Оно ждало меня дома. Как всегда. Слабо качаясь под потолком, привязанное белой ниточкой к сроду не светящемуся абажуру из мятой коричневой бумаги. Последние восемь лет, едва войдя в мою берлогу в старинном городе Альтенбурге, я в первую очередь видел его - висящее под потолком оранжевое яичко, чей цвет до сих пор практически не потускнел, напоминая о тех двух апельсинах, чья кожа пошла на покрытие тонкой яичной скорлупы.
Сегодня, впервые за всё прошедшее время, я дотянулся до мятого абажура и снял когда-то высосанный цыплячий домик. Пасха. Весь православный мир праздновал сегодня Пасху. Кроме, разумеется, григорианской Германии, которая ничего не хотела знать ни о сегодняшнем первомайском торжестве, ни о давно мёртвом яйце, завёрнутом в чей-то фруктовый скальп. А мне вдруг стало не по себе. Я представил, что никакого праздника нет. Поскольку я не чувствовал его ни кожей, ни уставшим от постоянных сравнений разумом. Мне просто захотелось подержать в руках очень тёплое на ощупь нечто, хранящее память касаний не только моих пальцев, но и далеко улетевшей души, нашедшей себе другое место и другую судьбу, при этом постоянно возвращаясь в мои мысли, чтобы снова уйти неудобно и бестолково, оставаясь качающимся под потолком потерявшим запах напоминанием, что я не дурак и не выдумщик, а просто обыкновенный выдумщик и дурак, которому никак не удаётся жить в одном времени с теми, кто однажды решил, что со своими оживающими иллюзиями я смогу справиться сам. И я справляюсь с ними, конечно.
Я снова повешу его туда. Под потолок. На серебристые спицы никогда не горевшего абажура. Немного подержав в ладонях то ничтожно малое, что ещё сохранили поры высохшей кожуры и потерявшие цвет серые нити. Тепло маленьких детских ладошек. Тех самых ладошек, что в ту далёкую Пасху подавали мне брызгающую соком апельсиновую кожу для весёлой отделки пустого цыплячьего домика.