Лесина Екатерина : другие произведения.

Часть 8. Последние рубежи (главы 5-9)

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:


Глава 5. Аспекты безумия.

   Доктор Вершинин забрался на подоконник и дергал ручку, пытаясь открыть окно. Ему требовался воздух. Ему требовалось очень много воздуха.
   А окно не поддавалось. Створки его склеились и заперли Вершинина в кабинете.
   Снаружи горел асфальт. Он пузырился и трескался, выпуская из трещин рыжих змей, и те расползались, пожирая все вокруг.
   Особенно воздух.
   И Вершинин, отчаявшись, ударил локтем по стеклу.
   Борис Никодимыч очнулся у подоконника, среди прозрачных осколков. Один, крупный кривой, словно нож, торчал из предплечья. Он приколол рукав к руке, и подарил отрезвляющую боль.
   - Я схожу с ума, - сказал доктор Вершинин и поднялся. - Определенно, я схожу с ума!
   Он улыбнулся этой радостной новости и, поднявшись на ноги, двинулся к двери. Пол кабинета раскачивался, но Борис Никодимыч видел цель ясно.
   - Я сошел с ума, - он протянул руку к ручке, но та сползла по дверному полотну, растекшись свинцовой лужицей. - Я сошел с ума. Какая досада!
   И Вершинин пнул дверь. Дверь открылась, однако вместо знакомого больничного коридора с серым бетонным полом, зелеными стенами и пузырями-лампами за дверью обитала чернота.
   - Ну заходи, - она дружелюбно протянула кривые пальцы корней.
   - Пожалуй, воздержусь.
   Корни пробили тонкую ткань халата.
   - Да ладно тебе. Заходи, - повторила темнота и дернула, втягивая во влажную земляную пасть. Сзади с грохотом захлопнулась дверь. - Чувствуй себя как дома!
   Изнутри земля - громадный пирог.
   Слой черный, жирный, сдобренный перегноем щедро, как кондитерское какао - маслом. Комочками в нем - человеческие останки. Они перекручены, связаны узлами и разломаны на части. Земля-какао плывет и перетирает малые эти части, превращая их в гомогенную массу.
   Ниже - корж органогенного слоя, пронизанный корнями.
   А под ним - белый творожистый иллювий.
   И наконец, твердый пригоревший блин подпочвенных пород.
   О него Вершинину бы разбиться, но он не разбивается, и даже стекло, сидящее в руке обломком чужого копья, проходит сквозь скальную подложку.
   И ниже.
   До жесткого базальта, который теряет свою жесткость, но становится вязким, как плавящееся желе. Вершинин попадает внутрь и застревает. Он беспомощен, но не напуган.
   - Здравствуйте, доктор, - говорят ему, и Вершинин выворачивает шею, силясь разглядеть говорящего. - Вы уж не дергайтесь. Потерпите. Земле-то тоже попривыкнуть надо. Медленно она меняется, медленно...
   И Борис Никодимыч кивает.
   Он висит в базальтовом желе, удивляясь тому, что жив и способен дышать. А вокруг него напухает пузырь с прозрачными стенками. Пузырь этот разрастается, и постепенно вмещает всего Вершинина, а потом и пространство вокруг.
   - Присаживайтесь, доктор. Присаживайтесь. Не обессудьте, что я вас так... настойчиво пригласил, - существо, сидевшее в центре пещеры - а разросшийся пузырь каким-то чудесным образом стал именно пещерой - на человека походило мало. Скорее уж было в нем что-то от примитивных млекопитающих, которые еще не избавились от рептильных черт, но уже обзавелись собственными, особыми признаками.
   Массивное тело, равное по всей длине покоилась на коротких толстых лапах. Пальцы задних конечностей были короткими и уплощенными, а передних - длинными, тонкими, цепкими на вид.
   - Эк вы все... к своему притянуть норовите, - существо покачала головой, в которой особо выделялись челюсти. - Но это ничего. Это даже понятно.
   Шкура его имела пятнистый окрас, и если на загривке топорщилась шерсть, то бока покрывала мелкая мягкая с виду чешуя.
   - Вы ведь не способны разговаривать? Мне мерещится. В последнее время мне столько всего мерещится. Знаете, я должен был с самого первого дня понять, что дело именно во мне.
   Очевидность данного факта принесла невыразимое облегчение. И доктор Вершинин улыбнулся такой очаровательной галлюцинации, которая взяла на себя труд окончательно выявить факт сумасшествия.
   - Конечно. Дело исключительно в вас, Борис Никодимович.
   Существо село, опираясь на задние лапы и хвост. Последний был велик. Мясистой струной он уходи в темноту, чтобы выглянуть из противоположной стены и дотянуться до самой морды галлюцинации, чем, вероятно, раздражал ее. Существо шевелило ноздрями и скалилось, как будто собираясь вцепиться в этот острый змеиный хвост.
   - Но вы присядьте. Поговорим.
   Доктор Вершинин отказался. Он обошел пещеру, трогая руками стены, ощущая исходящее от них тепло, почти жар, их неровность и острые кварцевые сколы.
   И конечно, хвост. Галлюцианация лишь поморщилась. Наощупь она - вернее хвост - была теплой, по-змеиному сухой. На ладонях остались мелкие чешуйки.
   - Homo alterius rationis! Рациональной природы! Рациональной... и рационально предположить, что в данный момент времени я пребываю в собственном кабинете. Я его не покидал. Физически. Однако разум мой искажает объективную реальность согласно установленной программе.
   Существо следило за Вершининым.
   - Сбой начался... дети. Автокатастрофа. Пятнадцать человек погибших. Пятнадцать человек на сундук мертвеца... мне бы напиться. Алкоголь при прочих равных все-таки лучше сумасшествия. Я не сумел их спасти!
   - Сядьте, доктор.
   Стул в этой галлюцинации появился в центре кабинета. И Борис Никодимыч ничуть не удивился, поняв, что стул этот - его собственный. Данное обстоятельство стало лишь еще одним свидетельством в пользу безумия.
   - Хаугкаль. Человек из кургана. Курганник. Страж Мидгарда и посох мира, - существо указало на себя. - Я есть. Вы есть. Все есть.
   Вершинин все-таки попробовал стул на прочность, и лишь затем сел. Но молчать он не желал:
   - Таким образом, становится понятна моя зацикленность на тех троих, которые впали в кому! Я не желал еще смерти. Но я не имел возможности помочь им иначе, чем уже помог. И логическим итогом стала фантазия на тему антагониста...
   Хаугкаль широко раззявил пасть и запустил в нее руку. Он копошился в собственном горле, и в желудке, отчего шкура на животе шевелилась.
   Вытащил он цепочку. Витую золотую цепочку, длинную, как поводок воздушного змея. Хаугкаль тянул и тянул ее, звено за звеном пропуская меж плоских зубов, а Вершинин завороженно наблюдал.
   - И если взглянуть на все отрешенно... со стороны... просто факты... говорящая кошка. Сны. И Вальтер Шейбе... первый главврач наш. Его расстреляли. Я узнавал про него. Его расстреляли. Наверное, я слышал об этом раньше... в интернатуре... конечно, интерны вечно пересказывают байки... слышал и забыл. А подсознание воспользовалось информацией.
   Звено за звеном. Белое золото, красное и желтое. Три пряди, свившиеся в косу.
   - Вы должны знать, потому что вы знаете все, что знаю я.
   Кивок.
   - Вот. Этот ореол героя-мученика, который окружал его фигуру, сделал ее удобной для меня. Или вот карлик. Уродец. А уродство издревле ассоциировалось со злом. Варг и зима. Холод как воплощение некротики! И моего перед ней страха. Отсюда совершенно логичным образом вытекает моя борьба и ее кульминация. Я умер, и я ожил, тем самым преодолев собственные опасения.
   Хаугкаль протянул цепочку, скользкую от желудочного сока и полупереваренных комочков пищи.
   - На. Складно вышло.
   - Спасибо.
   - Только одного понять не могу. Если все так, то за что ты мужика зарезал?
   - К-какого?
   Не ври, Вершинин, знаешь ведь, о ком Курганник говорит. И сам время смерти зафиксировал. После длительных реанимационных процедур, которые проводил со всем возможным тщанием.
  -- Он... этот человек... в моем восприятии он был злом, которое я уничтожил.
   И сожаления не испытывает. Инголф прав - есть люди, а есть не-люди. Не-людей убивать можно. Людей - нельзя. Вершинин не человек в собственной парадигме мира.
   Цепочка в руках скользит. Звенья у нее крупные, литые, и оспяными пузырями на них блеклые камушки.
   - Я не отвечал за свои поступки! Нет, теперь я понимаю, что опасен. Ты ведь мой внутренний страж. Визуализированная совесть.
   - Ну спасибо, - Хаугкаль вцепился в хвост, но тут же выплюнул.
   Не из золота цепочка - из волос. Мягких, детских... девичьих.
   - Я... я благодарен, что ты появился. Я не должен иметь возможность совершить преступление.
   Рыбкой пойманной на цепочке болтается пластмассовая заколка. Розовый овал и витиеватые буквы: "Катюша".
   - Расцветали яблоки и груши, - Вершинин повернул заколку надписью вниз. - И что-то там куда-то туманы над рекой поплыли...
   ...белые кувшинки уходили под воду. И лишь одна осталась на самой кромке, словно желая увидеть солнце. С рассветом она поднялась выше, растянула пленку и прорвала, глянув в небо красными глазницами...
   Лицо! Вершинин помнит ее лицо!
   Это не кувшинка - девочка.
   Никаких девочек не существует. Больное воображение борется с доводами разума.
   - Хватит уже, - вздохнул Хаугкаль. - А то и вправду подвинешься. Голова-то одна. Беречь надо.
   Он постучал по лбу когтем, и звук получился гулкий, радостный.
   ...и снова вода. Просачивается сквозь нейлоновые сети, оставляя по ту их сторону жирных карасей. Сеть сжимается, тянет вверх, сминая рыбьи толстые тела, и между ними застревает лента. Она разворачивается, синяя на синем, и, натянувшись до предела, тревожит сверток на дне.
   - Нет! - Вершинин отбрасывает цепь из волос, не желая заглядывать в сверток. Но все равно видит. Газы раздули тело, вода превратила кожу в беловатый жир. Лица не узнать, но Вершинин узнает.
   - Хватит? - вежливо интересуется Хаугкаль. - Или продолжить?
   - Хватит! Чего вам надо? Чего?
   - На от, - в костистой лапе лежит белый шар, вроде бильярдного. - Твое. Считай, что прощальный подарочек от Ровы. Бери, пока еще живое.
   Шар и вправду был живым. Скорлупа прогибалась, и шар терял форму.
   - Понимаешь, Вершинин, в этой жизни, да и в той, не все на тебе завязано. Иногда то, что ты видишь - это именно то, что ты видишь. В карман положи. Да аккуратнее - раздавишь, другого не будет.
   Вершинин хотел возразить, что в его халате карманов нет, но потом понял - есть, во всяком случае один, для белого шара с полужидкой начинкой.
   И вправду, не раздавить бы.
   Потом эта мысль сменилась другой: если все взаправду, то Вершинин - убийца.
   Он убил!
   Человека!
   И ничуть об этом не сожалеет?!
   - Потом уже подумаешь и сам решишь, надо ли тебе оно. Если надо - проглоти. А нет, то, как там у вас говорят? Суда нет. И не бойся, не будет суда. Нету судей. Отлучились на неопределенный срок. Но ты о них не думай, Вершинин. О себе лучше. Будешь решать, то попомни - пока не пообвыкнется в прежнем-то теле, то и тяжко тебе будет. Невыносимо тяжко. И тут уж только перетерпеть.
   - А если не... пообвыкнется?
   - Тогда ты точно спятишь, - Хаугкаль оскалился. Зубы у него были рептильи - ровные, одинаковые.
   - Что это такое?
   - Вёрд.
   - Что такое вёрд? Душа, что ли?
   Убил. Пусть сволочь, урода, который и не заслуживал жизни, но Вершинину ли судить? А выходит, что судил и приговор вынес, а потом исполнил его.вёрд
   И кому плохо от этого приговора? Жене? Детям? Убитым девочкам? Или девочкам живым, которые, благодаря Борису Никодимычу, останутся жить. А значит, правильно все.
   Душа в кармане ничего не изменит.
   - Души в тебе не осталось, тут уже не поправить. Извини, если что. А вёрд - это страж.
   - Ангел-хранитель?
   - Когда и ангел. Хранитель - чаще. Главное, реши для себя, чего ему хранить надобно. Без него будешь таким, каков есть. А с ним... тут уж как получится.
   Хаугкаль упал на четыре лапы и медленно, извиваясь всем телом, подошел к Вершинину. От Курганника несло мертвечиной, и Борис Никодимыч подумал, что со всех существ именно это наиболее страшно.
   Страшнее Варга.
   Массивные челюсти раздвинулись, разве что не заскрипели, и обхватили Вершининскую руку. Сжимались они медленно, разрывая плоть и дробя кости. Но боли Борис Никодимыч не ощущал.
   Потом рука хрустнула, и хрустнул сам подземный пузырь под гнетом карстовых пород. Но вместо того, чтобы погибнуть, Вершинин осознал себя, стоящего в больничном коридоре. Он держал руку вытянутой, и пальцами второй кое-как прижимал края раны. Рукав халата набряк кровью, и та брусничным вареньем падала на пол.
   - Господи, Борис Никодимыч, что с вами? - медсестричка застыла, с ужасом уставившись на осколок стекла, торчавший из раны.
   - Порезался вот.
   А еще убил человека и, кажется, все-таки сошел с ума. Но о последнем Вершинин благоразумно умолчит.
   Отпустив раненую руку, кровь из которой все лилась и лилась, Вершинин нащупал мягкий шар в кармане халата. Не раздавить бы.
   И подумать - нужен ли ему сторож?
  

Глава 6. Гребень бильвизы.

   С директрисой приюта, женщиной крайне невыразительной наружности, Белла Петровна столкнулась на ступеньках больницы. И узнала ее скорее по тому особенному аромату, который окутывал Ольгу Николаевну прозрачной, но меж тем явственной шалью.
   Ландыши. Свежая хвоя и теплая, взопревшая земля, которая бывает весной, на свежераспаханном поле.
   - Добрый день, - сказала Белла Петровна и посторонилась, пропуская директрису вперед. - А вы здесь к кому-то или так?
   Директриса остановилась и медленно, всем телом, повернулась к Белле Петровне.
   - Извините, пожалуйста. Это бестактно с моей стороны.
   На лицо Ольги Николаевны падала тень, которая лицо это преображала самым удивительным образом. Черты текли, изменяли цвет до коричневого, древесного, на котором блестели жизнью янтарные капли глаз.
   - Й...эсть, - сказала директриса, прежде, чем исчезнуть.
   Она не растворилась миражом, но просто вдруг оказалась за стеклянной перегородкой дверей. Ольга Николаевна запустила крючковатые пальцы в прическу и дернула, разрушая. Зеленоватые, какие-то очень уж жесткие с виду волосы, рассыпались по плечам и лицо накрыли, пряча и его деревянность, и неестественную, нечеловеческую улыбку.
   - Ist! - донеслось до Беллы Петровны. - Das Essen. Die Nahrung.
   Кривая, словно древесная ветка, рука указала вглубь коридора.
   Белла Петровна, оцепенев, смотрела, как уходит та, которая звалась Ольгой Николаевной, и с каждым шагом обретает прежнее свое обличье, которое, впрочем, было слишком тесно для существа.
   Онемение, охватившее Беллу Петровну, прошло, и она бросилась следом, понимая, что вряд ли получится догнать директрису. А если и получится? Беллу Петровну сочтут сумасшедшей. Ее уже такой считают. Наверное, потому, существо и не испугалось показаться.
   И Белла Петровна велела себе успокоиться.
   Она одернула пиджак, пригладила волосы - а к парикмахеру сходить следовало бы. Вон, корни все седые, некрасивые, да и сами пряди - что трава пожухшая.
   Решительным шагом Белла Петровна двинулась к справочной.
   - Добрый день, - сказала она, старательно улыбаясь.
   Не получалось. Губы отвыкли. Щеки отвыкли. И улыбка вышла дерганной.
   - Скажите, я тут Ольгу Николаевну встретила... директор детского дома. Такая, знаете ли, строгая женщина. И я хочу спросить...
   Что именно? Человек ли она? Или не замечала ли сестра странностей за гостьей?
   - ...к кому она ходит.
   Белла Петровна выудила из кошелька купюру и, прикрыв ладонью, сунула в окошко. Деньги приняли. И ответ, хотя Белла Петровна и не надеялась, дали развернутый: Бельваз Ольга Николаевна в числе иных волонтеров движения "Дара" регулярно наведывалась детское отделение больницы.
   - Хорошая женщина, - поделилась медсестра. - Заботливая. И детки с ней спокойные...
   Как на взгляд Беллы Петровны - чересчур уж спокойные.
   Ольга Николаевна обнаружилась в игровой комнате. Она сидела на полу, скрестив ноги и опершись локтями на бедра. Она покачивалась и напевала песенку, а две девочки лет шести на вид, расчесывали ей волосы. Другие дети - от совсем крохотных, едва-едва научившихся ходить, до двенадцати-тринадцатилетних - сидели полукругом. Несомненно, они были живы, и дышали, и моргали, изредка - наклонялись, словно хотели расслышать что-то.
   А взрослые где?
   Кто-нибудь?
   Белла Петровна хотела позвать дежурную медсестру, но лишь открыла и закрыла рот. Губы точно нитками стянули и, стянув, закрепили прочнейшим узлом.
   - Тишшше, - сказала Ольга Николаевна. - Тишшше мышшши...
   - Кот на крыше! - хором ответили дети.
   - Кот. На крышшше...
   Бельваз поманила Беллу Петровну.
   - Кот на крышшше! Блише, блише.
   Белла Петровна шла, против собственной воли, сопротивляясь этому, произнесенному с чудовищным акцентом приказу, но шла.
   Шаг. Шажок. Еще один. Подошвы резиново скрипят по полу. А на шею хомут надели. Белла Петровна не видит его, но чувствует тяжесть, которая заставляет шею гнуться. И пальцы касаются теплой кожи, нащупывают трещины-сочленения, выпуклые штрихи швов и длинные хвосты-постромки.
   В комнате пахнет весной. Насыщенно, назойливо, подавляя этим ароматом волю и само желание сопротивляться. Разве бывает, чтобы весна несла зло?
   Это ведь жизнь.
   Жизнь везде.
   В глазах, что наливаются яркой первой зеленью. В белых цветах, покрывающих волосы, подобно фате. В самом дыхании ее, освежающем, мягком.
   - Кто ты?
   - Бильвиза, - слаженно отвечают дети. - Она нас любит.
   - На, - Белле Петровне протягивают изогнутые полумесяцем гребень. И она смиряется, принимает дар, касается волос.
   Гребень скользит, не тревожа цветов, лепестки которых прозрачны.
  
   Родилась я ночью, густела мгла,
   - Вдаль уводят мои дороги -
   Под утро мать моя умерла.
   Беда стоит на нашем пороге.
  
   Не волосы - струны под рукой Беллы. Перебирай, наигрывай мелодию, заунывную, как вой собаки.
  
   Отец не слушал наших слез,
   Он злую мачеху привез.
   Она умела колдовать
   И стала со света меня сживать.
  
   Слезы сыплются, и белые цветы принимают этот дар. Они тянутся, поднимаясь на тончайших стебельках, и шатаются, страшась упасть.
   А Белла продолжает расчесывать волосы.
  
   Сперва превратила в иголку,
   Чтоб я скучала втихомолку.
   Но, видно мало ей было,
   В нож меня превратила.
  
   Обрезать бы. Схватить в охапку, размять влажные, напоенные слезами и весенними соками стебли, натянуть, как натягивают струну на скрипке и ударить ножом.
   Или гребнем.
  
   В зверя она превратила меня,
   Чтоб жила в чащобе я с этого дня.
   И, чтобы стать человеком вновь,
   Я выпить должна братнююю кровь.
  
   Страшно, потому что руки Беллы - нее ее вовсе. Зачарованные, сами живут, не подчиняясь телу, как не подчиняются себе все эти дети.
   Но что за дело Белле до чужих детей?
  
   И я залегла, где речная волна,
   Где мачеха ехать была должна.
   И я залегла у бурной реки,
   Где путь один - через мостки.
  
   Никакого. Самой спасаться надо. Существо пьет жизнь, а жизни у Беллы Петровны для себя не осталось. А ей Юленьку дождаться надо.
   Юленька очнется.
   А эти дети?
   В их глазах - река бурлит, прорывается сквозь зеленую шубу леса.
  
   Собрала я всю силу, какая была,
   И выбила мачеху из седла...
  
   Падает, заваливаясь на бок, конь. И женщина в тяжелом платье летит в воду, она барахтается, тянет руки, моля о спасении. Но зверь лишь смотрит.
  
   Я чуяла, как мой гнев растет,
   Из чрева ее я выгрызла плод.
  
   Кровь плывет по воде. Ивы приподнимают широкие юбки, страшась испачкать их, и желтые головки кубышек дрожат, роняют лепестки. Лишь в глубине розовеют кувшинки.
   Их лепестки прозрачны.
   Как те, которые растут на волосах бильвизы. И Белла отделяет прядь.
   Под ней обнаруживается проплешина размером с пятак.
  
   За них отомстила мне речки струна,
   Сказала, раскаяться буду должна.
   Невинный младенец мною убит,
   И голод отныне мою душу точит.
  
   Вскипела темная поверхность реки, вывернулась змеей и захлестнула убийцу. Смеялись ивы, хохотали кубышки, лишь розовые кувшинки лежали на широких листьях, словно жемчужины на ладонях.
   А проплешина на голове разрасталась. Шершавая кожа слазила, обнажая темные древесные слои. И Белла Петровна касалась их с невыносимой брезгливостью, ощущая на пальцах влажную гниль.
  
   И я проросла - молодая ветла.
   И ветви клонила, и слезы лила.
   И пила я души, как пила вино.
   Но видно, раскаянье мне не дано.
  
   Девушка с длинными зелеными волосами выбралась из пруда и пошла вдоль берега. Она оставляла влажные следы, от которых - Белла Петровна знала наверняка - исходил терпкий земляной запах.
  
   Родилась я ночью, густела мгла,
   - Вдаль уводят мои дороги -
   Когда-то мать моя умерла.
   Беда стоит на нашем пороге.
  
   Бильвиза вывернула шею и глянула на Беллу Петровну. Деревянные губы сомкнулись с тихим стуком, как сундук закрылся, а по щекам белыми крупными слезами летел древесный сок.
   Белла Петровна вернула гребень.
   - Приходи с огнем, - попросила бильвиза, запустив руку в волосы. Она приподняла гриву, показывая источенную гнилью шею, съеденные плечи и пробившиеся к свету слюдяные стебли омелы.
   А потом Белла Петровна очнулась. Она стояла в больничном коридоре, на привычном месте своем - у Юленькиной палаты. От ладоней на стекле остались отпечатки, и значит, Белла Петровна стояла давно.
   Но вот беда - она не помнила, как пришла сюда. А еще в ушах звучала настойчивая просьба:
   - Приходи с огнем.
  

Глава 7. Кто сторожит сторожей.

   Инголф шел за проводником и давил желание выстрелить в спину. Спина удобно маячила впереди, играя лопатками и дразня разделительной чертой позвоночника.
   А не-враг шел медленно и не оглядывался.
   Не боялся?
   Винтовка оттягивала плечо, и норовила лечь в две руки, найти упор и прицел. Где-то в районе левой лопатки.
   - Так меня не убьешь, - сказал не-враг и тряхнул головой. Косицы его зашевелились, зазвенели и звон оглушил Инголфа.
   - А как убьешь?
   - Понятия не имею. Но не так точно. Омела - для живых. Или тех, кто хоть как-то жив... реален. Понимаешь?
   На взгляд Инголфа не-враг был в достаточной мере реален. Он не имел плоти, но имел запах, а запахи не лгут. Однако лгут люди. И нелюди.
   Винтовка согласилась. Имей она голос, предложила бы потратить пулю. На худой конец у Инголфа осталась еще одна. И запасная, зажатая между пальцами, приросшая к коже.
   - И она тебе пригодится, - сказал не-враг. - Ты уже убил разум и дух. Осталось сердце.
   - Разум - звери?
   - У зверя - разум звериный. Тебе ли не знать.
   - А то, что в котлах - дух?
   Не-враг повернулся. Он двигался быстро, как тот волк, который убил Инголфа во сне.
   - Вера. Там, - он указал пальцем на стену, которая выгибалась и трещала, грозя расколоться и выпустить в коридор раненый туман. - В котлах вера.
   - Во что?
   - Во все. В богов. Потом в бога. Потом в одного бога, но разного. Потом в науку. Не имеет значения, во что ты веришь. Важен сам факт.
   - Зачем?
   - Затем, что... это нефть и уголь чудес. Атомная энергия. Сила ветра и сила солнца. Все вместе.
   Не-враг смотрел с жалостью, как будто не знал, что Инголф убьет и его тоже. Так будет правильно. Осталось найти способ.
   - Нужно лишь собрать ее. На алтарях. В храмах.
   - В котлах?
   - Верно, но есть нюанс. На алтари ее кладут. В храмы приносят. В котлах - вываривают. Видел, как топят жир из нутряного сала?
   - Видел.
   - И с душой можно также. Главное - правильно извлечь. Он научился.
   - Хорошо, - плохо, Инголфу было очень плохо от этого разговора. Внутри. Эти вопросы - снег, в котором вязнут лапы. И лед, что забивается меж пальцами, режет их до крови. Однако следы волка требуют продолжить охоту. Инголф подчиняется. - У кого он брал души?
   Лицо не-врага морщится, как вода, проглотившая камень. И ему неприятен вопрос, но не-враг все равно отвечает:
   - Ты говорил с вёльвой и знаешь ответ. У собственных детей.
   Ответ верен. И логичен.
   - Там много котлов.
   - У ребенка много души. И много веры. Больше, чем у взрослых. Ему хватало... Он думал, что если соберет достаточно веры, то станет богом.
   Или волком, который сидит в скалах, поджидая гончую. Совсем скоро волчьи клыки сомкнуться на горле. Если, конечно, Инголф не успеет первым. И он задает последний из важных вопросов:
   - Но у него не получилось?
   - Ну почему. Отчасти получилось. Он бессмертен. Неуязвим. И умеет творить чудеса.
   Инголф ждал продолжения ответа, раздумывая над тем, как пулей из омелы убить того, кого не существует.
   - Только этого мало. Чтобы стать богом, чужой веры мало. Своя нужна.
   Возможно, ответ был в количестве веры. Инголф верит винтовке.
  
   За дверью скрывается пещера. В ней светло, и свет исходит от стен, потолка и странных коротких колонн, от которых пахнет старой костью. Здесь вообще много мертвого мяса. Оно еще не гниет, спеша накормить мушиные полчища, но дразнит свежим ароматом, соком кровяным, что потечет по языку, наполняя желудок сытостью.
   Кишки крутануло, и Инголф понял, что он давно уже не ел.
   - Чувствуй себя как дома, - гостеприимно сказал не-враг.
   Нет. Здесь нельзя есть. Здесь можно убивать.
   Кого-нибудь.
   Или что-нибудь.
   Это находилось в центре зала, огромное, подвешенное в золотой паутине и вросшее вершиной в сводчатый потолок. Больше всего оно походило на огромное свиное сердце, из тех, которые Инголф покупал на рынке и, стыдясь себя, ел там же, сырыми. С них текло, а порой вываливались и черные кровяные сгустки, которые приходилось подбирать пальцами.
   Но те сердца уже не работали.
   А это жило. Оно медленно раздувалось, расталкивая дыру в потолке. Набухали полупрозрачные волокна с мелкими синеватыми крупинами внутри. Врезались в них золотые нити, но не резали, и сами покрывались слизью. Шевелились сосуды, похожие на трубы теплотрассы, и подрагивала семиглавая змея нерва.
   Стрелять надо туда, в крохотный, не больше пятикопеечной монеты, узел.
   - Когда-то давным-давно, - не-враг уставился на собственные сапоги, точно ему было страшно смотреть на распухшее сердце, и уж точно не хотелось смотреть на Инголфа, который возился с винтовкой, - в мире существовало много разных тварей...
   Инголф не хотел бы столкнуться с той, которой принадлежало сердце. Он отсчитал десять шагов и, встав на колено, вскинул винтовку.
   - Они верили в мир. И жили. Пока мир не погиб. Тоже, потому что в это верили.
   Не-враг встал между Инголфом и сердцем, которое начало сжиматься, выдавливая содержимое в аорты и артерии. Загудели стены, завибрировали.
   - Дай ему еще немного, - попросил не-враг. - И целься аккуратно.
   - Отойди.
   - А потом появился Распятый, который тоже верил, но в другое, в то, что он избран. И создал бога. Но что осталось тем, кто пережил свой мир?
   Серая монета на прозрачном поле. Утопленная в мясо, близкая, слишком близкая, чтобы использовать оптический прицел.
   - Что осталось, Инголф-переродок?
   - Отойди.
   - Хранить осколки былого, в надежде, что когда-нибудь...
   - Отойди!
   - ...появится новый старый бог и всех спасет.
   И не-враг отступил.
   Спусковой крючок пошел мягко, нежно. И пуля полетела по шахте ствола. Вспышка царапнула полуслепые глаза, а в плечо толкнуло отдачей.
   Инголф устоял.
   Его оглушил пороховой смрад, но ненадолго, потому как сменился, уступив место волшебному аромату крови. Пуля прошла сквозь хрустальную стенку, проломив ее, как сапог проламывает молодой лед. И тонкая оболочка треснула, раскидывая семена.
   Омела прорастала.
   Корни ее вплетались в нерв, пережимали его, останавливая древний ритм древнего же сердца. Стебли пронизывали студенистую массу, раскрываясь желтыми шарами, кромсая живое.
   Сердце стучало.
   Быстро и все быстрее. Давясь черной жижей. А белые шарики омелы просыпались внутрь, забивали сосуды, закупоривали ток.
   - Хранить... какой смысл хранить мертвецов, даже когда они еще живы. Скажи мне, Инголф сын Рагнвалда? - не-враг ударил в спину.
   Острие меча пробило пальто, и свитер, и белую наглаженную рубашку. Войдя под левую лопатку, оно рассекло мышцы и легкие, разломало грудину и выглянуло наружу узким железным клювом.
   - Извини. Я должен был.
   Не-враг вытащил меч, открывая путь крови.
   Инголф успел обернуться и выстрелить. Последняя пуля ушла в потолок, и тот затрещал, рассыпаясь. Жадные стебли оплетали его, давили, крошили, рвались к солнцу...
   Инголф хотел бы увидеть солнце.
   Он снова лежал на алтаре. Его руки и ноги были свободны, но слишком тяжелы, чтобы у Инголфа хватило сил пошевелить хотя бы пальцами. На этот раз он не кричал, зная, что никто не явится на крик.
   Но ему хотелось бы увидеть солнце.
   Дом трещал и сыпался. Сначала на Инголфа сыпалась костяная труха, совсем как побелка со старого потолка его квартиры. Потом обваливались куски покрупнее, размолотые живыми стеблями омелы. Затем и вовсе целые обломки ребер, сосудов, камней...
   - Уже скоро, - сказал не-враг лишившийся прежней бестелесности. Он взял Инголфа за руку, перевернул ладонь, поднеся к глазам, которые слезились больше обычного.
   - Уже скоро. Так нужно. Поверь.
   Инголф не верил, но просто хотел увидеть солнце.
   И еще не подвести ее, ту, которой больше не было. Зарычав, Инголф схватил врага за горло, рванул на себя и второй, неловкой рукой, ударил по губам. Ударил сильно, захрустели и провалились под пальцами зубы, полилась кровь, и враг сглотнул, проглотив пулю.
   - Ты... ты правильно... сделал правильно...
   Инголф держал за горло, уже обеими руками, стискивая изо всех сил, и также отчаянно веря, что у него получится. Плотное тело трещало по шву и в конце концов разорвалось. Из него посыпались потроха и розовые, в жиру и крови, шары омелы.
   Но руки разжать не вышло.
   А потом дом раскололся, и солнце спустилось в трещины. Пылающий шар его сел Инголфу на грудь и раздавил. Но это уже не имело значения.
  

Глава 8. Таблетка для совести.

   Рана ныла. Доктор Вершинин думал. От мыслей трещала голова и, наверное, треск этот был слышен Аспирину. Забравшись на плечо, кот вцепился в рубашку и хвостом обвил шею. Нос его уперся в ухо, и усы щекотали Вершининскую щеку, отвлекая от мыслей.
   - А ты разъелся, я смотрю, - Вершинин почесал Аспирина под нижней челюстью. - Скоро и не удержу.
   - Урмс, - согласился кот, впрочем, не сдвинувшись ни на миллиметр.
   Шершавый язык его тронул мочку уха.
   - Прекрати.
   - Армс.
   - Тоже думаешь, что я свихнулся? Только сказать не скажешь. Да и никто не скажет. Во всяком случае, пока не зарежу очередного урода. А он же был уродом. Следовательно, я сделал доброе дело. Ну если думать логически?
   Аспирин вылизывал ухо, тщательно, но не теряя собственного кошачьего достоинства.
   - Если принять за аксиому высшую ценность человеческой жизни, то мои действия способствовали сохранению неопределенного количества жизней.
   Кошачьи когти царапали кожу, но мягко, аккуратно, словно Аспирин лишь давал знать о своем присутствии.
   - И это количество будет отлично от нуля. В итоге в самом худшем из возможных вариантов я не принес вред системе. В любом ином - принес значительную пользу. Это как... как лимфоцит.
   Аспирин вряд ли что-то знал о лимфоцитах. Он забрался на голову и теперь увлеченно жевал волосы. Рыжий хвост, скользнув по шее, исчез, чтобы тут же пощекотать ухо. Кончик его попробовал залезть в рот, а потом и в нос.
   - Угомонись, - попросил Вершинин. - Я тут о высоком думаю.
   И от мыслей трещит голова. Клетки-клеточки. Лимфоциты. Тромбоциты и прочие "циты" с программируемыми функциями.
   Выходит, что Вершинин сам по себе такая вот клеточка? И выбора, если разобраться, нету?
   Выбор лежал на фарфоровом блюдечке с синей каймой. Уже не шар, скорее куриное яйцо с тонкой скорлупой, сквозь которую проникает свет стоваттной лампочки. Проникает и задерживается, отчего само яйцо начинает светиться.
   Две лампочки - слишком много для одной кухоньки. И Вершинин видит ее словно наново, словно и не его это кухня вовсе, а чужая, незнакомая и неуютная. Семь квадратных метров. Один стол. Клеенка вместо скатерти. Два стула. Зачем больше, если гостей не бывает? Плита с неработающей духовкой. Вытяжка вся в жирных крапинах. Помыть некогда? Точно, некогда... И фасады грязью заросли. А линолиум в залысинах.
   Старый холодильник тарахтит, как Аспирин. И радиоточка отвечает ему бормотанием.
   Что Вершинин делает здесь? И на кухне, и в квартире, и в мире вообще?
   Живет.
   Чего ради?
   Кот улегся на голове рыжей чалмой, и хвост свесил. Ему хорошо. А Вершинину хорошо? Не сейчас, но когда-либо? Ведь должно было в его жизни быть нечто такое, отчего становилось хорошо?
   Работа.
   Работу у него отнимут, если сочтут, что Вершинин сошел с ума. И что остается?
   - Если разобраться, то все просто, - Борис Никодимыч подвинул блюдце. - Я лишь возвращаю часть себя. Осталось понять технический момент... нужно ли это жевать?
   Стащив Аспирина с головы, Вершинин взял яйцо, которое ко всем бедам еще и нагрелось, и понюхал. Запах отсутствовал.
   Вкус, впрочем, тоже.
   Яйцо треснуло во рту, выплеснув горячее водянистое содержимое, которое само собой потекло по пищеводу, но до желудка не добралось. Вершинин сплюнул на ладонь скорлупки и, протянув Аспирину, поинтересовался:
   - А ты что думаешь по этому поводу?
   Кошак потерся о руку и сказал:
   - Урм.
  
   Канистру с бензином нести было неудобно. Пластиковая ручка ее оказалась слишком толстой, и канистра то и дело выскальзывала, норовя упасть и лопнуть. Этого Белла Петровна никак не могла допустить. Она то и дело вскидывала канистру, подпирая второй рукой днище, делала десяток шагов и останавливалась.
   Белла Петровна и не предполагала, что ослабела настолько.
   Васю бы попросить... Вася подвез бы. А еще обязательно поинтересовался бы, зачем это его дорогой Белочке канистра с бензином. И вряд ли правдивый ответ обрадовал бы его.
   Пришлось самой.
   На этот раз Белла Петровна не ошибается. Она видела. И слышала. И потом уже, сидя в комнатушке регистраторши, просматривала медицинские карты детей.
   ОРВИ. Пневмония. Лейкемия.
   ОРЗ. Пневмония. Лейкемия.
   Пневмония.
   Лейкемия.
   Тихая смерть в стерильных бахилах.
   - Экология такая, - сказала регистраторша, расщедрившись на чай. - Все мрут. И большие, и малые. Жалко их.
   - Жалко...
   - А твоя-то еще, Бог даст, выкарабкается.
   Чай пили из граненых стаканов, помутневших от времени, вставляя их в подстаканники из латуни, с которыми в комплекте шли ложечки с портретами вождя. Регистраторша из шкафа достала хромированную утку, в которой вперемешку лежали сушки, конфеты и старое ломкое печенье.
   - На вот. Пожуй чего. А то зеленая вся...
   Зелеными были волосы бильвизы, существа, которому место в страшных сказках и то лишь до встречи с героем-храбрецом.
   Белла Петровна не отличалась ни героизмом, ни храбростью. У нее и сил-то едва-едва хватало канистру волочь. И упаковка спичек карман оттягивала.
   Спички - детям не игрушка!
   Спички - детям.
   Не игрушка.
   Бильвиза стояла за воротами. Она вышла босая. Тонкостанная, с копной тяжелых волос, в сумерках она как никогда походила на скорбную иву из тех, которыми порастают берега прудов.
   - Сдесь? - спросила бильвиза, разглядывая Беллу Петровну. - Нет. Пшли.
   Почему-то речь ее, в целом самая обыкновенная человеческая речь, со сменой обличья менялась, теряя звуки, становясь скрипучей, как новая кожаная куртка.
   И шла бильвиза тяжело, с видимым трудом переставляя негнущиеся ноги.
   Деревянный человечек.
   - Я собираюсь тебя сжечь, - предупредила Белла Петровна, не понимая, зачем она вообще следует за бильвизой. - Убить. Ты убиваешь детей. Я убью тебя. Меня, наверное, посадят. Или запрут в дурдоме.
   Шаг и шаг. Хруст суставов. Пальцы-веточки приподнимают волосы, обнажая длинную тонкую шею, на которой проклевываются молодые побеги.
   Их больше, чем в прошлый раз, и они беловатые, червеобразные, точно больные.
   Или и вправду больные?
   - Я не хочу этого делать. И конечно, не хочу попадать в тюрьму. Но ты же не остановишься! Ты не остановишься?!
   Белла Петровна поверила бы ей, но бильвиза покачала головой и остановилась.
   Она вывела на берег старого пруда, русло которого заполонил щебень, колотый кирпич, пакеты и банки, пустые канистры и весь тот мелкий мусор, сам собой возникающий возле человеческих поселений.
   Над ручьем еще держалась за жизнь старая ива. Ее желтоватый лишайный ствол кормил омелу, чьи кружевные шары запутались в кроне. У корней ивы громоздилась куча тряпья, в которой свили гнездо крысы. При появлении Беллы Петровны, куча зашевелилась, как если бы была живой, и на поверхность ее выполз отвратительного вида грызун.
   - Кышш... - зашипела бильвиза. - Кышш...
   Крыса засвистела и скрылась в гнилье.
   - Вот... плохо. Тут.
   Она босой ногой разворошила гнездо. Крысы визжали, кидались, полосовали резцами зеленоватую кожу, но скатывались на землю и попадали под ноги. Хрустели хребты. Влажно хлюпала плоть, мешаясь с серой рыхлой землей.
   Беллу Петровну мутило.
   - Опять... опять. Кышш!
   С нежданной для ее неповоротливого тела прытью, бильвиза подхватила толстого крысака и сунула его в рот. Сжались челюсти, сломались кости, и кровавый ком шерсти полетел на землю. А бильвиза вытерла губы ладонью и, вдруг успокоившись, подошла к иве, обняла ее нежно.
   - С-сюда! - приказала она. - Видишь? Видишь? Обещал!
   Желтая шуба лишайника пестрела трещинами, которые уходили вглубь ствола. В трещинах копошилось что-то мелкое, живое, которое - Белла Петровна слышала это явственно - пожирало дерево.
   - Обещал! Помочь. Ушел. Ушел совсем. Плохо! Не получается.
   Она прильнула к ране губами и дунула, выдавливая в трещину слюну и кровь.
   - Мало... мало... плохо. Не хочу больше! Не хочу! П-помоги!
   Отшатнувшись от умирающей ивы, бильвиза прижала ладони к животу и принялась раскачиваться. Босые ноги ее стояли стопа к стопе, плотно смыкались голени, срастались колени, и руки уже переставали быть руками.
   - Спать... спать... спать...
   Белла Петровна поставила канистру на землю и опухшими, водянистыми пальцами открутила крышку. В нос шибануло характерным бензиновым смрадом.
   Налетевший ветер наклонил иву к иссохшему пруду, расшатал больные корни и почти вывернул, но отступил. Но вернется, чтобы довершить начатое.
   - Скорей, скорей... помоги! Сна... сна... беда стоит на вашем пороге... покоя... покоя не знать... братняя кровь сладкая. Сладкая! Но ты помоги. Мне. Он обманул. Сказал - поможет. А бросил. Нелься так!
   - Нельзя, - согласилась Белла Петровна, не представляя, впрочем, о ком речь. Она торопилась исполнить задуманное. И спеша, расплескивала бензин на корни древесные, на тряпье, на ветви и ствол, равно как и на бильвизу, окончательно утратившую всякое сходство с человеком.
   - Отпуссти... отпусти!
   - Отпущу. Будет больно!
   Спички громыхали в коробке, а он все никак не открывался, когда же открылся, то спички рассыпались и вмиг намокли. Пришлось вытаскивать второй коробок, а потом и третий.
   Если бы бильвиза не следила за каждым движением Беллы Петровны. Если бы не смотрела с такой отчаянной надеждой...
   Нельзя обманывать чужие надежды.
   Но разве получится убить?
   Получится.
   - Скорей, скорей, - прошелестела ива, роняя жухлые листья в бензиновую лужу. - Скорей же...
   Чиркнула спичка. Вспыхнул огонь.
   - Извини. Пожалуйста, - сказала Белла Петровна, разжимая пальцы.
   Она успела отступить на шаг, прежде чем пламя обняло бильвизу.
   Та закричала.
   Горели воздетые к небу руки, рассыпались пеплом, летели к пруду, падали, покрывая мусорные кучи сероватым снегом. Пылала ива, щедро раздаривая узкие клинки листьев. Шкворчала омела, брызгая зеленым соком, ломаясь в огне с хрустом, как ломались крысы.
   Белла Петровна смотрела.
   Она не отступила, даже когда огонь метнулся к ней под ноги, чуя запах горючего, когда заглянул и подбросил в воздух канистру, которая лопнула с оглушительным хлопком. В воздухе запахло паленым пластиком. Лишь когда от невыносимого жара занялись волосы самой Беллы Петровны, она очнулась и отступила дальше.
   - Родилась я ночью, густела мгла,
   Вдаль уводят мои дороги...
   Белла Петровна заплакала. Слезы летели по щекам и падали на руки, почему-то красные, покрытые волдырями ожогов.
   ...Под утро мать моя умерла.
   Беда стоит на нашем пороге...
   Огонь успокаивался. И когда он улегся на черном выжженом пятне, Белла Петровна развернулась и пошла прочь. Она смотрела на свои ладони, кожа на которых лопалась, и думала, что вряд ли сумеет дойти до дома. И поэтому отправилась в больницу.
   Она хотела поймать такси, но машины убегали.
   Наверное, это было справедливо. Потом пошел дождь. Он нежно, аккуратно, омывал раны, унося пепел, смрад гари и боль. Белла Петровна улыбалась небу.
   Возможно, она никогда больше его не увидит...
   В больнице ее встретил Вершинин, и это тоже было правильно, хотя сама Белла Петровна не сумела бы объяснить, почему именно. Но вид доктора, пусть и одетого не в халат, но в джинсы и клетчатую рубашку, ее успокоил.
   - Здравствуйте, - сказала Белла Петровна и вывернула ладони, показывая лопнувшие волдыри и желтые сгустки сукровицы. - Я вот... нечаянно.
   - Я тоже, - Вершинин коснулся руки, что висела на привязи. - Нечаянно. Идемте.
   Она пошла за ним, ничуть не сомневаясь, что этот человек сумеет помочь.
   Хорошо бы Юленьке. А сама Белла Петровна потерпит как-нибудь. Боль не так и сильна.
   Перевязывала медсестра. Она явно нервничала, то и дело бросала взгляды то на Вершинина, то не Беллу Петровну, но с вопросами не лезла. А потом и вовсе исчезла.
   - Пить хотите? Есть чай. Есть вода. И спирт тоже есть.
   - Спасибо, но... мне, наверное, мужу позвонить бы.
   Вершинин раскачивался на стуле, и стул трещал, но не разламывался. Что-то изменилось в докторе, но Белла Петровна не могла никак понять, что именно.
   - Знаете, - он поднял руку. - Я наверное, не смогу больше оперировать. Повредил глубокий сгибатель пальцев. Они там думают, что все восстановится. Но такого не будет. Мой сторож меня сторожит. А ваш будет сторожить вас. Это правильно.
   Белла Петровна перевела взгляд на свои ладони, забинтованные, они напоминали две клешни в кольцах грязных манжет.
   Правильно?
   - Я убила человека, - призналась Белла Петровна, и Вершинин, не прекращая раскачиваться, спросил:
   - А вы уверены, что он был человеком?
   - Она... и нет.
   - Тогда все хорошо. Людей убивать нельзя. Но только если людей.
  

Глава 9. Достоинства прикладной кулинарии.

   Аллочке стало плохо утром. Семен Семенович сначала услышал, как хлопнула дверь и звук этот, в общем-то обыкновенный, странным образом его встревожил.
   Потом дверь вновь хлопнула, уже громче и ближе.
   Раздались шаги, мелкие, частые, как будто человек очень спешил, но не мог позволить себе бежать, а потому семенил, быстро, но неуклюже.
   На сковородке кипело масло, а в масле плавало сердце, которое за все восемь часов жарки лишь самую малость потемнело. Пару раз Семен Семенович ради интереса тыкал в мясной ком ножом, и теперь разрезы сочились прозрачным золотистым соком.
   Запах от сердца шел изумительный.
   Но двери хлопали. И множились шаги. Росло беспокойства Семена Семеновича. И когда достигло оно пика, на кухню влетела растрепанная горничная.
   - Там это... - сказала она громким шепотом. - Алле Ивановне плохо.
   И тогда Семен Семенович испугался.
   Он уже успел забыть это чувство, всеохватывающее, парализующее волю и тело, когда остается одно-единственное желание - спрятаться.
   Но кипело масло на сковородке, стреляло горячими искрами, и таращилась глупо, испуганно, горничная.
   - Врача вызвали? - тихо спросил Семен Семенович, откладывая лопатку. - Вызвали, я спрашиваю?
   Кивок. Дрожащая губа. Слезы в глазищах, как будто есть ему время чужими слезами заниматься.
   - Хорошо. Иди сюда.
   Неуверенный шажок.
   - Видишь? Смотри, чтобы масло не выкипало, хорошо? Вот канистра. Вот сковорода. Понимаешь? Я скоро приду.
   Он силой сунул в потные ручонки лопатку и бегом бросился наверх.
   Аллочке и вправду было плохо. Она лежала поперек кровати, раскинув руки и ноги, словно опасаясь упасть. Голова ее свешивалась на вялой шее, и вторая горничная то приподнимала ее, то выпускала, и тогда голова вновь падала, а волосы накрывали ее, свисая до самого пола.
   Аллочку тошнило. Судорога выламывала ее, и руки скребли по атласу, комкали его, силясь найти опору, хоть как-то приподнять непослушное тело. Рот открывался со страшным пустым звуком, из Аллочкиного рта вываливались комья рвоты, падали в вазу с широким горлом. Розы, прежде ее занимавшие, валялись по полу.
   - Вон пошла, - сказал Семен Семенович горничной и присел на кровать. - И врача сюда. Немедленно. Иди. Нет, стой. Звони Вершинину.
   Он вытащил сотовый и сам нашел нужный номер, набрал и, дождавшись ответа, попросил:
   - Приезжайте. Пожалуйста. Берите машину и приезжайте. Я оплачу. Я все оплачу, только приезжайте. Пожалуйста.
   Аллочка зарычала и выгнулась, выдавливая из себя очередной осклизлый ком рвоты, который плюхнулся в вазу, как жирная жаба.
   - Я... мне плохо, - ей удалось лечь на бок. Аллочка подтянула ноги, сворачиваясь клубком. - Мне плохо.
   - Погоди. Сейчас приедет врач. Много врачей. И они что-нибудь придумают. Не один, так другой.
   Семен Семенович садился на кровать осторожно, боясь неловким движением потревожить недолгий Аллочкин покой.
   - Все будет хорошо.
   - Не будет, - упрямо ответила она. - Ты же знаешь.
   - Знаю. Поэтому и говорю, - Семен Семенович позволил себе прикоснуться к влажным ее волосам. - Ты просто потерпи. Сейчас ведь медицина и все такое... выходят. И тебя, и ребенка. А не здесь - завтра полетим в Израиль, там вроде врачи хорошие. Или во Францию...
   Легко лгать, когда ложь во благо, когда тот, кому врешь, сам желает верить. Аллочка смежила веки. Она дышала мелко, часто, как собака на жаре, и кожа ее белела на глазах, а ногти и губы - синели. И Семен Семенович не знал, что еще сделать, а потому просто рассказывал, как все будет хорошо, если немного потерпеть.
   Потом появились врачи. Незнакомый, но солидный, в халате с фирменной вышитой эмблемой и блестящим саквояжем. И Вершинин, который отличался какой-то взъерошенностью, которая бывает, когда сон прерывается неожиданно и, прервавшись, не отпускает человека, а длится и длится. Под влиянием его движения становятся неуклюжими, а взгляд плывет.
   - "Здра-вуш-ка", - по слогам прочел он эмблему, вышитую на халате конкурента. - "Здравушка". Центр здоровья.
   Конкурент, сопровождаемый сразу тремя помощниками, лишь фыркнул презрительно, по-лошадиному, а Семен Семенович сказал:
   - У нас с ними договор.
   - "Здравушка"... надо же, какое совпадение.
   Вершинин впился пальцами в мочку уха и дернул, как если бы проверял, крепко ли держится это ухо.
   - В этом есть смысл. Во всем есть смысл. А вы бы сходили, проветрились. Нам с... коллегой посовещаться надо.
   - Пациентка нуждается в покое, - ответил коллега, не удостоив Вершинина взглядом.
   - И госпитализации, - добавил Борис Никодимыч и сел на кровать.
   - Я не думаю, что...
   - А я думаю. У нее сердце сбоит. Не слышите? Тук-тук. Туки-тук. Тук-тук-тук.
   Вершинин выстукивал по изголовью причудливый ритм и дурашливо улыбался.
   - С сердцем не следует шутить, моя драгоценная леди. Что ж вы так? Тише, не волнуйтесь. Послушайте, как сердечко стучит. Посчитайте ему. Это как вальс - раз-два-три, раз-два-три... ну-ка повторите.
   Он ловко подхватил оборванную нить разговора.
   - Семен Семенович, позволите вас на пару слов? - холодным вежливым тоном поинтересовался доктор номер два.
   И Баринов по едва уловимому кивку Бориса Никодимыча вышел за дверь.
   - Позвольте мне сказать, что вмешательство данного человека в... в дела моей пациентки снимает с меня всякую ответственность...
   - Ты на "Скорой"?
   - Мне не кажется, Алла Ивановна нуждается в госпитализации. Токсикоз - достаточно распространенное явление в первом триместре и хватит инъекции...
   - Ты на "Скорой"? - повторил вопрос Семен Семенович, позволив себе повысить тон, и врач сник.
   - Я прибыл на личном транспорте.
   - Плохо. На вот, - Баринов вытащил бумажник, а из бумажника деньги. - Иди. И позвони там. Скажи, чтоб машину прислали. А то мало ли.
   - Конечно. Ваша воля. Но Семен Семенович, помните - любое вмешательство на данном сроке чревато самыми катастрофическими последствиями для плода.
   Плод? Яблоко в Аллочкином животе. Или вишня. Вишневая косточка даже, которая застряла и мешает жить.
   А врач уже сбежал, и Семен Семенович остался в коридоре. Дверь была рядом, на расстоянии протянутой руки, но страшно было эту руку тянуть. И трогать ручку, и заходить в комнату, где смешались запахи роз и рвоты.
   - Сссема... Сссема, - тень выползла из щели между косяком и дверью. Она плюхнулась на пол крупным жирным пятном и торопливо поползла к ноге. Мягкий ворс ковра пронизывал насквозь ее двумерное тело, и тень едва-едва держалась, чтобы не развалиться на части.
   - Мне не до тебя сейчас, - сказал Баринов, борясь с желанием наступить на тень.
   - Ссснаю. Есссть чего скасссать, - она забралась на тапок. - Есссть... сердсссе. Готово уже.
   - И что?
   Про сердце он как-то забыл да и, вспомнив, не счел его важным делом.
   - Сердсссе дракона. Сссема, думай.
   Тень обвивала ногу тонкой лианой, она карабкалась выше и выше, пока не переползла на руку, не села на ладони клубком черноты.
   - Советниссса просссит передать, что ей шшшаль. Ей ошшшень шшшаль. Она не хотела вреда твоей сссемье. И мальшшшику. Хороший мальшшшик.
   Раззявив клюв, тень застыла, и Семен Семенович, вытащив из рубашки булавку для галстука, полоснул себя по руке.
   Кровь шла хорошо, тень лакала ее десятком языков, и говорила быстро, спеша рассказать:
   - Советниссса дает тебе виру. Восссьмешь?
   - За сына?
   - Второй будет шшшить. И шшшенщина тошшше.
   - Я уничтожу вас всех.
   - Не уссспеешь, - тень оторвалась от кровяного ручья и поднялась на одной ноге. - Мы сссами. Ссскоро ушшше. Торопись, Сссема. Сердсссе дракона - исссцелит.
   - Что?
   - Все, - убежденно сказала тень. - Сссскорми ей. Ссскорми и увидишь.
   - Почему он сразу не сказал?
   - Хаугкаль? Потомушшшто ты потратил бы его бессс польсссы... исссцелил бы тело, но не вернул. Сссмирись, Сссема. И поссспеши. Ссскоро Нагльфар пройдет меж клыков волка. Ссскоро рухнет Биврёссст... ссскоро потоки Хвергельмира затопят Нифльхейм, а в Асссгарде появитссся новый бог. Сердсссе сссстанет бесполесссно.
   Тень лопнула, не договорив.
  
   Получасом позже Семен Семенович поднялся на второй этаж. В руке он нес серебряное блюдо, прикрытое серебряным же колпаком. С локтя белым флагом капитуляции свисало полотенце.
   И каждый шаг давался с трудом.
   Предательство? Наверное.
   Один плюс один и еще один. И две единицы важнее одной? И шансов у них больше. И Алла не простит, если Семен потеряет еще одного ее ребенка. А как ему самому потом жить?
   Ступеньки были круты, как те, давешние, которые складывались в лестницу-змею. Она обвивала айсберг, чья вершина утопала в низком войлочном небе.
   В доме потолок расписан вручную. Алле нравилось.
   Наверное, нравилось, но теперь Семен Семенович не уверен. Он просто несет лекарство.
   Вершинин караулит, неспящий страж с подернутыми туманом глазами. Его тоже жаль.
   - Скажите, - Баринов знает ответ, но все равно останавливается. - Есть ли что-то на этом свете, что спасло бы ее? И ребенка?
   - Чудо. И как понимаю, оно у вас имеется.
   Его догадливость не удивляет, скорее кажется правильным, что этот человек в курсе. И Семен Семенович входит в комнату.
   - Смотри, что я тебе принес, - он ставит блюдо перед Аллой и поднимает крышку. - Правда, красивая?
   Сердце высохло, превратившись в сапфировую ягоду. Сквозь тонкую кожицу виднелись темно-синие зерна и ровная, льдянистая мякоть.
   - Попробуй. Тебе станет легче. Обещаю. Ты мне веришь?
   Она верила и приняла подарок безропотно. И когда жена уснула, Семен Семенович поднял ее на руки и перенес в свою комнату. Он верил, что Алла выздоровеет, и надеялся, что она никогда не узнает о сделанном им выборе. И что за выбор этот не придется платить кому-то, кроме самого Семена Семеновича.
   А за окнами дома гуляли туманы. Густые, творожистые, они спешили жить.
  

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"