Доктор Вершинин забрался на подоконник и дергал ручку, пытаясь открыть окно. Ему требовался воздух. Ему требовалось очень много воздуха.
А окно не поддавалось. Створки его склеились и заперли Вершинина в кабинете.
Снаружи горел асфальт. Он пузырился и трескался, выпуская из трещин рыжих змей, и те расползались, пожирая все вокруг.
Особенно воздух.
И Вершинин, отчаявшись, ударил локтем по стеклу.
Борис Никодимыч очнулся у подоконника, среди прозрачных осколков. Один, крупный кривой, словно нож, торчал из предплечья. Он приколол рукав к руке, и подарил отрезвляющую боль.
- Я схожу с ума, - сказал доктор Вершинин и поднялся. - Определенно, я схожу с ума!
Он улыбнулся этой радостной новости и, поднявшись на ноги, двинулся к двери. Пол кабинета раскачивался, но Борис Никодимыч видел цель ясно.
- Я сошел с ума, - он протянул руку к ручке, но та сползла по дверному полотну, растекшись свинцовой лужицей. - Я сошел с ума. Какая досада!
И Вершинин пнул дверь. Дверь открылась, однако вместо знакомого больничного коридора с серым бетонным полом, зелеными стенами и пузырями-лампами за дверью обитала чернота.
- Ну заходи, - она дружелюбно протянула кривые пальцы корней.
- Пожалуй, воздержусь.
Корни пробили тонкую ткань халата.
- Да ладно тебе. Заходи, - повторила темнота и дернула, втягивая во влажную земляную пасть. Сзади с грохотом захлопнулась дверь. - Чувствуй себя как дома!
Изнутри земля - громадный пирог.
Слой черный, жирный, сдобренный перегноем щедро, как кондитерское какао - маслом. Комочками в нем - человеческие останки. Они перекручены, связаны узлами и разломаны на части. Земля-какао плывет и перетирает малые эти части, превращая их в гомогенную массу.
Ниже - корж органогенного слоя, пронизанный корнями.
А под ним - белый творожистый иллювий.
И наконец, твердый пригоревший блин подпочвенных пород.
О него Вершинину бы разбиться, но он не разбивается, и даже стекло, сидящее в руке обломком чужого копья, проходит сквозь скальную подложку.
И ниже.
До жесткого базальта, который теряет свою жесткость, но становится вязким, как плавящееся желе. Вершинин попадает внутрь и застревает. Он беспомощен, но не напуган.
- Здравствуйте, доктор, - говорят ему, и Вершинин выворачивает шею, силясь разглядеть говорящего. - Вы уж не дергайтесь. Потерпите. Земле-то тоже попривыкнуть надо. Медленно она меняется, медленно...
И Борис Никодимыч кивает.
Он висит в базальтовом желе, удивляясь тому, что жив и способен дышать. А вокруг него напухает пузырь с прозрачными стенками. Пузырь этот разрастается, и постепенно вмещает всего Вершинина, а потом и пространство вокруг.
- Присаживайтесь, доктор. Присаживайтесь. Не обессудьте, что я вас так... настойчиво пригласил, - существо, сидевшее в центре пещеры - а разросшийся пузырь каким-то чудесным образом стал именно пещерой - на человека походило мало. Скорее уж было в нем что-то от примитивных млекопитающих, которые еще не избавились от рептильных черт, но уже обзавелись собственными, особыми признаками.
Массивное тело, равное по всей длине покоилась на коротких толстых лапах. Пальцы задних конечностей были короткими и уплощенными, а передних - длинными, тонкими, цепкими на вид.
- Эк вы все... к своему притянуть норовите, - существо покачала головой, в которой особо выделялись челюсти. - Но это ничего. Это даже понятно.
Шкура его имела пятнистый окрас, и если на загривке топорщилась шерсть, то бока покрывала мелкая мягкая с виду чешуя.
- Вы ведь не способны разговаривать? Мне мерещится. В последнее время мне столько всего мерещится. Знаете, я должен был с самого первого дня понять, что дело именно во мне.
Очевидность данного факта принесла невыразимое облегчение. И доктор Вершинин улыбнулся такой очаровательной галлюцинации, которая взяла на себя труд окончательно выявить факт сумасшествия.
- Конечно. Дело исключительно в вас, Борис Никодимович.
Существо село, опираясь на задние лапы и хвост. Последний был велик. Мясистой струной он уходи в темноту, чтобы выглянуть из противоположной стены и дотянуться до самой морды галлюцинации, чем, вероятно, раздражал ее. Существо шевелило ноздрями и скалилось, как будто собираясь вцепиться в этот острый змеиный хвост.
- Но вы присядьте. Поговорим.
Доктор Вершинин отказался. Он обошел пещеру, трогая руками стены, ощущая исходящее от них тепло, почти жар, их неровность и острые кварцевые сколы.
И конечно, хвост. Галлюцианация лишь поморщилась. Наощупь она - вернее хвост - была теплой, по-змеиному сухой. На ладонях остались мелкие чешуйки.
- Homo alterius rationis! Рациональной природы! Рациональной... и рационально предположить, что в данный момент времени я пребываю в собственном кабинете. Я его не покидал. Физически. Однако разум мой искажает объективную реальность согласно установленной программе.
Существо следило за Вершининым.
- Сбой начался... дети. Автокатастрофа. Пятнадцать человек погибших. Пятнадцать человек на сундук мертвеца... мне бы напиться. Алкоголь при прочих равных все-таки лучше сумасшествия. Я не сумел их спасти!
- Сядьте, доктор.
Стул в этой галлюцинации появился в центре кабинета. И Борис Никодимыч ничуть не удивился, поняв, что стул этот - его собственный. Данное обстоятельство стало лишь еще одним свидетельством в пользу безумия.
- Хаугкаль. Человек из кургана. Курганник. Страж Мидгарда и посох мира, - существо указало на себя. - Я есть. Вы есть. Все есть.
Вершинин все-таки попробовал стул на прочность, и лишь затем сел. Но молчать он не желал:
- Таким образом, становится понятна моя зацикленность на тех троих, которые впали в кому! Я не желал еще смерти. Но я не имел возможности помочь им иначе, чем уже помог. И логическим итогом стала фантазия на тему антагониста...
Хаугкаль широко раззявил пасть и запустил в нее руку. Он копошился в собственном горле, и в желудке, отчего шкура на животе шевелилась.
Вытащил он цепочку. Витую золотую цепочку, длинную, как поводок воздушного змея. Хаугкаль тянул и тянул ее, звено за звеном пропуская меж плоских зубов, а Вершинин завороженно наблюдал.
- И если взглянуть на все отрешенно... со стороны... просто факты... говорящая кошка. Сны. И Вальтер Шейбе... первый главврач наш. Его расстреляли. Я узнавал про него. Его расстреляли. Наверное, я слышал об этом раньше... в интернатуре... конечно, интерны вечно пересказывают байки... слышал и забыл. А подсознание воспользовалось информацией.
Звено за звеном. Белое золото, красное и желтое. Три пряди, свившиеся в косу.
- Вы должны знать, потому что вы знаете все, что знаю я.
Кивок.
- Вот. Этот ореол героя-мученика, который окружал его фигуру, сделал ее удобной для меня. Или вот карлик. Уродец. А уродство издревле ассоциировалось со злом. Варг и зима. Холод как воплощение некротики! И моего перед ней страха. Отсюда совершенно логичным образом вытекает моя борьба и ее кульминация. Я умер, и я ожил, тем самым преодолев собственные опасения.
Хаугкаль протянул цепочку, скользкую от желудочного сока и полупереваренных комочков пищи.
- На. Складно вышло.
- Спасибо.
- Только одного понять не могу. Если все так, то за что ты мужика зарезал?
- К-какого?
Не ври, Вершинин, знаешь ведь, о ком Курганник говорит. И сам время смерти зафиксировал. После длительных реанимационных процедур, которые проводил со всем возможным тщанием.
--
Он... этот человек... в моем восприятии он был злом, которое я уничтожил.
И сожаления не испытывает. Инголф прав - есть люди, а есть не-люди. Не-людей убивать можно. Людей - нельзя. Вершинин не человек в собственной парадигме мира.
Цепочка в руках скользит. Звенья у нее крупные, литые, и оспяными пузырями на них блеклые камушки.
- Я не отвечал за свои поступки! Нет, теперь я понимаю, что опасен. Ты ведь мой внутренний страж. Визуализированная совесть.
- Ну спасибо, - Хаугкаль вцепился в хвост, но тут же выплюнул.
Не из золота цепочка - из волос. Мягких, детских... девичьих.
- Я... я благодарен, что ты появился. Я не должен иметь возможность совершить преступление.
Рыбкой пойманной на цепочке болтается пластмассовая заколка. Розовый овал и витиеватые буквы: "Катюша".
- Расцветали яблоки и груши, - Вершинин повернул заколку надписью вниз. - И что-то там куда-то туманы над рекой поплыли...
...белые кувшинки уходили под воду. И лишь одна осталась на самой кромке, словно желая увидеть солнце. С рассветом она поднялась выше, растянула пленку и прорвала, глянув в небо красными глазницами...
Лицо! Вершинин помнит ее лицо!
Это не кувшинка - девочка.
Никаких девочек не существует. Больное воображение борется с доводами разума.
- Хватит уже, - вздохнул Хаугкаль. - А то и вправду подвинешься. Голова-то одна. Беречь надо.
Он постучал по лбу когтем, и звук получился гулкий, радостный.
...и снова вода. Просачивается сквозь нейлоновые сети, оставляя по ту их сторону жирных карасей. Сеть сжимается, тянет вверх, сминая рыбьи толстые тела, и между ними застревает лента. Она разворачивается, синяя на синем, и, натянувшись до предела, тревожит сверток на дне.
- Нет! - Вершинин отбрасывает цепь из волос, не желая заглядывать в сверток. Но все равно видит. Газы раздули тело, вода превратила кожу в беловатый жир. Лица не узнать, но Вершинин узнает.
- Хватит? - вежливо интересуется Хаугкаль. - Или продолжить?
- Хватит! Чего вам надо? Чего?
- На от, - в костистой лапе лежит белый шар, вроде бильярдного. - Твое. Считай, что прощальный подарочек от Ровы. Бери, пока еще живое.
Шар и вправду был живым. Скорлупа прогибалась, и шар терял форму.
- Понимаешь, Вершинин, в этой жизни, да и в той, не все на тебе завязано. Иногда то, что ты видишь - это именно то, что ты видишь. В карман положи. Да аккуратнее - раздавишь, другого не будет.
Вершинин хотел возразить, что в его халате карманов нет, но потом понял - есть, во всяком случае один, для белого шара с полужидкой начинкой.
И вправду, не раздавить бы.
Потом эта мысль сменилась другой: если все взаправду, то Вершинин - убийца.
Он убил!
Человека!
И ничуть об этом не сожалеет?!
- Потом уже подумаешь и сам решишь, надо ли тебе оно. Если надо - проглоти. А нет, то, как там у вас говорят? Суда нет. И не бойся, не будет суда. Нету судей. Отлучились на неопределенный срок. Но ты о них не думай, Вершинин. О себе лучше. Будешь решать, то попомни - пока не пообвыкнется в прежнем-то теле, то и тяжко тебе будет. Невыносимо тяжко. И тут уж только перетерпеть.
- А если не... пообвыкнется?
- Тогда ты точно спятишь, - Хаугкаль оскалился. Зубы у него были рептильи - ровные, одинаковые.
- Что это такое?
- Вёрд.
- Что такое вёрд? Душа, что ли?
Убил. Пусть сволочь, урода, который и не заслуживал жизни, но Вершинину ли судить? А выходит, что судил и приговор вынес, а потом исполнил его.вёрд
И кому плохо от этого приговора? Жене? Детям? Убитым девочкам? Или девочкам живым, которые, благодаря Борису Никодимычу, останутся жить. А значит, правильно все.
Душа в кармане ничего не изменит.
- Души в тебе не осталось, тут уже не поправить. Извини, если что. А вёрд - это страж.
- Ангел-хранитель?
- Когда и ангел. Хранитель - чаще. Главное, реши для себя, чего ему хранить надобно. Без него будешь таким, каков есть. А с ним... тут уж как получится.
Хаугкаль упал на четыре лапы и медленно, извиваясь всем телом, подошел к Вершинину. От Курганника несло мертвечиной, и Борис Никодимыч подумал, что со всех существ именно это наиболее страшно.
Страшнее Варга.
Массивные челюсти раздвинулись, разве что не заскрипели, и обхватили Вершининскую руку. Сжимались они медленно, разрывая плоть и дробя кости. Но боли Борис Никодимыч не ощущал.
Потом рука хрустнула, и хрустнул сам подземный пузырь под гнетом карстовых пород. Но вместо того, чтобы погибнуть, Вершинин осознал себя, стоящего в больничном коридоре. Он держал руку вытянутой, и пальцами второй кое-как прижимал края раны. Рукав халата набряк кровью, и та брусничным вареньем падала на пол.
- Господи, Борис Никодимыч, что с вами? - медсестричка застыла, с ужасом уставившись на осколок стекла, торчавший из раны.
- Порезался вот.
А еще убил человека и, кажется, все-таки сошел с ума. Но о последнем Вершинин благоразумно умолчит.
Отпустив раненую руку, кровь из которой все лилась и лилась, Вершинин нащупал мягкий шар в кармане халата. Не раздавить бы.
И подумать - нужен ли ему сторож?
Глава 6. Гребень бильвизы.
С директрисой приюта, женщиной крайне невыразительной наружности, Белла Петровна столкнулась на ступеньках больницы. И узнала ее скорее по тому особенному аромату, который окутывал Ольгу Николаевну прозрачной, но меж тем явственной шалью.
Ландыши. Свежая хвоя и теплая, взопревшая земля, которая бывает весной, на свежераспаханном поле.
- Добрый день, - сказала Белла Петровна и посторонилась, пропуская директрису вперед. - А вы здесь к кому-то или так?
Директриса остановилась и медленно, всем телом, повернулась к Белле Петровне.
- Извините, пожалуйста. Это бестактно с моей стороны.
На лицо Ольги Николаевны падала тень, которая лицо это преображала самым удивительным образом. Черты текли, изменяли цвет до коричневого, древесного, на котором блестели жизнью янтарные капли глаз.
- Й...эсть, - сказала директриса, прежде, чем исчезнуть.
Она не растворилась миражом, но просто вдруг оказалась за стеклянной перегородкой дверей. Ольга Николаевна запустила крючковатые пальцы в прическу и дернула, разрушая. Зеленоватые, какие-то очень уж жесткие с виду волосы, рассыпались по плечам и лицо накрыли, пряча и его деревянность, и неестественную, нечеловеческую улыбку.
- Ist! - донеслось до Беллы Петровны. - Das Essen. Die Nahrung.
Белла Петровна, оцепенев, смотрела, как уходит та, которая звалась Ольгой Николаевной, и с каждым шагом обретает прежнее свое обличье, которое, впрочем, было слишком тесно для существа.
Онемение, охватившее Беллу Петровну, прошло, и она бросилась следом, понимая, что вряд ли получится догнать директрису. А если и получится? Беллу Петровну сочтут сумасшедшей. Ее уже такой считают. Наверное, потому, существо и не испугалось показаться.
И Белла Петровна велела себе успокоиться.
Она одернула пиджак, пригладила волосы - а к парикмахеру сходить следовало бы. Вон, корни все седые, некрасивые, да и сами пряди - что трава пожухшая.
Решительным шагом Белла Петровна двинулась к справочной.
- Добрый день, - сказала она, старательно улыбаясь.
Не получалось. Губы отвыкли. Щеки отвыкли. И улыбка вышла дерганной.
- Скажите, я тут Ольгу Николаевну встретила... директор детского дома. Такая, знаете ли, строгая женщина. И я хочу спросить...
Что именно? Человек ли она? Или не замечала ли сестра странностей за гостьей?
- ...к кому она ходит.
Белла Петровна выудила из кошелька купюру и, прикрыв ладонью, сунула в окошко. Деньги приняли. И ответ, хотя Белла Петровна и не надеялась, дали развернутый: Бельваз Ольга Николаевна в числе иных волонтеров движения "Дара" регулярно наведывалась детское отделение больницы.
- Хорошая женщина, - поделилась медсестра. - Заботливая. И детки с ней спокойные...
Как на взгляд Беллы Петровны - чересчур уж спокойные.
Ольга Николаевна обнаружилась в игровой комнате. Она сидела на полу, скрестив ноги и опершись локтями на бедра. Она покачивалась и напевала песенку, а две девочки лет шести на вид, расчесывали ей волосы. Другие дети - от совсем крохотных, едва-едва научившихся ходить, до двенадцати-тринадцатилетних - сидели полукругом. Несомненно, они были живы, и дышали, и моргали, изредка - наклонялись, словно хотели расслышать что-то.
А взрослые где?
Кто-нибудь?
Белла Петровна хотела позвать дежурную медсестру, но лишь открыла и закрыла рот. Губы точно нитками стянули и, стянув, закрепили прочнейшим узлом.
- Тишшше, - сказала Ольга Николаевна. - Тишшше мышшши...
- Кот на крыше! - хором ответили дети.
- Кот. На крышшше...
Бельваз поманила Беллу Петровну.
- Кот на крышшше! Блише, блише.
Белла Петровна шла, против собственной воли, сопротивляясь этому, произнесенному с чудовищным акцентом приказу, но шла.
Шаг. Шажок. Еще один. Подошвы резиново скрипят по полу. А на шею хомут надели. Белла Петровна не видит его, но чувствует тяжесть, которая заставляет шею гнуться. И пальцы касаются теплой кожи, нащупывают трещины-сочленения, выпуклые штрихи швов и длинные хвосты-постромки.
В комнате пахнет весной. Насыщенно, назойливо, подавляя этим ароматом волю и само желание сопротивляться. Разве бывает, чтобы весна несла зло?
Это ведь жизнь.
Жизнь везде.
В глазах, что наливаются яркой первой зеленью. В белых цветах, покрывающих волосы, подобно фате. В самом дыхании ее, освежающем, мягком.
- Кто ты?
- Бильвиза, - слаженно отвечают дети. - Она нас любит.
- На, - Белле Петровне протягивают изогнутые полумесяцем гребень. И она смиряется, принимает дар, касается волос.
Гребень скользит, не тревожа цветов, лепестки которых прозрачны.
Родилась я ночью, густела мгла,
- Вдаль уводят мои дороги -
Под утро мать моя умерла.
Беда стоит на нашем пороге.
Не волосы - струны под рукой Беллы. Перебирай, наигрывай мелодию, заунывную, как вой собаки.
Отец не слушал наших слез,
Он злую мачеху привез.
Она умела колдовать
И стала со света меня сживать.
Слезы сыплются, и белые цветы принимают этот дар. Они тянутся, поднимаясь на тончайших стебельках, и шатаются, страшась упасть.
А Белла продолжает расчесывать волосы.
Сперва превратила в иголку,
Чтоб я скучала втихомолку.
Но, видно мало ей было,
В нож меня превратила.
Обрезать бы. Схватить в охапку, размять влажные, напоенные слезами и весенними соками стебли, натянуть, как натягивают струну на скрипке и ударить ножом.
Или гребнем.
В зверя она превратила меня,
Чтоб жила в чащобе я с этого дня.
И, чтобы стать человеком вновь,
Я выпить должна братнююю кровь.
Страшно, потому что руки Беллы - нее ее вовсе. Зачарованные, сами живут, не подчиняясь телу, как не подчиняются себе все эти дети.
Но что за дело Белле до чужих детей?
И я залегла, где речная волна,
Где мачеха ехать была должна.
И я залегла у бурной реки,
Где путь один - через мостки.
Никакого. Самой спасаться надо. Существо пьет жизнь, а жизни у Беллы Петровны для себя не осталось. А ей Юленьку дождаться надо.
Юленька очнется.
А эти дети?
В их глазах - река бурлит, прорывается сквозь зеленую шубу леса.
Собрала я всю силу, какая была,
И выбила мачеху из седла...
Падает, заваливаясь на бок, конь. И женщина в тяжелом платье летит в воду, она барахтается, тянет руки, моля о спасении. Но зверь лишь смотрит.
Я чуяла, как мой гнев растет,
Из чрева ее я выгрызла плод.
Кровь плывет по воде. Ивы приподнимают широкие юбки, страшась испачкать их, и желтые головки кубышек дрожат, роняют лепестки. Лишь в глубине розовеют кувшинки.
Их лепестки прозрачны.
Как те, которые растут на волосах бильвизы. И Белла отделяет прядь.
Под ней обнаруживается проплешина размером с пятак.
За них отомстила мне речки струна,
Сказала, раскаяться буду должна.
Невинный младенец мною убит,
И голод отныне мою душу точит.
Вскипела темная поверхность реки, вывернулась змеей и захлестнула убийцу. Смеялись ивы, хохотали кубышки, лишь розовые кувшинки лежали на широких листьях, словно жемчужины на ладонях.
А проплешина на голове разрасталась. Шершавая кожа слазила, обнажая темные древесные слои. И Белла Петровна касалась их с невыносимой брезгливостью, ощущая на пальцах влажную гниль.
И я проросла - молодая ветла.
И ветви клонила, и слезы лила.
И пила я души, как пила вино.
Но видно, раскаянье мне не дано.
Девушка с длинными зелеными волосами выбралась из пруда и пошла вдоль берега. Она оставляла влажные следы, от которых - Белла Петровна знала наверняка - исходил терпкий земляной запах.
Родилась я ночью, густела мгла,
- Вдаль уводят мои дороги -
Когда-то мать моя умерла.
Беда стоит на нашем пороге.
Бильвиза вывернула шею и глянула на Беллу Петровну. Деревянные губы сомкнулись с тихим стуком, как сундук закрылся, а по щекам белыми крупными слезами летел древесный сок.
Белла Петровна вернула гребень.
- Приходи с огнем, - попросила бильвиза, запустив руку в волосы. Она приподняла гриву, показывая источенную гнилью шею, съеденные плечи и пробившиеся к свету слюдяные стебли омелы.
А потом Белла Петровна очнулась. Она стояла в больничном коридоре, на привычном месте своем - у Юленькиной палаты. От ладоней на стекле остались отпечатки, и значит, Белла Петровна стояла давно.
Но вот беда - она не помнила, как пришла сюда. А еще в ушах звучала настойчивая просьба:
- Приходи с огнем.
Глава 7. Кто сторожит сторожей.
Инголф шел за проводником и давил желание выстрелить в спину. Спина удобно маячила впереди, играя лопатками и дразня разделительной чертой позвоночника.
А не-враг шел медленно и не оглядывался.
Не боялся?
Винтовка оттягивала плечо, и норовила лечь в две руки, найти упор и прицел. Где-то в районе левой лопатки.
- Так меня не убьешь, - сказал не-враг и тряхнул головой. Косицы его зашевелились, зазвенели и звон оглушил Инголфа.
- А как убьешь?
- Понятия не имею. Но не так точно. Омела - для живых. Или тех, кто хоть как-то жив... реален. Понимаешь?
На взгляд Инголфа не-враг был в достаточной мере реален. Он не имел плоти, но имел запах, а запахи не лгут. Однако лгут люди. И нелюди.
Винтовка согласилась. Имей она голос, предложила бы потратить пулю. На худой конец у Инголфа осталась еще одна. И запасная, зажатая между пальцами, приросшая к коже.
- И она тебе пригодится, - сказал не-враг. - Ты уже убил разум и дух. Осталось сердце.
- Разум - звери?
- У зверя - разум звериный. Тебе ли не знать.
- А то, что в котлах - дух?
Не-враг повернулся. Он двигался быстро, как тот волк, который убил Инголфа во сне.
- Вера. Там, - он указал пальцем на стену, которая выгибалась и трещала, грозя расколоться и выпустить в коридор раненый туман. - В котлах вера.
- Во что?
- Во все. В богов. Потом в бога. Потом в одного бога, но разного. Потом в науку. Не имеет значения, во что ты веришь. Важен сам факт.
- Зачем?
- Затем, что... это нефть и уголь чудес. Атомная энергия. Сила ветра и сила солнца. Все вместе.
Не-враг смотрел с жалостью, как будто не знал, что Инголф убьет и его тоже. Так будет правильно. Осталось найти способ.