встретив которую, потом уже никогда не сможешь по-другому представлять и воображать истинную женщину, настолько притягательно-завораживающе действовала мамочка и на меня, и на окружающих своим прелестным обликом и всем строем своих животрепещущих мыслей.
Бывало и, к сожалению, довольно часто, -- в чем я себя упрекаю по сей день, -- когда, изнывая от тоски, изнемогая от безрадостного и томительного ожидания, я с первых мгновений ее как всегда внезапного и неожиданного появления начинал истошно вопить, капризничать, бесцельно носиться по каморке и ходить в буквальном смысле слова по стенам. Она, молча выдержав необходимую в подобных случаях паузу -- это делалось ею чисто интуитивно, -- медленно, но с изрядной долей металла в голосе, -- она умела бывать жесткой, а порой и жестокой, -- объясняла мне, что я просто неблагодарная скотина, что я никогда не видел, а следовательно не мог прочувствовать то, что пришлось испытать ей в детстве и юности, что если бы я хлебнул с самого рождения хотя бы чуточку той угнетающей моральной грязи и жизни в антисанитарных условиях, которых хлебнула она, то мне никогда бы не пришло в голову упрекать ее в легкомысленном отношении к материнским чувствам и обязанностям, и я должен быть благодарен ей за то, что она, приложив немыслимые усилия, сумела за сравнительно короткий срок еще до моего рождения, ухлопав на эту борьбу весь девичий пыл, не говоря уже о девственности, взойти на высокую ступень общественной иерархической лестницы, закрепиться там, повстречать любимого человека, родить от него дитя любви, то есть меня, а уж только потом безоглядно и без остатка раствориться в бурной пучине вольной жизни.
Все сказанное казалось мне исключительно несправедливым, особенно обижали ее менторские интонации, и только тогда, когда она в первый раз вывела меня из стен моего скромного обиталища, я чуть ли не сразу ощутил -- нет, не понял, а именно ощутил справедливость всех ее доводов и упреков -- точных, глубоких и очень емких, и невольно раскаялся во всем сказанном и содеянном против моей ненаглядной мамули. Но молодость, как известно, склонна к идеализму, максимализму, к замалчиванию собственных ошибок и прочей ерунде, и поэтому, пораженный открывшейся передо мной завораживающей картиной реальной действительности, неописуемой словами, я не попросил у нее прощения, о чем теперь, оставшись один-одинешенек, скорблю безмерно.
Однако не успели мы с мамой поудобнее усесться на обдуваемой легким ветерком деревянной жердочке, укрепленной прямо над моей каморкой, показавшейся мне в первое же мгновение отвратительной, чтобы насладиться прекрасными пейзажами, пролетающими за приоткрытым молочно-белым окном, ослепительным солнечным светом, распускающейся во всей красе и силе природой и волнистым, осязаемо упругим воздухом, пропитанным ласкающим и безграничным теплом, с его свежими, пронзительно чистыми и тонкими сладковато-горьковатыми ароматами, как справа с оглушительным грохотом раскрылась дверь, и в нашу белую комнату ввалился лысоватый грузный мужчина неопределенного возраста со слипшимися жирными, чуть вьющимися серо-коричневыми волосами, красным, одутловато-обрюзгшим лицом и маленькими, завалившимися под узкий морщинистый лоб серо-зелеными водянистыми глазками, одетый в темно-синий, с зелеными, красными и белыми косыми полосами, импортный спортивный костюм с расстегнутой до круглого, почти шарообразного живота молнией и вышитым белыми шелковыми нитками словом "adidas" во всю ширину куртки -- а к тому времени я уже в полной мере овладел грамотой, так что мог спокойно, без особого напряжения прочитать даже слова иностранного происхождения. Он столь же решительно, как и вошел, хлопнул дверью, два раза крутанул ключ защелки, тяжело и шумно выдохнул, посмотрел на себя в зеркало, провел маленькой ладошкой с коротенькими мясистыми пальцами по покатой груди с редкими клочками черных спутанных волосков и смачно, с просвистом и грохочущим рокотом пернул. "Пернул так, что красным светом захрустели устрицы в носу!" -- как несколько позже прокомментировал этот эпизод моего первого явления в свет один мой старинный знакомый, который предпочел скрыться в более предсказуемой действительности, удачно охмурив симпатичную молоденькую немочку -- переводчицу русской литературы, по воле безумного случая и неутоленного юношеского любопытства (вот они женщины и их инстинкты!) залетевшую в наши беспредельные и очаровательные края.
Потрясенный до глубины моей неокрепшей и девственно чистой, несмотря на откровения моей мамочки, души и обалдевший от распространившегося по маленькой комнатке едкого кисло-сладкого запаха зеленого лука, смывшего все прозрачно-чистые ароматы мелькавшей за окном природы, я свалился с жердочки, рухнул на дно своей белостенной каморки, дополз, едва передвигая ножки, до темного уголка и там, содрогаясь всем своим хрупким телом, тихо зарыдал.
Вряд ли можно представить, насколько мне было обидно и тошно, хотя теперь я понимаю, что у любого входящего в лучезарный, искрящийся мир жизни бывают потрясения подобного рода, но тогда, уткнувшись головой в стенку и вибрируя всем телом, я вдруг интуитивно почувствовал, что мое первое столкновение с человеческой подлостью и гнусностью сыграет в моей дальнейшей жизни главную и определяющую роль и не менее определяющее значение, и, может быть, именно поэтому мои тихие рыдания, окутанные распространившимся везде и подавившим все мои чувства и ощущения запахом, сопровождающиеся нарастающим удушьем и громкими, но непрекращающимися раскатистыми звуками, сменившимися покряхтыванием и вздохами облегчения, шумом стремительно низвергающейся воды и оглушительным хлопком двери, привлекли внимание моей мамы, оставшейся абсолютно равнодушной к произошедшему. Она спустилась с жердочки у окна в мою комнатку, медленно и сосредоточенно осмотрела свои тонкие изящные ручки и наконец подошла ко мне.
-- Во-первых, сейчас же перестань рыдать! Это, как я уже не раз говорила тебе, меня раздражает, особенно в мужчинах, -- сказала она с холодной рассудительностью, напугавшей меня металлической интонацией и грозившей мне очередной уничтожающей нотацией.
Это я сразу почувствовал по ее пристально-неподвижному взгляду, устремленному на меня, но в то же время мимо меня, и мои горючие слезы моментально высохли, и я замер, прижавшись спиной к прохладной стенке.
-- Во-вторых, исходя из моего богатого, но не столь рафинированного, как у тебя, жизненного опыта... -- она чуть отошла в сторону, едва слышно вздохнула, посмотрела вверх и, не отрывая взгляда от серого света, льющегося из окна, продолжила: -- могу с полной ответственностью за свои слова заявить, что ничего из ряда вон выходящего не произошло и очень хорошо, что твое первое столкновение с обыденным было таким мерзким и отвратительным. По крайней мере, у тебя не будет никаких иллюзий, которые на долгие годы, если не навсегда, поразили мое романтическое поколение, так до конца и не избавившееся от комплекса вселенского идеализма.
Она замолчала на несколько мгновений, опустила свои красивые, но потускневшие зеленые глаза и, видимо что-то вспомнив, чуть слышно прошептала: "Боже мой, как я ненавижу этих вонючих толстожопых и толстопузых мужиков!" -- но то ли ощутив мой просохший изумленный взгляд, то ли почувствовав, что не совсем вовремя дала волю нахлынувшим эмоциям, подняла глаза, еще раз посмотрела, сосредотачиваясь, на свои изящные ручки и, возвысив голос, снова принялась стыдить меня.
-- Да, со всей ответственностью могу сказать, что ты, как, впрочем, и все нынешние детки, извини за грубость, -- неблагодарная скотина, иного и более точного слова я подобрать не могу. Твое детство прошло в исключительно привилегированных, можно сказать, стерильных условиях. Я же, да будет тебе известно, провела все свое детство и романтическую юность в плацкартном вагоне, среди грязи, вони и подонков, которые только что и стремились набить брюхо жратвой, сладко поспать и попользовать, -- так, между прочим, походя, -- невинных девушек, у которых был только один выбор -- липкие объятья вот таких же, как этот пердун, темно-синих толстожопых паханов. А тех, кто сопротивлялся такому строю жизни, ожидал один исход -- смерть, смерть одиночки, попавшей под тяжелую руку, страшная смерть от удара газетой или смерть в затхлой пухлой паутине в жутком туалете с дребезжащей, незакрывающейся дверью, заваленном пожелтевшими обрывками газет, страницами из книг, окровавленной ватой, смятыми бумажками, разноцветной фольгой и прочим мусором, с неизбывным, стоячим запахом человеческих испражнений. Ты не знаешь, что такое ароматы немытых неделями женских подмышек, неистребимо тошнотворный запах заскорузлых, почерневших от вековечной грязи пяток мужиков, храпящих на верхних полках, раскинув руки в стороны. Ты никогда не слышал пронзительного визга обмочившихся детей, осатаневших от духоты замкнутого пространства, не слышал бесконечной ругани и надрывного гогота пьяных мужиков и присоединившихся к ним, столь омерзительных в своем ничтожестве баб, опустившихся в пьянство и необузданное буйство в поисках иллюзорных удовольствий и придуманных радостей. Нет, ты этого не видел и не слышал, ты вырос в тепличных условиях спального вагона, всегда чистенького, застеленного ковровыми дорожками, заглушающими любые, даже самые громкие звуки, благоухающего утонченными аристократическими ароматами французских духов, туалетных вод и дезодорантов. Я пожертвовала всем ради твоего здоровья и счастья, я пожертвовала, в конце концов, только ради тебя своей любовью, хотя могла бы преспокойненько выйти из этого замкнутого, пусть даже исключительно привлекательного пространства на волю, куда звал меня твоей отец. Поэтому ты не имеешь права, в силу своей чрезмерной изнеженности и трусости, упрекать меня и пренебречь всем, что я сделала для тебя!
И она замолчала, устремив утомленный тусклый взгляд в круглое окошко под потолком.
Честно говоря, несмотря на то, что я чувствовал и осознавал, что моя драгоценная мама абсолютно права, мне было чрезвычайно обидно слышать все это, особенно то, что она считала меня неблагодарной скотиной, хотя в глубине души я понимал, вернее предполагал, какие чувства ее одолевают, но, поверьте на слово, я действительно был напуган, скорее даже не напуган, я был потрясен первым и столь омерзительным откровением, оглушившим меня. И все же мне удалось довольно быстро обуздать свою горькую обиду, но в тот самый момент, когда я решил попросить прощения и, тихо оттолкнувшись от стенки, сделал робкий шаг к неподвижно сидевшей мамуле, дверь в туалет беззвучно распахнулась, бумажная стенка моей каморки мелко задрожала от слабого, пронизанного нежно-сладковатым ароматом сквозняка, и моя очаровательная и казавшаяся оцепеневшей мамочка, прошептав: "Capri" Гуччи, -- легко и стремительно исчезла в круглом окошке.
Ошеломленный внезапным и неведомым явлением и столь же неожиданным исчезновением мамы, опьяненный ароматом, сгущающимся в тесноте моей каморки, я неуклюже шагнул в сторону, повалился на бок, вскочил и быстро вылетел в окно.
Преодолев зияющую пропасть, отделявшую мой домик от деревянной жердочки, я сел на понравившееся мне еще в первый выход в свет место неподалеку от алюминиевого держателя жердочки. Это место позволяло мне, не обнаруживая своего присутствия, спокойно наблюдать за происходящим в комнате.
Переведя дыхание, я наконец окинул быстрым взглядом комнату и, к своему вящему ужасу, нигде не обнаружил мамочки. Передо мною стояла, рассматривая себя в зеркале, высокая, поразительно стройная медноволосая девушка в шелковом лиловом, чуть распахнутом халате с длинным острым вырезом, клином уходящим к талии и волнующе приоткрывающим тяжелую и тугую грудь. Поразительным было не только роскошное тело девушки, но и ее строго овальное лицо с прямым узким носом, пухлыми пунцовыми губами, крутыми темно-коричневыми бровями и чуть-чуть глубоко посаженными под вполне пристойный для женщины лоб, светящимися зеленым переливающимся светом глазами с черными-пречерными бездонными зрачками.
"Господи! Никогда не видел ничего подобного! Она -- совершенство!" -- промелькнула в моей ошалевшей голове стремительная мысль, дыхание перехватило, сердце гулко ухнуло в моей хилой груди, и я чуть было не свалился с жердочки, но успел, жалобно пискнув, зацепиться за небольшой изогнутый бугорок на держателе.
Однако моя сказочная рыжеволосая чаровница не обратила абсолютно никакого внимания на обрушившиеся на меня сладостно-возбуждающие страдания. Да и как, спрашивается, эта пленительная во всех отношениях гигантесса могла бы отреагировать на жалкие потуги привлечь к себе внимание такой, как я, синевато-зеленоватой крошки, мерцающей где-то далеко за ее спиной? Нет, не могла, и поэтому спокойно продолжала разглаживать длинными пальцами с черными блестящими ногтями матово-розовую, с едва приметным сиреневым отливом, кожу под глазами.
Вдруг она резко отпрянула от зеркала и дернула узелок пояса, распахнула халат, и тот, подобно мне истекая желанием, невесомо лаская ее, сполз с покатых плеч и в мгновение ока обнажил девушку, успевшую подхватить его правой рукой и небрежно, но с изумительно томной и плавной грацией набросить халат на крючок, прикрученный к двери.
"Боже мой!" -- не выдержав напора чувств и ощущений, воскликнул я и прикрыл глаза, но тут же открыл и уже больше не закрывал, пожирая разгорающимся взглядом представшие перед взором прелести девушки: с пунцовых, чуть покусанных губ (и меня абсолютно не интересовало, что происходило с этой потрясающей воображение и инстинкты красавицей за пределами моего скромного обиталища), с губ, заблестевших от лениво пробежавшего по ним острого извивающегося язычка, я медленно, смакуя каждую деталь бархатистого тела, спустился к слегка разошедшимся в стороны упругим грудям с небольшими темными кругами вокруг твердых остроконечных вершин (я с глубоким наслаждением, окончательно затмившим и одурманившим мое сознание, мысленно ласкал эти вершины, выжигающие невыразимым томлением душу, весь мой содрогающийся внутренний мир). Затем, с огромным трудом преодолевая нарастающее желание, растекающееся по телу (а в то время я был девственником и не испытывал никаких иных желаний, кроме страстной необходимости в нежной и настойчивой ласке), я побрел, продолжая впитывать умопомрачительные ощущения, по склону покатого живота, на мгновение задержался у неглубокой чарующей впадинки пупка и наконец оказался в дивных оранжевых зарослях. Я бродил по ним, прикасаясь к каждому гибкому стволу, к каждой причудливо изогнутой веточке, и не боялся заблудиться или пропасть в этих экзотических зарослях. Наверное, даже подсознательно (о каком сознании можно говорить в такие минуты, секунды и мгновения!) я стремился к подобному исходу...
И вдруг до моего слуха, как, впрочем, и всей моей души, погруженной в созерцание собственных, первозданных, первоосознанных и неосознанных чувств, донеслись неясные переливчатые звуки. Я оторвал замутненный взгляд от подрагивающей над моей головой белесоватой веточки и вдруг увидел мою прекрасную гигантессу, присевшую на корточки над громоздким, скрученным из листов нержавеющей стали унитазом, похожим на большую воронку. Из маленького, спрятавшегося в золотистых дебрях, полукруглого выступа скалы на тускло поблескивающую сталь низвергался игривый ручеек кристально чистой, чуть желтоватой жидкости.
Зачарованный необыкновенной картиной -- я и не предполагал, что восхитившая и воспалившая мое сознание рощица таит столь завораживающие прелести, и меня совсем не поразила та, казалось бы, неэстетичная, но в то же время естественная поза, которую приняла девушка, -- зачарованный, я не заметил, как перед моим внутренним взором возникли фонтан сверкающих брызг, разорвавших темно-голубую ровную поверхность воды, и моя прелестница, парящая в этом искрящемся потоке, -- но прекрасная картина так же внезапно, как и появилась, свернулась, и я увидел мою дорогую мамочку, кружившую вокруг ручейка.
И вдруг, приблизившись к таинственному выступу скалы, она почти вертикально взмыла вверх, промчалась мимо прищуренных от удовольствия глаз девушки, сделала широкий круг над ее головой и через мгновение села рядом со мной, пристально вглядываясь в мои глаза, стараясь разгадать охватившие меня чувства, и ей это удалось в полной мере.
-- Не правда ли, восхитительное зрелище, крошка моя! И не надо так пугаться, глупыш! И еще: запомни раз и навсегда, что все прекрасное -- абсолютно все в этом гадком и гнусном мире -- связано только с женщиной, а мужчины, за редким исключением, надеюсь, что таким исключением станешь и ты, так вот, обычно мужчина -- это чудовище, грубое и грязное животное! -- с восторгом произнесла она низким грудным голосом и, склонившись ко мне, замерла в лучившейся лукавой улыбке, но в это время девушка закончила поразивший меня, но вполне естественный процесс, выпрямилась, ловким движением оторвала кусочек тонкой бумаги и смахнула с зарослей маленькие, словно бисеринки, мерцающие капельки влаги, затем, бросив смятую бумажку в стальную воронку, нажала ногой рычаг, и рокочущий поток воды смыл порожденное ею озерцо в раскрывшуюся бездну.
-- Боже мой, как я устала! -- ополоснув руки, тихо сказала девушка, откинула назад тяжелые переливающиеся волосы и, рассматривая свое отражение в зеркале, провела несколько раз влажными пальцами по лбу, по вискам, под глазами, замкнув круг у переносицы. -- Хороша Ланочка, нечего сказать! Глупая, неужели ты собираешься отдаться по первому зову?.. Стоило ему только раз проникновенно взглянуть, сказать приятное словечко, как ты уже готова безоговорочно пасть, но, с другой стороны, когда еще встретишься вот так запросто в купе, один на один со знаменитостью?! -- она грустно усмехнулась и вдруг пукнула совершенно прелестной нежной трелью, глаза ее широко раскрылись, скатились набок, и девушка, озорно улыбнувшись своей неожиданной шутке (по-другому это расценивать глупо и бессмысленно), быстро накинула на плечи халат и вышла из туалета.
-- Великолепно! Вот -- настоящая женщина, мой дорогой мальчик! То, что в мужчине вызывает только отвращение, как проявление его животной природы и истинной сущности, у настоящей прекрасной и знающей себе цену женщины звучит как приятная трогательная мелодия! -- восхищенно, с придыханием сказала моя бесценная мамочка, и когда стих небольшой вихрь, поднятый халатом моей чаровницы, она строго и оценивающе оглядела меня с головы до ног и призывно воскликнула: -- Пора открывать мир, дитя мое ненаглядное!
Когда мы с мамой после головокружительного спуска к вентиляционной решетке, встроенной в нижнюю часть двери, выбрались сквозь узкие ромбовидные ячейки, покрытые жирной пористой пылью, в коридор вагона, то увидели, как густо побагровевший толстозадый пердун, что-то злобно, но беззвучно бормоча, часто хлопая маленькими глазками и беспрерывно мотая головой из стороны в сторону, смотрит вслед идущей по вагону моей обворожительной Ланочке, гордо запрокинувшей голову. У седьмого купе она остановилась, резко раскрыла дверь и на мгновение задержалась, громко фыркнула и смерила презрительным взглядом продолжавшего мелко подергивать головой пердуна, а он неуклюже развернулся к окну -- его круглый гулкий живот опережал и перевешивал его, несмотря на все попытки владельца усмирить непослушную плоть, -- и вперился в проносившиеся за окном пустынные сосновые рощи, выстроившиеся едва заметными зигзагами в блеклых серо-желтых дюнах с беспорядочно раскиданными по ним редкими, словно островки, клочками зеленой травы. Но миг презрения закончился, и девушка, видимо, удовлетворенная той мерой презрения, которой она наградила красномордого нахала, растворилась в полутемном купе и осторожно, с каким-то благоговейным трепетом, затаив дыхание, прикрыла за собой зеркальную дверь, будто переносилась в другую реальность -- загадочную и привлекательную.
-- Ну что, купил?! Любовь не продается ни за какие деньги! Понял, мерзавец?! -- злорадно и сильно грассируя, выкрикнула мамочка и ринулась, увлекая меня за собой, к толстяку, скрутила головоломную спираль над его засаленной головой, стремительно влетела в ухо и укусила со всею страстью, на которую была способна, и столь же стремительно взвилась вверх, скрывшись в щели между окном и опускающейся клеенчатой занавеской, а я, совсем обалдев, последовал за ней.
Честно говоря, я сильно перепугался и за себя, и за мою милую маму, потому что не представлял, что конкретно должен делать в такой экстраординарной, как мне тогда казалось, ситуации -- ведь я впервые видел мамулю в таком блестящем и вдохновенном остервенении.
Мой обидчик, ошалев от наглой выходки и мгновенной, но острой боли, со всего размаха залепил себе по уху коротенькой мясистой рукой, но, естественно, промахнулся.
-- А, сука! -- растирая безвинно пострадавшее и моментально покрасневшее ухо, прорычал толстопузый, вконец обескураженный и болью, и обидой, а, судя по его растерянному виду, он сильно переживал или пережевывал свой облом, -- не суть важно, ибо, как я впоследствии убедился на собственном опыте, люди подобного типа не переживают, а пережевывают, потому что единственное, что их по-настоящему может расстроить, -- это отсутствие обильной и, желательно, лоснящейся жиром жратвы, -- так вот, он, видимо, сильно пережевывал отлуп моей прелестной Ланочки, а тут еще атака какого-то взбесившегося насекомого. Впрочем, я не уверен, что он успел узреть мою маму, слишком уж быстро она исчезла, да и я не оплошал.
Покрутив своими маленькими глазками, ставшими еще меньше от переполнявшей его злости, и ударив ногой приоткрытую дверь своего купе, пердун вошел в него, плюхнулся на обитую бордовым бархатом полку, накрытую смятыми серо-белыми простынями, сгреб со стола граненый стакан, до половины наполненный прозрачной коричневатой жидкостью, лихо опрокинул его в небольшой, утыканный золотыми зубами рот, похожий на темную пещеру разбойников из восточной сказки про бедного декханина Али-бабу, и с остервенением шмякнул стаканом о столик. Затем, пророкотав, пропихнул залитую в горло жидкость: лицо его опять моментально побагровело, он снова открыл рот и, выпучив, насколько это было возможно, глаза, резко выдохнул: "И-и-и-х!" -- сморщился в печеное яблочко, подпрыгнул на месте, упал обратно на полку, передернул плечами и на мгновение замер, потом вдруг схватил ножку копченой курицы, лежавшую на квадратном обрывке мятой газеты возле пустого стакана и трех коричневых яиц, завернутых в целлофановый пакет, и стал жадно отрывать большие куски куриной ножки и, почти не прожевывая, заглатывать их. И эта животрепещущая картина напомнила мне омерзительную историю в туалете.
-- За деньги можно купить все, дорогой мой, абсолютно все, -- заметив, с какой нескрываемой брезгливостью я наблюдаю за толстожопым, сказала мама и, опередив мой вопрос, вдохновенно прибавила: -- Да, милый мой, и любовь тоже, за исключением той, в которой был рожден ты -- любви всепоглощающей и всепроникающей, не знающей корыстных интересов, -- любви, растворяющей в своем обжигающем мареве обоих влюбленных...
Она вдруг запнулась, отвернулась от меня, и я почувствовал, что она, моя золотулечка, всегда превозносившая свою независимость, готова расплакаться, но в очередной раз моя мамуля проявила чудеса выдержки и спустя мгновение, мягко улыбнувшись, очень нежно прошептала:
-- Извини, у меня не хватает слов...
-- Как я люблю тебя! -- обнимая ее, воскликнул я, но мамочка, окончательно справившаяся с захлестнувшими ее чувствами, выкрутилась из моих пылких объятий и, взмахнув крыльями, покинула наше убежище, влетела в открытое купе, будто стремилась доказать правоту своих слов, с громким злорадным жужжанием промчалась над головой чавкающего хозяина и спикировала на бордовую, с узкими зелеными полосами по краям, ковровую дорожку, накрытую холщовой дорожкой, усеянную серыми разводами следов старых и новых пассажиров, затем взмыла вверх и после нескольких умопомрачительных фигур высшего пилотажа -- многократная бочка сменилась многовитковым штопором, который она скрутила в две мертвые петли, -- села на желтоватый поручень окна напротив соседнего купе, где сидели два пожеванных жизнью, беспощадно сморщенных временем и страстями старика с желтыми лицами в красно-лиловых прожилках на впалых щеках, одетых в одинаковые шерстяные темно-синие спортивные костюмы с двумя белыми полосками на отложных вязаных воротничках.
Естественно, я не смог в точности повторить маневры моей мамы, но все же попытался и после нескольких отчаянно неуклюжих кувырков оказался рядом с ней.
-- Ничего, сынок, ничего, невелика наука -- научиться летать. Это только первый, еще неосознанный тобою шаг к свободе, не всегда очевидный в своей сути, а иногда, и чаще всего, весьма сомнительный, поскольку способность летать дана нам от рождения и до самой смерти, а смерть, к сожалению, одна из тех неизбежных реальностей, которые сопутствуют жизни, -- и искренняя радость, отразившаяся в прекрасных маминых глазах, светящихся зеленым внутренним светом, обволокла меня нежностью, но перед моими глазами, будто в калейдоскопе, продолжали, замедляя свой бег, вращаться горшки с цветами, висевшие в кашпо на окнах, пластиковые желто-коричневые панели вагона, бордовая ковровая дорожка, усыпанная мерцающими песчинками, матовые полукруглые плафоны светильников на белом пористом потолке, улыбающееся лицо Ланочки -- моей восхитительной повелительницы из седьмого купе, показывающей язык жирному нахалу, покусившемуся на ее честь, его заплывшее, озлобленное лицо, перекошенное маминой акцией возмездия, его золотые зубы, жадно рвущие покрытые хрустящей корочкой пупырчатой кожи и желтовато-прозрачным желе розовые куски куриной плоти... Вращение картинок завершилось завораживающим видением золотистых джунглей, где совсем недавно, подавленный нездешней, неземной красотой и, казалось, непреодолимыми желаниями, бродил я, впитывая сладостные и терпкие ароматы...
-- Очнись, -- прошептала мама, и на этот раз разгадавшая мои тайные желания, и я, сбрасывая охватившее меня наваждение, тряхнул головой, затем невольным, но вполне естественным движением протер глаза и изумленно посмотрел на нее, но мой взгляд оборвал скрипучий голос с легким после каждого сказанного слова покряхтыванием-покашливанием старика с длинным крючковатым носом в пол-лица, который, откинувшись к мягкой спинке, сидел против хода поезда, сложив сине-белые худые руки с длинными подрагивающими пальцами на впалой груди, и периодически вскидывал острый подбородок в мелкой белой щетине.
-- Я вас спрашиваю: Разве нынешняя молодежь знает или понимает, что такое настоящая власть! Они полагают, что все проблемы можно решить с помощью денег и личной заинтересованности! Грандиозная наивность, граничащая с не менее грандиозной и откровенной глупостью! Куда они денутся без идеи?! Без той всепоглощающей идеи, овладевающей всей человеческой массой, всеми людьми, всем народом, который, подхваченный единым порывом, стремится к достижению поставленной цели. Без той идеи, которая проникает в душу даже самого жалкого и бесполезного человечишки?! Разве они знают, что это такое, власть идеи? Нет, не знают и, самое страшное, не хотят знать! А если каждый будет тянуть в свою сторону, то из этого ничего не получится, и наша великая страна погрузится в пучину хаоса и разврата. Вот помню в 1931 году я во главе ленинградского спецотряда ОГПУ был направлен в Псковскую область на борьбу с кулаками и прочей недобитой сволочью. В одной деревне, кажется, она называлась Горбуново, неподалеку от латвийской границы, я быстренько разобрался с кулаками, -- там был очень сильный комитет бедноты, он, кстати, мне очень помог, -- но когда дело дошло до местного попа, тут все как взбеленились. Он пользовался у них исключительным и непререкаемым авторитетом, и людишки упорствовали невероятно. Я уже было совсем отчаялся и хотел вызвать подмогу из Пскова, как вдруг мне в голову пришла просто замечательная идея: мои молодцы ночью разобрали весь иконостас, а утром, как сейчас помню -- это было воскресенье, -- встретили людишек у церкви огромным и жарким костром. Плакали, но молчали. Вот она, сила идеи! Сила власти! И ни один не пикнул. А нынешние, тьфу ты, господи, опять церкви строят, а разве мы для этого все разрушали, чтобы теперь, через столько лет, все возвернулось назад?
-- Позвольте узнать: А вы, сами-то вы, наверное, крещеный? -- столь же скрипучим голосом отозвался другой старик с косматыми белыми бровями над глубоко посаженными белесо-голубыми и пронзительными глазами, он метнул быстрый взгляд в окно и снова уставился немигающим взором на словоохотливого соседа.
-- Не понимаю какое это, собственно, имеет значение? -- насторожился распалившийся было рассказчик. -- Что вы этим хотите сказать?
-- Ничего, абсолютно ничего, -- спокойно ответил второй старик и прикрыл маленькой тонкой, почти прозрачной ладошкой глаза. -- Я полностью с вами согласен, любезный Соломон Давыдыч: Главное -- это сила и власть! И совершенно не важно, какие мотивы движут человеком, обладающим властью. "Причины исчезают, остаются факты", -- говорил Иосиф Виссарионович. А факты, уважаемый Соломон Давыдыч, нашей с вами жизни написаны на наших лицах, а молодые... -- он кашлянул в сжатый кулак и, чуть-чуть подсипывая, прибавил: -- Они никогда не узнают, что такое настоящая власть, замешанная на идее и силе.
-- О чем они говорят? Ничего не понимаю, -- спросил я, пораженный гадким рассказом старика, перевел взгляд на маму, равнодушно потиравшую свои небольшие ласковые лапки.
-- Старческий маразм! Полетели, нечего глупости слушать, еще наслушаешься, -- презрительно усмехнулась она и, взмахнув крылышками, полетела по коридору, но у седьмого купе резко спикировала и села на вентиляционную решетку двери, за которой царил шуршащий мрак, а я, предельно точно повторив ее маневр, примостился рядом.
-- Люди вообще, -- тихо сказала мама, сосредоточенно вслушиваясь в происходящее в купе, -- как ты, наверное, успел заметить, довольно мерзкие существа, почему-то пытающиеся жить вне законов природного естества и с маниакальным упорством разрушать все вокруг. И, к нашему с тобой глубокому сожалению, да и всех прочих тварей, это стремление в них абсолютно неистребимо. Оно довлеет над людьми на протяжении многих тысяч лет и называется довольно мудрёным словом -- цивилизация.
-- Ци-ви-ли-за-ция?!
-- Да-да, красавчик мой, цивилизацией, то есть сводом придуманных самим же человеком законов, правил и прочей, как бы сказал эрудированный человек, регламентированной ерунды, направленных прежде всего на то, чтобы человек следовал не ярко вспыхивающим и порой ошеломляющим порывам своего сердца, поверил не в свое истинное предназначение, а соответствовал лишь внешним проявлениям многообразных процессов жизни. Однако, как ты догадываешься и как мог убедиться на моем примере, ни к чему светлому и доброму или просто хорошему подобные попытки привести не могут, потому что человек за всеми этими законами, правилами и регламентами, имитирующими жизнь, забыл одну-единственную и самую важную вещь -- он забыл про любовь, а только любовь служит двигателем жизни как таковой. Человек, как существо примитивное и весьма ограниченное, может, конечно, придумать себе различные испытания, типа испытаний деньгами, властью, славой, -- но опять же, все это идет от него самого, от его ужасной и отвратительной сути, но главное испытание человека и его "бессмертной" души -- это испытание любовью! И запомни: какие бы замечательные и красивые формы он, то есть человек, не воплощал в своей жизни, -- они не заменят ему отсутствия любви.
-- Мамочка!..
-- Прекрати сейчас же! Я предупреждала тебя, что не люблю пусть искренних, но восторженных проявлений чувств. Любовь -- это тайное чувство, или, как говорят люди, интимное, но они, как ни прискорбно, почти никогда не следуют своим словам, стремясь как можно быстрее, не дождавшись плодов, сорвать цветы наслаждения, неизбежно сопутствующие любви, а уж только потом задумываются над произошедшим, если, конечно... -- она неожиданно оборвала себя, отвернулась и виновато пробормотала: -- Прости меня, крошка. Я иногда забываю, что я -- женщина, великолепная, но женщина, и занимаюсь несвойственным нашему слабому полу философствованием. А теперь ты узнаешь, что такое настоящая любовь!
Мама сложила крылья и юркнула в щель решетки.
Лихорадочная дрожь пробежала жгучей волной по моему тогда щуплому, не то что теперь, телу (снова передо мной возник, вернее промелькнул, образ моей длинноногой красавицы и ее золотые заросли), и я медленно, стараясь не свалиться во мглу купе, со света казавшуюся кромешной, и тем самым потерять поджидающую меня там мамулю, спрыгнул с алюминиевого прутика решетки и очутился в тугом, почти осязаемом мраке, пропитанном обволакивающим и дурманящим ароматом тепла изнывающих от желаний человеческих тел, смешанного с трепетно-пронзительным сладковатым ароматом туалетной воды.
От такого чувственного и чувствительного удара у меня закружилась голова, и я чуть было не свалился на невидимый пол купе, но мама успела подхватить меня, и мы осторожно, почти беззвучно поднялись по холодному и скользкому пластику двери к зеркалу и уселись на узкой горизонтальной полочке металлической окантовки.
Поезд неожиданно замедлил ход, но по прошествии двух-трех ужасно томительных минут, -- мне почудилось, что прошло несколько часов, -- судорожно дернувшись и громко лязгнув сцепками, вдруг резко ускорился.
-- Как ты угадал, что я наполовину латышка?
-- Зов крови.
И в купе снова воцарилась напряженная тишина, а между тем поезд набрал те плавность и мягкость хода, с которыми он двигался раньше и на которые я, будучи в отроческом и юношеском возрастах, погруженный в свои бесконечные переживания, не обращал абсолютно никакого внимания.
-- Олег, я даже в темноте вижу, как светятся ваши прекрасные глаза, -- облизывая пересохшие от испепеляющего изнеможения и ожидания скорой, но все еще не наступающей развязки, ломающимся и потрескивающим на свистящих согласных голосом, прошептала моя незабвенная красавица, неподвижно сидевшая справа от меня, посредине своего диванчика, застеленного гладкой простыней, казавшейся сиреневой от бледного света, сочившегося сквозь узкую щель зашторенного окна. Она, не отрывая блестящих, затянутых влажной пеленой глаз, смотрела на неподвижно сидевшего напротив нее смуглого, обнаженного по пояс, стройного мужчину с тонким, но скуластым лицом, в длинных темно-синих шортах, исчерканных короткими черными штрихами. -- И я вижу в глубине этих глаз отражение вашей опечаленной души. Неужели и в вашем бурном и богатом на события артистическом мире есть место для грусти и печали? Я всегда думала, что у актеров, извините за неудачное сравнение, просто сказочная жизнь.
Она вдруг стушевалась и потупилась, но быстро нашлась:
-- Я хочу сказать, что ваша жизнь во многом похожа на сказку. "Там чудеса: там леший бродит, русалка на ветвях сидит..."
-- "...Там на неведомых дорожках следы невиданных зверей..." Ничего подобного, дорогая моя, та же рутина, что и везде. Зверей и вздорного, изощренного зверства, правда, хватает, может быть, даже слишком. А запах кулис -- это обыкновенный запах пыли и противопожарной пропитки. Но я не хотел бы, Лана, чтобы мы с вами углублялись в этот "сказочный" мир -- он слишком жесток для вашей нежной души, и потом есть негласный закон, запрещающий нам, актерам, разглашать профессиональные тайны и все то, что с этой жуткой профессией связано, и не соблюдающие его обычно долго не задерживаются в театре. Театр -- это тайна, как говорит один наш знаменитый режиссер. Впрочем, для него все является тайной, но это уже совсем скучно и неинтересно.
Внезапно актер стремительно, да так стремительно, что Лана едва успела убрать руку, теребившую край скомканной простыни, сел рядом, вплотную придвинулся к девушке и положил левую руку на ее обнаженное колено.
-- Все без исключения? -- шумно выдохнула моя бедная Ланочка, едва сдерживая вздымающее грудь участившееся дыхание, разглаживающее шуршащий шелк халата. (Боже мой, как я тогда ненавидел этого развратного красавчика!)
-- Что, без исключения? -- обжигая дыханием ухо девушки, скрипуче пробормотал Олег, и его рука медленно поползла вверх, слегка касаясь подушечками пальцев бархатистой кожи длинной ноги, задрожавшей мелкой дрожью. -- О Боже! Моя милая, моя изумительная девочка, я впервые за тридцать пять лет своей бестолковой жизни чувствую сродство душ и зов своей холодной северной крови...
-- Так, очаровательно! Мы приступили к исследованию низовья! -- страстно вздохнув, прошептала моя мамочка, она вся напряглась, прижала крылышки к телу, будто готовилась к прыжку в бездну.
-- Что?! -- изумился я.
-- Не мешай, потом расскажу! -- не оборачиваясь, отрезала мама, и я, обиженно поджав губы, совершенно раздавленный не только происходящим на моих глазах, но и грубым окриком моей обожаемой мамули, стал следить за дальнейшим развитием событий.
Откуда мне было тогда знать, что именно это приключение станет кульминационным моментом моей жизни и абсолютно перевернет мое хрупкое восприятие действительности.
Тем временем напряжение в сумрачном купе нарастало. Рука актера благополучно и беспрепятственно добралась до моих заповедных золотистых зарослей, и его наглые пальцы, разорвав их причудливые переплетения, двинулись к полукруглому выступу скалы.
-- А-а-а-х-х! -- протяжно вскрикнула Лана и рывком, чуть раздвинув ноги, вытянулась в струнку...
И вместе с этим "А-а-а-х-х!" растаяли мои романтические мечты и вожделенные желания, и картина, пронизанная искрящимся теплом и светом, померкла.
Теперь я с трудом вспоминаю, как слетел халат с покатых плеч вставшей Ланы, как Олег жадно прильнул губами к ее левой груди и настойчиво терзал рукой правую, одновременно другой рукой стягивая с себя шорты, как моя -- нет, в тот момент уже не моя -- красавица, постанывая, медленно села, широко расставив ноги, на колени своего случайного попутчика, как они бесконечно сливались в горячечных -- пересохшие губы не находили друг друга -- поцелуях, протяжно и надрывно всхлипывали и хрипло вскрикивали, как их извивающиеся в хаотическом танце руки беспрерывно бродили по воспаленным разгорающейся страстью телам, и казалось, что это действо будет длиться бесконечно, но вдруг наступил тот восхитительный миг тишины, когда единство их изнуренных тел распалось, и к повалившемуся в изнеможении Олегу устремилась моя дорогая мамочка.
Однако, к моему глубочайшему и неизбывному прискорбию, она не успела вкусить эликсира бессмертия -- тяжелая рука безжалостного актеришки опустилась на нее, а когда поднялась, то я с ужасом увидел мою бездыханную мамулю-красатулю, лежавшую с потускневшими глазами и переломанными крыльями на вспотевшем липком животе Олега.
Сейчас уже не помню, как я выбрался из купе в коридор, как полетел, не различая ничего вокруг, к своей белостенной каморке в конце вагона, но помню туго скрученный, переливающийся теплом вихрь, уносящий меня в открытое окно...
Не знаю, почему я вспомнил эту трагическую историю, может быть, потому, что за долгие и невыразимо счастливые годы прошедшей жизни в высоком сосновом лесу, теперь, случайно залетев в паутину, -- кстати, совершенное создание природы, -- наконец осознал, что, какие бы мы ни придумывали себе испытания, самое трудное -- это испытание свободой.
-- Объясни мне, старик, как так получилось, что ты -- такой умный, можно сказать, мудрый, а угодил-таки в мою паутину, -- спросил, скользя мне навстречу по тонким блестящим ниточкам, черный молодой паучок с коротенькими черными жесткими усиками.
-- Не знаю, -- спокойно ответил я, -- в конечном итоге любому из нас не миновать какой-нибудь паутины.
ЧЕРНАЯ ЛОШАДКА
Лето.
Утро.
Раннее утро.
Кажется, сегодня самый длинный день в году...
Впрочем -- не уверен.
Проснулся в пять часов семнадцать минут, почесал лоб и мутным взором скользнул по тяжелым гардинам с парящей над блеклыми цветами пчелкой, больше похожей на громадного злобного шершня, -- за окном, судя по светящимся в волнистых складках косым четырехугольникам, светило яркое солнце.
Я зажег ночник -- простую синюю лампу на прищепке, и на белой стене, над смятой подушкой, где возлежала моя взъерошенная голова -- как в прямом, так и в переносном смысле, -- увидел почерневшего от выпитой крови комара, осторожно поднес к нему руку -- он даже не шелохнулся -- и с чувством бесстрастного воодушевления раздавил, стряхнул ногтем со стены его бренные останки и стал наблюдать, как моя алая кровь впитывается в шершавую меловую стену, и тут вспомнил, что кусаются исключительно комарихи: "Бедная женщина! Не повезло ей с мужиком -- взял да и убил, садист!"
"Надо же, как крепко спал -- совсем ничего не почувствовал, -- прикрыв глаза, удивился я. -- Наверное, витал где-то далеко... Ах да, объятый неописуемой нежностью, я гулял с прелестной тонкой девушкой. Ее длинные темно-русые волосы невесомо ласкали розово-жемчужные плечи, обнаженные белым воздушным платьем, растаявшим в золотистых лучах солнца, и сердце мое заходилось в неописуемом восторге незримого обладания".
Это была совсем короткая прогулка по глинистой аллее заброшенного парка полуразрушенного особняка с обшарпанными колоннами, над которым зависла внезапно нагрянувшая черная клокочущая туча, готовая, разверзнув небесные хляби, обрушиться оглушительно-кромешной грозой на землю и мою загудевшую голову...
Я открыл глаза, взглянул на свою кровь, превратившуюся в коричневое пятно, сел и тут же почувствовал нудную, исподволь подкравшуюся боль в правой части шеи.
Остеохондроз -- жуткая вещь, и иногда кажется, что спина того и гляди развалится на куски.
Встал, прошел на кухню, выпил чашку кофе, выкурил сигарету, не спеша прогулялся по коридору до большой комнаты, заглянул в нее, потянул носом воздух, -- с некоторых пор я стал сильно опасаться, что за время моего отнюдь не спокойного сна там произойдет что-нибудь невообразимое и непременно связанное с нечистой силой, -- затем быстро, на прямых ногах -- коленки отказывались гнуться, -- пересек комнату, раздернул лиловые шторы, испещренные сиреневыми завитками, и уставился на густые кроны деревьев замкнутого моим серым домом двора. Одно из них, стоявшее возле моего балкона, -- а я живу на втором, но высоком этаже, -- раскололось пополам от безумных порывов ночной грозы, и отломившаяся часть рухнула на асфальт под мои окна.
Странно, но ночью я ничего не слышал, кроме бушующих где-то вне пределов моего сознания раскатов грома.
Во дворе никого.
Мне стало скучно, боль подкралась к основанию черепа, и, тихо отчаявшись, я пошел спать.
Во второй раз я проснулся в десять часов двадцать семь минут, выпил еще одну чашечку кофе, выкурил еще одну сигаретку и снова стал бессмысленно бродить по квартире.
Проходя в очередной раз по темному коридору, я испуганно отшатнулся от промелькнувшей в зеркале расплывчатой тени, вошел в большую комнату, служившую мне одновременно и гостиной, и кабинетом, плюхнулся в низкое кресло и взял со стола пульт телевизора.
-- Боже мой, скучно-то как! -- прохрипел я и вдруг понял, что слишком фамильярен с Создателем, обращаясь к нему на "ты", хотел попросить прощения, но это вполне естественное желание почему-то тут же испарилось, -- я даже не почувствовал, как перескочил на другую, не менее грустную мысль, и подумал, что вряд ли кто-либо из окружающих живет веселее и интереснее, чем я, и что мне не стоит впадать по этому поводу...
Впрочем, какая мне разница, куда впадать, мчаться, бежать -- все равно ничего не изменится. И зачем мне думать о никчемной и суетной жизни окружающих, когда мне это абсолютно безразлично?
Тут бы как-нибудь с самим собой разобраться.
Включил телевизор.
На экране блистала страстным гневом Даниела Лоренте, она же -- Мария Сорте, распекавшая за измену своего бывшего муженька Хуана Антонио Мендес Давила, он же -- Энрике Нови.
Шла сто семьдесят третья серия "Mi segunda madre".
Ох уж мне эти мексиканцы!
И перевел тусклый безжалостный взгляд на телефон, стоявший рядом на черном стеклянном журнальном столике.
Не успел он, то есть мой взгляд, пройтись по дуге серой трубки, как раздался телефонный звонок.
Я аж подпрыгнул и откинулся к спинке кресла, будто уклоняясь от хлесткого удара.
Сердце бешено заколотилось в груди, казалось, еще мгновение -- оно нарвется на ребра и лопнет.
Одним словом, ощущение было такое, будто в мою грудную клетку загнали теннисный мяч.
А с чего это я вдруг вспомнил о теннисе? Ах да, в Лондоне начался Уимблдонский турнир.
-- Да, алло, -- прохрипел я ("Опять прохрипел!") и, разозлившись на себя, рявкнул: -- Говорите!
-- Глеб?
-- Кто это?
-- Марго.
-- Королева?!
-- Марго Гергиева.
-- Извините, мадемуазель, но у меня, кроме одной довольно симпатичной серо-белой кошки, никогда не было знакомых с таким прозвищем.
-- Ты разве не помнишь, нас познакомил на своей выставке Алеша Быстрицкий?
-- Еще раз повторяю вам, мадам, я вас не знаю, и с вашего позволения, -- если быть абсолютно честным и точным, -- не хочу и не мечтаю больше знать! Прощай, Марго...
И бросил трубку.
Конечно, я знал Марго, но это ничего не меняло.
Как-то год тому назад мы случайно встретились на улице, неподалеку от моего дома, и она, в силу своих бабских причуд, сделала вид, что не узнает меня, а когда я все-таки рискнул, как всегда улыбнувшись, поприветствовать ее, она скрючила такую брезгливую рожу, что даже мне стало не по себе, а вернее, мне стало противно: она, видите ли, была не одна, а со своим очередным малолетним поклонником: есть такая страсть у тридцатилетних разведенных женщин -- малолетки, по-научному эта страсть называется "несублимированный эдипов комплекс", а по-нашему, по-простому, мадам в очередной раз захотелось слепить управляемого мужчинку, чтобы он, с одной стороны, был послушен и нежен, как ребенок, а с другой стороны, был бы очаровательным и неистовым любовником.
Ну да ладно, бог с ней, с Марго, у каждого свои закидоны, мне совершенно не хочется злобствовать, но и прощать подобные выкрутасы я не научился, но это только мои проблемы -- такой у меня мерзкий и непростительный характер, ничего не поделаешь, мне все-таки тридцать восемь лет, возраст критический, по крайней мере, так принято считать.
А тем временем Даниела прогнала слезно оправдывавшегося Хуана Антонио, попытавшегося, причем весьма неуклюже, поцеловать ее в пунцовые губки. Кстати, зря во второй части сериала, когда дочь Хуана Антонио Моника, стала взрослой девушкой и успела переспать с бывшим муженьком своей segunda madre -- Альберто, он же -- Фернандо Чиангеротти, мексиканцы сделали из Марии Сорте крутую испанку с сияющими скорбью, резко подведенными черными глазами, пухлыми кроваво-красными губам, гладкими иссиня-черными волосами и носом, похожим на спелую сливу или крупную маслину. Наверное, над мексиканцами тоже довлеют комплексы, а в самом начале она, то есть Мария Сорте, мне оченно нравилась, но не больше, чем Лусия Мендес из "Никто, кроме тебя".
Опять зазвонил телефон.
Опять прыжок в сторону, и опять успокоившееся было сердце забухало в груди.
Когда же они, паразиты, -- это я про нечистую силу, -- прекратят терроризировать мою бедную нервную систему?
Так и сбрендить недолго!
-- Это "Пегас Трэвел"?
-- Да. А что?
-- Включите факс.
-- В каком смысле?
-- В прямом.
-- Что вы имеете в виду?
-- Что имею, то и введу!
-- А хамство, милая мадемуазель, вас не украшает.
-- Я вам не мадемуазель.
-- Извините, мадам.
-- И не мадам.
Я замялся, можно сказать, смутился, и у меня снова мелькнула мысль о нечистой силе, ибо перед моими глазами вдруг возникла огромная темно-бордовая задница с сине-сизым отливом.
Я невольно вздрогнул, а задница развернулась в горизонтальное положение, ее чернеющая складка превратилась в гнусную ухмылку, а из-за самой задницы медленно выползли темно-коричневые витые рога, изогнутые лирой.
-- А кто же вы? -- пролепетал я в ужасе.
-- Леля...
-- Какая такая Леля?
-- Ну, просто -- Леля.
-- Очень приятно, а я -- Глеб. Глебушка, Бушка-душка, как звала меня мамочка.
И вдруг снова бесстрастный металлический голос:
-- Это "Пегас Трэвел"?
-- Нет.
-- А что это?
-- Не что, а кто... Леля, -- на всякий случай предпринял я попытку вернуть незримую собеседницу в более добрую и уютную действительность.
-- Господи, ну кто это?!
-- Автоответчик.
-- Дурак!
И моя очаровательная собеседница швырнула трубку.
"Вот и знакомься после этого по телефону! Только глупцы да круглые идиоты вроде меня могут верить в сказочки о сущей невинности почтовых и телефонных романов!.. Однако если взглянуть на эту проблему объективно, то и в случайности верят только дураки, а я совсем не дурак. Идиот -- может быть, но не дурак, это уж точно!"
Я так распалился, даже с кресла вскочил, пару раз подпрыгнул, пытаясь дотянуться до трехметрового потолка, но быстро уразумев тщетность своих усилий, подошел к окну, раздернул тюлевые занавески и стал беспорядочно ощипывать длинные зеленые листья с пожелтевшими кончиками...
-- Леля... Леля... Ляля... Оля, Оленька... Элеонора, Нора... Леопольдина, в конце концов! -- проговаривал я имена, продолжая заниматься выщипыванием желтых листьев хлорофиты, но это ненужное и даже вредное занятие, как ни странно, успокоило меня. -- Нет, ничего на ум не приходит, окромя шараповского: "Леля, это я -- Вова!"
Нет, определенно, этот паршивый звонок инспирирован апологетами падшего ангела, и слово-то нерусское -- инспирировать, надо будет потом справиться в словаре иностранных слов, что оно там значит, наверняка какую-нибудь гадость или мерзость, хорошее-то у нас редко прививается. Впрочем, все это глупости и мой откровенный, ничем не прикрытый дебилизм, хотя я и не полный дурак, но утверждать сие не хочу и не могу -- с давних времен страдаю синдромом ложной скромности.
Кажется, я зациклился, а это первый признак шизофрении... или маниакально-депрессивного психоза.
Нет, маньяком меня еще никто не называл, чокнутым -- да, но маньяком -- нет.
А в этом что-то есть!
Например, если бы я был сексуальным маньяком, то непременно бы охотился за крутобедрыми, не очень молодыми, но и не старыми, лет этак сорока -- сорока пяти, красотками...
Вот вчера шел по улице -- гулял, мысли, так сказать, развеивал по горячему ветру, а в машину садилась знойная сорокалетняя блондинка с тонкой талией, выдающейся, упруго подрагивающей грудью, обрисованной скромным сереньким трикотажным платьем, и крутой, почти горизонтальной, линией бедер. Ух-х-х!
Вздох.
Тяжелый вздох, но вздох облегчения.
Я обернулся -- никого.
Осторожно, на цыпочках подошел к раскрытой двери комнаты и выглянул в темный коридор -- тишина, вот только мое сердце старается во что бы то ни стало выпрыгнуть через горло.
-- Бред! -- прохрипел я (хрип уже не удивил).
И в это мгновение послышался еще один вздох, разбавленный слабеньким вскриком-всхлипом.
"Шандец! Глюки начались! Приехали, Глеб!" -- подумал я, и сердце перестало биться в моей выстуженной страхами груди.
Однако я привык любое дело доводить до конца -- до логического конца (это небольшое объяснение для людей с циничным восприятием слова "конец").
Короче, я выпрямился, выкатил грудь, подошел, не таясь, к двери спальни и приоткрыл ее -- в комнате царил яркий, почти ослепительный, усугубляемый белыми стенами свет. У роскошно широкой кровати, в проходе между ней и стеной, стоял на штативе навороченный черный фотоаппарат с мощным объективом, а рядом с ним, как ни странно, крутился я в черных, с блеклыми красными розами трусах по колено и, что-то беззвучно говоря, размахивал правой рукой.
Абсолютно ни на что не рассчитывая, я закрыл глаза, а когда открыл, то снова увидел себя, но уже прильнувшего левым глазом к видоискателю аппарата.
"Правильно, -- подумал я, -- правый глаз у меня близорукий с детства, с пятилетнего возраста, с тех пор и мучаюсь".
Стараясь не спугнуть неожиданно возникший персонаж, я отодвинул дрожащим указательным пальчиком левой руки край тяжелой гардины -- интересно все-таки: кого это я там ваяю?!
На кровати, на моей замечательной кровати, застеленной белой атласной простынею -- опять у меня воображения не хватило, -- на черных атласных подушках -- это уже ничего, хороший контраст -- полулежала длинноногая кучерявистая блондинка с разошедшейся в стороны полновесной грудью с большими темно-коричневыми кругами вокруг крошечных сосков. Она была в голубом поясе, голубых ажурных чулках и голубых кружевных, по локоть, перчатках. Блондинка с нескрываемым сладострастием посасывала выпуклыми, чуть вывернутыми лиловыми губами большой палец левой руки, а правой рукой мелко теребила что-то внизу живота, что именно утверждать не берусь...
Прочие прелести были скрыты согнутой в колене правой ногой.
"Какая пошлость!" -- с отвращением подумал я и отвернулся.
-- Ничего страшного, обыкновенное раздвоение личности. Правда, должен вам честно заметить, что ваш внутренний мир, скажем так, более причудлив, нежели описанные в медицинских учебниках случаи, и его достаточно трудно идентифицировать, но вы не беспокойтесь, наука обязательно вам поможет. А сейчас советую вам отдохнуть, почитать что-нибудь легкое, но без элементов эротики, чтобы не спровоцировать новый приступ. В крайнем случае поезжайте куда-нибудь на природу, но только не на юг и не на море, где даже у нормальных людей происходит обострение чувственности, не говоря уже о людях с подсознательными патологиями, как, например, у вас, Глеб Борисович.
-- Хорошо, очень хорошо! Просто замечательно! Вы меня успокоили, доктор. Можно я пойду в кабинет и узнаю-таки, что означает слово -- инспирировать? Больно уж оно меня задело, даже заинтриговало.
-- Конечно, Глеб Борисович. Не надо откладывать появившееся желание или сомнение в долгий ящик. Так, между прочим, и рождаются комплексы и скрытые патологии.
И перед моим все еще замутненным взором блеснули толстые квадратные стекла пенсне и безжизненные серые, водянистые глаза.
-- Ведь что такое комплекс? Комплекс, дорогой мой, -- это однажды закрепленная реакция нервной системы, а иногда и всего организма человека, на неадекватную оценку предпринятого им деяния или действия.
Я вошел в большую комнату, -- впрочем, не такая уж она и большая, -- мельком глянул в телевизор: шли финальные титры серии на фоне сцены изнасилования mi segunda madre, сопровождающейся напряженным лейтмотивом песенки о тоскливом одиночестве любящей женщины.
"Изнасиловали?! Вот и прекрасно! Зачем же теперь переживать-то? Лучше песенку споем", -- подумал я и раскрыл стеклянную дверцу книжного шкафа.
Словарь иностранных слов лежал на второй полке рядышком с бордовыми томами Большой Советской Энциклопедии между желто-зелено-золотистой коробкой с туалетной водой "Capri", забытой в спешке моей последней привязанностью, и черной чугунной статуэткой Дон Кихота.
-- Так, -- вслух проговорил я и, найдя нужное слово, повернулся к окну, к свету: "инспирировать", от английского inspire...
Телефонный звонок.
Словарь летит в серое кресло у стены -- это я разозлился, а сам плюхаюсь в фиолетовое у торца журнального столика.
-- Алло!
-- Это "Пегас Трэвел"?
-- Да.
-- Включите факс.
-- Да-да, конечно, -- обреченно пробормотал я и понял, что должен смириться с обрушившимся на меня новым испытанием, но все же возопил: -- Леля, Лелечка, Люлек, милая моя, дорогая моя девочка, прости...
-- Это не Леля! -- оборвала мой вопеж таинственная собеседница.
-- Прости меня, Леля, я -- глупец, пошлый глупец, который не почувствовал твое истинное отношение...
-- Прекратите истерику! Повторяю вам, мой юный и сумасбродный воздыхатель, хотя я и не давала вам повода для подобных проявлений чувств: Я -- не Леля, а Элеонора, Леопольдина, Мария-Жозефина, наследная принцесса обеих Аквитаний, герцогиня ди Тарракона, баронесса де Нарбонн!
-- Извините, -- потрясенный, пролепетал я, в изнеможении растекаясь по креслу. -- И если вы, Ваше Величество, настаиваете, я принесу с кухни факс...
-- Ваше Высочество!
-- Да-да, Ваше Высочество, еще раз извините и помилуйте недостойного раба вашего.
Осторожно, боясь необдуманными и неуклюжими действиями причинить принцессе неудобство или, не дай бог, боль, я положил телефонную трубку на стол на программу ТВ из рекламной газеты "Экстра-М", валявшейся возле аппарата и усыпанной пеплом выкуренных мною сигарет -- последнее время я много курю: нервы совсем не держат, -- медленно встал с кресла и невидящим взором пробежал по общипанным цветам, растворившимся в мареве навернувшихся слез умиления.
"Наконец-то меня заметили! И не кто-нибудь, а наследная принцесса Аквитании, собственной персоной. Правда, не знаю, где это знаменательное событие произошло, но произошло-таки!" -- покусывая от волнения губы, беззвучно прошептал я, развернулся кругом и, подчинившись внутренней команде, шагнул к выходу из комнаты, но тут мне в нос ударил терпкий, щекочущий горло фонтанчик апельсиновых струек.
Сорвавшись с места, я ринулся на кухню, но у спальни резко затормозил, -- мне даже показалось, что из-под резиновых подошв моих темно-синих, без задников, тапочек полыхнули искры, -- и заглянул в узкую волнистую щель между гардинами.
Пошлая порнографическая картинка вновь возникла в моем воображении, но теперь мой двойник, прихватив с собой длиннющий черный спусковой тросик, вовсю крутил и вертел в своих объятьях голубую красотку, не забывая при этом выполнять свои профессиональные обязанности.
Я страшно рассердился, можно сказать, возмутился беспардонным использованием моей квартиры в столь низменных целях и резко распахнул дверь настежь -- в спальне, кроме моей замечательной кровати, скомканного одеяла, продавленных подушек и смятых полосатых простыней, отнюдь не атласных, никого не было.
Вырвался ли у меня вздох облегчения или нет, я, честно говоря, не зафиксировал.
Но в кухне, куда я отправился, меня ожидала еще более странная, нежели все предыдущие, метаморфоза -- проем двери был наглухо затянут ярко-оранжевым лоснящимся занавесом.
Ничего не соображая, можно сказать, отчаявшись, я что есть силы, на которую только способен тридцативосьмилетний мужчина, потрепанный жизнью и своим строптивым характером, ударил кулаком в занавес, и в тот же миг пожалел о содеянном -- струя апельсинового сока, с ошеломляющим напором вылетевшего из пробоины, ударила в лицо, и, падая навзничь, размахивая руками в поисках опоры, я чуть было не захлебнулся.
Вскоре, когда поток сока иссяк и я смог оторвать липко-сладкую голову от пола, -- не знаю, как она выглядела со стороны, но предполагаю, что нелепо, -- то увидел, что кожура апельсина, невероятным образом втиснутого в мою девятиметровую кухню, треснула и из рыхлой, шумно отплевывавшейся остатками сока трещины сочился бледный сиреневый свет.
Кое-как я поднялся, огляделся, прислушался -- в квартире было тихо, даже слишком тихо, тишина не звенела, как принято говорить в подобных случаях, но завораживала, -- посмотрел под ноги -- сока как не бывало, все тот же грязный бежевый линолеум с беспорядочно раскиданными клочками мохнатой пыли -- это здорово напугало меня, и с ужасом, стремительно переходящим в истерическое недоумение, я потрогал волосы -- они были сухими.
-- Господи, да что же это такое! -- заорал я, и то был отвратительный вой раненого животного.
Никогда не любил охоту, но много раз путешествовал по жестокому "Миру животных" вместе с Николаем Дроздовым и Василием Песковым.
Надо было на что-то решиться -- и я решился.
Раздвинув края лопнувшей кожуры, я вошел на кухню, но каково же было мое изумление, когда вместо предполагаемого погрома я очутился на песчаном берегу серого предрассветного моря, далекий горизонт которого, уходящий в глубокую синеву, сливался с черно-зеленым небом. Весь берег, все пространство, которое мог охватить мой ошалевший взгляд, весь белый волнистый песок был усыпан апельсинами.
"Угораздило же меня залететь в сказку!" -- бесстрастно подумал я, не найдя другого, более подходящего объяснения происходящему.
А как иначе?
Вольно или невольно, но столкнулся же я в своих хаотических блужданиях по внутреннему и, как сказал психиатр, причудливому, миру с принцессой, и не с какой-нибудь сказочной недотрогой или красивой дурочкой, а с настоящей наследной принцессой Аквитании -- герцогиней и баронессой. А это, надо признаться честно, не хухры-мухры и очень даже лестно!
Однако с детства я привык играть по правилам, и раз уж так случилось, что я нечаянно угодил в сказочную историю, то надо, несмотря на все страхи и сомнения, бродившие по моей издерганной душе, соответствовать существующим в этой сказочной реальности правилам, поэтому я пессимистически, но не безнадежно покачал головой, поднял приглянувшийся маленький, смахивавший на яйцо апельсин, затаившийся в небольшой, но глубокой ямке, и ковырнул большим пальцем его оранжевую кожицу, прыснувшую в лицо тоненькими щиплющими струйками, и в тот же миг в песок у моих ног ударила ветвистая молния, накрывшая меня оглушительным раскатом грома.
Когда некоторое время спустя я встал, отряхнул вымазанные в песке колени и открыл глаза, по своду которых, пока я лежал ничком на отсыревшем песке, бегали ослепительные зайчики, то увидел залитую выкипевшим кофе плиту с пустой раскалившейся докрасна джезвой и вместо апельсина -- сморщенную картофелину с торчащими белыми кривыми отростками в судорожно сжатой руке.
-- Все! Я схожу с ума, -- прошептал я, раздавленный очередной и внезапной трансформацией пространства и времени, и тут меня осенило: "Господи, да что я так переживаю -- это же сон!"
И по моему многострадальному телу и растерзанной душе разлилось упоительно прозрачное спокойствие. Не глядя бросив картофелину в переполненную немытой посудой белую мойку, я развернулся и, передергивая застывшими от былого напряжения плечами, направился обратно в большую комнату в темном коридоре, ведущем теперь не в комнату, а в черную-пречерную бездну, я совершенно явственно ощутил, что мои босые ноги, -- куда подевались тапочки, ума не приложу? -- так вот, по мере инстинктивно замедляющегося продвижения мои ноги, осторожно расталкивая тихо плещущуюся воду, ощупывали скользкое каменистое дно, и когда она, то есть приятно освежающая вода, достигла колен, -- а я оказался на предполагаемом обрезе коридора, -- то по моему лицу пробежал ласковый бриз с приторным йодистым запахом преющих водорослей.