Который раз этот клич звучал на арене Колизея под приветственный гул толпы. Который раз в воздух взмывали клинки, приветствуя самого могущественного человека в Ойкумене. Но не к нему он обращался, не от него ждал поддержки. Толпа была его оружием, его силой, его верной паствой. Благородные патриции и всадники, величавые матроны и прекрасные девицы, хитрые торговцы и верткие воры, убогие, нищие и калеки смешались в единую, бурлящую массу, в дикого зверя, склонившегося перед величием человека на арене. Исчезли различия и предпочтения, остались только жажда, необузданная жажда крови. Хлеб они получили, а он дарил им зрелища. И вряд ли кто теперь задумывался, что важнее. Они жаждали и все.
И не к цезарю он обращался, а к ним. К каждому из этой толпы. Каждый был его императором и каждый был его рабом. Во имя каждого он рубил чужие головы и проливал кровь на ослепительно-белый песок. И они отвечали ему взаимностью: восторженный рев разносился над Колизеем, и опускались большие пальцы, требуя смерти поверженных противников. Он знал, чего хочет толпа, и этот зверь подчинялся ему, подкармливаемый свежим мясом и кровью.
Но у зверя был и другой хозяин. Хозяин могущественный и ревнивый. Он сидел в императорском ложе и внимательно следил за ним, уродливый толстяк с капризно оттопыренной губой и злыми глазами-буравчиками. Вино, разврат сделали его слабым, похожим на чрезмерно разжиревшую гусеницу, устроившуюся в сердце Вечного Города. Но злобы у него не убавилось, как и власти: верность легионов подпитывалась звонкой монетой, а преторианцы расправлялись с врагами.
А император не терпел соперников. Но этот соперник был не так прост. Толпа боготворила его. Цезарь выставлял против него своих лучших бойцов, но раз за разом они падали на песок, захлебываясь собственной кровью. И римляне смеялись, приветствуя своего нового героя. Невероятно, но раб, сражающийся за миску еды, был могущественнее цезаря.
Но теперь все изменилось. Никто не приветствовал его, никто не кричал. Солнце не слепило глаза, и не было в руках верного гладиуса. Насмешливо глядел круглый лик луны, потешаясь над бесправным рабом, возомнившем себя императором. Мелькали оскаленные рожи преторианцев, шелестели черные плащи и сверкали клинки. Но он не сдавался. Пусть их много и шансов нет никаких, но свою жизнь он продаст дорого, как учили. Тяжелыми кулаками он сворачивал челюсти и вбивал в череп носы, крепкими зубами разрывал глотки врагам, жадно хлебая горячую кровь. Он стал зверем, ужасным в своем неистовстве. Когда под руку подвернулся чужой клинок, скользкий от крови, он кричал как лев, рубя направо и налево. Толпа была бы рада, увидев это, толпе бы понравилось. Но где она? Где сила, вливающаяся в руки от радостных криков? Где поклонение тысяч?
Враги валят его, выбивают гладиус из рук, довольно смеются и запрокидывают ему голову. Кто-то затягивает на запястьях веревку. Силы покидают его вместе с сочащейся из ран кровью. Никто не хочет с ним сражаться. Он никто, безымянный раб. Его режут как скотину, перепиливая шею тупым ножом. Свора торжествует надо львом.
Ирония судьбы, но цезарь умер точно также, захлебываясь кровью и вереща от страха. Но пока император правит и не терпит соперников. А толпа... Толпа нашла себе нового героя. И снова над Колизеем звучало: