Аннотация: Теперь, в теряющем свою достоверность мире, в эпоху тотальных подделок, говорить нужно лишь о подлинном.
Моей дочери.
А скоро и мы умрём; нас тоже будут любить и тоже забудут. Даже память
не обязательна для любви. Есть земля живых и земля мёртвых, и мост
между ними - любовь, единственный смысл и единственное спасение.
Торнтон Уайлдер.
КНИГА ПЕРВАЯ. ДОМ
-1-
Давняя медаль с красной звездой
Я так и не спросил, какая медаль из двух была дороже ему. За победу над Германией? Или та, с дважды, как лучами прожекторов, перекрещенной эмалевой звездой, - "ХХ лет РККА"?
Я с детства подбирался к деду с вопросами. К семи годам, увиваясь за бабушкой, полюбив военторговский мир с его запахами сукна и эмалей, с блеском кокард, пуговиц, латунных значков родов войск, я уже мог отличить по числу просветов и звёзд майорские и полковничьи погоны от лейтенантских и капитанских.
Да я много чего уже мог!
Я писал деду сам. Получал в ответ - "Здравствуй Гриша! Родной мой!" - маленькие листки, исписанные его колким мелким почерком. И, понимая одно: "вот приеду, будешь меня водить по историческим местам города" (правда, какие исторические места я показал бы ему в семь своих лет во Владивостоке), недоумевал другому: "а смотря по настроению будем ходить там, где водится мелкая рыбёшка".
- Мам, это что? - говорил я. - Это он... про... рыбалку?
Меня возмутило: он меня считал ребёнком. Ни на что кроме рыбалки не способным.
Деда тоже охватывал порой ужас:
"Больше читай детскую литературу, другую читать тебе пока рановато".
Это было, когда в одной из моих убогих писулек первоклассника я сообщил ему, что читаю книгу "Живые и мёртвые".
Ну что поделать, он всё время спрашивал, какие книги я прочитал! Вот - ответил!
Я так этим гордился. Я как раз научился лазить по родительским книжным полкам. В целом там было скучно, но про войну - интересно.
Маме дед за "Живых и мёртвых" выговаривал отдельно.
А мне потом повторял: "Советую тебе читать книги детские, которые легко в твоём возрасте запоминаются".
Ну так я и послушался.
В то лето после первого года школы мама увезла меня на месяц из города. В посёлке Вольно-Надеждинском сняла комнату. Жили деревенской жизнью, купались на ближних и дальних пляжах.
В Вольно-Надеждинском был крохотный книжный магазин. Я изучил все его сокровища, и уж, конечно, не с дурацкими детскими картинками обложки привлекали меня.
Оттуда привёз я домой, - и долго, долго была она в моей библиотеке, - поразительную находку своего детства, книгу Сергея Смирнова про Брестскую крепость.
Я прочитал её сразу, в деревне, одним махом.
Дед часто писал мне в том 1965 году - так часто, как позволяли боли в руке при его атеросклерозе и перспективах инсульта. Он тосковал: "Хочется скорее увидеться, очень далеко вы живёте". Он отчаянно тосковал - и, не зная, как и о чём говорить со мной, нравоучительствовал:
"Не подражай плохому со стороны, - поучал он меня. - Лучше учись. Старайся. На уроках веди себя скромно. Будь вежлив к старшим. Особенно слушай маму, она тебя научит только хорошему".
Эти пресные назидания, эти общие места - каким бы я ни был послушным и прилежным мальчиком - как входили мне в одно ухо, так и вылетали из другого.
Не в том было дело. Не в том заключена была для меня суть образа этого человека. Летом 1965 года я открыл себе это сам и гордился. Теперь это возникало, стоило мне взять смирновскую книгу, стоило найти в ней страницу со снимком Петра Михайловича Гаврилова, майора, героя брестской обороны.
Они все походили один на другого, военные люди тех лет. Гимнастёрка, две "шпалы" в петлицах (у деда в 1941-м - одна), зачёсанные назад жёсткие волосы, прямой взгляд. Но вот что объединяло этих двух, будущего Героя Советского Союза и моего деда, что заставляло меня замирать в тихом восторге, - на груди у майора блестела та же медалька 1938-го года со звездой из красной эмали, дважды перекрещенной римскими "ХХ".
Эту медаль имел далеко не каждый. Знак определённой касты в Красной Армии: знак тех, кто служил в ней от самого-самого начала.
Мой дед, Илья Васильевич Михайлов, оказывается, принадлежал к ним.
-2-
Время моих родителей
Что отвечала деду мама по поводу "Живых и мёртвых", не знаю. С книгой Константина Симонова на самом деле всё было просто: я сначала увидел фильм, снятый по роману.
Это кино стало событием, в кассах за билетами стояли длинные очереди. Впервые о сорок первом годе, первом годе войны, рассказывали открыто и беспощадно. Сорок первый был в жизни у всех семей.
Бабушка не пошла смотреть. Она не хотела видеть снова войну. Мама с отцом взяли меня с собой в самый большой тогда кинотеатр "Уссури", на последний сеанс, на который обычно не пускали детей, - удивительно, как уговорили контролёров.
Фильм шёл четыре часа. В промежутке между сериями делали перерыв. Через боковую дверь толпа выходила на улицу, везде мигали огоньки папирос. Была весна, к ночи похолодало, я жался к маминому пыльнику, под её руки, и глядел снизу сонно на них обоих.
Под конец, когда немцев на экране погнали от Москвы, я уснул. Но славу героя, сходившего на взрослое кино, снискал. Таких в первом "б" классе у нас в школе было лишь двое-трое. А потом - ну что потом? Увидав на обложке "Роман-газеты" знакомое название, засунуть туда нос мне не стоило труда.
Сколько я прочёл, чего сколько понял, - это вопрос. Но колесо разбомбленной на Минском шоссе машины, страшное горящее колесо, катившее прямо на меня с экрана, катившееся точно так же и со страниц романа, осталось образом, впечатанным в моё детское воображение навсегда.
Прав был дед?
Рано было читать и видеть мне это?
Как знать.
Я родился в такую эпоху - всего за месяц до полёта в космос первого спутника. В СССР, в городе Свердловске я начал запоминать жизнь в одноэтажном домишке на Сахалинской улице, окружённом со всех сторон стройками.
Мама рассказывала:
- Заговорил ты в три с половиной месяца - с тобой всё время разговаривали. А ещё, помнишь, был кот в сапогах, игрушка, ты ему каждое утро подавал руку? Я тебя научила.
Да, был! Пластмассовый кот. Лапы, связанные тугой продетой сквозь туловище резинкой, вращались. Сапоги, кафтан, глаза, усы расписаны краской. Он был. Я помнил его.
- Нам носила молоко бабка-кержачка, соседка. Хотите, говорю, посмотреть сына? Я взяла тебя из кроватки. Говорю: "Поздоровайся с бабушкой". Ты протянул ей ручонку. Ты бы её глаза видел! "Тьфу! - говорит. - Всё у вас, коммунистов, не как у людей!"
Мама смеялась.
Что сказал бы дед Илья, увидав, как я, щекастый пупс, тяну из детской кроватки руку старухе-староверке в глухом тёмном платке?
Понял, посмеялся бы вместе с мамой?
Или уже нет - не понял бы?
Я родился в такую эпоху в середине двадцатого века. Многое тогда казалось многим "не как у людей": жизнь менялась стремительно.
С тихим тайным ужасом смотрел мой дед, как его дочь поездами мерила из конца в конец просторы России. Кот в сапогах, грубоватое изделие советской лёгкой промышленности, проехал со мной в 1960-м году пять тысяч километров от Урала до Владивостока. Он пропал уже здесь, на каком-то этапе моего подрастания. Мама безжалостно избавлялась от всего, из чего, считала, я вырос.
В три года, это одно из моих первых воспоминаний, я запомнил реку Амур - бесконечную гладь воды в окне поезда. Мы ехали, ехали, мелькали и мелькали пролёты мостовых ферм, казалось, не будет края этой серой водяной пустыне. А ещё был владивостокский вокзал, солнце, стремительный летний дождь и перламутровые разводы бензина в паривших, подсыхавших лужах на площади.
Мы теперь жили на краю страны.
Дед писал из Пензы письма, тосковал, хотел к нам:
"Уж очень вы далеко живёте. Бывая на вокзале, встречаю поезда, идущие по Владивосток из Киева и Харькова. Беседую с проводниками о дороге, времени их прихода во Владивосток. О жизни во Владивостоке".
Он примеривался - и не решался. И набирался духу - боялся открывшихся перед ним огромных пространств. Это он-то, тридцать два года прослуживший в Красной Армии - и четыре года из них были войной.
Он то поучал меня как малыша, то пугающе обращался ко мне как к взрослому:
"Гриша! Напиши мне, как живёте. Мама, наверно, постарела, а бабушка седая.
Я тоже почти весь седой".
Что я мог ответить ему тогда? Позже, потом, я понял его тоску, понял, что говорил он не со мной, с мамой. С мамой, лишь прикрываясь мной - с тем неизбытым чувством давней вины, которую, казалось, в любую минуту ему могут припомнить.
Всё, что писал, он писал ей, своей дочери.
Бабушка не хотела видеть снова войну. Она часто плакала, тихо, наедине с собой. Разлука с мужем, разодравшая их жизнь по живому, обиды, воспоминания, край света Владивосток, подраставший такой незнакомый я, - жизнь летела, не останавливаясь, стремительно.
Слишком много всего рухнуло на их поколение.
И вдруг оказалось, что человеческие силы не бесконечны.
-3-
О семье, частной собственности и неумолимых законах пола
Я знаю, и дед, и бабушка не такой хотели себе судьбы, не такой жизни. Но только трудно сказать, что посчитали бы они нормой и счастьем.
Всё сбила и перевернула революция 1917-го года. Если б не революция - что, разве не пошла бы юная симпатичная Оля Котельникова за немолодого купца Ивана Павловича, одного из самых богатых торговцев в уездном городке Щигры Орловской губернии?
Наверное, да. Конечно, да. Скорей всего, да. Он даже дом построил для будущей семьи. Влюбился, ухаживал не один год.
В семье у бабушки - девять братьев. Единственную дочку баловали, старались одеть получше. Её считали красивой, её голубые, немного навыкате, глаза действовали на купца магнетически. Он ждал, пока она подрастёт.
А тут случились четыре года смуты.
Развеяло дым, всё более-менее успокоилось. И чудеса! - там, где оставил невесту, купец обнаружил в сентябре 1921-го молодую замужнюю даму Ольгу Михайлову. Черноволосый, татаристого вида деревенский парень - Михайлов, муж, - служил письмоводителем в красном военном комиссариате в Щиграх. Цыган? Татарин? Мордвин, черемис какой-нибудь? Немало всякого народу жило по курским сёлам окрест. Станция Черемисиново, деревня Михайловка - места здесь говорили о себе сами. Там, откуда появился этот чернявый, в тридцати верстах, в большом селе Покровском на тёмной речке Тим бедноватые, но живучие помещичьи роды Михайловых уж сто лет как без разбора именовали крестьян своей фамилией.
Прежние представления о счастье вдруг перестали действовать. Их отменили вместе собственностью, сословиями и прочим, - иначе как бы перешёл дорогу купцу этот юный губастый красноармеец с жёсткой шевелюрой над низким лбом?
Не о таком зяте мечтал бабушкин отец Ефим Котельников, первым в их роду порвавший с деревней, первым перебравшийся в город вместе с большой семьёй, начавший печь и продавать здесь хлеб и, казалось, уже увидавший впереди жизнь совсем иную.
Но - не сбылось. В разные стороны покидало сыновей. Старший, опора отца, обстоятельный, "правильный", как говорили о нём, Евграф, попал на фронт.
Закономерно или нет - этот "правильный" стал там большевиком.
Но он погиб, сгинул в шестнадцатом году в битве на реке Стоход. Остальные братья - кто куда.
Зато теперь такой вот родственник появился в семье.
Господи, как суметь через целое столетие заглянуть в начало тех двадцатых? Как понять что-нибудь в поступках тех людей? Оба, бабушка и дед, до самой смерти считали себя атеистами - а ведь венчались-то в церкви.
Венчались тайно. Тайно несли полотенца, платки, венчальные свечи. Тайно пришёл дедов приятель со службы.
Обвенчаться - было бабушкино условие. Дед согласился. Что это? Романтика тех времён?
И главное, церковный обряд, они считали, был крепче любых документов. В советский ЗАГС зашли лишь в пятьдесят пятом году в Свердловске - когда бабушке оформляли пенсию жены военного.
Красавица досталась моему деду. Но тень купца Ивана Павловича какое-то время преследовала его.
Уже была на свете мама, - дед как-то явился домой с флаконом духов. "Чего это с тобой?" - фыркнула бабушка.
Дед буркнул: "Зашёл в лавку за мылом. Там твой седой боров. Ну, нельзя же было не показать ему..."
Любовь?.. Но лет в двенадцать моя мама спросила прямо своего отца: "А мама вправду мне мама? Не мачеха?"
Он помрачнел. Помрачнел сильно.
"Кот? Ну ты что! Чего ты выдумала".
Вечером её отправили спать пораньше. Негромко оба говорили что-то друг другу неприятными жёсткими голосами.
Революция наделала много ошибок. Ни дед, ни бабушка никогда не признались в той, которую они сделали вместе. Потом. позже мне рассказала мама: про себя они это поняли, и поняли скоро. Родив, бабушка сообразила, как рано похоронила свою молодость, - и, кажется, это тоже было вписано в счёт деду.
Что ж, революция перевернула многое, но не отменила законов природы. Ребёнок не может любить одинаково обоих своих родителей. И нет никакой тайны в том, кого он выберет - этот выбор тоже сделан природой.
Мальчишки принадлежат матерям.
А про девочек часто так и говорят - папины дочки.
В день смерти мамы, двенадцатого ноября проклятого 1990-го года - нескоро, ещё нескоро, впереди ещё будет вся её жизнь и целая половина моей - приехавший сделать укол врач неотложки, - она уже теряла временами сознание, - поглядев на неё, на меня, ахнет:
"Как же вы похожи!"
А давным-давно, где-то в двадцатых, на другом краю России, в городке Щигры, вернувшись со службы, входя в комнату, молодой мужчина, мой будущий дед Илья, ждал, когда к нему кинется маленький, похожий на него (и ни капли бабушкиного, почти ничего от неё не разглядеть), такой же темноволосый чертёнок.
Нет, не обниматься, - карабкаться. Одну ногу на голенище сапога. Руками за ремень, подтянуться. Взяться за плечи, - дед помогал, поддерживал, - и вот девчонка сидит на нём. С ней на плечах он шёл в комнату.
Я тоже - может быть, только с поправкой на время и стиль - бросался навстречу человеку, который был нужен мне больше всех. В раннем детстве я безошибочно распознавал её. Я её отличал от других не глазами - каким-то особым удивительным способом за гранью понятного.
Владивосток. Первая зима здесь.
Мне три с небольшим года.
Вечер, темнело. Мама задерживалась с работы. Была какая-то тревога у меня. Ломалось привычное: мамы нет рядом.
"Пойдём встречать?" - Кто сказал это, отец или бабушка?
Меня запихали в одёжки, обмотали шарфом. Обычно мы выходили "на угол", на поворот Набережной, к воротам дома.
Мамы не было. Я топал впереди отца - от угла Набережной, где стоял наш дом, до перекрёстка с улочкой Пограничной. Мамы не было и здесь. Мы шли дальше, мимо гостиницы "Челюскин" в сторону центра.
Навстречу шагали люди. Я не успевал поглядеть на каждого, пришлось бы высоко задирать голову, - я шлёпал вперёд и смотрел вперёд. Какие там лица! Фигуры заслоняли друг друга, темнело.
За "Челюскиным" лежали страшные неизвестные пространства.
А я - что было делать? - бежал и бежал дальше.
Я бежал. Накатывала паника. И с разбегу, точно, - ткнулся в полу чёрной гладкой шубки, в лёгкий запах духов "Красная Москва".
Поразив отца, потерявшего меня из виду, прибавившего шаг.
Поразив и маму. "Кот, малыш, ты!" - Мою голову обняли женские руки.
-4-
География тремя слоями
Эти руки ещё много раз обнимут меня. И в детстве, когда она будет склоняться надо мной. И потом, когда вырасту, когда ей придётся глядеть на меня снизу вверх.
У меня в жизни было мало отцовского присутствия. В отличие от мальчишек, которых вылепили отцы, я не мог похвастать даже тем, что унаследовал какое-то фамильное мужское дело, военное или мирное. Отец умер - мне не было тринадцати.
Меня сотворили эти узкие в кисти, но сильные мамины руки (след её школьных занятий гимнастикой на брусьях - глядя на неё, невысокую, худенькую, трудно было предположить эту силу).
Я не всегда следовал завету деда "слушай маму, она тебя научит только хорошему". Но благодаря её рукам, я вырос, например, не боясь расстояний. Зная, что в конце всех путей опять будет дом. И меня обнимут.
Похоже, это была генетическая семейная особенность - превращать биографию в географию.
Село Покровское в Курской губернии, где у деда Ильи остались сёстры Акулина и Лидия, где отец их, Василий, был сельским писарем, отдавшим мальчишку в школу и тем определивший ему будущее, - стало как бы исходной точкой, началом. Сколько поколений предков-Михайловых прожили здесь всю жизнь и сошли здесь же в землю?
Сейчас Покровского "на Тиму" нет. Оно рассыпалось в цепь деревенек по берегам - деревня Ниженко и деревня Среднее общество, Жуково и Удеревка, Среднее Жуково и Сельский Рогачик. Нет ни одной фотографии, но есть интересный документ, рассказы помещика Анатолия Маркова - он был старше моего деда на шесть лет - выросшего там в отцовской усадьбе и написавшего о Покровском после войны в эмиграции в Сан-Франциско. И у него (а ещё в книге курского краеведа, архитектора Елены Холодовой) я нашёл то, что хотел увидеть: границы мира, которые перешагнул мой дед.
...Тим течёт в Сосну и с ней вместе далеко, за Ельцом, впадает в верховья Дона - петляющая, обросшая кустами, вётлами речка с илистым дном, с водоворотами, с ямами, с тёмной водой; тимено там, как говорили когда-то. Село было не малое: центр волости, почти пять тысяч крестьян жило в нём. В конце позапрошлого века - одно из самых населённых мест в уезде... Две церкви на том и на другом берегу, сельское училище (им гордились!), ещё одна земская школа, четыре мельницы, а ветряных мельниц целых шестнадцать. Шесть лавок, три раза в году базар: в августе, в октябре и под самую зиму.
Троицын праздник, лето, церковная торжественная служба, убраны цветами все образа. В храме Покрова Божьей Матери по традиции каждый год соревнование двух басов - дьякона и местного гончара. Красные огоньки свечей, окна в церкви распахнуты в сад, там берёзы белеют, шумят под ветром, а за ракитами кладбища начинаются поля, пустота. Вёрст на пять, сколько глаз хватит, во все стороны распахана земля, клинья цветущей гречихи среди жёлтых стен ржи, там и тут небольшие овраги-ложки с дубовыми кустами. А дальше простор. Дальше высокая зелёная трава, далёкие курганы в дымке марева. Тишина, ветер. И высоко над головой коршуны, "похожие на распростёртую чёрную рубаху курганные орлы", по слову певца курской земли Евгения Носова.
Что там, за этой далью?
Безлюдье степи, шум ветра, бледная синева неба...
Вот откуда шагнул мой дед в те просторы. А там - Красная Армия, целый год гражданской войны, госпиталь, военный комиссариат городка Щигры. Потом Елец и Орёл. Война другая, ещё страшнее, - и опять Елец, потом Моршанск, Тамбов, Пенза - круг дедовой судьбы уже очертил немалое географическое пространство...
29 мая 1974 года дома, за кухонным столом, моя мама, нахмурившись, наклонив набок голову, сдвинув в угол губ папиросу, строку за строкой записывала на листе свою жизнь: Елец, Орёл и Верхний Уфалей, Моршанск и Тамбов, Москва и Пенза, Кемерово, Пермь, Новосибирск, Свердловск, Владивосток.
В тот 1974-й год я заканчивал десятый класс и только примеривался жить. Скоро я, родившийся на Урале и живший на Дальнем Востоке, стану наносить поверх семейной судьбы свои собственные трассы. Я чертил их размашисто: в Москву и в Ленинград, в Псков и в Новгород, во Владимир, в Ригу и в Таллин, а ещё в Хабаровск, а ещё на Камчатку, а ещё в Иркутск, в глубину Сибири, а ещё с юга на север по всему Приморью.
Мои путешествия дались мне легче, чем те - им. Это было и проще, и интересней, и безопасней. Я повидал мир почти что туристом. Не раз меня настигала мысль о некоторой игрушечности моей жизни - и что настоящее-то было там, у них.
Но всё-таки я его видел, мир...
Но этому всему ещё предстоит случиться.
А пока, в мае 1974-го, мама вложила в старый домашний альбом с фотографиями этот разлинованный типографскими полосками, исписанный с двух сторон листок:
"Я, Михайлова Нина Ильинична, родилась..."
Мамин почерк - это крупные округлые буквы, избавленные от виньеток и любых капризов настроения. Полная противоположность колким микроскопически-мелким арабескам дедовских строк.
Я не знал такого почерка ни у кого. Почерк делал её собой - вместе с её прямой невысокой фигурой, тянутым движением ног при шаге (ещё одно эхо гимнастической юности). С копной мягких тёмных волос, которыми, открывая лоб, играл на улице ветер. С улыбкой. С ямками на щеках. С пухлой нижней губой, доставшейся ей и мне от деда. С тем, как говорила, шутила, смеялась. Как закуривала папиросу.
Она курила только "Беломорканал". И только ленинградский, табачной фабрики имени Урицкого. Я потом долго подражал в этом ей.
"Проживаю с сыном - Лыковым Гришей, 1957 года рождения. Других родственников нет". Тихо, про себя, я стал гордиться, прочитав это: и я, я тоже присутствую с краешка на скрижалях, повествующих о больших временах и необычных людях!
Мама сохранила этот черновик между страницами альбома со снимками.
Капля влаги размыла две буквы, в самом конце не поместилась строчка - мама вписала её аккуратно сверху. Текст был перебелен и отдан в отдел кадров её нового, последнего перед пенсией места работы.
"Я, Михайлова Нина Ильинична, родилась 7 декабря 1922 года в городе Щигры Курской области в семье военнослужащего..."