Касьянов Михаил Иванович : другие произведения.

Телега жизни. Глава 5 (1932 - 1941 годы)

"Самиздат": [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Поиски работы в Москве. Врачебный пункт в бараках. Курсы в ЦИУ. Поступление в аспирантуру. Рождение Надежды. Кафедра профессора В.Т.Талалаева. ЦИУ - аспиранты, профессора. Работа ассистентом. Комната в квартире на Бакунинской. Семейство Козыриных. Дача в Хлебникове. Наваждение. Рождение Олега. Защита кандидадской и начало работы над докторской диссертацией. Территориальные сборы. Поход в Польшу. Война с Финляндией. Работа военным патологоанатомом. Возвращение в гражданское состояние.


ГЛАВА ПЯТАЯ (1932-1941 годы)

   ...Когда всю правду скажем мы юнцу, -
   Не угодим бесперому птенцу;
   Впоследствии ж, когда промчатся годы,
   На шкуре собственной узнает он невзгоды,
   И мнит, что сам он до всего дошел,
   И говорит: учитель был осел.
   И.В.Гете. Фауст.
  
  
   Содержание:
   Поиски работы в Москве. Врачебный пункт в бараках. Курсы в ЦИУ. Поступление в аспирантуру. Рождение Надежды. Кафедра профессора В.Т.Талалаева. ЦИУ - аспиранты, профессора. Работа ассистентом. Комната в квартире на Бакунинской. Семейство Козыриных. Дача в Хлебникове. Наваждение. Рождение Олега. Защита кандидадской и начало работы над докторской диссертацией. Территориальные сборы. Поход в Польшу. Война с Финляндией. Работа военным патологоанатомом. Возвращение в гражданское состояние.
  
 [] Вернувшись в Москву, я с недели ходил по разным учреждениям, искал - где бы притулиться. Кое какие ледащенькие бумажки с указанием, что я врач, у меня были, но везде требовали диплом. Сначала я пошел в Горздрав и в некоторые Райздравы - отказ. Пошел по разным венерологическим учреждениям - нигде мест нет. Решил пойти в Облздрав и устроиться хотя бы в области на любую врачебную работу, не помышляя о своей венерологической специальности - тоже ничего не вышло. Я совсем пал духом, хоть возвращайся со стыдом в Елань обратно. Да и Москва за время моего отсутствия стала шумнее, а в обращении суше, не то, что было раньше. Прихожу домой после дня неудачных поисков работы и попыток устроиться, смотрю - у нас Нина Лузгина. Тут она меня и надоумила: "Что ты ходишь по горздравам, облздравам, да райздравам. Ты иди в диспансеры". На другой день я для начала пошел в наш единый диспансер N 5 Бауманского района. В кабинете сидит заведующий, такой умный еврей по фамилии Штехин. Посмотрел он на меня проницательным взором и говорит: "Да у вас ведь диплома нет". - "Действительно нет". - "Ну вот и выходит, что взять вас на работу нельзя". Следует длительная пауза. - "Но я вас возьму. Есть у меня врачебный пункт в бараках строительных рабочих на Новой Дороге. Там больше месяца никто не работает, все сбегают, а вам уйти некуда, вот и работайте!" Я оценил эту откровенность и был даже благодарен доктору Штехину, за то, что он подошел ко мне по деловому, а не официально.
  
  Получив из диспансера соответствующее направлением на следующий день прибываю в здравпункт бараков. Там я нашел фельдшера Михаила Евгеньевича, эпилептика. Его тоже никуда не брали из за его болезни, а здесь в бараках - всё сойдет. Вдоль Яузы стояло около 20 бараков обычного вида. Люди там жили в тесноте и в обиде. Бараки дырявые, летом крыша протекает, зимой во все щели дует. Жили там и семейные и холостые. Днем - еще туда-сюда, большая часть людей на работе. А вечером все приходят, начинается пьянство. С едой тогда было плохо, водку закусывали черным хлебом, да хреном из стеклянных банок. С такой выпивки и закуски всех здорово разбирало, начинался мордобой, иногда переходивший и в крупные драки. Прибывала по вызову милиция, увозила в кутузку активных драчунов, приезжала и скорая помощь. В женских бараках был постоянный и неистребимый бордель. Сливом, место моё было - что надо. Работал я там без особого ограничения времени, с утра и до вечера, а всех дел переделать было невозможно. Лечебной работы было мало, так как больничных листов в здравпункте давать не полагалось. Производился предварительный осмотр больных с направлением к тому или другому специалисту в диспансер, а чаще - с уговорами выпить пить порошочек и идти на работу. Делали мы повторные перевязки и назначенные врачами диспансера "уколы". Главной же была работа по санитарии, совершенно безнадежная; да санпросветработа, тоже не дававшая результатов. Санитарный врач нашего диспансера любила приходить в бараки зимой, когда все помойные ямы и прочие безобразия были покрыты свежим снежком и можно было ничего не замечать. На территории бараков была и столовая, которой я больше всего боялся. Продукты в эту столовую давали плохие, мясо постоянно привозили уже с душком, прочие продукты - все второсортные и третьесортные. Так или иначе, а зиму я в бараках проработал благополучно.
  
  Настала весна, а потом жаркое лето, когда все санитарные из'яны вскрылись. Каждый день я ходил на кухню столовой брать пробу и разрешать обед к выдаче. Однажды на второе давали печеночный паштет из консервных банок. Посмотрел я продукт в раскрытых банках, из нескольких банок попробовал и разрешил. А сердце - всё неспокойно. Часов в 18 я ушел домой, вечер провел как обычно и лег спать. Ночью - энергичный стук в дверь. Открываю - стоит на пороге милая дама, врач-пищевик нашего диспансера, торопливо говорит: "У вас там в бараках массовое отравление, карета скорой помощи не успевает вывозить. Одевайтесь, идите к воротам .Там в машине вас ждет агент". После этой скороговорки она быстро исчезает. - "Ну, думаю, сел я крепко". Надел драповое пальто в расчете на обитание в неблизких краях, простился с плачущей Наташей и пошел. У ворот действительно стоит легковая машина. Дверь ее открывается, из глубины машины - строгий голос: "Идите сюда". Сидящий в машине гражданин сейчас же начинает бурно ругаться: "Что вы делаете?". Молчу, сказать нечего. - "Вы отравили весь район!". Молчу, но про себя думаю: "а почему же весь район?" -"У меня дети!". Но какое отношение имеют к отравлению его дети, ведь они, наверное, не питаются в этой столовой. Но молчу. Он продолжает: "Там же всё залито газом, у всех слезы текут, в горле першит, не знаю - как мы сейчас там проедем". Тут я вспоминаю, что районное дезинфекционное бюро действительно делало обработку одного двухэтажного барака хлорпикрином и с облегчением вздыхаю. Я то тут уж не при чем, и вся эта кутерьма - не из за пищевого отравления. Гражданин просительно говорит: "Хоть бы капельки какие детям в глаза". Я снисходительно отвечаю: "Это я сейчас сделаю". Заезжаем в аптеку, берем цинковые капли и пипетку. Едем дальше, под'езжаем к баракам. Нюхаю воздух,- ничем не пахнет. Выхожу из машины. А в моем здравпункте (ёлки-палки!) масса начальства и медицинского, и немедицинского, и из района, и выше - из Моссовета. Все не знают, - что же теперь делать? Этот проклятый барак, богатый тараканами, клопами и блохами, располагался в самом центре участка и был окружен со всех сторон другими бараками. Накануне стоял жаркий безветренный день. Деятели из Райдезбюро, убедившись, что все жильцы выселились, заклеили бумагой щели между храмами окон и косяками, а потом напустили в барак хлорпикрина. Ночью поднялся ветерок, а так как строение было всё дырявое, то хлорпикрин понесло в одном направлении на спящих в соседнем бараке людей и даже на соседние многоэтажные здания. Из за духоты все спали с открытыми окнами. У многих началась резь в глазах, слезотечение. Поднялась паника, во время которой кое кто получил ушибы. Однако, карета скорой помощи увезла всего одну женщину, с которой случилась бурная истерика, но и эту женщину не стационировапи, а доставили обратно. Ветер тем временем утих, выдувание хлорпикрина прекратилось. Всё начальство ходило вокруг пресловутого барака еще с полчаса, а потом стало постепенно отбывать, оставляя за себя более мелких чинов. В результате остался один я. Все мне говорили: "Вы, доктор, тут оставайтесь. Если что случится, оказывайте помощь. Вы теперь за всё отвечаете!". Агент страшного учреждения, который привез меня, сказал районному санитарному врачу по фамилии Дураков: "Вы оставайтесь здесь и никуда не отлучайтесь, а утром мы приедем и вас заберем". Пошли мы с улицы с доктором Дураковым в здравпункт, погоревали о его судьбе, а потом и легли спать, хотя он едва ли уснул. Утром достали из столовой кое чего поесть, чайку попили. Санитарный врач всё сидит, дрожит: "Вот сейчас приедут". Просидел он часов до десяти, уже и прием больных начался, вообще идет обычная работа, а он всё сидит, ждет. Наконец я говорю ему: "3наете что, идите домой и отдохните, на вас лица нет. А если они захотят вас забрать, они вас и дома найдут". Он ушел. На этом всё и кончилось, и доктор Дураков остался невредим. Всего смешнее было то, что когда дня через три приехали товарищи из Райдезбюро, и мы вошли в обработанный хлорпикрином барак, то выяснилось, что тараканы действительно все погибли, а клопы под обоями довольно активно ползали.
  
   Жилось трудно. Выполнение первой пятилетки требовало усилий и жертв. Популярна была частушка:
   Пятилетка в четыре года,
   Волга матушка река,
   Хлеба нету, а водки много,
   Заливает бepera.
  
   В Москве начинали строить метро. Каланчевская площадь была изрыта и перерыта, да и по всей первой трассе лежали горы земли. В одной статье в "Известиях" приводилось остроумное высказывание какого то французского туриста, что в Москве en peut trop le metro (немного много метро). Зато какое было удивление, когда метро было открыто, и москвичи увидели прекрасные гранитно-мраморные станции. На стеклах вагонов были надписи: "Не прикасаться", и все решили сначала, что при прикосновении может ударить электрическим током. Но самые храбрые все же прикасались, и ничего с ними не случалось. Вскоре надписи были заменены более точными: "Не прислоняться".
  
   Пока я был в Саратове и в Нижне-Волжском крае, меня каждый год брали на военные лагерные сборы на тридцать, а иногда и на сорок пять дней. В середине сентября 1931 года я получаю повестку из Бауманского Райвоенкомата. Являюсь: - "Вот, доктор, хотим вас послать отдохнуть". - "Так ведь для лагерного сбора что то поздно". - "Нет, мы вас на специализаций по хирургии". Это мне страшно не понравилось. Поучат 2-3 месяца, а потом будут числить по мобплану хирургом. А что я тогда буду делать на фронте, если, не дай бог, случится война? - "А нет ли, говорю, какой нибудь другой специальности?" - "Есть вот путевка на какую то анатомию, да никто не берет". Смотрю - патологическая анатомия при кафедре Центрального Института Усовершенствования врачей в Москве. - "Пойдет", говорю. - "Вот, спасибо, доктор, теперь v нас план будет выполнен. А я думаю: если ничему не научусь, то хоть живых людей не попорчу.
  
   Так я и попал на патологоанатомическую стезю. На курсах я пробыл с 20-го сентября по 20-е декабря 1932 года. В первый раз в жизни я близко соприкоснулся с медицинской педагогической вузовской средой. На этом цикле (по моему, самом первом на кафедре профессора В.Т.Талалаева) было 15-18 врачей разных возрастов из разных мест. Был там доктор Свердлов из Кирова, несколько старше меня по возрасту, который и до прибытия на курсы работал патологоанатомом. Остальные врачи относились к разным специальностям. Наиболее примечательным курсантом был такой доктор Федя, на язык очень бойкий и едкий. Этот терапевт, кроме основной работы, по совместительству работал, по его словам, врачем в Московском Художественномт театре и потому любил рассказывать всякие анекдоты и действительные случаи из жизни артистов. В Художественном тогда только незадолго поставили "Мертвые души". Одному артисту никак не удавалась роль губернатора потому, что ему запало в голову сыграть её, сделав губернатора похожим на самого Станиславского, но он не мог на это решиться, а по другому у него не выходило. Станиславский уже решил снимать исполнителя с этой роли, но другие артисты стали говорить ему: "Ну не бойся, покажи!" И он решился, и вышло прекрасно, и очень похоже на Станиславского. А тот посмотрел на исполнителя, сходства с собой не заметил и говорит: "Вот теперь получилось, сразу видно - дурак отменный".
  
   В то время Владимир Тимофеевич Талалаев был еще молодым профессором, только что утвержденным в этом звании. Надо было слышать, как он, разговаривая по телефону, со вкусом и подчеркиванием произносил: "Говорит профессор Талалаев". Как то раз Анна Наумова, будучи еще аспиранткой, должна была написать от руки какое то отношение в дирекцию, которое должен был подписать Талалаев. Она в конце текста, пo свойственной ей небрежности и торопливости, оставив место для собственноручной подписи, в скобках написала: "Пр.Талалаев". Как вскинулся Владимир Тимофеевич, увидав это неблагозвучие: - "Что же Вы не могли написать полностью - профессор? Что это значит - "пр.Талалаев? Прохвост Талалаев? Прощелыга Талалаев? Идите и перепишите". Когда Владимир Тимофеевич был награжден орденом "Знак Почета", Анна, по строптивости, пришла поздравить его не сразу, а на четвертый день. Талалаев был этим расстроен и огорчен. Старик любил, чтобы ему оказывали почет.
   Владимир Тимофеевич был прекрасным прозектором, хорошим практически работником, а должен был изображать и теоретика, да и сам потом стал считать себя крупным теоретиком в области патологической анатомии. Он уже не говорил, а произносил. Однако несмотря на кажущуюся ученость, у Талалаева не было своих идей, он ютился около чужих. Его никак нельзя сравнить, например, с Ипполитом Васильевичем Давыдовским, который во всяком разделе патологической анатомии умел находить свой взгляд на предмет исследования или наблюдения. У того был блеск идей, фейерверк, где встречалась иногда и чепуха. Владимир Тимофеевич был богом около секционного стола, но на разборах секционного материала он часто повторялся и в трактовке и в выражениях. Любимой его фразой была: "Это нам всем хорошо известно". Он не умел находить неизвестное в академически установленных сведениях. Благодаря отсутствию своих идей, Владимир Тимофеевич был падок на всякое новое слово в медицине. В то время свежей идеей была аллергия, и все отдали ей дань. Но Талалаев задержался на ней чересчур долго и задержал на этой проблеме всю кафедру.
   У Владимира Тимофеевича было тогда очень много совместительств. Он был прозектором в Московском Областном Клиническом Институте (МОКИ). На базе МОКИ была развернута кафедра патологической анатомии ЦИУВ в 1931 году, а год спустя - и кафедра патологической анатомии так называемого Медвуза-МОКИ (по идее - медицинского института для Московской области). Кроме преподавания в этих двух институтах и заведывания прозектурой МОКИ, у Владимира Тимофеевича было немало и других обязанностей. Так в ЦИУ он одно время был заместителем директора по научной части. Было еще такое учреждение "Центротруп", которое занималось сбором трупов безродных людей для занятий в медицинских вузах по нормальной и тпографической анатомии. При этом Центротрупе были организованы производственные мастерские, под названием "Цинупмед", где изготовлялись скелеты, отваривались и отбеливались отдельные наборы человеческих костей для обучения студентов, а также было поставлено широкое производство макроскопических, так называемых пластинчатых патологоанатомических препаратов по способу Талалаева. Из за всех этих совместительств Владимир Тимофеевич рвался в разные стороны и мельчал:"...но ведь надо заработать сколько, маленькая - а семья". Да и семья была не так уж мала: жена. три взрослых дочери и один сын. Дочери были на выданьи - отцу с матерью забота. Недаром я, как то придя по делу на квартиру к Владимиру Тимофеевичу, увидел его в прихожей, подающим пальто еще довольно молодому человеку. Владимир Тимофеевич сам был несколько смущен и после ухода посетителя счёл нужным объяснить мне: "К дочке приходил, что то в роде жениха, надо ухаживать". Наличие множества совместительств было возможно в то, либеральное в этом отношении, время. Но от них были не только заработки, а временами и неприятности.
  
   Тогда во всем этом конгломерате наших учреждений был всего один телефон. У шефа в кабинете отдельного аппарата не стояло, а все переговоры велись из большой комнаты на глазах и при ушах всех присутствующих. Однажды летом 1935 года Владимира Тимофеевича вызывают к телефону и он бодро, по обыкновению,отвечает: "Слушает профессор Талалаев". Потом тон его голоса становится все более и более скромным и тусклым. Я оглядываюсь и вижу, что нижняя челюсть у него отвисает и он что то уже совсем бессвязно мычит, кладет трубку и срочно куда то уезжает. Потом оказалось, что консультант Цинупмеда профессор Талалаев в этот период замещал заведующего этим учреждением, уехавшего в отпуск. А надо сказать, что Цинупмед помещался в полуподвальном этаже анатомического корпуса 1-го Московского Медицинского Института, как раз позади посольства США, и окна посольства выходили и на дворик этого анатомического корпуса. В жаркий летний день препараторы Цинупмеда собрались отваривать в большом котле кости из человеческих трупов, как это делалось и раньше. Только они развели во дворе под котлом костерчик и стали загружать котел, как одна американская мисс выглянула из окна посольства и, увидев это зрелище, решила, что "большевики варят суп из человеческих костей". Решив это, она взвизгнула и сочла нужным упасть в обморок. Наблюдение мисс по инстанциям дошло до высокого начальства, а оно, убедившись в истинности этого сообщения, позвонило куда следуeт. Словом, это дело стало известно начальнику милиции города Москвы (им тогда был Вуль, впоследствии через 2-3 года погибший в период репрессий). Звонок к Талалаеву был именно от этого начальника и разговор, по-видимому, проводился в соответствующих тонах и выражениях.
  
   По поводу пребывания Владимира Тимофеевича во многих ипостасях я написал эпиграмму с эпиграфом: "Никто необ'ятного об'ять не может":
   Козьму Пруткова отвергая,
   опровергая каждый час,
   живет профессор Талалаев
   примером истинным для нас:
   в МОКИ,в ЦИУ и в Цинупмеде,
   et cetera, et cetera,
   и только он куда приедет,
   как уезжать уже пора.
  
   Эту эпиграмму я неосторожно сообщил кому то из врачей, она дошла до Талалаева и вызвала первое недоразумение между нами. Однако в те годы Владимир Тимофеевич по характеру был еще прост, доступен и добр. Чем больше он входил в роль корифея, тем становился хуже. Около Талалаева всегда шла борьба, так как он легко поддавался всяким влияниям. Всем этим коллективом правили состоявшие при шефе временщики, чаще временщицы, хотя никаких любовных дел ни на каких совместительствах у него никогда не было (не так, как у некоторых других патологоанатомов). То государством начинала править Любовь Яковлевна Гершанович, то на смену ей восходила другая звезда Рахиль Григорьевна Шик. Эти две умные еврейки то были дружны между собой, то - на ножах. Потом сферы влияния были поделены: в Медвузе-МОКИ царствовала Рахиль, работавшая там доцентом, а в ЦИУ - Любовь Яковлевна. Между прочим вспоминается следующий анекдот: нравы тогда, я повторю, были простые, и начиная со второго полугодия аспирантуры я был на "ты" почти со всеми ассистентами кафедры, в том числе с Борей Мигуновым, Любой Гершанович, Рахилью Шик, словом со всеми, кроме Александра Васильевича Рывкинда. Вот Люба как то спрашивает меня: "Ну то, что ты Михаил - это понятно, что Касьянов - это может быть, но почему ты Иванович?". Я очень удивился и говорю: "У меня отец Иван, вот я и Иванович". - "Как, разве ты не еврей?". Тут только я понял почему Люба Гершанович так уговаривала меня подавать в аспирантуру. После этого разговора Люба во мне разочаровалась, но было уже поздно.
  
   По-видимому с 1937 года началось строительство нового корпуса прозектуры МОКИ, в котором была предусмотрена площадь для всех трех учреждений, возглавляемых Владимиром Тимофеевичем. Строительство шло с превеликими трудностями, но все же корпус был закончен к весне 1940 года. Стремление к успеху во что бы то ни стало сказалось у Владимира Тимофеевича и в отношении его ко всяким научным проблемам. В 1938-1939 годах заведующий рентгенологическим отделением МОКИ профессор Диллон разработал метод лечения рака легких рентгеном. Основной идеей способа было - сосредоточение на узле опухоли пучков рентгеновских лучей из разных источников и с разных сторон с тем, чтобы эти пучки перекрещивались как раз в опухоли и вызывали ее некроз (полищозиционный метод). Первый больной, леченный новым способом, погиб, и труп его поступил на вскрытие, которое пришлось делать мне по установленной очереди. На секцию пришли все рентгенологи и все врачи терапевты МОКИ. Был, действительно, анатомический театр. На эту сенсацию прибежал и Владимир Тимофеевич. В одном из легких покойника около крупного бронха я обнаружил опухоль величиною с куриное яйцо, чуть ли не костной плотности. В центре этой опухоли была полость, содержавшая жидкий распад. Какие дифирамбы полились из уст шефа: "Смотрите, смотрите - что делает рентген. Это же некроз раковой опухоли, и в нее,как и во всякую мертвую ткань, отложилась известь. Это всё нам хорошо известно. Опухоль мертва, а окружающие ткани живы. Рак побежден. Это эпохальное открытие, нужно только разработать более точно методику применения. Опухоль же ясно - раковая. Нет больше рака легких". Сразу после окончания вскрытия я порезал на замораживающем микротоме кусочек опухоли и, покрасив срезы, обнаружил, что опухоль является обыкновенной хондромой, доброкачественной опухолью их хрящевой ткани. Её и лечить было не нужно. Конечно, и Талалаев и Диллон этот случай, как говорят, "спустили на тормозах".
   Второй эпизод разыгрался в 1940 году. Клюева и Роскин лечили опять таки рак своим, тогда секретным, средством. Для того, чтобы можно было следить за ходом заболевания, лечению подвергались только больные раком нижней губы. Однажды в мое дежурство по биопсиям на исследование поступает ткань, иссеченная из раковой опухоли губы. В присланном кусочке в первом срезе обнаруживается сплошной некроз опухолевых клеток. Показываю препарат Талалаеву. Он сразу из этого случая делает сенсацию. Снова: "эпохальное открытие", "рак побежден" и прочие весьма ответственные и торжественные слова. Когда на следующий день при детальном исследовании кусочка в препаратах были обнаружены и сохранившиеся раковые клетки, об этом не кричали. Опять шел разговор, что средство могучее и действительное, что надо толко уточнить и разработать методику. Дирекция института подняла на щит сенсацию, начатую Талалаевым. Работа была выставлена на сталинскую премию. Больше того, когда авторы этого средства, не обнародуя секрета, допустили в лабораторию каких то иностранцев, по поводу необходимости сохранения тайны было специальное постановление Центрального Комитета. А между тем, никакого практического значения испытывавшееся средство не имело.
  
   Наряду с отрицательными качествами у Владимира Тимофеевича было немало и положительных. Он был хорошим организатором, любил это дело и отдавался ему с душой. На своей основной работе в МОКИ (впоследствии в МОНИКИ) он первый из патологоанатомов Москвы завел регулярно проводившиеся клинико-анатомические конференции, которые проводились очень интересно и держали в тонусе клиницистов. В начале своей профессорской деятельности Талалаев сохранял принципиальность и умел в нужных случаях говорить горькие слова заведующим отделениями, особенно хирургам.
   Вслед за клинико-анатомическими Владимир Тимофеевич посвятил много времени организации общеинститутских научных конференций на разнообразные темы. На эти конференции приглашались докладчики со всей Москвы, так что в результате получалось что то в роде общегородских медицинских московских конференций. Вообще МОКИ в свое время, когда директором был Аванесов, был блестящим учреждением с хорошим подбором врачей и профессоров, с наличием порядка в клиниках и дирекции. Когда к наименованию Института была прибавлена частица НИ при новом директоре (заменившем арестованного Аванесова) Музыченко - дело пошло хуже. Музыченко был приличным организатором, но хамом и своенравным самоуправцем. Он разогнал многих порядочных людей, и учреждение стало увядать.
   Хорошей чертой Владимира Тимофеевича было благородное отношение к работам своих сотрудников. Он всем давал возможность работать и не прилипал в качестве соавтора к чужим темам, как это принято многими профессорами. Талалаев следил за материальным обеспечением своих работников и в случаях необходимости любил подбрасывать нуждающимся совместительства или давал временную работу, например - писать рецензии от его имени на поступающие на отзыв научные работы с предоставлением денег за это непосредственному исполнителю.
   Умер Владимир Тимофеевич скоропостижно 1-го сентября 1947 года.
  
   Стоит вспомнить и о других сотрудниках всего этого талалаевского конгломерата. На каФедре патологической анатомии ЦИУ доцентом был Александр Васильевич Рывкинд, ныне уже покойный. Александр Васильевич был хорошим педагогом и, в противоположность шеФу, занимался в основном гистологической частью патологической анатомии. В обращении он был крайне неровен. С утра иногда приводил мрачным, а через некоторое время становился оживленным и остроумным. Потом выяснилось, что причиной таких оживлений был коффеин, к которому Рывкинд, по-видимому, очень привык. До прихода в ЦИУ Александр Васильевич рабо-тал в стоматологическом институте и стал специалистом по патологии зубов. Его работы по этому узкому разделу патологической анатомии помещались и в зарубежных журналах. В каком то специальном журнале в Австрии в 30-х годах цитировалась статья Александра Васильевича, а потом автор обзора продолжал: "к той же школе относится А.И.Абрикосов". Рывкинд был в то время ассистентом Абрикосова и спрашивал меня с комическим ужасом: "Как отнесется Алексей Иванович к замечанию, что ОН относится к моей школе, если он прочтет эту статью,а он ведь всё читает?". Будучи доцентом у Владимира Тимофеевича, Рывкинд в 1-м мединституте защитил на своем зубном материале докторскую диссертацию, в которой доказывал возможность превращения эпителиальных клеток в другие клетки, типа соединительно-тканных. Наш шеф был недоволен этой работой Александра Васильевича, сделанной у Абрикосова, считая взгяды диссертанта вполне еретическими. В по следующем, уже в после военное время, Рывкинд много занимался артериовенозными анастомозами, обнаруживая их во всех органах и тканях. Он никак не мог расстаться с этой тематикой и с грустью говорил: "Мои статьи об анастомозах в Архиве патологии уже перестали принимать".
   В 1936 году или может быть несколько позднее, Александр Васильевич занял профессорскую каФедру в Горьком, оставаясь в то же время доцентом в Москве. Он уезжал в Горький на неделю, а на следующую неделю возвращался в Москву, чтобы проводить занятия в ЦИУ. В обоих институтах расписания для него составлялись соответствующим образом. И всё это в то время было возможно. Имея ввиду неровный характер Рывкинда я охарактеризовал его так:
   Гиперэргически построен
   один панический доцент -
   то не настроен, то расстроен,
   как музыкальный инструмент,
   как героиня старых песен, -
   огонь и лед, бальзам и яд,
   порой остер, порою пресен,
   но большей частью кисловат.
  
   Однако, несмотря на наличие профессора и доцента, кафедрой патологической анатомии ЦИУ правила Любовь Яковлевна Гершанович, хитрая дама с наклонностью к интригам. Она охотно вела занятия с курсантами, любила бывать на людях, делать доклады на клинико-анатомических конференциях, вообще - выказываться, но была не очень склонна систематически работать. В частности, ссылаясь на свое слабое здоровье, она не очень любила вскрывать и подбрасывала под разными предлогами и без предлогов свои вскрытия другим, в том числе и мне.
   Любовь с работой несовместима, -
   ее жалеть необходимо.
  
   Любовь работала также помощникам прозектора МОКИ, где долгое время царила безраздельно. Туда она устроила и своего мужа Льва Осиповича Палееса. Лев Осипович одновременно работал секретарем редакции БМЭ - большой медицинской энциклопедии (1-е издание). Иногда он рассказывал всякие редакционные истории. Обсуждается, например, статья "Коитус", которая начинается словами: "Имеется 12 различных способов коитуса". Старички профессора, среди которых присутствует и знаток этого дела Ипполит Васильевич Давыдовский, начинают вспоминать те способы, о которых они знают и которые применяли сами. Спор ведется весьма горячо. Большинство присутствующих считает, что количество способов автором преувеличено. Согласно общего решения фраза изменяется: "Существуют различные способы коитуса".
  
   На кафедре патологической анатомии Медвуза-МОКИ доцентом была маленькая горбатая женщина довольно взрывчатого характера Рахиль Григорьевна Шик. Она прекрасно преподавала. Была Рахиль, по существу, доброй и к тому же порядочной женщиной, так как без особой нужды никому гадостей не делала, хотя могла в запальчивости и обидеть своим острым язычком.
   Рахиль шумит, кричит, хлопочет -
   фейерверк, порох, динамит,
   порой взорваться очень хочет,
   но вместо этого шипит.
  
   Во всех трех учреждениях работал Борис Иванович Мигунов, простой и порядочный человек крупных размеров, но нерешительный по характеру. Когда я был еще аспирантом первого года обучения, он нередко прибегал ко мне с биопсиями: "Миша, посмотри - что это: рак или не рак?" Потом объяснял: "Если уж ты скажешь то же, что думаю я, то значит, что этот случай простой, и я думаю верно". Как то утром Борис приходит на работу несколько растерянным, уединяется со мной и спрашивает: "Миша, я сегодня ночью имел сношения с женой два раза, начинал без презерватива, а кончал с ним. Так вот, хоть я после первого раза мыл член одеколоном, не может ли жена все таки забеременеть? Может быть какие-нибудь живучие сперматозоиды остались на головке?". Вообще время было простое. Производится разбор секционных случаев с курсантами. Владимир Тимофеевич, по обыкновению, распинается. Я сижу рядом с Борисом, который судорожно отворачивает рукав халата на левой руке. Я спрашиваю: "Боря, ты что - на часы смотришь?" - "Нет, я блоху ловлю!". Жилось тогда трудновато, и Борис нередко говаривал: "Эх, дурак я дурак, пошел в науку. А каким я хорошим был футболистом. Вот теперь команда, в которой я играл, по заграницам ездит. Живут все, как боги". Борис Иванович был хорошим семьянином и кажется верным мужем, но одно время увлекся обольстительницей Верочкой Шульц, ухаживал за ней, однажды по ее приказанию даже полез на забор и разорвал там штаны. Как то мы были на вечеринке у Верочки где то в Замоскворечьи. Борис порядочно нагрузился и остановился отлить как раз напротив французского посольства. Послышались милицейские свистки, и я едва успел увлечь Бориса в темноту более захудалого переулка, чем тот, где стоял дом посольства. Таким образом дипломатическое осложнение на этот раз было предотвращено. Боря был известен своим неплохим басом, а также тем, что танцуя с Любовь Яковлевной на вечере в учебной студенческой комнате 1-го Мединститута, уронил бедную Любу и шваркнул ее затылком о лабораторный стол. Борис Иванович увлекался аллергией, сделал в этой области несколько экспериментальных работ, в частности, на печени и на сосудах нижних конечностей. Весь этот период его жизни я попытался отобразить в таком наброске:
   Поёт с душой, вскрывает со сноровкой,
   кроликовод, фонарщик, педагог,
   прекрасно пьет, танцует очень ловко
   и аллергичен с печени до ног.
   Слово "фонарщик" было приведено в этом четверостишии потому, что один Борис Иванович мог управляться с капризным эпидиаскопом, а потому длительное время показывал разные картинки и диапозитивы во время лекций Владимира Тимофеевича. В дальнейшем этот фонарь всей своей тяжестью лег на меня.
   В новом корпусе после смерти Талалаева Борис Иванович стал прозектором МОКИ, превратившемся к тому времени в МОНИКИ. Потом Борис ушел из МОНИКИ и некоторое время профессорствовал в Стоматологическом Институте.
  
   Однако все эти деятели и деятельницы стали мне более известными за время нескольких лет совместной работы. А теперь надо вернуться к курсам в ЦИУ. Курсантам читались лекции по патологической анатомии, так называемые "избранные главы". В дальнейшем я убедился что Талалаев через каждые три месяца без изменений читает один и тот же материал, как в смысле программы, так и в смысле изложения его. Проводились практические занятия по обучению методике окрасок потом мы самостоятельно красили препараты из материала вскрытых нами трупов. Большое количество времени уделялось секциям и разбору секционного материала. У меня в секционном деле никакого опыта не было, кроме вскрытия в Елани трупа утонувшей женщины. Поэтому я приступил к первому вскрытию на курсах с неспокойным сердцем, тем более, что смерть больного наступила от септикопиемии. Совершенно ясно, что разрезая какой то абсцесс, я подставил под нож указательный палец левой руки. Мне смазали палец йодом. Вскрытие за меня закончила Любовь Яковлевна. Владимир Тимофеевич отправил меня домой и дал 200 мл ректификата с наставлением выпить его в течение вечера для того, чтобы не заболеть сепсисом. Дома я разбавил спирт водой из расчета на получение 40-градусного раствора и стал пить получившиеся поллитра водки. Обед был скудный, много выпить мне не удалось. Осилил я чуть побольше половины и лег спать. Утром просыпаюсь с тяжелой головой, но рука не болит и температуры нет. На занятия я не пошел и стал лечиться повторно. Как раз к обеду пришли три товарища из группы и принесли с собою еще 300 мл ректификата и кое какую снедь из столовой МОКИ. На кафедре возникла небольшая паника, что у курсанта Касьянова вероятно начался сепсис. Владимир Тимофеевич отлил дополнительную дозу лекарства, а идти навещать меня с таким лекарством охотники нашлись. Лечение было продолжено. На следующий день я вышел на занятия, и никаких последствий для моего здоровья этот инцидент не имел.
  
   Как раз во время прохождения мною курсов об'явилась вакансия на аспирантуру по патологической анатомии при кафедре ЦИУ. Я подумал, подумал, посоветовался с Наташей и подал заявление на это аспирантское место. Курсы благополучно закончились 20-го декабря 1932 года, и я вернулся в свои бараки. Надо сказать, что к этому времени я уже получил из Елани свой врачебный диплом, который Николаю Андреевичу Батыреву удалось каким то образом выпросить из Еланского Райздрава. Кроме работы в бараках мне еще предложили совместительство - быть в том же 5-м диспансере участковым врачем. Я совершенно забыл о своем заявлении и, получив извещение, что я принят в аспиранты, даже расстроился. Пошел я на каФедру, и там все об'яснилось: кроме меня на это место никто и не подавал, даже и отказаться от аспирантуры было уже нельзя.
   Так я вступил на научную стезю. Во время первого года аспирантуры жить было очень тяжело. Кроме имеющегося в наличии Ростислава, у нас с Наташей в Феврале 1931 года завелась дочь Надежда, а аспирантская стипендия была мизерной. Очень мы тогда бедствовали. В апреле Наташа с обострением ревматического порока попала в больницу. Я остался с аспирантурой и с двумя детьмя на руках. Ростислава взяли к себе на время Козырин. К этому времени Клавдия получила комнату на Сивцевом Вражке, туда к ней приехала ее старуха-мать. Вот на ее попечении и оставался Ростислав, пока Наташа лежала в больнице. Потом, когда Славка вернулся домой, он стал рассказывать, как они с бабушкой были в "циркави" и там был дядя с длинными волосами и в белом пальто и он махал какой то штукой, а из нее шел дым, и дядя кланялся, и все люди кланялись. Я не понял и говорю: "Что же вы с бабушкой даже в цирке были?". Славка рассердился: "Как ты не понимаешь, не в цирке, а в циркави, где боженька живет". Он за свои три года в церкви еще не был. Детей мы с Наташей не крестили. Но на следующий год приехала теща и в мое отсутствие окрестила обоих, причем Славка, говорят, во время совершения таинства сильно смеялся. Надежду на время болезни матери удалось пристроить в дом младенца, но с условием, что я на ночь ее буду брать домой, а утром рано приносить в это учреждение. Надежду (мы ее звали Дина - уменьшительное от Надина) посадили на прикорм, а так как ей было всего два месяца, то все ночи она тужилась и кричала. Я ставил ей клизмы, и все ночи она не давала мне спать. Один из дней остался мне особенно памятен. Утром есть не пришлось, а в доме младенца у меня взяли 200 мл крови, будто бы на сыворотку. Я приехал на кафедру. Туда как раз привезли картошку, которую где то удалось получить. На мою долю приходился целый мешок, пуда на четыре весом. Да и пообедать в этот день было не на что. Голодный и обессиленный кровопотерей я тащил эту картошку до трамвая, а потом от трамвая до дома. Голова кружилась, и меня прямо качало. Тут неплохо было бы что нибудь пожевать, но нужно срочно идти за Динкой. Только поздним вечером мне удалось сварить картошку и поесть. Когда Наташа выписалась, бабушка Козырина привезла домой Ростислава. У Наташи за время лежания в больнице пропало молоко. Но бабушка успокоила ее: "Ребенок отсосет" (Она говорила - отсосётъ). И действительно, через 2-3 дня молоко появилось.
  
   К концу первого года аспирантуры Владимир Тимофеевич дал мне совместительство - помощником прозектора в МОКИ на полную ставку. Получив в один счастливый день сразу большую, по нашим семейным масштабам, сумму денег, я купил конфет, печенья, полбутылки портвейна и для Славы детскую книжку - Путешествия Гулливера. Такая книжка была у мальчика Лёвки из семейства, жившего в одной квартире с нами, и составляла предмет зависти бедного Славки. А тут я купил такую же книжку, да еще в переплете, а у Лёвки - была без переплета. Я пришел домой, принес деньги и покупки и после обеда с небольшим возлиянием лег отдохнуть. Прибежал домой Славка, которого во время моего прихода не было. Мать дает ему книжку. Этот четырехлетний мальчишка в восторге бросается, будит меня и кричит: "Папочка, папочка, поздравляю тебя, что ты купил мне Гулливера". Он хотел сказать: "благодарю", но от полноты чувств перепутал. С этих пор мы стали жить лучше, приблизившись по достатку к остальным соседям. Да и во время, так как все мы обносились, обтрепались и сильно отощали.
  
   Аспирантура шла своим порядком. Специальность осваивалась. Александр Васильевич занимался со мной по биопсийному делу, шла гистологическая обработка собственных случаев собственными руками, причем каждый секционный случай нужно было сдавать доценту или самому профессору. В конце года я получил тему для кандидатской диссертации. Это было продолжение работы Е.И.Мигунова об аллергических изменениях в печени экспериментальных животных в более поздние сроки, чем наблюдал Мигунов. Работа была задумана Талалаевым, как попытка получить у животных цирроз печени и установить тем самым аллергический генез этого заболевания. Цирроза у животных я не получил, но кандидатская степень из работы получилась.
  
   В ЦИУ всех аспирантов с разных кафедр, но одного года поступления в аспирантуру обучали диалектическому материализму и немецкому языку. Там на этих занятиям и завязалась дружба с некоторыми товарищами. Это были: Юрка Вавилов (Юрий Семенович) с кафедры хирурга С.С.Юдина и два отоларинголога - ЕФим Мануйлов и Артемий Кузьмич Коростелев с кафедры А.И.Фельдмана, которая располагалась на территории МОКИ. Позднее к нам присоединился терапевт Александр Павлиныч Никольский с кафедры Д.Д.Плетнева, тоже работавшего на базе МОКИ. На втором, особенно на третьем году обучения наша компания стала встречаться и в домашних условиях, ходить друг к другу в гости и выпивать, насколько позволяли финансы. Все были уже женатые, кроме Юрки Вавилова, семейное положение которого всю жизнь было каким то мало определенным. Павлиныч (он был поповский сын и говаривал - у меня отец Павлин, а мать Павла) был женат давно, у него в то время был один ребенок. ЕФим Мануйлов тоже был женат на одной милой, красивой и скромной еврейке, детей у них не было. Под этим предлогом он ее потом и бросил. Жена Артемия была больна, подолгу лежала в больницах и клиниках. Там она впоследствии и умерла. От этой жены у Артемия был сын. На первом году аспирантуры Артемий снимал комнату в Краснопресненском районе на самом краю города, а сын воспитывался у родственников матери. На втором году аспирантуры Артемий, как говорится на юридическом диалекте, вступил в интимную связь с одной разбитной дамой Верой Васильевной и жил с ней в ее комнате напротив здания, где тогда помещался ЦИУ, почти рядом с Новинской женской тюрьмой. К нему мы иногда приходили сыграть в преферанс. Потом Артемий взял к себе сына, из за которого у него возникли неудовольствия с Верой Васильевной. Но это было уже после окончания аспирантуры. После войны Артемий работал в МОНИКИ в клинике уха, горла и носа, вез там весь воз за свою зарплату и за ту квартиру, которую ему дали в больничном дворе. Он вступил в связь с медсестрой, у которой уже был ребенок от первого мужа. Потом он на ней женился, и они сделали еще двоих детей. Я бывало говорил ему: "Ну зачем ты женился, Артемий?" - На что он мне резонно отвечал: "Воткнуть то надо". В результате тяжелой работы, недосыпания (так как его будили каждую ночь, вызывая в клинику) он заимел гипертоническую болезнь и скончался еще довольно молодым от инсульта.
  
   Александр Павлиныч после окончания аспирантуры работал в Боткинской больнице, как и Артемий, с большой нагрузкой, получил в относительно молодые годы инфаркт сердца и через год после этого тихо умер на заседании ученого совета ЦМУ. Ефим Мануйлов в настоящее время (1965 г.) служит где то в Москве профессором по своей специальности. Юрий Семенович после окончания аспирантуры работал ассистентом на кафедре топографической анатомии Медвуза-М0КИ, а потом на кафедре топографической анатомии 1-го медицинского института и, кажется, дошел даже до должности доцента, одновременно совмещая работу педагогическую с журнальной, - был секретарем редакции журнала "Анатомия, гистология и эмбриология", где редактором был его шеф (фамилии которого я не помню). В то время редакция журнала по-видимому, зажимала работы профессора Жданова и его сотрудников. Но потом всё перевернулось. Шеф Юрия скончался и на его место пришел как раз Жданов. Он сейчас же изгнал Вавилова с кафедры, из редакции журнала и всячески препятствовал ему поступить на другое место по специальности. Вавилову лишь после войны удалось устроиться доцентом на кафедру топографической анатомии Стоматологического института, но и там, как будто, он не мог удержаться из за Жданова. Между прочим, мне пришлось в бытность мою в ИМЧ обследовать научную работу кафедры Жданова, и я заметил, что на всех работах всех сотрудников кафедры в качестве соавтора на первом месте стояла фамилия самого Жданова.
  
   Хочется рассказать о нескольких эпизодах аспирантского периода. Однажды мы собрались по какому то поводу у Ефима Мануйлова в Богородском, когда у хозяина был день рождения. Гостями были, кроме меня, Юрка Вавилов и Артемий Коростелев. Мы забавлялись и сильно трепались. Я рассказал известную басню Козьмы Пруткова "Помещик и Садовник", где имя садовника было, как и у хозяина, Ефим. Тем временем мы порядочно выпили. Ободренный успехом, выпавшим на мою долю после исполнения басни, я стал петь частушки с припевом:
   Тали-тали - талина,
   шесть условий Сталина,
   из них - четыре Рыкова,
   два - Петра Великого.
   Вдруг за оживленным только что столом наступило гробовое молчание. Я оглянулся и вижу, что все сидят, потупив головы. Потом хозяин заговорил на какую то отвлеченную тему. Я уже после, на другой день сообразил, что все мои друзья приняли меня за провокатора. Такой инцидент приведен у Герцена: в выпивающей компании провокатор предложил спеть песню: "Русский император в вечность отошел" и т.д.
   Второй эпизод относится к Юрию Вавилову. В 1934 году на кафедру патологической анатомии ЦИУ прибыла новая аспирантка Александра Ивановна С-ва. Это была партийная дама в цвете лет, около тридцати. Муж ее был важным лицом в органах и работал где то далеко от Москвы. С-ва со своим маленьким, лет 4-5 сыном, жила на Арбате. Хозяйство у нее вела какая то дальняя родственница. Тогда партийцы в вузах и научных институтах были нечастым явлением. С-ва сразу после прибытия была рекомендована и избрана в партбюро ЦИУ и стала секретарем бюро. Все аспиранты ЦИУ с кафедр терапевтического и хирургического факультетов проходили обязательный цикл по патологической анатомии на кафедре Талалаева. Вот здесь Александра Ивановна - Шура - познакомилась с Юрием и сразу почувствовала к нему сердечную склонность. Она явно ухаживала за ним, часто приглашала его к себе в гости, но он отказывался, говоря: "Вот мы с Мишей придем". Шуре я был совсем ни к чему, но, скрепя сердце, она соглашалась, и мы с Юркой были у нее несколько раз. Как только я собирался уходить, со мной уходил и Юрий. Наконец Шура напросилась в гости к самому Юрию, куда я должен был ее сопровождать. Она явилась в гости в обольстительном виде, в зеленом платье, напоминая какого нибудь легкомысленного мотылька. Когда после вечеринки я собрался уходить, Шура со мной не пошла. Напрасно Юрий ей предлагал, что он сам ее проводит до дома. Она решила остаться у Юрия на ночь. Следующим утром Шуры к началу работы на кафедре нет, приходит она часа два спустя. Она, видите ли, заезжала домой переодеться: "Не могу же я таким мотылечком явиться на работу!". Я, конечно, ее ни о чем не спрашивал, но у Шуры на языке было то, что на уме. Она поведала мне горестную повесть, как позвала Юрку к себе в постель, а он пришел, поцеловал ее и отбыл ночевать в другую комнату, попросился к хозяину квартиры. Шура же провела ночь одна. Она с пристрастием допрашивала меня: "Может быть у Юрия триппер?" А потом решила: "Нет, наверное он импотент, в молодости много занимался онанизмом - "добьемся мы освобожденья своею собственной рукой". Так из этой любовной истории, благодаря стойкости (или нестойкости?) Юрки ничего и не вышло.
  
   Следующими после С-вой были два аспиранта, прибывшие на кафедру в 1936 году: Анна Наумова и Василий Михайлович Бутюгин. Василий Михайлович был тогда мужчиной лет под сорок с большим жизненным опытом. В свое время он окончил 1-ый Московский мединститут, работал и там, и сям. Много раз был женат. Как он уверял, его всё время соблазняли по слабости характера. А на вид он был такой тихий, скромный и даже нудноватый. Небольшой бородкой и усами он напоминал интеллигентов начала нашего века и сам был интеллигентом до мозга костей. Любил он в компании скромно выпить, потрепаться, почесать язык относительно властей и обличать разные беспорядки. В 1939 году его, как и меня, забрали на БУС (большой учебный сбор), он воевал в Финляндии, был врачем полка и вернулся с орденом "Красная Звезда", тогда еще довольно редкой наградой. Аспирантуру он закончил в срок, но диссертацию сделать не успел - помешала война с фашистской Германией. Там на войне мы с ним неожиданно встретились, но ненадолго, так как в первом квартале 1945 года его, по доносу одного мерзавца арестовали и сослан на 10 лет.
  
   Кроме ЦИУ'ских аспирантов была одна аспирантка и в Медвуз-МОКИ - обольстительная Верочка Шульц (Вера Евграфовна) из так называемого хорошего семейства. Отец ее был обрусевшим немцем, инженером-сахарником. Тетка Веры, сестра отца, по словам племянницы, совсем плохо говорила по-русски. Верочка любила рассказывать семейный анекдот, как тетка собиралась в дорогу, укладывала в чемодан кофейник и в отчаянии кричала: Верочка, я его и лежачим, я его и сидячим, а он - ни кук, и ни сюк. Мать Веры была чистокровной русской. Сестра нашей обольстительницы - Инна, тоже очень красивая женщина, была замужем за профессором Московского Университета зоологом С.И.Огневым. Верочка рано вышла замуж, потом ушла к другому и заимела от него сына Петю. Муж за это время женился, но после ареста Верочкиного любовника вновь стал навещать старую супругу, так что потом уже ничего нельзя было разобрать в этой семейной жизни. Одно время Борис Мигунов был сильно увлечен Верочкой, но чисто платонически. Вера закончила аспирантуру, во время войны защитила кандидатскую диссертацию, работала ассистенткой в Медвузе, а потом вместе с Фомой Пожарисским отбыла в Боткинскую больницу на кафедру ЦИУ, где и работает до сих пор, теперь уже доцентом (1966).
   В книге Юрия Олеши "Ни дня без строчки" (М.1965) я прочел отрывок: "Я знал нескольких графологов. Один, по фамилии Зуев-Инсаров, промышлял своим искусством, сидя за столиком в кино "Уран" на Сретенке. Очень многие из пришедших в кино и прогуливавшихся в Фойе останавливались у столика и заказывали графологу определить их характер по почерку. Зуев-Инсаров, молодой, строгий брюнет в черном пиджаке и, как мне теперь кажется, в черных очках, писал свои определения на листках почтовой бумаги. Он и мне тогда составил характеристику - по моему, правильную". Верочка Щульц вскрывала труп этого самого Зуева-Инсарова.3то было, по-видимому, перед самой войной в 1941 году. Владимир Тимофеевич всегда высказывался, что у настоящих алкоголиков не бывает атеросклероза, что этой болезнью страдают "троерюмочники", которые за обедом выпивают три рюмки водки и вместо одного обеда после такого возлияния с!едают два. (В стенгазете ЦИУ были даже стихи со словами:..."а Талалаев говорит, что водка вовсе не вредит"). Однако долго не появлялось вскрытия, подходящего для проверки этого положения шефа. Зуев-Инсаров поступил в клинику нервных болезней МОНИКИ с какими то мозговыми явлениями. Жена сообщила, что за последние 20 лет муж ежедневно за обедом выпивал поллитра водки, не учитывая того, что он пил по вечерам с приятелями. Таким образом, анамнез хорошего алкоголика был в данном случае налицо. На вскрытии аорта у покойного действително была, как стеклышко, без наличия каких либо признаков атеросклероза. Талалаев торжествовал.
  
   На терапевтическом факультете ЦИУ были две кафедры терапии. Одну из них возглавлял Д.Д.Плетнев, а другую - Р.А.Лурья.
   Плетнев был крупным терапевтом и довольно ехидным человеком. Он говаривал: "Когда больному хотят показать профессора, то зовут Кончаловского, а когда больного хотят показать профессору, то зовут Плетнева". ДД (так звали Плетнева за глаза все врачи МОКИ) был тут прав в том отношении, что Кончаловский имел импозантный вид со своим большим ростом, выхоленной бородой и благородной осанкой, а сам Плетнев был низкорослым замухрышкой, причем довольно сального вида. В тридцатых годах начались первые, еще робкие, выезды деятелей науки за рубеж. ДД, в частности, был выпущен в прибалтийские страны. В Каунасе его позвали к жене одного фабриканта, страдавшей ожирением. "Когда я ей сказал (рассказывал Плетнев) что ей надо изменить образ жизни, она горестно воскликнула - Но с кем же, господин профессор?".
   Лурья довольно правильно был охарактеризован ходившей по ЦИУ эпиграммой:
   Хранитель ленинских заветов,
   к себе нестрогий судия,
   бесплатных не дает советов
   Роман Альбертович Лурья.
   Роман Альбертович был деканом терапевтического факультета. Как водится, было объявлено социалистическое соревнование, и терапевтические кафедры состязались между собой. К октябрьским праздникам 1934 года были подведены итоги соревнования, и переходящее знамя было присуждено кафедре Плетнева. Лурья, как декан, на эстраде, передавая знамя Плетневу, с необыкновенным выражением произнес "Я вручаю это знамя лучшему терапевту страны". По его лицу было ясно видно, что это только шутка, а лучший-то терапевт страны - это он сам, Лурья.
   Когда в феврале 1938 года в ЦИУ проводилось собрание по поводу снятия со льдины участников дрейфа советской полярной станции "Северный полюс", Роман Альбертович опоздал к началу. Мы сидим с Павлинычем и видим, как прибегает профессор Лурья, спешит, смотрит на часы, потом подбирается к председателю собрания, что то говорт ему на ухо и сейчас же вне очереди получает слово. Он произносит короткую, но зажигательную речь и эффектно ее заканчивает : "Весь мир знает имена героев. Их имена: Папанин, Кренкель, Федоров, Ершов".Из президиума ему кричат: "Ширшов, Ширшов!". Но Роман Альбертович гордо отвечает: "Ну да, я и говорю - Ершов" и сходит с трибуны.
   Не помню точно в каком (кажется, в 1937 году) произошло падение Д.Д. Плетнева. Неожиданно для всех в центральных газетах появился материал о том,ч то ДД искусал в любовном порыве грудь одной из своих знакомых, которая по этому поводу будто бы долго лечилась, писала виновнику, а потом жаловалась в разные инстанции. Приводилось письмо ДД к начальнику милиции гор.Москвы с просьбой оградить маститого профессора OT шантажа этой гражданки. Павлиныч тогда горько шутил: "Мы теперь на кафедре работаем над созданием зубонепроницаемого бюстгальтера". Для ДД все было окончено, он попал в места не столь отдаленные. Тогда уже начиналась полоса репрессий. В декабре 1936 года мы с Павлинычем обедаем в столовой ЦИУ. Как раз в этот день в газетах появилось сообщение о принятие новой "сталинской" конституции. Павлиныч всегда был умным человеком, но в этом случае оказался не на высоте, стал говорить: "вот теперь аресты окончатся, будет неприкосновенность личности, свобода слова, собраний". Я был настроен не так восторженно и сказал: "Поживем - увидим". И действительно - лучше было подождать. В 1937 году я работал помзавкафедрой по хозяственной части кафедры патологической анатомии ЦИУ. Помзавы по хозчасти всего ЦИУ ежемесячно встречались у кассы, получая зарплату для сотрудников своих кафедр. Там мы обменивались (шопотом!) новостями об арестах среди нучных работников ЦИУ. Очень не везло тогда бактериологам. "Профессора взяли!" - сказал ихний помзав. - "Кто же теперь возглавляет кафедру?"- спрашиваю я. - "Доцент". В следующем месяце он сообщает, что доцента взяли, а кафедру возглавляет старший ассистент, через месяц взяли и того, но до хозассистента эта эпидемия все же не дошла.
   В нашей квартире на Бакунинской жил все скромный народ. И то, однажды вечером, когда мы в субботу заигрались в преферанс, раздался стук в наружную дверь, и вошли деятели из органов, всем приказали не выходить из комнат и забрали, после длительного обыска в его комнате, милейшего доктора Ивана Васильевича Мочалова, который работал по санитарной части в НКПС. Только мы его и видели. А потом и жену его выселили из Москвы и их комнатку (не комнату, а буквально - конурку) тоже отобрали и выдали на нее кому то ордер. В связи с надеждами Павлиныча на конституцию мне вспоминается гораздо более поздний, уже фронтовой, эпизод. Когда во время войны в советской армии были введены погоны, мой дорогой начальник Сергей Васильевич Бушмакин убежденно говорил: "Вот теперь всё изменится. Нельзя же будет с погонами в канавах пьяными валяться". Надеждам Сергея Васильевича на могущественное действие погонов на исправление нравов военнослужащих также не суждено было осуществиться.
  
   Время шло, и подошел конец аспирантуры - 31 марта 1936 года. С 1-го апреля я был назначен исполняющим обязанности ассистента на кафедре Талалаева на ставку 440 рублей. Немного меньше я получал в качестве помпрозектора МОКИ, да еще 100 рублей, как помзавкафедры по хозчасти. Всего на руки приходилось около 800 руб., так что денег хватало, и дома наступило относительное благополучие. Да и положение в стране в смысле снабжения стало к этому времени получше. Кандидатскую диссертацию в срок я закончить не успел и защитил ее только на следующий год- 26 июня. Однако, и без наличия кандидатской степени с 1-го сентября 1936 года я был утвержден ассистентом, а с 1-го октября - помзавкафедрой. Теперь я сам стал обучать курсантов. На первое время мне поручали внедрение в головы курсантов гистологической техники и ведение секционного курса. По МОКИ, кроме работы в прозектуре этого института, приходилось иногда выезжать в область для производства вскрытий в районных больницах. Впрочем, против выездов протестовать не приходилось, так как там на местах нередко платили за вскрытие от 30 до 50 рублей, а в отдельных случаях даже больше. Из многочисленных областных выездов стоит вспомнить только об одном - в Каширу в 1937 году. Приезжаю в больницу, иду в часовенку-морг,где я уже раньше когда то производил вскрытие. Смотрю - вместо часовенки лежат одни головешки. Спрашиваю: "Что же, пожар был?" - "Да нет, говорят, это мы сами сожгли". - "А зачем?" - "В этом здании вскрывали труп погибшего от сибирской язвы, так -для лучшей дезинфекции." - "А сегодняшний покойник от чего помер? - "Тоже от сибирской язвы" - "А где лежит труп?" - "В прачечной". - "Что же, вы теперь и прачечную сожжете?" - "Нет, прачечную не будем". Таков был в больнице страх перед этой инфекцией. По инструкции о вскрытиях трупов погибших от сибирской язвы полагалось, чтобы после окончания вскрытия трупы в присутствии вскрывавшего патологоанатома помещали в просмоленный гроб, на дно которого насыпана хлорная известь, а сверху труп должен быть засыпан опять таки хлорной известью. После этого гроб заколачивается и выдается родственникам.
  
   Вскрываю я труп, нахожу типичную картину сибирской язвы, подтверждаю клинический диагноз. Спрашиваю санитара: "Гроб готов?" - "Нет никакого гроба". Раздеваюсь, моюсь, иду искать заведующего больницей. - "Он уехал в Москву" - "А его заместитель?" - "Заместитель уехал в Москву" - "А дежурный врач?" - "Он оперирует". - "Вызывайте районного санитарного врача". - "Она уехала в Москву". Иду к телефону, звоню в Райздрав. Ответ: "Решайте все на месте в больнице". Звоню в Райисполком, отвечают: "Это дело Райздрава". Снова звоню в Райздрав, никакого внимания. Кладу трубку, снова поднимаю и вызываю НКВД. Слышу в трубке испуганный голос деятеля из Райздрава: "В НКВД звонит". Оказывается телефон случайно не отсоединился от Райздрава. Дозваниваюсь до НКВД, докладываю. Оттуда спокойный голос: "Хорошо, доктор, сейчас мы все наладим". Через 15 минут является трепещущий санитарный врач, которая отсиживалась дома. Я сдаю ей вскрытый труп с подробным объяснением - как с ним следует обращаться и уезжаю в Москву.
  
   Наша семейная жизнь с Наташей шла до 1936 года довольно ровно. Жили мы в той же кооперативной комнате, которую мы оплатили еще в добрые времена в 1925 году. Впрочем, как только все взносы за комнату были выплачены, так это кооперативное жилье было объявлено площадью районного совета. Водились мы с соседями по квартире. С Федотовыми-Троицкими меня объединял только преферанс, к которому присоединялась одна милая старушка, родственница Веры Александровны Володько. У Федотовых был сын Лёвка, а потом завелась и дочь. У Володько тоже была девочка, плохо выговаривавшая некоторые звуки, и у ее мамы была постоянная обязанность - водить дочку к лoгoпeдv, в результате чего выговор у дочки наладился. Очень интеллигентное семейство представляли собою Мочаловы. Язвой квартиры была Елена Ивановна Лунина - блядовитая (не тем будь помянута покойница) девица в конце третьего десятка. У нее был постоянный хахаль, по вечерам они выпивали и нередко ссорились до того, что Елена голая выбегала в коридор и молила о помощи. Потом хахаль ее оставил, но незамедлительно появились другие. В числе прочих углублял это дело и Егор Бусыгин. К этому времени он расстался с Петерсон, уже окончил Петровку и все еще болтался холостяком, кидаясь на каждую даму и девицу. Постоянного жилья у Егора тоже не было, хотя он был где то из милости прописан. Месяца два он жил с Луниной, но на больший срок их не хватило. Для того, чтобы получить жилплощадь, Егор пустился на жульничество: обменял свою несуществующую площадь на комнату. Но другие жулики оказались жуликоватее, так что Егора выселили по суду из вновь полученной комнаты, а денежки, заплаченные им за эту аферу, безнадежно пропали. Володька Марков стал уже доцентом на кафедре овощеводства у профессора Эдельштейна, загордел и появлялся у нас редко. Водились мы домами с семейством Козыриных, которое в это время всем семейством перебрались в Москву. Кроме старой нашей знакомой Клавдии и ее мамы, в комнате Клавдии появилась младшая сестра Лиза. Она поступила учиться в Медвуз-МОКИ и даже проходила патологическую анатомию в моей группе. В зтой же комнате жил сначала и младший брат Клавдии - Александр (Шура) Козырин. Он успел закончить только среднее учебное заведение, что испортило ему всю жизнь. Работал он в первое время после прибытия в Москву в книжном магазине продавцом и там пристрастился к собиранию книг. Там же он встретился с милой девушкой Ирой Мемноновой, женился на ней и поселился в ее комнатке, небольшом скворечнике, наполовину забитом книгами. Дом уже тогда был довольно старым. Он стоит и до сих пор (1965) во дворе церкви Николы в районе Чудовки. По-видимому, все эти дома вокруг церкви были в свое время жильем духовенства, "поповкой" по Лескову. Ира была талантливая женщина, даже писала неплохие стихи. Довольно скоро у этой пары завелся сын Николай, и они стали жить в своем скворечнике втроем. В результате тесноты, плохого питания у Иры развился туберкулез, от которого она и умерла во время войны. Шура долгое время воевал солдатом в нестроевых частях, пока не заболел пневмонией, осложнившейся абсцессом легких. После этого он был уволен из армии и еще во время войны вернулся в Москву. Работал он в разных учреждениях, в том числе - долгое время в министерстве рыбной промышленности. Немного оперившись, Шура женился во второй раз на своей сослуживице Нине Гавриловне, женщине с наличием сына Славы от первого брака (муж ее погиб на войне), а вдвоем с Шурой они заимели еще девочку Юлию. Тогда старший сын Шуры - Николай- целиком перешел на иждивение своей тетки Клавдии. У Козыриных был еще старший брат Алексей (Леня), очень талантливый экономист, окончивший институт им.Плеханова. Он приехал в Москву из Сибири молодым человеком с беременной женой и как то очень быстро получил жилплощадь, а потом и отдельную квартиру. В 30-х годах у него уже было двое детей. С войны он не вернулся, по-видимому погиб еще в дни московского ополчения, так же, как и бедный Егор Бусыгин.
  
   В 1936 году наше семейство уже настолько окрепло экономически что мы смогли даже снять дачу в деревне Хлебниково по Савеловской железной дороге примерно в 3-4 километрах от станции. В этой деревне жил санитар нашей прозектуры Иван Михеев, который и под'искал нам там недорогое жилье. На окраине этой деревни была дача Талалаева. Еще во времена гражданской войны Владимир Тимофеевич купил дом с участком в этой деревне по протекции того же Ивана и даже вошел в общество. По ночам в порядке очереди он ходил по деревне с колотушкой, выполняя обязанности сторожа. Наш переезд на дачу осуществлялся довольно примитивно. Не могло быть и речи об автомашине. Негде было ее взять, а платить дорого какому нибудь левачку шофферу - тоже не хотелось. Мы с Наташей связали по огромному узлу, Славке дали небольшой узелок, а трехлетняя Динка шла самостоятельно и ничего не несла. Выгрузились мы с поезда с ребятами и с вещами благополучно и довольно бодро прошли первую половину пути, а на второй - Наташа и Дина стали приставать. Пришлось передвигаться перекатами: я взваливал себе на плечи оба узла и мы со Славкой уходили вперед, не теряя из вида вторую половину семейства. Потом узлы сгружались на травку, Славка садился около них, а я возвращался обратно, сажал Динку себе на плечи, и мы вместе с мамой доходили до узлов. И такая процедура повторялась много раз. Наконец дошли. Улица в деревне перед нашим новым обиталищем была зеленой полянкой. Колхозная конюшня была на другом конце деревни, и дорога на нашей улице была пустынной. У Динки - куда девалась и усталость - она сейчас же вышла на улицу и начала восторженно по ней бегать. Правда, минут через десять она в страхе явилась домой и говорит задыхаясь: "Папа! там большая черная собака и говорит му-у". Я об'яснил испуганной девочке, что это теленок. Ей до сих пор такого животного видеть не приводилось. Происшествий за это первое дачное лето было два. Один раз тонул в реке Клязьме Славка. Не знаю - насколько это было серьезно, но Иван Михеев за спасение утопающего выпросил поллитра. Речка Клязьма тогда была текучей, извилистой, узкой, довольно глубокой и быстрой, так как канала и Клязьминского водохранилища еще не существовало. После возникновения канала Клязьма стала почти стоячим болотом. В другой раз потерялась Динка: нет ее ни на улице, ни в огороде, около речки ее тоже никто не видел. Мы испугались и долго искали нашу пропажу. Наконец я догадался сходить к Талалаевым, у которых мы с Динкой как то раз раньше были и где ее хорошо приняли. Там она и оказалась. Когда она появилась, Владимир Тимофеевич спросил ее: "Как же ты пришла?" (все же для ребенка это расстояние от нашей дачи до талалаевской было не близким). Она ответила: "Шла, шла и пришла".
  
   Среди мирного течения нашей жизни случилось наваждение в лице Анны Наумовой. Кто из нас кого обольстил - установить теперь уже невозможно, так как свидетельские показания по этому делу расходятся. Со времени окончания медицинского института Анна работала в довольно дальних краях, в Семипалатинске. В начале 1936 года она приехала на курсы по патологической анатомии на нашу кафедру, закончила их и уехала обратно. Осенью она вернулась в Москву, рассчитавшись со своим Семипалатинском, и стала аспирантом ЦИУ на кафедре Талалаева. Тогда дело у нас с ней пошло быстрым темпом. В марте или в апреле 1937 года Анна почувствовала себя плохо. Жалобы были весьма неопределенными, и ее положили на обследование в клинику Плетнева. Там ее всячески изучали, вплоть до дуоденального зондирования. В конце концов эти мудрецы выписали ее с диагнозом: "Холецистит". Когда в октябре родился 0лег, то Павлиныч долгое время так и звал его "холециститом", так как был несколько смущен заключением своей клиники. В августе Анна ушла в отпуск, в конце августа получила отпуск по беременности и в сентябре, несмотря на начало учебного года, на кафедре не появилась. Наши дамы - Рахиль и Любовь - спрашивают меня: "Где же Анна?" Когда я им ответил, что она ушла в "декретный отпуск, они не хотели этому верить, а потом, убедившись по представленному "бюллетеню" в истине моих показаний, долго не могли успокоиться, утверждая, что так обмануть всю кафедру со стороны Анны совершенно безбожно.
   Олег родился недоношенным. Бабушка Олега - Надежда Васильевна незадолго до его рождения потеряла дочь Ольгу, погибшую в лагерях. Из за этого обстоятельства Олег и получил свое имя, а впоследствии и нашего с Анной второго ребенка Ольгу также назвали в память ее тетки. Олег своим появлением на свет прямо спас свою бабушку. Она завернула его в свой любимый пуховый платок, в котором этот недоносок и дозревал. В доме сразу появилось очень много дела, и для скорби оставалось мало времени.
   В 1937 году старшее семейство жило на даче в Загорянке по Северной ж.д., тоже довольно далеко от станции. На этот раз мы скооперировались с соседями по нашему двору на Бакунинской - семейством Федченко - и поехали на дачу на машине. Настроение у меня, у Наташи и у Анны было, конечно, неважное. Надежда Васильевна была даже того мнения, что мавр сделал свое дело и может уходить, а младенец останется нам, Наумовым. Но и я, и Анна с этим согласиться не могли. Словом неопределенное и довольно мучительное состояние продолжалось до самой войны.
  
   В 1936 году, когда я стал уже большею частью жить на Страстном бульваре, произошла моя встреча с соседом по квартире профессором Федоровым. Как то к ночи я остался без папирос, курить страшно хотелось, а магазины были уже закрыты. Да и соседи по квартире залегли спать. Лишь в одной комнатенке из-под двери был виден свет. В этой комнатке жил профессор Федоров, физик по специальности. Я еще не был с ним знаком. Профессору было лет 50, жил он одиноко, но иногда к нему на ночь приходили милые девушки. Табачный голод, как и другой голод - не тетка. Я рискнул постучаться к профессору и в ответ услышал: "Войдите". Федоров был один, на столе стояла бутылка спиртного, в дальнейшем оказавшаяся джином какой то иностранной марки. Вся комната была в облаках табачного дыма, так как профессор курил трубку. Я смиренным голосом изложил свою просьбу. Он отнесся к ней с пониманием, сказав:"Вы постучались ко мне, как ворон из баллады Эдгара По". Тут разговор вступил на знакомую мне почву, я продекламировал несколько строк из этой баллады в переводе Валерия Брюсова. Профессор сказал: "На русском языке есть двенадцать переводов "Ворона", но мой перевод самый точный и лучший". Такое категорическое утверждение отчасти очинялось состоянием некоторого подпития, самого автора. Я выразил удивление, что не знаю такого перевода. Федоров извлек тоненькую книжку своих стихов, большую часть которых составляли переводы с английского. Перевод "Ворона" действительно был неплох. Хозяин предложил мне джину, и мы разговорились. Собственно говорил он, а я с удивлением слушал. Рассказал он про Брюсова, как того в присутствии Федорова бил рассерженный муж дамы, которой старик Брюсов строил куры (дело было уже в советское время); потом последовало утверждение, что в экспедиции Нобиле к северному полюсу участвовал один из учеников Федорова- норвежец, и что Федоров уверен, что итальянцы его съели, когда,сидя на льдине, ожидали помощи. Словом все сообщения профессора были занимательны и блестяще изложены. За этими речами, выпивкой и курением мы забыли о течении времени. Вдруг слышится еще стук в профессорскую дверь. После приглашения войти показывается голова Анны, которая (т.е. Анна) убеждает меня идти спать. Профессор очень оживился, схватил свою книжку, вынул авторучку и подарил Анне книжку с надписью: "Анне Александровне - нетерпеливой". В 1937 году профессора арестовали, и бабушка уничтожила дар бедного Федорова.
  
   26 июня 1937 года я защитил кандидатскую диссертацию. Официальными оппонентами у меня были Борис Мигунов и профессор Чарный - патофизиолог. Интересный штрих: моя диссертационная работа объемом примерно около 200 обыкновенных бумажных листов была набело переписана Наташей, т.к. мой корявый почерк был и тогда уже неудобочитаемым. Единственный экземпляр я торжественно вручил Талалаеву, который держал его у себя месяца два. Подходили сроки, и необходимо было отдать рукопись на машинку.
   Тогда Владимир Тимофеевич вернул мне диссертацию, где его пометки закончились на двенадцатой странице. Больше он прочесть не удосужился, сказав: "Все хорошо, отдавайте печатать". Я был обижен, все же я был первым аспирантом Талалаева. А он еще всегда говорил: "кандидатские диссертации пишут доктора, а докторские - кандидаты" .Может быть Владимир Тимофеевич и писал кому нибудь диссертацию (в чем я сомневаюсь), но уж никак не мне. В следующем 1938 году краткая статья с изложением материала моей диссертации была напечатана в 4-м томе журнала "Архив патологической анатомии и патологической физиологии". Уже тогда я понял, что все диссертационные дела вплоть до защиты, - все это банальная кухня. Если лицо, с кафедры которого выходит диссертация, представляет собою величину - научную или административную, - то под его маркой может быть защищена и всякая дрянь. А вот если шеф почему либо не в чести, тогда уж положение диссертантов с его кафедры - дрянь. Еще хуже, когда у шеФа имеются контры с какими нибудь другими научными, к тому же важными, деятелями. Тут провал диссертанта на защите или в ВАК'е вполне возможен. Да и сложно ли подковырнуть диссертанта на защите вопросами, репликами, выступлениями.
  
   В 1936 году я выезжал от кафедры ЦИУ по каким то делам в Ленинград.Это был мой второй приезд в этот изумительный город. В первый раз мы с Наташей и Абрамом Семеновичем Кагановым были там в декабре 1926 года во время зимних студенческих каникул. Теперь же я приехал туда в летнее время, успел побывать в Эрмитаже, Русском музее, в Петергофе, Царском Селе, повидал земляков - Сбоева и Заболоцкого. Жил я у Володи, где то около Аларчина моста. В этот приезд в Ленинград я познакомился с Алексеем Николаевичем Крестинским - Лёшей. Он был гимназическим товарищем Володи, а отец его был в свое время в Перми директором гимназии. Лёша окончил университет и стал китаеведом, но специальности, насколько я знаю, никогда не работал, а служил где то бухгалтером. Мне он импонировал своим знанием русской поэзии, преимущественно авторов, склонных к чистому искусству - Гумилева, Ахматовой, Пастернака. Его брат Н.Н.Крестинский был одно время заместителем наркома иностранных дел, а потом советским послом в Берлине. За троцкистские взгляды его арестовали, а потом судили и расстреляли. Хотя Лёша был чужд политике и почти не виделся с братом даже при своих деловых поездках в Москву, во время суда над братом Лёшу уволили с работы. Тогда он приехал в Москву хлопотать за себя и, в конце концов, по распоряжению прокуратуры его восстановили на работе и заплатили за вынужденный прогул. Мы встречались с Лёшей при каждом моем приезде в Ленинград, т.к. и он, как будто, чувствовал ко мне симпатию. время войны Лёша погиб в осажденном Ленинграде.
  
   В 1937 году осенью я поехал на конференцию по аллергии в Киев и увидел маму городов русских. Из за заседаний не пришлось хорошенько осмотреть город, но все же я походил по нему и побывал в пещерах Киево-Печерской лавры. Тогда там уже было проведено электричество, и бойкие девушки, руководя группами туристов, рассказывали в глубинах земли разные атеистические анекдоты.
  
   В 1938 году Рахиль переманила меня в Медвуз-МОКИ, где я начал работать ассистентом и вел студенческие группы. Одновременно Рахиль взяла в Медвуз-МОКИ Анну врачем-лаборантом. Это была, так сказать, взятка мне за согласие на переход. Кроме Медвуза я работал в МОКИ и вел хозяйственные дела на талалаевской кафедре в ЦИУ. Теперь с прибавлением семейства денег нужно было больше. Олега в полугодовом возрасте вывезли на дачу, которая была для родителей не очень уж удобной, но бабушке обязательно захотелось жить в одном месте со своими родственниками. Но нам с Анной приходилось целый час ехать на эту дачу на автобусе от Таганской площади, т.к. других видов сообщения там не было. К тому же Олег (он же - Алька) заболел там дизентарией и очень ослабел.
   Еще до защиты кандидатской диссертации я стал подумывать о другой работе. У Талалаева была старая печеночная идея: по клиническим данным у сердечных больных во время декомпенсации печень увеличивается, так что край ее можно прощупать на несколько сантиметров ниже края ребер. Талалаев утверждал, что печень не увеличивается, т.к. она заключена в неподатливой капсуле, печень - не гармошка. Просто - переполненная кровью печень становится более тяжелой и поэтому она опускается, причем передний край ее, как более свободный опускается больше. Мысль эта возможно была и правильной, но следовало ее доказать. Я пытался после взвешивания печени трупов определять ее объем, опуская в воду, чтобы доказать увеличение ее удельного веса. Результаты получались не очень определенные, да и патологической анатомии в этой работе было мало, и дело у меня с ней как то не пошло. Потихоньку от шефа я стал заниматься вопросам метастазирования рака в центральную нервную систему и за 1937-1938 годы набрал уже порядочно материала. 1939 году я сделал доклад на эту тему на заседании общества патологоанатомов (заседание происходило в патологоанатомическом отделении института им.Склифоссовского), имевший успех. Эта работа в том же 1939 году помещена в 5-м томе "Архива". Эту тему я и решил избрать в качестве докторской диссертации, которая к середине 1941 года была у меня, так сказать, в руках. После меня печеночная тема перешла к новому аспиранту ЦИУ - Александру (Арону) Владимировичу Коблякову. Это был молодой, но грузный мужчина с весьма любвеобильным сердцем. Печени он предпочитал изучать на месте (по медицински - ин ситу), для чего заказал особые рапиры, которыми протыкал покойников, чтобы обеспечить незыблемое положение печеней при поворотах трупов. Зрелище было совершенно экзотическим. Я даже написал соответствующую эпиграмму на Коблякова:
   Геройство в нем отмечено
   и творческих размах:
   он атакует печени
   с рапирами в руках (1940)
   Как раз в этом году Кобляков поехал лечиться от ожирения куда то на юг и вернувшись сообщил, что в результате лечения и любовных увлечений потерял 200 граммов своего мощного веса. Тут я не удержался и разразился следующим четверостишием:
   К науке страстно тянет руки,
   как и к любой из встречных дам.
   От вожделения к науке
   он похудел на двести грамм.
   Может быть Кобляков и сделал бы кандидатскую, но подоспела война, и все пошло к черту. Так эти печени и остались неоформленными, а мысль была богатая. Котляков же провел всю войну в армии и paботал в какой то армейской патологоанатомической лаборатории. После войны он получил назначение в лабораторию Приволжского Военного Округа. Там он в чем то провинился, кажется, по женской части, и Смольяников назначил его патологоанатомом на Камчатку, откуда я получил от него два или три письма. Дальнейшая судьба его мне неизвестна.
  
   На этом обычном фоне был один случай, едва не кончившийся для меня очень и очень плохо. Эпизод разыгрался на военной службе. После того, как в Нижне-Волжском крае меня каждый год вызывали в лагеря на территориальные сбрры, я к этому привык и переносил эти неприятности без особых волнений. После возвращения в Москву в 1933 году военкомат меня как то помиловал, но уже в 1934 году взял на 20-дневный сбор в Москве при Краснопресненском РВК без казарменного содержания, этот сбор был больше теоретическим. В 1935 году меня на сбор не брали, зато с 1936 года забирали ежегодно, причем своры удлиннились до 50-60 суток. Я попал в 150 стрелковую (территориальную) дивизию, штаб которой находился в Вязьме, а лагеря - в Дорогобуже на Днепре. На сборы призывали много врачей, среди которых нужно вспомнить Леона Ивановича Кайтмазова, Федора Николаевича Волкова и Иосийа Борисовича Гуревича. С ними я горе мыкал все эти годы вплоть до 1940-го. В 1938 году на время сбора я был назначен врачем одного из батальонов. Все было бы неплохо, но у каждого батальона была своя кухня. Однажды, пришедши с очередного восьмичасового похода в поле, я заявился на кухню брать пробу обеда. С голодухи, вызванной длительным шаганием, обед мне показался очень вкусным. Я записал в соответствующей книжке: 1/суп перловый - качество хорошее, 2/каша гречневая с мясом - качество хорошее. После обеда опять были какие то дела по батальону. Поздно вечером я лег спать, а ночью просыпаюсь - живот болит. Это со мною бывало редко, т.к. я скорее был склонен к запорам, а тут - бурление, и дело явно идет к поносу. Бегу на рысях в уборную. А там - уже сидит и поносит половина моего батальона. Утром почти всему составу пришлось давать освобождение от строевых занятий. Учеба батальона на этот день была сорвана. Сразу с приема меня вызывают в особый отдел и спрашивают: "В чем дело?" - "Не знаю, говорю, вероятно от пищи" - От какого приема? - Вероятно от обеда - Так вы же пробовали и написали, что пища хорошая. - Написал - Так как же это? Но удар ждал меня еще впереди: А какой был суп? - Хороший - Из чего? - Пшенный. - Так как же вы написали, что перловый? - Действительно, я написал :перловый, и как это случилось - сам не понимаю. Вот они и начали искать в этом криминал. Несколько раз меня вызывали и каждый раз спрашивали: Почему вы написали, что суп - перловый, когда он был пшенный? На этот вопрос я так и не сумел дать ответа, т.к. сам этого не знал. Расследование этого дела продолжалось 4-6 дней, но всем было ясно, что я то - погиб. Спасли меня дежурившие в день отравления батальона так называмые "рабочие по кухне", давшие показания, что суп выкипел, т.к. батальон запоздал с ученья и повар, боясь, что супа не хватит, перед самой раздачей влил в котел два ведра холодной воды. Как только повар в этом сознался, меня перестали вызывать в особый. Повара с кухни сняли, посадили на губу, и дело закончилось. В этом году сбор был для меня особенно продолжителен - 69 дней, т.к. мне пришлось еще дожидаться старшего врача полка, бывшего в отпуске. От всяких неприятностей по медицинской части полка у меня даже случился приступ стенокардии, первый в жизни.
  
   В этом же году в начале октября меня срочно по телефону вызвали в военкомат (прямо с занятий в студенческой группе) и отправили в Вязьму.Был собран только командный состав дивизии, рядовых не призывали. Нас занимали и тем, и сем. Видно было, что и для дивизионного начальства этот сбор был неожиданным. Все мы страшно томились, ожидая с часа на час всеобщей мобилизации для выполнения нашего договора с Чехословакией. Воевать не хотелось. Дни текли медленно, т.к. мы жили на казарменной положении, даже в город ходить не приходилось. Это были 25 дней тревог и сомнений. Наконец нас отпустили. Как стадо веселых, но пугливых баранов мы ринулись на вокзал. Только бы уехать! А вдруг придет еще какое нибудь распоряжение, и нас с вокзала снова вернут в казарму. Все мы атаковали пришедший поезд и совершенно переполнили его. Ехать до Москвы нужно было целую ночь. Мне, как скромному и нерасторопному человеку, осталось место только на верхней боковой багажной полке. Там в этом углублении в виде корыта можно было лежать только на боку. Чтобы ночью не упасть, я привязался поясным ремнем к проходящей вверху вдоль вагона трубе отопления и так спал всю дорогу.
  
   На следующий год в конце августа было объявлено о подписании договора о ненападении с фашистской Германией. Помню, что Талалаев был в восторге от такой перемены нашей политики и радовался, как мы обманули Англию и Францию. Мы с В.М.Бутюгиным решили, что теперь то уж надолго настанут мирные времена. С кем же и воевать? На следующий же день после подписания договора Германия напала на Польшу, а потом началась европейская война. В начале сентября мы оба, - я и Василий Михайлович - получили повестки из военкомата с вызовом на сбор, чему были несказанно удивлены. Этот сбор впоследствии стал именоваться БУС (большой учебный сбор - для меня на целых 250 дней - на основании постановления Президиума Верховного Совета СССР). Я прибыл в Вязьму в, так сказать, родную 150 стрелковую дивизию и там встретился со всеми своими знакомыми врачами. На этот раз дело было нешуточным. Все казармы были заполнены призванными на cбop красноармейцами и младшим командным составом. Началось формирование полков и прочих подразделений, строевых и нестроевых, а с ними и медицинских учреждений дивизии. Я был спокоен, т.к. знал, что по мобплану должен быть врачем танкового батальона. Однако дело повернулось иначе. Хитрый армянин Тэриан (был он, кажется, невропатологом или нейрохирургом) на сбор не явился, а как раз он по плану должен был бы стать начальником ДГ (дивизионного госпиталя). При обсуждении новой кандидатуры начальника ДГ выбор командования почему то пал на меня. Вот тут то я и закрутился в целой массе разных срочных дел. Организационных способностей у меня никогда не было, с людьми я обращаться не умел: то был слишком мягок, то срывался и начинал кричать. Начальствование с самого начала и до конца было для меня большим несчастьем. Ко мне в ДГ попали старые знакомцы и приятели: терапевтом Ф.Н.Волков, хирургом - один доктор из московской области, фамилия его начиналась на ш, а полностью - не знаю, забыл; вторым хирургом - Леон Кайтмазов, рентгенологом - И.В.Гуревич. Комиссаром был назначен член Райкома ВКП (б), кажется из Вышнего Волочка. Начали мы сколачивать госпиталь, получать имущество, распределять людей. В это время строевые части стали грузиться и уходить на запад. С ними ушел и медсанбат. Только мы, как сугубо нестроевое учреждение, все еще сидели в деревне под Вязьмой. Стоим мы на деревенской улице около штаба ДГ, смотрим - идет молодой учитель в штатском костюме под ручку с милой девицей. "Подумай, Михаил, - говорит мне Иосиф Борисович - мы бы тоже так могли бы пройтись!" ДГ получал нужное военное имущество со складов в последнюю очередь, да и получили мы далеко не всё. Дали нам, например, полагающиеся по штату 70 винтовок, а ремней к ним для нас не хватило. Пришлось привязать к винтовкам медицинские широкие бинты. Получили мы 200 лошадей, честных трудовых колхозных кляч, получили новые санитарные конные повозки, словом - чего только мы не получили. Всякий специалист ратовал за свое, и все приходили ко мне с претензиями и жалобами. Автомашин в ДГ было две: легковая для начальства - меня и комиссара и дезинфекционная камера. В результате всех этих сборов мы отстали от дивизии на неделю, т.к. и с эшелонами для нас была задержка. Наконец то мы погрузились и тоже двинулись на запад. В Минске нас выгрузили. Мы с комиссаром поехали в штаб Военного Округа и там узнали, что наша дивизия ушла на Польшу и должна дислоцироваться в районе Ошмдаы-Голшаны. Выдали нам карты Польши. Из Минска можно было идти по маршруту, которым шла наша дивизия. Маршрут этот нам сообщили в Округе. Можно было двигаться и более кратким путем. Советуюсь с комиссаром: "Ну, как пойдем?" А он, зараза, отвечает: "Это ты решай." Был собран "военный совет" госпиталя, где высказывались разные взгляды, но решать все равно пришлось мне. Пошли по пути, проложенному, так сказать, дивизией. Вышли из Минска и к ночи дошли до бывшей советско-польской границы. Недалеко от границы стояла застава, где мы и расположились ночевать. Пограничники нас сильно напугали: "там в Польше организовались партизанские отряды против нас, пойдете всё время лесом, в вас из за деревьев будут стрелять, а ночью могут даже украсть кого нибудь, а потом в лесу замучить". В результате этих разговоров один молодой политработник (строевой) с двумя треугольниками на воротнике и нашитой на рукаве пятиконечной звездочкой - эту звездочку спорол. Потом пришлось ему отвечать за этот поступок на комсомольском собрании. Рано утром наш доблестный ДГ переходил границу, первую в моей жизни. Граница оказалась широкой распаханной и заборонованной полосой советской земли, потом шла неширокая ничейная зона - нераспаханная, а затем - распаханная и заборонованная полоса польской земли. В польской пограничной заставе никого и ничего не было. Почти сразу мы вступили в густые леса. Этими лесами шли двое суток, и всюду видели столбы с объявлениями и надписями: "Имение графа Тышкевича". Ввиду предупреждений, полученных на заставе, метрах в 300 впереди от колонны шла группа разведчиков, возглавляемая Леоном Кайтмазовым. У самого предводителя был наган, а у рядового состава - винтовки, как уже упоминалось, на бинтах. Движение шло таким образом разведка уходила вперед, затем ехали мы с комиссаром на легковой машине и с нами шла дезинфекционная камера, в которой сидело несколько человек с винтовками. Машины делали бросок и догоняли нашу разведку. Все выходили из машин, мы с комиссаром выслушивали доклад начальника разведки военврача 3-го ранга (сам начальник ДГ был в таком же чине) Кайтмазова. После доклада разведка уходила вперед, а машины дожидались, когда подтянется остальная колонна на лошадках. Во время одного из таких перекатов Кайтмазов доложил, что впереди слышен пересвист. Решили дождаться основной колонны, взять еще людей с винтовками, разведке пройти лесом и выяснить, что же происходит впереди. Остальные санитары залегли с винтовками в кюветах около дороги. Больше всего я боялся, чтобы наши вояки сдуру не подняли стрельбу и не перебили нашу разведку. Ведь стоило бы одному со страху или от усердия выстрелить, как остановить эту стрельбу было бы очень трудно. Мы с комиссаром ходили сзади залегших цепей по одну и по другую сторону обоза и смотрели, как бы чего не вышло. Через полчаса является Леон и докладывает, что польские мужики, пользуясь временным безвластием, рубят на свои нужды графский лес и пересвистываются, чтобы не терять друг друга. Мужики сильно испугались вооруженных красноармейцев, но Кайтмазов великодушно разрешил им продолжать порубку. К вечеру лес поредел и показался город. Не входя в него мы остановились у окраины. Тотчас же набежала масса мальчишек, которые, разинув рты, смотрели на восточных завоевателей. Подошли и взрослые, главным образом, старики. И млад,и стар - все хорошо говорили по русски, рассказывая друг другу: "Вот повозки для хворых, а наши говорили, что у русских ничего нет. Мальчишки любовались окладистой бородой Федора Быкова, показывали на него пальцами и почтительно вполголоса говорили: "Вот русский большевик". Я вступил в разговор с мальчишкой лет семи. Спрашиваю: "А кто у тебя папа?" - "Безработный". - А мама где работает?". Мальчик широко открыл глаза и ответил вопросом: "А разве мамы работают?". В городе оказалось какое то временное советское военное управление в роде комендатуры, в которой по всем вопросам давал раз'яснения товарищ в военной форме, но без знаков различия, а только со звездочкой на рукаве. Он назывался - товарищ уполномоченный- и отвел нам для ночевки казармы польской кавалерийской части. Постройка была солидная, только вместо одиночных коек (какие стояли у нас, когда я служил в кавалерийском полку) здесь были сооружены мощные трехъярусные нары. Всё было пусто, но на полу валялось много пик. По-видимому польские кавалеристы при уходе на войну пик с собой не брали.
   Весь наш рядовой состав был взят из колхозов смоленской области. Один из санитаров при походе от Минска до границы на чем свет стоит ругал колхозы, говорил, что на трудодень ничего не приходится, что колхозники голодают, начальства,в колхозе много, а работать некому,и дело не идет и т.д. Комиссар собирался этого молодца даже репрессировать. А здесь, пока мы стояли на окраине городка, я вижу около этого деятеля кучу польского народа, которому он загибает про свой колхоз - как богато там живут и сколько много все получают на трудодень. Я потом позвал его и спрашиваю: "Ты когда же врал - до перехода через границу или после перехода?" Он отвечает: "И тогда, и сейчас, товарищ начальник". После этого комиссар решил оставить всё это дело без последствий.
  
   На следующий день мы снова шли лесом, ночевали в каком то населенном пункте, а на третий день прибыли в район расположения дивизии. Оказалось, что дивизия шла походным порядком с головной колонной впереди, что никаких столкновений не было, т.к.ни регулярных польских войск, ни партизанов в этой части Западной Белоруссии не оказалось. Мы с комиссаром явились к командиру дивизии и доложили о прибытии госпиталя. Для расквартирования нам отвели большое село, где мы развернули приемный покой. В селе жили поляки и евреи. Было много мелких магазинчиков, которые по местному назывались "склепики". В субботу были закрыты еврейские лавочки, а в воскресенье - польские. Так осуществлялось равновесие национальностей. Дома и строения в селе, по нашим советским деревенским масштабам, были построены солидно. Прекрасные колодцы в селе содержались по всем правилам гигиены. Евреи, однако, жаловались на притеснения со стороны польских властей и говорили, что при Пилсудском им жилось лучше, а теперь они платят больше налогов за магазины, чем поляки, и живут хуже. Напротив нашего "штаба" был один склепик, где торговала старая-престарая еврейка. Я видел, что за целый день в ее магазине было только двое покупателей и даже зашел к ней побеседовать - на что же она живет. Она рассказала, что живет, в основном, на небольшие долларовые переводы и посылки к праздникам от родственников из США. На что эта мелкая предпринимательница стала жить при советской власти - затрудняюсь ответить.
  
   Комиссар распределял квартиры командному составу. Меня он поселил к ксендзу, который оказался молодым красивым краснощеким парнем мощного сложения лет 28-29. При нем, как полагается, жила экономка лет сорока, не очень уж привлекательная на вид. Но куда же было деваться бедному католическому попу? Как говаривал Артемий Коростелев: "Воткнуть то надо." Чтобы ксендз не соблазнил как нибудь мою беспартийную душу, вместе со мной комиссар поселил политрука Петю Бугаева, очень милого и скромного молодого человека. Постояли мы в этом селе недолго, дней десять, а потом пошли обратно в Россию. В день нашего отбытия ксендз пришел ко мне и говорит: "Пан начальник! Хочу выразить Вам благодарность за поведение Ваших людей. Всё было так хорошо. В саду всё осталось цело, даже ни одного яблока не взяли". А потом, сложивши ручки: "Я буду за Вас молиться!".
  
   Между прочим, по прибытии к дивизии всему личному составу ДГ были выданы советские деньги, причем командному составу - не в таком уж малом количестве. Все бросились покупать часы и отрезы. Не избежал этого поветрия и я. У нас это дело организовывал Иосиф Гуревич. Захожу я как то к нему, а у него сидит польский еврей-фактор. Потом приходит второй еврей, которому фактор говорит: "Вот еврей капитан {показывая на Гуревича) хочет отрез". Польские и еврейские коммерсанты не знали ценности советских денег и продавали свои товары, с нашей точки зрения, задешево. Едва ли они были особенно довольны после, когда стали реализовать полученные ими от нас деньги в новых условиях при установлении наших порядков.
  
   Обратно мы шли другим, назначенным штабом дивизии, маршрутом, уже не через леса и почему то не по шоссе, а грунтовыми дорогами, местами по сыпучим пескам. Одна кобыла слабого сложения на такой дороге пала. Вызванный ветеринар при вскрытии установил наличие разрыва аорты. При обратном переходе через границу наши санитары, у которых были деньги и которые успели в Польше что нибудь купить, гордо показывали пограничникам приобретенные часы и другие вещи, а те бесились потому, что не решались эту "контрабанду" отбирать. Вернулись мы в Минск и расположились в каких то казармах. Дня через три после нашего прибытия был получен приказ о расформировании 150-ой дивизии. Никогда, ни ранвше, ни потом я не видел такого энтузиазма. Все решительно - и командный, и рядовой состав энергично принялись за дело. Не нужно было ничего приказывать и проверять, все всё знали. Необходимые для сдачи мероприятия проделывались молниеносно. Чистились и смазывались винтовки, приводился в порядок хирургический инструментарий, мылись санитарные повозки, холились лошади. Но начало сдачи почему то затягивалось и откладывалось. Потом поползли слухи, что дивизия еще на некоторое время остается в Минске. Наконец, был получен приказ о передислокации в район Гатчины.
   В это время у нас начались неудовольствия с Финляндией, и это перемещение к Ленинграду радости ни у кого не вызвало. В первых числах ноября ДГ прибыл в большой поселок около Гатчины. По приказу штаба дивизии началась проверка всего имущества, пробная установка больших госпитальных палаток. Нам дали несколько грузовых машин-газиков. Иосиф Гуревич получил в Ленинграде рентгеновскую установку на автомашине. Весь состав должен был заниматься стрельбами. Видно было, что дело идет к серьезным событиям. Я написал Анне, и ей удалось придать ко мне на 2-3 дня. Судя по газетам, обстановка на границе все больше и больше накалялась, вернее сказать - нагнеталась. В двадцатых числах ноября командир дивизии собрал командиров частей и начальников учреждений и официально объявил, что наша дивизия назначена для проведения операции против белофиннов. Из преподанных на этом сборе установок особенно выразительна была одна: "Если Германия сумела закончить кампанию против такой, относительно большой, страны, как Польша, за три недели, то нам на Финляндию нужно не больше двух недель. Все население Финляндии немногим больше, чем население одного Ленинграда".С такими установками мы и двинулись.
  
   Мне тогда показалась не особенно политически правильной эта ссылка на фашистскую Германию, но я успокоил себя тем, что речь шла о чисто военных, стратегических вопросах. ДТ выступил в поход ранним утром, часов в пять 1-го декабря. Мороз стоял около -25 градусов. От лошадей и людей валил пар. Часов в восемь утра мы проходили через Ленинград в таком же морозном тумане. Граждане с тротуаров смотрели на нас внимательно и, мне казалось, с сожалением. Целый день мы шли по Карельскому перешейку в пограничной полосе, где только изредка попадались пустые хутора и пустые мелкие деревеньки. В дороге мы сделали отдых и пообедали из собственных кухонь. Шли мы теперь на северо-восток по направлению к Ладожскому озеру. В дороге политработники сообщили новость об образовании Народного правительства Финляндии. Кое кто уже подумал, что в Финляндии произошло сочувственное нам восстание и теперь можно будет обойтись без войны, но вскоре выяснилось, что это правительство возникло на нашей территории и возглавляется Куусиненом, так что надо воевать, чтобы привести его в Финляндию. Поздно вечером ДГ прибыл на пограничную заставу, где нас приняли не очень дружелюбно и всячески пытались ущемлять. Целый день 2-го декабря мы развертывались, отбивая у начальства заставы помещения для приемного покоя, перевязочной и палат. Застава, елико возможно, отказывала. В результате - приемный покой пришлось развернуть в маленькой комнатушке. Вечером прибыла первая партия раненых. Один из них -"контуженный" непрерывно говорил, рассказывая нам всяческие боевые эпизоды, а мы все слушали его, разинув рты. Только потом, получив некоторой опыт, мы догадались, что это был обыкновенный симулянт.
  Не помню - кто из врачей выполнял работу помощника начальника ДГ во время польского похода, кажется Иосиф Гуревич, который тогда все равно не имел возможности применять свои рентгенологические познания. Но перед выходом в Финляндию к нам был прислан уже настоящий штатный помощник начальника - Александр Владимирович Левит. Это был довольно полный человек лет 45 с круглым добродушным лицом, хлопотливый мужичок и хороший организатор. Он был старым членом партии и длительное время работал во Внешторге, ведал покупкой медикаментов и продажей лекарственного сырья в северо-западных странах Европы - Бельгии, Голландии и Германии с постоянным пребыванием в Брюсселе. Он иногда рассказывал о своей заграничной жизни, но довольно скупо. По приезде в Брюссель он не сразу привык к западным торговым нравам. Как то пришлось ему продавать большую партию спорыньи, которая задержалась на складе и никак не находила покупателя. Левиту удалось продать спорынью на довольно приемлемых условиях. На другой день продающий должен был, по принятому в Европе порядку, позвонить покупающему и сказать одно слово: - Акцептирую -, чего было достаточно для последующего оформления договора. "Однако, - говорил Левит, - я захотел еще кое что выгадать и решил поторговаться. Я думал, что в капиталистическом мире это законно. Тогда покупатель отказался от приобретения спорыньи и повесил трубку. Мне за это здорово влетело" .После прихода фашистов к власти в Германии у Левита начались недоразумения на границе при переезде из Бельгии в Германию. Немецкие пограничники требовали от Левита, чтобы он назвал свою национальность, т.к. фашисты издали постановление о запрещении допуска евреев в Германию. Левит упрямо отказывался назвать национальность, повторяя: "Я советский гражданин, а у нас национальность не имеет значения". Пограничники принуждены были пропускать Левита, как представителя торгпредства, но с каждым разом добиваться этого становилось все труднее и труднее, да и в самой Германии Левиту с его фамилией и довольно типичной национальной внешностью видимо, становилось невозможно работать. Так или иначе, перед выходом на Финляндию Левит оказался в нашем ДГ. Он воспринял военную службу на полный серьез. Одевши ватные штаны, валенки, полушубок и ушанку, он, кроме нагана и планшетки, всегда носил на шее довольно тяжелый электрический фонарь с батареями. Его маленькая толстая фигура производила во всем этом оборудовании мощное, но несколько комическое впечатление. Мы с комиссаром ехали на автомашине, а третьим брали обычно Левита, которому при его возрасте, полноте и после заграничных привычек было, конечно, не так уж сладко шагать по морозу пешком. Но Левит бодро и стойко переносил неприятности и трудности военной службы. Мне он сказал, что он брат известного хируга-профессора Владимира Семеновича Левита. Я спрашиваю: "Двоюродный? "-"Нет, не двоюродный, а родной брат от одного отца и одной матери". Я с недоумением спрашиваю: "А почему отчества различные?". Александр Владимирович мне как то неопределенно ответил: "У евреев это бывает". На том разговор и кончился. Во время большой войны Александр Владимирович был начальником крупного ДГ на 2-м Белорусском фронте. Я во время объезда своей епархии был один раз его гостем. После войны я встречал его на улице в Москве (мы жили тогда недалеко друг от друга). Он к тому времени сильно сдал и все жаловался на свое повышенное давление до 220-240. В феврале 1957 года я в составе медицинской комиссии выезжал во Львов. Комиссию возглавлял В.С.Левит. Это был простой и обаятельный в обращении человек, несмотря на свое генеральское звание. В поезде мы разговорились об Александре Владимировиче, который к тому времени уже скончался. Я решился спросить Владимира Семеновича о разнице отчеств у него и брата. Генерал, грустно улыбаясь, ответил: "Он ведь в молодости влюбился в русскую и крестился, а при крещении ему сменили не только имя, но и отчество". Я спросил еще - от какого же заболевания умер Александр Владимирович? от гипертонической болезни? На это Владимир Семенович с досадой ответил: "Нет. Терапевты его лечили, лечили от гипертонической болезни и просмотрели рак желудка".
  
   Во время стояния в Минске комиссар ДГ, партийный деятель из Вышнего Волочка предпочел не идти на Финскую операцию, сумел запастись какими то отношениями и справками и отбыл обратно в штатское состояние. ДГ дали комиссаром политрука одного из полков, крайне неуживчивого и неприятного человека, не тем будь помянут покойный. Во время военных действий в Финляндии происходила большая убыль личного состава, особенно, командного. Финские снайперы и минометчики в первую очередь охотились за командирами. Этого нашего нового комиссара взяли из ДГ, так же, как и политрука Петю Бугаева. Провоевали они недолго. Комиссар был убит при разрыве мины, которую финны послали прямо в воронку, где прятались от финских пуль наши бойцы. Петя Бугаев не успел спрятаться, был ранен пулей в ногу и доставлен в наш госпиталь. Ранение Пети, к счастью, оказалось относительно легким, без повреждения костей. В ДГ прислали другого комиссара, который и оставался там до расформирования дивизии.
  
   Вечером 3-го декабря на нас, как ястреб, налетел хирург Н.Н.Еланский. Медицинских начальников с ромбами мне вообще до этого раза видеть не приходилось. Да и Фигура у Николая Николаевича была импозантная. Он разгромил нас до основания, особенно за недостаточную площадь нашего приемного покоя, что мы уже и сами заметили во время первого поступления раненых. Разгромил он и начальство заставы, которое оробело при таком высоком медицинском чине и беспрекословно выполнило все его требования. Таким образом Еланский нам сильно помог. Однако через два дня был получен приказ о передислокации ДГ на Финскую территорию в район между рекой Тайпален-йоки и Ладожским озером.6-го декабря мы с комиссаром и хирургом выехали на новое место, где в это время располагался Медсанбат. Вместе с нами шла грузовая автомашина с вооруженными винтовками санитарами (ко времени начал Финской кампании мы дополучили ремни для винтовок). Левит должен был эвакуировать лежащих в ДГ раненых на следующий этап и после этого выступить со всем госпиталем за нами. Медсанбат был развернут в густом лесу. Недалеко от леса стояли два хуторка с надворными постройками и, отдельно,- маленькая баня. Все эти строения МСБ не занимал, т.к. боялись, что они могу быть заминированными. Наша дивизия к этому времени навела мост через Тайпален-йоки, еще не замерзшую из-за ее быстрого течения. При форсировании реки дивизия понесла большие потери. Финны непрерывно били по мосту артиллерийским и минометным огнем из дотов линии Маннергейма. Много наших при этом утонуло. Пока закрепились на левом берегу, роя окопы и ходы сообщения в промерзшей земле, тоже было много жертв. Когда штаб дивизии перебрался через мост, все командование собралось на опушке леса, наблюдая за переправой частей. Финны накрыли группу минами, причем был убит начальник штаба и много командиров ранено. При попытке взять несколько дотов на "ура" части понесли большие потери и откатились. МСБ был переполнен ранеными. Он оставлял их нам, а сам должен был уйти вперед, где расположился на правом берегу реки, разбив сначала палатки на открытом месте. После артиллерийского обстрела МСБ понес некоторые потери и был отодвинут на полкилометра назад, в лесок, где работал уже более спокойно.
  
   На следующий день к вечеру пришел Левит со всем составом и имуществом. Начали устраиваться. Здания оказались незаминированными. В одном разместился штаб и санитары, в другом жили врачи и фельдшеры. Нашелся и еще один маленький домик, где разместился Гуревич со своим рентгеноаппаратом. Наши большие палатки мы развернули в лесу, около них была обнаружена маленькая банька, где я потом производил вскрытия трупов. Там же стоял движок, дававший нам электрический свет в палатки, операционную, перевязочные. Словом, началась деятельная жизнь. Сразу встал вопрос об отоплении палаток и домиков. Я взял один газик и поехал по окрестным хуторам искать готовые дрова. С собою я взял на всякий случай фельдшера Михаила Степановича Лопарева, одного молодого санинструктора, прикомандированного на время кампании из военно-фельдшерской ленинградской школы и одного санитара, единственного рыжего на весь наш личный состав. Во дворе ближайшего же хутора мы нашли поленицу напиленных и нарубленных дров. В самом хуторе шуровали красноармейцы из соседних частей. Впрочем, взять там было нечего, и все любштели поживы (а проще сказать, мародеры) с довольно безнадежным видом лазили и в подполье и на чердак, но ничего не находили. Один из искателей в чине помкомвзвода доложил мне, что в лесу около хутора находятся финны. -- "А почему именно финны?" - Тут все загалдели: "Конечно, финны. Шинели у них не наши, а черные, и пуговицы у них светлые". Лес был километрах в двух от хутора. "Как же, говорю, вы пуговицы то разглядели?" - "А блестят на солнце". Помком-взвод предложил героический план: "Давайте, тов.военврач, захватим финнов, их там немного. А из нашей части здесь 12 человек, все с винтовками. Вы тоже вооружены". Действительно, у меня и фельдшера были наганы, у шоффера и санитара - винтовки, санинструктор, правда, безоружен. Дело осложнялось тем, что у меня как раз в это время возник здоровый панариций на указательном пальце правой руки, и палец был мощно забинтован. И все же я - дурак - согласился на эту глупость из за боязни показаться трусом в глазах этих красноармейцев и тем уронить свое командирское звание. Мы решили подъехать с километр на нашей машине, а потом рассыпаться цепью и окружить врага. Я сел в кабину с шоффером, все остальные - в кузов. Машина двинулась по узкой, но торной дороге. Сквозь замерзшее стекло кабины мне ничего не было видно, но сидящие в кузове внимательно следили за лесом. Я слышу: "Вон они, вон они бегают!" "Ну, думаю, дело будет". Вдруг в кузове панический возглас: "Пулемет выкатывают!" -"Стой!" - говорю я и выскакиваю из кабины. Оглянулся: все герои, инициаторы предприятия, крупной рысью убегают обратно к хутору и наш рыжий санитар с ними. Шоффер, Михаил Степанович и санинструктор остались около машины. Вдруг один из бегущих останавливается, бежит обратно, сует свою винтовку санинструктору и снова убегает к хутору. Мы стоим, ну как дураки, и что дальше делать - неизвестно. По обе стороны дороги - глубокие снега, машине и развернуться невозможно. Глядим: от леса отделяется группа людей в черном и идет в нашу сторону. Я вытаскиваю наган из кобуры, большим пальцем взвожу курок, а средний палец кое как заталкиваю в спусковую скобу, потом говорю фельдшеру: "Михаил Степанович, я пойду вперед, а вы все ложитесь около машины и действуйте, как покажет обстановка. С весьма неприятным чувством иду на сближение с неприятелем. От их группы отделяется один, выходит вперед и что то кричит, чего я из за спущенных ушей шапки не слышу. Подходу ближе и разбираю настоящие бодрые и крепкие русские слова, от которых у меня сразу теплеет в груди. Я засовываю наган в кобуру, а он орет: "Что ж ты, е... м... с такими бойцами в бой идешь? ".Я - с невинным видом: "Какой бой? мы дрова для госпиталя ищем". Обстановка сразу разряжается. Шоффер подходит тоже с независимым видом: "А что у вас там развернуться с машиной можно?". Все довольны и смеются. Оказалось, что это моряки ладожской флотилии охраняют берега Ладоги, чтобы финны не пробрались по озеру к нам в тыл. После этого глупого происшествия мы возвращаемся на хутор, где уже никаких героев не находим. Смущенный своим поведением, я оставляю шоффера и санинструктора грузить дрова. "А мы, говорю фельдшеру, - Михаил Степанович, пройдемся до госпиталя пешком". Не прошли мы и 100 метров, как видим - бежит задыхаясь Левит с тремя десятками вооруженных санитаров, которых и наш рыжий уже с другой винтовкой в руках. Как выяснилось - он прибежал в госпиталь и поднял тревогу: "Нашего начальника финны забрали". Вся эта экспедиция направлялась на выручку. "Отставить!" - кричу я и направляю всех санитаров во главе с рыжим грузить дрова на автомашину.
  
   Почти все время кампании стояли страшные морозы, в некоторые дни до - 30 градусов. Коварство финской погоды заключалось в неожиданной смене морозов оттепелями. Тогда валенки у бойцов промокали, и к нам с передовой поступало много людей с отмороженными или сильно ознобленными ногами.
   Большим нашим преимуществом было почти полное отсутствие у Финнов авиации, между тем как наша господствовала в воздухе. Каждый день большие эскадрильи самолетов летели со стороны Ленинграда, пролетали над нами и сбрасывали бомбовой груз на финские доты. Около нашего госпиталя был небольшой холм, с вершины которого были прекрасно видны разрывы авиационных бомб. С авиацией были связаны два эпизода. Над лесом недалеко от наших палаток подняли аэростату которого два командира коректировали правильность попадания снарядов нашей дальнобойной артиллерии. Вдруг появляются два истребителя: один с красными звездами на крыльях, другой - с финскими знаками. Оба они проделывают рискованные виражи и отстреливают друг друга в непосредственной близости от нашей "колбасы". Но потом самолеты идут параллельным курсом и оба выпускают пулеметные очереди по аэростату. Он вспыхивает, два человека прыгают из гондолы, парашюты раскрываются, но загораются и наблюдатели камнями падают на землю. Снег несколько смягчил падение, но все же оба командира погибли в госпитале.
  
   Однажды после хлопотливого дня я пообедал и прилег отдохнуть. Сквозь сон слышу взрыв, потом другой. Выбегаю на крыльцо и вижу -летит самолет с красными звездами на крыльях и бросает бомбы. Весь личной состав госпиталя жарит по самолету из винтовок и револьверов. Самолет улетел куда то за лес и больше не появлялся. Через полчаса после этой бомбежки приехала легковая машина, в которой сидело: несколько летчиков. Они выскочили, и один из них с надеждой спрашивал: "Может быть я никого не перекалечил?". Оказалось, что при полете над финской территорией самолет был обстрелян и бензиновый бак его пробит. Наша территория была близко, но бомбы пришлось перед посадкой сбросить. Узнав, что раненых после его пролета в госпиталь не поступало, летчик удовлетворенно произнес: "Я старался класть бомбы на пустых площадях". Как раз в это утро к нам из Ленинграда прибыло две автомашины с медперсоналом женского пола: врачами, фельдшерами и рокковскими медсестрами. Комиссар (третий по счету) повез всех девиц в большую баню, стоявшую далеко от нашего ДГ за лесом. Сам комиссар дожидался, сидя в кабине автомашины, а девушки пошли мыться с тем, чтобы выйти из бани уже обмундированными в военную одежду. Вдруг этот самый самолет сбросил бомбу недалеко от бани. Все девицы голыми выскочили на снег. "Вот, Михаил Иванович, я насмотрелся то",- рассказывал мне не без удовольствия комиссар.
  
   Жизнь в ДГ с прибытием женщин стала беспокойной. То одну, то другую девицу заставали ночью в палатках в постели у какого нибудь легко раненого или с кем нибудь из наших. А Кайтмазов уговорил одну даму врачебного звания дать ему в 20-градусный мороз в лесу на снегу. Двух-трех дам пришлось отправить обратно в Ленинград с указанием на аморальное поведение, но особого впечатления на остальных это не произвело.
  
   На передовой на нашем участке дела шли ни шатко, ни валко. Наши части окопались, настроили блиндажей, нарыли окопы, ходы сообщения. О нашей стороны действовала авиация, полковая и дальнобойная тяжелая артиллерия. С Финской стороны - артиллерия, минометы и снайперы. Мы разработали новую тактику: ночью подползали, закладывали около какого нибудь дота взрывчатку, потом отползали и подрывали дот. Как раз на наш участок приезжал Н.А.Наумов устанавливать на передовой пулеметы-автоматы с фотоэлементами. Начиная с января командир дивизии стал вызывать к себе и начальников тыловых учреждений. Однажды мы поехали на передовую вместе с начальником медслужбы дивизии. Половину дороги лесом проехали на автомашине, а дальше по открытому месту пошли пешком. Недалеко от дороги, помню, стояло наше орудие, небольшая такая пушчонка. Орудие выстрелило. Снаряд с воем уходит за реку, прислуга разбегается от орудия и прячется в щели, бригадный врач бежит вперед, я - за ним. Потом он бросается на землю, крича: "Ложись!" Снаряд со стороны финнов падает около нашего орудия. Потом мы немного отдохнули с бригврачем в каменном домике почти рядом с рекой. В домике располагался перевязочный пункт полка. Через несколько дней финская артиллерия разрушила этот домик, причем были убиты врач и несколько раненых. Командир дивизии приказал мне мыть всю дивизию. Комиссар дивизии тоже дал мне задание: "ДР должен был обеспечить ему ежедневную доставку куриного бульона". Приходилось через день с превеликими усилиями доставлять комиссару такую легкую пищу. С питанием в лечебных учреждениях было тогда, прямо сказать, хорошо. Они получали и кур, и какао, и апельсины, и мандарины. В аптеке госпиталя был и коньяк, и портвейн для раненых. Впервые за все время моего частого прерывания в армии официально была введена в паек водка в ежедневной дозе 100 грамм. В первое время после приказа о водочном снабжении была даже и соответствующая расфасовка этого зелья в маленьких мерзавчиках. Но сразу стало ясно, что это крайне неудобно для транспортировки. Нужны были совсем другие, неизмеримо большие, ёмкости. Федор Волков ввел тогда во врачебной среде госпиталя шутку, которая долго держалась. Когда его спрашивали: "Федя, водку будешь пить?" - следовал контрвопрос: "Водку!? Так рано!? с утра?? Пожалуй выпью!". А если диалог происходил вечером, то ответ излагался в другой модификации: "Водку!? Так поздно!? На ночь?? Пожалуй выпью!"
  
   Дивизию я мыл трое суток подряд, развернув для этого две большие палатки на берегу Тайпален-йоки. Из реки насосом движок качал воду, в душевых устройствах вода была вполне горячая. Около палаток стояли счетверенные пулеметы на предмет налета авиации противника, но налета не произошло.
  
   Наш хирург, как только мы развернулись на финской территории и начали большую работу, потребовавшую больших хирургичесих навыков, упал с крыльца приемного покоя, получил сотрясение мозга, был отправлен в тыл и больше не вернулся. Его временно заменил Кайтмазов, но вскоре прислали солидного хирурга специалиста.
   При одном поступлении я вижу на носилках раненого, явно кавказского вида. Подходит Кайтмазов и начинает говорить по армянски. Лицо раненого сразу оживилось и посветлело, он с такой надеждой и благодарностью посмотрел на Леона.
   Уже после окончания Великой Отечественной войны Федор Воков и Онисим Кутаков мне признались, что наш хирург не имел никакой клинической подготовки, никогда не делал раньше полостных операций,очень боялся оперативной работы и решил симулировать сотрясение мозга. Волков в качестве невропатолога и Кутаков в качестве терапевта втерли мне очки, подтвердив диагноз сотрясения. А я еще представил этого симулянта к "Красной Звезде", которую он и получил.
   В конце декабря понадобилось производство героев, чтобы поднять дух войск. Из штаба дивизии пришла срочная бумага о необходимости представления к наградам военнослужащих, отличившихся геройскими подвигами. А где взять героев? шла обычная работа. Наши санитары с поля боя раненых не выносили, наши хирурги под обстрелом не оперировали. Вот я и представил этого хирурга к орден, а терапевта Волкова - к медали. Представить к ордену Левита я не догадался, да, пожалуй, было еще и рано. Впрочем, после окончания кампании все врачи ДГ получили те или иные награды, только Федор Волков горько сетовал, что не получил звезды. Он носил свою медаль на шинели, как старый николаевский солдат, и долгое время в Москве при встречах упрекал меня за эту медаль.{"Я бы без нее бы звезду бы получил"). Нужда в героях удовлетворялась и другим путем. В декабре 1939 года вышла листовка политического отдела армии (а может быть политуправления, так называемой группы Грендаля) об одном командире, который на нашем участке вместе с красноармейцами пополз в разведку к финской линии обороны. Во время разведки возникла стрельба, пришлось безрезультатно возвращаться обратно. Все участвовавшие в поиске, вернулись, кроме этого командира. В листовке было напечатано, что командир раненым был взят в плен и замучен финнами, они, будто бы, отрезали ему нос и уши. В феврале, когда я работал уже патологоанатомом, на вскрытие доставляют замерзший труп этого командира. Оказалось, что он был ранен пулей в ногу с повреждением бедренной кости и бедренной артерии. По данным вскрытия стало совершенно ясно, что он умер от острого малокровия на месте ранения. Нос и уши оказались целыми, без каких либо следов повреждений. Единственное, что сделали финны - отрезали с одной стороны угол воротника шинели с нашивкой и знаком различия (шпалой). После вскрытия я говорю (довольно наивно) присутствовавшему на вскрытии политработнику, а может быть, особисту: "Что же теперь надо опровержение в газете писать?" Он отвечает: "Нет. К чему это?".
  
   В январе в нашем госпитале появился товарищ с двумя или с тремя шпалами - профессор Военно-Медицинской Академии Александр Александрович Васильев. Он получил задание наладить в действующих армиях патологоанатомическую работу на время советско-финского столкновения, чтобы собрать соответствующие материалы. Узнавши, что я - патологоанатом, он предложил мне работать по специальности, на что я охотно согласился. Недели через две после посещения Васильева я сдал госпиталь Левиту, а сам стал работать на какой то свободной ставке "врачем патологоанатомической группы 11-ой армии". Я должен был поехать в Ленинград и получить в академии кое какой инструментарий, инвентарь, формалин и прочее. Как раз в это время новый начальник госпиталя отправлял М.С.Лопарева в Ленинград в медсклад за медикаментами. С этой машиной поехал и я. Остановился я у брата Анны - Николая, на следующий день получил всё, что полагалось. Утром на третий день, как было договорено раньше, прихожу на квартиру к Лопареву. В этот день мы должны были ехать обратно в ДТ. Лопарева я нашел несколько смущенным. "Что ж, говорю, разве не всё еще получили?". - "Всё". - "Так в чем же дело?" - "Придется, Михаил Иванович, послезавтра выезжать, Степа пошел жениться". И Лопарев рассказывает идиллическую историю. Еще в декабре 1939 года в ДГ (как и в другие части) стали приходить подарки из Ленинграда. У шоффера Степана завязалась переписка с одной дарительницей. Они успели даже обменяться фотографиями. Параллельно с этим разыгрывалась и внутрисемейная история. Жена Степана очень его просила, писала, чтобы он взял отпуск и "приехал к ней хоть на ночку". Я еще был начальником госпиталя, когда Степан пришел ко мне и отпрашивался в отпуск. Я ему, конечно, сказал: "Какой же сейчас отпуск? Ты же видишь, Степан, - война!". - "Я понимаю, товарищ начальник. Отпишу жене". Недели через две он получает письмо: "Дорогой наш муж, Степан Тимофеевич! извещаем вас, что мы вышли замуж". Это уж рассказывает мне Лопарев. "Спрашиваю его, говорит Михаил Степанович, ну и что же ты сделал?". - "Я повесил ейный портрет в блиндаже на стенку, выстрелил в него из нагана, положил в конверт, послал портрет ей и написал - Гадюка, приеду - с тобой то же будет", ну а теперь вот женится. - "Ну и хорошо, говорю, по крайней мере хоть бывшую жену убивать не будет".
  
   Основная патологоанатомическая работа развернулась теперь в другом, более крупном, госпитале, что то в роде ЭГ. Этот госпиталь занимал большое оборудованное здание недалеко от нашей бывшей границы.Вскрытий было много, приходилось выполнять и работу санитара, мыть и зашивать трупы, так как санитаром на такую работу из ЭГ никто идти не хотел. Уже потом, в конце кампании, мне удалось подобрать себе помощника. Много было и писанины, так как травматические случаи были для меня новостью, и к судебной медицине я раньше отношения не имел. В ЭГ мне понравилась одна медсестра молодого возраста, но сурового вида, брюнетка с густыми бровями. Другие сестры за этот вид звали ее бабушкой. Однажды во время перерыва в потоке раненых, в первой половине февраля я взял лыжи и пошел прокатиться. Стояли холода. Персонал ЭГ взял с собой из Ленинграда кота, который, выбегая по своим нуждам на вольный воздух, даже отморозил хвост, половину хвоста пришлись ампутировать. Все женщины плакали, но хирург успокоил их тем, что коту по возвращении домой можно будет сделать к хвосту протез. В Финляндии среди лесов много круглых озер. На одном таком озере я и увидел "бабушку", идущую на лыжах по глубокому снегу, покрывающему озерный лед. Мне пришлось сделать по озеру два круга, прежде чем я догнал это чудное виденье, да с виденьем тоже нужно было пройти хоть два круга. Я вернулся с прогулки бодрый и накинулся на обед. На другое утро во время умывания я закашлялся и начал задыхаться. С кашлем вышло изо рта с полстакана крови. Меня сейчас же положили на госпитальную койку, влили хлористый кальций, а потом долгое время обследовали. Искали, конечно, тубекулез. В конце концов все специалисты госпиталя сошлось на диагнозе бронхоэктатической болезни, с которым меня и выписали на работу. Лишь после Великой Отечественной войны, когда я в 1958 году по поводу стенокардии лежал в Главном Военном Госпитале, один умный терапевт, начальник отделения полковник м/с Волчков сказал: "Это у вас было ознобление легких".
  
   В конце февраля в ДГ были получены карты тех районов Финляндии которые лежали за линией Маннергейма. Почти вся территория была занята озерами, между которыми лежали лишь узкие полоски суши. Много на таких участках не развоюешься. На нашем направлении действия шли по прежнему без особых успехов ,но зато и без особых потерь. Вопрос решили наши танки, которые в районе Виипури прорвали линию Маннергейма, перерезали идущие вдоль этой линии железную дорогу и шоссе.Тем самым снабжение линии обороны было сильно нарушено, и финны запросили мира.
   После завершения кампании А.А.Васильев собрал всех врачей, работавших в качестве патологоанатомов, в ВМА. Таких оказалось человек двенадцать со всех направлений фронта. Тогда я познакомился с судебным медиком Олегом Павловичем Зелинским, патологоанатомом из Ленинграда - Ангелиной Васильевной Немиловой, судебным медиком из Ленинграда - Моисеем Соломоновичем Гельштейном, судебным медиком из Москвы Алексеем Ивановичем Полянским и другими товарищами. Примерно месяц мы сидели и подсчитывали, готовили материал для доклада, который профессор Васильев должен был сделать на медицинском совещании по итогам медицинского обслуживания кампании. Доклад был сделан прекрасно, и в итоге установлено, что патологоанатомическая служба во время войны совершенно необходима. После этого доклада всей нашей врачебной группе делать стало совершенно нечего. Мы являлись в анатомический корпус и рассказывали друг другу старые анекдоты. Было непонятно, почему, собственно, нас не отпускают по домам. Я даже съездил в Москву на два дня. Профессор Васильев мне сказал: "Официально отпустить не могу и отпускного билета не дам. Поезжайте, если хотите, на свой риск, но не попадайтесь". В Ленинграде у меня не было штатский одежды, и я поехал в военном. Солдатская шинель в сочетании со знаками различия военного врача сразу обличали меня, как переменный состав и участника ближайших <событий>.
  
   Приехал я на Страстной бульвар, где у меня тоже не было гражданской одежды. В воскресенье Анна и бабушка отправили меня на бульвар погулять с Олегом. Вот тут то около памятника Пушкина на меня и набежал корреспондент "Вечерней Москвы", взял интервью и даже сфотографировал, как героя, вернувшегося с фронта и гуляющего со своим отпрыском. Я сильно переживал по этому поводу, но никаких последствий от этого интервью не было. По-видимому мы с Олегом были признаны недостаточно фотогеничными. Талалаев потом отпустил Анну на небольшой срок в Ленинград под предлогом получения там баллона для углекислоты. По возвращении он ее спросил: "Ну что же, вы вернулись с баллоном?", а потом покраснел и засмеялся. Покраснела и Анна, решив, что шеф подозревает возможность беременности, вывезенной из Ленинграда после свидания.
  
   Наконец все мы в анатомическом корпусе ВМА, по-видимому, страшно надоели, и А.А.Васильев предложил послать кого нибудь от группы в штаб ЛВО,чтобы получить документы на проезд по домам. Мы выбрали самого старшего из нас по возрасту Алексея Ивановича Полянского. На другой день все с нетерпением ждали нашего ходока с результатами. Но Полянский не вернулся в этот день, не появился он и на следующий день. Кто то из работников кафедры дозвонился в Округ и узнал, что Полянский получил документы на себя и уехал в Москву. Послали мы второго представителя, но и тот поступил точно так же, как и первый. Ленинградские товарищи, между тем, перестали ходить на кафедру и спокойно работали на своих местах. Мы, так сказать, иногородние, с утра заходили и показывались начальству, а потом развлекались в городе различными способами. В одно прекрасное утро, по-видимому в середине мая, нам сообщили новость. А.А.Васильев решил разослать нас по разным участкам бывшего фронта, чтобы раскапыватъ могилы и брать из трупов с известными сроками смерти и захоронения кусочки тканей и органов для изучения морфологии трупного разложения на разных его этапах. Каждому из врачей прикомандировывался курсант из школы военных фельдшеров. Снабдили нас и небольшим необходимым инвентарем. Это поручение ни у кого особого восторга не вызвало, в частности и у меня. Для выполнения задания мы должны были опираться на дорожные отряды, которые во время войны ведали благоустройством шоссейных и грунтовых дорог, а также почему то и захоронением. Не помню, как тогда назывались эти части официально. Меня направили в отряд, штаб которого помещался в Лодейном Поле. Я решил съездить туда сначала налегке. Полученный инвентарь я оставил на квартире у Николая, прикомандированного курсанта тоже с собой не взял. В Лодейном Поле в штабе отряда я нашел всех в состоянии веселой суматохи. Отряд расформировывался. Рядовой состав уже был отправлен по домам, а командиры занимались сдачей имущества. В медчасти отряда я обнаружил патологоанатома из Коломны (Московской области; милейшего Василия Алексеевича Спасского, с которым мы выпили спиртишка, пока в штабе мне писали откомандирование по месту работы. Получив такую бумагу, я вернулся в Ленинград, рано утром на следующий день сдал на кафедру полученный инвентарь, не показываясь на глаза большому начальству и отправился в штаб Округа. Там меня откомандировали в распоряжение московского Военного Округа и дали литер до Москвы. Я телеграфировал Анне и вечером выехал. В вагоне я встретился с политруком нашего ДГ - Петей Бугаевым, который после лечение в ленинградском госпитале отправлялся домой. Он еще прихрамывал и ходил с палочкой. Утром у вагона его встретила жена с потомством и родители, так что я оставил его в об'ятиях радостного семейства. Анна встречать не явилась. Огорченный и пошел к выходу в город. Вдруг вижу Анну, которая бежит, расталкивая всех на своем пути. Оказалось, что она почему то встречала меня на Казанском вокзале.
   Приехав в Москву, я понял, что еще не стал гражданским человеком, и что судьба моя зависит от МВО. Со страху решил я действовать ва-банк. Какой то врач из санотдела принял мое направление и спросил: "Что вы теперь хотите?". Я ответил: "Остаться в армии и работать по специальности патологоанатомом", рассчитывая, что если этих деятелей о чем нибудь просить, то они непременно откажут. И действительно, этот кадровик говорит: "Нет, нет, таких мест по штату свободных нет". Я опять настаиваю: "Я вас очень прошу". Тут он рассердился и стал кричать: "Я сказал вам - нет таких мест. В военкомат! B военкомат!". Полчаса я сидел в коридоре, боясь, чтобы он не передумал. На следующий день с бумажкой МВО я прибыл в родной Баумановский ВК. Там меня встретил тот самый командир со шпалой, который и посылал меня на этот "большой учетный сбор". - "Ну, первого я тебя послал, первым ты и вернулся. Что же теперь в гражданку? А может хочешь в часть? Вот и сейчас в один полк требуется врач". Я ему на правах старого знакомого говорю: "Поди ты к е... м...!". - "Ну, ладно, ты потрудился, иди домой, найду другого!".
  
   С 25 мая я снова начал работать на кафедре в медвузе-МОКИ. Врачам ДГ 150-ой дивизии пришлось еще побывать на юге в районе Одессы, пока не решился вопрос о возвращении Бессарабии и о передаче Румынией Северной Буковины Советскому Союзу. Потом они оказались почему то в Крыму, откуда прислали мне коллективную фотографию. Вся группа врачей была снята в каком то парке с носовыми платочками в руках. На обороте фотографии была краткая пояснительная надпись: "Не отпускают!" Из за этой фотографии у них была большая неприятность со стороны политработников, признавших фотографию и надпись к ней - разложением. Сидели они в Крыму около месяца, а потом приехали в Вязьму, где дивизию, наконец, расформировали. Домой вернулись эти врачи уже в августе.
   На кафедру почти одновременно со мной прибыл с орденом "Красная Звезда" и Василий Михайлович Бутюгин. Ему пришлось работать врачем полка на крайнем севере, где то в районе гор.Никель, и Василий Михайлович хватил там немало горя. Все мои врачи из ДГ тоже вернулись с наградами. Словом: "Всем кресты, да медали, а мне ничего не дали". Впрочем и не за что было. Я был рад, что вернулся домой без особого урона. Только на всю жизнь у меня осталась склонность к озноблениям рук и ушей. Мерзнуть я стал уже при небольшой минусовой температуре.
  
   Когда я вернулся на "гражданку", Анна и Рахиль рассказали мне об одном происшествии, случившемся на кафедре в мое отсутствие. Владимир Тимофеевич всегда предпочитал читать лекции студентам в ранние часы, обычно с 8 утра и появлялся на кафедре в эти дни за полчаса до начала лекции. Доцент и ассистенты приходили к этому же времени. В одно декабрьское утро 1939 года Рахиль пришла во время, но Талалаев в свой срок не явился. Подождав четверть часа, Рахиль позвонила профессору домой. Трубку взяла супруга Владимира Тимофеевича. Произошел такой разговор: "Владимир Тимофеевич дома?" - "Его нет". - "Он поехал в МОКИ?" - Нет" - "А где же он?" - там на квартире вешают трубку. На кафедре решили, что Владимира Тимофеевича арестовали. Рахиль экспромтом прочла лекцию, сказав студентам, что профессор заболел. Сразу после лекции она поехала к Талалаевым и узнала, что да, ночью приезжали деятели из органов, были очень вежливы, никакого обыска не делали, посадили Владимира Тимофеевича в санитарную машину и увезли. Но почему в санитарную? 0казалось, что накануне этого злополучного дня Талалаев вскрывал в прозектуре Боткинской больницы труп одного врача. По анамнестическим и клиническим данным у больного подозревалась чума. Он работал в одной из "чумных" лабораторий и приехал в Москву на съезд специалистов по этой инфекции. Перед тем, как впасть в бессознательное состояние, он сообщил, что незадолго до от'езда в Москву он случайно разбил в лаборатории пробирку с чумной культурой. Ко времени его смерти уже заболели: лечивший его врач, ухаживавшая за ним медсестра и парикмахер, который брил больного в палате сразу после поступления его в больницу". В исходе болезни все они умерли, но это случилось уже после вскрытия трупа первого заболевшего. Владимир Тимофеевич вскрывал труп в присутствии группы врачей со всеми необходимыми предосторожностями. Он не согласился с прижизненным диагнозом и по морфологической картине поставил патологоанатомический диагноз - геморрагический грипп, - но, конечно, взял соответствующий материал на бактериологическое исследование, которое было произведено срочно и подтвердило диагноз "чума". После этого все присутствовавшие на секции и входившие в соприкосновение с больным при его жизни, были ночью привезены в больницу на Соколиной горе, помещены каждый в отдельную палату и там изолированы на две недели. К счастью никто из этих изолированных не заболел.
  
   Летом 1940 года Наташа с детьми уехала к сестре Надежде в Ростов на Дону. Я же решил в отпуск не ехать и с 8-го июля стал работать заведующим патологоанатомическим отделением Центральной Клинической больницы НКПС. Больница располагалась за городом недалеко от Москвы-реки напротив Щукина. Вокруг больницы был даже небольшой молодой садик. В этом же отделении вместе со мной работала и Анна. С нами был Олег, для ухода за которым нам удалось найти какую то девушку. Бабушка Надежда Васильевна отбыла в гости к Николаю в Ленинград. Наша работа продолжалась около месяца или несколько больше, словом - всё время отпуска заведующей этим отделением - Екатерины Сергеевны Крыловой. Жили мы в комнате Екатерины Сергеевны на территории больницы. После ее возвращения мое совместительство закончилось, но Анну сразу не отпустили, пришлось ей некоторое время поработать, прежде чем уйти.
  
   Всю вторую половину 1940 г. и первую половину 1941 г. я усиленно работал над своей докторской диссертацией и собрал большой материал. Гистологическая обработка случаев была закончена, большая часть гистологических препаратов была просмотрена и описана. Ко дню моего рождения к 30 мая 1941 года диссертация была, собственно, готова. Кроме того, я за это время успел сделать небольшую экспериментальную работу, которая явилась продолжением кандидатской диссертации. Эта работа под названием "Действие новарсенола на печень сенсибилизированных животных" была напечатана в журнале "Вестник венерологии и дерматологии" в июле 1941 г., о чем я узнал уже после окончания войны. Все время между финской кампанией и большой войной я работал ассистентом в Медвузе-МОКИ, по совместительству -- помпрозекторм МОКИ, старшим лаборантом кафедры Талалаева в ЦИУ; прихватывал и другие совместительства, например в 1941 году работал в морфологической лаборатории института имени Мечникова.
   Вся эта служебная, научная и семейная идиллия была нарушена новым вызовом в Баумановский РВК. На этот раз меня приглашали с 1-го июня на два месяца на сбор при Военно-медицинской Академии им. С.М.Кирова. Инициатором сбора был профессор А.А.Васильев. Отпраздновав свой день рождения, 31-го мая я выехал в Ленинград. Собственно с этого времени для меня уже началась большая война.
  
  

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
Э.Бланк "Пленница чужого мира" О.Копылова "Невеста звездного принца" А.Позин "Меч Тамерлана.Крестьянский сын,дворянская дочь"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"