Счастье Раду Красивого
Самиздат:
[Регистрация]
[Найти]
[Рейтинги]
[Обсуждения]
[Новинки]
[Обзоры]
[Помощь|Техвопросы]
|
|
|
Аннотация: Прошло 10 лет с тех пор, как Раду, младший брат Дракулы, при поддержке султана Мехмеда взошёл на румынский трон. Со стороны жизнь правителя, прозванного Красивым, кажется почти безоблачной, но время неумолимо - внешность Раду меняется. Как мужчина он по-прежнему притягателен, но на роль "мальчика для утех" и "властелина султанского сердца" больше не годится. Мехмед уже обзавёлся новым, юным фаворитом и даже присматривает себе других, на будущее, а Раду должен приспособиться к новым условиям и заодно понять, кто любит его на самом деле, а кто - лишь использует. (Историческая справка в конце текста покажет, что автор повести не столько выдумывает истории, сколько пытается развеивать мифы.)
|
Счастье Раду Красивого
Красивый... Можно ли считаться красивым в тридцать пять лет? Я смотрю в зеркало и сомневаюсь: вглядываясь в отражение, успокаиваю себя тем, что глубоких морщин пока нет, и пусть кожа не так свежа, как была в юности, но лицо всё равно кажется молодым - моложе своего возраста. Получается, я всё ещё красив, то есть не до конца лишился юной привлекательности, которую часто отождествляют с красотой... Но ведь время неумолимо. Уходит молодость, а значит - уходит и опора из-под ног. Если султан Мехмед ценил во мне юность, то постаревшему благоволить не станет.
Увы, но у людей, подобных мне, старение наступает рано. Для меня оно наступит прежде, чем светлые волосы станут пепельными из-за седины. И прежде, чем лицо сделается похожим на сушёное яблоко.
Когда речь обо мне, то старение - всё, что находится за пределами юности. "Не юноша - значит, старик", - так полагают те, для кого идеал красоты - миловидный мальчик, недавно вступивший в пору отрочества. Для таких ценителей слово "зрелость" означает шестнадцать лет, а вовсе не тридцать. Услышав слова "зрелый муж", эти ценители лишь пожимают плечами.
Вот и султан Мехмед, от которого зависит моя судьба, именно таков. Годами он старше, чем я, но увядающим и стареющим считает меня. Он ведь мужчина, и в отношении него время движется гораздо медленнее. Мужчины старятся долго, а мальчики - стремительно, и я могу считаться красивым лишь потому, что всё ещё похож на того Раду, которым был когда-то. Отдалённо, но похож.
Больше двадцати лет назад я удостоился "особой милости" - разделил с султаном ложе, и ровно десять лет прошло с тех пор, как Мехмед посадил меня на румынский трон в благодарность за особые услуги. Десять лет я на троне и каждый год привожу в Турцию дань - езжу туда, куда многие турецкие вассалы боятся ездить, боятся быть казнёнными, а я приезжаю без страха. Пока без страха.
Порой кажется, что мне был отпущен невообразимо долгий срок земной жизни, целая вечность, и что немногие могут прожить столько, ведь султан очень любит рубить головы, а я до сих пор счастливо избегал этой участи. Но неужели, мне скоро настанет пора умереть? Мне ведь всего тридцать пять!
Когда я в начале осени по обыкновению приезжаю в Турцию с данью, то всякий раз вижу, что султан смотрит на меня с лёгким сожалением. Ещё бы! Мехмед видит меня раз в год, то есть довольно редко, и потому легко замечает, что я меняюсь. "Мальчик", к которому он когда-то проявил особую благосклонность, не становится моложе, и меня как будто укоряют за это. "Раду, почему ты не можешь победить время?" - этот вопрос я вижу в глазах султана при каждой новой встрече после длительной разлуки.
Я давно не мальчик. Моё место на султанском ложе уже занял другой - молодой придворный, которого называют Хасс Мурат-паша. У него очень изящные манеры и даже в тяжёлых долгополых одеждах, полагающихся придворному высокого ранга, он умудряется выглядеть лёгким и изящным. Он младше меня почти на пятнадцать лет, так что мне с ним не сравниться. Я и не пытаюсь.
И всё же это не значит, что Мехмед совсем никогда не приглашает меня в свои личные покои. Бывает, он проводит со мной ночи, но в эти часы мы чаще ведём философские беседы, чем делаем что-то иное. Как же всё переменилось! А ведь в прежние ночи разговор у нас был редкостью.
Даже моё сердце переменилось, ведь я полагаю, что султанское безразличие ко мне - это плохо, а в прежние времена мечтал, чтобы Мехмед охладел ко мне. Раньше я бы с радостью согласился жить не при турецком дворе, а в Румынии и видеть султана как можно меньше. Я мечтал об этом потому, что ненавидел Мехмеда. "Особой милости", которой меня удостоили, я не желал и считал всё, что он со мной делал, насилием.
Увы, я не мог признаться в таком, ведь подобное признание стоило бы мне жизни, и оттого моя ненависть кипела ещё сильнее, а теперь, когда меня почти оставили в покое, я смирился. Да, я смирился и почти простил человека, который столько лет удерживал меня рядом, как держат птичку в клетке. Теперь я даже уверен, что птичке лучше бы навсегда остаться взаперти.
На смену ненависти пришёл холодный расчёт, ведь я слишком хорошо понимаю, что птица, много лет прожившая в клетке, вряд ли выживет на воле. Дверца уже не заперта, хозяин открывает её и говорит "лети!", но птица не торопится. Она садится на край дверцы и с беспокойством взирает на огромный мир.
Мне страшно лишиться поддержки Мехмеда, но где-то в самой глубине души теплится надежда, что ручная птичка всё же не погибнет и будет счастлива.
* * *
Это так тягостно, когда надо скрывать свою суть! Все десять лет, живя в Румынии, я не мог показать свою двойственную натуру. Не мог признаться, что ценю не только женское внимание. В Румынии этого бы не поняли, а вот при турецком дворе знали, что я делил ложе с мужчиной, знали о моей двойственности, и потому, как это ни странно, поездки в Турцию начали приносить мне удовольствие.
Если бы десять лет назад, когда султан только-только посадил меня на румынский трон, кто-то предсказал мне будущее, я бы посмеялся над предсказателем. Я бы утверждал, что никогда не пожалею о том, что больше не живу при Мехмеде. Разве можно грустить оттого, что живёшь на Родине?
Первые годы, став князем, я и вправду жил в Румынии счастливо или почти счастливо, но затем начал чувствовать отчуждённость, тайную неприязнь к людям вокруг, потому что не мог рассказать им правду - все они любили не того Раду, которым я на самом деле являлся.
У меня не вызывали неприязни лишь греки-челядинцы, которые много лет служили мне, пока я жил при дворе Мехмеда, а затем последовали за мной в Румынию. Они же сопровождали меня в поездках в Турцию и знали все мои тайны. Все.
Увы, но слуга, даже самый преданный, не может заменить остальных людей - особенно если этот слуга не разделяет особых склонностей господина, а только смирился с тем, что у господина эти склонности есть. Даже в окружении этих слуг мне было одиноко и хотелось поскорее отправиться к туркам, за Дунай.
Когда я только начал скрывать свою двойственность от своих румынских подданных и, конечно, от жены, то был уверен, что так лучше - лучше, в том числе для меня, - но я устал притворяться и только при дворе султана мог отдохнуть.
Вот почему спустя десять лет своего правления, солнечным осенним днём переправляясь на лодке через Дунай, я радовался, глядя на приближающийся турецкий берег. Внешне он был такой же, как румынский - пушистые зелёные кроны ив склонялись над синей водной гладью, а там, где ивы не росли, желтел песок, за которым начинались зелёные поля.
...Но я сказал только половину правды. А вторая половина состоит в том, что я, живя в Румынии, испытывал неприязнь и к себе тоже - за свои желания, которые возникали совсем не вовремя, и за которые мне было стыдно, хоть они и оставались не проявленными. Эти желания не покидали меня и в тот осенний день во время переправы через Дунай.
Лодка, в которой меня везли, принадлежала румынскому рыбаку, а на вёслах сидел его сын, которого даже юношей рано было назвать, и я, находясь почти рядом (много ли места в лодке с одним гребцом!), не мог не заметить, что сын рыбака красив. Я видел его тёмные растрёпанные кудри, нежную загорелую кожу, разрумянившееся от усердия лицо и сияющие восторгом карие глаза. Этот мальчик, у которого только начали пробиваться усы, был так счастлив, что везёт самого государя!
Когда я появился возле реки вместе со своими людьми и сказал, что меня нужно перевезти на другой берег, этот мальчик упросил отца, чтобы разрешил сесть на вёсла.
- А сил-то хватит? - спросил рыбак, почесав бороду. - Река широкая, а тебе нужно догрести не до середины, а до другого берега. И чтоб без промедления и без отдыха.
- Хватит, хватит! - запальчиво воскликнул сын.
- А если нет? - продолжал сомневаться отец, и тогда я сказал:
- Если ему хочется, пусть он меня везёт.
Мои слова вызвали у рыбацкого сына благодарную улыбку, но если бы он знал, что за мысли скрываются в моей голове, то не стал бы даже смотреть в мою сторону.
Вот и теперь, сидя на вёслах, этот мальчик удивился, что я так внимательно его разглядываю, а я, чтобы хоть как-то оправдать такое внимание, спросил:
- Запыхался?
- Нет, государь, - ответил он, хотя дыхание его уже стало прерывистым, а мы одолели только две трети пути.
"Зачем ты на него так смотришь? Зачем?" - укорил я себя и, чтобы больше не смотреть, оглянулся на другие плывущие лодки, где находились мои люди и дорожный скарб, а также на разномастные головы лошадей, плывших вслед за лодками. Временами лошади погружались в воду так, что только уши, лоб, глаза и ноздри виднелись над волнами, но затем животное громко фыркало, и вся морда показывалась целиком.
* * *
Я невольно сравнивал моего перевозчика с другими мальчиками - теми, которые жили при моём дворе в городе Букурешть, и которые тоже, случалось, смотрели на меня восторженно и благодарно, ведь я был для них как второй отец.
"И здесь та же причина, - говорил я себе. - Для рыбацкого сына ты - отец-государь. И потому этот мальчик верит тебе. А ты хочешь обмануть его доверие? А затем захочешь обмануть и других". Мне часто вспоминались слова Священного Писания: "Горько станет тому, кто соблазнит одного из малых сих. Горько станет тому человеку, через которого соблазн приходит".
Как я мог обмануть кого-то из своих малолетних подданных! А особенно не хотелось обманывать тех, которые сделались сиротами по моей вине.
Мальчиков, которые жили сейчас при моём дворе, я взял на воспитание после того, как их родителей увели в турецкое рабство. Это было в ту осень, когда я сделался государем.
Случилось так, что великий визир Махмуд-паша, по приказу султана помогая мне получить власть, решил сам себя отблагодарить и велел своим воинам наловить в Румынии побольше рабов. Турки не хотели возвращаться из похода без добычи, а захваченный домашний скот и зерно почти сразу исчезали в желудках турецкой армии, поэтому великий визир подумал, что добычей должны стать люди.
Я пытался помешать обращению румын в рабов - приехал в турецкий стан, стал требовать свою часть "добычи", сказав Махмуду-паше:
- Ведь мы воевали вместе и, значит, мне полагается доля, - но, увы, я уговорил его отдать мне лишь треть пленных, а не половину, как надеялся.
Тем не менее, даже о тех, которых удалось освободить, следовало позаботиться. Я увёл их подальше от того места, где турки устроили лагерь, и велел, остановившись на перекрёстке двух больших дорог:
- Расходитесь по домам!
Некоторое время, сидя в седле, я наблюдал, как люди уходят, и вглядывался в горизонт, не покажутся ли пыльные облачка - турецкие разъезды.
Никто не показался. Это означало, что великий визир намерен выполнить своё обещание, то есть не ловить в моих землях новых рабов взамен утерянных. И всё же я велел своим конным слугам сопровождать толпы, направившиеся в разные стороны - сопровождать до тех пор, пока эти толпы не разбредутся маленькими кучками кто куда.
Затем я с оставшимися челядинцами поехал домой, в Букурешть и полагал, что в тот день подвергся тяжёлому испытанию, - мне было стыдно, что я, едва став государем, принёс своим подданным столько горя, - однако я не знал, что испытание ещё не кончилось.
Примерно через четверть часа меня нагнал один из конных слуг, призванных присматривать за освобождёнными мною людьми:
- Государь, там дети остались.
- Какие дети? - не понял я.
- Ничьи.
Мне пришлось вернуться к перекрёстку, который к тому времени уже опустел, и тем заметнее было, что там, в траве на обочине, сидят дети. Их одежда из белёного холста, обычная для румынских крестьян, издалека притягивала взгляд. И также бросалось в глаза то, что её обладатели очень малы: два десятка мальчиков и девочек в возрасте от четырёх до семи лет.
Большинство детей растерянно смотрели по сторонам. Некоторые плакали. Им некуда было идти, а никто из взрослых, ушедших прочь, не взял их с собой.
Когда турки выделяли мне мою "долю" пленных, то делали это, невзирая на семейные связи, а лишь выполняя приказ Махмуда-паши - отдать мне определённое число людей. Вот почему получилось, что дети, теперь сидевшие на обочине, остались одни. Поначалу, когда я повелел всем расходиться, они пытались прибиться к той или иной толпе, но в итоге собрались в свою кучку и никуда не пошли. Именно это объяснил мне слуга, который догнал меня и попросил вернуться, а дети, увидев, что я вернулся, вскочили и теперь внимательно смотрели.
В этих взглядах застыли вопрос или мольба, но не укор. Дети не подозревали, что имеют право укорять меня. К тому же им было не до укоров. Они оказались напуганы, потому что не знали, где их дом.
- Если никто их не забрал, значит, придётся забрать мне, - сказал я. - Их не слишком много, поэтому на моём дворе им место найдётся.
Дети не поняли или не расслышали, поэтому я, подъехав ближе, сказал им:
- Вы отправитесь со мной. И теперь будете жить у меня.
Дети не выразили восторга, но приободрились, а одна из девочек, самая старшая из всех, которой, наверное, было даже не семь, а восемь лет, решилась спросить:
- Ты - наш государь?
- Да, - сказал я.
- Значит, тот дядя говорил правду?
- Какой дядя? - не понял я.
Девочка чуть пожала плечами:
- Тот дядя, вместе с которым мы шли по дороге.
Значит, она имела в виду кого-то из освобождённых мной крестьян.
- Я спросила его, - продолжала девочка, - почему моя мама и мой папа не идут с нами, а он сказал, что турки их не пустили с нами идти. Я спросила, почему не пустили. А он сказал, чтобы я спросила об этом у государя. Я спросила, где государь, и дядя показал мне на тебя. Я хотела тебя спросить, но ты уехал. А теперь...
- Мне не удалось уговорить турок, чтобы они отпустили твоих родителей, - сказал я.
- Почему? - удивилась девочка. - Ты - государь. Государя все слушаются.
- У турок есть свой государь, и они слушаются его.
- А если ты попросишь турецкого государя? - сыпала вопросами девочка.
- Да, обязательно его попрошу, - пообещал я и представил себе возможную встречу с Мехмедом. Он рано или поздно пригласил бы меня к себе, чтобы узнать, удобно ли его бывший мальчик устроился на румынском троне, но говорили бы мы, конечно, не о пленных.
Жалоба султану на самоуправство Махмуда-паши просто не имела смысла. Даже если бы я упомянул об этом, то услышал бы в ответ: "Ты беспокоишься о пустяках. Забудь". Мне было слишком хорошо известно, что Мехмед не вникает в подобные дела, и потому я сразу сказал великому визиру, что доволен итогом дележа, однако той девочке не мог признаться, что никто не вернёт ей родителей, и пришлось солгать - сказать, что ещё можно что-то изменить.
- А когда попросишь? - спросила она.
- Когда он позовёт меня к себе, - ответил я.
- А когда это будет?
- Когда он захочет меня видеть, тогда и позовёт.
- А если ты поедешь к нему сам?
- Я не могу. Без спросу - нельзя. Турецкий государь рассердится и не станет слушать.
То, что "нельзя без спросу", девочку убедило, и она замолчала, но теперь посыпались вопросы от других детей:
- А про моих маму и папу попросишь? И про моих?
- Да, да, да, - сказал я. - Но пока вы поживёте у меня.
Дети охотно согласились, после чего на конях моих слуг, посаженные впереди или позади сёдел, отправились в Букурешть, а когда я, той же осенью съездив к султану, сказал: "Султан не разрешает вашим родителям вернуться", - дети смирились, хоть и плакали. Они перестали спрашивать о родных и о доме, а затем мало-помалу привязались ко мне и полюбили меня.
Несмотря на то, что они обращались ко мне "государь" или "господин", в их устах это звучало не так, как у остальных подданных. Это звучало почти как "отец", ведь я заботился об этих детях, уделял им гораздо больше внимания, чем мог бы.
Пожалуй, ни один мой подданный не знал меня так хорошо, как эти дети, потому что только им я рассказывал о своих ранних годах, проведённых в Турции - о годах, когда вместе со своим братом Владом жил при турецком дворе и ещё не успел познакомиться с Мехмедом. Я также поведал о занятных турецких обычаях и традициях, желая убедить своих маленьких подопечных, что турки не всегда жестоки, и что в Турции не страшно, а турецкие рабы наверняка живут хорошо.
Конечно, я знал, как по-разному может сложиться судьба рабов. Но зачем говорить это? Особенно если не знаешь наверняка о судьбе тех или иных рабов. Особенно, если дети этих рабов слушают тебя так, как будто ты рассказываешь сказку. Зачем делать сказку страшной? Зачем пугать маленьких слушателей, сидящих вокруг тебя с таким доверчивым выражением на лицах? Зачем заставлять детей грустить дольше, чем они могли бы?
Правда, один мальчик, которого звали Миху, никак не мог смириться, что его родители теперь живут далеко. Он, узнав, что "султан не даёт им вернуться", грустил всю оставшуюся осень и почти всю зиму, не играл в снежки с другими мальчишками, а вместо этого взбирался на оборонительную стену, которая отделяла дворец от реки Дымбовицы, и подолгу смотрел вдаль, на равнину за рекой, на юг. В той стороне находилась Турция.
Наконец, зимним утром поймав меня на крыльце, мальчик попросил:
- Государь, вели, чтобы меня взяли в стражники.
Ему исполнилось всего пять лет, поэтому я удивился этой просьбе:
- В стражу, которая охраняет дворец? Зачем тебе?
- Стражники - они воины, - пояснил Миху. - Я научусь быть воином, пойду в поход на турков и верну папу и маму домой.
Что же я мог ему ответить!? Немного подумав, я вернулся с ним в тёпло натопленные комнаты и объяснил, что он ещё слишком мал, чтобы служить в страже, а взросление наступит нескоро.
Миху очень огорчился и тогда я сказал, что года через два-три он сможет помогать на конюшне, ведь воины должны уметь обращаться с лошадьми, а ещё лет через семь определю его в стражники.
Конечно, когда он достиг отрочества, то многое понял, но всё равно остался благодарным и при случае целовал мне руку, поскольку обнимать государя, как отца, нельзя. Так делали и другие мои воспитанники и воспитанницы, а я порой ловил себя на том, что мне особенно приятно, если кое-кто из мальчиков, имеющих миловидное лицо, прикасается губами к тыльной стороне моей ладони.
Миху по счастью миловидным не был, а иначе я чувствовал бы себя перед ним ещё более виноватым. Но другие порой привлекали меня, и я, осознавая это, почти отдёргивал руку, говорил "теперь уходи". Следовало говорить так, потому что горько станет тому, кто соблазнит одного из малых сих.
* * *
Сколько лет прошло, а я не перестаю удивляться, что моя жена Мария сразу и с открытым сердцем приняла всех тех детей, которых я решился приютить на своём княжеском дворе в городе Букурешть.
Я приютил их ещё до того, как женился на Марии, и ещё до того, как впервые увидел её, а как только она приехала во дворец, начались приготовления к нашей с ней свадьбе, так что в общей суматохе Мария не сразу заметила, что детей вокруг как-то очень много. Она заметила это лишь во время свадебных торжеств и в последующие дни.
Тех детей, которые были постарше, я отдал в помощники слугам и служанкам:
- Пусть потихоньку приучаются работать, - а Мария, помнится, обратила внимание, что во время свадебного пира угощение носят не только взрослые слуги, но и мальчики. И она, кажется, удивилась, когда наутро после брачной ночи увидела, как в одном из дворцовых коридоров метёт пол маленькая девочка. А затем обнаружилось, что во дворе ещё две девочки кормят кур, и ещё одна кроха, помогая взрослой служанке, в это время погнала гусей пастись на реку, протекавшую близ дворца.
Вот тогда-то Мария принялась считать всех детей, которых увидела, после чего спросила меня через свою служанку-гречанку (ведь в то время говорила лишь на своём родном, албанском, языке и чуть-чуть - на греческом):
- Почему детей так много?
Я ответил, что эти дети сделались сиротами из-за войны, а война случилась из-за меня, и поэтому сироты теперь живут при моём дворе - я перед ними в долгу.
Мария улыбнулась, подошла ко мне и, не стесняясь служанку, погладила меня по щеке, а затем поцеловала в губы.
Лишь позднее мне пришло в голову, что детей можно было куда-нибудь пристроить. Мальчиков - в ближайший мужской монастырь, а девочек - в ближайшую женскую обитель, но я оставил их у себя, а Мария никогда даже и намёка не делала на то, что мне следовало бы отправить моих подопечных куда-нибудь.
Узнав, почему во дворце живёт столько детей, она сказала мне через служанку-гречанку, что девочек надо научить шить и вышивать, и в тот же вечер я обнаружил в покоях моей супруги женское собрание. Девочки во главе с Марией сидели, вышивали, хором напевая некую албанскую песню, и это навело меня на мысль, что мальчиков тоже надо собирать похожим образом - ради обучения грамоте, счёту и церковному пению.
Во дворце я приказал освободить одну из комнат в первом этаже и там устроил школу, доплачивая монахам, служившим в дворцовой канцелярии, если они пожелают взять на себя ещё и обязанности учителей.
В общем, дело наладилось. Никто не пребывал в праздности, поэтому все наши с женой воспитанники и воспитанницы могли стать достойными подданными.
Позднее, когда Мария выучила румынский язык, я сказал ей:
- Марица, ты очень добрая, раз решила заботиться о чужих детях, - а она засмеялась и ответила:
- Нет, я расчётливая. Я заботилась потому, что подумала: раз ты так любишь этих детей, значит, тех, которых мы сами родим, будешь любить ещё больше.
На следующий год после того, как я взошёл на трон, у нас родилась дочь - Мария, или Рица, как мы звали её по-домашнему. А затем родились два сына-близнеца*. Старшего я назвал Мирчей, в честь своего деда - Мирчи Великого, а младшего - Владом, в честь отца и старшего брата.
* Рождение сыновей у Раду Красивого - факт, хотя в исторической литературе принято упоминать только о дочери. С лета 1464 года этот князь пишет в своих грамотах о том, что у него есть сыновья, называя их "сердечный плод". (Подробнее см. в справке в конце книги.)
Когда Рица, Мирча и Влад подросли, то дети, которых я взял на воспитание, приняли в свой круг моих родных детей. Все жили в мире и согласии. Всякий человек на моём месте был бы счастлив, глядя на них, но, увы, во мне с каждым годом всё больше бурлили чувства, которые я предпочёл бы усыпить навсегда, и в которых стыдно было признаться. Из-за тех чувств мне оказалось трудно жить в обители счастья.
У святого Иоанна Златоуста сказано, что люди вроде меня подобны безумцам, и что их надо изгонять отовсюду, а я, как ни странно, был почти согласен со словами святого. Я как будто сам себя изгнал, потому что даже в семейном кругу всё больше чувствовал отчуждённость и одиночество.
Поначалу я искренне любил жену, но со временем разлюбил, и вовсе не потому, что деторождение изменило её, и она стала уже не так красива и стройна, как была. Карие глаза с длинными ресницами и тяжёлые тёмные косы, которые когда-то пленили меня, остались при ней, поэтому я легко простил ей появившиеся несовершенства. Но затем меня почти против моей воли качнуло от женщин в другую сторону, к другим мечтам, а в спальне жены я стал притворяться почти так же, как когда-то притворялся на ложе с Мехмедом.
Было время, когда я ненавидел султана, но делал вид, что люблю его. А теперь настали времена, когда я охладел к жене, но, приходя к ней, изображал страсть.
Поначалу мне казалось, что притвориться проще, чем показать холодность, но с каждым годом моё притворство всё больше утомляло меня, и потому росла неприязнь к женщине, прежде любимой. Я стал раздражаться, когда супруга прилюдно показывала свои чувства ко мне: брала за руку или целовала в щёку.
- Не надо, не сейчас, - шипел я и стремился скорее отойти в сторону, а ведь прежде, когда был влюблён, сам стремился лишний раз прикоснуться к ней.
И я, наверное, был единственным на всём свете отцом, который не рад, что у него двое сыновей. Я втайне надеялся, что мои сыновья не доживут до взрослого возраста. Мне не хотелось, чтобы они унаследовали мою особую склонность и тот груз печали, который к ней прилагается. А ведь подобное наследование было возможно.
Если моей дочери достались черты и от матери, и от меня, то сыновья оказались моим отражением. Дочь получилась тёмно-русой, а близнецы сразу выделялись в толпе своими светлыми кудряшками. Глядя на них, я вспоминал слова старого священника, сказанные мне много лет назад, когда я жил в Турции и сам был ребёнком: "Ты как маленький ангел. Я думал, что со временем миловидность твоя уйдёт, черты погрубеют, волосы потемнеют, а нет. Ты всё такой же. Поэтому остерегайся. Много по сторонам не смотри. Увидишь, что кто-то на тебя смотрит, отведи глаза. Помни, что есть на свете люди неправедные, которым чужая красота покоя не даёт".
Это предостережение доброго старика не помогло мне. Со мной случилось всё то, чего он опасался. А теперь это должно было случиться и с моими сыновьями? Ведь эти дети оказались так красивы!
Я боялся, что найдётся кто-то, кто захочет развратить их. А меня не окажется рядом, чтобы предотвратить это. И предупредить своих сыновей об опасности я не мог. Старый священник в Турции предупреждал меня, но что толку!
Чем больше я думал об этом, тем больше охладевал к жене. Мелькала мысль: "А что если мы и вправду плодим несчастных?" Появись у меня новые дочери, они не были бы несчастны, потому что я нашёл бы им хороших женихов, но сыновья... Как я мог повлиять на их судьбу?
Увы, родители не выбирают, кто у них родится: дочь или сын. Именно поэтому я захотел, чтобы моя супруга больше не рожала, и начал стремиться к тому, чтобы не ночевать у неё.
Однажды вечером, когда она в очередной раз стала зазывать меня к себе, я сказал:
- Марица, у нас трое детей. Нам хватит. Не хочу, чтобы твоё здоровье пошатнулось.
- Почему оно пошатнётся? - удивилась жена. - Во мне ещё много сил.
- Моя мать тоже, наверное, так говорила моему отцу, - возразил я. - Однако вскоре после моего рождения она умерла. Я был у своих родителей третьим ребёнком.
Это была правда: моя мать действительно умерла вскоре после моего рождения. Так что мне не стало стыдно за свою уловку, когда Марица погрустнела и опустила глаза.
Чтобы ободрить жену, я продолжал нарочито ласковым голосом:
- Не хочу, чтобы ты умерла. Хочу, чтобы ты как можно дольше оставалась со мной. А троих детей нам достаточно.
Мне казалось, что уловка удалась и теперь я могу не делать то, к чему больше не стремлюсь (достаточно будет просто целовать её время от времени, дарить подарки), однако Марица не успокоилась. Вскоре после этого разговора она пришла ко мне в покои, отослала слуг и, краснея подобно девочке, сказала, что если нам не нужно больше детей, мы всё равно можем быть вместе:
- Наверное, я не сумею хорошо объяснить. Ты должен поговорить об этом с лекарем. Я говорила с ним, и он рассказал, что у каждой женщины есть плодные и неплодные дни. И их можно высчитать. И если мы с тобой будем вместе в мой неплодный день, то я не понесу.
Дворцовый лекарь подтвердил, что так и есть. Он поведал мне о внутреннем устройстве женского тела (не заметив, что эти рассказы способны убить всякое стремление к соитию), а затем сказал, что может считать и сообщать, в который день моя супруга неплодна.
Этот человек, конечно, думал, что оказывает мне большую услугу, и надеялся на награду, но я поблагодарил его весьма сдержанно, хоть и прибавил немного в жаловании... Хорошо, что даже при таком повороте событий я мог найти ещё одну отговорку - пост.
После рождения сыновей Раду Красивый сделался необычайно набожным и не посещал жену в дни поста, хотя раньше частенько пренебрегал этим правилом:
- У нас дети, - строго говорил я своей супруге, - и мы должны уже сейчас подавать им достойный пример.
В итоге получалось, что повинность в супружеской спальне я отбывал всего несколько раз в месяц, да и то не всегда, а жена вынуждено согласилась с этим, но когда получала своё, просто безумствовала. Пусть минуло десять лет брака, но ей исполнилось всего-то двадцать шесть, и рожать она не устала, поэтому в отличие от меня совсем не беспокоилась о том, правильно ли лекарь высчитал день.
"Когда же она, наконец, успокоится!? Ещё немного и поверю, что женщин под подолом щекочут бесы", - думал я, а вскоре приходили другие мысли: "Марица, прости меня. Я был бы счастлив, если б имел власть над своим сердцем".
Само собой появлялось чувство вины, если жена, улучив минуту, когда я не был занят с боярами или в канцелярии, приходила ко мне, приносила отрез дорогого шёлка и говорила: "Смотри. Вот купцы привезли. Если нравится, давай купим тебе на кафтан, а с купцами сторгуюсь". Я чувствовал вину, потому что ткань мне почти всегда нравилась, и это означало, что Марица хорошо знает мои вкусы, то есть проявляет искреннее внимание. Так же было, если она приносила мужскую шапку, ремень, кошелёк. Жена знала, как выбрать то, что мне понравится, и непритворно старалась угодить, а вот её "милый Раду" всё больше притворялся.
Но ещё более виноватым я чувствовал себя, когда в ответ на напоминание прислать кого-нибудь ко мне за деньгами Марица, лукаво улыбаясь, отвечала: "Нет. Хочу сама заплатить". То есть она платила из денег, которые выделялись на её содержание, и таким образом делала мне подарок - подарок, который радует, а не добавляет заботы, куда бы его деть, чтобы даритель не обиделся. И впрямь стыдно не любить такую жену!
К счастью, та по-прежнему любила меня и не замечала, насколько сильны во мне перемены. Помню, однажды, ночуя в покоях супруги, я проснулся оттого, что она гладила меня по лицу и шёпотом повторяла:
- Как же мне повезло с мужем. Я такая счастливая.
Я чуть повернул голову к ней, но ничего не ответил, а жена продолжала:
- У меня такой красивый муж, и я ни с кем его не делю. Все боярские жёны мне завидуют и их дочери-невесты - тоже. Я вижу, как они смотрят на тебя в храме, а ты ни на кого не смотришь. Ты смотришь на священника.