Львова Лариса Анатольевна : другие произведения.

Прозрение Валя Ворона

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:


   Прозрение Валя Ворона
   Валька, поскрёбыш в семействе истопника Воронцова, лежал на лавке, хрипел и задыхался. Его шею нещадно колол шерстяной чулок, который мама принесла от соседей. У них была громадная собака, вся в кудельках пружинистой шерсти. Её стригли, чесали и вязали чулки, которые сначала долго носили не снимая, чтобы они пропитались потом. От этого они получали целебную силу. Затем их обматывали вокруг больного места. После вонючего чулка на коже оставался сальный след.
   Мать думала, что чулок избавит Вальку от глотошной болезни, которая давила всех малых ребят в слободе. Хворь уже победила доктора, измождённого работой. Он сначала прописывал порошки, но увидел, что их не покупают у аптекаря, и стал просто раздавать. Мазал горло ребятам и всех отправлял в городскую больницу. Но никто туда не поехал. А зачем? Бабка Потычиха научила матерей рубить глотошную топором. Двое них, что поудачливее и половчее, глотошную зарубили и своих ребят спасли. Другие оказались невезучими. Манька Силантьева вообще раскроила голову своему младенцу - то ли приняла его за болезнь-лихоманку, то ли от усталости у неё в глазах всё помутилось и перепуталось.
   Валька видел глотошную и пытался сказать об этом матери. Но не получалось - голоса не было. А родительница сидела у стола перед керосиновой лампой, уронив простоволосую голову на руки. Третью ночь сидела. А до этого - ещё три ночи провела у гроба Саввы, старшего брата, весёлого семилетки, с которым болезнь расправилась раньше.
   В ночь смерти Саввы Валька проснулся и увидел старуху, которая стояла возле угла, где изголовье к изголовью были поставлены лавки братьев. Её красные глаза пылали ярко и злобно, из чёрного рта высовывался длинный язык.
   Валька хотел закричать, но горло не издало даже хрипа.
   Старуха подошла совсем близко, нагнулась над Валькой. Язык, который брызгал слюной, мелькнул над самым его лицом. Но глотошная почему-то не напала, скользнула к Савве и вдруг рухнула на него всем телом.
   Валька увидел, как пальцы братишки несколько раз царапнули одеяло, а потом скрючились.
   Этой ночью Валька несколько раз открывал слипшиеся от гноя веки и видел рядом морщинистое лицо с красными глазами-угольками. И каждый раз всё ближе и ближе. Старуха сразу подавалась назад; с теми, кто не спит, ей не справиться.
   Он вздрогнул от приступа головной боли и нехватки воздуха и в который раз увидел мерзостную рожу старухи. Валькина грудь ходила ходуном от невозможности вздохнуть, в горле булькало. Перед глазами колыхалась туча вёртких мушек, а старуха всё не исчезала.
   - Ну же, пошла прочь! - хотел крикнуть Валька.
   Но из горла вылез вязкий комок, налип на зубы. Теперь рта не раскроешь.
   Валька запаниковал, стал распутывать чулок на шее, разбрасывать подушки. Ему удалось пнуть табурет, на котором стоял стакан с водой.
   От звука проснулась мать, обвела избу непонимающим взглядом, словно бы не узнала ничего вокруг. Старуха, не отводя горевших глаз от Вальки, засмеялась. У неё оказалось намного больше мелких тёмных зубов, чем у обычного человека.
   Мать, припадая на одну ногу, прошла за печь, появилась оттуда с топором. Приблизилась к Вальке.
   Глотошная зашлась в хохоте, даже стала подпрыгивать чуть не до потолка. Валька впервые увидел её ноги, покрытые чешуями, с громадными чёрными когтями.
   Мать размахнулась, лезвие взмыло к закопчённому потолку и понеслось на Вальку.
   Он успел заметить безумный взгляд и перекошенный рот матери. И услышать крик отца, вернувшегося с заводской смены:
   - Ты что творишь, сука?!
   Когда Валька открыл глаза, в избе было полно народу. На полу кто-то лежал, закрытый рогожей. На ней в нескольких местах проступили бурые пятна.
   У Вальки нещадно болела голова, ломило всё тело, но он сладко уснул - грудь дышала свободно и глубоко.
   Он больше не увидел ни отца, ни матери. В избу перебралась из своей землянки тётка Наталья с семейством и стала его растить. И глотошной Валька больше не увидел. Видно, она испугалась топора и ушла насовсем.
   Топор через месяц, после суда, вернули тётке. А она продала его Потычихе - гонять глотошную из других изб.
   Потычиха стала важной особой в слободе. И только после доноса завистливого доктора к ней приехали жандармы и увезли её в тюрьму, как какую-то преступницу. А бабка всего лишь лечила, правда, уже за денежки. Люди говорили, что она мазала чирьи и рожистое воспаление своей слюной, ею же заплёвывала антонов огонь, выкатывала боль в кишках яичком, колупала гвоздём из сгнившего гроба в ушном нарыве. Но болезни оказались сильнее и одолели Потычиху, потому что все люди, кого она усердно пользовала, померли.
   А через год, когда Валька убирал у поросят, Потычиха вернулась и решила навестить исцелённого прямо в свинарнике.
   Валька, весь изгвазданный, опёрся на вилы. Шапки не было, поклониться, стоя по щиколотку в назьме, как-то неловко. Поэтому он сказал:
   - Будь здрава, бабушка. С возвращеньем.
   Потычиха ничего не ответила, закатила глаза и двинулась на него. Валька отчего-то испугался. За год он, конечно, подрос, окреп. Да и Потычиха была невысокой и сухонькой - отпор всяко дать можно. Но от неё чем-то едко пахло, перебивая вонь назьма...
   И Валька протянул руку, попытался оттолкнуть бабку.
   Вот беда-то! Халат не халат, рубище какое-то, надетое Потычихой, распахнулось. И стали видны грубые стежки, которыми было сшито тело Потычихи. Из тёмных осклизлых краёв сочилась сукровица. А там, где у живых полагается быть животу, чернела яма, будто из бабки вытащили нутро.
   Сказать, что Валька испугался, значит ничего не сказать о том, что с ним случилось. Ничего не соображая, он схватил вилы и со всей силы ткнул ими бабку.
   Потычиха, видно, сошла с ума, потому что засмеялась. Её рот тоже оказался полным тьмой-тьмущей мелких тёмных зубов, как у глотошной. От этого дурного смеха в Валькиной голове что-то лопнуло. Глаза заволокла чёрная пелена, и он рухнул в назьмо.
   А когда поднялся, пожалел о том, что забытье его покинуло. Все поросята, четверо разом, валялись в загончике с синими пятачками, выпачканными розоватой пеной, и подвернутыми в смертной судороге копытами. Это была настоящая беда! Как жить следующей зимой? На что они купят одёжку и обутки? Поверят ли тётка и дядя, что Валька ни при чём?
   Ответов на свои вопросы он не нашёл. И вдруг решил вешаться. Один он на белом свете, и другим людям от него плохо. Взял кусок толстой верёвки, огляделся в поисках гвоздя. Подходящий - толстый, с палец, обнаружился у кормушек на стене, до половины чёрной от грязи. Валька приладился закреплять верёвку с петлёй.
   Гвоздь выпал из гнезда. Валька поднял его и царапнул по доскам. Вот точно такой же след останется после его грешной смерти. Набедокурил, а ответить побоялся.
   И Валька вдруг стал выцарапывать рисунок. Вот он сам, а вот дохлые поросята. Надо же, как здорово получилось! Он и раньше любил что-нибудь изображать на сыром песке. А тут всё вышло прямо живым. Хлев и время исчезли для Вальки.
   Отвлекли мухи. Одна уселась на лоб, другая. Он отмахнулся. Откуда только поналетели такие - больше шершней, сине-зелёные. А уж загудели-то!
   Валька обернулся и обомлел. Дохлых поросят не было. Над соломой кружились тучи мух. Они что, сожрали трёхпудовых кабанчиков?! Быть того не может!
   Рядом раздалось хрюканье.
   Валька перевёл взгляд, думая, что слух обманул его. Поросята шныряли вне загона, радостно хрюкали и норовили сбежать из хлева во двор.
   Ничего не понимая, едва держась на ногах, Валька пинками загнал их в отгороженный угол. Поплёлся мыться и стираться. Тётка Наталья и так вертится на хозяйстве до крови из носу, а тут ещё он весь в назьме. Сам управится.
   Валька на обед получил кружку молока и краюху - самую вкусную часть каравая, с признательностью глянул на тётку, бледную, с громадным пузом. И тут ему в голову стукнуло: ей нужно в город, в больницу, потому что в пузе не один дитёнок, два: здоровенный и махонький. И крупный так лежит, что перекрывает ход наружу первому. Валька подивился своим мыслям. И вспомнил о Потычихе.
   - Спаси Бог, тётенька! А я Потычиху видел, - сказал он, когда закончил обедать и подобрал крошки со стола.
   Наталья охнула, схватилась за поясницу, отчего стала похожа на громадную курицу-несушку, подковыляла к табурету и уселась напротив Вальки, тревожно глядя ему в глаза.
   - Где ж ты её видел? - спросила тётка.
   - Да в свинарнике, - коротко ответил Валька, который смекнул, что рассказывать о дохлых и потом воскресших поросятах вовсе ни к чему. А вдруг их есть после этого нельзя? Или мясо не продашь - бывает такое с испорченными колдовством вещами. Захочешь сбыть и не сможешь.
   - Померла Потычиха-то... земля ей пухом, - тихо сказала Наталья. - Слободской староста в городской управе был, ему полицейский надзиратель сказал. До суда убралась, горемычная, в тюрьме.
   - Да нет же, тётенька, я её сей день видел, - принялся настаивать Валька.
   Наталья закусила бледные потрескавшиеся губы и покачала головой. Из выцветших глаз, которые раньше были что васильки в поле, скатилась мутная слеза.
   - Неспроста Потычиха тебе явилась, Валюшка. Один ты от моей сестры остался, не отдам, - словно бы через силу молвила тётка.
   Валька был смышлёным. Ушами, похожими на лопухи, ловил все россказни и пересуды, которые оседали в его лобастой голове. Вот и о том, зачем мёртвые являются живым, слышал. Тётенька испугалась за него, а может, Потычиха свой дар Вальке захотела передать? Иначе с чего бы он подумал, что тётка двойню носит и лежит эта двойня в пузе не как все ребяты, а сикось-накось. И Наталье нужно в больницу, иначе некому будет давать ему краюху на обед. Наоборот, его малые двоюродные братья будут стучать ложками по столу, требуя от Вальки каши. А где он крупы возьмёт? Да и варить не умеет - не девка, поди.
   Валька размышлял только миг, собрался с духом и сказал, стараясь, чтобы получилось веско:
   - Потычиха не со злом пришла, я ей без надобности. Но вам, тётенька, в больницу нужно, в город, где много докторов.
   Наталья вдруг выгнулась и закричала дико и страшно.
   Валька подхватил двоюродных братьев и бросился из избы - звать помощь. Да где ж её дозваться-то в разгар летних работ? Когда, стоя в телеге, размахивая кнутом над лошадкой-доходягой, примчался с покоса дядя, Наталья уже не кричала на всю слободу. Её живот изменился, стал похож на рыболовную морду с перемычкой.
   Валькина житуха стала совсем плохой. Из хлева исчезла скотина, из избы - посуда. В ней немного задержались только Валька и дядя, то есть его вечно пьяное тело. Где витала душа вдовца, не знал никто. Двоюродных братьев забрали его родственники.
   Валька побираться не хотел, находил работёнку. Слободские его не обманывали, отдавали копейки, на которые сговаривались, частенько в ущерб себе, - с ребятёнками посидеть, двор вычистить, избу побелить с мастером. Однако на них и прокормиться-то было нельзя, не то что одеться. А дядя норовил обчистить Валькины карманы. Племянник не перечил, его уже несколько раз навещала Потычиха. Валька думал: если в первый раз после её появления ушла тётя, то в последующие она должна была увести дядю, так ведь? Но дядя не уходил.
   И всё ж это случилось. Валька усердно чистил пригорелые соседкины горшки на реке, тёр их песком так, что он окрашивался розовым - реденькая тряпка, выданная хозяйкой, не защищала пальцы. Но нужно было работать, стараться, потому что повечерять не удалось, а утро Валька встретил в стогу сена, где прятался от дяди.
   Сквозь копну переросших волос, которая свисала на лоб, Валька увидел рядом с собой босые дядины ноги.
   Сначала Валька втянул голову в плечи: а ну как ударит?
   Пронесло. Дядя не тронулся с места.
   Валька выпустил из рук горшок и ещё подождал: станет дядя кричать на него или нет?
   Но родственник не ругался, не кричал, а молча стоял возле племянника. Ветер шевелил рваньё, сквозь которое просвечивала синяя кожа. А ногти-то вообще были чёрными.
   Валька так и не решился поднять глаза. Молча дочистил горшки, подхватил их, не обмывая песка, затолкал в корзину. Лучше он из колодца воды натаскает, чем на реке задержится. Покойники-то тихие, но вдруг не все. Взять хотя бы надоедливую Потычиху.
   Он ушёл не оглянувшись, и только к ночи узнал, что дядя удавился ещё вчера вечером.
   Несколько месяцев Валька провёл в приюте, который по сути был тюрьмой для бездомных или безнадзорных детей. Маленькие оконца большого кирпичного здания были в решётках, на дверях красовались запоры, а к комнате с нарами были приставлены надзиратель и воспитатель.
   Валька был бит, мят, клят, обманут, пока не стал словно камень, который как ни колоти, ничего ему не сделается, только руки о него разобьёшь.
   Потычиха надоедала, маячила по ночам возле нар. Валька стал мечтать: если уж суждено ему быть связанным с покойницей, то пусть бы это была мама или тётенька Наталья. Чёрез Потычиху ему шли плохие мысли, которые оборачивались самой настоящей правдой. Валька всегда знал, кому и как скоро помереть.
   Однажды его несправедливо обидел долговязый, злобный парнишка по прозвищу Хорь. Подошёл и ударил что есть силы. Валька упал навзничь, но его быстро подняли тычками - давай дерись. Он и подскочил, но тут же сложил руки крест-накрест на груди. Это означало, что драка была бы неправильной и несчитовой для справедливости.
   - Ты чего? - удивился Голован, который держал мазу в приюте. - Навешай ему, а то будешь жрать не за столом, а под ним.
   - Не буду! - отрезал Валька. - Он сейчас дух испустит, у него в голове жилка лопнула.
   Хорь бросился на Вальку, но выпучил глаза, побагровел лицом. Его ноги подогнулись, и обидчик хрястнулся на пол, как Валька, только ничком. Когда его перевернули, он уже не дышал.
   С тех пор к Вальке приставали все, кому не лень: скажи да скажи, когда смерть придёт. А как сказать, что все, кто был здесь, в приюте, и месяца не протянут. Отойдут в чёрной дымовой завесе к доброму Богу, у которого все малолетние беспризорные - ангелы.
   Вот и сочинял всякую ерунду: кому про далёкие моря и страшные бури, кому про славные битвы, кому про погони и драки за фарт. По его словам выходило, что все обитатели приюта должны были преставиться при седых бородах в преклонном возрасте.
   И это ещё не всё, чем удивил Валька. Всё-таки неприятности на него так и сыпались, и однажды он смахнул со стола фарфоровую чашку Голована. Парнишка считал, что её подарила ему покойная мама. На самом деле его в двухлетнем возрасте нашли с этой чашкой без ручки. Где он её взял, неизвестно, может, подобрал среди уличного мусора, может, стащил в одном из домов, но Голован свято верил в добрую маму и её подарок. А также заставил всех ребят уважительно относиться к вещичке.
   И что тут будешь делать: когда старших увели в приютскую школу для изучения Закона Божьего, младшие разыгрались, толкнули Вальку на стол. Чашка упала и разбилась. Все закричали и стали обвинять Вальку. А он представил, что с ним сделает Голован, и обмер от страха. Второй раз в жизни ему захотелось повеситься.
   В полной тишине Валька улёгся на нары лицом к стене и стал ждать возвращения Голована. Колупнул побелку - грязно-серую, грубую. Вспомнил, как белил с мастером избы в слободе - раствором молочного цвета, который ложился на стены и печи-замарашки с мягким блеском. А иным хозяевам разводил известь с купоросом, и получалось небушко на низком потолке. Валька мог разрисовать печь цветами или райскими птицами, которые жили в Ирии. Уж как благодарили их за работу! А мастер говаривал: "Ну точно Бог тебя наделил даром малевать! Ни один взрослый не угонится!"
   Мысли о смерти ушли куда-то, Валька подобрал с полу уголёк и стал выводить Голованову чашку. Он так увлёкся, что даже не увидел стоявших рядом ребят.
   Только беспокоила надоедливая муха, которая норовила усесться ему на лицо. Чертовка была очень крупной, настоящий великан в мире мух. Но Валька её отогнал.
   Миг -- и чашка очутилась в его руке, еле поймал. Валька не вспомнил старый случай про поросят в хлеву, уж слишком много времени и событий прошло, но ничуть не удивился тому, что чашка стала настоящей, а не рисованной.
   Он поднялся и поставил её на стол. Чёрная каёмка на крутых белых боках поголубела, а потом и вовсе стала синей, как настоящая.
   Ребятня молча смотрела на чудо.
   Вошли Голован и три старшака, раздали лещей младшим, которые застыли вокруг стола.
   - Кто это сделал? - взревел Голован, схватив чашку.
   Она была с ручкой, каёмка - новой, не полустёртой; стенки - блестящими, а не щербатыми.
   Про этот случай к вечеру заговорили все: и надзиратели, и воспитатели, и работники. Чашку конфисковали и отнесли в кабинет к директору - до завтрашних разбирательств. Воспитанников заперли особо тщательно, установили надзор, уж больно они были возбуждёнными. Вальку ребята завалили просьбами и требованиями нарисовать тьму-тьмущую вещей.
   А он взял уголёк побольше и на глухой стене, противоположной окну с решётками, нарисовал дверь - двустворчатую, как в книжке сказок, с открытым запором. Ведь если сейчас все выйдут, не случится пожара от курения старшаков. И все останутся живы, так ведь?
   Створки распахнулись сами, в них ворвались сумерки с дымами городских печей, с вольным ветерком и запахом талых снегов.
   Воспитанники ринулись в них, оттолкнув Вальку. Малёвщика, забывшего или не знавшего, что их комната находилась на четвёртом этаже.
   Он поднялся, подошёл к краю, глянул вниз на тела, раскинувшиеся на тротуаре. И шагнул вслед за всеми.
   Пока Валька метался в жару и боли от переломов, призывал к ответу Потычиху и грозил ей расправой за обман. А месяц спустя узнал, что старуха не очень-то и виновата. Пожар в приюте всё же случился. Именно от тайного курения старших воспитанников. Судьба других выживших осталась для Вальки неизвестной.
   Одна радость - Потычиха исчезла из его жизни.
   ***
   Вальку взяла на воспитание бездетная вдова стряпчего Алёна Степановна. Она жила с двумя сёстрами в каменном двухэтажном доме. При каждой из сестриц состояла на службе горничная, а ещё были экономка, кухарка и дворничиха. Когда Вальке случалось быть в коридоре, он улавливал ненависть и алчность, исходившие от дверей. Будто бы весь дом был поделен на клетки-комнатки, в каждой из которых находилась хищная птица, ждавшая момента, когда дверь распахнётся и можно будет мгновенным рывком когтистой лапы затащить внутрь жертву.
   Своим ощущениям Валька верил больше, чем глазам, поэтому старался не покидать своей узенькой комнатки, похожей на пенал. Или на гроб.
   А ещё временами одна из обитательниц дома пропадала на какое-то время. Возвращалась потолстевшей, налитой здоровьем и силой. И отсыпалась по двое-трое суток в своей комнате
   Валька целый год не мог понять, где кто живёт и кто кому служит. К нему все обращались так: "мальчику пора вставать", "мальчику пора кушать", "мальчику пора заниматься с учителем". Алёна Степановна, бывало, смотрела на него зелёными в крапинку глазами и спрашивала, держа вазочку в руке: "Мальчику не хочется ли варенья?"
   Валька всё схватывал на лету: и правила поведения, и Закон Божий, и арифметику. Проявлял усердие в чистописании. А уж как он рисовал карандашами и красками!
   - Мальчика бы нужно в школу или даже гимназию, - заметила однажды экономка.
   Какая-то из сестёр за его спиной поджала губы и, полуприкрыв глаза, покачала головой. Это увидел Валька в стоявшем напротив зеркале и задумался.
   В самом деле, почему его держат под надзором? Это не новая семья, а новая тюрьма. На улицу выйти не дозволено - только прогулки около крыльца, в пределах ограды. У него нет друзей. А как их найти, если вокруг вьётся одна из тётушек или их горничных и постоянно шипит в ухо: то нельзя, это нельзя? И в школу не пускают, учителя приходят на дом.
   Много странного в этом доме, хотя он по сравнению со всем пережитым - райское место. Не стог сена и не нары - своя кровать в отдельной комнате. Не чёрствый нищенский кусок - вкусная еда на расписных тарелках. Не зуботычины - вежливые учителя, которые расхваливали его приёмной матери. У Вальки даже игрушки есть! И краски, и карандаши. Казалось бы, живи да радуйся.
   Но вот какое дело: взрослые, в том числе в приюте, не говоря о любимых матушке и тётеньке, всё время твердили о том, для чего делать то или иное. Или не делать. А в приёмной семье никто никогда даже не обмолвился, для чего Вальке учиться или почему нельзя водиться с другими детьми. Словно бы у него не было завтрашнего дня и вообще будущего.
   В голодной и не всегда вольной жизни в нём всегда прорастало что-то новое, как травинки в стыках уличной брусчатки: чему-то учился, что-то узнавал. А в этом доме, наоборот, убывало. Ушла Потычиха, когда-то надоевшая до смерти. Сейчас Валька обрадовался бы ей. Он уже не мог оживить свой рисунок, хотя всякий раз, как брался за рисование, просто молил об этом.
   Исчезали силы, желание жить. Валька просыпался на хрустких от крахмала простынях и не знал, для чего встретил новый день.
   Прошёл почти год. Его одежда и обувь стали свободными, словно бы он носил всё на размер больше. Или усыхал от какой-то болезни.
   Однажды он заметил, как из хозяйственного строения, которое располагалось во дворе, вышел знакомый грузный мужчина, оглядел дом через плечо, поднял воротник и быстро вышел в калитку ограды.
   Валька обладал замечательным вниманием: только глянул и запечатлел, как на картине нарисовал. Так вот, это был один из воспитателей приюта для неимущих и беспризорных детей. Что ему здесь было нужно?
   Через некоторое время из строения вышла сестрица матушки Алёны Степановны. Валька уже нахватался разных представлений о жизни и смог бы уверенно сказать: меж этими двумя не было того, что называют романом. От них веяло ненавистью. Более того, почудилось, что из глаз женщины изливались на белые щёки чёрные потёки, их подхватывал ветер и забрызгивал всё вокруг этой чернотой. А мгла в очах названой тётки не исчезала, становилась гуще, словно бы через них в этот мир заглядывало что-то чуждое.
   Утром Валька попросился на прогулку, несмотря на мелкий дождик. Его неохотно отпустили с горничной.
   Высокая рыжая надзирательница не отходила от него ни на шаг, оттесняла от пристроя в сторону клумб. Но Валька недаром побывал в приюте и научился коварству и терпению.
   Он стал быстро, как только мог, ходить вокруг горничной, вроде как играть с нею. И, улучив момент, нацепил её юбки на железный крюк, торчавший из вазона с чахлыми цветами. А потом стремглав бросился к воротам.
   Горничная с недовольным криком кинулась следом. Да вот беда - юбки затрещали. Но это её не остановило. Валька развернулся и подбежал к ней, попытался помочь. Да где там!
   Горничная, ругаясь на чужом языке, освободила свою одежду от крюка и крикнула:
   - Мальчику нужно сейчас же домой!
   У Вальки были другие планы, но он подчинился.
   Потому что успел увидеть в прореху часть ноги. Между краем чулка, доходившим до середины тощей икры, и каких-то тряпок с кружевами он заметил чешуи. Такие же, какие были у глотошной, которая поубивала детей его слободы.
   Вот оно что... Скорее всего, и у других обитательниц такие же лапы. Теперь понятно, почему в этом доме он чувствует себя словно при смерти. Только выйдя на улицу, начинает свободно дышать и ясно думать. Так и должно быть, ведь он находится в логове лихоманок, прикинувшихся женщинами. Из дома они расползались по городу, слободам, да и, наверное, по всей губернии. Собирали смертную дань и возвращались.
   Только зачем им нужен он, сирота Валька Воронцов? Хотели бы сгубить, давно бы сгубили.
   И что здесь делал приютский воспитатель? Неужто лихоманки принимают облик мужиков тоже? А может, он у них на посылках или в помощниках.
   В голове у Вальки складывалась детская сказочка о злодейках, которые умерщвляют народ, но её вытесняли мысли о своей жизни. Если предположить, что его вечное недомогание связано с тем, что лихоманки тянут из него силу и здоровье, то нужно выяснить, когда это случается. И как всё происходит.
   Но ни одной мысли не появилось, потому что все обитательницы сторонились его. Днём он был или с учителями, или с одной из лихоманок на прогулке. Или сидел у себя в одиночестве. А ночью? Так сладко и крепко он никогда прежде не спал. Вдруг в этом-то и секрет?
   И Валька стал думать, как обмануть надзирательниц и не уснуть.
   Вечером его потчевали разведённым в молоке толокном - для сил и здоровья. За тем, чтобы он выпил кашицу, наблюдали все: от приёмной матери до экономки. Выход был один: выпить и тут же освободить желудок.
   Валька стал хвататься за живот - крутит, мол, сил нет. Когда пошли к ужину, выпил два стакана воды. А после, хватив махом толокна, подскочил с плачем: ему срочно понадобилось в нужник, который для него был устроен на первом этаже, рядом с чуланом.
   Там Валька и освободился от толокна. Вернулся к столу, но позволения уйти не получил. Пришлось сидеть и наблюдать, как матушка и тётушки по крошке отправляли жаркое в рот. На тарелках почти не убывало.
   Всё вокруг понемногу менялось: чешуи покрыли лица и руки лихоманок, в углах чистенькой столовой повисли кудели паутины, скатерть оказалась дырявой и ветхой, фикус в углу - веником, воткнутым в кадку.
   К изменениям Валька был готов, а вот к тому, что придётся вести себя как обычно -- нет. Несколько раз он хотел вскочить с плачем и криком. Но всё-таки вытерпел.
   Когда одна из горничных повела Вальку в его комнату, он заметил, что в столовой исчезли огромные окна, вместо них бугрилась каменная неровная кладка.
   И вместо своего уютного пенала он попал в настоящий подвал. Он вздрогнул, когда увидел, куда предстояло лечь. Это была не постель, а гроб - настоящий, с ободранной обивкой, облезшими позументами, подушкой с прорехами, из которых сыпались опилки.
   Горничная улыбнулась и сказала, что зайдёт потушить лампу. Её облик разительно изменился. А улыбка стала, пожалуй, пострашнее гроба - ошмётки плоти раздвинулись и приоткрыли дёсны, покрытые ужасными язвами. Через них была видна кость.
   Валька схватился за сердце: провалившийся нос с торчавшими наружу наростами, словно обгрызенные уши, проплешины среди волос - всё это говорило о той лихоманке, что делала людей отверженными, заставляла сгнить заживо и от которой не найти иного спасения, кроме смерти.
   Так что он без особых страданий опрокинулся в гроб - чего уж там, коли спал в нём больше года. Не домовина опасна, а нечто другое. Что именно, он должен выяснить.
   Через некоторое время лампа потухла сама собой.
   Тьма вокруг оказалась живой: она тихо, на грани слышимости, вздыхала; почти беззвучно рыдала, о чём-то едва различимо неразличимо молила.
   Валька ощущал, что возле кто-то бродит, взмахивает руками, пытается схватить, утянуть с собой в бездну. Или отправить в неё вместо себя.
   А ещё кто-то тлеет, растекается зловонной жижей, переваривается тьмой червей и сгорает в последнем желании продлить своё существование за счёт другого.
   Невидимые руки хватались за край домовины. Кожу Вальки шекотало последнее дыхание неизвестного. И отовсюду наползал холод, который страшен не тем, что может заморозить, а своей принадлежностью к иному и страшному миру смерти.
   Валька подумал, что рано или поздно наступит утро. Где именно: в подвале ли дома, на кладбище ли, в недрах земли - не имеет значения.
   Так что ж: не тревожить тлен, позволить всему идти своим чередом или разбить лоб, пытаясь понять хоть что-то? Сколько уж раз он умирал - два, кажется, и ничего. Пострашнее, конечно, глотошной и мертвячки-Потычихи.
   В голову полезли мысли о свободе, о реке, полях, родительском доме. О матери, Царствие Небесное ей; об отце. Жив ли он, сосланный на каторгу за душегубство? А если нет, то не поможет ли сыну в мире тлена и смерти.
   Валька подумал, что сошёл с ума, ибо в ушах зазвучал шум реки, щёки овеяла влажная свежесть, а меж босых пальцев ног заскользили нагретые солнцем песчинки. А может, вовсе не спятил, а вернулось его воображение, которое способно из осколков слепить новую чашку, а воспоминания сделать реальностью.
   Мерзкая, размером с осу, муха с гудением села ему на нос. Валька попытался её смахнуть, но тварь как ни в чём ни бывало, поглядывая светившимся фасеточным глазом, принялась очищать лапищи. А потом вдруг выпустила чудовищный хоботок.
   - Ужалит! - испугался Валька. Как будто ему нечего было бояться, кроме этой мухи.
   Он схватил её в ладонь, тварь стала биться, как стадо чертей. А потом цапнула.
   Валька завизжал и бросился навстречу жаркому солнышку и летнему полдню.
   Увы, очутился всего лишь за дверью подвала. На ней был тяжёлый затвор.
   Валька прислонился затылком к прохладной железяке. Значит, вот так он провёл все ночи этого года: в гробу, в запертой комнате...
   А вдоль стены напротив неё стояли матушка Алёна Степановна и её сестрицы. В самом дальнем конце коридора жались горничные, экономка, кухарка и дворничиха.
   Глаза женщин были закрыты, ладони молитвенно протянуты к двери. Словно они спали во время какой-то чудовищной службы.
   "Они жрут мою жизнь", - подумал Валька и задохнулся от ненависти к ним.
   Его взгляд упал на голые чешуйчатые лапы лихоманок. Чьи-то чёрные когти обрели подвижность и шкрябнули по каменному полу. Этот звук заставил Вальку встрепенуться и выйти из отупения.
   "Они просыпаются!" - запаниковал он и бросился прочь, растолкав экономку и горничных.
   Ощущение было таким, будто он коснулся ледяных истуканов, которых раньше, в прежней жизни, делали зимой на реке учащиеся губернского художественного училища.
   Он помчался по коридору, запрыгал по ступеням наверх. Доски с треском проваливались или рассыпались прахом под его ногой. Но он всякий раз успевал прыгнуть вперёд.
   Занавеси, раздуваемые ветром из адовых пропастей, пытались закутать его, как саваном. Валька срывал и отбрасывал их.
   Наконец он рванул наружу, расшибив локоть о дверь, прежде чем посыпалась пыль с потолка, который пошёл трещинами и стал грозить обвалом.
   Валька остановился на миг от счастья видеть серенький рассвет и небо, затянутое то ли печными дымами, то ли утренним туманом.
   Кто-то охнул рядом.
   Валька увидел воспитателя из приюта.
   Мужчина то поднимал трясшуюся руку, чтобы перекреститься, то, вспомнив о чём-то, совал её в карман. А его побелевшие губы плясали, не в силах вымолвить ни слова. Наконец он визгливо вскрикнул:
   - Чур меня, чур! Изыди! Ступай себе в ад, где тебе место!
   В голове Вальке замаячили мысли: воспитатель помнит его, считает мёртвым и восставшим от смерти. С чего бы это?
   - Здравствуйте, господин воспитатель, - Валька поклонился, заговорил, уставив глаза в землю, как было принято общаться со взрослыми в приюте.
   Он весь трясся от бега-преодоления, но постарался, чтобы голос звучал как обычно.
   - Здравствуйте?! - завопил мужчина. - Через тебя только бедствовать! Даже сдохнуть и то не смог, шатаешься при белом свете, людей пугаешь!
   "Вот оно что... - подумал Валька. - Я умер тогда, при падении... Всех сгубил: и ребят, и себя... Что ж делать-то?"
   Этот вопрос словно заморозил его. Валька застыл, глядя на тень воспитателя и не видя рядом своей.
   Решение пришло неожиданно.
   Отвергнуть смерть и просто жить!
   Рой гигантских мух с гудением такой громкости, что заложило уши, закрыл от Вальки воспитателя, двухэтажный обрушенный дом, калитку и изгородь.
   И тут же он ощутил страшную боль в поломанных руках-ногах, в разбитой голове и проткнутых рёбрами лёгких.
   Смердело ранами, какой-то едкой дрянью. Кто-то бредил, кто-то вопил как резаный. Рядом стонал коротыш, дёргая по изгвазданной простыне культями с промокшей перевязкой.
   Валька смотрел на бурые полосы, которые оставляли культи, и радовался: он жив!
   Его губ коснулась губка, пропитанная водой, и Валька вцепился в неё зубами. Пить хотелось зверски.
   - Потише, потише, малец. Не так резко, - раздался срывавшийся, скрипучий голос.
   Над Валькой наклонилась дрожавшая лохматая голова.
   Это был хворый учитель техники рисунка из художественного училища. Его устроили в госпиталь, который содержался на средства жертвователей, и за это был должен служить клинической больницей при медицинском университете, бывшие ученики и коллеги. Иван Викторович вышел на пенсию, получил мизерное воспомоществование, быстро обнищал и заболел. Хворь оказалась неизлечимой, но старик мог хоть бесплатно поесть и поспать в сухом помещении. Он добровольно взял на себя уход за беспризорниками из приюта, которые повываливались, как все говорили, из окна четвёртого этажа. Уж как они смогли решётки поспиливать, неизвестно. Но дети, жалко же... К тому же один из них оказался необыкновенно талантливым.
   ***
   Валька Воронцов, выпускник губернского художественного училища, стучал недавно притачанными подмётками сапог по мостовой. Первого заработка как раз хватило на то, чтобы вдохнуть вторую жизнь в рваную обувь.
   Зато заказчик Семён, он же сосед-сапожник, оказался доволен васильками и маками, которыми Валька обсыпал грубо оштукатуренные стены полуподвальной комнаты. А внизу, у самых досок, положенных на каменный пол, Валька указал авторство стенной росписи: "Валь Ворон".
   Подмётки держались крепко, гордость за отлично выполненную работу делала Валентина выше на голову, и начало творческой жизни можно было считать положенным. Всё осложнял и опоганивал зверский голод.
   Третьего дня Валька узнал о смерти старенького учителя по технике рисунка. Он не захватил его в стенах училища, зато познакомился с ним в больнице, где валялся после падения из двери в стене. Старик многому его научил.
   Валька ринулся на похороны, надеясь подкормиться на поминках. Но увы... Старика даже в церкви не отпели; батюшка провёл подобие службы прямо в зале морга, проводив в загробную жизнь десяток бездомных бедолаг; всех разом свезли на кладбище и зарыли в общей могиле. Инфлюэнца, ничего не поделаешь.
   Валька заторопился домой. Может, его там дожидается новый заказ. Или товарищ по приюту, Сергей Голованов, с которым он снимал угол, смастрячил что-нибудь на ужин. Ему-то хорошо, ученик повара всегда сыт. Но после работы его обычно проверяли - у поваров есть помощники, любимчики, и все от лишнего куска не откажутся.
   Так что чаще всего Головану, нахлебавшемуся щей на работе, приходилось с сочувствием прислушиваться к громким руладам, которые издавал пустой живот Вальки.
   Сильнее голода терзало чувство потери. Валька не виделся со стариком после больницы - выпускной курс, то-сё... Но его слова, которые слышал сквозь дурман и тошноту, когда отходил от хлороформа, до сих пор в ушах:
   - Карандаш - не вещь, а продолжение тебя самого; держи его не так крепко, как лопату, а легко, воздушно. Словно стрекозу за крылышко. Чувствуешь, как в нём что-то бьётся? Нет? Не беда, это чувство после придёт. Ага, вот так... Хорошо... Думаешь, карандаш послушен только тебе? Нет, в нём миллионы других жизней. И твоя задача - освободить одну из них...
   Год назад они поднимали Вальку с пропитанной потом постели, глушили дичайшую боль в боку и руках-ногах, несли прочь от больницы - к горам, которых он не видел никогда; к людям, которых ещё не встретил и которые его ещё не полюбили. К надежде на то, что до будущего, где Валька - гора средь людей, дотянуться точно так же легко, как до кончика своего носа.
   У старика тряслись руки, он уже много лет не мог держать карандаш. Но словами изображал такое, во что верилось больше, чем в слова докторов или бубнёж батюшки, в приход которого была включена клиническая больница при университете.
   Валька узнал о похоронах от слушателя подготовительных курсов Ефима Пузырькова, который собирался поступать на медицинский факультет, подрабатывал санитаром и жил в одном полуподвале с Воронцовым и Головановым. Он тоже был приютским, тоже пострадал после падения из окна. И вообще этот полуподвал напоминал пролетарско-разночинский Ковчег. Но иногда клетушки комнат наводили на мысли о тюрьме.
   - Слышь, Валь, старик-то, который за тобой в прошлом году ходил, скончался, - сказал Ефим.
   - Господи, помилуй... - перекрестился Валька и удостоился презрительного взгляда будущего врача: эскулапы, как известно, все сплошь безбожники, ибо душа при вскрытиях пока что не обнаружена. - Деда от старости колотило, а так-то он крепок был.
   - Инфлюэнца людей так и косит, инкубационный период минимален. Бригада санпросвещения пришла в ночлежку - четверо живых на сорок обитателей. Больница забита, три аудитории под койки заняли. Старые да малые первыми мрут. Среди интеллигенции тоже поветрие. Отец и мать, художники, уехали на выставку. Потом, как в их среде водится, бурное обсуждение всю ночь. Вернулись - трое детей, включая младенца, бабка и нянька мертвы. Тёмен народ, о гигиене и дезинфекции не слыхал, - осуждающе и важно заговорил Ефим, неизвестно для кого и с какой целью. Разве что лишний раз полюбоваться своей учёностью.
   Ефим год назад спас самого Вальку, который потерял сознание. Осмотрел беспамятного, поймал извозчика и отвёз в клинику. Врачи определили аппендицит и срочно прооперировали. А Селюгин, главный и лучший хирург, особо поблагодарил Ефима: если бы не его расторопность и знания, помер бы Валька. А ещё Сегюгин пообещал взять Ефима на свою кафедру после вступительных испытаний.
   Валька тогда попытался порадоваться за товарища и не смог: Ефимка из-за плохого питания и детских хворей был начисто лишён умственных качеств, необходимых для учёбы на врача. Но это не отменяло его предприимчивости, умения оказаться в нужном месте в нужную минуту, расторопности и неиссякаемой деловитости.
   С тех пор Ефимка важничал, приставал с осмотрами к жителям полуподвала. Иногда пристально, по-жандармски, всматривался в соседей, пытаясь уличить их в скрытой хвори.
   После разговора с Ефимом Валька чуть было не пустил слезу по старику-рисунщику: его рассказы об искусстве рисунка перешли в ту же область, где находились воспоминания об умерших отце, матери, тётеньке, Новый и Ветхий заветы, церковные службы и всё прочее.
   В Валькиной душе была ещё темница для того, что он видел в двухэтажном каменном доме. Но дверь туда он никогда не трогал. Ему казалось, что только коснись он её - лихоманки тотчас же вырвутся наружу.
   И вот горе случилось - даже проводить старика не удалось. И поесть на поминках тоже.
   В душевных и физических страданиях Валька добрался до дома, невысокого, длинного, чуть ли не на половину улицы, выкрашенного жёлто-зелёной краской, которая почему-то вызывала ассоциации с зубной болью. Спустился ко входу в полуподвал, толкнул тяжелейшую дверь. Взвыла строптивая пружина, иногда казавшаяся живой: в любую минуту, подчиняясь своему капризу, она могла рвануть дверь, хлопнуть ею по лбу или ободрать пальцы.
   В кишкообразном коридоре боролись друг с другом все отвратительные запахи мира. Валька не стал зажимать нос: лучше побыстрей принюхаться. Эх, каши бы сейчас!..
   Когда он добрался до их с Голованом угла, то поразился: на столешнице, утверждённой на ящиках, стояла миска. От неё поднимался аромат крупы, разваренной на молоке. На молоке! Надо же: несколько минут назад подумал о каше - и вот она!
   У голодного человека текут слюни, а у Вальки хлынули слёзы. Перед глазами заколыхалась душная темнота хлева, полоска света в прорези под крышей, пёстрый бок коровы. Послышалось треньканье белой животворной струйки о ведро... ласковые слова матушки, сказанные коровке-кормилице; помстился строгий её взгляд - ну, открывай дверь, пятилетний помощник.
   Валька опустился на лежанку, не смея взять чужую еду и обмирая от её запаха. Он чуть не продырявил глазами миску и не заметил худой фигуры, которая бесшумно возникла перед ним.
   - Поешь, Валентин. Светишься ведь от голодухи, - прошелестели слова Ирины, жены сапожника.
   Валька вздрогнул, поднял на неё глаза:
   - Лучше бы Даньке сготовила...
   Данькой все звали сапожникову дочку Данаю. Сосед имел склонность к искусствам: любил читать истории в календарях, слушал игру на балалайке и гармошке, приобретал на базаре картинки. Наверное, поэтому назвал единственную дочь именем греческой красавицы, матери героя Тесея.
   Ирина всхлипнула:
   - Ефим Даньку в больницу свёз.
   - Даньку? В больницу? Он что, спятил - она ж здорова?! - вскинулся Валька.
   - Заразилась где-то... - Ирина уже не смогла удержать слёзы. - Ефимка сказал, что гроза...
   - Какая ещё гроза? - возмутился Валька. - Слушай больше Ефимку. Семён-то знает?
   - Так он с Ефимом и дочкой поехал. Жду вот... А ты поешь, Ефимка сказал, что дочке дня два нельзя будет есть, только питьё кисленькое... - Ирина попятилась, продолжая объяснять: - Нельзя есть, когда лихоманка бьёт и болезнь грозой...
   - Какая ещё гроза?! Молниеносное развитие! Тёмный народ, никаких познаний в физиологии! - рявкнул за её спиной Ефим, потеснил Ирину, прошёл к столу, цапнул миску и строго вопросил: - Чья посудина?
   - Моя, - ответил Валька.
   Ефим без ложки, через край, хлебнул, перевёл дух, блаженно помотал головой и присосался с концами к жидкой каше.
   Ирина ушла к себе и о чём-то громко заспорила с вернувшимся мужем. Спор перерос в ссору. Иринины башмаки протопали по коридору, а Семён ввалился к соседям.
   - Слышь, дохтур, моя-то в больницу собралась. Не понимает, что зараза набрасывается на людей, как коршун на цыплят. Мне сказали: езжайте домой и ждите исхода. В случае нужды вызовут.
   Разрумянившийся сытый Ефим показал полную готовность бороться с темнотой населения и вышел за Семёном. Его зычный голос вызвал эхо в низких сводах коридора.
   А в глазах Вальки всё стояло и не исчезало худенькое личико соседской девчонки. От этого в сердце заводился зубастый жучок-сердцеед и начинал точить мышцу, гнавшую кровь по телу. Этого жучка не убить и не прогнать.
   Данька была единственным ребёнком в пролетарско-разночинском "ковчеге". Нет, младенцы, конечно, появлялись время от времени; вселялись и жильцы с детьми постарше. Но тёмные камни, холод и сырость быстро давили молодую поросль. То и дело из каменного жерла выносили маленькие гробы, ставили их на похоронные дроги, и очередной жилец, у которого недостало сил вырасти, покидал "ковчег". Вальке даже в голову не приходило поискать причину детской смертности вне условий, так сказать, среды, которая, по убеждениям того же Ефимки, формирует, воспитывает и губит человека.
   Всё в Вальке бунтовало, когда он слышал про эту среду. Не может Данька быть кем-то вроде мокрицы, которые беспрестанно плодились в их доме "под влиянием среды". Нет! Данька - хилое, малокровное, плаксивое создание, но не мерзость. Человек. Будущая мать героя.
   Однако стоило признать, что "ковчег" вовсе не годен для жизни ребятишек. Валька дарил дочке сапожника рисунки букетиков, облаков на небе, котят и щенков, сказочных домиков; видел, как в серых глазёнках появляется блеск, а на анемичных щеках проступает румянец; слышал, как она воркует в своём углу с самодельными куклами, объясняя им, что изображено на обрывке бумаги... Видел, слышал и клялся сделать что-нибудь для таких вот Данек.
   Валька схватил перетянутую бечёвкой вязку бумаги, которую приказчики используют для кульков и свёртков. А чего добру пропадать? Для набросков и зарисовок годится...
   Даньке сейчас плохо, её худенькое тельце треплет горячка. Нужно перенести на листы, исковерканные изломами и помятые, те горы, о которых он говаривал когда-то со стариком-рисунщиком в больнице. Ему тогда становилось легче. И, когда он навестит Даньку в больнице с рисунками, она ощутит прохладу, высоту и вольный ветер.
   Образы, которые создавались карандашом на обёрточной бумаге, делали руку самостоятельной, посылая в мозг частые и сладостные сигналы. И он откликался на них ощущением влажной свежести, острых уколов мельчайших льдинок, обжигающе морозного прикосновения скал к щеке... Старикова, а потом и Валькина фантазия обретала плоть, цвет, запах. Она была ещё более живой, потому что воплощалась для больного ребёнка.
   Валька не сразу понял, что половина лица онемела от затрещины, а рядом с ним обрыдался пьяный Семён.
   - Дядь Сёма, ты чего? - как маленький, протянул Валька, хотя не ощутил ни обиды, ни боли, до такой степени его поглотила работа над рисунком.
   - А-а-а... Изгаляешься, художник чёртов! Глумишься! Так и убил бы стервеца! -- вызверился Семён и помахал рукой, показывая, как она чешется прикончить Вальку.
   - За что, дядь Сёма? - уже осознав реальность, возопил Валька.
   - Маки твои... васильки... - залился обиженными слезами Семён, только что трясшийся от ярости. - Обсыпались!
   Валька вздохнул тяжко. Увы, судьба росписи по штукатурке была ему известна из курса истории живописи. Достаточно небольшого изменения температуры, неподходящей для штукатурки техники. А этот полуподвал... вентиляция нулевая, сырость от стирок и готовки, миазмы человеческой жизнедеятельности.
   Он всё же поднялся и прошёл в комнату сапожника. И застыл.
   У "тёплой" стены, где стояла детская кроватка, сияла сине-красная россыпь лепестков. Штукатурка была серой, некачественной, грубо и неправильно наложенной. Но целой! И без единого цветового пятна.
   Валька подошёл к лепесткам, которые выглядели вполне себе живыми, не известковыми, нагнулся, поворошил россыпь, помял пальцами желтенькую ленточку - такими были перевязаны букетики маков и васильков. Взял горсть и подбросил вверх. Лепестки беззвучно осыпались на пол. Он прекрасно помнил спасение из лихоманьего дома, дверь с четвёртого этажа... Всё повторилось.
   Подпись "Валь Ворон" неприятно взбудоражила жирными коричневыми линиями, словно вонзилась в мозг, обвиняя в обмане. Вот, мол, чем заканчиваются для других твои ожившие фантазии. Валька бросился в комнату за красками и кистями. Под угрозы и пьяные рыдания Семёна набросал ещё несколько букетиков.
   Сапожник подошёл к стене, размазал пальцем одну из ленточек на маках. Сел у ног Вальки, вздохнул и вдруг от удивления повалился на бок: жёлтая ленточка размоталась, букетик распался, маки покорно улеглись на полу.
   Семён растерянно уставился на них и сказал:
   - Даная моя цветочки любит.
   Потом поднял замутневшие от злобы глаза на Вальку:
   - А ну, рисуй заново. Рисуй, пока руки не отвалятся. Может, эти цветы и Данькина судьба как-то связаны. Рисуй, я сказал!
   И сжал пудовые кулачищи.
   Валька размышлял в какой-то лихорадке, в которой не было места угрозам сапожника, а было настоящее благоговение человека перед чудом. Или загадкой без решения, как сказал бы о чуде Ефим или кто-нибудь из преподавателей училища.
   Валька тронул плечо Семёна, тихо сказал:
   - Дядя Семён, ты прав. Связаны, ой как связаны Данькина жизнь и эти маки с васильками. Только ведь рисовать их раз за разом бесполезно. Ты побудь пока здесь, а я быстро...
   И бросился в свой угол.
   Чадящий рожок в коридоре освещал порог, а за ним начиналась тьма. Валька и Голован привыкли к ней: керосин-то для лампы был дорог. Иногда казалось, что нужда приучает их видеть в темноте, как кошек. Но сегодня...
   На не покрытом досками каменном полу (хозяин заботился исключительно о комнатах, постояльцы углов его не интересовали) лежала... Ловчая сеть! Не сеть, конечно, а переплетение чернейших, чернее любого мрака, "верёвок". Причём было ясно, что они не материальны, а протянуты из глубин первородной ночи.
   Валька остановился и осторожно вернул на место уже занесённую для шага ногу. Как быть? Вот увидел бы его сейчас Ефимка, довёл бы до истерики насмешками. Или до потасовки. Но Ефимке-то не приходилось убивать уже мёртвую Потычиху вилами, убегать от лихоманок. Умирать вместе со всеми и так же воскресать.
   Раздалось басовитое гудение, и Валькину щёку обдало ветром. Крупная муха, размером с осу, не меньше, пронеслась в их с Голованом закуток.
   Уж Вальке-то были знакомы такие мухи! Они означали появление вожделенного приступа творчества, когда из распахнувшихся райских дверей к человеку рвётся созидание. А творчество - это чудо, и оно каким-то непостижимым образом меняет реальность.
   Муха, недовольно завывая, сделал три круга по крохотному закутку, врезалась несколько раз в стены и приземлилась на камень пола, стала чистить лапы.
   Чёрная тень (ведь не могли же тени из Преисподней обладать свойствами предмета?) вдруг колыхнулась. Одна из "верёвок", ближайшая к мухе, обросла "ворсинками", которые закопошились, вытягиваясь.
   - Кыш! - хотел крикнуть Валька на муху-дурочку, которая самозабвенно натирала лапы, но голос исчез. Как в ту ночь, когда его терзала глотошная.
   "Верёвка" набросилась на муху, и вот уже сквозняк вымел прочь слюдянистые крылышки.
   Сквозняк? Кто-то открыл входную дверь. Серёге время возвращаться. Нет, только не он!
   Но это был Голован собственной персоной. Щёки разрумянились. Значит, сегодня официанты снова угостили его недопитым вином.
   - Валентин! Гуляем! - завопил друг, вытаскивая из-за пазухи газетный свёрток.
   - Стой, Голован, не двигайся! - хрипло крикнул Валька, у которого прорезался голос.
   - Не двигайся?! Хахаха! - загорланил Голован. - Да я спляшу!
   И он к свёртку добавил шкалик зелёного стекла из кармана.
   Но тут же шлёпнулся. И виной тому был не хмель, а толстая чёрная петля на ноге.
   Валька бросился к другу, собираясь распутать его ногу, пусть даже эта петля сожжёт его руки. Но "ловчая сеть" оказалась проворнее. С быстротой мысли она захлестнула Серёгино горло, рывками заставляя его запрокинуть голову. "Ворсинки" впились в кожу и разбухли, запульсировали. Валька оцепенел от ужаса, наблюдая, как Серёгина кожа белеет, синеет, истончается. А сквозь неё проступает фиолетово-чёрный цвет, какой имели тела людей в морге. Ефимка сводил туда Вальку пару раз, думал напугать, но не вышло. В училище их водили в морг на занятия. Натурщики-то дороги!
   Святые угодники, о чём он думает! Его друга, брата пожирает чёртова сеть, а он рассуждает о цвете кожи! Было ли это блаженное забвение, или защитная реакция, или вечное Валькино оторопение, неизвестно. "Сеть" обвила тело Голована. Выпила, растворила даже одежду и грубые башмаки. Остались только подмётки, пуговицы, крестик да горсть монет. Голован, оказывается был состоятельным.
   Чёрный кокон сыто изгибался, всё медленнее и медленнее.
   - Заснёт, - подумал Валька и перестал думать о чём-либо.
   Метнулся к лампе, подхватил коробок, в котором гремели три последние спички. Моментально, со скоростью "верёвок" самой сети, плеснул на кокон керосина, шоркнул спичкой о шершавый бок коробка. Головка отсырела и отвалилась.
   Кокон стал извиваться быстрее.
   Валька сломал вторую спичку, но третья зажглась. Глядя на огонёк зеленоватого пламени, Валька взмолился всем Богам, чтобы взяли на небо душу Сергея Голованова.
   И бросил горящую спичку на кокон, который уже освобождал "верёвки".
   На полу самого дешёвого и плохого жилья вспыхнул погребальный костёр. Бездымно и без запаха он унёс то, что осталась от несчастного Голована. И иссяк без следа.
   Но где-то далеко, вне восприятия обычного человека, заворчало, закипело то, что Валька уже мог видеть и слышать. И он понял угрозу - те, кого он любит, пойдут на закуску. А потом настанет очередь самого Вальки.
   Да и пошло оно всё к чертям! Пусть его сожрут, сожгут, сгноят - ему всё равно! Пока там что-то клубится, собирается с силой, Валька сам объявит войну.
   Сначала он вызовет этих чёртовых лихоманок, одна из которых терзает Даньку. Он такое им устроит!
   Он отвоюет право цвести макам и василькам, а маленькой Данае - жить.
   Как он был глуп, что все эти годы позволял лихоманкам быть, что превратил себя в тюрьму, склеп, живое хранилище смерти. Думал: если похоронить зло, не трогать его, то оно исчезнет. А сейчас он прозрел и думает по-другому.
   Открыть тюрьму зла, чтобы убить его и выжить самому.
   Освободить зло, дать ему зримый облик, чтобы спасти других.
   Валька схватил бумагу и карандаши. Он бешено работал, грифель шуршал по бумаге, листы валились на пол. Ну где же вы, лихоманки с чешуйчатыми лапами и сгнившими мордами?
   Чудища на рисунках могли ввергнуть в ужас обывателя, но они оставались всё теми же рисунками - фиксировавшими, но не оживлявшими. Иллюзией, и не более.
   Валька бессильно опустил руки.
   Вспомнил глотошную, маму под рогожей, запятнанной кровью, покойника-дядю на берегу реки. Тела с раскинутыми руками и подвёрнутыми ногами внизу. Кровавые нимбы вокруг детских голов. Госпиталь. Вину перед стареньким учителем.
   Вспомнил и чёртову Потычиху, её дремучее невежество в попытках обуздать или убить нежить, охочую до чужих жизней.
   Рядом раздался глухой треск, с каким лопается кость человека. Ещё один, ещё...
   Валька поднял глаза: к нему двигались лихоманки, отталкивая и ломая друг друга в слепой непреодолимой жажде дорваться до пищи.
   Вот красноглазая глотошная. В её когтях запуталась гробовая обшивка. Из широко распахнутой пасти свесилась тёмная с прозеленью детская ручонка, пальчики которой ещё сведены предсмертной судорогой.
   А вот с провалившимся носом и гнойными культями проказа. Вместо глаза - громадная грануляция с белой коркой. Другой сочится розоватой слезой.
   И за ними ещё - с набухшими гноем бубонами, лилово-чёрными метками на жёлтой коже; исторгавшая из ноздрей и рта клубы едучей пыли; мокнувшая разноцветными язвами; покрытая чёрными отслаивавшимися корками...
   Ну, Валька своего добился. Вызвал. И что дальше? Его сейчас сожрут, и пойдёт дальше полыхать мор и чумы, и проказы, и приснопамятной дифтерии.
   Скоро всё пространство кишело тварями. Валька уже не думал ни о бое, не о спасении. Лишь о том, как бы умереть без сильных страданий. Чем скорее, тем лучше.
   Однако руки сами стали хватать листы с рисунками и рвать их в клочья. Плотная обёрточная бумага противилась, карандашные линии шевелились, как живые.
   Прочь, прочь, сгиньте!
   Валька уже сам не понимал, где он находится, жив он или мгновения борьбы с неподатливой бумагой - всего лишь бред угасшего сознания.
   Он очнулся среди бумажного крошева, с зажатым в ладони последним изображением лихоманки. В воздухе стоял запах тления. Голова была ясна, тело в полном порядке.
   Валька прошёл к соседям, где храпел Семён, зачистил один из слоёв штукатурки, стал тщательно выводить букетик васильков. Без пляски воображения, без неистовых дум, без бури чувств - потому, что должен. Потому что его работа очень важна.
   Цветы получились что надо - лучше живых.
   А вскоре Ирина внесла дочь Данаю. Девочка была очень слаба, но жива. Она беспрерывно просилась домой, и врачи отпустили: болезнь отступила так же быстро, как и набросилась.
   Данька прослезилась, глядя на единственный букетик над кроватью, напилась морсу и заснула.
   А Ефим не пришёл ни на следующий день, ни через три дня. Его унесла инфлюэнца, молниеносная форма. Поборник санпросвещения народа умудрился заразиться от чужой посудины.
   А Вальку на время поместили в больницу: он не мог приостановить работу ни на минуту. Нужно было добраться до тех далей, где теперь находится Голован. Если не вызволить, так хоть попросить прощения.
  
  
  

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"