Касьянов Михаил Иванович : другие произведения.

Телега жизни. Глава 3 (1920 - 1927 годы)

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Я и Н.Заболотский прибываем в Москву. Поступление на медфак. Московский быт. Наши культурные развлечения. Отъезд Николая домой. Весенняя голодовка в 1921 году. Мой отъезд в Шурму и Уржум. Н.А.Заболоцкий и мои встречи с ним. Второй курс медфака: сыпной тиф, ГИС, "чистка", меня снимают со стипендии. Я умираю от голода в Якиманском общежитии зимой 1922 года. Появление В.Маркова, знакомство с Егором Бусыгиным. Любовь Владимира и Нины. Моя женитьба на Наташе. Поездка в Вожгалы. Наша комната на Бакунинской. Работа и учеба. Снова первая любовь. Служба в 61 кавполку. Бегство в Саратов.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ (1920-1927 годы)

Дух медицины всяк легко поймет!

Большой и малый мир вам изучать придется,

А там - пускай всё остается,

Как Бог пошлет.

В науке здесь парить не надо через меру:

Все учатся кой-как, по мере сил;

А кто мгновенье уловил,-

Тот мигом делает карьеру.

И.В.Гете. Фауст.

Содержание:

Я и Н.Заболотский прибываем в Москву. Поступление на медфак. Московский быт. Наши культурные развлечения. Отъезд Николая домой. Весенняя голодовка в 1921 году. Мой отъезд в Шурму и Уржум. Н.А.Заболоцкий и мои встречи с ним. Второй курс медфака: сыпной тиф, ГИС, "чистка", меня снимают со стипендии. Я умираю от голода в Якиманском общежитии зимой 1922 года. Появление В.Маркова, знакомство с Егором Бусыгиным. Любовь Владимира и Нины. Моя женитьба на Наташе. Поездка в Вожгалы. Наша комната на Бакунинской. Работа и учеба. Снова первая любовь. Служба в 61 кавполку. Бегство в Саратов.

 [] Когда мы с Николаем Заболотским решили поехать в Москву, к нам присоединился еще третий компаньон - Аркашка Жмакин (Аркадий Николаевич). Он собирался поступить в Москве в какое-то высшее техническое учебное заведение. Я сел на пароход в Шурме и встретился с Николаем и Аркадием в Цепочкине. Мы поехали до Котельнича, где внедрились в поезд. Посадка была ужасной. Помятые и почти раздавленные мы очутились в тамбуре набитого до краев и больше пассажирского вагона. Потом нам удалось попасть в коридорчик около уборной. Там и ютились с нашими тремя большими мешками сухарей и другими более мелкими пожитками. Тащились от Котельнича до Москвы что-то около четырех суток в жаре, духоте и тесноте. Как-то ночью у нас стащили один из мешков с сухарями, что резко уменьшило наши рессурсы и сказалось впоследствии на московском рационе.

Наконец мы прибыли в столицу и вышли на Каланчевскую площадь. В письме Нины Александровны, полученном перед нашим от'ездом из Уржума, было изяснено, что она и Екатерина Сергеевна живут в одном из переулков на Пречистенке и что туда идет от Каланчевки трамвай ? 17. Однако сесть на этот вид транспорта с нашими вещичками нечего было и думать. Пришлось идти пешком. После длительного хождения трое пилигримов добрались до земли обетованной. Это был Штатный переулок. Наши покровительницы, к счастью, были дома. Оказалось, что они уже подыскали нам жилье. Знакомая им женщина сдавала одну из своих двух или трех комнат с тем, чтобы ее обеспечили на зиму топливом. Мы дали такое твердое обещание и в тот же день поселились на новом месте в Теплом переулке. Обещание не было обманом. Дело в том, что наши знакомые сделали для нас еще одно доброе дело: они включили нас в список какого-то учреждения на заготовку дров. Скоро все мы трое отправились в компании с другими такими же никчемными лесорубами в какой-то подмосковный лес и там заготовили в течение недели шесть кубометров дров. Из этого количества мы должны были получить половину. Следует отметить, что наших дровишек мы так-таки никогда и не получили. В результате мы обманули нашу хозяйку, но совершенно не были повинны в этом.

Приехали мы в Москву задолго, примерно за месяц до экзаменов, довольно быстро с'ели почти все свои запасы и сели на голодный рацион. Я даже успел поступить на службу и с месяц работал делопроизводителем в здравотделе Хамовнического Райсовета на Плющихе. Дела наши были совсем неважными. Мы с Николаем кинулись прежде всего на историко-филологический факультет, где нас обещали принять, но не обещали кормить. Студенты этого факультета едва ли и получали что-нибудь по продовольственным карточкам. Не помню теперь у кого возникла мысль о поступлении моем и Николая на медицинский факультет с тем, чтобы по вечерам заниматься литературой, а может быть даже и учиться на историко-филологическом факультете одновременно с учением на медицинском. Студенты медики были "милитаризованы" и получали колоссальный по тем временам паек с ежедневным фунтом хлеба. Это и решило вопрос, так как жить как-то было надо.

В так называемом "Лепехинском общежитии для студентов медиков" мы сдали вступительные экзамены и были приняты на первый курс. В Москве тогда были медицинсике факультеты при двух университетах - первом и втором. Распределение между этими двумя заведениями производилось по месту жительства вновь поступивших. Мы жили недалеко от Второго Университета, туда и попали.

Тогда это было нам удобно. Но мне, оставшемуся в дальнейшем студентом медиком, это случайное распределение стоило лишнего года учебы, так как 2-ой Университет в недалеком прошлом был Высшими Женскими курсами, и программа его медицинского факультета, снисходя к женской слабости, была рассчитана не на пять (как в 1-м Университете), а на шесть лет.

Совершенно не помню, поступил ли Аркадий Жмакин в свое техническое учебное заведение или он не выдержал экзамена, а может быть и московской жизни. Так или иначе, пробывши месяца полтора-два в столице, он отбыл в Уржум. Мы проводили его и остались вдвоем с Николаем. После начала учебного года сразу же выяснилось, что мы сможем получать в универсистете паек, если будем аккуратно посещать практические занятия и сдавать в срок очередные зачеты. Приходилось трудиться всерьез. На параллельное обучение историко-филологическим наукам никак не могло хватить времени. Когда обнаружилось, что вследствие каких-то жульнических махинаций нарубленные нами дровишки нам же и улыбнулись, мы сильно пригорюнились. Хозяйка смотрела на нас волчицей и грозилась выгнать. Горько было сознавать, что она совершенно права. К счастью, нам неожиданно повезло. Во дворе того же дома на Теплом переулке, где мы обитали, была квартира одного гражданина из бывших торговцев. Он работал в каком-то советском учреждении. Жена его Эмилия была вывезена им из Риги. По своему внешнему виду, характеру и лексикону она сильно напоминала милых дам, описанных Куприным в "Яме". Муж звал ее нежно - Мили. Эмилия не чуждалась культуры и даже читала "Войну и мир", причем уверяла, что по немецки: "это гораздо лючче, гораздо лючче". Мили служила в Накомпросе. Что она там делала при ее знании русского языка - не могу сказать. Когда весной 1921 года вступила в права новая экономическая политика, эти супруги сейчас же бросили службу, открыли палатку на Смоленском рынке и стали торговать мануфактурой. Тогда Мили отдала мне (Николай к тому времени уже уехал) 12 (двенадцать) карточек в столовую Наркомпроса и тем буквально спасла меня от голодной смерти. Пусть господь бог простит Мили за это все ее грехи. Я же стал известен по всей округе. Мальчишки бегали за мной по Чудовке, показывали на меня пальцами и кричали: "Вот этот зараз двенадцать обедов в Наркомпросе с'ел". Но я отвлекся. Так вот, муж Мили (я даже не помню сейчас, как его звали) встретил меня во дворе дома и предложил переселиться в его квартиру. У супругов было три комнаты, одну из которых власти собирались отобрать и вселить туда какого-нибудь жильца. Чтобы избежать приобретения неприятного соседа, мудрые хозяева предпочли пригласить нас и не ошиблись, так как мы были на редкость мирными поселянами. Хозяева с нас уже не требовали топлива, так как весь двор знал нашу дровяную историю. Иногда по ночам мы с Николаем под предводительством самого хозяина выходили на улицу ломать деревянные заборы. Словом, кое-как отапливались, но несмотря на название переулка (Теплый), в нашей комнате, да и во всей квартире не было особенно тепло.

Когда мы поступили на медфак, жизнь пошла заведенным порядком. Утром, восстав от сна, мы шли в Университет. С Теплого переулка, проходя через церковный двор, выходили на Хамовнический. Там была советская чайная. В ней почти бесплатно (даже нашей студенческой стипендии на это хватало) давали кипяток в большом чайнике и заваренную морковь в маленьком. К этому прибавлялось немножечко повидлы на блюдечке или какой-нибудь другой немудрящей и ненормированной сладости. Хлеб, конечно, свой; а, как известно: "хлеб свой, так хоть и к попу на постой". Из чайной мы шли в анатомический театр, где занимались остеологией. До миологии Николай, кажется, уже не дошел. Почти исчерпывающее представление о нашей жизни дает гимн, слова которого были написаны Николаем в самом начале нашей медицинской деятельности, в сентябре 1920 года.

Утром из чайной

Рано чуть свет

Зайдешь не случайно

В университет.

Припев:

Торты, и сдобные хлебы,

Сайки, баранки, какао.

Эй, подтянись потуже,

Будь молодцом!

Первые две строки припева являлись плагиатом. На дверях хамовнической чайной сохранились жестяные вывески с указанием на наличие в бывшей тут когда-то булочной этих мифических в 1920 году тортов, сдобных хлебов, саек, баранок и какао. Призыв к подтягиванию животов плагиатом отнюдь не являлся.

Номенклатура,

Костный музей,

Вертебра проминенс

Ноет сильней.

В этой строфе упоминалось, конечно, об анатомической номенклатуpe, которую мы тогда усердно изучали, а вертебра проминенс - это выступающий своим остистым отростком под кожу седьмой шейный позвонок.

В аудитории сонной

Чувства не лгут -

На Малой Бронной

Хлеб выдают.

На Малую Бронную

Сбегать не грех

Очередь там небольшая -

шестьсот человек.

Улица Остоженка,

Пречистенский бульвар!

Все свои галоши

О вас изорвал.

Сапоги Николая, в которых он приехал в Москву, не выдержали тяжелых жизненных испытании - подметки отвалились. Поэтому, несмотря на прекрасную солнечную сухую московскую осень 20-го года, Николай важно вышагивал в сапогах с надетыми на них галошами. В последней строфе излагался маршрут, по которому мы в первое время обучения следовали за хлебам.

Жили мы от пайка до пайка, который (в том числе и печеный хлеб) выдавался раз в месяц. При таких условиях хлеба никак не могло хватить. Сушить его нам было негде. Уже на третьей неделе после выдачи пайка мы доедали, размачивая в воде, последние засохшие кусочки, а в последнюю неделю перед новой выдачей обходились без хлеба. В студенческой столовой, в общежитии на Грибоедовском переулке, нас питали какой-то бурдой из капусты и картошки (зимой - всегда мороженой) на первое и такой же картошкой, обычно со свеклой - на второе. В день получения пайка каждому из нас давали по полтора больших квадратных солдатских каравая хлеба, сливочное масло, сахарный песок, селедку или воблу. После получения всех этих благ мы незамедлительно шли в чайную (на этот раз в университетскую), резали хлеб, намазывали его маслом, посыпали сахарным песком и запивали все это кипятком. Никакие пирожные никогда впоследствии не доставляли мне такого ярого наслаждения, как эти послепайковые трапезы. Мы вдвоем седали за один присест четверть каравая, фунтов пять не меньше хлеба.

Дома мы спали на одной полуторной кровати и совсем продавили матрац, за что нас Мили потом нещадно ругала. Было тесно, но зато гораздо теплее. Месяца два нам выдавали паек аккуратно в срок и полностью. Потом выдачи стали уменьшаться, да и задерживались. Запасов у нас никаких не было. На Смоленском рынке мы продавали свою кое-какую и совсем нелишнюю одежонку и покупали с'естное, чтобы совсем не отощать. Занимались мы и обычной в то время студенческой работой: упаковывали в стеклянные пробирки сахарин. В Грибоедовском общежитии были такие студенты, которым какие-то предприниматели давали сахарин в складской упаковке (вероятно, ворованный), пробирочки, вату и сургуч. Каждый доверенный собирал небольшую артель, выполнявшую работу под его присмотром. За это давалась некоторая мзда, опять-таки тратившаяся на покупку еды. Брать сахарин в небольшом количестве для собственного употребления разрешалось. Некоторым подспорьем в меню являлись мороженые яблоки, которых тогда в Москве было много.

Эта медицинская и пищевая стороны представляли собою часть нашей жизни. Для Николая медицинская сторона не имела самостоятельного значения, однако к еде он был склонен не меньше меня. Дни наши поневоле были заняты медициной, а вечера мы делили между посещениями театров, Политехнического музея, кафе поэтов и наших добрых знакомых. В театры удавалось ходить нечасто, финансы нам этого не позволяли; разве что иногда посчастливится проникнуть зайцами, но обычно уже на второе действие. Николаю, да и мне, особенно нравился театр Мейерхольда. Большое впечатление на нас произвели "Зори" Э.Верхарна, когда в последнем действии актер, вместо полагающегося по ходу действия монолога, зачитал свежую фронтовую сводку о взятии Перекопа Красной Армией - и о ликвидации Врангелевского фронта. Это сообщение было встречено громовыми аплодисментами всего зрительного зала. В Политехнический музей мы ходили на различные диспуты и на литературные вечера. Там мы не раз слушали Брюсова, читавшего свои новые стихи. Бывали и на вечерах пролетарских поэтов: В.Кириллова, М.Герасимова, Гастева. Очень часто выступал В.В.Маяковский. На одном из вечеров он чудесно читал свои произведения, в том числе великолепные - "Необычайное приключение, бывшее с Владимиром Маяковским летом на даче" и "Рассказ про то, как кума о Врангеле толковала без всякого ума". Перед чтением последнего стихотворения поэт сказал, что "цензура его в печать не пропустила, но вы сами увидите, что это очень хорошее стихотворение". И действительно, слова

От лакеев мчится пыль,

Прошибает пот их.

Мчат котлеты и супы,

Вина и компоты...

вызывали гомерический хохот всего зала, может быть, правда, несколько горьковатый. В этот вечер Маяковский особенно расчитался, был в ударе. Публика из первых рядов, где сидели его восторженные поклонники, окружила стол, с которого декламировал поэт и не выпускала его из плена. Маяковский сказал: "Ну, теперь стоит только меня побелить, и я буду сам себе памятник". В другой раз мы слушали Маяковского, читавшего свою только что законченную поэму "150 000 000". Николай не очень любил Маяковского, как поэта, но не мог противиться его темпераменту, проявлявшемуся во время чтения и особенно во время диспутов с противниками. Тогда Николай вместе со всеми аплодировал и даже одобрительно кричал. Но стоило закончиться чтению, как Николай возвращался к обычному сдержанному отношению к творчеству Маяковского. Однажды, когда мы после окончания вечера в Политехническом музее спускались по лестнице в густой толпе, Маяковский сходил вниз рядом с нами и даже наступил мне на правую стопу. Николай по этому поводу долго надо мной издевался и советовал мне сдать эту стопу в музей. При наших встречах с Ниной Александровной и Екатериной Сергеевной Николай несколько раз повторял одну и ту же шутку - хватал мою ногу, поднимал ее кверху для всеобщего обозрения и возглашал: "Смотрите, вот эта нога".

Гораздо чаще, чем в Политехническом музее, мы бывали в кафе поэтов "Домино" на Тверской. Там был небольшой зал, где публика чувствовала себя свободно, иногда даже слишком свободно. В зал входили прямо с улицы, раздевалки не было. Эстрада тоже была довольно маленькой. Рядом с залом располагался буфет, где иногда удавалось сесть простокваши, а в случае удачи, даже и каши. Адуев и Арго написали поэму об этом кафе и там же читали ее. Читал, собственно, Адуев, а Арго сидел на краю эстрады, свесив ноги в зрительный зал. В этом творении были такие строки:

Блажен, кто смолоду был молод,

Кто к "Яру" в оны дни ходил,

Где, утоляя ярый голод

(не помню двух строк)

Едал битки за три рубля.

Но жалок, кто во время наше,

Задумав как-то отдохнуть,

Отведать пожелавши каши,

В кафе поэтов держит путь.

Идешь, тоскуя безотчетно,

Тверская, впереди Охотный.

Одно окно освещено,

И сверху надпись "Домино".

Потом в поэме говорилось о возникновении союза поэтов:

На стенку - старые штаны,

И вот - основы созданы.

И далее:

Давнишний выкормленник муз

Валерий Яковлевич Брюсов

Собою возглавил союз...

Поэма была длинная, но остроумная и слушалась легко. Внимали мы в каше и разным другим поэтам, в том числе и ничевокам. Однако, царили тогда имажинисты во главе с Вадимом Шершеневичем. Были там Мариенгоф, Кусиков и другие. Их стихи как-то выветрились из памяти. Но я и тогда был ярым поклонником Шершеневича и до сих пор помню наизусть многие его стихи, особенно из сборника "Лошадь, как лошадь". Меня привлекали в этом поэте богатство и неожиданность сравнений:

Как спичку на ветру, ее прикрыв рукою,

Она любовника вблизи грудей хранит...

Николай не был удовлетворен звуковым составом строк этого, незаслуженно забытого, поэта, и был совершенно прав. Наряду с богатым содержанием иногда получалась невнятица в роде:

Скоро вытекут на смену оравы,

Не знающих сгустков в крови...

Часто бывал в кафе Сергей Есенин, русый круглолицый паренек, начинавший входить в славу своими стихами: "Я последний поэт деревни", "Хулиган" и другими в таком же стиле. Ходили мы в это кафе почти всегда только вдвоем с Николаем, так как наши знакомые по вечерам преподавали в каких-то школах и были заняты. Возвращаясь ночью, мы декламировали стихи и часто натыкались на патрулей, которые принимали нас за пьяных, но удостоверившись в нашем трезвом состоянии и проверив документы, отпускали с миром. Грабители на нас ни разу не нападали, по-видимо из-за нашего скромного одеяния, да и взять с нас действительно было нечего.

В другие вечера, несмотря на грозящие зачеты, мы все же иногда откладывали медицину и, оставаясь дома, начинали писать стихи, упражнялись в таких формах, как триолеты, октавы, буриме, сонеты. Как-то шутя Николай написал сонет, названный им - вульгарным. При чтении этого произведения у наших знакомых Нина Александровна сказала, что "сонет" и "вульгарный" - понятия несовместимые.

Вульгарный сонет (первые две строки забыты) .?????.??????.??*????????..

Пошли мы с Ванькой в променаж

Вдоль по Тверскому по бульвару.

Тут я вошел, конечно, в раж

И, значит, дамскому товару

Заворотил словечек пару,

Такую - хоть по морде мажь.

Она сказала мне :"Нахал" -

И батистовенький платочек

Тотчас, как тряпка, мокрым стал.

Люблю антиллигентных дочек.

А так - какой же я нахал?

Я даже скромный, между прочим.

В Москве в 1920 году Николай писал крупную вещь, которая развертывалась в двух планах - лирическом и эпическом. В первом плане действовала Коломбина:

Коломбина не знала, что ее мишурное платье

Отражает багровые блики огней....

Второй план, чисто реалистический, повествовал о продразверстке:

По снежным полям скрипит обоз -

Голодной холодной Москве везут хлеб...

Не помню теперь, как переплетались и чем разрешались эти два плана. Из мелких стихотворений Николая, написанных в тот период, мне особенно нравилось одно, созданное в духе пушкинских подражаний

древним. Я его тогда же записал. Вот оно:

Грозный Тартар бурей стонет,

Тени легкие летят,

Дубы черные скрипят,

Радость светлую хоронят.

Где-то там горит заря,

Ароматы ветер носит.

Верю - радость в сердце бросит

Золотые якоря.

Читали мы с Николаем только что вышедшую книжку "Динамостихи", кажется, Садофьева. В одном из стихотворений были написаны о Бальмонте такие строки:

"...И крикливые сонеты

Солнца, меда и луны

Навсегда тобою спеты

И рабочим не нужны...

Николай, хоть и не любил Бальмонта, все же обиделся на него и сказал: "Ну что же, разве кроме рабочих и писать не для кого?".

Иногда днем, когда не было практических занятий, мы пропускали лекции и уходили в Румянцевскую библиотеку, читали там разную изящную литературу, заглушая голод частым курением. Однажды, проходя по курительной комнате от двери к окну, Николай сказал:-Как тут трещит паркет.- Вдруг в глазах у него появился блеск. Он бросил недокуренную "цыгарку" и сейчас же ушел в читальный зал. А вечером Николай прочел мне свое новое стихотворение:

Из окон старой курильни,

Где паркет трещит лощеный,

Посмотри на дряхлую площадь.

Там еще не падают зданья,

Там еще не ропщут скифы,

Голубые глаза округлив.

Там, за поездом автомобилей

Еле скачет на чалой кляче

Мирликиец желтый и злой.

Ковыляют за ним скифы,

И мальчишка ловит сопливый

Малиновую епитрахиль.

В окне старой курильни

Хохочет охочий Арий,

И тощих пощечин ждет.

Во всех этих несерьезных и серьезных упражнениях в стихосложении, которыми мы занимались дома, а иногда и публично, в гостях у наших знакомых или у их друзей, Николай всегда забивал меня быстротой и легкостью, с которыми он слагал свои буриме и другие поэтические мелочи. Окончательно он убил меня во время встречи нового 1921 года. Это было где-то в Замоскворечьи у знакомых наших знакомых в большой, почти нетопленой, комнате. На столе стояло весьма скромное (в складчину) угощенье. После еды мы страшно дурачились: играли в какие-то подвижные игры в роде жмурок, немного танцевали, ставили тетрализированные шарады. Наконец все угомонились и решили заняться более интеллектуальными развлечениями. Было предложено обявить конкурс на скорость создания эпиграммы на любого из присутствующих. Николай мгновенно написал четыре строки, посвященные Екатерине Сергеевне Левицкой:

Ваша чудная улыбка

Есть улыбка Саламбо.

Вы прекраснейшая рыбка

Лучше воблы МПО

(Московское Потребительское Общество)

Я же все еще рожал свой каламбур, безнадежно отстал и совсем осрамился. Так постоянные неудачные для меня соревнования с Николаем постепенно отучили меня от стихосложения. Я все больше и больше стал интересоваться медициной. Показателем такого интереса может явиться созданный мною в ту пору первый набросок стихотворения, навеянного анатомическими впечатлениями:

В мозгу среди извилин белых

бредет стихов неровный строй.

Систематическое тело

разумно обтекает кровь.

Взрывается ритмично сердце,

сосуды бьются и звенят,

а печень выделяет желчь

оливковую и густую.

О, желчь моя, теки рекой

пятнай неистовые строки,

и напоенные тобой

да будут горьки и жестоки.

Вот так мы и жили, но от месяца к месяцу все труднее становилось с едой. Вскоре после нового года усиленный паек у студентов медиков сняли. Мы стали получать по полуфунту, потом по четвертушке, а то и по восьмушке хлеба почти без всяких добавок. Николаю не было смысла голодать на ненужном ему медицинском факультете, и он в феврале или в начале марта уехал в Уржум. Мне и самому очень хотелось покинуть Москву, да ехать-то было, в сущности, некуда. Я уже не мог обременять своей персоной шурминских родственников, а в Уржуме меня могло ожидать бесперспективное существование на какой-нибудь канцелярской должности. Поэтому я решил остаться и закончить первый курс. Кормился я тогда около месяца в основном обедами с Милиных карточек. Сессию я сдавал тяжело. Особенно трудно достался мне последний экзамен по неорганической химии, который я готовил, лежа пластом в постели и питаясь одной только кислой капустой. Я запивал ее подсолнечным маслом. Незадолго до сессии мне удалось каким-то образом достать ведро капусты и большую бутыль с маслом. Милины карточки к этому времени уже окончились. После недели такого питания я шатаясь добрел до университета. У профессора Д.Н.Реформатского мне не повезло: я вытащил неудачный билет, запутался в многочисленных соединениях хрома и марганца и с трудом выплыл на поверхность. По-видимому, только принимая во внимание мой сильно истощенный вид, профессор поставил мен в зачетке тройку с двумя минусами. Но несмотря на такую, более чем скромную, оценку, экзамен все же был сдан.

После окончания сессии я ни минуты не медля поехал в Шурму, получив на дорогу соли и спичек. За весь путь мне не пришлось выменять на эти запасы ни одного куска хлеба. Дней пять я питался только сырыми яйцами, был совершенно голодным, но уверял себя, что помереть от истощения я никак не могу - ведь получаю полноценные белки. Когда наконец я добрался до Шурмы и вошел во двор дома, где жили мои родные, дядя, не узнав меня в истощенном оборванце с мешком за спиной, замахал на меня руками и закричал: "Не подаем, не подаем!". Первую неделю в Шурме я отсыпался и отедался. Потом было семейное торжество - свадьба моего двоюродного брата Вани. Он к тому времени окончил учительский интситут в Вятке и начал преподавать в шурминской школе второй ступени. Я был на свадьбе шафером, в первый и в последний раз в жизни надевал на себя сюртук и в церкви держал венец над головой Вани (весьма утомительное занятие). Потом я стал отдыхать дальше. Семья Репиных жила в школе. Мне выделили пустой класс, где я обитал в одиночестве и слагал стихи. Было прекрасное время, писалось легко, свободно. Онегинскими строфами изложил я впечатления от своей дороги из Москвы в Шурму, написал октавами письмо Борису Польнеру в Уржум. Вскоре я получил от Бориса письмо в прозе, а от Николая в стихах. Николаево послание было написано на обороте каких-то дореволюционных бланков по страхованию недвижимого имущества, по-видимому заимствованных в каком-нибудь учреждении. "Стихи на случаи сохранились; я их имею; вот они":

1

Здорово, друг, от праздной лени

Или от праведных трудов

Но пред Шурмою я готов

Сегодня преклонить колени!

Прими, задумчивый поэт,

Мой легкомысленный привет!

2

Долготерпению во славу

Не разбирай моих затей.

Здесь ни гекзаметр, ни хорей,

Здесь ни Онегин, ни октавды -

Но просто сброд из всяких строк,

Не знаю будет ли в них прок.

3

Но к делу. Слышал я, любезный,

Что ты Борису написал

(Его я частью прочитал)

Октавами совет полезный.

Итак мы оба: ты и я

По Пушкину уже друзья.

4

Итак, поэт, проходит лето,

И осень в воздухе плывет,

Уж Муза зимней вьюги ждет,

И валенки уже надеты

На Музиных святых ногах -

Такой пассаж. Ну прямо - ах!

5

А я, переменив решенье,

В Лито лечу стремленьем злым.

Послал прошенье заказным

И жду ответного реченья.

О.Н.О. решил не задержать

Поэта командировать.

6

Итак, быть может, через месяц,

Или, быть может, через два

Тебя я встречу, голова,

В Москве. Ну, покрехтим, брат, вместе

Или при случае вдвоем

Слезу единую прольем.

7

Но это - планы. О работе

Моей теперь поговорим.

Я чистым стал, как херувим,

Отбросив черные заботы.

Иначе: мыслыо не грешу,

Стихов любовных не пишу.

8

Писал я драму. Были люди.

Средневековый мрачный пыл.

Но я, мой друг, увы - застыл

На "Вифлеемском перепутье",

Зовется драма так моя -

Конца же ей не вижу я!

9

Но все ж, не разгибая спину,

Усердно я ее строчил

И уж теперь перевалил

В черновиках за половину.

Когда-нибудь мой этот труд

На строгий твой предстанет суд.

10

Не оставаясь старовером,

Я прогрессирую в стихах,

И - даже кое в чьих глазах

Себе я делая карьеру:

Борис Андреич чтит мой стих

Сильнее, чем церковный лик.

11

Но, часто он, ко мне пришедши,

Такую, знаешь, чушь везет,

Меня, по книге Ломброзо,

Он причисляет к сумасшедшим

И с Сонею решил вчера,

Что приближается пора.

12

А я сижу совсем невинный

Один на дальнем чердаке,

Перо спокойное в руке

И мысли созерцаю длинной

Немного, правда, скучный ход,

Но все же - для тебя сойдет.

13

Ну с, в заключенье поругаться

С тобою нам, брат, не грешно

(Быть может это и смешно),

Но дело в том, любезный братец,

Что я тебе уже писал -

Ты ж ни черта не отвечал.

14

Поверь, у каждого терпенье

Не бесконечно. Скоро всласть

Тебя придется мне проклясть

И бросить в Лету на забвенье.

Поэтому, твоя Шурма

Не стоит (ах, прости) дерма...

15

Но быть Потемкиным, конечно,

Я не желаю. Ну, лежи,

Но лежа, все-таки пиши!

Письмо на почту с первым встречным

Не поленись, лентяй, послать -

А после хоть опять в кровать.

Здесь в конце очередного листка Николай написал: "Конец близко. Не робей!".

16

А в ней, во славу всей России

Иль докторской своей души,

Октавами хотя пиши

Рецепты от дизентерии.

Помилуй бог - ведь ты талант,

Не медицинский арестант!

17

Ну, не сердись. Прощай покуда...

Хоть драма все еще вчерне -

Но надоела страшно мне

Листов исписанная груда.

Пиши ко мне в Совхоз.

Прощай.

Твой Заболотский Николай.

21.67.1921

Кстати одно "серьезное" стихотворение:

Сизифово Рождество

Просвистел сизый Ибис с папируса

В переулки извилин моих.

И навстречу пичужке вынеслись

Золотые мои стихи.

А на месте, где будет лысина

К двадцати пяти годам -

Жолтенькое солнышко изумилось

Светлейшим моим стихам.

А они, улыбнувшись родителю,

Поскакали в чужие мозги.

И мои глаза увидели

Панораму седой тоски.

Не свисти сизый Ибис с папируса

В переулки извилин моих,

От меня уже не зависят

Золотые мои стихи.

Н.3.

Как только я пришел в себя после московской голодовки, меня потянуло повидаться с друзьями. Получив от них письма, я в начале отправился в Уржум и провел там несколько дней в беседах и спорах. Это была моя последняя встреча с Борисом Польнером, которого мне больше никогда в жизни не удалось увидеть.

К моменту нашего свидания Николай Заболотский переменил свои намерения и решил в Москву не ехать. Наша разлука оказалась весьма длительной. В конце августа мы направились в разные стороны: Николай - в Петроград, где начал новый период своей жизни, а я обратно в Москву - продолжать свое медицинское образование. В первое время после нашей разлуки мы довольно часто писали друг другу. Потом, как водится, письма стали приходить от него реже, да и я писал мало, поглощенный собственными интересами и переживаниями.

В декабре 1924 года во время студенческих каникул я совершил поездку в Ленинград. Николай жил тогда на улице Красных Зорь, но мне его найти не удалось. В августе 1933 года мне по делу пришлось быть в Лениграде. Там я отыскал друга моей юности и земляка Николая Сбоева. Он и повел меня к Николаю Алексеевичу, который писался уже "Заболоцкий". Он был к этому времени женат на Екатерине Васильевне, и у них даже завелся сын Никита. Жил Николай Заболоцкий тогда на Б.Пушкарской, но жены с младенцем там не оказалось. По-видимому, она с кричащим первенцем была отправлена на житье к своей маме, чтобы младенец не мешал поэтическим занятиям папы. Мне это, по правде сказать, не понравилось. Сбоев был одноклассником Заболоцкого по реальному и старым приятелем. Они вместе жили в Петрограде в студенческие годы и вместе там голодали, как когда то мы с Николаем Алексеевичем в Москве. К тому же Сбоев был крестным отцом Никиты, так что родителям его приходился кумом. Так как мы с Наташей и не думали крестить своих двух ребят, то это мероприятие меня тоже несколько удивило.

Николаи Алексеевич встретил нас обоих гостеприимно. Была небольшая выпивка и закуска. Обо мне он сказал: "Ты, Миша, не похудел, а как-то ссохся". Заболоцкий был тогда уже во славе. Вышла его книжка "Столбцы", вызвавшая большие отклики - и положительные, и отрицательные. Он готовил "Вторую книгу". Мне Николай Алексеевич подарил машинописный экземпляр "Столбцов" с надписью: "Дорогому М.И.Касьянову, старому другу туманной юности. Впредь до будущей книги. Н.Заболоцкий. 17.08.33." Тогда предполагалось второе издание "Столбцов", поэтому в этом экземпляре по-видимому была наведена кое-какая редакторская правка. В частности в стихотворении "Ивановы" было вырезано пять строк.

Кому отдать кровавый ротик,

Кому сказать сегодня "котик",

У чьей постели сбросить ботик

И дернуть кнопку на груди?

Ужели некуда идти?

Кроме того, Николай Алексеевич вложил в машинописный сборник несколько своих написанных его рукою стихотворений (Деревья, Прогулка, Змеи, Утро, Памятник, Отдых) из готовящейся "Второй книги". Посидели, поговорили. Вспоминали, как вместе голодали в Москве. Николай Сбоев прибавил, что и в Петрограде в 1921/22 годах "мы с Николой (так он звал Заболоцкого) голодали немало". Николай Алексеевич вдруг оживился и начал вспоминать, как он тогда голодал, лежа от истощения в кровати, но в то же время вырабатывал собственный стиль, так что время петроградской голодовки было для него плодотворным.

Переписка с Николаем Алексеевичем после этого - свидания все же не наладилась, а в 1937 году я узнал, что Заболоцкий разделил участь многих других порядочных людей - был сослан. В начале 1947 года (вероятно в феврале) в один из воскресных дней, включив радио, я с удивлением услышал голос чтеца, чрезвычайно похожий на голос Н.А.Заболоцкого. Но этого и быть не могло, даже и подумать об этом было нельзя, он же - в ссылке, а оттуда не возвращаются. Читалось "Слово о полку Игореве" на современном русском языке. После окончания передачи диктор произнес: "Новый перевод Слова о полку Игореве читал автор, поэт Николай Заболоцкий". Я ахнул: значит он вернулся. Сейчас же я написал Николаю Алексеевичу открытку на адрес радио с просьбой зайти. Недели через две в марте, когда я только что вернулся с работы и повесил на стенку (на плечиках) свой китель с орденскими и медальными ленточками, как раздался звонок и пришел Заболоцкий. Поздоровались. Он сразу бросил взгляд на мой китель и сказал: "За какие же подвиги ты получил все эти ордена и медали?", показывая на планки. Я был потрясен прозвучавшей в голосе Николая Алексеевича горечью и смущенно произнес: "Ну я все таки с первого и до последнего дня был на войне". От обеда Николай Алексеевич отказался и попросил чаю покрепче. После чая он немного отмяк и сказал: "Ты извини, это я неудачно сказал". Поговорили о его будущем. Он сказал, что ему дают квартиру в Москве и дачу в Переделкине. Потом прочел последние (так он сказал) написанные им стихи - это была "Гроза". Впечатление у всей нашей семьи было громадное. Даже бабушка, далекая от поэзии, была потрясена. Я христом-богом молил Николая дать мне возможность записать это стихотворение сейчас же с голоса, но он отказал: "Не надо. Это все теперь будет напечатано". Я, признаться, не очень в это поверил.

После этого посещения мы с Николаем Алексеевичем снова долго не виделись. В Москву приехала по каким то делам жена двоюродного брата Анны - Артемия Андреевича Несмеянова из Кирова. Я начал распрашивать эту даму о своих товарищах по уржумскому реальному училищу - нет ли кого нибудь из них в Кирове. Она, ничтоже сумняшеся, дала мне точные сведения, что в Кирове живет Заболоцкий. "Ну вот, сказал я себе, так я и думал. Как это могло быть, чтобы его оставили после ссылки в Москве". В каком-то журнале появилось новое стихотворение Николая Алексеевича. Я послал открытку в адрес редакции журнала с просьбой переслать эту открытку Заболоцкому. Через неделю я получаю открытку от самого Николая Алексеевича такого содержания: "Ни в каком я не в Кирове, а в Москве". Следовал адрес писательского городка. "Заходи, предварительно позвонив по телефону". Через некоторое время я позвонил и пошел. Это было уже в марте 1954 года. Николай Алексеевич привел меня в большую комнату, которая служила ему рабочим кабинетом, но в ней же принимали и гостей. Разговор у нас не очень-то клеился. Слишком много было запретных тем, да к тому же и моя офицерская форма по-видимому несколько настораживала собеседника. Он, правда, спросил - пишу ли я стихи, но я отказался от поэзии. Николай Алексеевич познакомил меня с Екатериной Васильевной, с уже большими детьми - Никитой и Наташей. За столом было много грузинского вина. Николай был весел и все подливал мне сухого, так что я приехал домой достаточно радостным на удивленье моих детей, которые не привыкли меня таким видеть.

Последнее свидание с Николаем Алексеевичем состоялось в апреле 1956 года. Ко мне в гости приехал В.М.Марков с женой. После скромного возлияния Владимир спросил меня о Заболоцком. Я рассказал, что знал. Потом мы решили позвонить к Заболоцким и напросились в гости. Поехали вчетвером с женами. Попали на территорию писательского городка не через те ворота, в которые я проходил в прошлый раз. Мы запутались и еле нашли нужный коттедж. Николай, по-видимому, увидел наши блуждания по двору, вышел улыбаясь на крыльцо и закричал нам: "Что ж вы потерялись? А еще старшеклассники!". У Екатерины Васильевны был тромбофлебит, и она лежала на диване в той же комнате, в которой я был в прошлый раз. Опять было угощенье с сухими винами и более крепкими напитками в роде коньяка. Разговор был общим. Я передал Николаю десятка два моих стихов, напечатанных на машинке. Екатерина Васильевна сказала: "Давайте почитаем". Но Николай запротестовал: "Нет, сейчас читать нельзя". Подтекстом тут было, что стихи - это святыня и нельзя их читать за пиршественным столом.

В октябре 1958 года я ушиб колено. Нога распухла, и мне пришлось отлеживаться дома. Утром принесли "Литературную газету", в которой я прочел горестную весть о кончине Николая. Хромая вышел из дома и добрался до улицы Воровского. Гроб с телом стоял на эстраде. Я посидел внизу, посмотрел на мертвого друга моей юности. Екатерина Васильевна с Наташей сидели у гроба. Никита подходил к ним, сидел около и снова отходил. Я ни к кому не подошел. Утешать в горестях я не умею. Печальный и тоскующий я отправился домой.

На следующий год мы с Николаем Георгиевичем Сбоевым нашли на Новодевичьем кладбище могилу Николая Заболоцкого и земно ей поклонились. В том же 1959 году я, по просьбе Екатерина Васильевны Заболоцкой, написал все, что вспомнил о юности Николая. Записки о Николае целиком вошли во вторую и третью главы этих воспоминаний.

Будучи в 1921 году в Уржуме, я встретился с двумя окончившими учение гимназистками - Ниной Перельман (Касьяновой) и ее приятельницей Дусей Лифановой (сестрой того самого Петьки Лифанова, который играл Городничего и морил нас на субботниках сумасшедшими). Они обратились ко мне с просьбой ехать в Москву вместе, так как они нигде еще не бывали и одним им ехать страшно. Девушки сели на пароход в Цепочкине, а я присоединился к ним в Шурме. Памятуя тяжелый путь по Северной дороге, я решил поехать по Казанской. В Вятских Полянах мы все трое с трудом сели в теплушку. Нас предупреждали: "Не садитесь, в этой теплушке сыпнотифозных везли". Но деваться было некуда. С девушками ничего не случилось, а я через две недели после возвращения в Москву заболел сыпным тифом. Однако до начала болезни я успел сделать многое. Во-первых, я получил ордер и поселился в студенческом общежитии на Большой Якиманке. Во вторых, я пошел сдавать экзамен по неорганической химии за моего товарища по группе Владимира (Алексеевича) Абрамова. Это был немудрящий мелкокупеческий сынок, обитавший со своей старой мамой недалеко от вновь обретенного мною жилья. Абрамов был совсем бесталанным человеком, да притом лентяем. Неизвестно - зачем ему было нужно идти на медицинский факультет. У него были хвосты за первый курс и грозило исключение. Пошел я за него сдавать, едва перелистав учебник. На экзамене я снова вытащил тот самый билет с хромом и марганцем, за ответ по которому получил весной 3=, и на этот раз провалился. Пришлось почитать книжку целую неделю, а Абрамов всю эту неделю меня кормил. Я снова пошел сдавать эту неорганику, в третий раз вытащил билет с хромом и марганцем и сдал экзамен на пятерку. Для Абрамова это было много, никто из товарищей по группе не поверил, что он сам мог получить такую отметку. В конце второго курса Абрамова все же исключили за неуспеваемость. Он пошел работать в торговую сеть, женился и хорошо жил без всякого медицинского образования.

В-третьих, я успел сдать вступительный экзамен во вновь открывшийся Государственный Институт Слова (ГИС), где занятия должны были проходить вечером. Расчет был все тот же, что и в 1920 году: утром буду медиком, вечером - словесником. Не хвалясь скажу, что экзамен в ГИС я сдал блестяще. Вся комиссия из каких то старых профессоров удивлялась, расспрашивала меня - где я учился и как я мог в глухой провинции получить такие знания. После того, как я вышел из больницы, я попытался учиться в ГИСе, несколько раз ходил на лекции, на занятия, слушал В.Брюсова, Ю.Айхенвальда, какого-то старца, преподававшего искусство поэтического перевода с немецкого языка. Но опять-таки оказалось нельзя быть слугою двух господ.

С тифом я долго лежал в инфекционной больнице где-то в Сокольниках. Меня кормили в основном жидкой рисовой кашей-размазней. С тех пор я с трудом переношу такую кашку. Я совсем отощал. По выходе из больницы положение мое оставалось тяжелым, денег не было и взять их было неоткуда. Стипендию еще давали, но скудную. Жил я впроголодь. Немного подкармливал меня Владимир Абрамов, изредка другие товарищи.

Среди новых знакомых по общежитию отличался своим чудачеством Бонч-Бруевич, родственник того Бонч-Бруевича, который работал в Кремле в Совнаркоме. Но наш был совсем другого склада - вечным студентом. Одновременно с пребыванием на медфаке этот чудак обучался в Духовной Академии. В университете он дошел к 1921 году уже до последнего курса, но все время тянул с экзаменами. Мы с Владимиром Абрамовым (Бонч-Бруевич был его старым знакомым) как-то к нему заходим, чтобы передать этому шестикурснику весточку из деканата, что у него давнишний хвост по гинекологии. А Бонч говорит: "Некогда мне с гинекологией, мне еще в Академии патристику надо сдавать". Жил Бонч, как студент последнего курса, в отдельной маленькой комнате, где в переднем углу висела иконка, перед которой часто теплилась и лампадка. Накануне экзаменов, вместо того, чтобы к ним готовиться, Бонч молился, даже надевая епитрахиль. Со всем тем он был не дурак выпить. Раза два он брал меня на вечеринки к не очень строгим девочкам, чтобы хоть немного меня подкормить. У него самого тоже почти ничего не было, но за веселый характер и певческие способности его любили в компании. Не знаю - удалось ли ему окончить Духовную Академию, но медфак он все таки в конце концов окончил.

Примерно в феврале или в марте 1922 года была так называемая "великая чистка". Студенты пели:

Отне наш, отче наш,

я чуть-чуть не помер -

посмотри-ка: Главпрофобр

выкинул нам номер.

А во время самой чистки:

Я не гос., я не хоз., (Это значит: не гос. и не хоз. стипендиат)

Я не член профсоюза.

Скоро чистка придет,

Меня выкинут из ВУЗа.

В результате чистки из университета меня не выкинули, но со стипендии сняли. После этого мне осталось только умирать: есть нечего, работы нет, да с голодухи я и не мог заниматься физическим трудом, а для интеллигентного труда не годился из-за своего задрипанного состояния. Все, что можно, продал и ходить, собственно говоря, было не в чем. На занятия я тоже не ходил и все лежал на койке один в общежитии на Б.Якиманке, дом ?40, на восьмом этаже в маленькой комнате. В таком жалком состоянии нашел меня Володька Марков, обласкал, повел кормить к своей сестре Анне Михайловне. Она была партийным и хозяйственным работником средней руки, и муж ее - тоже. Жили они совсем неплохо. Потом Володька нашел мне дело - подготовить к вступительным экзаменам в Петровско-Разумовскую Академию одного сына народа, своего дальнего родственника и нашего земляка Егора Тимофеевича Бусыгина. Тогда я большую часть времени проводил у Егора, который снимал комнату в районе Пречистенки, служил вольнонаемным писарем в Реввоенсовете и подкармливал меня. Вскоре мы занялись кое-какой мелкой спекуляцией с папиросами, которую нам устроил по блату через своих родственников тот же Володька. Я оживел, сдал все хвосты, а потом и все экзамены за второй курс, только один раз провалившись по физике. Физику на первом курсе нам читал Аркадий Климентьевич Тимирязев, а на втором по разделу "электричество" была отдельная кафедра, возглавлявшаяся профессором Млодзеевским. На экзамене он задал мне вопрос: "Что будет, если вставить гальванометр в штепсель?" Я бодро ответил: "Перегорит". - Что же перегорит - гальванометр или штепсель?" - "Оба перегорят". После этого я был изгнан. Вернулся я в комнату Егора и снова стал заниматься этим электричеством. При изучении законов электротока я решил проверить их на практике: в одно гнездо штепселя засунул стальную швейную иглу, в другое - гвоздь. Потом, надев на руку меховую шапку Егора, стал сближать гвоздь и иглу. Послышался сильный треск, промелькнула искра, конец иглы немного оплавился. Я испугался, подумав, что пережог пробки. Проверяю. Нет. Всё в порядке, лампочка горит. Пришлось заниматься без опытов. Когда пришел Егор, я рассказал ему об этом эксперименте. Егор закричал: "Дурак. Ты пробки пережог!" Проверили снова - лампочки горят. Егор тоже сел заниматься физикой. Вдруг чорт дернул и его под ребро. "А как ты этот опыт делал?". Я показал. - "Ну-ка, повторим!". На этот раз пробки действительно перегорели, света не обнаружилось ни в нашей комнате, ни в кухне, ни в туалете, ни в коридоре.

Было еще светло, и мы продолжали заниматься, ожидая прихода хозяев. Когда выяснилось, что света нет и в их комнате, мы начали лить лицемерные слезы: "Ах, ах! что же случилось, а мы ничего и не знали, мы на кухню не ходили, мы в уборную не ходили, в своей комнате электричества не зажигали, всё сидели и занимались". Положение осложнялось тем, что была страстная суббота. Хозяйка разволновалась: "Мальчики, мальчики! Что же делать? ведь ночью после заутрени надо разговляться. Вы уж что-нибудь устройте! Нет ли у вас знакомого монтера?". Такой у нас оказался. Это был Волька Максимов, мой бывший товарищ по реальному, который где-то учился, а подрабатывал монтером, где придется. В это время он как раз был без работы и жил тем, что повреждал пробки в под'ездах дома, где сам и обитал. Ночью он спускался в лестничную клетку, привязывал к длинной палке щетку и бил по пробкам, после чего отправлялся спать. Когда на другой день выяснялось, что лампочки не горят, вспоминали, что в одном из под'ездов живет монтер. Собирали некую сумму и кланялись Вольке. Он лез к пробкам, делал "жучков" и восстанавливал освещение. Все было бы хорошо, но Волька увлекся, стал бить по пробкам очень уж часто. Тогда жильцы поняли: плохо чинит, нечего такого звать или тут что то не так. Во время одной из экскурсий Вольку накрыли на месте преступления и слегка намяли бока, обещав намять побольше, если такие шалости будут повторяться. Волька был страшно рад нашему приглашению, а кроме того и заработку. Мы все трое - Волька, Егор и я приняли участие в пасхальном пире и даже слегка выпили.

Немного отевшись, я стал смотреть и на девушек и сразу увлекся своей однокурсницей Наташей Черепановой. Чувство это развивалось постепенно, но потом овладело нами обоими, чему немало способствовала весна. Мы с Егором часто бывали у Володьки в поселке около Петровско-Разумовской академии. Ездить приходилось от Савеловского вокзала на паровичке. Владимир тогда учился на втором или на третьем курсе академии, снимая маленькую команату на втором этаже дома Марии Петровны Роговской. Это была бывалая старушка, полька по происхождению, прожившая, по-видимому, бурную жизнь и очень любившая рассказывать скабрезные или просто похабные анекдоты. С Володькой жили еще студенты: наш земляк Колька Собакинских, рабфаковец, который серьезно учил всех относиться ко всему "скоптически" и кавказец Пачев, получавший большую стипендию от какого-то национального хозяйственного учреждения. Стипендию у него беспощадно выигрывали Володька и Егор, научившие этого дитятю гор играть в преферанс. Это сильно походило на соответствующие сцены из пьесы Горького "На дне". Володька часто излагал свою жизненную программу: окончу академию, останусь при кафедре овощеводства, когда буду ассистентом - женюсь, а до этого не буду бегать за девочками, надо только учиться и учиться. В один из воскресных майских дней мы с Егором, поехав в Петровку, решили прихватить и Наташу, а она пригласила еще одну нашу однокурсницу - Нинку. В Петровке у Володьки мы прекрасно провели день, к вечеру вернулись в Москву, и я проводил обеих девушек в Якиманское общежитие. Мое место в 32-ой квартире оставалось за мной, я не поехал к Егору и заночевал в общежитии. Утром на другой день - нечем умыться, вода не идет. Направляюсь в соседнюю 31 квартиру, где жила Нинка - может быть там найду воду. Смотрю и глазам не верю: у дверей Нинкиной комнаты стоит какая-то сильно знакомая фигура мужского пола с букетом полевых цветов. Протирая заспанные глаза... Володька!!! Он уже успел к 7 часам утра приехать сюда из Петровско-Разумовского. "Ну, думаю, у него - озарение". С тех пор - началось. Принципы пошли к черту. Володька просит Нину выйти за него замуж. Она согласна, но чтобы венчаться в церкви. Но он комсомолец! Не могу! - Тогда не пойду! В июне Владимир уезжает на Волгу, в Кимры, в гости, к ней. Отец ее - небольшой нэпман, имеет керосиновую лавочку ("Петролейный синдикат", как говорил Володька). Снова разговоры о свадьбе с тем же результатом. Выполняя телеграфную директиву Володьки, мы с Егором выезжаем в Кимры и в дачном домике Нининого папы проводим на берегу Волги два веселых дня. Результатов никаких. История Владимир + Нина тянулась несколько лет. Володька часто бывал в общежитии. Нина нередко ездила к нему в Петровско-Разумовское и ночевать оставалась, и спать они вместе ложились голые, а все оставалось по-прежнему. Наконец, Владимир, убедившись в безнадежности положения и в необычайной стойкости своей возлюбленной, делает вираж и женится на Ларисе Купченко. Проходят два года после женитьбы. Владимир - уже ассистент, ведет занятия со студентами. Нина находит его в академии, сидит на ступенях, ждет, когда он закончит занятия с группой, забирает его с собой, везет в свою отдельную комнатку и дает ему безо всяких свадеб, да еще, будто бы, говорит: "Я рада, что ты меня сделал женщиной". Но это героическое решение уже ничего не изменило. Влюбленные расстались навсегда.

У меня с Наташей дело шло, по моему обыкновению, вяло, хотя и Владимир, и Егор говорили: "Пора вам с Натальей пожениться. Что вы тянете?". Занятия уже подходили к концу. Студенты раз'езжались по домам. В нашей 32-ой квартире остался один я. Как-то вечером в июне появляется Егор с возмущением спрашивает: "А где Наташа? Вы до сих пор не поженились?" Он отправляется вниз на четвертый этаж, где жила Наташа, и через десять минут появляется с наташиной корзиной, а еще через полчаса приносит наташину постель и приводит саму Наташу. Мы все пьем чай, потом Егор уходит, желая нам счастья. Так началась наша семейная жизнь. Через неделю мы пошли регистрироваться в загс. Там на нас посмотрели неодобрительно: мне только-только стукнуло двадцать лет, Наташа, хотя и старше меня на шесть лет, но тогда выглядела совсем девочкой. Регистратор, поздравив нас, довольно сердито предупредила, что разводы оформляются только по четвергам. После регистрации Наташа, забрав с собою брачное свидетельство, отправилась домой к папе и маме каяться и испрашивать позволение на прибытие мужа к тестю и теще. Я остался в общежитии и стал готовиться к экзаменам в Петровку вместо Егора. Мне стало ясно, что вступительных экзаменов он сдать не сможет. Приходилось брать это на себя.

Был конец июня, жарко. Окна моей комнаты на восьмом этаже выходили на юг. Жил я беспечально: лежал целые дни на кровати в одних трусах. Над кроватью гирляндами висела вяленая вобла. Хлеб и сахар доставлял мне Егор. Чай кипятить не приходилось - примуса у меня не было, топить плиту, чтобы скипятить чайник, не имело смысла, да и топлива тоже не было. Я пил холодную воду с сахаром и ел воблу с хлебом. Егор приходил обычно к вечеру. Как-то днем я услышал шаги в пустых комнатах квартиры. Украсть там было нечего, и я не волновался. Шаги приближаются к моей двери, и женский голос просит разрешения на вход ко мне. "Ну, думаю, это какая-нибудь студентка за солью, никогда у них соли нет... Войдите!" Дверь отворяется, и входит совершенно прилично одетая барышня. Я судорожно натягиваю на себя одеяло и с трепетом спрашиваю, что ей нужно. - "Я ищу Касьянова". Тут я был готов совсем провалиться. - "Это я, а Вы кто?" - "Я Ваша родственница, Клавдия Козырина". Ни в жизнь не слыхал о такой родственнице. Выяснилось, что мой брат Владимир, отстрадавшись на мировой войне, подпоручиком явился в Екатеринбург после Брестского мира. Тут его настиг Колчак, и нашего офицерика забрали в белую армию. С ней он докатился до Владивостока и только там распростился с армейской жизнью. В начале 1921 года Владимир приехал в Пермь и вскоре женился на своей юношеской зазнобе Софье Козыриной. Таким образом Клавдия Козырина оказалась моей родственницей, и вообще все семейство Козыриных вошло в нашу родню. Кроме Софьи и Клавдии в него входили еще брат Шура (Александр Иванович) и младшая сестра Лиза. Жива была и их мама. Лиза потом училась медицине в так называемом медвузе - МОКИ и даже проходила занятия по патологической анатомии в моей группе. Клавдия пришла ко мне потому, что Софья должна была вскоре приехать в Москву. И действительно, она приехала, и я познакомился с женой брата, которого не видел с времен раннего детства. Потом мы с Софьей вместе ехали на поезде по Северной железной дороге - она обратно в Пермь к своему мужу, а я в Вятскую губернию к своей жене. Как раз ко времени отезда из Москвы Софьи пришло письмо от Наташи с разрешением прибыть в ейный отчий дом. Я доехал до станции Оричи (первая станция за Вяткой к востоку), а потом с мешечком прошел сколько-то там километров по святой Руси, по родному Вятскому краю до села Вожгалы. Отец Наташи действительно был отцом, так как был он поп, священник, иерей - Петр Гаврилович Черепанов. В 1921 году дом был еще полной чашей, здравствовала и матушка. Детей в этом семействе было четверо, все женского пола, по старшинству: Надежда, Вера, Наталья и Зоя. Приняли меня прекрасно и сильно откармливали. Родители Наташи были хорошими людьми, уже на возрасте, и даже в своем роде либеральными: были разговоры об оформлении нашего брака в церкви, но потом они как-то заглохли, хотя я и согласился на сие церковное таинство. Ограничились тем, что нам подарили золотые кольца и сделали полуторжественное обручение.

Наташа всю жизнь была мне хорошей женой, а я, наоборот, плохим мужем. Но мы долго жили хорошо. Наташа бросила учиться и стала работать по своей старой специальности - руководительницей в детском саду. На третьем курсе осенью 1922 года я получил урок у Пресняковых. Клавдия Козырина жила в этой семье в одной комнате со взрослой дочерью хозяина. Во время нэпа сам папа Пресняков сильно ободрился, вел, по-видимому, крупные дела. Семейство имело вид сильно зажиточного. Мне пришлось готовить отстававшего в науках младшего сынка, оболтуса из 5-го класса. Я занимался с ним примерно полгода. Во время вечернего чаепития в этом семействе дочка рассказала, как над одним знакомым подшутили его друзья, послав ему телеграмму: "Всё открыто, спасайся", после чего испуганный нэпман исчез из Москвы. Она прибавила: "Это все же непонятно. Вот например, если бы папа получил такую телеграмму, он бы никуда не стал скрываться. Но произошло другое. Папа увлекся какой-то девицей и уехал с ней в Киев, бросив семью и оставив меня без урока.

Тогда мне открылось местечко в кино "Форум" на Садовой-Самотечной, где я служил месяца два контролером вместо гражданки, ушедшей в декретный отпуск. Потом мой товарищ по курсу и по общежитию Березовский предложил мне своеобразный подряд на неделю. В Москве в те времена развелось много маленьких кинотеатров - государственных, и частных. Ситуация была такая - два Госкино, одно у Покровских ворот, а другое в Армянском переулке
для сокращения эксплуатационных расходов решили взять и демонстрировать одну и ту же картину. Время сеансов рассчитали так,
чтобы отдельные части картины можно было успевать переносить
из одного кино в другое. Мы с Березовским решили стать на время рысаками, бегали, таскали коробки с кинопленкой, встречаясь посередине пути на Покровке. В результате мы неплохо заработали. Тот же Березовский по блату достал мне профсоюзный билет в союзе кожевников, и мне даже прописали стаж с 1918 года, что вообще-то соответствовало сроку моей работы, но отнюдь не в кожевенных предприятиях.

Весной 1923 года я хорошо заработал на первой сельско-хозяйственной выставке. Подходил срок открытия, а после постройки многочисленных деревянных павильонов сильно захламленная территория требовала большой уборки. Около ворот выставки, где производился набор рабочей силы, стихийно возникла группа грузчиков, в которую удалось попасть и мне. Мы взяли подряд - за 5 суток разгрузить большую баржу, до краев наполненную деревянным мусором - стружками и обрубками, чтобы срочно вернуть баржу на выставку для новой погрузки. Баржу вывели за пределы территории выставки, и мы, бегая с носилками, выгружали мусор на берег. Нам нипочем бы не выполнить разгрузки к сроку. На наше счастье из всей округи набежало много бабочек, которые рыхлили весь мусор и забирали себе самые крупные и тяжелые обрубки, а мы легко выносили оставшиеся после женского труда стружки и щепу. Я заработал целую груду денег советскими дензнаками, сейчас же после получения этой груды на руки пошел на черную биржу к ильинским воротам и купил там девять червонцев, да еще один доллар. Самым популярным был в то время анекдот о верном средстве от импотенции: на ночь завертывают член в червонец, к утру червонец поднимается (в курсе) и тянет за собой завернутое в него содержимое.

Осенью 1923 года я сделал попытку проявить себя руководителем-экскурсоводом в этнографическом отделении Румянцевского музея, но сумел продержаться там только месяц, а потом был признан некомпетентным в этой области и изгнан. Пришлось перейти на другую специальность.

Года два - 1923 и 1924 - я работал в МКХ (Московское Коммунальное Хозяйство), дежурил у асфальтовых котлов. В те годы асфальтирование тротуаров и мостовых производилось с начала весны и до конца осени. Для этого на улицах в больших котлах днем варили асфальт, а на ночь все материалы и инструменты оставались под охраной дежурных. Дежурство, как правило, несли студенты. Это было очень удобно: ночь занята, но днем можно было ходить на занятия и лекции. Да иногда по ночам удавалось даже готовиться к экзаменам, если около поста был близко уличный фонарь. Сначала дежурные по ночам честно сторожили. Но потом мы стали использовать беспризорных. Они спали вповалку в асфальтовых котлах, которые еще долго после варки, почти всю ночь оставались теплыми. В осенние ночи для беспризорных это было очень нужно, да иногда можно было и костерчик развести. Беспризорные ночью по очереди дежурили, а студент в это время спокойно спал. Случаев пропажи инструментов или материала ни разу не было. Беспризорные свято выполняли неписаное правило "где ночуешь - не воровать!"

С начала 1925 года я получил два урока на пивном заводе (бывший Карнеева-Горшанова) на Шаболовке у директора завода и главного пивовара. Здесь мне повезло. Мальчики в обоих семействах были достаточно усердными, мамы и папы интеллигентными, и оба урока рядом, на одном из дворов этого завода, который к тому же стоял недалеко от Якиманского общежития. Директором завода работал русский, а главным пивоваром - толстый пивной немец, ярый националист. В апреле он рьяно радовался избранию Гинденбурга президентом Германии. Меня часто оставляли обедать в обоих семействах, и я поневоле приучился к пиву, так как ни воды, ни чаю в этих семьях не пили. Даже и мои ученики глотали пиво. Мне сначала оно было просто противно. Но летом в страшную жару я с отвращением залпом выпивал стакан этого холодного напитка. Потом дело дошло до того, что я стал выпивать бутылку во время одного урока, шел заниматься со вторым учеником, где пил еще одну и приходил домой уже несколько навеселе.

Возвращаюсь к 1921 году. После отдыха в Вожгалах мы вернулись в Москву. Я начал сдавать экзамены за Егора и успешно их сдал. Егор в Петровку попал, учился в ней без особого блеска, но ежегодно переходил с курса на курс и в срок окончил академию. Недаром говорят, что университет может окончить и лошадь, которая может бегать, как студент, а вот попасть туда трудно. После окончания Егор стал агрономом не хуже других, работал по картофелеводству в институте под Москвой. В 1941 году бедный Егор был убит при защите Москвы, состоя в рядах ополчения.

Жили мы с Наташей не так уж богато, но все же деньжонок от её и моего заработков нам хватало. Да в молодости житейские невзгоды переносятся легче, чем в старости. Года два после брака Наташа не беременела, и мы к этому даже привыкли. Но весной 1924 года у нее возникло тяжелое состояние, что-то в роде острого живота. Она попала в клинику, где у нее удалили один яичник по поводу кисты. После этого Наташа забеременела, и в 1925 году у нее родился сын Михаил. В полугодовом возрасте наш ребенок погиб от крупозной пневмонии. Второй наш ребенок - Ирина - умерла в трехмесячном возрасте от рожи в 1927 году.

За время нашего совместного хозяйствования мы сумели даже построить себе небольшую, 12 квадратных метров, жилплощадь, так как Наташе удалось вступить в жилстройкооператив профсоюза работников просвещения. Площадь была готова весной 1926 года и как раз вовремя, так как после окончания медфака из общежития меня должны были бы выселить, да и Наташа числилась прописанной на той же Б.Якиманке.

Годы тянулись чередой при тяжелой учебе и тяжелой работе. На лекции приходилось ходить мало, только бы успеть как то посещать практические. Но, в общем, все шло обычно. Относительно медфака осталось немного воспоминаний. После позорного провала у профессора Млодзеевского я с удовольствием вспоминаю экзамен по нормальной физиологии у профессора М.Н.Шатерникова (на третьем курсе). На этот раз я был хорошо подготовлен, кроме учебника прочел еще кое-какую литературу и отвечал, прямо сказать, с удовольствием. Сам профессор втянулся в экзамен, как в азартную игру, задавал мне много вопросов по разным отделам своего предмета и в результате с большим воодушевлением поставил мне пятерку, что делал крайне редко. На последнем курсе перед государственными я пошел сдавать последний курсовой экзамен - судебную медицину - к профессору Петру Андреевичу Минакову.

Весь этот год я где-то подрабатывал, и на лекциях по судебной медицине бывать совсем не пришлось, хотя Петр Андреевич читал очень завлекательно. У Минакова был такой обычай: если студент не ответил на вопрос - об'яснять этот раздел (так как тогда хорошего учебника по судебной медицине не было), и предлагать неудачнику придти в следующий раз. На экзамене профессор спросил меня о классификации гименов, которых, по Минакову, имеется 12 форм. Я что-то напутал. Профессор записал мою фамилию в книжечку, повторил свою классификацию и попросил меня придти снова. Во второй раз он опять спросил о гименах, на что я ответил правильно. Потом он задал второй вопрос - как надо брать органы из трупа на химическое исследование и в какие банки что помещать. Я ошибся. Снова об'яснение и приглашение для следующей встречи. В третий мой приход Петр Андреевич задает вопросы о гименах и банках, а затем спрашивает - что такое жировоск? Это я знал. - "А видели вы его?". Я откровенно ответил, что нет. Оказывается нужно было ответить: "Видел, Вы на лекции показывали". Профессор зовет препаратора: "Иван, неси сюда верхнюю конечность". Иван приносит человеческую руку в состоянии жировоска и показывает мне. - "Видели?" - "Да, видел". - "Ну, так вот, придете еще раз", но мне пришлось придти еще три раза, сдал я судебную медицину только при шестой попытке. Группы студентов проходили мимо, а я оставался. Я уже обяснял все классификации, которые внедрил в меня Минаков. меня уже стали звать профессором гименологии и считать как бы незаменимой принадлежностью этой кафедры. Но все имеет конец, кончилась и эта судебно-медицинская эпопея. Да и пора было готовиться к государственным экзаменам.

На шестом курсе возникло второе и последнее в мое жизни "озарение". В сентябре 1925 года наша старая группа собралась, начиная учебный год, в клинике уха, горла и носа на Калужской улице. Почти все студенты пришли рано, чтобы до начала занятий успеть потрепаться и обменяться летними впечатлениями. Среди старых знакомых в группе обнаружилось новое существо - черноволосая круглолицая девушка редкого обаяния. Это была Маруся Крестникова, перешедшая к нам из так называемого третьего московского университета, который в это время расформировывался. Сердце мое дрогнуло сразу. Всё происходило по писаниям Катулла:

...Лишь тебя я увижу, Лесбия,

Владеть я бессилен сердцем, рта не раскрою.

Бедный нем язык. А по жилам пламень

Тонкой струею скользит. Покрывает очи черная полночь.

День ото дня я пылал все больше. Ленивая грация Марии сводила меня с ума, и ничто не мешало нарастанию страсти. Бедная Наташа начала догадываться о неладах в моем сердце. На встрече нового 1926 года у Владимира Маркова и его жены Ларисы Купченко после изрядного подпития я предложил тост за Марию со словами:

Пью за здравие Мери,

милой Мери моей...

Пошли семейные неудовольствия. А Мария между тем относилась ко мне лишь снисходительно дружески. Только после долгих месяцев страсти она весной 1926 года в своей отдельной комнатке на Самарском переулке она уступила моим желаниям, сказав извиняющимся тоном: "У меня раньше был один". Такие слова я слышал потом и от других девушек. Связь эта продолжалась долго.

В июне 1926 года я окончил медфак, и мы с Наташей поехали к ее родителям. Наташа была беременна Ириной. Я пожил в Вожгалах недели две, а потом отправился в Шурму повидать моих старых воспитателей. Все это семейство - дядю, тетку, Ваню и маленького Володю (Ваниного сына) мне больше увидеть не пришлось. Только вдову Вани - Марию Васильевну и ее дочку Нину я встречал уже после войны в Риге и в Москве. В конце июля мы с Наташей вернулись в Москву, и я сейчас же уехал работать врачом в Архангельскую больницу Истринского района московской области, где и пробыл три месяца. Там впервые прикоснулся к участковой медицине - вел амбулаторный прием, выезжал к больным в окрестные деревни, принимал роды. Не все было гладко, так как сказывался недостаток практических навыков. На нашем курсе было столько студентов, что не каждому удавалось научиться хотя бы инфекции делать. Во время этой работы пришлось пополнять свои знания. Заведующий больницей был хорошим опытным врачом на все руки. В ноябре я вернулся в Москву, так как должен был явиться на призыв в армию. Я привез довольно много денег, - получал в больнице 88 рублей в месяц, а тратил очень мало, только на питание, которое тогда было дешево. На призывной комиссии мне повезло. Меня назначили в 61 кавалерийский полк 1-ой особой отдельной имени тов.Сталина кавбригады. Полк стоял в Москве. Я служил там в качестве так называемого врача-одногодичника Попал в первый эскадрон, где меня два месяца обучали, как красноармейца. Утром, еще до завтрака два часа нужно было чистить и холить свою лошадку, да вечером перед сном еще полтора часа повторять то же самое. Старшина ходил по конюшне и кричал: "Что ты ее гладишь? Это кобыла, а не баба. Чистить надо, чистить!". После завтрака обучали верховой езде. Это было довольно мучительно. Кроме меня в первом эскадроне служил Александр Федорович Прорубщиков, фармацевт, только что закончивший специальный вуз. И я, и он - никогда раньше с лошадьми дела не имели, мне ни разу в жизни вообще никогда не приходилось даже верхом на лошадь садиться. Наши молодые товарищи по эскадрону - мужички из Тамбовской губернии - никаких особых затруднений от ухода за конями и от езды на них не испытывали. Обучали ездить верхом на седле, но без стремян и без возможности держаться за уздечку. Надо было крепко стиснуть лошадку коленями, а мышцы бедер быстро ослабевали. Трясешься, бывало, на рыси, натираешь себе колени и задницу и думаешь - а скоро ли все это кончится? - а сзади трюхает таким же манером Прорубщиков и время от времени вскрикивает: "Михаил Иванович, а скоро ли все это кончится?". При езде шагом и рысью мне и Прорубщикову удавалось держаться на своих конях, но при галопе, тем более при прыжках через препятствие, я неотвратимо падал. Хорошо, что на дворе было много снега. Я падал в сугроб, моя кобыла по кличке "Золотая Аврора" бодрым галопчиком убегала в конюшню. Я не спеша поднимался, отряхивался и шажком плелся за лошадкой, словом, всячески тянул время. Пока, бывало, приведешь свою "Аврору" обратно, да сядешь не нее,- глядишь, занятия и окончились. Командир взвода Прахов заметил мои уловки, кобылу у меня отобрал и дал мне старого конька, ветерана гражданской войны, называвшегося почему то "Моссельпром". Очень умный был этот конек, знал все трубные и словесные сигналы. Закричит комвзвода: "Р-р-рысью!", а "Моссельпром" сам начинает рысить без всякого моего участия. Конек был небольшого росточка, садиться на него было легко. Однако, в характере его было и неудачное для меня свойство - спокойствие. После моих падений конь не бежал в конюшню, а оставался возле и смотрел на меня укоряющим взором. На это, собственно, и рассчитывал комвзвода. Пришлось мне обучаться верховой езде все время, отведенное для занятий целиком. В результате обучения лихого кавалериста из меня не вышло, но я привык ездить верхом в течение длительного времени, не набивая спины лошади и не натирая себе бедер и зада. Больше от меня, как от медика, ничего и не требовалось. Среди всяких занятий - политучебы, изучения оружий, уставов - проходило все время. На этом фоне были светлые промежутки - дневальства по казарме и дежурство рабочим по кухне. Как то я был назначен таким рабочим и, сидя в углу вместе с другими красноармейцами, спокойно чистил картошку и одновременно соображал, что сейчас из супа должны вытащить печенку. Эту самую печенку я очень любил, а ее, по традиции, раздавали поварам и рабочим по кухне. Я уже мечтал, что сейчас наверну горячей печеночки с хлебцем. Вдруг дверь отворяется, и в кухню врывается старший врач полка Шапиро. Он сейчас же набрасывается на поваров - зачем они врача, понимает, врача заставляют работать на кухне. Повара резонно отвечают: "Его приказом по полку назначили, мы и заставляем" - "Сейчас же освободите, а вы, Касьянов, немедленно явитесь в санчасть." Старший врач полка Цалэ Моисеевич Шапиро за время моего двухмесячного обучения в эскадроне мною не интересовался и ни разу меня даже не видел. В санчасти полка работал младший врач Александр Иванович Кураев, который накануне пробуждения ко мне интереса со стороны Шапиро был откомандирован на курсы усовершенствования по офтальмологии. Именно поэтому я был срочно извлечен из кухни, оторван от печенки, принужден был сразу надеть медицинский халат и вести амбулаторный прием. С тех пор я уже не чистил коней, не обучался верховой езде и прочим премудростям. Почти одновременно со мной был отозван из эскадрона и Прорубщиков, который стал ведать аптекой. Мы достигли высот и прикрепили к воротникам чаши со змеями. Из эскадрона мы перебрались на жительство - я в санчасть, а Прорубщиков - в аптеку. Потом стало возможно уезжать на ночь в город. Иногда я ночевал и у Марии.

Однажды утром нас разбудил стук в дверь комнаты - приехала марусина сестра. Пока моя подружка об'яснялась с гостьей на кухне, я быстро оделся и выскользнул на улицу, не желая быть участником в семейной сцене.

Наша бригада находилась в несколько привилегированном положении, частенько бывал в полках и сам С.М.Буденный. В 61 полку какой-то поэт сочинил песню с припевом:

Жура, жура, журавель,

Журавушка молодой.

Песня была написана с умом: милая лесть начальству, легкая издевка над полковым врачом и более могучая критика по отношению к тому, кто на данном отрезке времени - не в милости у командования. Начиналась песня по-деловому:

Кто служить всегда готов?

Комполка наш Соколов.

Потом шли строки об одном командире эскадрона:

Эскадрон совсем без блеска

Коромыслова комэска.

По-видимому, в этом двустишии учитывались указания комполка по поводу данного комэска и его эскадрона. В конце доставалось и врачу:

Кому надо сбавить жира?

Это доктору Шапиро.

На счет жира - было правильно, т.к.Цалэ Моисеевич для своих лет был толстоват. С этой песней мы совершили переход в Климентьевские лагеря, километрах в 120 от Москвы, сделав по дороге одну ночевку.

В лагерях были каждодневные выезды, дневные и ночные учебные тревоги. Медицинской работы было немного, т.к. кавалерийские полки имели небольшой личный состав, народ все был здоровый, а несчастных случаев за все время лагерного периода не было. Я, будучи на положении врача, жил не в лагере, а в соседней деревне, куда ко мне приехала и Наташа.

После возвращения из лагерей любовная история с Марией продолжалась. Однако развестись с Наташей я не решился, слишком много счастья и горя нас связывало. Но жить стало тяжело. После увольнения из армии я пошел в Наркомздрав и попросил назначить меня на стаж по венерологии. Мне предложили отезд "в деревню, к тетке, в глушь, в Саратов". Я согласился и бежал от этих двух милых женщин, "бежал, как трепетный квирит, творя обеты и молитвы".

Перед моим отездом из Москвы удалось через каких-то знакомых списаться с одной семьей в Саратове. Хозяева согласились сдать мне комнату в собственном доме, где я и жил все время пребывания в Саратове.


 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"