Нестеров Леонид : другие произведения.

Звезда над школой

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:


  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  

ЗВЕЗДА НАД ШКОЛОЙ

  
  

Леонид Нестеров

  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   Оглавление
   0x01 graphic
0x01 graphic
0x01 graphic
0x01 graphic
0x01 graphic
0x01 graphic
0x01 graphic
0x01 graphic
Не цветы, не собаки
   Звезда над школой
   Венок сонетов с вступлением
   Торопливая вечность (свободная поэма)
   Вступление
   Детство
   "Сменю квартиру на кварталы..."
   "Просыпался и - вроде живой..."
   "Не знаю, как могло случиться..."
   "Такие запомнит картины..."
   "Декабрьский день стоял, красавец..."
   "Растративши молодость бурно..."
   "В оперной студии Консерватории..."
   "Вот возьмите, к примеру, ворону..."
   "На суде, перед самым концом..."
   "Пианино и столик с узором..."
   "А в чем душа его живая..."
   "Детству весело было..."
   Юность
   "Я стану им, он будет мною..."
   "Нас двое. Простите, поэт..."
   "Над городом - побудка, побудка всей Земли..."
   "При казарме гражданских столовка..."
   "Не такая, положим, уж драма..."
   "Но дьявол дегтя ралостно подпустит..."
   "Виновна ль ты, не знаю..."
   "Сохрани меня в сердце своем..."
   Дождинки
   "Береста ярко вспыхнет и сгорит..."
   "Внезапно все делалось серо..."
   Ночные трамваи
   "Где куют тишину переулков?.."
   "За рядом ряд, за рядом ряд..."
   "Как на скрипочке и барабане..."
   "Был он сильный..."
   "Настанет день короткий..."
   "А поезд щел..."
   Обращение к Жизни
   "А мы умрем с тобою..."
   Восход молодости
   "Он будет по чужой охоте..."
   "Этой ночью, память, пол качни..."
   "В пятый день надоело немножко..."
   "Там отмерь, а тут отрежь..."
   "Однажды вроде водопада..."
   "Знаю я эти ваши чвстушки..."
   Стихи по заданию
   Председатель ЧК
   "В далекие страны на "Шерри о'Грант"..."
   Закат молодости
   "Читали... Разит колдовством..."
   "Стучали колеса..."
   "Вот площаль. Пройди поперек..."
   "Делай, как я..."
   "Светофор чуть качался..."
   "Досрочно?! Прости, старшина..."
   "Левой, правой - единым путем..."
   "Так потихоньку милосердие..."
   "На отработке - ближний бой..."
   "Десантники веселое запели..."
   "С каждым шагом, с каждым взглядом..."
   Летний дождь
   "На поле было столько трав..."
   "Надавать бы тебе по ушам..."
   "Здравствуй, дом, обитель древняя..."
   "Я понимаю польское кино"
   Свет и тьма второй реальности
   "Он себе гимнастерку пошил..."
   "С написанной первой страницей..."
   Эрмитаж
   Старинная гравюра
   "В нашу жадную пашню, на самое дно..."
   "Деревья не боятся высоты..."
   Разговор с редактором
   "Повсюду напечатают меня..."
   "Напиши за два месяца книжку..."
   "Не человек, не сокол..."
   "Лысый муж ружье кривое..."
   "На что променяют Москву, Брамапутру и Мекку"
   "А в конце он себе запретил..."
   Между небом и землей
   "Стоим с тобой на мостике с поклажей в головах..."
   "Как заводят песню "Сикстин тонз"..."
   "Мои друзья казались куцыми..."
   Дождь
   "Не сравняется с другими..."
   "Игры - все злее. Настала пора..."
   Псевдосфера
   Отпускная песенка
   Три письмв к одной женщине
   "Время, время, куда ты ушло?.."
   "Настоящие кони подолгу на месте стоят..."
   "День вставал, словно древний философ..."
   "Настанет день, когда вконец намаявшись..."
   Зрелость
   Пискаревское кладбище
   "Ты выглядишь нелепо, как птица в блиндаже..."
   "Как будто катят бочки..."
   "Одна талантливая поэтесса,,,"
   "Вот - небо, в которое ночью гляжу..."
   "Вот и корм - не в коня..."
   Старость
   "Наследство Высокой Руки..."
   "А жизнь - ему: "Скажи, скажи"...
   "Я проще думать стал и жить..."
   "Качается маятник..."
   "Я на природе - сам не свой..."
   "Воспоминаньем становимся сами..."
   "Наколдуй мне, цыганка, четыре поветрия..."
   Смерть
   "Закажи чугунную ограду..."
   "Меня позабудет дорога..."
   "Я умер - словно бы уснул..."
   "Он по горло был занят работой..."
   "Я крупно Россию увижу.."
   Послесловие
   Песни банджо
   "Однажды ты сказала..."
   Разлука с наукой
   Корабельная колыбельная
   Прогулки
   "Утренняя прогулка..."
   "Дневная прогулка..."
   "Вечерняя прогулка..."
   "Ночная прогулка..."
   "Вот опять, холодный и голодный..."
   "Обернувшись цыганом с медведем..."
   "В чистом поле на дереве гапка висит..."
   "Лист на голову упал..."
   "Перекати-ка ты, Поле, меня, когда я по субботам..."
   "По переходу леший бродит..."
   "Не ходи туда, сынок..."
   "Чудеса начались сразу после реки..."
   "Пришел марсианин..."
   "Луну отражая в фальшивых зубах..."
   Размышлизмы
   "Жалко их, бегущим по волнам..."
   "Шестерка стать мечтает козырем..."
   "Скребется скрябинское где-то..."
   "Меня по ночам беспокоит..."
   "Оседлавший ворону..."
   "Что про Мандельштама ни пиши..."
   "В прошлой жизни я был ископаемым..."
   "Плохие рифмы - птицы бледные..."
   "Не пойти ли мне направо?..
   "В полях заманчивы рябины..."
   "Была грибница молодая..."
   "Живешь ты, смешон и невзрачен..."
   Размышлизм Буратино
   Персоналии
   "О как протяжно и непонято..."
   Надгробье отца
   "Раскроется город, как будто прекрасная роза..."
   Капитаны
   "Вот и снова пора листопада..."
   "Где птицы взлетают - я там ничего не хочу..."
   Либералу П
   "Черный дом на горе головой задевает Луну..."
   "Отбыла ты в такие края..."
   .Просто стихи
   "Мне подарили майку..."
   "Мое крыльцо истоптано судьбой..."
   "Кошачий горожок на Мальте..."
   "Усохшие травинки..."
   "Ругая плохую погоду..."
   "То ли лапу сосать..."
   "Амфибрахия длинное тело..."
   "Дохлой крысой несет из подвала..."
   "Переход, перелет, передаз, перевал, перегной..."
   "Тратить жизнь на пейзаж?.."
   "Ты меня приняла полустанком, которому нет двадцати..."
   "От Багрового деда до внука..."
   "Те, кто чего-нибудь стоят..."
   "Было ей - восемнадцать, а мне -сорок два..."
   "Задыхаясь и потея..."
   Разговор с дятлом
   "Технологией меда на пиве..."
   Детство
   "Что тебе снится, крейсер "Аврора"?.."
   Натюрморт с кляксой
   "Тебе - веселому и голому..."
   "Квартира была близорука..."
   "На ужин закажу-ка я политику..."
   "Мы жили между яблоней и вишней..."
   "Дождь не пролился, и снег не растаял..."
   "Листву, словно слезы, теряли..."
   "Мы ближе к лошадям, чем к обезьянам..."
   "В моем салу енот дневной..."
   "Он зачем-то в чужую трагедию влез..."
   "Я не знаю - в кровати, иль в поле во ржи..."
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   * * *
   Не цветы, не собаки,
не мужья и не жены -
всего-навсего знаки,
в зеркалах отраженные,
мы читаем друг друга
то с улыбкой, то плача...
В том не наша заслуга
и не наша удача.
  
   Звезда над школой.

На городском вчерашнем пустыре,
где мятая газета белым зверем
шевелится в кустах и страшно думать
о сумеречной жизни утиля,
вечернюю - с французским и английским! -
воздвигли школу. Браво, Исполком!
Прощаю волокиту с телефоном,
недвижный лифт, а также - унитаза
текущую трубу... Сим победишь! - 
теперь в районе бедном появилось
где душу отвести по вечерам:
рыбацкие, до бедер, натяну
бахилы - утешенье рыболова
ненастной постаксаковской поры,
и - к школе! Потому как ни одна
звезда не колет глаз, не озаряет
строителями вздыбленную землю.
В два счета можно в лужу оступиться
и насморк получить. Лишь где-то там,
у горизонта, слабое сиянье
огромных окон - праздничный корабль
плывет как будто в темном океане.
Примерюсь, загляну в илюминатор -
костистый распоясавшийся житель
незнаемых глубин... А за окном
глаголы совершенные спрягает
хор голосов... Вот то-то и оно!
Не телевизор смотрят, не читают
романы про блондинок и шпионов,
не маленькую давят на двоих...
Диковина и только! Отгребу,
чугунными ногами спотыкаясь
по страшному ночному пустырю,
пойду домой... И вдруг меня возьмет
по совершенству, свету и надежде -
которая у этих - за стеклом! -
тоска такая, что на пол-дороге
остановлюсь, но зарево уже
чуть видимо, а утром на работу
к семи... еще тащиться в темноте...

Пусть рухнет дом, и опустеет сад,
и маленький зеленый человечек -
трехглазый, шестипалый, с птичьим клювом,
не знающий на рынке что почем,
придет и запалит звезду над школой!
И  мы, от нетерпенья обалдев,
потянемся под светом беспощадным
себя забыть и заново учиться
нелепому искусству цирковому -
уменью жить достойно на Земле...
Вчера столбы вкопали, но пока -
сказали - нету денег на проводку.
А маленький зеленый человечек
уже до Португалии добрался -
иначе чем погоду объяснить?
  
  
   Венок сонетов с вступлением
  
   Тебе посвящаются, жизнь,
   сто строчек последней недели,
   уж все мы глаза проглядели,
   когда ты ударишь - скажи?
  
   Ни выпить нам, ни закурить -
   мордастым твоим запевалам,
   должны мы - ни много ни мало -
   хоть в слове тебя повторить.
  
   И черные камни - у ног,
   и синее небо - в Начале,
   и красная дрожь иван-чая -
   как будто последний звонок.
  
   Сейчас небеса разведут
   и выпустят нас на арену -
   нам лучше ослепнуть, наверно,
   на эти пятнадцать минут.
  
   1
   Переложу себя на Голоса:
на реквием, частушку и мазурку -
так опускают камешки в мензурку,
чтоб вычислить удельные веса.

О чем поешь, мой хриплый, пропитой?
О чем молчишь, мой ангельский, приятный?
Какие солнца и какие пятна
сокрыты за мелодией простой?

Во времени, как посреди травы,
в том Голоса, по-своему, правы,
что требуют вниманья и участья.

Все некогда прислушаться к себе -
своей эпохе и своей судьбе,
чтоб целое звучало тише части.

2
Чтоб целое звучало тише части,
пусть пламенем от головы до ног
пройдет по мне причастности поток -
вмешательство непрошенного счастья.

Замолкни, Голос счастья и ума,
чтоб не сказало будущее хмуро,
что за моей повадкой трубадура
скрывается расчетливость сама!

Оставь мне пропасть, чуждую другим,
сгустившееся время, серный дым,
рогов и крыльев редкие напасти,

кокетливый, ехидный Голосок,
крючок и рыбку, сито и песок,
шквал памяти - моей сильнее власти!

3
Шквал памяти моей сильнее власти,
корабль Благоразумия, прости -
достаточно сидели взаперти
оптовые и розничные страсти!

Крещендо, Голос - главная улика,
которую инспектор приберег:
как на две плахи - вдоль и поперек -
меня - вот так! - хватает на два крика.
   Да! Виноват! Не умолчу, не скрою -
как потерявший ветер я не стою
расходов на такие паруса!
   В защиту под сурдинку, анонимно,
на перекрестке шлягера и гимна
пусть жизнь себя споет за пол-часа.

4
Пусть жизнь себя споет за пол-часа -
пройдет передо мной зерно, помада,
гостиница, фабричная громада...
А может быть, июльская роса?

Перемелю, осилю эту кость
сомнительных вопросов и ответов,
ведь жизнь - в собачьем виденьи предметов -
есть верность, выполнение и злость.

Я, понедельник начиная с драки -
в житейском толковании собаки -
несу свой крест у Бога на виду.

Наверное, приятней в светлой лени
   парить над суетою поколений,
   сфомировав за пазухой звезду.
   5
Сформировав за пазухой звезду,
   как пенсию - печатью и распиской:
"сим подтверждается, что небо близко",
я в дом суровый песенку введу.

А ну-ка потеснитесь, Голоса,
вам - барственным, почти что порционным,
вам - телефонным, полупокоренным,
отставки выпадает полоса.
   Садитесь ближе, беглое дитя,
вернувшееся столько лет спустя,
и мебелишку не судите строго...

А в этот миг, особенно нужна -
как менестрелю долга и рожна -
мне повторится дальняя дорога.

6
Мне повторится дальняя дорога
от праотцев до некоего дня,
пока сдирала песенка с меня
три шкуры подоходного налога.

Я временем платил и удивленьем -
бесценная валюта юных лет,
в итоге чтобы мне - физкульпривет! -
махнула правда хвостиком оленьим.

Но вскоре ветер зрелости моей
прошелся, словно древний суховей,
как засуху, вручил мне резкость слога

и песенку оставив на земле,
меня вознес, как будто бы в седле,
пониже червяка, повыше Бога.

7
Пониже червяка, повыше Бога -
простецкий человеческий удел,
которым в совершенстве я владел
и думаю владеть еще немного -

настолько, чтоб сказать тебе, эпоха:
спасибо, что под солнцем и луной
есть расстоянье в песенку длиной
меж временами выдоха и вдоха!

Лишь песенка да скверная погода
останутся как продолженье рода
в нечаянно случившемся году,
  
  
  
   когда в той высоте, где - против правил -
архангел сник и дьявол след оставил,
я с маршевою выкладкой пройду.
   8
Я с маршевою выкладкой пройду -
задиристый кузнечик голосистый,
исчезнувший под скаткою ворсистой,
доверившийся Страшному Суду.

Но вещий сон мне снится иногда -
как Страшный Суд на одуванчик дунул
за то, что ничего тот не придумал
в свою защиту, кроме "да" и "да".
   И я, лишенный как бы оперенья,
прозрачен стану до самозабвенья,
среди имущих душу сир и наг...

Я просыпаюсь, Голосам подвержен,
и понимаю - в сущности отвержен -
все будет так. Но будет все не так.

9.
Все будет так. Но будет все не так.
Пол отскребут и вымоют посуду,
когда вне расписания отбуду
я в те пространства, где приспущен флаг.

Какой бы горн ни требовал меня,
какая бы заварка ни кипела,
не предложу я ни души, ни тела,
воистину спокойствие храня.

И так пойдет обычно служба эта,
как солнце отоваривает лето,
как дрозд поет, и расцветает мак...
   Но час придет, и Голос за стеною
напомнит все, несделанное мною,
как молнию подчеркивает мрак.
   10
Как молнию подчеркивает мрак,
являя в ней абстрактную возможность,
так некто, позабыв про осторожность,
откликнется на мой масонский знак.
   Он, оценив судьбу мою - в уме,
и просчитав эпоху - больше телом,
отмерит горькое зерно: "Он сделал!"
и сорок бочек дыма: "Он умел!"

О чем ты раньше думал, счетовод,
под вечер просвещающий народ?
Зачем ты утром не пришел за мною?.

"С эпохою кто был накоротке,
всегда потом - в дурацком колпаке!" -
сорвется Голос лопнувшей струною.

11
Сорвется Голос лопнувшей струною.
Багряный лист погаснет в ноябре.
И может быть, взаправду - на заре
я распадусь на облачко льняное.

Поэтому ответственному гену
позвольте заявление вручить:
"Прошу моей горчинкой огорчить -
как вылепить - очередную смену!"

У жизни есть замашки бюрократа,
а может быть - медведя иль солдата:
просителя не пустит на порог.

Бессмертия не сыщешь и в помине:
и в дереве и в подвиге и в сыне
есть лишь чередование тревог.

12
Есть лишь чередование тревог
добра и зла, как солнышка и снега,
и эта повторяемость набега -
бессмертия единственный залог.

Так что же вы хотите, Голоса?
Давайте, рассчитаемся по кругу:
я - первый - брошу солнцепек и вьюгу,
а ты - последний - веру в чудеса!

Какой он есть - печальный и безгрешный,
живущий в общежитьи и скворечне,
искомый идол, аленький цветок?

Не он ли часто прячется меж нами -
дитя природы с длинными ногами,
привычное, как пол и потолок.

13
Привычное, как пол и потолок,
сожительство тревоги и восторга,
вне Запада звучаший и Востока,
навеет Голос - вечный ветерок.

Мой пасынок, любовный Голос мой,
для вечного мала моя арена -
так вечным клочьям полиэтилена
сегодня тесен бедный шар земной.

  
   Статистик я - впервые на коне.
Зачем-то сверху поручили мне
все мерять бухгалтерией двойною:

внизу - пустыни, наверху - дожди...
Век двадцать первый пляшет впереди,
и тень любви - уловлена спиною.

14
И тень любви - уловлена спиною -
скользнет теплом и холодом по мне,
отчетливая, словно на Луне,
согнувшаяся, как бы под виною.

Но я по праву гения мороки
не повернусь, не отклоню лица,
чтоб взгляда осужденного стрельца
не оторвать от виденья дороги...

Я над моим грядущим днем сегодня
пройду, как истребитель всепогодный
проходит над обломком колеса,

и не высчитывая - что дороже -
сверкну, исчезну, растворюсь и все же
переложу себя на Голоса.

15
Переложу себя на Голоса,
чтоб целое звучало тише части,
шквал памяти - моей сильнее власти.
Пусть жизнь себя споет за пол-часа.

Сформировав за пазухой звезду -
мне повторится дальняя дорога -
пониже червяка, повыше Бога
я с маршевою выкладкой пройду.

Все будет так. Но будет все не так.
Как молнию подчеркивает мрак,
сорвется Голос лопнувшей струною:

есть лишь чередование тревог,
привычное, как пол и потолок,
и тень любви - уловлена спиною.
  
  
  
  
  
  
  
  
   Торопливая вечность (свободная поэма)
   "Снисхождение к нам!
Мы ведем постоянно сраженье
на границах Грядущего и Беспредельного!
О снисхождение к нам,
к нашим ощибкам, грехам!"
Аполлинер
   Вступление
   Перенес на ногах воспаление темени,
   воспаление темение - веление времени,
   перенес на ногах - на знаменах, на книгах,
   на абстрактных рисунках, на хлебных ковригах.
   Принимал валидол, батерфляй, самогон, голоса за спиною,
   меряд время и место не делом, а мерой иною.
   Уходил, приходил, оживал, проявлялся нерезко,
   Только взглядом, как ветром, качал иногда занавеску.
   торопился намеренно, словно в коротком отгуле,
   разобраться в тумане, в квартире, в трамвае, в июле.
   Выполнял с удовольствием - словно бы и не заданье -
   телефон, листопад, пистолет, суматоху, изгнанье.
   Но работа свершалась. Здоровье забыло о странном.
   Я вернулся к себе. Распрощался корабль с капитаном.
   Похудел на тоску. Перестал предаваться печали
   в тех краях, где не каждого, а через три отмечали.
   Преступил через грань. Перенес это сладкое иго.
   Лишь остались на память картина, собака и книга.
  
   Детство
  
* * *
   Сменю квартиру на кварталы,
пойду, как в дым пороховой,
туда, где снег чернеет талый,
бряцать и плакать про кого? -
нибудь.
В манере сироты
он из бумажной пустоты
возникнет и протянет руки -
косые палочки свои,
чтоб хлеб жевать без поз и трюков,
лишь крупной солью посолив.

* * *
Просыпался и - вроде живой! -
за водой уходил спозаранку,
с удовольствием брел на Фонтанку
за вонючей водой питьевой.

Хорошо, что всего-то делов -
котелок принести трехлитровый,
к тете Вере зайти Ивановой -
обещала на праздники дров...

Вспоминаю, как страшный роман,
исхудалые наши улыбки,
что цвели, как живые ошибки
операции "Мрак и туман".

* * *
Не знаю, как могло случиться,
что залетела в гости к нам
такая редкостная птица -
американский капитан.

Крутилась елка на паркете,
блестела чисто и светло,
уже давно-давно на свете
нигде так не было тепло.

А  он стоял в больших ботинках,
чужой и страшный - потому
ходили мы по залу тихо,
не подходили мы к нему.

Зачем он - черный, а не белый?
Зачем - перчатка на руке?
Ему мы "Джемс Кеннеди" спели,
на русском, правда, языке.

Потом подарки нам дарили,
вела Снегурочка им счет,
и взрослые нам говорили,
чтоб мы попрыгали еще.

Но мы сидели в теплом зале
и, от игрушек далеки,
к себе подарки прижимали -
доверху полные кульки.

А он, таких как будто лакомств
не видел в жизни никогда,
смотрел на нас - и вдруг заплакал,
не отвернувшись никуда.

По радио играли марши,
напоминая, что - война...
И плакал он и - все не наши -
на нем звенели ордена.

* * *
Такие запомнит картины
видавшая виды Земля -
под окнами нашей квартиры
прохожий шаги замедлял.

Уж так он вытягивал шею,
уж так головою качал -
там запах столярного клея
богатый обед обещал.

А в доме сосновая стружка
морозною пахла зимой -
прабабушка - божья старушка
работу носила домой.

Ей все выдавали по норме -
детали и шкурку и клей.
Семнадцатый табельный номер
в артели присвоили ей.

Отбросив удел свой старинный,
привычкам своим вопреки,
прабабушки делали мины,
как раньше пекли пироги.

* * *
Декабрьский день стоял - красавец,
сияло солнце на пути,
плевок звенел, земли касаясь,
чтоб было радостней идти.

Мы часто за водой ходили,
ведерко, чайник  - и с концом!
Но в этот раз событья были:
с пустой авоськой, вниз лицом,

не шевелясь и не вздыхая,
как будто бы в счастливом сне,
лежал мужчина, отдыхая -
так бабушка сказала мне...

С водой мы подходили к дому,
и там же, ожидая нас,
лежал он как-то по-другому,
как будто меньше стал за час:

он, раздарив себя задаром,
лежал, обструган до костей.
И в синем небе белым паром
дымился... Просто, без затей,

мальчишке - будущий последний
с известным шиком показал
секрет, чтоб  этот семилетний
себе на память завязал:

"Лишь это белое на синем
останется, и все дела!"

А бабушку - как подкосили:
зря только воду пролила.

  
  
   * * *
Растративши молодость бурно,
соседка была непростой -
с ума она пол-Петербурга
сводила своей красотой.

На кухне про то говорили,
взирая с тоской на пайки -
там прошлое честно делили,
рукою касаясь руки.

А я был воробушка вроде,
но дважды уже прочитал
стихи о восставшем народе
и про революции шквал.

И я, хоть совсем невеличка,
бывал не по-детски сердит:
зачем моя мать - большевичка -
с графиней на кухне сидит!

Но женщины вместе стирали
и хвойный готовили сок,
и обе кусить мне давали
свой глиняный хлебный кусок.

И вместе в окошко глядели,
и даже - у каждой своя -
коптилки их рядом горели...
А выжили - мама и я.

* * *
В оперной студии консерватории
преподавались - такие! - истории:
гангстеры, Чаплин и джаз,
Но окруженный сердитыми лицами
пешей и конной голодной милиции
вход был туда не про нас.

Там восхищались "Индийской гробницею" -
как путешествовал граф за границею,
гордо выпячивал грудь...
Но удавалось и с нашего берега
фильмы трофейной коллекции Геринга
нам ненароком взглянуть.

После блаженства короткого райского
ночью мне снилась семья самурайская:
веер...клинок...карнавал...
красные вишни и желтые лилии...
лысый военный с японской фамилией
мальчику чай наливал...

  
   * * *
Вот возьмите, к примеру, ворону -
как сидит, как летит, как поет!
Оживляя зеленую крону,
не сбиваясь с хорошего тону,
на деревьях свободно живет.

Вот возьмите, к примеру, собаку -
как доверчиво лапу дает!
Он не видел их в жизни, однако,
он читал и немножечко плакал
про "Каштанку" всю ночь напролет.

А назавтра был праздник. Тринадцать
полновесных, одно к одному -
он теперь мог борьбой заниматься
и почти в комсомол приниматься -
щедрых лет присудили ему.

А назавтра меж баней и школой
проходил он обычным путем -
три скамейки на площади голой,
неизвестные школе глаголы,
запах воблы и пиво ручьем.

Он убийство там видел и драку
и четыре патрона нашел,
но впервые увидел собаку
и застыл - как ударен с размаху -
и погладить ее подошел.

А усатый, что ботал по фене -
распрямился в недюжинный рост,
подпружиненный, синий трофейный
вынул нож, засвистел, как на сцене,
наклонился и вырвал ей хвост.

''Он " отвесил губу некрасиво,
в животе словно грянул запал,
и японская белая сила
подхватила "его", раскрутила,
чтоб ногой ниже уха попал.

Все остались сидеть, как сидели,
"он" стоял, ожидая конца...
Вышел Сам в долгополой шинели -
пять церквей сквозь рубашку глядели -
"Говорю. Не дуплить. Огольца."

... Тот лежал на земле небогато,
не мигая глядел в пустоту...

И впервые большие ребята
обходили "его" за версту.

   * * *
На суде перед самым концом  -
поседевший, но с легким лицом,
с недоверьем в глазах его узких,
говорящий неважно по-русски,
вышел эксперт, китайский инструктор,
переломов и трещин конструктор,
дважды в день, приходя на работу,
кто увечил морскую пехоту.

Он сказал, избегая глагола:
"Мальчик - нет! Шаолиньская школа!
Вот такая!" и обмерший зал
от локтей и когтей задрожал.

А потом, отменив представленье,
предал для "него" приглашенье.
Прокурорша над детским надзором
назвала  нашим позором
этот случай, и школу, и суд,
и отцов, что детей не пасут...
Но теперь он и дома и в школе
должен быть на особом контроле!

Плотоядно -  "Красивая стерва!
Вот такую бы..."  - сплюнул и нервно
покосившись на ломаный стул,
за спиною конвойный вздохнул.

* * *
Пианино и столик с узором...
От подруг не тая ничего,
прокурорша над детским надзором
с голубым обжигающим взором
дважды в месяц впускала его.

Затемнялося око плафона...
И Вертинский, картавя тайком,
на раскрытом конце граммофона -.
не растрелянно, но запрещенно -
распускался прекрасным цветком.

"Вы читали стихи, Вы считали грехи,
Вы сегодня, как ангел чисты.
Бросьте думу свою, места хватит в раю.
Вы усните, а я Вам спою..."

Словно бы ничего не случалось,
словно бы не стреляли их влет,
в темноте все на свете прощалось,
и Земля под ногами вращалась,
и пронзителен был тот полет,

разворот танцевального шага,
ускользающей тени вослед...
плавность линии...дрожь и отвага...
запах яблок... соленая влага
на губах... и четырнадцать лет
на любовь получали билет.

Но однажды сказали соседи:
"Здесь она не живет!" И к тому ж
он не знал, что соседям ответить
на вопросы тяжелые эти:
кто он ей - то ли сын, то ли муж?

Лишь позднее ему в Комсомоле
разъяснили - такие дела:
как ни грели ее, ни кололи,
от болезни - внематочной, что ли? -
в одночасье она умерла.

* * *
А в чем душа его живая,
и что она переживает
и понарошку и всерьез
под звон монет, под стук колес?
Застыла у какой черты,
охрипшая от немоты?
Я отбываю в отпуск летом,
бегу по проходным дворам,
жую трамвайные билеты,
вверяюсь разным докторам...
Но никогда не забываю,
что в двух шагах - душа живая,
себя в молчании храня,
когда-то тронула меня.

* * *

Детству весело было,
детство все-таки жило
и даже - высшая милость! -
дурандой не подавилось.

Детство вышло куда-то
с площади у "Гиганта",
где вешали пленных фрицев -
словно с пудрой на лицах.
  
  
   ЮНОСТЬ
   .

***
   Я стану им, он будет мною,
и два асфальтовых крыла
воздвигнутся над головою,
что арифмометром слыла.
  
   * * *
   . Нас двое. Простите, поэт,
заемное Ваше начало -
тем более, Вас не звучало
в ту пору для нас. Рыбака
тогда мы жалели, пока
рыбак - его Эгмонтом звали -
томился те дни, где в подвале
сочилась вода и скелет
готов был исполнить балет.
 
Нас двое за этой игрой -
до времени зайчиков белых
непойманных, чуть угорелых
от счастья, что хищная тень
на их не ложится плетень...
Мелькаем внутри и снаружи -
и оба друг друга не хуже!
Внутри - это я, а второй -
снаружи - зовется Герой.

Нас двое. В назначенный час,
и радугой в небе играя,
раздельно объятья два рая
раскинут за то, что одной
веселой своею спиной,
мы разное небо держали,
хотя для слепых утверждали,
что третий неведомый глаз
открылся единый для нас.
   * * *
   Над городом - побудка, побудка всей Земли:
содлатская обувка валяется в пыли!
Две тонны гуталину тащите, мастера, -
по городу Берлину прошла она вчера!
На самой видной полке сверкать ей без конца
в музее, где - осколки, знамена и сердца!
Над городом - веселье, всеобщий выходной:
Победы новоселье справляет шар земной,
и только марсианка тревожится одна -
ей в северном сияньи мерещится война!
Над городом тревога будильник пронесла:
солдатская дорога быльем не заросла!
Вставайте, мальчуганы, для вас труба поет,
отцовские наганы вам жизнь передает,
рязанские покосы и Чистые Пруды,
проклятые вопросы, нелегкие труды...
Над городом весенним в березовом дыму
не будет Воскресенья, хоть близится к тому!
  
* * *
   При казарме гражданских столовка
не пускала на дух, но стуча
неохотно, в стесненьи, неловко,
и компот и консервы с перловкой,
будто с неба он там получал.

И томимый духовною жаждой,
он китайца расспрашивал дважды,
лишь на третий китайца слегка
кто-то странный спустил с поводка.

"Шаолинь?.. Без надежды, без цели...
без друзей, и голодный, и сил
больше нету...и снег...и успели
кровью ноги покрыться...но в теле -
скорлупу эту ты не сносил! -
ты по жизни...вдруг малая птица
на плечо к тебе с песней садится:
Мы заждались!"
Олень тонконогий
ожидает тебя на дороге,
улыбаясь, как мать и отец,
"Ты пришел, - говорит, - наконец
из такого далекого рейса!
Тебе некуда больше спешить.
Путь закончен. Разорвана нить
меж умом и тобою. Согрейся.
Выпей чаю..."
   "Я это в кино
видел в детстве - гора Фудзияма...
Там безногий стремился упрямо
заползти на вершину...Давно
там монах в одиночестве..."
   "Зря мы
место ищем - гора Шаолинь,
Фудзияма, Москва, табуретка...
на Пути одинокая ветка -
все, что нужно..."
   "Они вдруг прошли
через хижину...череп...цветок...
полнолунье...внизу что-то выло...
Там, на площади - что это было?
Как я смог...или, может, не смог?!"
   "Что ты чувствовал?"
"Много слюны...
и змея поползла вдоль спины...
в животе, будто гиря сначала,
до земли оттянуло живот,
слово "ОМ" вроде бы прозвучало,
а змея все ползет и ползет...
и когда добралась до макушки -
пламя белое... гром как из пушки...
одиноко внутри и прекрасно...
и не помню..."
   "Вернулся напрасно!"
   "Вы о чем?"
   "На мгновенье живой,
ты не понял, что белое пламя
то и есть, что меж мертвыми вами
называется "Я" и что твой
пульс - всего лишь медуз колыханье...
но и все-таки звезд громыханье..."
   "Ну а если вернуться?"
   "Смешной
тот, кто хочет вернуться куда-то:
ни вперед, ни назад нет возврата.
То, что с целью -  все криво и ложно.
Не грусти. Шаолинь - это Путь,
на который не то шагнуть,
а подумать о нем невозможно..."

\
* * *
   Не такая, положим, уж драма,
что китаец по имени Ху
специальную сделал программу
для него, добиваясь упрямо,
чтоб партком утвердил "наверху".

Все учили гранату и мину,
попадание в верхнюю треть,
а ему - как какому кретину -
приходилось, фиксируя спину,
на цветок не мигая смотреть!

Он смотрел и смотрел...Всю дорогу
он мечтал о стволе и клинке
и к другому ушел педагогу,
что стрелять через руку и ногу
обучал и еще - в кувырке.

А  китаец, как раньше, вне класса
с ним давно уже не говорил
и однажды, как в плаваньи брассом,
четко выполнил длинные пассы
и дыхание остановил.
  
   * * *
   Но дьявол дегтя радостно подпустит:
к примеру, косы женщина распустит,
приходится - желаешь или нет -
как лошадь, поворачивать сюжет.
И небо просыпается, в котором
приобретает крылышки с мотором
герой, даруя дивный пируэт
любителю стихов, которых нет.
Так дергается каменное племя,
от этого на стену лезет время,
что лихо начинавший сын его
тревожит душу - только и всего!

   * * *
   Виновна ль ты - не знаю,
была ты или нет,
но только где-то с краю
забрезжил слабый свет.

Далекий колокольчик
почти не прозвучал -
как будто бы покончив
со всем, что обешал...

Сквозь город полусонный
на скорости большой
я мчался - оглушенный
раскрывшейся душой.
  
* * *
   Сохрани меня в сердце своем,
сократив до условного знака -
до расчески, до прикосновенья плечом,
до ботинок, до губ напряженных - однако
сохрани меня в сердце своем!

И еще: если грянут метели
и на случай, когда опостылеет дом -
я не знаю зачем, без надежды, без цели
сохрани меня в сердце своем!
  
   Дождинки
  
   А ты и не знаешь, что я под карнизом
   ловлю на язык их снова и снова,
   а в летних дождях на дождинки нанизано
   столько хорошего и смешного.
  
   А ты и не знаешь, что мокрые ветки
   кричат на закате пронзительно свежим,
   А звонкие брызги разносятся ветром,
   и ты вспоминаешься реже и реже.
  
   Я больше не буду искать разговора,
   грустить по тебе, задыхаясь от писем...
   Сегодняшней ночью приснится мне город,
   раскрашенный накрест зеленым и сизым.
  
* * *
   Береста ярко вспыхнет и сгорит -
растоплена спасительная печка.
Всего лишь печка - а не Богу свечка,
и все-таки береста в ней сгорит!
И пламя на секунду озарит
пустынные поля и косогоры -
ведь косогоры те пусты, как горы,
с которых низошел Великий Дух.
Пока прощальный пламень не потух,
пройдем, поищем душу у природы -
весь если у природы нет погоды,
то я тебе про душу говорю.
Давай с тобой пройдем по октябрю!

Придворный заяц лапой нам махнет -
он яблоню мне загубил, мерзавец,
Всего лишь заяц - а не Божий старец,
и все-таки он лапой нам махнет!
И под ногою хрустнет первый лед,
и я надеюсь, проживешь ты внове
невосполнимую потерю крови,
которая произошла вот тут.
Покуда на холмы не прибегут,
слюну роняя, мокрые собаки
дождей, покуда не погас тот факел,
который мы в начале разожгли,
давай с тобой отпрянем от Земли!

И без помех порадуемся мы
прощанию, порадуемся вволю.
Всего лишь вволю - а не в Бога долю,
и все-таки порадуемся мы!
Чтоб сразу не сойти среди зимы
с ума, а - потихоньку, понемножку,
с ладошки покидаем на ладошку
те запахи...те шорохи...те дни...
Еще не надоело? Урони
огонь с небес. Вернемся на пригорок.
...Какой-то гриб, не сладок и не горек,
за это время вырос не для нас...
Пройдем еще, покуда светел час!

Но как обычно, с третьего холма
прогонит нас бодливая корова.
Всего корова - а не Божье Слово,
и все-таки прогонит нас с холма!
Так что же делать, ежели сама
опустится на нас Его десница?..
Его десница, как твоя ресница,
встречается не с каждым и не вдруг...
Поэтому пойдем в тепло, мой друг,
и посидим втроем за чашкой чая,
твою мамашу, впрочем, удручая -
что всех своих поклонников гоня,
ты выбрала решительно меня.
  
   * * *
   Внезапно все делалось серо,
за воздух цеплялось крыло -
наверное, что-то висело
и воздуха дать не могло.
Поэтому в школьной тетрадке
валялись слова в беспорядке...

Шуршало в углах постоянно,
как будто ворочался еж -
и даже среди ресторана
звучало "Зачем ты живешь?!"

Под этот настойчивый шелест
являлся нежданный пришелец.

"Ты вроде бы счастлив?"
   "С десяток меня,
а счастлив восьмой и четвертый.
Зато Шаолиньская ваша родня,
что жизнь принимает, сомненья гоня,
и ангела знает и черта,
вся - в счастье... Скажи мне не наших богов
китаец (знакомая фраза!),
что главное - жизнь или смерть и каков
мой путь? Почему посреди пустяков
мне снишься в неделю два раза?"
   "Ты снишься себе. Словно небо в воде,
в которую смотрятся дети,
твой мир отражен, в этом мире везде
нет смысла - в поэме, Луне и звезде,
тем более, в жизни и смерти,
пока не проснешься."
   "Проснусь, и потом
не будет ни смерти ни горя?"
   "Попробуй - спроси у слепого о том,
куда все исчезнет, когда решетом
накроет он солнце и море."
   "Так может быть, лучше?.."
   "Скажу - не тебе
вмешаться в намеренье Дао:
ты выбран для смерти чужой и Судьбе
доверься..."
   "Для смерти на каждом столбе
висела отмена недавно!"
   "Об этом - когда-нибудь в следущий раз,
когда я приду, как топор между глаз:
и пламя, и гром, и распахнут
простор, не успеющий ахнуть."
  
   Ночные трамваи

Грузил свинец в порту до поздней ночи,
твердил: "Кто не работает - не ест!",
все позабыл, лишь в памяти грохочет
ночных трамваев гулкий благовест.
   Огнями задевая за огни,
   из тьмы во мрак выпрыгивая чаще,
трамваи пролетали, словно дни -
поющие как бы среди молчащих.
В трамваях пели, поручни обняв,
и задыхались скоростью и припа-
дали к женам, а меня
который месяц мучили два хрипа
или два стона - кто их разберет!
Привычками и голосом обижен,
я замолкал и проходил вперед -
на инвалидные - к поющим чтобы ближе...
А вместо ног - короткие столбы,
а вместо лиц - расплывчатые пятна...
Живой туман... И я туманом был
для них - растерянным и непонятным...
И женский голос: "Как смешно храпят..."
и пьяный бас: "Не то еще бывает!.."
И девушки вставали второпях
и на коньках бежали за трамваем
и отставали, уставая сниться мне -
что будешь делать с памятью чужой ! -
и застывали тоненькими лицами
и покрывались рыбьей чешуей...
И кто-то на подножке спотыкался -
"Скажу тебе, кругом ты неправа..."
вполголоса... И островом плескался
пустой трамвай.
  
* * *
   Где  куют тишину переулков на Выборгской и Петроградской,
где катают ее, не жалея труда?
Дорогие мои, мне до вас не добраться,
мне никак не пробраться туда.
Поезда не свезут, разве что караваном
я приду по весне, никого не виня,
с головой непокрытой и в обуви рваной,
как уздечкой, ключами звеня.
И не станет поэта, не станет работника...
Мне бы только шекой - на горячий асфальт!
Я забыл подворотни, забыл подоконники,
адреса растерял, как не помнят родства.
Прикоснитесь ко мне, призовите меня к беспорядку
Разноцветными стеклами, челками смирных коней...
В суету моих дней ежедневной зарядкой,
Чтобы выжить я смог, приходите ко мне!
  
* * *
   За рядом ряд, за рядом ряд
проходим мы по белу свету
как по бродяжьи - на монету -
глаза на белый свет горят!
А он - не наш, а он - не наш,
а он в кредит получен,
он нам доверен, как блиндаж -
до будущей войны.
Бери его на карандаш,
бери на всякий случай -
не будет больше, может быть,
ни лета, ни весны!

За рядом ряд... за рядом ряд...
откуда только мы беремся?
И как мы только не зовемся -
про нас такое говорят!
А кто же мы, а кто же мы?
как звери или дети,
мы всё - от школы до тюрьмы -
облазили вчера.
Среди весенней кутерьмы
лови сетями ветер!
Крути, крути зеленый шар
на кончике пера!

Среди полей мы - глыбы,
среди морей - леса,
а в городах мы - рыбы
и птичьи голоса.

И кружится над нами -
всегда наоборот -
развернутый, как знамя,
высокий небосвод.
  
* * *
   Как на скрипочке и барабане
отбоярилась юность моя!
Я стою с аттестатом в кармане,
и в сиреневом этом тумане -
замираю, как будто не я.

Для тебя я - не сын и не дочь,
недотянутый звук, третий лишний...
Пощади меня, белая ночь,
защити меня, белая вишня!

Мне - все выше позти и ползти
твоего мимо Света и Сада...
Школа кончилась. Юность, прости!
Обходного не видно Пути
и добавлю - что лучше не надо!
  
* * *
   Был он сильный, и смелый, и ловкий,
и не глуп - и важнее всего -
он послушнее божьей коровки
тяжелейшие вел тренировки,
и за это любили его.

И сказал генерал, от народу
отойдя, чтоб остались вдвоем:
"Мы, вообще-то, в любую погоду
избегаем такую породу
и в контору ее не берем...
Но поскольку силен ты в ученьи,
для тебя я добьюсь исключенья!"
  
* * *
   Настанет день короткий - прогнозам вопреки:
доверят нам винтовки, дадут грузовики.
И в небе будет знамя, и звезды до утра,
останутся за нами ветра, ветра, ветра...
А утром по команде на землю упадем,
И вспомним о "Гренаде", и песню запоем.
В оптическом прицеле времен порвется связь,
и мы на самом деле умрем, не суетясь.
Лишь скажем запоздало в секунде от Земли -
"Как мы отдали мало - как много мы могли!"
  
* * *
   А поезд шел... Во всю качало
меня на стрелках - вверх и вниз,
и громко все во мне кричало:
"Остановись! Остановись!"

Но я, как будто бы раздетый,
без лишних действий и речей
передавался эстафетой
в руках предметов и вещей.

Глаза следить не уставали
полет стремительной земли,
где черно-белые вставали
столбы - хозяева мои.

Не допуская перекоса
ни позади, ни впереди,
они вставали - как матросы,
почти с тельняшкой на груди.
  
   ОБРАЩЕНИЕ К ЖИЗНИ
Приснись мне, пожалуйста, снова,
коровой приснись, котелком
вчерашней похлебки,
стуком в четыре копыта,
приснись мне, пожалуйста, дверью открытой,
во-всю, целиком
приснись мне, пожалуйста!
Слышу: дороги поют -
это горькую соль провезли по шоссе самосвалы,
вижу: клином косым буквари улетают на юг -
не в сезон! - навсегда улетают и в алых
переплетах, как платьицах...
Слепит! О как это небо светло!
В небе детство летит - опустите мне веки!
Так приснись мне скорей закопченным стеклом,
козырьком моей "лондонки" - выцветшей кепки...
Это будет неслыханным делом - увидеть себя,
так приснись мне, пожалуйста, зеркалом,
чтоб повториться...
На дорогах твоих валуны, как солдаты сидят
перед боем... Прощай, заставляй торопиться
прохожего..
  
   * * *
   А мы умрем с тобою - обычай неплохой,
и прорастем травою, товарищ лорогой!
Взойдет - не переломится высокая трава,
пойдет ребячья конница по нашим головам...
И возвратив привычку, какую ты имел,
испробует на спичку горючесть наших тел.
И мы сгорим без пепла на солнечной горе -
как в жизни нашей первой не удалось сгореть.
  
  
   ВОСХОД МОЛОДОСТИ
   -
   * **
   ..Он будет по чужой охоте
пахать гектары ковыля
и с матерящейся пехотой
лопатой землю ковырять.
Он будет насмерть бит погодой,
мой простодушный человек,
в рябой воде ветрам в угоду
он будет мокнуть. Через век
его достанут и обсушат -
разбухнут веки на листе -
сержант ему расправит уши
и вновь поставит под расстрел...
Вперед! Детей и жен оставьте,
рубите мысли-якоря!
Потомки всех найдут в асфальте -
как мошек в желтых янтарях...
  
   ***
   Этой ночью, память, пол качни,
   в сотый раз, как будто бы впервые,
   надо мной опять зажги огни -
хвостовые или бортовые.

Разыши в раю или аду
тех из нас, которых вспомнить надо,
в небе, как в диковинном саду,
укрепи их горькую рассаду.

Пусть цветут во тьме свободных лет,
на минуту ни мертвы, ни живы...
Нас людьми считают на земле,
 в небе мы - подобие снежинок.

Холодно. И чисто. И уже
взвешено, разделено и стерто.
Я - десантник, песня о ноже,
порожденье Бога или черта.

Пусть во мне бушует до утра,
напрягая внутренее зренье,
оголтелая моя пора,
непривычное мое веселье

* * *
   В пятый день надоело немножко -
пятый день только сон и кормежка...
Замедляя мучительно вдох,
продлевая отчаянно выдох,
глядя в стенку и что-то там видя,
удивляясь - еще не подох?! -
он дыханья считал и , как лотос,
расцветал на родимом болоте...
На три тысячи сорок втором
кто-то громкий вошел не с добром.

Осторожный и гибкий, как зверь,
худолицый, с большими руками,
старшина, не стуча сапогами,
наклонившись, протиснулся в дверь.
Повисел у него за спиной,
словно бы не дотронувшись пола,
и отметил: "Японская школа."
"Шаолиньская." 
   "Ну все равно.
Наконец дистэнейшэн нам дали,
нас уже там  "товарищи" ждут.
Но к хорошему это едва ли -
я б хотел, чтобы лучше не ждали:
мышь - из норки, а мы - тут как тут!

Я - о чем. Коль тебя пригласили,
для других ты - и в праве и в силе,
но для нас ты - еще молодой.
Может быть, ты для нашей семерки -
чирей в заднице, уголь в махорке,
грязь в стволе, парашют над водой...
Словно богу, и духу, и сыну,
обо всех, прикрывающих спину,
полагается знать старшине -
покажи, что умеешь, на мне!"

На стене жили трещины, пятна,
уходили и плыли обратно
вместе с Небом, Землей и Луной,
и в пространстве без верха и низа
все сияло, как белая риза,
все раздельное было одной
переливчатой правильной вешью,
что поет и горит и трепещет...
И с трудом кто-то вымолвить смог:
"Ну подкинь к потолку коробок!"

И как будто уйдя за кулису,
в угол встал, чтоб открыть директрису -
что тот выхватит: нож? пистолет? -
старшина и заляпаный воском
от воды и с узором неброским
фиолетовый вынул кисет.

И боясь тишины этой грозной,
чтобы не было все так серьезно,
старшина крикнул: "Ку-ка-реку!"
И взлетел коробок к потолку.

И тогда в этой позе сидячей,
закатил "он" глаза, как незрячий,
закрутился и, как вертолет -
старшине показалось, что ветер
только лишь и остался на свете -
прыгнул с места спиною вперед...

...Был, как перстень, и сверху и снизу
коробок на мизинец нанизан...
Получив впечатлений сполна,
незаметно ушел старшина
и сказал, чтоб закончить на этом:

"Он - циркач! И похоже - с приветом."

* * *
Там отмерь, а тут отрежь:
Город Буда, город Пешт...
Семь подонков в полный рост
только что взорвали мост.

Старшина с наколкой зэка,
два лезгина, три узбека
и один полуеврей -
убивай его скорей!

Только мальчик так и вьется,
просто в руки не дается -
у него гранатомет
смотрит задом наперед.

У него по форме пряжка
и отличная растяжка -
как отпрыгнет от Земли,
аж повыше Брюса Ли!

Как увидит наверху
что-то годное к стиху,
как закрутится с базукой...
Ну скажу - такая сука!
  
Он под собственный напалм
третий раз уже попал -
не сдается никому,
ни врагу, ни своему!

* * *
   Однажды вроде водопада
лилось до самого утра,
лупили молнии - как надо! -
в мешок господнего добра.

А там храпели неприлично,
и может быть, от звуков тех
привстал на локти герметичный,
непроницаемый узбек.

Смотрел узбек, как будто лыка
не вяжет в огненной реке,
и вдруг тихонько закурлыкал
на голубином языке...

А  он не спал.   Он торопливо
засек таинственный вокал
и на газете некрасиво -
как плагиатор - написал:

"Прочту нелетную погоду
как приглашение к стиху:
коль не лететь по небосводу -
хоть поболтаться наверху!

Не потому ли начинаем
мы в непогоду песни петь,
что инстинктивно понимаем -
ведь надо все-таки лететь?!

Пред высотою - те герои,
кто в небесах летит во мгле,
иль `буря мглою небо кроет'
кто скажет первым на земле".

* * *
   "Знаю я эти ваши частушки -
развели хоровод на опушке...

'Самогоном глаз налит,
значит, выбьет замполит!
Синевой скула горит -
приложился замполит!'

Не твои? Ну спасибо на том -
и `губой', и  `кобылой', и матом,
алой лентой, железным крестом
добиваемся мы результата.

А к примеру, возьми - на гражданке
сколько гибнут,хотя бы по пьянке
А у нас при девятой волне
выживаемость, в общем, вполне
И вдобавок, из наших частей
нет преступников против властей.

В обшем, так. На носу - юбилей!
Отпуска и награды - рекою.
Ты за часть, как всегда, поболей,
ни бумаги, ни слов не жалей -
напиши, понимаешь, такое...

За отечество, скажем, и веру -
про Дзержинского можно, к примеру.
Щас куда ни пошлешь ты стихи -
паразиты в журналах глухи.
Напиши... Генерал подтвердил:
гарантируем хоть в "Крокодил"!
  
   -----------------------------------------------------------------

СТИХИ ПО ЗАДАНИЮ
  
ПРЕДСЕДАТЕЛЬ ЧК

1.
Начинается песня, как будто срывается каска,
и легки сапоги, и команда тебе - не указка:
оформляется праздник души,
но прекрасная эта работа -
торжество озаренья и пота -
обрывается, и поспеши
породниться с водою и птицей -
обрести и утратить поля -
для тебя на секунду годится
всё, что названо словом "Земля"!

Начинается песня и властно становится делом,
словно взятие почты в семнадцатом - красном и белом.
Надо петь по закону сосны:
постоянно в жару и морозы.
Легче петь по закону березы,
если жизнь танцевать от весны.
Только Родины строгий экзамен
передышку отводит плечом -
потому-то на вечный гекзаметр
каждый зрячий Гомер обречен.

Продолжается песня, как будто судьба морехода
порывает с пространством и якорь бросает у входа:
расплывается просто "Земля"
и врывается Родина в строчку -
знамя - в небо и совесть - на бочку!
Покажи, сапогами пыля,
что ты можешь в штыке и лопате,
в перебежке под беглым огнем...
у солдата...солдатом...солдате -
лексикон жарких наших времен!

Обрывается песня, как будто в молчаньт великом
ледееет народ перед тем, как обрушиться криком -
человечья вздохнула гора,
и в погоне за сходством потрета
живописцу плаща и декрета
крупным планом закончить пора:
человек -то далекий, то близкий -
отражается в Млечном Пути...
Разрешите, товарищ Дзержинский,
по горе Вашей жизни пройти!

2.

Четыре года нарочито медленно
из детства ускользая по пятам
за Родиной он шел. И было ветрено.
И утренне. И трепетно рукам.
Священником хотел он быть, священником,
а с небосвода - оторви да брось! -
воистину глумясь над всепрощением,
свисала Лодзь, как бы живая гроздь
отчаянья и сытости, и правыми
и левыми Господь мир наградил,
чтоб друг детей - семиголовый браунинг -
на улицах рулады выводил,
и вроде наваждения бесовского
сжигали каждый день его дотла
Рудницкого, Бардовского, Оссовского
пробитые нетленные тела..
Еще гадал он:- сбудется - не сбудется,
а в храме с паутиной по углам
святые - от народников до бундовцев -
сновали, как по рынку здесь и там.
И в час закатный - час академический
познания, покоя и добра -
земля горела под Его Величеством
сегодня раскаленней, чем вчера...
Для нас - стократно крученых и ломаных -
секретом поражений и побед
три таинства остались Соломоновых -
путь к женщине, на небо и к себе...
Стуча по частоколу биографии,
ломая шаг и другу и врагу -
о чем ему года протелеграфили,
судьбы его коснувшись на бегу?..
И - шопотом.  И - свет притушен в доме.
Над пеньем птиц, над шорохом травы -
Девятисотый. Кличка астрономек.
Центральный комитет. Союз Литвы.

3.

Кем положено, чтоб - оставляя распаханный праздник
за спиной  - как на выхлопе шел человек
через ушко игольное , тернии или соблазны,
через белые руки сибирских простуженных рек,
через что-то такое, что нами зовется "во имя"?
Забубенная птица в разгаре июльского дня
эти гордые песни, что мы называем своими,
нам прекрасно напела, надсадно под сердцем звеня.
Сумасшедшая птица, живая душа хрестоматий,
пошабашим три смены -  взведенные, словно курки!
О свободе и выборе, заповеди и расплате,
раскаленная птица,  сыграем в четыре руки!
Далеко протянули поэты страну разговоров,
где формальный порядок возвышен над сутью времен...
Если пороху хватит - я выстрою маленький город,
и на площади грязной Десятый свершу павильон
Цитадели варшавской, и запах казенной посуды
смоделирую, и лошадей и казаков найду,
чтоб на плошади той, как в жестоком театре абсурда,
лупцевали нагайками зрителей в первом ряду...
Мы рассядемся шумно - капризное племя поэтов,
под сурдинку и завидно лучшую жизнь проживем,
мы не солнцем твоим, Революция, будем согреты,
а твоим опалёны земным и неровным огнем.
Нам трава пропоет: "О весна, без конца и без края..".
Уходящую Россола душу в ладошках студя,
по булыжнику и по-саперному - не спотыкаясь,
понесет его Феликс, и приобретая себя
а этом горьком балете апостолов и прокуроров,
я отпряну от памяти - где ты была столько лет?!..
Если пороху хватит, разрушу я маленький город,
для которого места в сегодняшней трезвости нет.
Узкоплечие мальчики - лучшие дети Сатурна -
вас каким прямиком человечность вела через ночь?
Для чего вас посмертно и в сквериках ставят скульптурно,
если мы все равно вам ничем не сумеем помочь?
Этр время вбирало живых, как в рыбацкие сети,
и ни люди, ни звезды заполнить его не могли:
распускались цветы, подрастали, как водится, дети,
самолеты взлетали и реки сквозь земли текли.
А по каторгам - страшные и в сапогах не по росту -
запевали надежду, что всех через год или два
справедливость найдет и, охрипшая на перекрестках,
Революция-птица вступала в нептичьи права.

4.

Написаны книги. Диссертационны они:
в них столько страстей и событий и подвигов разных
в согласии с формулой  "В красные страшные дни
славно вы жили и умирали прекрасно!"
По этим страницам любую судьбу проследи -
все сказано, сыграно, взвешено, крашено, спето...
На том и стою - двух великих времен посреди -
как волк посреди бесконечного санного следа...

И припоминая, а правильней - от фонаря,
не в лучшее, а в достоверное набожно веря,
я вижу затылком - портянки меняет заря,
и новое время - нарочно не сыщешь новее -
подходит ко мне в сыпняке и шинели до пят,
и сестры мои за колючей осьмушкой стоят...

И сорок чекистов, и тысяча, и миллион,
одетые в кожу посланцы короткого мига...
Прибудет патрон и убудет закон и батон -
простые секреты в живом равновесии мира.
Но это потом. А сегодня, листы шевеля,
к архивы и памяти врезано, хоть бы и косо -
"Исая Исаича Павлова - расстрелять
за злостную клевету и доносы..."

И сорок чекистов... да что это за наважденье -
как будто по центру, а все не о том, не о том!
Остынет Земля, и броженьем заменят рожденье,
и все же - заветная - в этом бульоне пустом
останется искра: моложе и в пешем строю
кружила нам голову классовая справедливость,
и мы принимали счастливую долю свою -
по вобле и правде на брата в обед приходилось!

И все принимая - пусть только настанет черед -
во всем сомневаясь, что трезвым не взвешено глазом -
пусть новый Дзержинский нас через века позовет,
мы встанем опять - только маузер сменим на лазер!
 

5.

Распахивал времени плуг, запахивал, ставил на место...
Сказали нежданное вдруг с трибуны какого-то съезда.
Я в школе про многое знал и вечером по воскресеньям
повадился в Мраморный Зал, как будто души во спасенье...
Среди тонконогих невест и гаванских мальчиков грубых
мой дядька, известный окрест, наверчивал шапки и шубы.
И я, чтоб копейку сберечь, входил к нему ради билета...
Звучала степенная речь обычно про то и про это,
но как-то совсем желтолиц, как свечка в подвальчике низком,
с кис-кискою, словно артист, он странно сказал о Дзержинском:
"Короткую песню - споёшь, короткую быль - угадаешь,
короткую байку - соврёшь, короткую боль - прорыдаешь...
Вся жизнь - как синица в руках, и только за розовым фоном
Его не оплакать никак - ни дождиком, ни патефоном..."

Потом он ругнул молодёжь, потом, словно бы поневоле,
скаал, что куда ни пойдешь,  приходишь на Марсово Поле...
Что вроде Косая близка и скоро увидится с теми...
Нелепо звучала тоска под дальнее соло Лундстрема...

6.

Простой, как булыжник, закончился век,
повымерли наши отцы, как бизоны -
в небесное царствие короток бег
под пулями метких стрелков Аризоны...

Вернутся отцы - равнодушные к нам,
и к нашим восторгам, и к нашим смятеньям,
уместятся в дом наш с грехом пополам -
чем ближе к закату, тем больше их тени...

Приходят отцы - бородищи торчком,
и мы понимаем в молчании долгом,
что было геройство в борьбе с Колчаком,
и было геройство в борьбе с Наркомторгом.

И комната снова тревоги полна,
как будто бы в год беспокойного Солнца,
и подвиг диктует большая страна,
наш свет на которой клином сошелся...

Усните, отцы - молодого вам сна!
Пусть доброе время разгладит вам лица...
Заделаны щели, и крыша прочна,
и в доме уже не скрипят половицы...

Лишь где-то от пола и до потолка,
а может, от Выборга и до Марса,
заснул до поры Председатель ЧК -
важнейшая доля критической массы...

* * *
   В далекие страны на "Шерри о'Грант"
уехал Писатель, уехал Талант.

Уехал Писатель - лицо в бороде -
в зеленые дали по синей воде.

На Родине - смутно работать и жить,
уехал Писатель искусству служить,

и Родина больше его не ждала,
ши лаптем хлебала и лыко драла...

Писатель учился. Писатель искал,
Писатель высокие книги писал

большого таланта, любви и ума,
а Родина - хоть виновата сама -

суглинки пахала на женских горбах,
детей хоронила в недетских гробах.

Но верил Писатель, что правда из книг
водою прольется всем за воротник

и все образуется - вздрогнет Земля,
счастливыми станут леса и поля...

Варился на Родине - невпроворот! -
до книжек таких неохочий народ:

ему бы - винтовку, ему бы - паек,
а он разберется, про что кто поет...

Писатель кончался. Писатель старел -
рукав истрепался, и садик сгорел -

на Родину длинные письма писал,
что очень от яркого cолнца устал,

а Родина кратко писала в ответ,
что, в общем, полезен тот солнечный свет.

Те письма встречались, как двое глухих,
и не было, не было писем других.

Но все на Земле обретает конец,
и понял Писатель, и понял Мудрец,

что Родине хватит шестнадцати строк.
   Шестнадцати строк и пули и висок.
  
   ЗАКАТ МОЛОДОСТИ

* * *
   "...Читали... Разит колдовством:
ни дат, ни людей, ни поступков,
а все же... о времени том,
накрывшемся длинным хвостом,
откуда ты знаешь так жутко?"

"Не ведаю... Нож в темноте
 пошлешь, как Всевышний -- комету,
и лишь "...ничего не хотеть,
не ждать, не молиться..." на тень
наводит его, как ракету... 
Не дрогнула ветка, никто не упал,
а ты уже знаешь, что в горло попал,
и кто-то в кустах -- уже мертвый,
по Пащенко -- `насквозь пропёртый'.
И так же слова..." 
   "Мудрено.
Но верно - чем целишься дольше,
тем хуже... Однако одно
могу я сказать - решено
по случаю слухов из Польши,
что все это не для печати:
не так, не о том и некстати!
И главное -- был уговор о Судьбе,
а ты, как больной -- о себе... о себе.
о дедушке в низком подвале,
в котором его не пытали...
А что ты трудился и ночь и обед --
я отпуск за это оформил тебе.
Гуляй. Разомни руки-ноги:
три дня, не считая дороги".

* * *
   Стучали колеса: "Четыре и три...
четыре и три -- на себя посмотри!"
В шалманчике под пересадку
свою разменял я двадцатку...

Стучали колеса: "Четыре и три...
О прошлом не думай и сопли утри.
Кто ждет тебя? Мост над рекою...
Дворец пионеров... четыре коня...
один перекресток...два Вечных огня,
да дерево, может, какое..."

Стучали колеса: "Четыре и три...
На прошлое плюнь и ногой разотри!"
А все-таки - невероятно -
стучали колеса обратно!

* * *
   Вот площадь. Пройди поперек.
Скамья... Все асфальтом залито...
Зачем я пришел? Самому невдомек.
Наверно, стараюсь я детский паек
вернуть, посрамив Гераклита.

...И ямка в асфальте... Навек,
похоже, осталась от тела...
Неужто и ветер, и ливень, и снег
у следа такого лишь вызовут смех?
Ну да. Лишь душа отлетела.

Уж то-то она удивилась -- душа,
что в вальсе кружилась, подолом шурша,
когда на каком-то пороге
споткнулась, не глядя под ноги...

И нет ни тебя, ни детей,
которых планировал к лету...
как нет пацана -- рукава до локтей,
кто вышиб из тела дыханье -- злодей!
Расслабься -- его тоже нету!

И только меж вами и мной --
кому и зачем это нужно? --
как крылья, растут у меня за спиной,
вздымаются к небу и белой волной,
поют и стрекочут натужно
пустые надежды ушедших людей,
как было однажды, но много слабей
в Киншасе... а может, в Анголе? --
при черном губастом монголе.


* * *
   "Делай, как я!" -- неожиданно врубит Ведущий.
"Делаю радостно!" -- молча Ведомый соврет.
Женщину так же помянет на холод грядущий,
песню такую же, может быть, не запоет...

Все одинаково -- лица, знамена, награды,
братья, чужие, знакомые, дети, отцы...
"Делай, как я!" -- оглушают немые команды.
"Делай, как я!" -- по Вселенной кричат мертвецы.

Ты заверши, что я начал крылом и копытом --
врач, лесоруб, землекоп, фрезеровщик, поэт...
"Делай, как я! -- не дается вторая попытка".
"Сделаю, сделаю!" -- я обещаю в ответ.

* * *
   Светофор чуть качался, как яблоко желт...
Я от женщины шел, я от женщины шел.
На углу -- ну и ночь, не метель, а потоп! --
замерзал человек, распахнувший пальто.
Замерзал человек -- то ли пьян, то ли глуп,
он стоял на углу и кричал на углу: --
Ты мне только пиши! Ты мне только пиши!
А кругом -- ни души, ни единой души.
Зеленели снега у закрытой пивной...
Он кричал -- как корабль,
он кричал -- как журавль...
человек... Я его обошел стороной.

* * *
   "Досрочно?!"
  
   "Прости, старшина,
что график питанья нарушу..."
   "Не бойся -- большая страна
и мяса тебе и пшена
отвалит за милую душу!
А всё же, что в городе -- в нем,
где Герцен и Гоголь в соседстве --
случилось, что, как под огнем,
ты драпал досрочно?!.. Ремнем
не драли тебя в малолетстве!" --
   "Не драли. Я с матерью жил.
Она не была мастерица...
А ну, старшина, доложи,
ответь -- сколько ты положил?" --
   "Ну, двадцать, ну, максимум тридцать".
   "Куда улетает душа?"
  
   "Пусть братия эта святая...
Из всех, кто держал ППШ,
я знаю -- никто ни шиша
об этом..."
  
   "Мне в детстве китаец
сказал, что  моя и твоя
душа -- это белое пламя...
подснежника... и воробья...
мильтона, судьи и ворья...
и разницы нет между нами!
Поэтому смерть -- это миф!" -
   "Ну это, наверно, в Китае!"
   "Наверно. В том городе мертвых одних
я встретил и бегством спасался от них,
вприпрыжку следы заметая".

* * *
Левой, правой -- единым путем
всей оравой как будто идем...
А на деле -- привинчены туго
на краю поворотного круга.

Повторяя избитый прием,
мимо Смерти плывем и плывем,
лишь меняем штаны да ботинки
на краю этой черной пластинки.

Смерть лениво кого-то из нас
выбирает себе каждый раз...
Равнодушный, скорей беззаботный -
кто вращает сей круг поворотный?

На песке, словно нищий -- клюкой,
что рисует моею рукой?
Это всё понимающий еле,
я устал от твоей карусели!

Пусть сейчас меня день или ночь
пожалеет и выкинет прочь...
Только жаль, что -- легка на помине! -
не доеду я до Шаолини.

* * *
Так потихоньку милосердие
к ним приходило иногда --
как на равнину темно-серую
приходит небо и звезда...

И в той купели, в той обители,
где -- а ля гер ком а ля гер! --
вдруг замолкали победители:
хлеб не кормил, и спирт не грел.

Пространство это безвоздушное,
с молитвой схожее в цене,
ему шептало под подушкою
в неслышной ухом тишине:

"А нам с тобою не состариться,
наш вечный дым и тонкий лед
кому-то третьему достанется --
лишь мышка хвостиком махнёт!

И вот поэтому все чаще мы --
как раздеваясь на ветру --
осуществляем шелестящую,
на вид пустячную игру...

Бумага стерпит -- не рассыпется
в таких слоях, таких слоях,
в которых мертвыми насытится
земля моя, земля моя..."

* * *
На отработке -- ближний бой:
пройти, чтоб руки -- на затылке
и с ходу выстрелить собой,
как будто пробкой из бутылки.

Не -- школьный ринг, не -- верный гроб,
не -- просто крови по колено.
Всего лишь -- низенький окоп
и три усталых манекена

с таким брезентовым челом,
что им запомнилось едва ли,
как их рукою-топором
три поколенья убивали.

А я запомню до конца
смешной, но смертный поединок
и три рисованных лица
как трех врагов моих единых.

Как будто дело в них одних,
что ничего им не прощалось,
и расстояние до них
все сокращалось, сокращалось.

* * *
Десантники любимое запели:
" Мы всю Америку оденем в галифе,
к ядреной матери закроем все кафе!"--
но песней насладиться не успели...

О Самарканд, приветствую тебя,
твою жару, твою ишачью хватку!
Ты сверху был похож на плащ-палатку,
которую и мухи не едят...

Товарищ крикнул, песню не жалея: --
"Ну, кто куда, а я так на урюк!" --
и головою вывалился в люк,
напомнив мне замашки Веверлея.

Мы все его последовали курсу --
архангелы, погрязшие во зле --
но нежность к запрокинутой Земле
нас догоняла через сорок пульсов.

На Землю возвращался блудный сын,
и доброта топталась у порога --
та доброта нам стоила немного:
всего лишь преждевременных седин.

Висели мы меж небом и землею --
ее цветы в тяжелых сапогах,
и рвался нам навстречу Самарканд,
и пахло жизнью -- хлебом и золою.

* * *
С каждым шагом, с каждым взглядом
расцветает что-то рядом.
Что-то рядом говорит: "Не в тебе огонь горит!
Ты печален и несчастен, потому что непричастен --
календарь как бы стенной -- к этой жизни за спиной.
Откликаешься на даты, на итоги, на зарплаты.
А единственный итог -- распустившийся цветок!
Не печалься, не казнись -- просто резко оглянись!"

ЛЕТНИЙ ДОЖДБ
   Посыпался, хитрый, нарочно вкось
   забавной гримаской лета.
   и каждая капля была насквозь
   просвечена и согрета,
   и там, где пень подсчитывать звал
   голы колец-слоев,
   вплетала в отчаянный общий гвалт
   неповторимо свое.
   И радуга встала вдруг на дыбы,
   как будто в знаменьи простом
   Строитель, найдя две невзрачных судьбы,
   сомкнул их красивым мостом..
  
   * * *
На поле было столько трав,
что нам хотелось кувыркаться,
и пить вино, и целоваться,
законы армии поправ.

На поле было столько трав...
Менялись имена на клички --
как будто пришивались лычки
для возвышенья в новый ранг.

В ранг садоводов и зверей,
в круги деревьев и поэтов,
в собранье доброе предметов
живой коллекции ничьей.

Там и пропала наша рота:
ее с опушки и небес
атаковал огромный кто-то --
с березками наперевес.

* * *
"Надавать бы тебе по ушам,
да боюсь рисковать партбилетом...
Коль у нас разговор по душам --
я не знал, что такая лапша
проросла у тебя под беретом!
Обещаю без всяких затей --
тренер самых элитных частей!
И не пыльно, не дымно, не жарко - 
ну на кой тебе эта гражданка?"

" Я не знаю... Комар в янтаре --
и тепло и светло... только вязко...
Полыхнет дембель мой в сентябре
над дорожкой, что вся в серебре,
и наступит, быть может, развязка.
Мне когда-то китаец Ху Линь
рассказал о горе Шаолинь,
чтобы долго мерещилась детству
с Фудзиямой горой по соседству..."

"Понимаю. Примеров таких
миллион: ниндзя в черной рубахе,
достающий мизинцем троих...
камикадзе Пирл-Харбора -- их
замполитами были монахи.
Но ты ищешь добра от добра --
ни семьи, ни кола, ни двора!"

"Я не знаю... Кто нами играет,
за меня без меня выбирает."

* * *
Здравствуй, дом, обитель древняя!
Здравствуй, ладушки-лады,
выходящий над деревьями,
как по пояс из воды!

Для тебя семнадцать саженей --
не морская глубина...
Сколько нас в тебя насажено,
Выборгская сторона!

Твоего среди жилплемени
был товарищ молодой --
вне пространства и вне времени
возвратился он домой.

Всяк успел прибарахолиться --
утвердиться на земле,
в Туле он пока и в Холице
уплетал не крем-брюле...

Выжил в тридесятом царстве он
под названием "Десант",
где для пользы государственной
обучался чудесам --

по-венгерски разговаривать,
ложным почерком писать,
с левой-правой отоваривать
и на косточках плясать.

А себе, коль дело скверное, --
твердым пальцем под кадык...

Здравствуй, дом -- обитель древняя!
Здравствуй, ладушки-лады!
  
   * * *
Я понимаю польское кино,
нерадостной души его движенье:
как долго выходить из окруженья
того или иного -- все равно!

Который год душа моя горит,
который год винтовки -- под руками,
по сущности, военными стихами
который год Цыбульский говорит?!
   Свет и тьма второй реальности
  
   * * *
   Он себе гимнастерку пошил
для игры. Это было неслабо -
в первый раз генерал разрешил,
чтобы в штабе он хвост распушил,
но с оглядкой - не далее штаба.

Победили зеленые и
победителям славу воздали ,
развернулись колонны в пыли,
двух бойцов в лазарет увезли,
трех собак на холме закопали...

Он сидел у слепого окна.
И внутри, и вблизи, и вдалече
потухали огни. Как волна,
подступала к нему тишина,
словно пауза медленной речи.

А потом замолчало во тьму,
будто Темный от бремени Словом
разрешиться не мог, и к "нему"
этот зов безнадежный, и новым
заскрипела пером, как в галошах,
авторучка, и тяжкая ноша
вдруг скользнула, как винт по резьбе,
устремляясь в высокую тягу...

До восхода, не веря себе,
он глядел и глядел на бумагу.
  
   * * *
   С написанной первой страницей,
крыло обретая в пути,
в нем начало что-то копиться,
что днем с фонарем не найти.

Наследником книжного рода
он счастливо жил и легко,
как будто вторая природа
от первой укрыла его.

Подкорковой верой и правдой
служил он в прибежище том -
углю черно-красному равный
под белым бумажным листом.

И в том закоулке крысином,
тот лист, словно кость,  был сухой -   
не пах он ни водкой, ни псиной,
а пылью, и книжной трухой.

Покинувших мир поколений -
утиль как  обманный улов -
клубились и множились тени
чужих настроений и слов.

ЭРМИТАЖ
Приходи в города - там дороги даются штрихами,
и камзол поприличней, и пороха запах острей,
на коричневых картах, оставив в таверне дыханье,
восседают пираты - хозяева южных морей.

Распласталась Земля по настенному древнему блюду -
сколько гор и монахов, мушкетов и башен на ней!
Приходи в города, потеснятся старинные люди,
отведут на границы  безмолвно храпящих коней.

Отвернешься от них, и дневные заботы нахлынут -
три шага, пять минут, крик машин на Неве... а пока
приходи в города, где под звуки шотландских волынок
ходят странные сны в деревянных смешных башмаках.
  
   СТАРИННАЯ ГРАВЮРА
   Не знаю, в чем был город виноватый,
но звякнули тяжелые ключи -
он поднял мир рукою суковатой
и город в табакерку заключил.

Он был яйцеголовый и неробкий -
с тугой косицей тощий чародей,
но город пер из маленькой коробки,
разбрызгивая капли площадей.

Но город двигал пики острых башен,
катя по шпилям солнечную медь,
и шли в костер счастливцы без рубашек,
а все же не желали каменеть.

И черных семь и розовых семь пятен -
архангелы с чертями пополам -
там были в силу равенства симпатий
художника к обеим сторонам.

И колокол... - ну это только фраза
о Вечности, сама она нема...
И рамочка приятная для глаза,
которую, как хочешь, понимай.
   * * *
   В нашу жадную пашню на самое дно
   было брошено Слово, как будто зерно,
только колос из нас прорасти не сумел -
видно, Бог наш недобрый иначе хотел.

В нашу прежнюю душу это Слово вошло,
как в спокойную воду -- сухое весло:
все смешалось, размылось... проживем как-нибудь..
Это самое главное -- тронуться в путь!

Было сделано дело -- мы летим налегке
на подножке, на стремени, на облучке...
Впереди непонятный разгорается свет,
и никто нам не смотрит, не крестится вслед.
  
   Деревья не боятся высоты --
им дождь струится каплями для сердца,
но к высоте не прикасайся ты:
на высоте тебе не отогреться.

У высоты так радости скудны:
шальная пуля и живая птица,
с какой ни приглядишься стороны --
твое там сердце не захочет биться...

Но иногда -- о это "иногда" --
для самых нерастраченных и лучших
дорога открывается туда --
храни тебя Господь на всякий случай!

Пройдешь по ней ты не по воле ног,
сорвешься мигом -- капелька простая!
И сразу перевернутый бинокль
к твоим глазам как будто бы приставят.

Земля лицо уменьшила свое,
букашками -- машины, люди, звери...
Лишь горе обнаженное твое
   стократно увеличилось в размере.
  
   Разговор с редактором
   "Петербургская школа в поэзии -
   отвали и не пробуй пролезть в нее!
   И к слезам и ко взяткам глуха -
   петербургская школа стиха:
   она только пускает за парту,
   если душу поставишь на карту.
  
   Петербургская школа в поэзии -
   что на свете ее бесполезнее!
   Небогата она и суха -
   петербургская школа стиха:
   не дарила поэтам рубаху,
   а дарила то пулю, то плаху.
  
   Петербургская школа в поэзии -
   словно соли крупинка на лезвии!
   Родилась она не впопыхах -
   петербургская школа стиха:
   здесь пером высота выводила,
   как звезда со звездой говорила..."
  
   "Понимаете, Ваши стихи
   интересны для узкого круга,
   не скажу, чтобы были плохи,
   но к политике, в общем, глухи,
   и еще - это, все-таки, грубо:
   "отвали" - будто запах махорки ,
   а читатель - ткачиха с Трехгорки!"
  
   "Я не знаю. Строка для строки
   расцветает, как роза для розы,
   и условным творцам вопреки -
   вссе другие, вообще, далеки -
   сушествует, как в поле береза."
  
   "Я надеюсь, что Ваши внучата
   постараются Вас напечатать."
  
   * * *
   Повсюду напечатают меня,
   с портретом напечатают меня,
   при жизни напечатают меня -
   как только мне немного повезет!
  
   И сразу же начнут меня ругать,
   читатели начнут меня ругать,
   и дворники начнут меня ругать -
   зачем их отвлекаю от метлы!
  
   И сразу же начнут меня гасить,
   редакторы начнут меня гасить,
   пожарники начнут меня гасить -
   чтоб искры не осталось - упаси!
  
   Но будет на пороге новый год,
   Собаки и Верблюда будет год,
   да, будет настоящий Новый Год -
   и никому не справиться со мной!
  
  
   * * *
   Напиши за два мемяца книжку,
   ледяную метель испроси
и потребуй себе передышку
под коротким названьем "такси".

Притулившись на заднем сиденье,
"На Гражданку,-- скажи,-- поскорей!"
Растворись в хитроумном сплетенье
поворотов, кустов, фонарей...

Этот ветер, где камень размешан,
этот город, что к ночи затих,
этот парень -- на мостике взвешен -
не твоих дело рук, не твоих!

Разойдется и снова сойдется
лед со светом в кипящей ночи...
Без тебя это все обойдется,
помолчи о себе, помолчи!

Однодневка, игрушечный житель,
погоняла замученных слов --
ну какой из тебя разрушитель?
Ну какой потрясатель основ?!

У парадной помедли немножко:
занимается отблеск дневной...
На втором этаже под гармошку
развеселый царит выходной.
  
   * * *
   Не человек, не сокол,
   без крыльев и без ног --
вознесся ты высоко,
а все же -- выше Бог.

Берешь ты авторучку --
она как током бьет,
а Бог тебе получку
за это подает.

За это кормит хлебом,
за это иногда
показывает небо,
где падает звезда.

Мы пущены по кругу --
волы на молотьбе --
стихи читать друг другу:
ты -- мне, а я -- тебе.

То слева жизнь, то справа,
то -- флейта, то -- труба,
то для меня -- забава,
   * * *
   Лысый муж ружье кривое
   зарядил, себе не рад,
в белый свет палит он, стоя,
как бездушный автомат.

Слово за слово дуплетом
попадает в небосвод,
отражась рикошетом
то в колено, то в живот.

Маму с дамой он рифмует
и с аврорами коров,
с каждым выстрелом рискует
стать добычей докторов.

Он - король до сердца голый,
и незнамо для чего
изучают дети в школе
биографию его.
  
   * * *
   На что променяют Москву, Брамапутру и Мекку,
   когда звездолетчиком станет любой,
   какие стихи мы оставим тридцатому веку,
какие мосты мы взорвем за собой?

Наша поросль, как вереск, никчемна и неистребима,
наши корни слепые в песке на три метра сидят.
Не ломает нас ветер и коготь не бьет ястребиный:
представляем мы ценность для собственных только семян.

А когда семена наши без причитаний и споров
прорастут, словно маки, в садах обновленной Земли,
нас забудут скорее, чем нынче забыли саперов,
что от собственной искры в высокое небо вошли...

Мой садовник веселый, слова продающий на вынос,
на забавную шутку меня осенивший перстом -
чтоб не сгнил я, как многие, а приподнялся и вырос,
мой сдовник суровый, спасибо тебе и на том.
  
   * * *
   А в конце он себе запретил
   бормотанье в размере и стиле
и такие стихи посвятил
напоследок бунтующей силе.

"Я встречусь вам копейкой на орле,
арбузным семечком, прогнившим голенищем -
ищите все, ходите по земле,
берите все, поднять не поленившись...

Я отдаюсь почти что задарма,
не рассуждая -- прав ли я, не прав ли,
прислушайтесь: карманы-закрома
полны доверху гулом телеграфным:

Он жил, он жил! Он с нами был знаком
накоротке, мы все -- его открытья!
Он красил нас, как охрой красят дом,
как флагами -- корабль перед отплытьем...

Сожгите все -- пусть буду я слепой,
непонимающий -- к чему все это?!
Сожгите все -- как видно далеко,
когда объяты пламенем предметы!" -

А потом, в середине сгоря --
уж такой был характер железный! --
он навеки покинул края,
где гора обитает над бездной.

Между небом и землей
  
* * *
Стоим с тобой на мостике с поклажей в головах,
мы -- не ослы, но -- ослики за совесть и за страх.

Перила -- тоньше волоса... глубокая вода...
Споем с тобой в два голоса -- успеха и труда!

Взлетали мы и падали, а моря не зажгли
и -- надо ли, не надо ли -- до мостика дошли...

Мы, над водою бурою продвинувшись на треть,
всей ощущаем шкурою -- пройти иль околеть!

А то, что с нами сбудется, ушастый спутник мой,
все через час забудется, как будто дождь грибной.

* * *
Как заводят песню "Сикстин тоннc",
про шахтера слушаю сам не свой:
выдал на-гора он шестнадцать тонн
и теперь усталый идет домой.

Ничего-то больше в песне нет,
только черный уголь да белый свет,
да еще ударник -- через раз,
а все остальное Бог подаст!

Я глаза закрою и стою
у пластинки черной на краю --
брат мой на селедке и кипятке
дышит от меня невдалеке.

* * *
Мои друзья казались куцыми
 и низкорослыми казались --
они на длинных дальних улицах
снимали комнаты-казармы.

Они стелили пол газетами,
плащи стелили -- для приличия,
и спать ложилось нераздетое
гостей армейское количество.

Мои друзья казались бледными --
белил им лица дым окраин,
они копили деньги медные,
на стрижку женам набирая.

А мне казались октябрятами
их невесомые печали --
что в Лениздате не печатали
и на Ленфильме не снимали.

Но я жалел опрятных девушек --
непривередливых их женщин:
мечтать о лучшей жизни --
где уж там, среди обоев порыжевших!

И я -- немудрый и покладистый,
до неожиданности робкий --
носил в манере Санта-Клауса
конфет тяжелые коробки.

Мои друзья сидели кучками,
мои друзья держались за руки --
им донельзя казались скучными
мои роскошные подарки.

Но каждый день тоской отмеченный,
тоской отмеченный, как пудрой,
я приходил к ним поздно вечером
и покидал их рано утром.

Тогда они в карманах порванных
копались с торопливой злобой и
разливали водку поровну,
и молча пили до озноба,

и придвигались к печке кафельной,
где в дрожи ежились короткой
мои остатки крупки вафельной,
мои блестящие коробки...

ДОЖДЬ
Шел дождь, а в тесной комнате квадратной
хозяин делал шторой темноту --
худые руки к небу воздевал,
как богомол на паперти, и тускло
твердил в пространство о своих болезнях
в интеллигентной медленной манере.
Но девушек в помятых свитерах
не трогали ангины несчастливца.
Они сидели -- рыхлые, как тучи,
и тяжело дышали в темноте,
вздыхали и попутно говорили,
что Олдингтон -- прославленный писатель,
а Бабаевский -- скучный и противный,
и Бабаевич -- тоже нехороший,
как и Бабаев, впрочем... А в углу
пытался жить случайный посетитель,
подавленный ничтожеством династьи,
похожей по созвучью на Бурбонов --
я о себе так долго говорю!
Зевал, как волк, и крал кусочек света,
уткнувши глаз в матерчатую щелку.
Там -- на дворе -- взъерошенный чудак
с прославленным немецким постоянством
носил свои калоши аккуратно
из лужи в лужу... Нет, конечно, нет!
Не мог быть Олдингтоном этот малый!
И Бабаевским тоже быть не мог он,
вот разве лишь, пожалуй, Бабаевич...
Иль нет -- Бабаев, вот верней всего!
Я клин лица просунул в занавеску,
и форточку открыл, и крикнул звонко:
- Скажите, вы, наверное, Бабаев?
- Но человек скривился недовольно
и с пушкинским акцентом горделивым
- Какой еще Бабаев?! -- мне ответил.
-  Дадаев я! -- и скрылся в подворотне.
И комната опять казалась скучной,
как в баню очередь, но самый расторопный
из низеньких небритых проходимцев
заставил заработать желтый ящик.
Дрожал экран, и в дымной темноте
вовсю плясали белые пингвины --
хорошие диснеевские звери,
живущие веками в длинной ленте,
стеклянном хрупком льду и тонких нитях
анодов и катодов... А экран
дрожал-дрожал, и вдруг его слизнула
волна гулящей низко темноты,
и все исчезло, будто не бывало...
Молчали мы, лишь кто-то говорил,
что это все -- индустриальные помехи,
и остальные верили ему,
кивали головами благосклонно,
как в сказке о китайских мандаринах...
Но я-то знал, что это -- тот же дождь,
проникший до десятых измерений,
и эта дрожь затерянных зверей
в пределе -- одного порядка с нашей,
как и моя, и что сегодня дождь
распределился равномерно в людях,
вещах и мыслях... Было мне тепло
от этого, как будто бы под снегом
я видел сны... А в низкой подворотне
дождливый человек, косым и плоским
казавшийся с шестого этажа,
беззвучно целовал свою подругу --
такую же дождливую, как он.
А я ходил по тесному пространству
от столика до платяного шкафа
и краем уха слышал уверенья --
что Сартр и Фолкнер пишут хорошо!
  
* * *
Не сравняется с другими наш сегодняшний ночлег -
так плывет в табачном дыме эта комната-ковчег...

Где-то видят дальний берег капитаны наших дней:
со стены -- Сезанн и Рерих, со стола -- Хемингуэй.

Рядом с томной Нефертити оплывает сгоряча
легкомысленный рахитик -- ароматная свеча.

Проплываем через город, разговоры -- как прибой...
Только эти разговоры нам не нравятся с тобой!

Словно стала кинолента: двадцать тягостных минут
три расхристанных студента о жестокости поют.

Так уж им она по нраву -- со святыми упокой! --
затяни-ка Окуджаву, дорогой товарищ мой!

Ты теперь учитель в школе, но с жестокостью знаком:
ощущал ты в чистом поле область сердца --каблуком...

Можно, я приду в ту школу, в кабинет нехитрый твой,
мне давно учиться впору, я уже -- совсем живой.

У меня -- душа в заплатах, у меня в карманах -- медь...
Разрешите мне за партой в классе вашем посидеть!

Ты глазами где-то шаришь, ничего не говоришь,
и уйти не разрешаешь, и явиться не велишь...

Никого не предавая, ничему не изменя,
голова твоя седая мокнет в рюмке у меня.

* * *
Игры -- все злее. Настала пора
выбрать по шее хомут.
Я не ищу ни кола ни двора,
только -- ледник на дому.

Только невесту из мира теней --
трезвость -- оставлю со мной:
мир этот не переделать и не
пережалеть все равно.

Век-лейтенант, что дороги-пути
выкрасил, вымостил мной,
высшую меру добра присуди --
белый костер ледяной!

ПСЕВДОСФЕРА
  
   Сума углов треугольника,
расположенного на Псевдосфере,
менеет 180-ти градусов .
Возможно -- Риман.
   А я люблю изучать Псевдосферу --
страницу перечеркнутого реального:
там злобствуют пляшущие треугольники,
сетуя на свою недостаточную угловатость.
Я там никогда не встречал людей --
в мире разворачивающейся пленки,
но если они мне там встретятся --
они будут похожи на мыльные пузыри,
лишенные своей дутой значимости
в мире нерешенных проблем.
Такими делает нас Псевдосфера,
которую никто никогда не увидит,
отраженная на плоских белых листах
зеркалом чудовищных уравнений,
таинственных, как клинописные письмена.
И когда я в лабиринте абстракции
знакомлюсь со странностями числа "пи",
я чувствую вдохновенье алхимика,
но он искал конкретное золото,
а я не знаю -- чего я хочу.
Но я люблю изучать Псевдосферу,
не понятую никем до конца,
сливающиеся поверхности которой
нельзя окрасить двумя различными красками.
И когда мир отворачивается от меня
или -- что еще более глупо --
я отворачиваюсь от мира,
я ухожу на одностороннюю поверхность,
где чувствую себя так хорошо,
как только может себя чувствовать
мыльный пузырь!
  
   ОТПУСКНАЯ ПЕСЕНКА
Мы в срок сдаем отчеты, работаем над кадрами --
недаром мы в начальники пробились к тридцати,
но в пригородном поезде нам не звенеть гитарами,
и нашим авторучкам вовек не расцвести.

Сизифы-добровольцы, мы время тратим попусту,
и Жизнь уходит рыбой меж пальцами руки --
мы падаем внезапно, недаром даже в отпуске
сердца нам разрывают телеграммы и звонки!

Из этого болота пора нам выбираться,
хватить немного солнышка в оставшихся годах -   
чем старше мы становимся, труднее побираться
по зернышку, по листику в бетонных городах.

Мы кончим это дело -- в машину мозг засовывать,
да пропади ты пропадом, любимый институт!
Нас каждый куст над озером встречает по-особому
и, вздрагивая, яблони над пасекой цветут...

Мы ляжем на солому, и пусто станет городу --
в последнюю минуту его ты пожалей:
один уходит в книгу, другой уходит в бороду,
а мы уходим в небо под крики журавлей...
  
  
   ТРИ ПИСЬМА К ОДНОЙ ЖЕНЩИНЕ
1.
Ты для каждого ветра -- трава.
Я для каждого времени -- веха...
Зарастает дорога сперва,
а потом не видать человека,
а потом -- не пылит, не гудит,
ни заботы, ни долга, ни дела,
только вольная птица сидит
на макушке моей заржавелой.
А потом -- от меня ни следа,
лишь случайно -- нетрезвый, наверно,
человек проберется сюда,
ошалевший от солнца и ветра.
Он пройдет по -- зеленой -- тебе,
а куда и зачем -- неизвестно,
удаляясь, как рябь на воде,
растворяясь, как дым поднебесный.

2.
Мой дом забыт -- он не проигран в карты,
не конфискован и не подожжен,
он был оставлен мною как-то,
как будто громом поражен.

Я, пораженный будто громом,
маячу на краю земли.
Не стань мне домом, о, не стань мне домом,
как звездный свет, как желтый лист...

Попрежнему среди равнины
стоит мой дом в кольце путей,
колокола рождений и смертей --
там рюмки отбивают именины.

Привычка там тоскует на пороге,
собака ожидает у дверей...
Не стань мне домом, как концом дороги,
событьем в бесприютности моей...

И -- далеко! И -- глаз не опуская!
Не плачь по мне и жизни не жалей...
Не стань мне домом, словно птичья
стая над низкими квадратами полей...

3.
Достались мне на этой прокуренной земле
разменная монета, бумага на столе,
суббота, воскресенье... звезда над головой...
любви твоей спасенье, котенок нежный мой!

Ах, белые колени, немая череда --
как белые ступени неведомо куда...
Так призрачна и шатка тропинка в этот рай
резвись, моя лошадка, доверчиво играй!

Беда тебя не тронет, пока сто раз на дню
в слепых своих ладонях лицо твое храню.
   * * *
Время, время -- куда ты ушло,
на которой толпе обженилось?
В Самарканде макушку нажгло?
В Будапеште под танк провалилось?

Протянуло свою канитель,
а теперь из геенны условной
не извлечь ни стихов, ни детей
акушерке моей электронной.

Не хочу ни стихов, ни детей,
мировых не ищу революций --
подготовлен летающим блюдцем
к переделке зубов и когтей.
  
   Я, наверное, первый поэт,
   воспевающий логику века,
   заменителями человека
   завербованный, как пистолет.
  
   * * *
   Настоящие кони подолгу на месте стоят,
настоящая буря в ожидании смерча стихает...
Мой пронзительный век, подозрительна скорость твоя --
эта вечная сила, с которой нас бьет и кидает

Грозный греческий хор в пресловутых твоих скоростях,
этот запах судьбы --если вслушаться или вглядеться --
может быть, не поветрие вовсе, а тихий пустяк,
вроде оспы-ветрянки из переболевшего детства.

Мы -- пропахшие псом --с поговоркой летим на волне,
специальность моя: хоть зубами держаться на гребне...
Не пугай меня, век, ничего ты не сделаешь мне.
Я -- твой младший братишка, работничек твой распоследний!

Я люблю тебя, век. Этот гон за едой и питьем
пусть горчит, как привычное противодумное средство.
Одного я боюсь: остановится тело мое, 
и останется время -- к душе присмотреться.

* * *
День вставал, словно древний философ,
кто прохожих пугал не шутя --
некрасивый, плешивый, курносый,
в окруженье дурацких вопросов,
в бочке жил, ничего не хотя.

"Ну зачем тебе, парень, квартира?
Разве Путь твой закончился в ней?
Что хотел -- отстрелил ты от мира,
ну так выйди из этого тира
на свободу лесов и полей!

Ну зачем тебе Дело и Слово,
если в землю ты врос на Пути?"
-- "Я не знаю... С утра в Комарово
я священную эту корову --
должен завтра семью отвезти..."

"Шаолинь напоит и накормит,
лишь бы не разучился летать!"
--"Я не зна... Сапоги на платформе,
Мандельштама, три школьные формы
обещал я в субботу достать..."

* * *
Настанет день, когда, вконец намаявшись -
на сердце холодно и жарко в голове,--
пойду к траве, меня не понимающей,
не принимающей меня траве.

Скажу: "Трава, мне столько раз по радио
и в разных книжках объясняли не шутя,
что ты одна, любое сердце радуя,
растешь себе, под ветром шелестя..."

Скажу: "Трава, открой свое бессмертное!"
И на минуту -- мой короткий будет взгляд -
чужие птицы пропоют заветное,
чужие кони вихрем пролетят.

Пойду обратно я, а сзади будут шорохи,
они останутся у звуков на краю...
Расти, трава, на все четыре стороны,
расти, трава, через печаль мою!

   ЗРЕЛОСТЬ
  
  
   ПИСКАРЕВСКОЕ КЛАДБИЩЕ
Как темны мои мысли... Как небо сегодня светло...
Как мешают автобусы -- сердце услышать мешают...
Иностранные люди на камни наводят стекло,
иностранные люди, вздохнув, навсегда уезжают...

Этот рваный огонь... Ну зачем я стою у огня,
словно маленький мальчик пред небом, пред жизнью, пред смертью?
Мне понять надо больше, чем может вместиться в меня --
я себя посылаю как будто в другое столетье.

Как давно в это небо неслышный мой крик отлетел...
Для входящих сюда сохранить его громким сумейте!
На холодной земле перед смертью я хлеба хотел.
Я согреться хотел. Я забыться хотел перед смертью.

Здесь -- могила моя. Я лежу в этой красной земле -
бесфамильный мертвец, не оплаканный пеньем и звоном.
Только тянутся розы слепыми корнями ко мне,
только синее небо высоко, как над стадионом.

Только кружатся ласточки, щелкает флагами высь...
Наконец-то вокруг все как надо идет, все -- как надо!
...Возвращаюсь к живым: на работе меня заждались,
ухожу, как лунатик, из этого скорбного сада...

Я на сотню людей, что заденут меня рукавом,
и на тысячу лет, что пройдут надо мной незаметно,
сохраню ощущенье -- как мертвый стоял на живом,
а точнее -- как смертный стоял на бессмертном.
  
   ***
   Ты выглядишь нелепо,
как птица в блиндаже --
мое седьмое небо
на первом этаже!

Ни сочного теленка,
ни сладкого вина...
Три светлых головенки
да рыжая жена.

Не мягко и не жестко,
без музыки и книг
летит моя повозка --
привычный пятерик...

Рублишки посчитаю,
детишек уложу,
газету почитаю,
в окошко погляжу.

"Ах, до чего ты странен",-
приятели твердят...
Я, может,-- марсианин
с макушки и до пят!

А может, отличаюсь
от прочих только тем,
что пью побольше чаю,
пореже мясо ем.

Да с обувью небрежен,
не пробовал курить.
Да про любовь пореже
стараюсь говорить.
  
   ***
   Как будто катят бочки -- с трудом, но от души,
мои рисуют дочки, трещат карандаши.
Являются бумаге подарки бытия --
дома, деревья, флаги, простая жизнь моя...

А я -- такой веселый: небритая губа,
ушами выше школы и с носом, как труба,
но все же мне годится в оранжевом луче
сиреневая птица на бронзовом плече.

Возможно, это -- милость, возможно, в этом -- суть...
Рисуй меня громилой, посмешищем рисуй!
Рисуй меня рогатым -- руками в облаках,
рисуй меня богатым -- с деньгами на боках!

Собака -- голубая, морковная -- звезда...
А жизнь -- она какая? Она -- не навсегда...
И если я -- букашка -- не выдержу, помру,
останется бумажка на солнечном ветру,

где буду я счастливый -- зеленый, словно клен,
не нашей как бы силой навек запечатлен.
  
   * * *
Одна талантливая поэтесса
придумала физика-недотепу,
который спросил, напирая на аллитерации:
-- Как можем мы жить, если над каждым
висит более сорока тонн тротила?
...За окном было пусто и холодно,
глухо было в кармане, пойти было некуда,
и я -- ни за что ни про что
оказавшийся в эпицентре вопроса --
вдруг понял, как стосковался
по черному хлебу правды
среди поэтических анчоусов и выкрутасов
а действительно, КАК?
И я, грешным делом, поверил
обратному процессу переработки бумаги
в древо познания добра и зла --
какие плоды звенели на его ветках?
Сначала мне доказали,
что трава прорастет все равно...
Экое утешение на старости лет...
Я -- человек! Как бы мне не свихнуться
от этого счастья кузнечика!
Потом обстоятельно и подробно
(за это время можно было зачать человека
или спалить государство)
мне рассказали о бедных греческих узниках,
о Вечном Женском Начале и Хранителе Времени,
болтающем с интонациями жмеринского портного...
Чтение этой литературы,
злоупотребляющей заглавными буквами,
напомнило мне
кормление павловской собаки с фистулой в брюхе,
и я подумал, что право тревожить мир
заслуживают лишь те, кто могут его изменить...
Да, технократия, да! Да, элита рабочего класса --
стеклодувы и операторы станций слежения,
программисты и наладчики гироскопов!
Благодаря вас, мы бредем по колено в навозе,
но благодаря вам наши авгиевы конюшни
будут решительно вычищены,
даже если потом придется начать все сначала --
с червяка! Так мы живем.
Одни переламывают мир, как двухстволку,
другие в эту минуту спрашивают по радио --
возьмет ли человек в космос ветку сирени,
более дурацкого вопроса я просто не знаю! --
до тех пор, пока им доступно не объяснят:
лучше не иметь слуха и голоса,
чем музыкально кричать "и-го-го!"
Поэт, ставящий больные вопросы
и отвечающий на них в манере первого ученика,
подобен зубному врачу,
который говорит человечеству:
"У тебя болен зуб мудрости,
но я не буду лечить его --
пусть болит!"
  
* * *
   Вот -- небо, в которое ночью гляжу,
вот -- город, в котором по кругу хожу:

работа, забота, суббота,
и снова работа, забота...

Но как ни крути, не проходит и дня,
чтоб с этой цепи не спускали меня,

и я ради тонких тетрадок
привычный ломаю порядок:

беспечно в седое окно подышу
и все, что увижу, в тетрадь запишу --

к примеру, слепого еврея,
играющего в лотерею.

Тетрадок моих удивителен мир --
как фокусника злополучный цилиндр:

предмет, что туда попадает,
навек для меня пропадает!

Как будут тетрадки доверху полны,
не станет ни звезд, ни домов, ни луны,

ни шахматной тонкой забавы,
ни дворничихи тети Клавы...

Закрою тетрадки -- напрасен был труд:
обратно по жизни фигурки бегут,

как будто бы так им и надо --
от морга до детского сада.


* * *
Вот и корм -- не в коня и дорога -- не в радость,
приближается, видно, минута одна,
за которую дней вскипяченная сладость
превращается в крепкую горечь вина...

Превращается в дым уцененное Слово,
остается навечно колонна и ГЭС...
У меня впереди -- только подвиг условный:
написать, словно исповедь, в рифму и без.

У меня впереди -- только книжка и книжка,
у меня позади -- только жизнь перейти --
приготовился к старту веселый мальчишка,
разминается на осужденном пути.

Он рванет, словно заяц на страх огороду,
подхватив -- как свидетельство -- ту головню,
что я бросил в угоду какому-то году,
запретив разгореться Большому Огню...

Ты, мой двойник восемнадцатилетний,
горькая косточка, лишний билетик,
ты, односледно ступая за мной,
рано явился под ветер земной!

Угли мои еще тлеют в золе!
Женщины ходят мои по земле!
Вера моя и моя нищета
еще считают до ста!..

Торопись, мой приемыш, мой родственник даже:
 может, завтра твое для кого-то -- вчера...

Наше дикое счастье восходит однажды
а уж если заходит -- тысячи раз!
  
  
   СТАРОСТЬ
  
   * * *
Наследство Высокой Руки --
нас гонит неверие в Слово.
Хоть утлая эта основа,
но мы до конца проплывем
на этой байдарке вдвоем.
Веселое солнце вначале,
заставка вечерней печали --
два берега нашей реки...
Хорошие мы моряки!

Надежного дела компас
ведет нас, и можно гордиться --
чем дальше, тем лучше сидится,
и только для рифмы подкинь
жар-птицу с горы Шаолинь.
И ползали мы, и летали,
и верили, и трепетали...
И пепел в нас был и алмаз --
да, видно, алмаз не про нас!

И сверху доносится звон,
должно быть, хоронят кого-то --
наверное, за поворотом
откроется белая ширь
воды, и земли, и души,
китаец, травою проросший,
и бабушка, и прокурорша, и ангел,
трубящий, как слон,
но только, по-моему, "Он" --

объект для горенья и тленья --
уйдет, не дождавшись оленя,
как будто бы в лес по грибы,
за куцым довеском судьбы.
  

* * *
А жизнь -- ему: "Скажи, скажи,
какого ты обрящешь света?
Какие идолы во лжи
Пифагорейского завета?"

А он кричит, кричит: "Уймись!
Я с теорем, как с колоколен,
смотрю на души сверху вниз
и счастлив и почти спокоен!"

А жизнь долдонит про свое:
"Мол, наступает, наступает
пора, когда небытие
сознание определяет..."

* * *
Я проще думать стал и жить -
как сук обрубленный,
как шумный перекресток,
где дети не играют...
Мимо, мимо
летит весь мир --
как будто два крыла
несут его, меня перегоняя...
Какое небо твердое, однако

* * *
Качается маятник, видишь -- опять и опять.
Качается ямб -- до чего это все бестолково!
Проснешься средь ночи и чувствуешь, будто бы вспять
мир двинулся и не хватает предмета такого,

за что б удержаться... Родная, мы -- пыль на ветру!
От ветра качаются стулья, и люстры, и стены,
качается память, и в общую эту игру
играют, обнявшись, два сна, две звезды, две сирены.

От этого танца нельзя удержаться никак:
качаясь, мелькают румяна, морщины, седины.
Качается время, и -- здравствуйте, Мейстер Экхарт,
на Бога взирающий тем же глазищем единым,

что Бог -- на него! Хорошо бы пластинку сменить,
да как остановишься в бешеной той карусели...
Качается жизнь... О, кого бы еще обвинить
в безумном размахе? -- под солнце взлетели качели!

* * *

"Я на природе -- сам не свой,
поэтому бываю редко...
Она подловит под сосной,
как беспокойная соседка...
Она, положим, всей душой,
по-стариковски старомодно:
"Ну, как вы спали? хорошо?
А вы не плакали сегодня?"
Что ей до птичьих наших драк
среди веков и эволюции!? ...
Переминаюсь, как дурак --
ни обругать, ни отвернуться!

Скорей бы -- в город, силы нет!
Он -- современнее, с ним легче:
как повернется он ко мне,
так я и сам ему отвечу!"

Такое писал он вечером, по уши в точном знании...
Вечерняя декорация была ничего себе:
рядом грустило Слово, словно король в изгнании,
и Рифма смеялась призом на ярмарочном столбе.

Мысли его сплетенные, в чем-то главном обмануты,
шли косяком над городом по вечной звездной реке.
И он закричал отчаянно -- посол без охранной грамоты,
голубенькая жилочка у Вечности на виске...
  
   * * *
   Воспоминаньем становимся сами:
белыми снами и черными псами --
в сущности, разницы нет.
Широкоплечий противник заглавных,
вот и опять мы с тобою на равных
установились в цене.

Словно в кино пронеслись два ковбоя -
не было до и не станет обоих
их в установленный час.
Нас на закат в диафрагму уносит
ветер, и даже трехлетний не спросит:
"Где они, мама, сейчас?"

Я бы герою разумно и здраво
в Думе оформил на пенсию право
к радости грамотных лиц --
кто прочитает конец и середку,
кто завернет огурец и селедку
в этот оторванный лист...

Если -- довольно сомнительно, кстати
есть хоть один этой книги читатель,
пусть не грустит обо мне...
Как говорили в китайском народе:
не омрачайся Луной на исходе --
радуйся Новой Луне!

* * *
   Наколдуй мне, цыганка, четыре поветрия,
чтоб они пронеслись, как табун вороных:
раскаленную заповедь, веру в бессмертие,
шевеленье ушей, исцеленье больных.

А промчатся они топачами за облаком,
и рассеется пыль от мелькающих ног,
я улягусь у двери меж миром и мороком,
чтоб с восторгом услышать последний звонок.
  
  
   СМЕРТЬ
  
   * * *
Закажи чугунную ограду,
камень понадежней закажи --
буду я дышать три ночи кряду,
буду я три ночи кряду жить...

Санное. Горбатое. Льняное.
Волоком богатое житье
кончится. Пройдет передо мною
имя затаенное твое,

и умру я всем на удивленье --
словно бы морозною зимой
птица в несусветном оперенье
шумно пролетит над головой.

* * *
Меня позабудет дорога
за несколько пасмурных дней -
останется только морока
с моими следами на ней.

Останется черная пашня,
вороний отчаянный крик,
бутылка с кефиром вчерашним,
да хитрый и вечный старик...

Я врал вам не толсто не тонко,
сейчас я -- такое! -- совру:
останется женщина только --
струной на осеннем ветру.

* * *
Я умер -- словно бы уснул --
для мира вовсе между прочим,
как будто опрокинул стул
перед столом своим рабочим.

Еще была земная твердь
крепка, как в некий день творенья,
и было мне еще не сметь
мое прервать стихотворенье!

Моих раздумий города
еще себя напоминали,
а я без горя и стыда
лежал -- карандашом в пенале.

Но грянул гром, и я проснулся.
Была зеленая трава.
Я, словно в юности, разулся
и приминал ее едва...

Мои друзья, мои враги
такое приняли участье,
как будто легкий ход ноги
сулил неслыханное счастье.

Мы необычной шли толпой --
пугливо и благословенно.
Косули так на водопой
идут по праздникам, наверно.

Так, отрешаясь от земли
меж мачтами и якорями,
народ всходил на корабли
для новой жизни за морями.

И я, в отброшенной судьбе
дела и мысли не закончив,
впервые шел сам по себе --
и капитан себе, и кормчий!

* * *
Он по горло был занят работой -
новый класс алгоритмов искал,
но в спокойные эти широты
иногда забредала тоска.

Поднималась дурная погода,
на ребро становилась Земля,
открывалась судьба морехода,
постигалась душа корабля.

"Есть на свете зола и помада,
но зато есть сосна и роса...
 Обижаться на время не надо --
надо время ловить в паруса!

Вот последнюю скобку закрою,
нестандартные буквы впишу,
Вавилонскую башню дострою,
с балериной какой согрешу..."

Так текла эта жизнь черновая
у подножья житейской горы,
как, наверно, тюрьма долговая
не видна до прогара игры...

Хоронили его перед маем,
между разных значительных дел...
Лишь пацан, голубей поднимая,
оглушительно в пальцы свистел.

Я надеюсь -- ни криво, ни прямо,
напоследок в рассветную синь
расцветала под ним Фудзияма,
принимала его Шаолинь...
  
   * * *
   Я крупно Россию увижу --
так светлое видят во сне,
как только подъеду к Парижу,
а лучше -- приближусь к Луне.

А лучше -- на смертном пороге,
когда сам себе господин,
придут ко мне малые боги
смоленских лесов и равнин.

Послы полномочные скита,
великой державы живой,
я жил незаслуженно сыто
на вашей земле трудовой...

Я жил... а теперь уж не буду...
ни горе, ни радость, ни грусть...
Возьмите меня, чтоб повсюду
я с вами остался, и пусть

на самом крутом повороте,
чтоб свет все увидеть могли,
мелькну - огонек на болоте,
   пузырь этой черной земли.
  

ПОСЛЕСЛОВИЕ

"Ловил меня мир и уже не поймал!"
усатый философ неслабо сказал
в обряде своем погребальном,
на камне сыром вертикальном.

Он телом был слаб и ушел навсегда
с прекрасной фамилией -- Сковорода,
лишь дух беспричинного смеха
остался как вечное эхо.

Он принял от жизни тюрьму и суму -
что мне остается добавить к сему
о деле душевном и тонком,
скорее себе, чем потомкам?

Спасибо за детство блокадной поры,
за мусорные проходные дворы:
какое бы ни было, детство --
и цель, и движенье, и средство.

Спасибо за то, что -- от голода дик -
из детства уходит ребенок-старик.
Зато к завершению гонок
прибудут старик и ребенок.

Из юности знаю единственный грех --
порочное мненье, что хуже я всех,
и этой позорной гордыни
сейчас не осталось в помине.

Как долго тянулась, как быстро прошла
та молодость -- где без двора и кола
пленялся я -- пойманный миром --
монетой, погодой, Шекспиром.

С простым расширеньем количества дней
казалось мне, что становлюсь я умней --
и в липовой зрелости этой
мечтал я, накрывшись газетой.

И верилось мне в этих снах набегу,
что в рифме я сделать отважно смогу
и юность, и зрелость, и старость,
и все, что еще там осталось.

И спал бы я так c тонкой книжкой в руках,
но только однажды -- не знаю уж как --
мир вздрогнул и перевернулся --
и я на мгновенье проснулся.

И чтобы понять -- что вверху, что внизу,
повесил на стенку я Иккю Содзю
и начал без лишних стенаний
прислуживать счету дыханий.

И с каждым дыханием что-то в лице
менялось, и громом сверкнуло в конце,
что жизнь -- освещенная сцена
во славу кулачного дзена!

Внутри я уже -- человек без лица.
А лицам наружным не видно конца,
и каждое -- танец и пенье,
и каждое -- стихотворенье!

И выбросить надо, что ранее я...
Но кажется мне, что слепая моя
былая душевная смута
еще пригодится кому-то...


А лошади -- скачут, а птицы -- поют,
а губы -- синеют, а зубы -- гниют...
Так что остается в итоге?
Останется то, что нельзя унести:
вот эта минута и ветер в горсти,
и вечная жизнь -- на пороге...
  
   Песни банджо
  
   * * *
   Однажды ты сказала,
   что дождь похож на дым,
и мне его назвала
товаришем своим.

Но вот он крыши лижет
и щелкает в окно,
а я тебя не вижу
уже давным-давно.

Дождь-дождь-дождь идет,
кто-то с неба воду льет,
подниму повыше воротник
и тебя услышу в тот же миг.

Я тогда, наверное, был мал,
   я тебя тогда не понимал,
   отвечал тебе я : "Ерунда,
   это с неба капает вода."
  
   Проходят дни и годы,
   иного мы не ждем,
   В кармане у погоды
   меж солнцем и дождем.
  
Я руки поднимаю
   к вискам своим седым,
   теперь я понимаю
   чем дождь похож на дым.

Стук-стук-стук-стук-стук,
барабанят сотни рук...
Подниму повыше воротник
и тебя услышу в тот же миг.
  
   Разлука с наукой
  
   Наука ты наука,
зачем ты нам дана -
чудовищная скука
без женщин и вина?

Я друга-даосиста
прошу который год,
чтоб спел мне голосисто
про даосский народ.

Там вещи у процессов,
процессы у вещей,
а я - младой профессор -
как сукин сын, ничей.

Как сукин сын, простужен...
А друг мне говорит:
"Ты никому не нужен,
лишь портишь аппетит!"

Я выберу развилку
дорог для куражу,
и выкопав могилку,
себя в нее сложу.

То место не узнает
ни Винер, ни Шеннон,
и снег над ней не стает
до будущих времен.

Никто не отзовется
вблизи или вдали,
лишь Солнце крутанется
сто раз вокруг Земли.

Я встану из могилки -
хорошенький такой! -
с глазами на затылке,
с протянутой рукой.

Кто вложит в эту руку
не рыбу, но змею,
тому я про науку
не то еще спою.
  
  
  
  
   Корабельная колыбельная
  
   Я гармошку потерзаю -
   все равно кругом вода,
мы плывем куда, не знаю,
только знаю - не туда.

Электричество и пар
мы сменили на пиар -
лучший двигатель прогресса,
знает это мал и стар.

Где-то скалы вдалеке,
мы гадаем по руке -
плыть на свет или от света:
пьянствуют на маяке.

А вокруг - одни пучины,
в них ныряют, как дельфины,
люди бледные Луны,
от волны и до волны
нам показывая спины
и пониже, там и тут
песни сладкие поют.

Накренился наш ковчег,
места хватит не для всех,
кто тут чистый, кто нечистый -
разбирает меня смех!

Образец плохих манер,
я живучий, как Гомер,
мне и море - по колено,
не бери с меня пример!

Ты поэмы не кропай,
поскорее засыпай,
пусть во сне к тебе приходят
чистый снег и хлебный пай.

Эту песенку мою
вспомни ада на краю,
а пробудишься в кошмаре,
я еше тебе спою.
  
   Прогулки
  
   Утренняя прогулка
  
   Благодатью веселых собак,
   равнодушием старых деревьев
   наградил меня храм и кабак
   на пути от деревне к дереане.
   И не надо ни песен, ни книг,
только вслед погляди обалдело,
как двуногий прошел черновик
чьей-то жизни без мысли и тела.

Он сейчас на лошадке сидит,
и не сладко ему и не больно,
и асфальт под копытом звенит,
как заутренний звон колокольный.

Дневная прогулка
   Метафоры в полях расставлю, как попало,
   как научил поэт, стремясь не вверх, а вниз -
   как будто с глаз моих повязка вдруг упала.
   я распростер себя, куда ни оглянись -
   явления меня, как бы куста - народу,
как бы народ - кустам, как будто невтерпежь,
что не сгоришь в огне, но и не сыщешь броду,
доказывать - кому? - Отец и Сын и Ёж
пустились вразнобой. И эта тараторка
пугающая слух, как гром среди зимы -
молчание, пускай изысканного толка,
и я почти оглох средь этой кутерьмы.
И что бы ни сказал, и что б ни напророчил
тот голос с высоты во сне и наяву -
он мой и про меня, как этот хвост сорочий,
свой черно-белый мир упрятавший в траву
зеленую... Так что же остается?
Глазастой ягоды томительный приказ:
"Сорви меня!"
Сорву, хоть колется, играет и дерется,
как дева, симулируя отказ
   Вечерняя прогулка
   Камыш в полувысохшей яме и дырка в кармане пустом...
Летят журавли над полями, собака виляет хвостом...

Мы с тенью идем, а не едем, в закате июльского дня,
но словно на велосипеде она обгоняет меня

Стригущие воздух колени мелькают уже за ручьем...
Я малый ребенок, у тени живущий за левым плечом.

Она вырастает безмерно - такое немое кино,
а я уменьшаюсь, наверно, вот-вот я усохну в зерно,

но буду расти от рассвета до новой вечерней зари...
Скажи, тень моя, посоветуй, со мной на минуту замри,

ответь, чтобы было понятно - в каком високосном году
пойду я по жизни обратно, куда и зачем я пойду?

Но тень не дает мне ответа и, молча, теряется где-то.
   Ночная прогулка
   В полнолуние плохо мне спится,
потому что всю ночь напролет
за окном одинокая птица
одинокого волка зовет.

На Луне просыпается Каин,
на осине шевелится мох -
знать, у них работенка такая,
чтобы спать я спокойно не мог.

Серебрятся глаза у портрета,
исподлобья на них погляжу...
В треугольнике лунного света
вдруг одетым себя нахожу.

Оглянусь - вроде не с кем проститься,
на пороге чуть-чуть постою,
за дверьми, не умея креститься,
одежонку одёрну свою.

и шагну, словно в темную воду,
в голубой равнодушный огонь,
эту волчью холодную морду
об мою чтоб расплавить ладонь.
   * * *
   Вот опять, холодный и голодный,
без воды, травинки и огня,
встал над головой моей сегодня
мертвый диск, где Каин ждет меня.

Без тоски, надежды и печали
не впервой себя мне понимать -
долгими безлунными ночами
я готовлюсь Каина обнять.

Я взлечу, как будто бы крылатый -
он шагнет, как будто бы без крыл -
и скажу - мы, брат, не виноваты,
не пойму я - кто кого убил.

С бородой, пускай, нас делит кто-то,
мы с тобой, братан - всегда одно!
И вдвоем мы выйдем на охоту,
позабыв мотыгу и зерно.
  
   * * *
   Обернувшись цыганом с медведем,
при когтях и седой бороде,
мы с тобой на телеге поедем
по земле, небесам и воде.

Мы с тобой - ты и я! - на скрипучей,
спотыкаясь - удел наш таков -
между радугой, Богом и тучей,
и приедем в Страну Дураков.

Замяучем, залаем собакой,
Дураков собирая в толпу,
развлекая их красной рубахой
и звериной морщиной на лбу.

И зачтется нам в плюс - тунеядцам -
рукотворная та благодать -
над тобой будут бабы смеяться,
надо мной мужики хохотать.

И споем мы с тобою, и спляшем
краковяк для усталых сердец,
и покажем и нашим и вашим,
как легка эта жизнь под конец.
  
   * * *
   В чистом поле на дереве шапка висит,
   собирая дождинки и ветер,
   я сто раз проходил там от сих и до сих,
   но хозяина шапки не встретил.
  
   Я сто раз проходил и уже отхворал
   тем мучительным поиском смысла,
   понял я - у него ни кола ни двора,
   только шапка на ветках повисла.
  
   По ночам, как не я, бородат и усат,
   подчиняясь не нашим законам,
   он приходит в поля и - лицом в небесах -
   до утра остается спокойным.
  
   Вот долги, что остались, раздам к сентябрю
   и себя я в охотку потешу -
   на нее, словно он, высоко посмотрю
   и себя чуть пониже повешу.
  
   * * *
   Лист на голову упал -
кто-то в небе поперхнулся,
желтолап и желтопал,
пес мой небу улыбнулся.

Мы с тобой который год,
как вприпрыжку за трамваем,
подпираем небосвод
то ли смехом, то ли лаем.

И восторг у нас един,
и - хоть зубы наши редки -
мы с тобой весь мир едим
из одной большой тарелки,

а в конце, на склоне лет,
нам обоим в утешенье -
этот сумеречный свет
и звезда - как знак прощенья.
  
   * * *
   Перекати-ка ты, Поле, меня, когда я по субботам,
   укоряю собаку - "бесхвостый, куда ты вперед и вперед..."
   и надеюсь, что он обернется и - "кто там
   мне мешает" - и прыгнет, и горло мое раздерет.
  
   Всё не так, всё спокойней, бредем мы без цели и края,
   не понять, кто меж нами - пастух, кто - овца.
   На пустом горизонте не видно ни Ада, ни Рая -
   только Небо и Поле, что неразличимы с лица
  
   Негасимое пламя и мусор вселенский отчасти -
   мы плетемся с собакой моей голова к голове...
   Перекати-ка ты, Поле, из этого счастья в несчастье ,
   нас обоих, и дальше - по воздуху, как по траве.
  
   Перекати-ка ты Поле, собака моя,
   чтобы встретились мы, кем-то вывернутые наизнанку,
   там, где ты будешь мной, и тобой стану я,
   а еще я не знаю - придет кто на эту свиданку.
  
   * * *
   По переходу леший бродит
туда-сюда, но не вперед,
от будущего взор отводит,
русалку под руку берет,
в кусалку превращает рот

и - посмотри, скорей, направо -
какая там летит беда,
а может, дева или слава,
о том не знаешь никогда,
такая темная вода -

да где ему, прокукарекав
для храбрости, шагает он
в гудящую, как улей, реку
под Мерседес иль Фаэтон,
и о свободе видит сон.

А я, как бы в воздушной яме
утратив часть себя без слез,
как змей, летаю над полями
тебе и мне наперекос.
Надолго ли? Говно вопрос.
  
   * * *
   Не ходи сюда, сынок,
не плети себе венок -

поперек и вдоль аллей
здесь гуляет Бармалей.

В музыкальной шкуре он -
в нем играет патефон,

ручку крутят наверху.
Понимая. who is who,

он поёт, пока храним,
солнце яркое над ним,

а под ним наоборот -
черный мрак и тонкий лёд.
   * * *
   Чудеса начались сразу после реки,
будто кто-то отметил его среди прочих...
Путник вылез из лодки, надел башмаки,
и ему ухмыльнулся вослед перевозчик,
слишком много видавший таких.

То ли светлая ночь, то ли сумрачный день
обитали вокруг, он запомнил из книжки -
в этом месте отсутствуют солнце и тень,
и ни дна никому не видать ни покрышки...
У него был тогда бюллетень.

А за тридевять царств от него тишина
развлекая себя, пробудилась. Спросонок
закричала истошно как будто жена,
взвыла коротко псина, мяукнул котенок.
Непонятно заплакал ребенок.

Он застыл на секунду в начале Пути
и, с трудом повернувши свинцовые ноги,
погрозил кулаком - как же трудно нести
по любой, даже самой последней дороге
за плечами любовь стольких многих!
  
   * * *
   Пришел марсианин,
и странно не странен,
по-нашему мне говорит:
"Почистите брюки,
забудьте науки,
примите растерянный вид".

И цвет изменяя,
как будто линяя,
добавил: "любого спроси -
словами кидаться
про всяких китайцев
не есть хорошо на Руси."

Я вышел на площадь.
Собака и лошадь -
заботы моей головы -
за мной увязались,
хотя и терзались,
что не был я с ними на "Вы".

Как будто в тумане,
пропал марсианин,
оставив свечу на пути.
Мы шли обалдело,
во свет без предела,
знакомый мотив подхватив

Нам русские Боги
явились в итоге,
итог был обманчиво прост.
Шагал между нами
обросший лучами
с Ярилой под ручку Христос.
  
   * * *
   Луну отражая в фальшивых зубах,
выходят гулять старики,
лекарства бушуют в карманах рубах,
улыбки, как смерть, широки.

Их век благоденствий и век палача,
косясь, стороной обошли,
сепульку несут на костлявых плечах,
какую в Раю не нашли.

Уйдут и сепульку, что даждь нам и днесь,
с собой унесут за предел.
А мы - молодые - останемся здесь,
всегда и везде не у дел.
  
   Размышлизмы
  
   * * *
   Жалко их, бегущих по волнам,
небо подпирающих рогами -
им достался бал чудес, а нам -
палый лист и хруст под сапогами.

Им тоскливо потерять её,
скучно и темно при непогоде,
нам не страшно чистое бельё
припасать заранее в комоде.

Жалко их - начальник бытия,
как напёрстки, их по кругу мечет,
жалко нас - пока ни ты, ни я
не поймали - чет нам или нечет.

Впрочем, написал я чепуху,
безразлично - уж ты или сокол,
каждого из нас там, наверху,
ждет судья - "очки его без стекол".
  
   * * *
   Шестерка быть мечтает козырем -
известна формула сия,
кем стать - горою или озером -
не раз задумывался я.

И посреди равнинной пустоши,
сбиваясь голосом на вой,
высокое с глубоким спутавши,
бывало, бился головой

об этот псевдо-ионический
фрейдистский перпендикуляр,
потом бесстрашно, но панически
в глубины темные нырял,

где нет ни памяти, ни зрения
и тихо, словно на Луне,
и боязливо жмется к Времени
воспоминанье обо мне.
  
   * * *
   Скребется скрябинское где-то
во мне. В экстазе голова...
Я напишу Поэму Цвета-
евского разливА!

Про то, как в жажде тихой ласки
переходя почти на "ты",
цвета приходят без опаски
дурманя душу, как цветы.

Там будут шорохи и песни
про Белый Бинт и Белый Бред,
Зеленый Змий на Красной Пресне
поднимет Черный Пистолет.

Пропивши и манто и шубы,
упившись в Синий Сизый Дым,
Лиловый Негр Зеленым Шумом
гуднёт над Небом Голубым.

Как Желтый Ангел на рассвете
купает Красных Жеребят,
споют Оранжевые Дети,
Платочек Синий теребя.

Там будет складно и нескладно
про Белый Стих и Белый Свет.
Про то, как все-таки досадно,
что Фиолетового нет
  
   * * *
   Меня по ночам беспокоит
свершенье ушедшего дня -
багровое солнце слепое
садится в саду у меня.

В углу там компостная яма
зияет, а солнце ревет
и в эту могилу упрямо
заходит, никак не зайдет.

Его бесноватые крики
наполнили небо огнем,
пугая с натугой великой,
чтоб мы не забыли о нем.

Не дай бог, по малому кругу
при жизни набегавшись всласть,
ему под горячую руку
тебе напоследок попасть.
  
   * * *
   Оседлавший ворону
надо мной пролетел,
словно с Тихого Дону
Розенбаум пропел.

Но за шиворот слепо
с неба пала вода,
все так было нелепо,
как по жизни всегда.

Неприличное что-то
в нас живет до поры -
опасенье полета,
неприятье игры?

Я себя расколдую
и по сотой весне
над тобой прокукую
в сапогах и пенсне.

А пока поскучай-ка
в этом мире пустом,
одинокая чайка
Джонатан Ливингстон.
  
   * * *
   Что про Мандельштама ни пиши,
выйдет все как будто понарошку,
лучше выпей за помин души
и погладь собаку или кошку.

Про Ван Гога что ни говори,
выйдет стыдно и темно в итоге,
ты ему ботинки подари,
почини ему хотя бы ноги.

Если в споре про таких ребят
призовут тебя к словесной драке,
рот закрой и посмотри в себя -
много их, сияющих во мраке.
  
   * * *
   В прошлой жизни я был ископаемым,
залегающим неглубоко,
хоть в спецовке своей промокаемой
за меня получал молоко

тот работник, что в пьянке улыбистой
мне кайлом по макушке стучал,
чтобы я - пусть конечный, но глыбистый -
чистым звоном ему отвечал.

В этой жизни я весь на поверхности,
на ладони - вдали и вблизи,
без капризных ужимок словесности
не вгрызайся в меня, а скользи!

А в конце, словно лыжник с трамплина,
оттолкнись от меня, и тогда
мы с тобой станем небом единым
в жизни будущей и - навсегда.
  
   * * *
   Плохие рифмы - птицы бледные,
не гарпии, но все же - вредные,
они пускают стрелы медные
во всех, чтобы попытки бедные
тебя читать в других убить.

Кого тебе найти нетрезвого,
хоть русского, но все же резвого,
такого же, как ты, болезного,
чтобы тобою не побрезговал,
хотя таких не может быть?

А жизнь, не покидая лежбища,
рифмует "кладбище" и "рубище",
и даже "капище" - "пожарище",
и ей никто: "Заткнись, уёбище!" -
скучающе не говорит.
  
   * * *
   Не пойти ли мне направо?
Нет, там заняты места -
Аронзон с винтовкой ржавой
притаился у куста.

Не пойти ли мне налево?
Нет, там плавает народ,
там меня русалка-дева
Янка Дягилева ждет.

Позади - шажок недлинный,
табуретка и петля -
там Цветаевой Марины
персональная земля.

Впереди - присев за столик,
перед тем, как пиццу съесть,
анонимный алкоголик
режет вены здесь и здесь.

Может, броситься мне с крыши,
раскрутившись, как волчок?
Там полет летучей мыши
повторяет Башлачев.

Значит, чтобы пофасонить,
остается - прыгнуть вверх?
Так и сделаю спросонья,
после дождичка в четверг.
  
   * * *
   В полях заманчивы рябины
и неприятны тополя,
а клены будто бы едины
со мной, листвою шевеля,

передают скороговоркой
меня в зеленые края,
чтобы ни сладкой и ни горькой
казалась мне судьба моя,

а разноцветной и летящей
отсюда и невесть куда,
где дуб стоит, как настоящий
герой высокого труда.

Он подлежащий безупречный,
а я придаточный простой
и отделен от жизни вечной
неумолимой запятой.
  
   * * *
   Была грибница молодая,
в июле, на закате дня
грибы глядели, ожидая
то ли тебя, то ли меня.

И умирал, не умирая,
вечерний свет и легкий звон -
дождь бил по шляпкам их, играя,
как будто в мягкий ксилофон.

Они стояли, белолицы -
как образцовая семья,
через преграды и границы
вела их жажда бытия.

Они увидеть мир хотели,
который якобы красив...
Увидели, что мы их съели,
для вкуса сильно посолив.

Так филин зайца разрывал,
тот плакал громкими слезами,
не помышляя о Сезаме,
что дверь в бессмертье открывал.
  
   * * *
   Живешь ты, смешон и невзрачен,
с простудой на верхней губе,
а час твой уже предназначен,
и кто-то скулит по тебе.

Живешь широко и отважно -
готов хоть на крест, хоть в запой,
а птицы ночные протяжно
тебе протрубили отбой.

Живешь ты отселе доселе,
а боги, нектар пригубя,
на задние лапы присели
готовясь к прыжку на тебя.
  
   Размышлизм Буратино
  
   Мне как взаправдашному Сыну
несет сорока на хвосте
ту купину неопалиму
на папыкарловом холсте.

Она, присев на подоконник,
стрекочет мне благую весть,
что за калиткой ходят кони
и, значит, я умру не весь,

что вездесуще и нетленно
изображение огня,
что папыкарлово полено -
начало нового меня.
  
   Персоналии
  
   В.А.
   О как протяжно и непонято
мы вырастали из кроватей,
как тесны становились комнаты
и пиджаки - коротковаты!

Когда смеясь, когда печально,
блестя набитым кулаком,
мы начинались - безначально,
как от границы далеко.

Как до границы - запрещенно:
не надо бы, а мы все шли...
И ход парадный вел - крученый -
почти от уровня земли.

А наверху, как на вершине,
жила сутулая судьба :
чтоб становиться нам большими -
как будто с пеной на губах!
  
   Надгробье отца
   Под этой коричневой глыбой
   путем плавников или крыл
   ты стал воробьем или рыбой,
   взлетел или тихо уплыл.
  
   А может быть - божья коровка -
   резвишься ты в летнем раю,
   и я, повернувшись неловко,
   по пьянке тебя раздавлю.
  
   Прости мне постыдную тяжесть
   ноги, что пока что со мной -
   ведь фирма, что веники вяжет,
   уже у меня за спиной.
  
   И.Б.
   Раскроется город, как будто прекрасная роза,
   уставшая жить, дотянувшая зря до мороза,
и розой петлицу украсит плешивый и пылкий
поэт, разорвавшийся между тюрьмой и бутылкой.

И три поколения, три лепестка отлетят --
останутся в городе дети и внуки блондинов:
брюнеты, как бабочки, в ласковом танце сгорят,
порхая вокруг золотого огня Палестины...

Лишь тихая моль -- середина полночного сна --
сведет наши тени, чтоб, в сонные воды вглядевшись,
увидели мы, как исчезнет большая страна...
Засим отпущаеши... или же Камо Грядеши?
  
  
   Капитаны
   В.С.
   Живут они, не тужат --такие времена! --
играют, а не служат:погоны, ордена...

На север уезжают спокойно, как на юг,
их жены провожают, на цыпочки встают.

Чего там огорчаться, недели не пройдет,
и можно возвращаться --пустячный перелет!

А капитанам помнится,  сегодня и всегда,
красное солнце, белая вода,

высокие заботы вечной мерзлоты --
подземные заводы, бетонные ходы,

где не спасает часто свинцовая броня
от тихого несчастья без дыма и огня.

В палату капитанов поправиться зовут.
В палате капитаны живут и не живут.

Домой приезжают смущенно -- как без рук,
и жены не рожают -- любовников берут...

Уходят капитаны без чая по утрам,
ходят капитаны за смертью по пятам...

Короткая стрижка. Чеканные слова.
Медовая коврижка. Седая голова
  
  
   * * *
   О.М.
   "Вот и снова пора листопада" -
нам поэт с придыханьем споёт,
и ты спросишь: оно тебе надо? -
журавлиный короткий отлёт,
чтобы ты в никуда ниоткуда -
даже тень не скользнет по траве -
прокурлыкал, погода покуда
не отметилась в календаре
октябрем, чтобы ты...ну не знаю...
чтобы там...ну неведомо где
пролетел, заблудившись трамваем,
растворился в земле и воде?
Но хотя нам еще на работе
выдают и любовь и паек,
на глухой человеческой ноте
пусть поэт нам и дальше поёт,
как летят, уносимые ветром,
золотые листки сентября...
А кого мы жалеем при этом,
   заклинанье творя про себя?
  
   М.С.
   О.В.
   Где птицы взлетают - я там ничего не хочу!
   Где птицы садятся - примите меня в эту стаю!
   Не бойтесь меня, я лицо свое отворочу,
   секретов не выдам, увижу в толпе = не узнаю.
  
   А что в голубом ты, так я тут совсем не при чем,
   скорее, в багровом мой путь без конца и начала,
   И я на прощанье тебя не задену плечом,
   чтоб с легкой душою и ты мне в ответ промолчала.
  
   Либералу П.
   П.
   Пробел...пробел, да что же ты, зараза...
О чем я ни танцую, ни пою -
мои стихи во все четыре глаза
   глядят в страну озябшую мою.

А там - темно. На вилы поднимая
друг друга, к жизни задом наперед,
политиков глухая и немая
толпа беззвучно разевает рот.

Гром не разбудит их, и Вий не ахнет,
слезу роняя из-под пьяных век ,
там либерал один цветет и пахнет
ночной фиалкой за пятьсот и вверх -

ему казалось. Но под солнцем рынка
растаяла зарплата, как смола.
Сарай сгорел. Остались два ботинка.
Корова сдохла. Муза умерла.
  
   Так подними, скорее, мой окурок
   и затянись, пока я добр к таким,
   овечий вид смени на волчью шкуру,
   а мы тогда с тобой поговорим...
  
   А мы... Привет, нелетная погода,
   все та же ты, но мы уже не те...
   Мои стихи числом поболе взвода
   ушли и растворились в темноте.
  
   * * *
   Г.М.
   Черный дом на горе головой задевает Луну,
   а над ним и под ним бесноватые краски заката...
   В этом доме когда-то я взвесил любовь и войну
   и отсюда ушел по чужому приказу когда-то.
  
   Полустанок, забытый на долгие те времена,
   в кои ломом махал я и ел из казенной посуды,
   все прошло, кроме жизни - любовь, и печаль, и война,
   я вернулся к тебе, как тогда возвращались повсюду.
  
   Полустанок заброшенный, долго тебя я искал,
   подвела меня память, как будто дворняжка простая...
   Протащи меня, время, по этим горячим пескам,
   голоса паровозов, как прежде, повсюду расставив!
  
   Я вставал спозаранку и пни корчевал дотемна,
   на ветру к бороде примерзали кора и сосульки,
   а над домом проклятым все так же стояла Луна,
   и пиликала скрипка, и мухи шалели от скуки.
  
   Я пройду мимо дома, ему ничего не сказав,
   среди ночи возьмет меня меленный-медленный поезд,
   я случайным попутчикам врежу три раза в козла
   и на этом совсем успокоюсь.
  
   ***
   М.А.
   Отбыла ты в такие края,
   улыбнувшись от уха да уха,
   что, загадку в себе не тая,
   проживает поэма твоя,
   как привычная птица и муха.
  
   Твой целебный загадочный свет
   голубой, как зарница с Босфора,
   словно сшитый не нами жилет,
   облегающий твой силуэт,
   позабыт и вернется некоро.
  
   Твой круиз из карниза в туман,
   что достался тебе за бесплатно,
   вспоминается, как балаган,
   как готический пухлый роман,
   что листаешь туда и обратно.
  
   Равнодушно встречая восход,
   постороннему зову внимая,
   даже кошка к тебе не придет,
   после ночи бессонной зевая
   словно слава твоя мировая.
  
  
  
  
   Просто стихи
  
   * * *
   Мне подарили майку, "I hate Proust!" -
большие буквы чуть не до подмышек...
Что помнил Пруст, я вспомнить не берусь -
о чем он написал свои семь книжек?
Вернуться к ним - господь мне подсоби,
они скучны, ни секса там, ни драки!
Семь лет - не срок для Васи-с-под-Оби,
семь верст - не крюк для бешенной собаки,
а эти семь - как только в них упрусь,
мне колят глаз, но я не унываю.
Мне подарили майку "I hate Proust!" -
по праздникам ее я надеваю.
  
   * * *
   Мое крыльцо истоптано судьбой -
   отчетливо четыре поворота
на нем видны, и незнакомый кто-то
по ним, от скуки раздирая рот,
бредет старательно, но задом наперед.
Мой бедный друг, поделимся с тобой
той оперой, очерченная резко
тень Бродского бежит по занавескам,
горбатя спину, как сиамский кот,
где. И еще - нас много будет там,
в тумане за четвертым поворотом
не знаю я - Сезам иль не Сезам,
но, безусловно, отворится что-то.
  
   * * *
   Кошачий городок на Мальте...
Я был не против и не за
смотреть, как кошка на асфальте
рожает, выпучив глаза.

А муж, отъевшийся за лето,
стоял с когтями на руке
и требовал: "Гони монету!"
на европейском языке.

Откликнувшись душой нерусской -
наперекор моей судьбе -
я поделился с ним закуской,
заначив выпивку себе.

Но вскоре снова порусела
душа моя. Я водку пил.
На ближней пальме цепь висела
златая. Я по ней ходил.
  
  
   * * *
   Усохшие травинки,
в мазуте и пыли -
четыре половинки
меня ко мне пришли.

Столпились у постели,
нарушили уют -
и тело мое ели,
и пили кровь мою.

Шутили между делом -
подобие людей -
и становились телом
теплей и розовей.

А я, узнавший цену
себе, издалека
смотрел на эту сцену
как будто с потолка.

Залаяла собака.
И дочка и жена
пришли. Но я их знака
не понял ни хрена.
  
   * * *
   Ругая гнилую погоду,
подмокшие соль и табак,
привычно хватаю колоду
из женщин, друзей и собак.

Без разницы - в кресле, на стуле,
ребенком, котенком, отцом -
добротно учил меня шулер
с фарфоровым бледным лицом.

Собою с собою играя,
я знаю, какого рожна
не первая и не вторая -
двадцатая карта нужна

Червонная дама танцует,
дает прикурить без огня...
Но быстро колоду тусует
сидящий напротив меня.

Мгновенно меняется пламя -
то свет, то не знаю, то мгла,
то что это? - жизнь между нами
нежданно на скатерть легла.

И, словно от дома родного,
от сложных страстей далеки,
в простого, братан, подкидного
сыграем в четыре руки!

Нет, ставки все выше и выше,
я прикуп даю и беру.
Но дождь затихает на крыше...
Мы завтра продолжим игру.
  
   * * *
   То ли лапу сосать, то ли петь и плясать -
все выходит убого,
то ли локоть кусать, то ли в рифму писать
про ботинки Ван Гога?

Покрестясь на восход, лишь бумаги расход,
да улыбку блондинки
обретает народ, только этот урод
не починит ботинки.

До сих пор, говорят, так они и стоят
без гримасы укора.
Нас убьют всех подряд, как ненужных котят,
их забудут нескоро.
  
   * * *
   Амфибрахия длинное тело
под колодой угрюмо лежит -
на осеннее мокрое дело
вышел Дождь - Мутный Глаз, Вечный Жид.

Спотыкаясь о наши могилы,
никогда не сбиваясь с ноги,
он идет - долгополый, унылый,
вездесущи его сапоги.

Он уйдет в никуда из природы,
по дороге роняя слезу,
и мы выползем из-под колоды,
чтоб на ужин словить стрекозу.
  
  
   * * *
   Дохлой крысой несет из подвала,
и перрон, словно бомж, нелюдим...
На убогую старость вокзала,
как бы в зеркало, мы поглядим.

Были мы - пусть хотя бы и ретро,
как поэт полупьяный сказал -
порожденьем свободы и ветра
и надежды, как этот вокзал.

Жизнь стучалась с малиновым звоном
в наших дней некрещеные лбы,
и туман за последним вагоном
не гнилым, а сиреневым был.

Каждый миг испытующим взором
нас пугал, за рукав теребя,
и в ответ наихудшим позором
было недоистратить себя.

Но чего-то мы недовзалкали,
недобрали на этом бегу,
если юность в цветном Зазеркалье
спит, как я теперь спать не могу...

Я из памяти вынул занозы,
но проститься со сном не готов,
где висят голубые стрекозы
над полянами желтых цветов.

Пусть другие слезу проливают,
я утешу вокзал без труда:
будь спокоен, тебя подлатают
для приманки людей в никуда.
  
   * * *
   Переход, перелет, перелаз, перевал, перегной...
Не ишите меня, вам не надо собак и раскопок.
В этом мире пустом что угодно становится мной -
я частичка узора по прихоти калейдоскопа.

Вам не надо меня вспоминать, лишь простите меня
за подпорченный кармой моей монолит эгрегора.
Хоть за ним - пустота гераклитова льда и огня,
мы поймем это завтра, которое будет нескоро.

Стану лапкой кузнечика, бомжем в измятой "болоньи",
обрету под шумок лошадиную гордую стать,
будут перья на мне страусиные или вороньи,
буду плавать иль ползать, летать, или в землю врастать.

Упаду в темноту, или свет будет мне во прощенье -
стану горем иль счастьем чьему-то чужому уму.
И сегодня спасибо за вечное невозвращенье
говорю я тихонько, хотя и не знаю - кому.
  
   * * *
   Тратить жизнь на пейзаж на подрамнике --присно и ныне?...
Все равно не продашь мятый шелк безмятежной полыни!
Никому не всучишь, как вчера для неведомой цели
то ли смерть, то ли стриж в темноте над плечом пролетели.

Тратить жизнь на слова, на печатные буквы и строчки?..
Истлевает глава, уступая в надежности точке.
Имя им легион, видишь груду руин в чистом поле --
кто просил миллион, воздвигая Глагол на Глаголе.

Тратить жизнь на струну -- быть от скрипки одетым и сытым?...
Все равно что луну из колодца вылавливать ситом!
Уступаешь свой ум за единственно сходную цену,
если слышишь "Аум" -- Нерожденного выход на сцену.

Если каждый коан принимаешь как воздух и воду,
как целебный обман, отпускающий Жизнь на свободу,
и разжатый кулак некоммерческого интереса
поднимаешь как флаг, как единственный символ прогресса!
  
  
   * * *
   Ты меня приняла полустанком, которому нет двадцати,
где еще до сих пор не замылены люди и звезды и кони,
приняла-поняла, что возможно всю жизнь провести,
пролетая сквозь годы в изысканном спальном вагоне.

Что возможно...не так - что доступен удел и удар
без оглядки сойти и пуститься в решенье простое...
Что поделать, вдвоем наша стая была хоть куда -
только не было мира, куда ее можно пристроить.

А потом напоследок привиделась нам темнота,
что на волю просилась из нашего духа и тела,
как безглазый ребенок-двойняшка, скулила внизу живота
и, как птица ночная, с невидимым шумом взлетела.

Я слова не люблю - их подделать легко и стереть -
сотворенные нами вторичные мелкие твари,
то ли дело на голову криво кастрюлю надеть,
и руками всплеснуть, и тебя по коленке ударить!
  
  
   * * *
   От Багрового деда до внука
нам досталась одна маята,
и полезная жизни наука
не дана, а скорей, отнята

Не по-взрослому и не по-детски,
в двух шагах от детей и жены
мы стоим и, как зверь в перелеске,
никому ничего не должны.

И в последнем нестарческом горе -
очи долу, но брови в разлет -
я еще напишу на заборе
все, что в голову эту взбредет.
  
   * * *
   Те, кто чего-нибудь стоят,
мир этот заново строят,
вроде Большого Фиделя
из маленького борделя.

Те, кто чего-нибудь стоят,
ночью по-волчьи воют,
а те, кто с присвистом дышат,
мечтают залезть повыше.

Те, кто чего-нибудь стоят,
слово несут простое,
а те, кто с присвистом дышат,
книжки умные пишут

про то, как мир перестроят
те, кто чего-нибудь стоят.
  
   * * *
   Было ей - восемнадцать, а мне - сорок два,
и кружилась моя голова.
Мы на даче, друг друга завидев едва,
говорили друг другу слова.

Говорили слова. Опускали глаза.
Нажимали на тормоза.
Целый месяц вот так - ни вперед, ни назад -
мы стояли ни против, ни за.

Четверть шага, несделанных в том сентябре,
словно бы Магомету к горе.
В тишине, неподвижности и серебре
время замерло, как в янтаре.

Но сказал я мгновенью: "А ну отомри!",
и под времени радостный крик
стало ей - восемнадцать, мне - семьдесят три.
Не смотри на меня. Не смотри.
  
   * * *
   Задыхаясь и потея -
   от работы взмылен он -
   оголтело Галатею
   оживлял Пигмалион.
  
   Мне досталось то проще -
   позлний вечер, ранний снег...
   Я тебя в какой-то роще
   видел во вчерашнем сне.
  
   Затесался между нами
   необычный ритуал -
   я ветвистыми рогами
   груши с яблони сбивал.
  
   А внизу в траве зеленой
   жили те, которых нет,
   вроде бы слезой соленой
   захлебнулся я во сне.
  
   Кровь, бесцветная, как лимфа,
   хлынула... И что с того?
   Но пришла нежданно рифма
   повторением всего.
  
   Видел я тебя живую,
   всю -как редкий минерал,
   всю - как рану ножевую,
   от которой умирал.
  
   Разговор с дятлом
  
   Там в городе, а здесь на небесах,
там в скверике, а здесь на перекрестке
души и тела.. Я не при часах,
отмерь пол-вечности, давай-ка по-матросски,
по-сталински за жизнь... о боже мой,
опять наш тет-а-тет не состоялся!
Куда, куда? Добро бы хоть домой,
да нет, он просто как с цепи сорвался.
Он в спешке, на резиновом ходу,
руками в рукава не попадая,
бежит - "сюда я больше не приду,
не для меня Отчизна эта злая!"
Вернись домой и, отходя ко сну,
спроси себя, пока еще не поздно.
"Зачем?"
Затем, что дятел бьёт сосну,
наверное, для сотрясенья мозга.
  
  
  
   * * *
   Технологией меда на пиве
нарисую картину - как мы,
заблудившись в небесной крапиве,
растеряли сердца и умы.

Позабывши - иду я откуда,
обретя равнодушье - в куда,
я в игольное ушко верблюда,
что во мне, протащу без труда.

Будет нечего ставить на карту,
будет некому ставку принять,
только Бога, согласно Экхарту,
я смогу и впустить и обнять.
  
   Детство
  
   Лось чесался о дом,
дом ходил ходуном,
умещаясь с трудом,
три души жили в нем.

И я вижу, как встарь,
собираясь ко сну,
как рогатая Тварь
затмевает Луну.

Лось со мной будто слит,
превращению рад,
и над нами горит
бесноватый закат.
  
  
   Что тебе снится, крейсер "Аврора"?
Наверняка не я с седою бородой,
не три моих кота, не два моих актера-
стиховорения, которые нескоро
закончу я, пока что над водой
висящие, как бабочка, в которой
себе мы снились в темноте ночной,
а на рассвете ...Что еще за бредни?!
Я на тебе, как на самом себе, стою.
Проигран бой, и я хочу последним
покинуть тонущую палубу твою.
  
   Натюрморт с кляксой
  
   Один сказал: "Вы посмотрите!
Да это ж Минотавр на Крите,
а это вот - его рога.
мне эта клякса дорога!"

Второй вскричал: "Я не таковский -
не видеть, чтобы сам Тарковский
не смог бы показать ясней
Орфея в сборище теней!"

А третий вымолвил устало:
"А ну, закройте поддувало!
Я знаю - это неспроста
являет клякса лик Христа!"

Все трое вглядывались в бездну,
один другого бесполезней,
а клякса вглядывалась в них,
как привередливый жених,

невест с лица перебирая.
Искала Ада или Рая -
чего-нибудь, но как назло,
интеллигентское мурло

одно зияло на диване,
как будто бы дыра в кармане.
И радостно мычал в углу
художник, севший на иглу.
  
   * * *
   Тебе - веселому и голому -
пришла повестка на правеж,
не позабудь приставить голову,
когда на улицу пойдешь.

Не позабудь собраться с мыслями,
чтоб было все, как у людей,
но вазу с яблоками кислыми
с той самой яблони разбей.

Пускай Добро и Зло закатятся
в далекий угол под кровать
так, чтобы новой каракатице
пришлось их трудно собирать.

А дверь тихонько отворяется...
Пора идти и старику,
который на полу валяется,
сказать последнее "ку-ку!"
  
  
   * * *
   Квартира была близорука,
ей каждый входящий был мил,
и дятел - влетевший бес стука -
с утра подоконник долбил.

А по низу шли полутени
и, о сокровенном смолчав,
дарили нам звон привиденья,
как барскую шубу с плеча.

Учились мы как новоселы
и душам чужим и вещам,
а с кладбища голос веселый
погоду назавтра вещал.
  
   * * *
   На ужин закажу-ка я политику -
не забыть бы поперчить и посолить -
и скажу себе, как доктор паралитику:
"Постарайтесь хоть ушами шевелить".

Шевельну рогами и копытами,
подниму высокую волну,
с красной тряпкою и песнями забытыми
я отправлюсь на последнюю войну.

И во мне самом - от памяти до печени -
все ощерится, чему идти на слом,
А винтовками народ очеловеченный
прошагает над моим столом.
  
   * * *
   Мы жили между яблоней и вишней,
как ежиков счастливая семья -
хоть Волочёк, но был он все же Вышний -
тот Китеж-град, где уродился я.

Еще я помню имя Агриппина,
смешное слово - что ни говори,
звать бабушку я забывал так длинно,
ее назвал я бабушкой Агри.

Агри спала на сундуке в прихожей,
сундук менялся в стол, склад и кровать -
как бы в каюте. Нравилось пригожей
ей теплую погоду называть.

И бабушка, не атаман ни разу,
алмаз и жемчуг в сундуке храня,
из сундука вытаскивая фразу,
за борт ее бросала для меня

И мне среди разбоя и тумана
светили эти бледные огни -
"Пускай тебя подряд сто раз обманут,
ты только никого не обмани."

Сундук уплыл, невидимый для глаза.
Но иногда сквозь темноту и лед
вся белая, всплывает эта фраза
и в черных волнах памяти плывет.

Хоть долго я беспамятству учился,
для нашей жизни плохо я гожусь,
как ни старался, я не долечился -
убью легко, а обмануть стыжусь.
  
   * * *
   Дождь не пролился, и снег не растаял,
разве что искры погасли в золе.
Время, вглядись в нашу черную стаю,
что разлетелась по белой земле.

Что в нас глядеться? От корки до корки
нас прочитать наши дети смогли -
скачут нелепые, как поговорки,
наши хромающие костыли.

Баба - не птица. Урок - не наука.
Пузо-железо. Беда - не одна.
Может быть, завтра я высвечусь внукам
в виде слепого немого пятна.

Ручки и ножки...Прощай, человечек
речи ,не вышедший из берегов,
ни расставанья не будет, ни встречи -
был ты таков, или не был таков.
  
   * * *
   Листву, будто слезы, роняли
деревья от звуков таких -
две женшины мне на рояле
играли в четыре руки,

А девушка, рвущая сердце -
последний цветок сентября -
с контральто сбиваясь на меццо,
в романсе дарила себя.

Хирург не распиливал скрипку,
а скрипка хирурга несла,
бросая то в пот, то в улыбку,
без паруса или весла.

С трудом отрываясь от стула -
сто сорок тебе не сто два! -
борец лопоухий сутуло
шампанское мне подливал

И был этот день, как рожденье,
не веха оси числовой -
обратное в юность движенье,
почти что прием силовой.

Сложился ни толсто, ни тонко
про свечку сгоревшую стих....

И теплая тяжесть котенка
жила на коленях моих.
  
   * * *
   Мы ближе к лошадям, чем к обезьянам...
Когда закат небесные смычки
играют на границе полукружья
домов, прудов и сумрачных полей,
когда на ум приходит тихой сапой
сомненье в правде завтрашнего дня,
я наблюдаю из окна кентавров -
граничит школа верховой езды
с моим забором в дальнем захолустье,
как будто бы за тридевять земель
от дома бедного. Какая Афродита
проявится из пены кружевной,
что лошади роняют напоследок,
как мы - слова, пред тем, как умереть:
исчезнуть не навеки, но до завтра?
  
   * * *
   В моем саду енот дневной
стоит, как столбик соляной,
напоминая мне кого-то -
реинкарнацию енота,
которого женою Лота
мы называем? Мой боксер
над ним уж лапу распростер,
а он стоит вполоборота,
упершись взором в лошадей,
с ладошки грязной у людей
берущих сахар... Что за дело!
Не моют пищу! С грустным видом
он смотрит - так она смотрела
на огнь и пепел в небе злом
и досмотрелась - ей диплом
по любопытству Богом выдан.
  
  
   * * *
   Он зачем-то в чужую трагедию влез
в том театре, где снова и снова
на передней табличке написано: "Лес",
а на задней - похабное слово.

А вокруг - недобор, недодел, неуют,
скособоченная танцплощадка,
где на грани припадка живут и поют,
а танцуют за гранью припадка.

Там на четверть портянка, на четверть герой -
всяк смеется, и плачет, и лает,
хоть и стыдно назвать эту драму игрой,
только драмы другой не бывает.

Он идет - человек - сам с собою на спор,
сам себя на свободу выносит,
для него одного утомленный суфлер
золотые слова произносит.

По одной половице пройти бы суметь,
никогда не вернувшись обратно,
где на левой табличке написано "смерть",
а на правой - язык непонятный.
  
  
   ***
   Я не знаю - в кровати , иль в поле во ржи,
на столе, или в спальном вагоне
мама с папой сложили меня. Подержи,
словно тяжесть, меня на ладони!
Кто б ты ни был, я весь у тебя на виду.
незатейливый, как Буратино,
как пришел я, не ведая, так и уйду,
только знаю - с тобою единый
я останусь восторгом грядущей беды,
этим мигом небрежного вгляда
и прощального крика земли и воды
не услышу, да мне и не надо.
Удержи меня музыкой или в горсти,
словно шарик, надутый тобою,
мимоходом прости, а потом отпусти,
и я в небо взлечу голубое.
  
  
  
  
  
  
  
  
  

  
  







  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   88
  
  
  
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"