Литов Михаил Юрьевич : другие произведения.

Бродяга, братбогача

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:

   Михаил Литов
  
  
   БРОДЯГА, БРАТ БОГАЧА
  
  
   Глава первая
  
  
  Не приключилась бы со мной эта, мягко говоря, странная история, когда б я, приехав на день рождения брата, с самого начала не повел себя как последний идиот. Не посмела бы Наташа... Впрочем, не буду опережать события. Надо сказать, давно я взял за правило не лицедействовать без нужды, не изображать из себя того, кем на самом деле не являюсь, никому не навязываться, не выставляться неким орлом или, на худой конец, стреляным воробьем, будучи в действительности всего лишь общипанной курицей. Пусть, мол, принимают меня таким, какой я есть. И раз уж я в глазах окружающих полный неудачник, ноль, праздношатающийся, бродяга, трутень и т. п., ради чего, собственно, я буду стараться переменить их мнение?
  Мне бы как-то усомниться, призадуматься да поостеречься, а в результате и вовсе не приезжать на то злополучное торжество, но Григорий приглашал с настойчивостью, поразившей меня. Наши пути с некоторых пор основательно разошлись, мы стали чужими друг другу людьми, однако тут у брата сильно взыграла, а главное, красноречиво заговорила тоска по прошлому и нашей былой неразлучности. Я даже предполагал, что при встрече он у всех на виду бросится мне на шею, может быть, прослезится, попросит у меня прощения за измену нашей великой братской дружбе. До этого, однако, не дошло.
  Глупости я начал совершать, едва переступил порог отчего дома. Да еще подходя только, еще только завидев веселые огоньки в дорогих окошках, я в буквальном смысле слова нацепил, железными скрепами закрепил на роже маску высокомерия. Для дотошно интересующихся, где это я ею разжился: наскреб. В общем, была маска, и сомнению этот факт не подлежит. А вот и вторая глупость, тоже немаловажная: вместо того, чтобы напиться до чертиков, я вообще едва притронулся к спиртному. Почему это, спрашивается, мне пришло в голову прикидываться трезвенником? Не знаю. В сущности, уму непостижимо. Это тем более не поддается разумному объяснению, что для меня первого уже давно не секрет, что я не из тех, кого стоит пускать в приличное общество. А напейся я в тот вечер, не стряслось бы, наверно, беды со мной.
  К тому же повод заложить за воротничок я имел куда как серьезный. То был и мой день рождения. Но брат, к моменту моего приезда уже изрядно пьяный, веселящийся от души, поздравил меня с такой небрежностью, что тотчас отпали всякие сомнения: я приглашен в качестве гостя и отнюдь не как виновник торжества. Я приглашен на праздник своего выдающегося брата, а что родились мы с ним, как говорится, из одного яйца и что прибыл я в дом, далеко мне не чужой и даже значащийся как отчасти и моя собственность, это, судя по всему, никакой существенной роли не играло.
  С тех пор, как мы с этим парнем, который, несмотря ни на что, оставался моим братом, осиротели, я не то чтобы совсем потерял жизненные ориентиры, но пошел очень и очень своим путем и в нашем доме стал нечастым гостем. Я предпочитал болтаться по Балабутину, находя пристанище у приятелей или вовсе случайных знакомцев; полюбилось мне бить баклуши и практически нимало не задумываться о своем будущем. Брат же в последнее время стремительно пошел в гору, прямо-таки взмыл, и нередко откуда ни возьмись вывертывались умники, готовые поставить его в пример мне, как будто я, тридцатипятилетний оболтус, еще нуждался в примере, образце для подражания. Успех к Григорию пришел почти одновременно с женитьбой на пышнотелой, розовенькой, необычайно свежей красавице Наташе, за которой он давно и безуспешно ухаживал и которая в конце концов все же дала благосклонный ответ на его пылкие домогательства. По каким причинам она это сделала, я могу лишь догадываться. Тут же признаюсь, что Наташа нравилась и мне. Я никогда не признавался в этом ей самой, но, не исключено, она чувствовала, что я не прочь поменяться с братом местами.
  Я вовсе не считаю, будто всем следует жить в нищете и болтаться по миру перекати-полем, и все же у меня возникало неодобрение, что ли, а лучше сказать, чисто негативное отношение к богатству, когда я видел, во что брат превратил наш дом. Прежде, при родителях, это было самое тихое, скромное и благостное место на свете, а теперь и в доме и в саду все слишком свидетельствовало о преуспевании и сытости. Скажут, что я завидую Григорию, его приносящей хороший доход торговле. Да нет же, я не завидую, я просто знаю, что он не тот, кто, даже и заделавшись хозяином магазина, по праву добивается успеха. Еще, если начистоту, вопрос, кто из нас, я или он, больше годится на роль преуспевающего дельца. Нелишне здесь напомнить известную, но часто забываемую истину, что жизнь - это спектакль, и у каждого в нем должна быть своя роль, которой он вполне соответствует.
  Я чересчур долго обо всем этом распинаюсь, но в том-то и штука, что это очень важно для уяснения последующего. Так вот, я если не ненавидел, то во всяком случае презирал брата, а на дне рождения, который он вынудил меня считать только его днем рождения, приняв высокомерный вид, тем самым взялся сыграть не полагающуюся мне роль, и в результате все это привело к ужасной драме.
  Вряд ли Григория сильно огорчало, что я редко бываю дома, но братний долг все-таки побуждал его хотя бы для приличия интересоваться, чем это вызвано. Я без обиняков говорил ему, что не желаю встречаться с его новыми друзьями. Это было правдой, но, конечно, не всей, ведь я умалчивал, что избегаю, главным образом, встреч с Наташей, да и с ним самим тоже. А на семейном празднике меня ждала встреча с ними со всеми. Я увидел множество надутых господ, обитателей балабутинского пригорода, ставших упитанными, наглыми, надменными буржуа. Боюсь, это сразу выбило меня из колеи.
  Их поведение с первой же минуты показалось мне неестественным; я именно так и подумал: они еще очень хорошо помнят свое серое, неприглядное прошлое и, как это свойственно всем выскочкам, из кожи вон лезут, лишь бы выглядеть солидными, важными, незаменимыми. Но их было много - одинаково поживающих, одинаково думающих и чувствующих, а я был один такой, готовый вести себя просто и естественно, без пригородно-балабутинского, с буржуазным оттенком, кривлянья. И я не устоял. Они были мне смешны, но не мог же я испортить брату праздник, насмехаясь над его гостями. И я не придумал ничего лучше, чем тоже надуться, горделиво приосаниться, поглядеть на всех свысока. К маске, закрепленной еще на улице, я присовокупил, стало быть, позу, а она была поэтична и неуместна и уподобляла меня отличному памятнику, воздвигнутому в неподобающем и даже позорном месте.
  Но и эту дурацкую для меня роль мне не удалось разыграть непринужденно. Я нервничал. Не из страха, что выгляжу попросту смешным и глупым в глазах этих индюков, знавших, разумеется, что я в действительности за птица. Меня забрало какое-то изумленное раздражение оттого, что вся обстановка на этом сборище внезапно показалась мне совершенно неправдоподобной. Пьяным-то пристало быть мне, пьяным и в самом деле глупым, однако я был до безобразия трезв, а вот мой брат Григорий, славный обличитель пьяниц, напился как сапожник. То есть это в его смысле, я, само собой, способен выпить вдвое, втрое больше, но для него было достаточно и той дозы, которую он себе позволил. И для его гостей тоже. Они были в шоке.
  Чем больше я смотрел на его пьяные скачки и чем дольше слушал его нелепые реплики, которыми он думал потешить своих гостей, тем мрачнее становилось у меня на душе. Не солгу, сказав, что темная ночь легла на мое сердце. И в этой ночи веселился, приплясывал, творил некий бизнес, хозяйничал в магазине и обладал красивой женой мой брат, этот простодушный, простоватый, простой, как амеба, человек, а я, чьим единственным достоянием был богатый внутренний мир и не раскрывшиеся до конца таланты, скитался по миру, как бродяга. Мы с братом внешне так похожи, что наша мать должна была иметь замечательную интуицию, чтобы различать нас. Посторонние люди всегда нас путали, правда, до тех пор, пока Григорий не стал хозяином магазина и мужем первой красавицы пригорода, а я - субъектом без определенных занятий. Но до чего же в действительности мы несхожи!
  Меня бесили и пошлые выходки Григория, и то, что важничающие гости смотрели на него как на шута. Я готов был взорваться. Провозгласить себя настоящим хозяином дома, выгнать всех этих непрошенных господ, запереть брата в кладовке или в подвале, заявить некие права на его жену, превратить ее, скажем, в свою наложницу. К счастью, гости довольно быстро разошлись, сообразив, что разгулявшийся хозяин все равно не позволит им повеселиться, как подобает серьезным, вальяжным людям. И вот тут на первый план вышла Наташа. Она весь вечер держалась превосходно, но, едва мы остались втроем за праздничным столом, дала волю чувствам.
  - Ах ты скотина! - закричала дико эта очаровательная, бесконечно приятная мне, фактически обожаемая мной женщина. - Идиот! Как же ты посмел?! Сволочь!
  Григорий ответил ей кривой бессмысленной ухмылкой. Наташа решила, что его пора укладывать, и это было разумное решение, однако Григорий настроился продолжать пир. Ее попытки оттащить его в спальню не увенчались успехом, и мне пришлось поспешить ей на помощь.
  Вся ответственность за доставку драгоценной ноши была возложена на меня, тогда как Наташа принялась энергично поддавать мужу коленкой под зад. Не скажу, чтобы это помогало мне волочить изнемогшее тело, тем не менее в глубине души я одобрял действия вошедшей в раж женщины и даже был бы рад последовать ее примеру. В спальне я поставил братца перед кроватью, и не успел он, ничего не соображавший, упасть на пол, как завершающий мощный пинок свалил его прямо на супружеское ложе. Очень ловко! Можно было подумать, что они упражняются в подобных комбинациях каждый день.
  Хотя меня до некоторой степени интересовало, как сложатся дальше супружеские отношения, я со скромным видом удалился, не желая показаться чересчур назойливым. Вернувшись к праздничному столу, я сел на стул и задумался. Мне было о чем подумать. Правда, при этом моя рука как бы непроизвольно тянулась к бутылке, а я с насмешливым презрением следил за ее маневрами. Она явно побаивалась меня, моей железной воли: подбиралась к бутылке - и словно по странной случайности промахивалась, виляла в сторону, изображала из себя полнейшую невинность. В сущности, она мечтала усыпить мою бдительность и тогда осуществить свое заветное желание. Возможно, ей в конце концов удастся это сделать.
  А не уехать ли отсюда? Еще не поздно, а до станции бежать каких-нибудь десять минут. Сяду в электричку и весьма скоро буду в Балабутине. Ибо мне нечего делать в этом доме.
  На улице, однако, лютовал страшный мороз, и выйти из теплого дома в ветхом пальтишке вроде моего было бы опрометчивым поступком. С другой стороны, очень уж соблазнял и искушал вид напитков и закусок, выставленных на столе. Моя рука чувствовала это острее, чем мой склонный к сомнениям ум. Пока я колебался, не зная, как поступить, вернулась Наташа.
  Подняв на нее глаза, я вдруг понял, что она очень устала. Не от праздника, испорченного мужем, а вообще от жизни. Она и шла как-то с трудом, едва волочила ноги, - и это в тридцать-то лет! Неужели жизнь с Григорием оказалась такой несладкой? Все пристальнее разглядывая ее, так, словно хотел впитать в себя ее лицо, неожиданно посеревшее и осунувшееся, весь ее милый облик, нередко волнующий мои сны, я задавался вопросом, что было бы, окажись на месте Григория я. Было бы ей со мной слаще?
  - Что смотришь? - спросила Наташа, присаживаясь напротив меня. - Не нравлюсь? Постарела?
  - Нравишься, - возразил я.
  - А чего тогда уставился?
  - Потому и уставился, что нравишься.
  - Но ведь постарела же?..
  - Да все мы не молодеем...
  - Это он меня довел! - раздраженно выпалила Наташа.
  - Григорий?
  - Да!
  - До чего же он тебя довел? - осведомился я с притворным удивлением.
  - А ты не видишь? Я превратилась в старуху!
  - Не надо преувеличивать... Зачем сгущать краски? Ты отлично выглядишь, ну, разве что устала...
  Тусклой серости больше не было, теперь было сплошное полыхание гнева, и я умолк, опасливо рассудив, что отчасти ее досада вызвана, может быть, и моей пустой болтовней.
  Между прочим, я уже твердо положил не уезжать. Наташа в спальне успела переодеться в домашнее, и если роскошное платье, надетое ею для приема гостей, почему-то не произвело на меня особого впечатления, то простой халатик, в котором она сидела сейчас передо мной, подействовал просто ошеломляюще. Он-то, смело обнажавший великолепные формы моей собеседницы, и укрепил меня в решимости остаться.
  - Ладно, - сказала Наташа и небрежным взмахом руки будто отшвырнула прочь осаждавшие ее неприятности, - ладно, хватит об этом, и давай выпьем. Как-никак и у тебя нынче день рождения.
  Последовала приветливая улыбка. Итак, не только остаться, но и выпить! Наташа удовлетворилась бокалом сухого вина, а я влил в себя солидную порцию водки, и поскольку женщина продолжала усмехаться, я ответил ей самой искренней и добродушной улыбкой, на какую только был способен. Вдруг она прислушалась, глядя в сторону спальни.
  - Слышишь, храпит?
  Я тоже прислушался.
  - Нет, не слышу...
  - Храпит, гад!
  - Ну, значит, храпит, - согласился я. - Отчего бы ему и не похрапеть?
  Храп Григория не казался мне чем-то ужасным, я, правду сказать, и вовсе не слышал его, но, судя по ее виду, ни с чем более отвратительным, чудовищным и невыносимым Наташе еще не приходилось сталкиваться.
  - Вот ты вел себя как примерный мальчик, - сказала она с мучительной гримасой отвращения, - он же, этот болван... этот козел!.. он нажрался, напился, как свинья.
  Я благородно возразил на это:
  - Но это не значит, что я трезвенник, а он пьяница.
  - Не значит, допустим, но это, согласись, очень о многом говорит... Ты просто многого не знаешь. Но теперь ты видишь, что он со мной сделал! Сегодня он показал, на что в действительности способен. Все увидели, что он собой представляет! Пустой, глупый, ничтожный человек...
  - Но этот пустой и глупый человек, говорят, очень неплохо ведет дела...
  - А сколько пота и крови положила на эти дела я? - перебила Наташа. - Ты подумал об этом? Да тебе ли говорить! Что ты в этом смыслишь! Тебе хоть раз пришло в голову, что и дом, и магазин, и весь наш пресловутый бизнес - все это держится на мне, а не на нем? Что твой брат делал бы без меня? Ну, сегодня мы увидели, что он делал бы... Собственно говоря, это вы все увидели, а я и раньше знала, уже давно я все разжевала и усвоила... Всю мерзость жизни с ничтожеством... Когда этакий Григорий в книжке или на экране, о, это забавно, это даже мило, но когда бок о бок с ним, лицом к лицу, когда он вечно перед глазами, так и маячит, так и мельтешит, а ты ему обед подавай, да в постели с ним поласковей... Нет, ты скажи, ты согласен, что он был отвратителен?
  Я утвердительно кивнул, решив ограничиться таким ответом. В конце концов что мне за дело, какое впечатление произвело поведение моего брата на его коммерческих друзей, торговых приятелей? А сам я видывал вещи и похуже. Однако Наташу мой ответ не устроил.
  - Нет, ты скажи, - настаивала она.
  - Согласен, - сказал я.
  - Какие же еще доказательства тебе нужны?
  - А что ты мне доказываешь?
  - Убеждать тебя? В чем? И как?
  - Вряд ли меня стоит в чем-либо убеждать, я и без того давно уже...
  - Давай убьем его, Сережа.
  Я с изумлением воззрился на нее. Меня поразило, с какой простотой произнесла она роковые слова.
  - А, убьем? Его?
  Со странной, неопределенной усмешкой глядя мне в глаза, Наташа спокойно выговорила:
  - Да, его.
  
   Глава вторая
  
  Она не шутила, я понял это по ее виду. Она ведь не придала лицу серьезное выражение, а продолжала улыбаться как ни в чем не бывало, и в той необыкновенной ситуации, которая начинала складываться между нами, ее улыбка сказала мне гораздо больше всяких слов. Я взглянул на ее обнаженные полные руки. Наташа закинула ногу на ногу таким образом, что над столом поднялось ее круглое колено. Я долго смотрел на него, и мне представлялось, что теперь, когда мы заговорили об убийстве, этой вольностью в отношении чужой жены я отнюдь не переступаю границы дозволенного. Я вдруг поверил, что эта женщина и впрямь способна убить. Войти в спальню и задушить ослабленного выпивкой спящего человека. Может быть, на то ей и даны большие белые руки, жаркая грудь, круглое колено, от которого я все еще был не в состоянии отвести глаза.
  Я не выпил столько, сколько выпил мой брат, это не я храпел в спальне, если там действительно кто-то храпел, но, сидя в гостиной с его женой, я словно не мог стряхнуть с себя какой-то невероятный сон. Меня посещали чудовищные образы. Как совершится убийство? С помощью подушки, наброшенной на лицо спящего? Подушка будет придавлена круглым коленом? А я буду стоять в стороне и смотреть, как умирает мой брат?
  Я знал, что не приму предложение Наташи и что в конечном счете сказанное ею все-таки несерьезно, однако я не испытывал неудовольствия оттого, что мы стали обсуждать столь опасную и по-своему интересную тему. Что я пришел на эту, с позволения сказать, вечеринку, - что это, если не путаница? В каком-то смысле вся моя жизнь, как и мои попытки объяснить ее, мое отношение к брату, далеко не столь однозначное и очевидное, каким я частенько стараюсь его изобразить, мое высокомерие, не всегда кстати напоминающее о себе, как и моя готовность в любой момент прикинуться сиротой казанской, овечкой, - разве все это не путаница? А Наташа одним словом, отнюдь не волшебным, да и не могущим, разумеется, иметь радикальные последствия, переносит меня в совершенно иной мир, и вот уже веет, веет мне в лицо особой свежестью, дивными ароматами, уже обрисовываются впереди некие перспективы и зарождаются куда как приятные мечтания, а перво-наперво - ясность, да, именно ясность. Вносится ясность. Она тоже веет, по-своему. Носится в воздухе, пока еще неуловимая, неразгаданная, а вместе с тем уже очень много говорящая и раскрывающая. Так бывает во сне - вот она, очевидность, сама уже истина в последней инстанции, разливается и отвердевает, завладевает всем, что в том сне происходит, и тобой тоже, сковывает тебя, а ты все в чем-то своем, маленьком, ничтожном, неясном, все суетишься по-прежнему и как будто не в состоянии понять чего-то, освоиться, по-настоящему, дельно, в некотором роде даже мудро смириться.
  И поскольку в завязавшемся у нас обсуждении сквозил, по крайней мере в моем восприятии, весьма сильный эротический элемент, я спросил каким-то нежным голосом, словно спрашивал мою собеседницу, любит ли она меня:
  - А почему ты предлагаешь это мне?
  Наташа подставила пустой бокал, показывая, что прежде чем ответить на мой резонный вопрос, желает выпить.
  - Что будешь пить? - осведомился я галантно.
  - А ты?
  - Кефир с содовой.
  Не знаю, почему у меня вырвалась эта грубость. Возможно, мои предположения о внезапном перемещении в сон имели под собой некоторые основания. И что-то впрямь незаметно изменилось в окружающей нас атмосфере, а я все же уловил перемену, почувствовал. Возможно, какой-то тайный голос дал отрицательный ответ на мой тайный вопрос о любви Наташи ко мне.
  - Ага, значит, ты все-таки обескуражен? - засмеялась Наташа. - Ты даже рассердился? Милый, милый Сережа, не надо сердиться, не надо мне грубить. Выслушай меня спокойно. Я тебе все доходчиво объясню. Ты спрашиваешь, почему я предлагаю это тебе. Я отвечу, но сначала давай выпьем... по маленькой... и хорошо-таки выпьем, как положено пить за удачу!
  - За какую удачу?! - воскликнул я. - Что ты мелешь? Я же... Впрочем, выпить не помешает.
  Больше не спрашивая, что она будет пить, я плеснул ей водки, как и себе. Наташа подняла бокал, с улыбкой глядя на меня сквозь тонкое стекло. Если бы мы не обсуждали вероятное убийство, я бы решил, что она попросту склоняет меня к мысли занять у нее под боком место супруга, пока тот валяется в пьяном забытьи.
  - Что такое твой брат? - продолжала Наташа, выпив залпом водку и закусив добрым куском ветчины. - Несостоятельный во всех отношениях субъект. Вот он занял денег, чтобы организовать дело, устроить магазин. И что же? Ведь долг следует отдавать, к тому же занял он у весьма и весьма сомнительных типов. Поверь мне, если бы за дело не взялась я, он наверняка погорел бы. Только благодаря мне он сумел вернуть долг и даже расширить торговлю. А теперь представь себе, что было бы с ним, не верни он долг. Чего ждать от кредиторов, вообще от кредиторов, и тем более от тех, с которыми он связался? Да ему бы не сносить головы! Под поезд - и вся недолга! Так что в каком-то смысле он уже все равно труп, Сережа. Просто я еще на некоторое время продлила его жизнь, его отвратительную агонию. Так кончают негодяи, погибают завалящие людишки, заживо гниют упыри... Твой брат - зомби. И сегодня он окончательно в этом всех убедил.
  Женщина просияла, довольная своей речью.
  - Я горжусь тобой, - сказал я, - но продолжай...
  - Тебе еще не ясна моя мысль, - перебила она с веселым удивлением, - ты еще не вполне усвоил мою правду? Хорошо, скажу больше... И в постели он так себе, а если начистоту, то вообще никуда не годится. Ты смутился? Тебе не нравятся интимные подробности моей семейной жизни?
  - Не забывай, ты говоришь все-таки о моем брате... - пробормотал я.
  - Я не забываю этого. Ни на секунду не забываю. Потому что постоянно сравниваю вас обоих, и получаются результаты... Нужно ли продолжать? Как передать всю горечь, все отчаяние?.. Знал бы ты, какие неутешительные для твоего брата выводы я делаю! Само это сравнение... это сравнивание, или как там его назвать... оно приобрело навязчивый характер, стало для меня наваждением. Внешне вас невозможно различить, это всем известно, но, может быть, никто не знает так, как знаю я, какие вы на самом деле разные люди. Он тряпка, а ты, Сережа, ты настоящий мужчина. Я не буду сейчас много говорить о том, как ты живешь. В твоей жизни немало спорных моментов, я со многим в ней не согласна. Да, ты не нашел свое место под солнцем... пока... Ты мечтал стать актером, и ты имел все шансы им стать, потому как ты необыкновенно талантлив. Однако тебе не повезло... Но зачем же опускать руки, Сережа? Людям кажется, что ты сошел с круга, пустился во все тяжкие, погубил себя, спился... И только я знаю, что это не так... не совсем так... что ты сильный, да, я знаю, какой ты сильный, мужественный человек. К сожалению, я все это поняла слишком поздно. А иначе я выбрала бы тебя.
  - Выбрала?
  Я почувствовал, что краска заливает мое лицо. Наташа мягко и ласково улыбнулась.
  - Я вышла бы за тебя, - пояснила она. - Ты же любишь меня? Разве это не так?
  - Люблю я тебя или нет, разве это дает мне право желать смерти брату? - сказал я, спрятав руки под стол и стараясь унять в них дрожь.
  - Почему бы тебе не ответить прямо, что любишь? - возразила она с горечью. - Или что не любишь. Если я ошиблась, скажи мне об этом без уверток.
  - Ты мне нравишься.
  - Для начала тоже неплохо, - усмехнулась Наташа.
  - Но и это еще не дает мне права...
  Она подняла руку, принуждая меня умолкнуть.
  - Послушай, каких еще объяснений ты ждешь? Мы любим друг друга. А этого вполне достаточно. Этого нам с головой хватит для того, чтобы приступить к осуществлению задуманного.
  - Ах, вот оно что, к осуществлению задуманного...
  - Говоря о задуманном, я подразумеваю заветное.
  - Но я пока еще ничего такого, слава Богу, не задумывал и с заветным, надо признать, как-то не определился.
  - Не думала я, что ты будешь так упираться! - воскликнула Наташа раздосадовано.
  - А ты на моем месте не упиралась бы?
  - Я? Если бы мне в руки сами собой плыли любимый человек, богатство, магазин, хорошо поставленное дело? И не подумала бы!
  - А все это плывет мне в руки? В таком случае растолкуй мне, наивному, почему бы тебе не развестись с моим братом и не выйти за меня?
  Она спросила сухо:
  - Ты делаешь мне предложение?
  - Ну, в каком-то смысле...
  В ее глазах мелькнула бескрайняя пустыня, в той пустыне я увидел дорогу, посреди которой, загораживая мне путь, стояло на четырех лапах странное и жутковатое существо, не то допотопное животное, не то человек несказанной древности. Существо вымолвило:
  - Тогда давай убьем Гришу.
  Я сидел на стуле как на куче тлеющих углей и стирал пот со лба. Другой рукой я разливал водку.
  - Это непременное условие? - спросил я.
  - Юридические тонкости таковы, - объяснила Наташа, - что в случае развода я останусь ни с чем.
  - Разве это возможно?
  - Почти ни с чем, - поправилась она. - А зачем нам терять то, что твой недалекий братец все равно пустит по ветру? Нет, надо взять все. И убийство нам предстоит совершить, Сережа, не вполне обыкновенное. Не должно возникнуть ни малейшего подозрения, что я убрала мужа, чтобы завладеть его состоянием. Конечно, с людьми происходят несчастные случаи и все такое... Но если после какого-нибудь несчастного случая я выйду за тебя, люди будут подозревать нас. Нам ли с тобой не знать их зловредную природу, их необузданную подлость? Так вот, мы поступим следующим образом: Гриша Кривотолков умрет, а Сережа Кривотолков займет его место. В бизнесе и в моей постели. Но умрет Гриша Кривотолков под видом Сережи Кривотолкова. Ты понимаешь меня, дорогой, улавливаешь суть?
  Я удвоил внимание. Я хочу этим сказать, что напряжение, вызванное атаками Наташи на мое воображение и, признаюсь, тщеславие, усилилось, речь пошла о вещах до крайности интересных, и потому я как-то зашевелился, смекнул, что должен активнее участвовать в разговоре. То, что она мне предлагала, я, разумеется, понимал без особого труда. Я только заметил:
  - Выходит, я должен заменить своего брата. А ты уверена, что я справлюсь с ролью? И что никто не заметит подмены?
  - Ты справишься, - ответила Наташа твердо. - У тебя задатки большого актера, теперь они тебе пригодятся. Исполнится твоя давняя мечта: театр, сцена... Эта роль тебе по плечу, Сережа. Ты отлично изучил повадки своего брата.
  Я видел, что комбинацию она придумала безумно сложную, возможно, что и чисто фантастическую, невыполнимую, способную, говоря вообще, обернуться и анекдотом, но мне совсем не хотелось как-либо высказываться по этому поводу. Не хотелось разрушать очарование, которому мы оба поддались. Это было очарование мечты. Да, мы как бы мечтали, выпив водки больше, чем следовало, мечтали, глубокой ночью сидя вдвоем за праздничным столом несостоявшегося праздника, сорванного человеком, который нам обоим был чрезвычайно неприятен. У меня в голове шумело. Я готов был скрежетать зубами оттого, что мечта, завладевшая нами, не оставляла нам ни малейшего шанса на ее исполнение. Не убивать же в самом деле брата! Но я был в таком напряжении, что скажи мне сейчас Наташа пойти в спальню и перегрызть ему горло, я бы сделал это, не задумываясь. Сказывалось, очевидно, напряжение всего вечера. Я вдруг понял, что не только нервничал из-за дурацких выходок брата перед толпой прохвостов и глупцов, но и страдал, страдал по-настоящему, по-человечески, по-братски. И теперь, когда моя душа, можно сказать, перегорела, мне ничего не стоило убить его.
  Сколько же можно его терпеть? Для чего он живет? Зачем коптит небо? Почему этот ничтожный, бездарный как личность, как муж, как делец человек пользуется многими благами жизни, наслаждается, всегда сыт, отлично одет, обогрет, а я, который во всех отношениях выше его, живу как бродячий пес и даже не могу взять его жену, признавшуюся, что она любит меня?
  Я взглянул на Наташу. Может быть, ее-то как раз я могу взять? И даже без всех тех замысловатых мероприятий, к которым она меня направляет. Просто повалить на пол, сорвать с аппетитного тела халатик, овладеть ею, а сделав свое дело, уйти, и пусть она сама разбирается, как ей жить дальше.
  Но я не мог так поступить с ней, она мне впрямь нравилась. Я даже жалел ее за то, что она этак неловко промахнулась с моим братом, испортила себе жизнь, поставив на никчемного человека. Я, конечно, вовсе не собирался выступать перед ней в роли благодетеля, берущего на себя ее трудности, тем более что она вон какие благодеяния подразумевала! Но надо же мне было и что-то предпринять. Разве мог я оставить все это без внимания, коль она призналась мне в любви? А просто повалить ее на пол было бы грубо и неумно.
  К тому же она назвала меня мужественным человеком. А что, это недалеко от истины, я и в самом деле мужественный, решительный человек. Во всяком случае, в состязании с моим братом я выгляжу куда предпочтительнее. Я не чета какому-то Грише Кривотолкову. И если выбирать между нами двумя, я не знаю, найдется ли недотепа, который выберет моего брата. Вот только пить надо бы поменьше...
  А она смотрела на меня, она не спускала с меня глаз и, думаю, легко читала мои мысли. Это легко удается, когда любишь, да еще когда предмет обожания нагрузился водкой и сидит перед тобой тепленький. Но ее мысли мне прочитать не удавалось, видимо, моя любовь была еще недостаточной, не хватало еще ей задора, не хватало той страшной закалки и выучки, которую прошли Наташины чувства в школе моего бедного брата.
  Но что же происходило между нами? Не скрою, под ее взглядом я таял. Я терпеливо и расслабленно купался в лучах ее обаяния, в теплых водах ее несколько наигранной задушевности, становился вообще податливый, мягкий, как воск. Мужественный человек, я не противился ее власти, уступал, в определенном смысле ужимался даже, хотя прекрасно сознавал, куда все это может меня завести. Почему? Да потому, что я воспринимал происходящее со мной не как унижение, а как первый порыв настоящей любви, как зарю, как первые проблески истинного чувства.
  Наконец, вообразив, очевидно, что моя страсть разгорелась более или менее сносно, Наташа сказала:
  - Теперь обсудим детали. Предположим, мы сейчас... - Она остановилась, заметив, что я вздрогнул, затем твердо и сурово произнесла: - Да, именно сейчас. Или ты вздумал мучить меня, издеваться надо мной?
  - Нет, не вздумал.
  - Так нечего откладывать в долгий ящик. Нам повезло, что твой брат пьян и ничего не соображает, и мы будем дураками, если упустим такой момент. Есть еще возражения?
  Я отрицательно покачал головой.
  - Нужно составить план убийства. Я вижу, Сережа, тебе не по душе это слово. Но вещи следует называть своими именами, а это убийством и будет. Итак, план. У меня на этот счет имеются два предложения. А у тебя?
  - Ни одного, - ответил я.
  - Соберись, начни серьезно относиться к делу. Вот мое первое предложение: мы переодеваем Гришу в твою одежду, вывозим на железную дорогу и кладем на рельсы. Первый же проходящий поезд превращает его в лепешку.
  - А если он очнется и отползет в сторону?
  - Вряд ли. Пьяный да на морозе... Он, может, отдаст Богу душу еще прежде, чем появится поезд. Просто-напросто замерзнет.
  - В лепешку... - задумчиво повторил я. - Нам, следовательно, необходим обезображенный труп? Такой, чтобы и невозможно было установить личность?
  - Да нет же, - возразила Наташа, - вовсе нет. Нам нужен один вполне узнаваемый труп, но такой, чтобы подозрение ни в коем случае не пало на нас. Понимаешь, у нас сложился своего рода любовный треугольник, и один из вас, братьев-соперников, должен погибнуть. И это должен быть именно Сергей Кривотолков, ибо его смерть не вызовет ни подозрений, ни даже удивления. Бродяга и пьяница попал под поезд - что в этом удивительного? Поэтому в кармане у Гриши найдут твои документы. Как видишь, я все продумала. И это прекрасный план, перспективный, это как раз то, что нам нужно, но... Есть одно "но". Подумай, если в состоянии. Ты думаешь? Труп обнаружат очень скоро, и первый, кого поставят об этом в известность... если не считать меня... будет Гриша Кривотолков. То есть ты.
  - А-а, опознание...
  - И похороны... Останки... то, что от него останется... на все это тебе придется смотреть. Отвечать на вопросы, изображать горе... Трудная роль, даже, пожалуй, несколько неожиданная. Справишься ли? Ты хороший актер, но... Ты уверен в себе? Разыграешь все как по нотам?
  - Сомневаюсь, очень сомневаюсь...
  Я развел руки в стороны, показывая, что и сам удивляюсь тому, какую растерянность могу обнаружить завтра я, столь решительный сегодня.
  - Я так и думала.
  - А не лучше ли закопать его в землю?
  - Против этого у меня два возражения. Земля мерзлая... кто будет копать? Ты? Да ты лопату хоть когда-нибудь держал в руках? - Она захохотала; смех был недолог; воззрилась на меня серьезно, мрачно: - Объясни, будь добр, для чего же нам исчезнувший Сережа Кривотолков? Будут ходить, допытываться, искать.
  - Бродягу-то? Не те времена и нравы, чтобы кто-то всерьез искал пропавшего бродягу. Даже не заметят.
  - Наверное, ты прав. Времена тяжелые, и в данной ситуации нам это на руку. И все же... По документам он еще долго будет числиться живым, а кто знает, как сложатся наши дела... Может, нам понадобится свидетельство о его смерти. Это, конечно, не очень-то убедительный аргумент, но... я просто размышляю вслух. Я хочу предусмотреть все возможные последствия нашего поступка. И мне представляется, будет лучше, если труп все же найдут. Но не завтра, не так скоро, не прежде, чем мы придем в себя, успокоимся... Я предлагаю отвезти его на старый завод... знаешь эти развалины в лесу?
  - Знаю.
  - Места, согласись, не самые посещаемые, и до оттепели, а то и до весны его там вряд ли найдут.
  Здесь уместно вспомнить, что в детстве мы с Григорием часто уходили играть к тем развалинам, они казались нам самым таинственным и романтическим местом на свете. И сейчас я спрашивал себя, случайно ли Наташа выбрала именно это место. Ничего особенного в нем, естественно, не было, остатки кирпичных стен и только, от деревни же, которая там некогда была, вообще не осталось и следа. Но Наташа выбрала именно эти развалины, как бы в память о нашей детской наивности, о наших давних играх, кончившихся ничем. Возможно, это случайность, а возможно, она хотела, чтобы мы с братом начали жизнь сначала, сначала и по-другому, таким образом, чтобы я жил под именем брата, а он на месте наших детских игр ждал наступления весны, когда будет обнаружен его труп.
  Безумное предположение, согласен. Не могла она так рассуждать, дойти до такого изуверства. А с другой стороны, разве она не тонкая штучка, не замечательный психолог, способный меня изрядно запугать, вернув к детским представлениям о страшном и таинственном? Запугать не для того, чтобы отвратить от дела, а еще крепче привязать к нему. Допускаю, что это был с ее стороны хитроумный расчет, и вот, если он у нее действительно был, он ей, надо сказать, удался на славу. Я затрепетал. Теперь я стремился взяться за дело даже горячее, чем это было необходимо. Вспыхнуло рвение, заполыхала одержимость, и брат остался как бы в стороне, он был уже и не при чем. Я должен был совершить жертвоприношение, ибо я, оказывается, служил какому-то древнему кровавому культу, - Наташа указала мне на это обстоятельство, не объясняя, впрочем, о каком культе идет речь. Лес звал растущим, жутковато увеличивающимся голосом, и Наташа заставила меня открыть душу этому невыносимому зову.
  Ужас и восторг затруднили мою речь, сперли дыхание; с трудом ворочая языком, я вымолвил:
  - Что надо сделать... и в первую очередь... чтобы он остался на заводе?
  Она состроила недовольную гримаску.
  - Знаешь что, губошлеп, ты больше не пей, а то мне придется уложить тебя рядом с ним, и на этом все закончится.
  - Нет, я в норме... и в форме... Просто интересуюсь, тем более что увлечен... Нам нужно его задушить? Подушкой?
  - Зачем? Мы отвезем его на завод и там оставим. Он замерзнет. Дедушка мороз все сделает за нас.
  Вот он, поворотный момент: я понял, что совершу убийство, даже не ведая толком, для чего его совершаю. Я совершу его в любом виде, на любых условиях, во что бы то ни стало.
  Моя рука снова потянулась к бутылке, однако Наташа решительно остановила ее. Напрасно я старался принять облик абсолютно трезвого человека.
  - Потом, - сказала женщина. - Завтра.
  - Завтра будет поздно.
  - Когда вернемся с завода.
  - До завода надо еще доехать.
  - Значит, по дороге.
  Я принял этот компромисс. Мы встали и направились к спальне. Я неплохо держался на ногах, подтянувшись оттого, что мое стремление выпить было принято к сведению и я теперь даже четко знал, когда оно осуществится. Играя так с Наташей в жаждущего мужа и строгую жену, я не забывал, конечно, что мне еще предстоит изрядно повозиться с братом, прежде чем он перестанет путаться у нас под ногами. Я даже сознавал, что обстоятельства вынуждают меня убить его, по правде сказать, я слишком хорошо это сознавал, и надвигающаяся опасность, которая вся заключалась в том, что после нее я стану другим, неизвестным, непостижимым человеком, очень смущала и мучила меня.
  Мне хотелось забыться, уснуть, а затем проснуться где-то в другом месте, далеко, другим человеком, но вовсе не тем, в которого грозило превратить меня убийство Григория. Мне даже казалось, что я отлично понимаю, в кого превращусь, если все-таки убью его. Разумеется, я не мог этого знать и понимать, предвидеть, и если мне, однако, представлялось, что я и в самом деле заглядываю в будущее, так это, полагаю, из-за странного ощущения, что как ни скверно будет то состояние убийцы, в котором я окажусь, находиться мне в нем будет не так уж и плохо. Я буду страдать, терзаться раскаянием, но я буду и с радостью принимать эти муки. Надеюсь, я понятно выражаюсь.
  Наташа шла впереди. Вдруг мне пришло в голову, что если собственная роль в предстоящем деле для меня очевидна и иду я на нее сознательно, даже с известным мужеством, то в отношении своей сообщницы я, если начистоту, не могу питать никакой уверенности. Уже одно только смутное предположение, что она способна струсить в решающую минуту или предать меня, отозвалось в моей душе смертельным ужасом.
  - Наташа! - окликнул я.
  Мой голос дрожал. Я ужасно любил ее в эту минуту, но еще сильнее мной владел страх, что она не выдержит, надорвется под бременем, которое мы, два безумца, собирались взвалить на свои плечи.
  Она остановилась и со строгим удивлением посмотрела на меня, догадываясь, что не иначе как сомнения с новой силой разгорелись в моем чрезмерно пытливом уме.
  - Чего тебе? - спросила она недовольно.
  - Наташа, все сомнения позади, ты не думай... то есть в отношении Григория... Я сделаю все необходимое, на этот счет не беспокойся. Но ты... уверена ли ты в себе? Пойдешь ли ты до конца? Хватит ли тебе сил?
  - И ты еще спрашиваешь!
  - Как не спрашивать, Наташа? Нужно все предусмотреть... Я хочу сказать, надо знать свои силы, верить в них... Скажи мне сейчас... вот сию минуту... что ты пойдешь до конца, не просто до конца, Наташа, а до самого конца, до последней черты, скажи, что ты не остановишься уже, что бы ни случилось... и если я тебе поверю, мы больше никогда не будем возвращаться к этому вопросу!
  Она поняла, что это у меня серьезно, то есть что я поставил вопрос ребром и не сдвинусь с места, пока не получу ясный ответ, и отнеслась с должным уважением к моей озабоченности. Приблизившись ко мне и положив руки на мои плечи, глядя на меня сияющими глазами, как если бы неудержимая радость внезапно охватила ее, она громко и членораздельно произнесла:
  - Верь мне, я пойду до самого конца. Клянусь!
  - Этого достаточно, - прошептал я, пораженный и восхищенный ее величавой простотой, той пронзительной душевностью, что зазвенела в ее голосе, неотразимая, как гром небесный.
  И мы вошли в спальню, где мой спящий брат успел отравить атмосферу чудовищными волнами перегара. Мы вошли в душегубку.
  
   Глава третья
  
  Приблизившись к кровати и откинув одеяло, после чего Григорий предстал перед нами во всем сомнительном великолепии своей наготы, Наташа устремила на меня многозначительный взгляд. Я, разумеется, усвоил его значение. Тут опять обыгрывалось наше злополучное сходство, и мне внушалось моей руководительницей: приглядевшись к брату-двойнику, пьяному, спящему и обреченному, смекни, голубчик, каким нескладным, нелепым и жалким способен и сам выглядеть иной раз. Разве не хочется тебе переменить участь? Не пора ли? - как бы спрашивал ее взгляд, пронизывающий меня насквозь. И тотчас же, чтобы подбодрить, утверждал: ты созрел для перемены, ты станешь другим, отныне ты всегда будешь выглядеть наилучшим образом. Это она мне сулила. Обещала мне некий рай земной, при условии, конечно, что я беспрекословно и точно буду следовать ее указаниям.
  Пожалуй, она чуточку перегнула палку. Не надо бы ей с таким усердием давить на меня. Ее раздеть, уложить в скрюченном каком-нибудь виде, в комок сжавшейся или, напротив, чтоб она разметала кое-как конечности да смотрела оторопело, туповато, этакой сонной курицей, - скажу ли я, что сподобился зреть само совершенство? И для чего без конца разбрасываться обещаниями, посулами, то и дело подкидывать мне разные сладкие приманки? Я и без того согласился уже действовать, уже и действую, а чтобы подогревать мою решимость, ей вполне достаточно быть со мной нежной. Искренность, которую я время от времени слышу в ее голосе, как нельзя лучше подстегивает меня. Искренность! Ее я ценю как ничто другое в этом мире. А разные женские уловки и хитрости до смешного мало трогают и смущают мою мужественную натуру.
  Рядом с кроватью была аккуратно развешана на стуле братова одежда, в которую мне предстояло облачиться. Я еще раз посмотрел на долговязое, тощее тело Григория, никак не реагировавшего на устроенный нами шум. Зачем же Наташе понадобилось раздевать его донага? Вот тоже вопрос. Выходит, она предвидела и не сомневалась, что получит у меня согласие на ее дикое, сумасшедшее предложение? И что, когда я войду в спальню, мне останется лишь переодеться в одежду брата?
  - Раздевайся, - услышал я ее голос.
  Она командовала. А может быть, просто поторапливала. Кажется, мы оба немного нервничали.
  Я снял свой жидковатый свитерок, брюки, с некоторых пор упорствующие в стремлении расползтись по швам, остался в трусах и майке. Женщина небрежным жестом показала, что их я должен снять тоже.
  - Отвернись, - сказал я.
  Она усмехнулась на мою наивную робость.
  - Ты теперь мой муж. Ты забыл об этом?
  - Не забыл, но...
  Жестом она выразила нетерпение, и тогда я, решившись, сбросил исподнее и предстал перед ней в том же виде, в каком лежал перед нами Григорий. Мне, похоже, и в самом деле не оставалось иного, как поскорее почувствовать в Наташе жену. Она не спускала с меня глаз, но мне показалось, что боковым зрением она в то же время созерцает и моего брата, вольно или невольно сравнивая нас. Было что-то комическое и пародийное в этом полном обнажении братьев Кривотолковых перед женщиной, которая надумала избавиться от одного из них и взять себе другого.
  В гостиной, пока мы только на словах решали участь Григория, все было проще и понятнее. Я купался в чарах Наташи, обещавшей отдаться мне, и делал это с удовольствием. Мне было приятно сознавать ее мягкую, как бы и не обременительную власть надо мной, тем более что в глубине души я все-таки верил, что эта ее власть ни к каким дурным последствиям в конечном счете не приведет. Там мы играючи договаривались наставить рога человеку, с которым она была связана узами брака, а я - родства, но который нам обоим не нравился. Принять неожиданно участие в подобной игре - не удача ли для бродяги, отщепенца, добровольного изгоя?
  Но в спальне, когда мы уже приступили к делу, я сообразил, что играю куда более странную роль, чем мог бы предполагать. Казалось бы, все просто: поговорили, выпили, помечтали, а вот оно и началось, дело-то, смертоубийство! И ты, что бы ты о себе ни думал и ни воображал, всего лишь обыкновенный убийца. У меня не было ни малейшего шанса выбиться в разряд выдающихся преступников, на века заполучить грозную славу великого злодея. Не мал я был для этого, а был другим и желал другого, иначе сказать, великим я мог стать на каком-нибудь ином поприще. А между тем в спальне я вдруг ясно ощутил себя раздвоившимся: одна моя половина тщательно и не без ловкости играла маленькую роль обыкновенного убийцы, а вторая, исполнившись недюжинной силы, будто сама собой поднималась на грандиозную сияющую высоту, прямо в безупречную красоту неба.
  Неужели все это из-за Наташи? Она меня вдохновляет? А сам по себе я ничего не стою? Тут ведь вот что: мне бы и на ум не пришло никогда поднять руку на брата, а только она меня надоумила, стоило лишь этой бабенке заговорить об его ликвидации, - как в некую возможность убийства, которая, несомненно, всегда присутствует между нами, людьми, витает в воздухе, что-то существенное определяет в нашей жизни, в эту возможность, говорю я, невидимая рука тотчас вложила огромный и, можно сказать, священный смысл.
  Поди разберись... Я общался словно не с Наташей во плоти, не с женщиной, что-то там произносившей и совершавшей, а с ее душой, тоскующей и зовущей меня. И при этом я стоял перед ней голый, переминаясь с ноги на ногу. Отступать мне было некуда.
  В самом деле некуда? Надевая отличный костюм брата, я задавался вопросом, так ли это. Почему бы и не отступить? Разве уже поздно? Или моя воля парализована напрочь?
  Но тут произошла вещь, которая со всей ясность показала мне, что ловушка захлопнулась и выхода из нее нет. Едва я покончил с переодеванием, к той же процедуре приступила Наташа, и действовала она хладнокровно, обдумывая и учитывая каждую вероятную мелочь предстоящего нам дальнего и трудного похода. Она основательно утеплялась. Есть риск застудить лоно? - так вот же шерстяные штанишки отменного качества, как нельзя лучше оберегающие! Шубка, сапожки. Она не замерзнет.
  Но прежде о халатике... Я уже говорил, выходя к столу, чтобы посидеть со мной и обсудить план убийства, она, естественно, с умыслом облачилась в простенький и весьма открытый халатик, в котором выглядела, на мой вкус, куда соблазнительней, чем в роскошном вечернем платье. И вот теперь она его скинула, а под ним оказалась совершенно голой. Не сомневаюсь, этот новый удар по моей впечатлительности был не случаен и не стихиен, она предусмотрела и его.
  Впрочем, я уже утратил способность по-настоящему принимать к сведению эту ее роковую и коварную предусмотрительность, делать выводы. Моя воля и впрямь была парализована. Что и говорить, Наташа очень многое, если не все, точно рассчитала и разыгрывала свою партию как по нотам, но я теперь все объяснял только ее желанием быть в моих глазах абсолютно убедительной, смять все мои сомнения, окончательно завоевать мое доверие и наконец с любовью и нежностью отдаться мне.
  В общем, я воспринял ее промелькнувшую перед моим восхищенным взором ослепительную наготу как некий аванс. Но я слишком много выпил, чтобы оставаться рассудительным, здравомыслящим человеком, чтобы осознать, что сначала необходимо избавиться от Григория и лишь тогда я получу право делать с этой женщиной все, что мне заблагорассудится. Той особой положительности и целеустремленности, которые требовались от меня для нашего дела, как не бывало! Я сознавал только, что пребываю во власти чувств и что голое тело Наташи является центром, к которому все они стремятся. Я словно погрузился в кипящую смолу.
  Я бросился к Наташе, обнял, приник к ней. Ошибочно думать, будто я попусту трачу время, уделяя столько внимания своей скачкообразной попытке овладеть прекрасной сообщницей и вообще ситуации с переодеванием. Именно в эти минуты я переступил черту, отделявшую мою прежнюю жизнь от новой. Даже если в моей голове еще и бродили кое-какие сомнения в целесообразности задуманного нами, в моей душе уже не осталось ничего, что всерьез противилось бы набиравшему ход процессу истребления моего брата.
  - Погоди, не торопись, - ласковым тоном, понимая горячее возбуждение моих чувств, призвала меня к порядку Наташа. - Я буду твоей. Но сначала надо покончить с ним...
  Это я уже хорошо понимал, да, покончить с ним, Григорием. Кажется, я принял весьма воинственный вид, изъявляя готовность не мешкая решить судьбу парня, стоявшего на пути к нашему с Наташей счастью. Впрочем, зная уже в общих чертах план моей будущей жены, я не понимал толком, что должно произойти в спальне. Она видела все это и, конечно, была начеку, готовая с какой-то даже механической силой исправить любой недочет, любой мой ошибочный шаг; ни на мгновение не упускала она инициативу из своих рук.
  Теперь мы оба были одеты, и наступил черед Григория. Переворачивая его на кровати с боку на бок, мы словно набивали чучело, разительно на меня похожее. Мы вырядили нашу жертву в жалкие вещички уходящего из действительности Сережи Кривотолкова. Бедолага - я о моем брате - хрипел и вскрикивал, но не просыпался.
  - Как думаешь, - задумчиво проговорила Наташа, - он из этого состояния не выйдет? Не хотелось бы, знаешь ли, чтобы он вдруг некстати проснулся где-нибудь в дороге...
  - Не знаю. Трудно сказать. Нам-то еще много нужно сделать телодвижений, прежде чем... Ну, например, дотащить его до машины.
  - Дотащим, - отмела Наташа мое подозрение, что мне придется в одиночку управляться с бесчувственным телом Григория.
  - Может, и проснется, - заключил я.
  - Тогда за стол его! - решила она.
  Идти без посторонней помощи Григорий не мог, но и когда мы, подхватив с двух сторон, повлекли его в гостиную, он не удосужился хотя бы намеком обозначить, что в состоянии и хочет переставлять ноги. Мы усадили его за стол. Он свесил голову на грудь и выпустил изо рта на подбородок длинный сгусток слюны коричневого оттенка. Наташа принялась, с гримаской отвращения на своем свежем, румяном лице, тормошить его. Григорий с видимым усилием поднял голову, открыл глаза и обвел нас бессмысленным взглядом.
  - Пора выпить, дорогой, - сказала Наташа, - а то протух совсем. Горячительное тебе не помешает. И возьми-ка, утрись, - добавила она с презрительной ухмылкой, протягивая мужу носовой платок.
  Утираться Григорий не стал, и Наташа, грубо схватив его за голову, сама вытерла ему подбородок. Мне больно было видеть это унижение брата. На повторное приглашение выпить он выстроил едва повинующимися руками какой-то неопределенный жест. Истолковать его можно было и так, что он рад случаю промочить горло, и так, что он дал себе зарок никогда больше не прикасаться к рюмке. Зная моего брата, я думаю, что он имел в виду последнее. Однако Наташа, уверовав в необходимость усилить опьянение приговоренного, прежде чем мы выведем его на мороз, налетела вихрем, вложила ему в руку полный стакан водки и заставила залпом его осушить. Бог ты мой! Сумасшедшая, смертоносная доза! Не знаю, как брату хватило духу осилить ее и почему он не отправился в мир иной сразу после того, как содержимое злодейского стакана перелилось в его глотку. Он свалился со стула, распластался на полу, и в первое мгновение я решил, что убийство уже произошло. Но это было не так, бедный Григорий продолжал жить, и, судя по всему, нам предстояло убивать его медленно, поэтапно, мучительно и для него самого, и для нас, грешных.
  В недоумении перед этой загадкой бытия - надо же, великий трезвенник Гриша Кривотолков претерпевал столь страшную и немыслимую для него алкогольную нагрузку! - я невольно потянулся за бутылкой. Мой выбор пал на ту же водку, которая окончательно подкосила брата; не до заграничных напитков, когда кругом творятся удивительные и жуткие вещи. Наташа смерила меня укоризненным взглядом, однако я на миг вышел из-под ее контроля, поскольку очень уж жаждал, и опрокинул на скорую руку рюмочку. Моя потенциальная жена промолчала, и я маленько повеселел.
  После этого мы, вырядив Григория в мое пальто, в боковом кармане которого покоились документы, необходимые для его превращения в Сережу Кривотолкова, и нахлобучив ему на голову мою шапку, изготовленную из меха какого-то не поддающегося определению животного, повлекли его к выходу. Повлекли - это мягкое, условное обозначение того, что происходило на самом деле. Григорий был способен влечься только на спине, без всякого осознания начавшихся с ним перемещений в пространстве. Мы тащили его за руки, и, как мне показалось, это смахивало на своеобразную, как бы шуточную похоронную процессию. Я вполне серьезно отнесся к этому впечатлению, хотя бы и мимолетному, но понять, как-либо осмыслить его так и не сумел. Оно было глубоким, и в то же время словно ничего мне не говорило.
  Наташа села за руль, а Григория мы уложили на заднем сиденье. Я уселся рядом с Наташей и тотчас извлек из кармана братова пальто, ставшего моим, благоразумно прихваченную бутылку. Наташа издала возглас негодования, думаю, впрочем, не сомневаясь, что мое мироощущение обретет пессимистическую, даже трагическую окраску, не сделай я сейчас доброго глотка. Я сознавал свою правоту и потому не обратил на ее протест ни малейшего внимания. Была глубокая ночь, и мороз стоял такой, что на улице перехватывало дыхание.
  - А не слишком ли будет? - угрюмо спросила Наташа, кивая на бутылку.
  - Но мы же договаривались.
  Машина очень скоро выехала из пригорода и углубилась в лес. До завода было фактически рукой подать, вот только дорога оставляла желать лучшего.
  - Договаривались, - согласилась Наташа, - но ты первый и нарушил договор. Выпил прежде времени.
  - Не надо искать правых и виноватых.
  - Что ты этим хочешь сказать?
  Я приложился к бутылке, отхлебнул, сколько влезло, и ответил:
  - Да, выпил прежде времени. Но войди в мое положение... Пойми, как мне трудно, как тяжело...
  - Трудно? Тяжело? - Она невесело засмеялась. - Отчего же?
  - Он лежит там, сзади... и скоро мы вышвырнем его на мороз.
  - А ты не смотри на него, - посоветовала Наташа, - не оборачивайся. Забудь о нем. У тебя никогда не было брата. Было разве что твое отражение в зеркале, а теперь оно исчезло.
  Я задумался над этим уподоблением Григория моему отражению в зеркале. Стал мысленно поворачивать его и так, и этак, но все с пьяной неуклюжестью. Ничего не выходило. То есть выходило, что она, Наташа, жила в браке не с живым человеком, а с отражением, но дальше этого мой анализ не продвигался. Я как бы утратил понимание ситуации. Однако на предложение Наташи не оборачиваться, не смотреть на брата и вообще забыть о нем я лишь тоскливо покачал головой.
  - Не могу, - сказал я, - это сильнее меня... Я его никогда не забуду. И эту ночь запомню. Мы с тобой будем счастливы...
  - А-а, давай, давай, - нехорошо засмеялась Наташа, - умозаключай, философ!
  Я возвысил голос:
  - Мы с тобой будем счастливы, а с ним судьба обошлась жестоко. Спрашивается, за что?
  - Глупости! - крикнула женщина. - Ты только и знаешь что твердить о своем безразличии. Мол, тебя не интересует происходящее в этом мире, все эти...
  - Да, не интересует. Я вне, я в стороне. Я не в состоянии интересоваться миром, этим вашим миром, где власть захватили торгаши и политики. А вот если вспомнить о Достоевском, о Розанове, или, например, углубиться в историю, попытаться вдруг охватить мысленным взором все величие...
  - Не интересуешься - и не надо! Только что же сейчас так тебя разобрало? Вопрос-то бытовой, и Достоевский с Розановым здесь нам нынче без надобности. Мы человека на тот свет спроваживаем. Торгаша, да и о политике он не прочь был распространиться. Мы же его - к ногтю. За шиворот - и в лес, на морозец. Вот как дела у нас делаются. Это и есть жизнь в столь презираемом тобой мире. И ты, глядя на нее, разволновался? Поверить не могу! Ты, можно сказать, тронут до глубины души? Ты вот-вот прослезишься? Откуда, дорогой, столько пафоса, сомнений и всякой прочей аналитики с диалектикой, отчего у тебя рожа такая трагическая? Выпил - и будь доволен. Сиди да помалкивай.
  - Это приказ?
  - Если угодно. А все-таки вот какая штука, вот чего я никак не возьму в толк... где же твой такт? Неужели до тебя не доходит, что мне трудно и тяжело, что я, вопреки здравому смыслу, оплакиваю в душе этого человека?..
   В машине было темно, я видел только силуэт моей сообщницы, очертания профиля, видел, впрочем, и какие-то тускло-светлые блики на ее лице. Мне почудилось, будто она улыбнулась.
  - Когда-то и мне он был дорог, - произнесла она печально. - Можно сказать, в недавнем прошлом. Поэтому тебе не стоит ссылаться на свое горе, пренебрегая моим. Мне тоже нелегко. Но что же делать? Я понимаю, тебе смерть брата не кажется такой необходимой, как мне, и то, что ты сейчас делаешь, ты делаешь для меня, для моего блага. Но уже завтра ты поймешь все выгоды своего нового положения. Ты увидишь, что поступил правильно, что иначе и быть не могло. Или ты видишь какой-нибудь другой выход?
  - Я промолчу... может быть, скажу... так, между прочим, на всякий случай... в общем, Наташа, мы сами делаем ситуацию безвыходной.
  - Безвыходной, тупиковой - да, но по-своему и счастливой, ты согласен? Это верно, что отныне мы повязаны одной веревочкой, как оно обычно и происходит со всякими скучковавшимися преступниками. Но если к этому привела нас любовь... большое чувство, страсть... разве нам не остается только благодарить судьбу за подобное несчастье?
  На это мне нечего было возразить. И я снова взялся за бутылку.
  - Прошу тебя, не пей, потерпи немного! - воскликнула Наташа. - Ты потеряешь голову, а мне сейчас так нужна твоя помощь и твоя поддержка!
  Что меня действительно тронуло меня до глубины души, так это мольба, прозвучавшая сейчас в ее голосе, и я не стал пить. Жаль, что невозможно было угодить Наташе, отрезвев вдруг как по мановению волшебной палочки, совершенно выправиться, сделаться для нее истинной, без сучка и задоринки, опорой и настоящим помощником. Но и за то, что я отставил бутылку, она благодарно сжала мою руку - всего лишь быстрое, почти неуловимое движение, ограниченное необходимостью управлять машиной на безобразной лесной дороге, и все же я успел почувствовать всю меру ее одиночества. И тогда в моей душе впервые шевельнулось действительно мужское чувство по отношению к ней, не то, животное, которое толкало меня к ее жаркому сдобному телу, а твердое и сильное, что-то говорившее уже об ответственности за это, может быть, слабое существо, взвалившее на свои плечи безмерно страшную миссию и с отважной непосредственностью доверившееся мне.
  Фары высветили впереди уродливые развалины завода и темные контуры деревьев. Наташа остановила машину, мы вышли наружу и вытолкнули на снег бесчувственного Григория.
  - Где-нибудь здесь? - спросил я озабоченно.
  - Там, - возразила Наташа, махнув рукой в сторону развалин.
  - Но послушай, ты там переломаешь себе ноги.
  - Не беспокойся за меня.
  - Как же, как же, Наташа... За кого же еще мне беспокоиться?
  Она похлопала меня по плечу чисто по-мужски, волевая, преисполненная решимости, несгибаемая.
  - Я отлично различаю дорогу. Я в темноте вижу как кошка. Вот ты... - На сей раз в ее голосе прозвучало сомнение. Она тревожилась за меня.
  Но я все еще держался на ногах, мне это удавалось, мне даже и в голову не приходило, что я способен подвести Наташу. Ответственность, которую я осознал, укрепляла меня, а еще, пожалуй, страх. Но этот страх не был связан с тем, что мы делали с Григорием. Бледный лунный свет тонко чертил на снегу наши судорожно двигающиеся тени, нас со всех сторон окружало суровое молчание леса, и вся эта картина внезапно показалась мне непонятной, не допускавшей, чтобы я что-либо узнавал в ней, чудовищной и жуткой - неким преддверием ада, где царят вечная ночь и сминающий всякую жизнь холод.
  По сугробам волочить Григория оказалось совсем не трудно, и мы быстро справились с этим. Мы бросили его среди развалин, и Наташа даже слегка присыпала снежком мгновенно обретшее неподвижность тело. Я думаю, она сделала это не по необходимости, а из подсознательного желания как-то почтить память мужа. Как бы похоронить его, некоторым образом изобразить, будто умер он отнюдь не собачьей смертью.
  Мое сознание неожиданно померкло, или что-то переключилось в нем, и я вообразил, что нам еще только предстоит доставить Григория в развалины. И вот я кинулся искать его в машине на заднем сиденье или, возможно, опять волочил его по сугробам, обливаясь потом от усердия. Во всяком случае, я искал брата, желая поскорее исполнить волю Наташи, моей жены. Я некоторое время продолжал эти поиски и после того, как сообразил, что он уже присыпан снегом и Наташа стоит над ним, минутой молчания отдавая последнюю дань его памяти. Но теперь к моим поискам прибавился привкус горечи, осознание безвозвратной потери.
  Все, что еще заявляло о существовании моего брата, это расплывчатое черное пятно на белом.
  - О Господи, Наташа, что же мы делаем?! - вырвалось у меня.
  Она приблизилась и посмотрела мне в глаза. В лунном свете ее лицо было похоже на лицо мертвеца.
  - Что ж, еще не поздно. Спасовал? Обгадился, да? Ну так вытащи его отсюда!
  Она шипела на меня, изливала желчь и яд, но я заслужил подобное обращение. И потому пристыжено понурился. Она права. Не стоило совершать это едва ли не фантастическое путешествие к развалинам, чтобы в последний момент одуматься и повернуть вспять.
  Мы вернулись в машину. Внутри было тепло, не то что снаружи, в лесу. Я что-то смутное думал о брате, который остался замерзать среди камней и снега.
  Наташа не торопилась в обратный путь, по-доброму отпуская мне время покончить с этими скорбными размышлениями. В конце концов смерть Григория будет легкой, он уснул и не проснется, только и всего. Если уж на то пошло, я бы и для себя выбрал подобную смерть. Еще легче, чем ему спалось там под снегом, было мне переваривать мысль, что документы, оставленные нами при нем, определяют его смерть как мою собственную. Почему бы и нет? Я положил руку на теплое колено моей жены.
  - Теперь выпей, - сказала она, - согрейся. И мне дай.
  Я протянул ей бутылку, она сделала глоток и, крякнув от удовольствия, вернула ее мне. Я тоже выпил. Она сжала мои щеки в горячих ладонях.
  - Отныне я твоя.
  Я молчал. Я слабо пошевелил руками. Возможно, она нарочито подпускала мелодраматические нотки, думая так скорее успокоить и утешить меня. Я бы предпочел что-то другое, но не решался сказать ей об этом. Да и что другое?
  - Почему ты молчишь, Сережа? Переживаешь?
  - Переживаю, - ответил я.
  Она вздохнула.
  - И я. Но дело сделано.
  - В таком случае поехали отсюда.
  Она понимающе кивнула, мотор тотчас взревел, и мы тронулись.
  За нашей спиной все покрывала жуткая тишина. По дороге назад я основательно набрался.
  
   Глава четвертая
  
  Потом началось протрезвление, довольное тягостное. Одурь смахивал... Замечу вскользь, что не помню, как провел остаток ночи. Очевидно, я не делал ничего, что заслуживало бы внимания, а вернее, хорошо, если я просто дрых без задних ног. Но была ли это брачная ночь? Открыв после муторной борьбы глаза, я почти сразу вспомнил все случившееся накануне.
  Я вспомнил, что мы отвезли Григория в лес и бросили там замерзать. Сейчас он уже, естественно, мертв. Глядя на серую унылую полоску рассвета в окне, я пытался представить себе, как он умирал. Я делал это для того, чтобы оттеснить, загнать в самый угол сознания мысль о своей вине. Моя вина и страшная суть умирания моего брата как бы не имели между собой никакой связи, - по крайней мере, так мне хотелось думать.
  Я находился в своем доме. Кровать, на которой я лежал, была мне хорошо знакома, она досталась мне от предков, которые в свое время спали на ней, занимались любовью и, может быть, умирали. И вот теперь я проснулся на этой, можно сказать, семейной реликвии братоубийцей. Рядом была Наташа. Я чувствовал ее теплое тело.
  Но она, оказывается, не спала. Я вдруг осознал, что она наблюдает, следит за мной в моей новой роли, готовая мгновенно пресечь любой неосторожный шаг, способный поставить под удар наше будущее. Так же было и вчера, - я у нее под неусыпным контролем, как если бы под колпаком; это не совсем эксперимент и не совсем допрос. Нечто среднее между тем и другим? С ее стороны это, собственно, мера предосторожности, обусловленная моей недостаточной, на ее взгляд, подготовленностью к существованию в мирке, где благосостояние и супружеские радости частенько добываются не только потом, но и кровью. Какой, однако, рискованный шаг я мог совершить в постели, где валялся голый, похмельный, расслабленный, кающийся и думающий, что моя жизнь зашла в тупик и что со мной все кончено?
  - Да не терзайся ты так, - воскликнула Наташа с упреком и нежным возмущением. - Сделанного не воротишь! Моли Бога, чтобы поскорее выпал снег и засыпал все наши следы в лесу.
  - Да, молю... - пробормотал я.
  И умолк. Следовало бы спросить, почему она решила, будто я терзаюсь. Значит, опять читала мои мысли, видела меня насквозь. Ведьма! А ведь, пожалуй, и у нее на душе было неспокойно. Так ли это, я не в состоянии был угадать.
  - Ах, Гришенька... - начала она, а перехватив мой удивленный взгляд, засмеялась. - Ну да, ты теперь Гриша. Или забыл? Ты стал Григорием, и держись этого без послаблений, ни на минуту не забывай. Иначе мы провалимся, все наше дело - а мы, согласись, превосходно его организовали - лопнет. А, вот что я сделаю!
  Продолжая смеяться, она легко соскочила с кровати и забегала голая по комнате, затем вывернулась откуда-то с карандашом в руке. Пробил час потехи. Постепенно эта энергичная женщина вовлекала меня в круг семейной жизни, супружеских обязанностей, к исполнению которых я едва ли приступал минувшей ночью. Но прежде должно было состояться токование в том виде, как она его понимала. Оседлав меня, упершись в мою грудь локтями, обдавая меня горячим дыханием, она усердно чертила что-то карандашом на моем лбу.
  - Я написала: ГРИША, - объяснила она со смехом, - большими буквами, издали видно... Чтобы ты не забывал, так сказать, узелок на память, и чтобы никто не напутал. Теперь ты полностью переквалифицировался, встал с головы на ноги... непотребно раньше жил, теперь - здорово, и к тому же в качестве моего супруга. Обнадеживающая акробатика! Украсила твой лоб памяткой - и нет у меня больше оснований считать себя вдовой. А то, знаешь, ночью я уж было усомнилась, слыша твой храп...
  Потеха удалась на славу, Наташа веселилась от души, хлопала в ладоши. В сущности, ей прежде всего не терпелось расшевелить, растормошить меня, отвратить мои помыслы от смерти и вернуть в мир живых, а что мой лоб вышел словно бы могильной плитой, это была лишь шутка, мрачной, чтобы не сказать циничной, стороны которой она, легкая в эту минуту, порхающая, абстрактная, просто, может быть, не приметила и не осознала.
  Подобная невнимательность не могла, конечно, не покоробить, не царапнуть по душе. Убила - и никаких тебе мук совести, напротив, все хорошо, приятно, отрадно, образовался простор для шаловливости, и одна лишь забота: отслеживать, чтобы новоявленный супруг не захандрил, не оступился как-нибудь в своей горестной рассеянности. Хочешь не хочешь, а наводило это на мысль, что мне следует быть поосторожней с этой женщиной. Не выбрав особый стиль поведения и не обдумав его хорошенько, я рискую в какую-то минуту угодить в капкан, которым запросто, глядишь, обернется очевидное отсутствие у нее прочного нравственного стержня. Эта моральная распущенность, эта неспособность отличать дурные поступки от хороших... Скотская встроенность в созданный торгашами и политиками бредовый и, прямо сказать, подлый мир... Я не заставил брата отступить в открытом бою, не поразил его в честном поединке, я уничтожил его мерзкими приемами, дождался его бесчувственности, оттащил в лес, как рухлядь некую, и бросил там умирать, замерзать... А его законной жене это как с гуся вода! Ей хоть бы что! Оторопевший, я сказал, почесывая лоб:
  - Да, ночью что-то... В общем, как в черную дыру провалился. Слишком много выпил вчера...
  - Ничего, мы еще наверстаем упущенное! - посулила Наташа. - И будет совсем не так, как было с ним! Мы будем изобретательны!
  Не знаю, как было у нее с Григорием, а со мной произошло следующее. Сильный толчок вдруг выбросил меня из кровати на пол, и едва я успел подняться, как Наташа, обхватив ногами мою шею и голову, повисла на мне, точно гигантская груша на ветвях осеннего, потерявшего листву дерева; теперь ее голова болталась где-то далеко внизу, впрочем, на очень даже белоснежном фоне развороченных постельных принадлежностей. Оттуда доносился хохот, восторженный смех женщины, впавшей в экстаз. Я с трудом узнавал голос моей жены.
  Вытянув губы в хоботок, я сунулся в ее влажное лоно, но в ушах у меня звенело от той силы, с какой она сдавила мою голову, и это очень мешало. Мне было не до смеха. Долго я, ослабленный вчерашней вакханалией, не мог держать на весу большое тело моей новоиспеченной супруги, колени подгибались, я кряхтел, вскрикивал, затем, после некоторых скрипов и хрипов, громкий стон вырвался из моей груди, и меня зигзагами понесло по комнате из угла в угол. Мне все казалось, что у Наташи не осталось никакой опоры и поддержки и она летит в непроглядную бездну, уменьшаясь у меня на глазах. Я рухнул.
  Громкий стук, которым ознаменовалось наше падение, свидетельствовал, что голова женщины, как я, кажется, уже говорил, грушевидной в сложившейся комбинации, пережила не лучшие свои мгновения. Но это не привело к нашей первой семейной ссоре, хорошее настроение не изменило Наташе. Мы завершили начатое прямо на полу.
  Сексуальная изобретательность, обнаруженная моей сообщницей, подействовала на меня утешительно, я почувствовал, что жить можно. Сел завтракать, и за обильным столом вынужден был мысленно признать, что питаться продуктами высокого качества гораздо лучше и вкуснее, чем гадостью, достававшейся мне в прошлой жизни. Обеспеченная, сытая жизнь обладает несомненными преимуществами перед жизнью бродяги, отщепенца, отрезанного ломтя. Вряд ли я совершил открытие, подумав так, но, поскольку за тем же столом сидела красивая, румяная, сильная женщина, которая теперь считалась моей женой и которая смотрела на меня как на сокровище, это все же явилось для меня своего рода откровением.
  Я выпил рюмку водки и пришел в отличное расположение духа. То есть в известной степени отличное, ибо полностью отрешиться от случившегося и зажить так, словно в моей жизни если и произошли перемены, то только к лучшему, я, само собой, не мог. Это было бы уже слишком. А может быть, еще просто не пришло время почувствовать себя наилучшим образом. Чтобы ускорить этот процесс, я потянулся за новой порцией выпивки. Не тут-то было: Наташа выхватила бутылку прямо у меня из-под носа! Я посмотрел на нее с недоумением.
  - На сегодня хватит, - заявила она.
  - Почему?
  - Потому что пора браться за ум. У нас масса дел.
  - Каких? - усмехнулся я. - Еще кого-нибудь заморозить? Нет, дорогая, если чего-нибудь и хватит, так это как раз трупов. А водки именно что не хватит. Я предлагаю хорошенько отдохнуть и расслабиться после вчерашнего.
  Тут я понял, что ее можно в порыве страсти стукнуть головой об пол, смять и чуть ли не в лепешку расшибить, но основополагающие вопросы бытия, обуревающие ее эмоции и одолевающие проблемы, законы естественного отбора, с которыми она, в отличие от меня, безболезненно свыклась, сама давно превратившись в некий отборный продукт, - над всем этим шутить совершенно не стоит, когда она рядом или когда хотя бы краешком сознания чуешь ее близкое наличие. Встретившись с нею взглядом, я будто принял ледяной душ. У нее, несомненно, свои понятия и правила жизни, свой кодекс, свои заповеди, среди которых "не убий" отнюдь не занимает почетного места. Но быть ее мужем и попытаться отлынивать от дела, которому она решила посвятить жизнь, это значит пойти против ее воли; а пойти против ее воли, это, кажется, означает не что иное, как пойти против тайфуна или стаи голодных акул.
  - Забудь, что ты был бездельником, бродягой и пьяницей, - проговорила она самым серьезным тоном, - оставь все свои дурные и вредные привычки. Учись, учись! Будь прилежным, слушайся меня. Ты - Гриша Кривотолков, уважаемый человек. На тебе магазин. И мы сейчас же отправимся туда. Я введу тебя в курс дела.
  - Ну знаешь! - не вытерпел я. - Так сразу и магазин! Дай же мне опомниться, прийти в себя. И потом... выходит дело, Гриша Кривотолков был все-таки уважаемым человеком, а не тем недоумком, каким ты его обрисовала?
  - Благодаря мне, благодаря тому ореолу, который я...
  - А мы этого уважаемого человека, как использованный презерватив какой-то, выкинули на мороз?
  - Бог разберется, - сказала Наташа сурово.
  - Что творится в твоей голове, женщина? Ты полагаешь, Григорий, настоящий Григорий, останься он в живых, смог бы после вчерашних возлияний быть сегодня молодцом? И прямо с утра отправиться в магазин?
  Моя логика победила. Я просто напомнил ей ее вчерашние слова о том, что мы отныне повязаны одной веревочкой, и она сообразила, что не может командовать мной без того, чтобы время от времени не натыкаться на мое сопротивление.
  - Чем же ты хотел бы заняться сейчас? - спросила она, меняя гнев на милость, а поскольку не сомневалась, что прозвучавший в ее обращении ко мне намек не оставит меня равнодушным, то и зарделась девичьим румянцем от предвкушаемого уже удовольствия.
  - Для начала выпить еще рюмочку, - твердо ответил я.
  Женщина не моргнув проглотила обиду.
  - Одну?
  - Одну.
  - А потом?
  Тут уж я уступил:
  - А потом, глядишь, и поучусь кое-чему у тебя... освоюсь в своем новом воплощении... Супружеские обязанности... стану изобретательнее в исполнении...
  Заветная бутылка возникла предо мной. Договориться, как видно, можно и с дьяволом.
  Мне представлялось, главное - поскорее прожить этот день, первый день моего нового статуса. Поменьше думать о совершенном нами преступлении, не отчаиваться, развлечься и отвлечься, плавно скатиться в состояние тихого восторга, сладкого безумия, когда уж и совесть позволит мне с самым беспечным видом махнуть на все рукой. Наташа постигла мои намерения и больше не прятала от меня вино, правда, за это мне приходилось расплачиваться эротическими экспериментами. Вот уж воистину повязала нас одна веревочка: она выдает вино, но и ты доставь ей удовольствие. Я подходил к решению этого вопроса ответственно и потому старался. Ведь я понимал, насколько все же хрупка наша связь, несмотря на то, что нас объединял страх перед вероятным разоблачением. Следовательно, мне не оставалось ничего иного, как крепко держаться за Наташу и всеми силами показывать ей, что и она на меня может положиться.
  К вечеру у меня жутко шумело в голове от выпитого, от любви, от того, что женщина захватала меня своими сильными руками. А с ее щек уже не сходил густой румянец, глаза заволоклись туманом, и на губах блуждала рассеянная и выжидательная улыбка. В общем, новая жизнь начиналась вполне сносно.
  Но в моем уме крепко засели инструкции, освящающие мое новое призвание: бросить пить, окунуться в водоворот дел, стать предприимчивым, оборотистым. Это было условием нашей совместной жизни с Наташей, но я и сам видел в этом выход, спасение от надрыва, от продолжения того бреда, который вырвал у меня согласие отвезти пьяного брата в лес. И я взял себя в руки, притворился, будто мне до чертиков интересно вникать во все то, чем жил Григорий. К тому же мне и впрямь нравилась Наташа, и я уже не мыслил жизни без нее.
  Она посвятила меня в тайны торговли, я стал появляться в магазине, где продавалась всякая заморская всячина, и обслуживать клиентов. Этот магазин был, в сущности, мелкой лавчонкой, каких множество возникло в последнее время. Там трудился за прилавком один малый, перед которым я целую неделю изображал недомогающего Григория Кривотолкова, как бы впавшего в некое умственное забытье и неспособного, разумеется временно, к былым коммерческим подвигам. Такому пошатнувшемуся дельцу можно поручить лишь нехитрую работу. Малый украдкой посмеивался над моей старательностью, особенно когда я проявлял инициативу. Например, у меня вошло в обычай при появлении покупателя неожиданно выбегать из подсобного помещения и предлагать свои услуги прежде, чем настоящий продавец успевал открыть рот. Это занятие не требовало от меня больших усилий и даже нравилось мне, а малый полагал, что я так лечусь, восстанавливаю силы. К слову сказать, я имел у клиентов успех.
  Все основные заботы, обеспечивающие процветание нашей торговли (не берусь судить, ограничивалась ли последняя магазином), легли на плечи Наташи, но она не роптала. Во-первых, она давала мне время потренироваться, набить руку, во-вторых, сама искала забвения в работе. Понимая, что не в ее власти изгнать из моей головы скорбные мысли, она в то же время явно поставила себе задачу лишить меня всякой возможности заговорить о том, что мы сделали с Григорием и кто я такой на самом деле. Не исключено, она верила, что, не имея возможности говорить, я постепенно перестану и думать об этом. Ну что ж, женщины, как правило, не успевают размышлять между делом, а с другой стороны, то, о чем они толкуют, и есть их мысли. У них со всем этим весьма нехитро. Но я-то не женщина. Другое дело, что моя жизнь, моя судьба и мое будущее оказались в руках представительницы слабого пола.
  Короче говоря, она постоянно занимала меня то работой, то любовью; и кормила меня как на убой, приговаривая: ешь, миленький, отъедайся за всю свою прошлую нищету, насыщайся, будешь у меня как свинка откормленная, как жирный кот. Но ей не хватало выдержки, ее так и подмывало проверить, насколько я усвоил урок и подчинился обстоятельствам, убедиться, что я притерпелся к своей новой роли и больше не раскаиваюсь в содеянном. Как-то вечером, позволив мне слегка промочить горло, она неожиданно спросила, как я объясняю случившееся с моим братом.
  Я был изумлен до крайности. Вот как она ставила вопрос! Так, словно с Григорием приключилось нечто, к чему мы не имеем ни малейшего касательства и о чем даже не можем составить ясного представления.
  - Как я объясняю? - гаркнул я, расхрабрившись от водки. - А так, что мы его, пьяного, отвезли ночью в лес и он там уснул вечным сном. Он и сейчас там...
  Наташа поморщилась.
  - Ради Бога, не кричи так, - перебила она с досадой, - а то люди подумают, что у нас тут ссора и драка. Запомни, у нас с Григорием никогда не было ссор.
  - Никогда?
  - Он всегда и во всем слушался меня, - отчеканила Наташа и бросила на меня торжествующий взгляд.
  - Превосходно! - Я откинулся на спинку стула и с развязным видом похлопал в ладоши. - Славным мужем был этот Григорий, и вы были отличной парой. Непонятно только, почему же в таком случае ты угробила его.
  - Я угробила его? - Она округлила глаза.
  - Ну не я же!
  - Нет, погоди, давай разберемся, давай поговорим серьезно.
  Жена хмурила брови, и мне захотелось стать убийственно серьезным, и я стал таковым.
  - Видишь ли, Наташа, - сказал я, - ты делаешь все, чтобы я поскорее забыл о случившемся, и я благодарен тебе за это. Только я не могу забыть, не могу не думать... Ты говоришь, давай разберемся. А я уже давно пытаюсь разобраться. И я не могу объяснить тот случай иначе, как наваждением. Это был бред... что-то невероятное... Произошло убийство? Ну да, произошло. Но в каком-то смысле оно произошло всего лишь в горячечном воображении больного человека...
  - Что же это за человек? У него есть имя?
  - Не знаю... Знаю только, что я не убийца. Я по природе, по сущности своей, не убийца, понимаешь? Я не способен убить человека, тем более собственного брата.
  - Ты уходишь от ответственности? - сухо осведомилась женщина.
  - Пока, сама видишь, не перед кем держать ответ. Никто ничего не спрашивает у нас. Но если дойдет до этого... я отвечу... я не собираюсь увиливать, прикидываться овечкой... Только я не убийца.
  - Растолкуй, пожалуйста, яснее, что это значит. Дескать, ты не убийца. Как же это понять, если Гриша все-таки мертв?
  - Ну, теперь это остается понимать лишь символически, - пробормотал я. - Просто я не тот, кто способен напасть из-за угла, планомерно отравлять ближнему существование, исподтишка как-нибудь убить... А нынче это принято. Уж не знаю, как и почему, а только поддался я искушению и, как тебе известно, поступил не лучшим образом. Оправдания этому нет. Но натура-то, натура моя, она что, осталась прежней? Или пострадала, изменилась? Вот вопрос...
  - Этак можно дойти до рассуждения, что я, мол, все сделала сама, а ты пришел на готовенькое. В одно прекрасное утро проснулся другим человеком, собственным братом, а как это произошло, тебя не касается...
  - Неправда, я так рассуждать не собираюсь, - прервал я ее гневную тираду. - Так да не так... Не совсем так. Тут диалектика и всякие тонкие вещи... Я действительно участвовал в деле. Было бы смешно отрицать это. Но идти за вдохновителя, подстрекателя я не согласен. Скорее, я готов признать, что в этом деле вообще нет главного, нет руководителя, застрельщика. Все вышло как-то само собой, почти стихийно, непостижимым образом... Такой вывод следует из того, что я по определению не могу быть убийцей. Суди сама, что стоит за этим выводом. С одной стороны, не скажешь, конечно, что и убийства никакого вовсе не было. А с другой, уже не ткнешь в меня пальцем, крича: вот он, убийца!
  - А в меня ткнуть можно? Или даже нужно?
  - Я мог бы стать неплохим солдатом. Даже флибустьером. Но наемником... Плясать под дудку грязных торгашей, каких-то лживых политиков? А ведь ты в каком-то смысле как раз и наняла меня... и каково мне теперь сознавать себя наемным убийцей? Нет, Наташа, я не прячусь за твою спину, но и притворного, лицемерного единомыслия с тобой ты от меня, ради всего святого, не требуй. Дело сделано, да, и вот мой окончательный вывод: каждый должен сам понимать и оценивать свою роль, свое участие в этом деле...
  Я замолчал под ее тяжелым взглядом.
  - Какая-то легкомысленная у тебя получается версия, дорогой, - проговорила Наташа с насмешкой, от которой холодок пополз у меня по спине. - Так вот, ты все же, как ни верти, убийца. Ты убил человека. Собственного брата. Ты братоубийца, а это, знаешь, уж нечто такое, что хуже некуда. Ты Каин.
  - А ты кто? - пролепетал я, потрясенный.
  - Я твоя соучастница. Я участвовала в деле, и ты не спрашивал меня, хочу ли я этого. Или ты спрашивал? Что-то не припомню... Ты убил брата, чтобы занять его место. Ты всегда завидовал ему. Ах, какие страсти!.. Они до сих пор кипят в твоей душе. Но в центре всего стоит убийство, и от этого тебе уже никогда никуда не уйти!
  Услышанное не понравилось мне, уязвило. Воля Наташи торжествовала. Она ясно давала понять, что чувствует себя уверенно и держится превосходно, а вот я оказался жидковат, труслив, некстати увертлив и для меня единственным шансом достичь правильного состояния может быть только полное послушание, подчинение ей. Но так можно зайти слишком далеко. Она уже вовлекла меня в одно преступление, и кто знает, что взбредет ей на ум завтра?
  Выскажу несколько соображений, подобью, как говорится, некоторые первые итоги своего нового житья-бытья и постараюсь при этом очиститься от случайных впечатлений, если можно так выразиться - обойти стороной минутные, быстро забывающиеся и ни к чему не обязывающие вспышки эмоций. На самом деле меня все обременительнее томило чувство неопределенности, как если бы тот факт, что со мной после убийства брата не происходило ничего удивительного, заключал в себе нечто невероятное, невозможное, и в глубине души я практически не сомневался в таинственно взрастающей где-то рядом опасности и в скором наступлении всяких бурь и потрясений. В глазах Наташи я видел разве что ожидающую меня пустоту; она вовсе не укрепляла в моей душе каких-либо надежд на будущее, не была, собственно, тем, на кого я мог бы положиться с достоинством, с полной уверенностью в своей самостоятельности. Она и сама, при всем том, что была особой энергичной и властной, уже совершенно не представлялась мне самостоятельной личностью. Я любил ее и нисколько не помышлял о бегстве из сочиненного ею рая, но я знал, что эта любовь в любой момент может оборваться, испариться, как если и не было ничего.
  Она порой ужасно суетилась, лишь бы только подавить меня, скрутить в бараний рог, а я совсем не желал подчиняться ей. Ради чего? Ради того, чтобы считаться владельцем магазина, который завтра, возможно, прогорит, да набивать брюхо отменными яствами, которые, однако, никак не могут составить счастья моей жизни?
  Ох уж эти яства!.. Прошел один день жутковатой сытости, прошел другой - и я уже питал к ним отвращение. Наташа ожесточалась, видя, как я отплевываюсь.
  Между прочим, мне оставалось разве что задаваться недоуменным вопросом, почему она, обнаружив мои непростительные, на ее взгляд, слабости, продолжала отдавать мне предпочтение перед покойным супругом. Только потому, что того уже все равно не воскресить? Или она в самом деле любила меня?
  Мне противна, страшна стала одежда Григория. Меня пугали его туфли, казавшиеся обрубками его ног. Мне воображалось, будто туфли эти и есть то, что представляют собой нынче его ноги, и вот они-де возникают неожиданно, являются напомнить мне о моем преступлении. Сорочки его... Головные уборы... Всего лишь покрывал голову шапчонкой, которой этот несчастный еще недавно пользовался, а мерещилось, будто водружаю череп, дико, гадко тяну его за твердые и склизкие края, чтобы вернее нахлобучить, не сронить, не утратить...
  Забираясь в область догадок, где так легко потерять ориентиры и элементарное разумение, что есть впрямь истина, а что отдает душком глуповатых сомнений, все-таки выскажу и следующее: я все больше сомневался в своей любви к этой женщине. Я о той, что провозгласила себя моей женой. Если я и внушал себе, что люблю ее, примерно сказать - обожаю, боготворю даже, то в глубине души не мог не признать, что моя любовь носит не вполне искренний характер. Мое будто бы любовное отношение к Наташе, как ни крути, навязывалось обстоятельствами, оно было, как говорится, осознанной необходимостью. Я уже не вспоминал почти о том, что когда-то она по-настоящему нравилась мне. Меня мучила мысль, что наш брак нерасторжим.
  Странное продолжение получила моя жизнь, какое-то диковинное, по-своему таинственное, едва ли не фантастическое развитие. Меня, скажем, уже и не смущала как-то вина Наташи, та жестокость, с какой она склонна перебирать людишек, вот, перетасовала нас, братьев Кривотолковых, одного спровадив на тот свет, а другого уложив в свою постель. Говорю как на духу, мое раздражение против нее подогревалось растущим день ото дня отвращением к магазину, к торговле, к сытой жизни, которая была мне непривычна и, в сущности, неприятна. Так своеобразно выражалось мое жизнелюбие, но если принять во внимание, как мало я при этом думал о погибшем брате, означало оно в данном случае не что иное, как мой беспредельный эгоизм.
  Мне хотелось вернуться к прежней жизни бродяги. Она олицетворяла в моих глазах свободу; жизнелюбие, как бы страстно и горячо оно ни выражалось, ничто, пустой звук без нескончаемого и безмятежного путешествия в свободу. Я понимал, что возвращение невозможно, по крайней мере, в ближайшем будущем. Но раз уж преступление связало меня и Наташу столь крепкими и гнусными узами, я бы предпочел что-то страшное и в последующем, скажем, какой-то тяжелый, мрачный, трагический, даже немыслимо преступный путь - его я с радостью предпочел бы фальшивому и бездушному прозябанию под чужим именем.
  Я безуспешно искал выход. Наконец со мной произошел случай, который мог бы помочь мне найти его, но вместо этого привел к новым удивительным событиям, еще больше запутавшим мое существование. Сейчас я расскажу о случившемся подробно.
  Прошла неделя с небольшим после роковой ночи, и однажды к нам заявилась давняя подруга Наташи, веселая и добродушная дама. Моя жена решила, что приветить эту особу следует непременно бутылкой первосортного шампанского, а его не оказалось под рукой, и она попросила меня съездить на машине в магазин. Тут уместно заметить, что водитель из меня не ахти какой, и Наташа потихоньку натаскивала меня в шоферском ремесле, чтобы я не выглядел совсем уж занедужившим Гришей Кривотолковым, этаким бедолагой с напрочь рассыпающимся умом, которому все надо учить и осваивать заново.
  Вот это обстоятельство, что я целую неделю разыгрывал перед разными недоумками, проявлявшими интерес к жизни Гриши Кривотолкова, как бы отрешившегося, впавшего в некоторую прострацию человека, тоже необходимо особо отметить, ибо оно привело к определенным последствиям.
  Итак, я, повинуясь указаниям жены, сел в машину, завел мотор и покатил к нашему магазину, располагавшемуся в километре с гаком от дома. На повороте я попытался, как и требовалось, сбавить скорость, однако тормоза - черт бы их побрал! - отказали. Я вдруг осознал, что не смогу остановить машину. Сердце едва не выскочило из груди, когда до меня окончательно дошла эта чудовищная истина, я сразу потерял соображение и, хотя ехал отнюдь не на бешеной скорости, оказался не в состоянии, запаниковавший, предпринять что-либо разумное и находчивое. Меня прямо на том повороте понесло в кювет, на огромное дерево; его голые ветви натужно подпирали небо, и в последний перед столкновением момент мне представилось это крайним выражением и каким-то даже навязчивым олицетворением тупости и равнодушия. Дотошные люди, ссылаясь на мое обещание подробного и последовательного рассказа, обязательно потребуют ответа на вопрос, чье равнодушие я в данном случае подразумеваю. Чью тупость? Ну, мира в целом. Изобретателей этих опостылевших, испортивших города, не одну жизнь сломавших машин. Да и свою собственную.
  
   Глава пятая
  
  Меня доставили в больницу, рассудив, в виду основательности аварии, что я, положим, - допустим на минуточку! - остался жив, а все же налицо факт бедствия, грандиозного страдания, и по всему заметно, что пострадал я донельзя, не мог, по крайней мере, не переломать себе кости. Но первичные обследования, проведенные дежурным врачом, показали, что скелет мой как будто сохраняет целость, достойно блюдет заданную ему природой форму. Обрадовавшись отпадению срочной надобности возиться со мной, целитель голосом счастливого, везде и всюду отдыхающего человека высказал догадку, что и с моими внутренними органами все в порядке. Я просто сильно помят и оглушен. Меня отправили в палату приходить в себя.
  После того как сознание мое прояснилось, я несколько времени исподтишка наблюдал за товарищами по несчастью. Мне, с моими легкими телесными повреждениями, было далеко до них; в сравнении с ними, истинными жертвами металла, разных там шестеренок, рычагов и колес, я оставался существом вполне жизнеспособным, даже процветающим и по справедливости должен был счесть себя везунчиком, одним из тех, кто рождается в рубашке. Обширность палаты и немалая численность пациентов наводили на мысль о великой, всеохватной, вселенской автокатастрофе, слившей в себе множество омерзительных аварий и мелких дорожных недоразумений, а может быть, явившей собой единый радикальный акт, равный достопамятному потопу, как и тот имевший целью покончить с нашим погрязшим в грехах и пороках миром. Цель не была достигнута, не осуществилась, но это не дает нам оснований само происшествие сбрасывать со счетов, напротив, нам следует глубоко осмыслить его, принять к сведению и расценить как грозное предостережение. Оно многих приковало к постели, и в бездумном ликовании мчавшиеся по живописным дорогам мира прометеи смиренно дожидаются теперь черных клювастых птиц, подготовляя грудь к навязчивой и доходчивой долбежке.
  А взгляните здесь, в тускло освещенной и пропахшей медициной палате, на сохранивших способность, в науке описанную и проиллюстрированную в качестве телодвижений. Они перемещаются с невероятными усилиями, иной раз словно те марионеточного склада актеры, которых фокусники на глазах у восторженной публики распиливают на ничтожные части, вытягивают в ниточку или превращают в глуповатых голубей, и на них невозможно смотреть без сострадания. Где тишина? Где покой и вдумчивая созерцательность неспешных путешествий по городам и весям? Я задремал, и мне привиделся ужасный ад, наполненный стенающими грешниками и металлическими, пластмассовыми, картонными демонами: там же не покладая рук трудилась неисчислимая орда чертей с колесами вместо ног, - молниями сверкали спицы тех колес! - и в глазах этих несуразных созданий мигали, однообразно пробегали равнодушной чередой красные огоньки. Рты грешников огромно круглились, открывая тьму внутренней бездны, и губы, отделяясь, повисали в воздухе утратившими свое прямое назначение рулями; их боль была так мучительна, что поневоле восставали среди костей затаившиеся было крупицы душ, оживали на миг и взвивались в тошную атмосферу подземелья мыльными пузырями, мягко ударяли в никуда, обернувшись вдруг подушкой безопасности. Из глоток чертей вырывался не душераздирающий рев и отнюдь не внушительный поток назиданий, а невнятный, бессмысленный шум каких-то песенок, ни с чем не сообразных куплетов, пустых возгласов, и мне, сновидцу, тоскующему в этом шуме, не находящему спасения от него, была уже понятна драма нашего катящегося в пропасть мира. Сколько народу потерпело ни за что ни про что в машинах, от машин, под машинами! Необъятная волна жертв организовывала пострадавших в некий класс, отмеченный малой, но не поддельной исключительностью своей судьбы, и нельзя не признать, что этот класс, невзирая на немыслимые переломы и на боль, поражавшую при каждом неосторожном движении, не терял присутствия духа. Зато мне, выехавшему за шампанским, а очутившемуся в некой гуще опрокинутых, искалеченных, загипсованных людей, было не по себе.
  Я, между прочим, был все еще расположен отведать указанного Наташей напитка и даже предполагал, что, очнувшись по-настоящему, тотчас приникну к пенящемуся бокалу, но в то же время сознание безграничной беды упорно завладевало мной, и черные тучи, внезапно встав над горизонтом, стремительно побежали, накрывая убогий уголок - мое последнее пристанище, превращая остатки моей жизни в уравнение с кучей неизвестных. Не разобрать - где сон, где явь.
  Пленники дорог и автомобилей, мученики, жертвы машинного перепроизводства пребудут долго в посещаемом изумленными родичами и чинными, с мудрой задумчивостью усмехающимися эскулапами аду, а меня не сегодня-завтра выпишут, убедившись, что я вполне здоров. Для них возвращение домой будет означать исцеление от случайного физического недуга, а мое исцеление уже невозможно. Я завидовал страдальцам, не ведавшим сомнений и мучимым разве что неистребимой волей к жизни. Куда мне возвращаться? Почему я не погиб в той машине, отказавшей мне в праве сделать правильный и своевременный поворот? Для чего я, побывавший на волоске от гибели, все же остался жив?
  Заметив, что я уже адекватно реагирую на окружающее, загипсованный, смахивающий на скульптурную группу в сумрачно-таинственном парке люд закидал меня вопросами. Этим господам было скучно без скоростей и дорожных приключений, они засыпали над книжками в бумажных, грубо размалеванных переплетах и под монотонный шумок затолканного в угол телевизора, и появление каждого нового пациента воспринималось ими как праздник. Как убедился я позже, особенно приподнятое, торжественное настроение овладевало ими, когда в палату привозили человека разбитого, переломанного, чудом спасшегося, совсем недавно испуганно глядевшего в глаза смерти. Этому бедолаге предстоит валяться на больничной койке и после того, как они вернутся в родные пенаты.
  Мне категорически не хотелось отвечать на их вопросы. В голове даже мелькнула нелепая мысль, что люди, услышав, что я вполне здраво рассуждаю, скажут: а, ты не тот, за кого себя выдаешь, тебе не место среди нас, уходи. Это было бы ужасно. Уйти? Куда? В дом, где жена моего брата выдает меня за своего мужа? Я был в смятении.
  - Не помню, ребята, ничего не помню, - членораздельно выговорил я после долгих уверток и неопределенного мычания в ответ на их вопросы, которыми они пытались окончательно вернуть меня к действительности.
  Вот! Не помню! И баста! Я ввернул это очень удачно, именно в нужный момент, то есть когда от меня потребовали ясно и недвусмысленно объявить, кем же я, в сущности, являюсь и кого собой представляю. Врачи, принимавшие меня и видевшие мое угнетенное состояние, деликатно пренебрегли возможностью поинтересоваться моим происхождением и статусом. Перед ними я, может быть, и не решился бы разыгрывать комедию. А вот тутошние простодушные парни с их неуемным любопытством, деды с вздернутыми к потолку и облеченными в гипс конечностями, серьезные дяди с расквашенными физиономиями и гневной тоской в глазах были как раз теми зрителями и слушателями, которых мне ничего не стоило обвести вокруг пальца.
  Они пришли в восторг, столкнувшись с редким и необыкновенным явлением: полная потеря памяти! Перед ними на койке лежал субъект, который не помнил, кто он, как его зовут, где он живет и чем занимался до катастрофы. Они с восхищением смотрели на меня. Я жалобно улыбался им в ответ.
  Их радость была чиста и невинна, это была радость познания, открытия, - вон сколько еще всего нового и неизвестного таит в себе и вдруг развертывает перед их изумленными взорами мир! - а мою радость отравлял страх, что эскулапы в считанные мгновения разоблачат меня. Поднимут крик: ага, играет, забавляться вздумал, прохиндей! Между тем скоро выяснилось, что мои страхи не имеют под собой основания. Врачам в этой больнице было решительно все равно, в каком состоянии находится моя память и вообще умственные способности. Их делом было склеивать поломанные кости, а потеря памяти подразумевала лишь то, что я должен избавить их от своего присутствия, перейдя в компетенцию целителей другого профиля. Мне объявили, что я могу отправляться домой. На это я вполне резонно возразил, что, не помня ничего о своем доме, я не вправе даже с уверенностью утверждать, что он у меня есть.
  Меня сочли никчемным, беспокойным и несколько обременительным пациентом. Пациентом, который сам не знает, чего он хочет, и этим нарушает нормальный режим работы с больными, действительно нуждающимися в помощи. Лечащий врач отшатнулся от меня, недоуменно пожимая плечами. Мне грозила участь призрака, бесцельно слоняющегося по темным больничным закоулкам. Но эта роль меня устраивала, я отнюдь не торопился попасть в руки врачей другого профиля.
  Жалел ли я о сделанном выборе? Не настолько, чтобы раскаиваться в нем. Конечно, то мое первое "не помню" в палате вырвалось у меня почти случайно, стихийно, просто потому, что я хотел отделаться от докучливых собеседников. Но эта случайность была все же подсказана мне всей предшествовавшей катастрофе неделей, когда я прикидывался занемогшим, как бы что-то существенное позабывшим Григорием Кривотолковым. Тогда я делал это как преступник, заметающий следы своего преступления, теперь я делал это для того, чтобы больше не участвовать в спектакле, затеянном Наташей.
  Не помню! - и точка. Не помню, кто я есть и в чем заключаются мои обязанности. Не помню никакого магазина, не помню и жены своей, а если машина, зашвырнувшая меня в кювет, изготовлена была некогда моими руками и руки у меня, стало быть, золотые, что ж, выпал из моей оскудевшей памяти и этот примечательный факт. На беспамятстве я должен стоять твердо, основательно, монументально. Несчастный, который забыл все на свете. И тогда меня оставят в покое. Тогда я втайне от всех буду наслаждаться счастьем освобождения от страшного гнета вины, от проклятия, нависшего надо мной. Ну, по крайней мере частичного освобождения.
  Какие же у меня перспективы? Если меня сдадут в психиатрическую клинику, а там я удержусь на избранной стезе, вряд ли возникнет глубокое подозрение, что я блефую. Как им меня изобличить? Где взять доказательства, улики, указывающие на мое притворство? В какой науке прописано, что мне не дано потерять память? Очевидно, меня поручат опеке жены. Хорошо, буду жить при Наташе. Но человеком, не ведающим, какие страшные узы связывают его с этой женщиной.
  Наверное, мой выигрыш будет все же не велик. Например, шампанское... Я за ним отбыл в нынешний путь. Доберусь ли? Отведаю ли? А главное, от себя не скроешься, да и от Наташи тоже. Но мне позарез необходимо было перейти в другую роль, и я это сделал. Посмотрим, что получится.
  Подгребла к скудным складочкам, где я, точь-в-точь вошь, пробовал затаиться, Наташа, вся в тревоге, ударилась чуть ли не в крик:
  - Гришенька, милый, друг сердечный, неужели не узнаешь меня?
  Я, как мог, состроил руками знаки умственной беспомощности, она же, сделав глаза маленькими и глубоко спрятанными в разгоряченной все еще, остро проникнутой участием ко мне плоти, крупно покачала головой, сокрушаясь оттого, что нас внезапно разделило дикое, необъяснимое отчуждение. Однако глазки те ее смотрели недобро, с неподвижной, угрюмой подозрительностью. Ей определенно не нравилось, что совершившаяся во мне утрата прошлого, скорее всего, на ее взгляд, вымышленная, вроде как утверждала ее быть в единственном числе причастной к нашему преступлению, а я-де становился все равно что новорожденный, которому позволительно беспечно болтать ножками и гугукать в люльке.
  Мне стало жаль ее, я с тоской вглядывался в черты дорогого, любимого, несмотря ни на что, лица. В конце концов я поступил так с нашим прошлым прежде всего для того, чтобы она впредь не заставляла меня работать в магазине, работать на нее, подчиняться ее капризам и выдумкам, ее несгибаемой и злой воле. Я хотел вести жизнь бездельника, а не гнуть спину в отвратительном мирке барышничества и потребления. Я полагал, что человеку, запятнавшему совесть кровью брата, участвовать в трудовых эпопеях пристало разве что в том случае, если суд пропишет ему галеры или рудники, а пока он на свободе, ему словно бы и сам Бог велит плыть без руля и ветрил куда глаза глядят. В сущности, я хотел питаться дурными соками своего злодеяния и робкой надеждой на исцеляющее покаяние.
  Она же, моя Наташенька, драгоценная моя девочка, считала, что преступления совершаются вовсе не для того, чтобы после них сидеть сиднем, опускать руки. Она была кипучей натурой. Но я не признавал ее правды. По-моему, так вообще нельзя совершать преступления, тем более ради денег. Что может значить для меня благополучие, которое я целую неделю пытался построить на костях брата?
  Главный врач, или кто он там был, предложил Наташе забрать меня домой, заявив, что мое состояние стабильно и не внушает ни малейших опасений, однако она настаивала на продолжении обследований. Мол, не может быть, чтобы я совсем не пострадал в ужасах автокрушения, значит, надо искать отклонения в работе организма и их истоки, прорываться к решающему диагнозу и к разъяснению причин, по которым диагноз может быть только таковым и никаким иным. Не мне вас учить, добавила Наташа, но я пытлива и настойчива, и мне известно, что и специалистам ничто человеческое не чуждо, они тоже люди быта и всякого рода обыденных затруднений, им тоже свойственно ошибаться, блуждать в трех соснах и порой даже сидеть по уши в дерьме, и потому, будучи искушенной во всем человеческом, я нахожу возможным и поучить, проповедуя, что искать упомянутые отклонения вам следует с крайней серьезностью, добиваясь серьезных результатов и, соответственно, выявляя не иначе как серьезные нарушения. Потеря памяти как раз указывает на необходимость самого тщательного, аккуратного и компетентного обследования.
  Оторопел потенциальный диагност, слыша, как дерзко призывают его к умоисступленному азарту и одержимости мной. Они внимательно взглянули на меня, с беспечным видом валявшегося на койке, затем отошли в сторонку и еще долго переговаривались. Не знаю, зачем Наташе понадобилось держать меня в больнице, но не сомневаюсь, что она отвалила эскулапу кругленькую сумму, лишь бы он не торопился меня выписывать. Тот и впрямь оставил меня в покое, вот только ни о каком обследовании не было и речи.
  На третий или четвертый день моего бесполезного пребывания в палате явилась дежурная сестра с сообщением, что ко мне пришли. Некий родственник, изъявивший желание забрать меня. Слова девушки привели меня в замешательство, ибо никакого родственника, которому взбрело бы на ум заниматься мной в моем тяжелом положении утратившего память человека, у меня не было. Но тревога и ропот могли выдать меня, и потому я покорно, как баран, отправился в приемный покой.
  Там я увидел мужчину крепкого телосложения, вообще представительного, с благородной сединой на висках. Он бодро поднялся со стула, на котором сидел, поджидая меня, шагнул мне навстречу и изобразил приветливую улыбку.
  - Вы ко мне? - униженно, с унылым простодушием осведомился я.
  Он нахмурился из-за моего пренебрежения к нашим родственным связям, а затем хлопнул себя по лбу, вспомнив, что с меня за это никак не взыщешь.
  - Дорогой друг, ох, бедняжка, до чего же ты всех нас перетревожил и всполошил, - заговорил он густо и добродушно, одновременно ища взглядом сочувствия у толпившихся в приемном покое нянечек и посетителей. - Надо же, прохвост какой, все напрочь забыл... близкого человека не узнает!
  Помню особенно ярко, как мне, среди прочего, выдали пальто, и оно вдруг взметнулось перед моими глазами черной птицей, разметало широко крылья, распростерлось едва ли не в воздухе, и я, похоже, не знал, что мне с ним делать. Услужливый незнакомец, по-родственному фамильярно похлопывая меня по плечу, поспешил на помощь, я кое-как оделся, и мы беспрепятственно, ни у кого не вызывая интереса, покинули больничный корпус. Для меня все это происходило словно во сне. Я тупо удивлялся равнодушию врачей. Явись за мной удав из зоопарка и объяви себя моим родичем, они отдали бы меня ему с такой же не обремененной мыслями и чувствами легкостью, с какой отдали этому странному субъекту с серебром на висках.
  На малоухоженных аллейках парка, а этот последний начинался сразу за порогом корпуса, бросало в жар и в холод, затем с потрясающей внезапностью буквально встряхнуло от какого-то всплеска, разлившего по внутренностям и по извилинам томление и некий бред, а в итоге накатило видение адской грозы. Забушевав, определенно готовилась она разрушить мою скромную одиссею и поглотить меня, не забыв предварительно вывалять в грязи. И разве я мог остановить начавшийся процесс? Закричать, что я болен? А я болен, это факт, это не подлежит сомнению!.. Но кто услышит? Я потерял почву под ногами, у меня видения, я завис в пустоте, у меня бред... Мой спутник нахмурился, созерцая все это; он легко постигал смысл моих метаний, читал в моей душе, как в раскрытой книге, мой страх, мой ужас, мои подозрения на его счет не смущали его, но внушали неприязнь ко мне. Я представлялся ему жалким зверьком, загнанным в ловушку. Что-то вроде непечатного словца сорвалось с его зло кривившихся губ. Его окаменевшее лицо, заговори оно, сообщило бы мне отнюдь не больше того, что я и так уже знал: этот человек уводит меня в кошмар. А бросься я к врачам, уверяй я их, что скорее состою в родственных отношениях с луной, чем с господином, пожелавшим забрать меня из больницы, они громко посмеялись бы надо мной. Я был для них лишь наглядным примером того, как это худо - терять память, дойти до состояния, когда не узнаешь родных и близких. Ничего подобного не пожелаешь и врагу.
  Мы неспешно шагали по территории больницы, мимо мрачных корпусов. Это была окраина Балабутина. Свежий и холодный воздух немного приободрил меня, я собрался с духом и как бы вскользь заметил:
  - Что-то я вас не припомню...
  Незнакомец снисходительно усмехнулся.
  - И не удивительно, тебе же память отшибло, - сказал он.
  - А кем же вы мне приходитесь?
  - Не все ли равно, если ты как слабоумный? Впрочем, хорошо, вот - дядей прихожусь. Запомнишь ты или нет, это неважно и как есть чепуха, а только я твой родной дядя, и зовут меня Алексеем Федоровичем, то есть, - поправился он, - я, можно сказать, дядя Леша. Понял?
  Я пробормотал:
  - Отпустите меня, Алексей Федорович, переодеться, трусы, например, сменить...
  - Не положено, - отрезал он.
  Не нужен мне этот дядя. Я остро почувствовал, что не желаю с Алексеем Федоровичем, или кто он там есть в действительности, иметь никакого дела. Ощущение близкой опасности породило беспокойную мысль о побеге, и лучше было рискнуть, чем безропотно отдаваться неизвестности, которую с такой криминальной внушительностью представлял мой похититель. А в том, что он до чертиков криминален, я был уже убежден.
  Побег мне не удался, собственно говоря, я так и не попытался его осуществить, совершенно пав духом, когда заметил, что возле ворот нас поджидает еще парочка молодцов. Они сразу меня взяли как бы в кольцо, окружив с двух сторон, и повели к машине, стоявшей у тротуара. Один из них оказался водителем, а второй уселся рядом с ним, даруя мне возможность вволю полюбоваться его могучим затылком. Мы с Алексеем Федоровичем расположились на заднем сиденье.
  - Это тоже мои родственники? - спросил я, показывая на сидящих впереди.
  Алексей Федорович проворчал что-то невнятное. От его приветливости не осталось и следа, рядом со мной сидел пасмурный грузный человек с тяжелым взглядом из-под припухших век, несомненно, мужественный и решительный, беспощадный человек, черты лица которого были словно высечены из гранита. Другого сравнения и не подберу.
  Мне пришло в голову, что они, возможно, из уголовного розыска. Убийство Григория раскрыто, и Наташа уже арестована, она дала показания, теперь наступил мой черед. Если так, то хуже варианта я не в состоянии и представить. Я стремлюсь к покаянию, я готов расплатиться бессмертием души за мое преступление, готов жить в полной уверенности, что меня ждут вечные муки в аду, но я вовсе не хочу томиться за решеткой.
  Впрочем, для чего же сыщикам разыгрывать фарс в приемном покое больницы, выставлять мнимого родственника, будто бы увозящего меня домой? Они произвели бы арест и без всякой напускной таинственности, грубо, правдиво, нимало не скрывая от врачей своих намерений. Без актерских задатков господа. Что им Гекуба!
  Для меня главным вопросом всегда был: как жить? Просто, естественно, оставаться самим собой, бродяжничать, выпивать, поменьше зависеть от "правильных" людей и всякого рода условностей, - так я отвечал. К этому списку прибавим женщин, неглупых и совсем не конченых в нравственном отношении, но охочих до мимолетных связей. Если не подворачивался легкий заработок и долго не встречались сорящие деньгами приятели, я без зазрения совести брал взаймы у брата, зная, что не отдам. А когда Наташа заговорила об убийстве, тотчас всплыл вопрос: нужно ли жить? - и я, наскоро сообразив отрицательный ответ, странным образом, может быть всего лишь по странной случайности, решил, что это касается брата, а не меня. Такой вот выбор; отбор, если угодно. Теперь же я во власти суровых, угрюмых разоблачителей. И не все ли равно, кто они, если правда обо мне, которую они жаждут знать или даже знают уже, чрезмерно, безоговорочно нехороша, ибо это правда убийства.
  Алексей Федорович, может быть, артист в душе, кто знает, не пришла ли ему в голову фантастическая мысль, что в моем лице он сталкивается с потенциальным соперником, таким же артистом, не менее его одаренным и, естественно, склонным к удивительным перевоплощениям. Тут уж яснее ясного, как я опасен в качестве преступника. Он предъявляет врачам удостоверение, открывает ужасную правду моего преступления, делится своими сомнениями и опасениями. Брата не пожалел, брата убил! На врачей веет античной трагедией, античным пониманием искусства и меры его слияния с жизнью, миф, украшенный слепоглазой маской, олицетворяющей рок, трескается, как от мощного удара, и врачи рассасываются в трещинах, обретая материальность уже на скамьях древнего театра. С головой, а также с верой в достоверность происходящего на сцене, они погружаются в раскаленные недра небывалой мистерии. Разыгрывается спектакль, разумно и тонко рассчитанный на благополучную поимку и на предотвращение вероятной попытки побега; в перспективе уже попрано зло и торжествует добро.
  Но стоит взглянуть на физиономию моего самозваного дяди, как пропадают Бог весть куда всякие догадки и предположения и становится ясно, что из нас двоих опасный преступник, скорее, он, чем я. Мне даже больно было сидеть рядом с ним, такая исходила от него сила бессмысленной и беспредельной жестокости, только ждущая своего часа, чтобы обрушиться на меня и раздавить. Самое ужасное в моем положении было то, что я, все прекрасно смекнув и усвоив умом, вместе с тем печенкой, селезенкой, хребтом своим, и даже сердцем, совершенно не понимал причин, по которым этим людям вздумалось меня схватить. Они-то знали эти причины, а мне оставалось лишь теряться в домыслах. В целом я отказывался понимать, не соглашался. Душа колебалась между согласием и несогласием, и бесплодные метания стачивали ее, умаляли.
  А и плохой же из меня артист! Вот когда и при каких обстоятельствах это выяснилось.
  Тем временем за мутноватым окошком машины мелькали знакомые улицы, прелестные уголки города, где еще недавно я шатался беззаботным и невинным бродягой, ничего не предвидящим в своем будущем. На одной из главных улиц мы въехали в небольшой уютный дворик и остановились у двухэтажного здания, стоявшего посреди него. Дом определенно не представлялся жилым, но еще меньше он походил на тюрьму или милицейский участок. Я не удивился бы, окажись это детский садик. Но что мне делать в детском садике?
  Мы вошли внутрь. Разумеется, двое парней, которые за всю дорогу не проронили ни слова, по-прежнему держали меня в окружении, хотя уже и ребенок догадался бы, что мои помыслы о побеге перекочевали в область несбыточных грез. Алексей Федорович тяжелой поступью шествовал впереди. Все внутри здания сверкало и сияло после недавнего ремонта.
  Алексей Федорович жестом пригласил меня войти в большую комнату, скорее, даже зал, еще не обставленный мебелью. Только посреди его, под роскошной люстрой, стоял низенький квадратный столик, а возле как бы парили на тоненьких, едва приметных ножках два мягких кресла. Алексей Федорович с удовольствием утонул в одном из них и вытянул ноги, даже на мгновение прикрыл глаза, наслаждаясь покоем. Его подручные молча отошли к окну.
  У меня подгибались колени, однако я не решался сесть, не получив на то позволения. Мрачная неразговорчивость повлекших меня в некий плен субъектов подсказывала, что они будут неприятно изумлены, если я вдруг без церемоний взыграю до ухваток племянника, не чувствующего ни малейшего стеснения в присутствии дяди. Я стоял у стола и бестолково переминался с ноги на ногу. Плохой я, плохой актер, никуда не гожусь... - умозаключал я, даже вспотев от этого беспрерывного жужжания и сверления в мозгу. А мой похититель Алексей Федорович? В предполагаемом детском садике он зажил просто, естественно; не исключено, что он выпьет вина или водки; игра его безупречна, и мне бы наслаждаться, созерцая его натуральность и первозданность, однако мучило опасение, что некоторое наше с ним сближение и своего рода случайная связь грозят обернуться, в ближайшем будущем, совсем не теми удовольствиями, к каким я привык в силу своей природной ориентации.
  - Что? - крикнул внезапно "дядя", поднимая на меня по-птичьи округлившиеся глаза.
  Я, запинаясь, объяснил:
  - После аварии...тяжеловато...
  - Садись, - велел он.
  Я плюхнулся в кресло и перевел дух.
  В эту минуту вошла миловидная девушка с подносом в руках, на котором красовались бутылка сухого вина и разнообразные фрукты. Поставив все это на стол, она бесшумно удалилась. Проклятый "дядя" на моих глазах осушил бокал. Забота об утолении моей жажды явно не входила в его планы.
  - Рассказывай, - буркнул он, даже не посмотрев в мою сторону.
  - О чем?
  - Обо всем.
  - Попробую объяснить в двух словах. Случилась авария, и сами знаете, как после нее бывает... Вероятно, знаете, - поправился я. - В общем, дефект... Некий эффект... Что-то переключилось в голове, и я ничего не помню.
  И в который уже раз за последние три или четыре дня я слабо всплеснул руками, немножко поиграл ими в воздухе, развел их в стороны, выразительно недоумевая перед несостоятельностью своей памяти. Алексей Федорович еще мгновение повитал в облаках мягкой, как-то, я бы сказал, удобной в использовании задумчивости, навеянной на него бокалом доброго вина, а затем утвердил на мне пристальный взгляд темных глаз. Весь он мне показался каким-то невероятно темным, зловещим. Я поежился от его непомерной, непосильной для меня пристальности.
  - Рассказывай, что помнишь.
  - Только если со ссылками на других, на разные источники...
  - Пусть будет так.
  - Говорят, я - Григорий Кривотолков, - начал я со вздохом. - Но я этого не помню.
  - Это верно, ты Григорий Кривотолков, - согласился Алексей Федорович и отвратительно ухмыльнулся. - Выходит, кое-что ты все же помнишь.
  - Но я как раз не помню этого...
  - А про деньги? - перебил он.
  - Что? Про какие деньги?
  - Ты решил испытывать мое терпение?
  - Ну что вы, дядя Леша... - как бы уже немного зашелся я, чуя близость истерики.
  Он снова оборвал меня:
  - Ты в состоянии запомнить, что мое терпение испытывать не следует?
  - В состоянии.
  - Ну так рассказывай!
  - Но я ничего не помню, это вам любой врач подтвердит!
  - Ах так, любой врач! - вышел из себя Алексей Федорович. - Стоматолог? Гинеколог? Ты болен? Так я неплохо врачую. Грубо говоря, я способен тебе зубы выбить, два-три удара - и ты без зубов. Дальше - больше. Причиндалы разные пообрываю, оголю, грудь вскрою, расчленю, я ведь прекрасный анатом. Ты у меня отличную выучку пройдешь, ты у меня сам врачом станешь. Ты у меня быстро исцелишься!
  С этими словами он стремительно, чего я никак не мог ожидать от человека его комплекции, обежал вокруг стола и, выхватив на ходу пистолет, - из-за пояса, как опереточный бандит! - приставил его к моему виску. Вопрос заключался в деньгах, а людям свойственно горячиться и бесноваться, когда о них заходит речь. Алексей Федорович был ярким тому примером. Но он горячился в непосредственной близости от меня, над самым моим ухом, он приставлял к моему виску дуло пистолета, и вся эта устрашающе критическая ситуация только обескураживала меня, нимало не способствуя тому, чтобы я повел себя с присущей мне простотой и выдержкой. Боюсь, на моем лице возникла гримаса, которую больше пристало бы корчить где-нибудь в сумасшедшем доме, среди слабоумных. Тем не менее для меня это было все-таки объяснимо: со мной говорили о деньгах, о какой-то, судя по всему, конкретной сумме, а я о ней впрямь ничего ведать не ведал, стало быть, впору было и не так скривиться. Алексей же Федорович смотрел на дело иначе. Я слабым голосом закричал:
  - Вот чего я в самом деле просто-напросто не знаю, так это про какие вы говорите деньги!
  - Отделать тебя, гнида? - взъярился Алексей Федорович. - Сейчас курок спущу! А то тресну по башке рукояткой - капут тебе!
  - Господи, это не поможет... никакие ваши фокусы не помогут, ибо... вы понимаете, что значит потерять память? Я же ничего не помню. Может, я и знал когда-то про эти деньги, но после аварии...
  - Я тебе напомню, - сказал Алексей Федорович, переходя на проникновенность и вкрадчивость. - Так, знаешь ли, кое-что, некоторые основные вехи твоего богатого жизненного пути. Слушай внимательно! Ты убил нашего человека. Это раз. Ты украл у него наши деньги. Это два. Теперь вспомнил?
  Я печально покачал головой. Как я мог вспомнить то, чего со мной никогда не было? Но в каком нелепом и тяжелом положении я очутился, это я уже понял.
  Мой мучитель то стушевывался с некоторой неуклюжестью, как бы исключительно по принуждению, в связи с некой командой, вдруг властно раздававшейся в его голове, то впадал в откровенную ярость; теперь взбеленился:
  - Конец! Конец моему терпению! - заорал он, побагровев от гнева, мне в лицо, а затем обратился к подручным: - А ну-ка, ребята, давайте, пошевеливайтесь, ребята! Паяльник! Паяльник сюда! Я не пустозвон, у меня слова не расходятся с делом. Вставим гастролеру паяльник в зад, и он сразу все вспомнит!
  Назвал меня гастролером. Артистичен... Вступил со мной в состязание, с моими постановочными наклонностями. Потемнело у меня в глазах от такой артистичности Алексея Федоровича. Ребята пришли в суетное движение, я хочу сказать, они тотчас же направились ко мне, и в их готовности привести угрозы моего бешеного "дяди" в исполнение у меня не было ни малейших сомнений. Поди сообрази, как выкрутиться, какой сделать ход, чтобы образумить этих людей и привести к осознанию, что они, сами став жертвой ошибки, намереваются принести меня в жертву своему заблуждению.
  Огненные пятна вертелись в моем воспаленном уме, превращались в сверкающие колеса, рассыпались брызгами фейерверка. Предчувствуя боль, уже, казалось, неотвратимую, я не то плакал, не то бредил. Не объясню толком, что и было-то со мной, не соображу никак, усвоить не в состоянии, как это я в такую минуту и в столь вопиющих обстоятельствах действительно не потерял разум и память; но внешне я, может быть, вел себя довольно прилично, то есть даже держал себя в руках. Во всяком случае, мой мозг работал бурно, лихорадочно, и внезапно меня осенило. Я даже слегка рассмеялся над простотой ошибки, которая всех нас тут, в этой пустынной и вместе с тем нарядной, донельзя аккуратной комнате, заставляла совершать неверные движения и говорить бессмысленные слова.
  Не правильнее ли думать, что не Алексей Федорович путает, а я, то бишь что я, некоторым образом завравшись, и заплутал в трех соснах? И он лишь по досадной оплошности назвал меня Григорием, отлично зная при этом, что того уже нет. Не это ли причина неразберихи и тех раздирающих нас противоречий, которые вынуждают ребят вооружиться паяльником?
  - Постойте! - выкрикнул я. - Кажется, я скумекал, до меня дошло, ей-богу. Если вам нужно знать, а вам нужно, не правда ли?.. если вам позарез нужен убийца Григория, то это, признаться, проще парной репы, это легко устроить, вот он, я, я и убил!
  Сначала Алексей Федорович, услыхав эту новость, оторопел, а его приспешники, видя, что командир в замешательстве, остановились, терпеливо ожидая продолжения и дальнейших указаний. Это были совершенно дикие, дико грубые, тупые, безразличные к человеческим страданиям парни. Затем Алексей Федорович принял вид человека, готового решительно и бескомпромиссно вступить в оппозицию высказанному мной дурацкому рассуждению; его облик внушал мне, что он не позволит моему безумию, моему слабоумию и дальше развиваться, ускользать в непроходимые дебри. И наконец он, сообразив, что я всего лишь выдумываю байки, стараясь отдалить минуту пытки, проникся несказанной иронией.
  - Ага, - кивнул он, потирая руки от удовольствия, что ему выпала возможность вволю посмеяться надо мной, - ты, значит, убил Григория?
  Я, тоже смеясь, хотя и не ведая, что, собственно, меня позабавило, подтвердил:
  - Убил!
  - Убил, выходит? И кем же ты после этого стал? Опять Григорием? А может, ты им просто остался?
  - Да нет же, вы не поняли, - зачастил я. - Дело в том, что я не Григорий. Григорий - мой брат, мы с ним близнецы. Я его убил. И шутить тут не над чем, зря это вы иронизируете...
  Злоумышляющий мой собеседник посмотрел на меня как на сумасшедшего. В эту минуту я усомнился, что подобное бывает на свете, что бывают близнецы, один из которых убивает другого.
  - Брат... близнецы... - он улавливал какую-то догадку, уже возникшую у него, и даже покашливал от натуги; наконец спросил: - Это ты помнишь?
  - Я все помню. Я только притворялся, будто потерял память.
  - Все? - Алексей Федорович оживился. - Прекрасно! Так выкладывай, где деньги?
  - Да не знаю я ничего про деньги. Я же вам объясняю...
  - Ты мне до чертиков уже, вот так надоел, что я просто слов не нахожу!
  - Поймите, - сказал я самым чувствительным тоном, на какой только был способен, - вы поставили меня в безвыходное положение. Вы требуете сказать, где деньги, тогда как я ничего не знаю о них, а знал, видимо, настоящий Григорий. Но я-то не Григорий! А вы мне все еще не верите, и если я вам ничего не скажу, вы пустите в ход паяльник. Но что я могу сказать о деньгах, если впервые услышал о них от вас? Я же не Григорий! Вы понимаете, что загнали меня в тупик? И поэтому я вынужден рассказать вам то, о чем предпочел бы молчать до конца своих дней. Я убил брата. Я совсем не Григорий! У меня сходство с ним, большое сходство, мы даже похожи друг на друга, как две капли воды, но я абсолютно другой человек!
  Я рассказал ему все. Я особо подчеркнул, что убил Григория не ради денег, которые он, судя по всему, украл у кого-то, а потому, что мне нравится его жена, и еще потому, кстати, что был я под мухой и очень взвинчен, так что в целом это происшествие можно назвать типичным и весьма неприятным наваждением. Я преследовал не гнусные практические цели, а поддался искушению, впал в моральную слабость. Я не только не Григорий, но я, в сущности, и не душегуб.
  Я не могу отвечать за преступление, совершенное братом. Если бы мне достались деньги, украденные им, я почел бы своим долгом не мешкая вернуть их законным владельцам. Знай я что-нибудь о том, где они хранятся, я сейчас же и рассказал бы. Но что поделаешь, если я не в курсе? Тут налицо странное совпадение, и только: просто Наташе пришло в голову убить Григория и поставить меня на его место как раз в то время, когда пробил его час отвечать перед мафией (а вы ведь мафия, не так ли? - осведомился я с внушающей доверие заинтересованностью) за ограбление и убийство ее человека. Однако, став Григорием, я все же не Григорий, а лишь поразительно похожий на него человек. Перед мафией я безупречно чист. И как ни организовывай преступность, от этого мне яснее не станет, где спрятаны деньги.
  Я видел по лицу "дяди", с каким трудом он переваривает мою историю. Мне казалось, что концы с концами превосходно сходятся, уж я постарался, но в голове этого человека было слишком мало извилин, чтобы он докопался до сути рассказанного мной, и потому концы, которые я пытался связать в прочный узел именно в его сознании, там болтались, как последние листья на осеннем ветру. Мой рассказ он мог разве что принять на веру. Или напрочь отвергнуть. И он мучительно колебался между верой и безверием.
  Я, мучаясь не меньше, чем он, наблюдал за сменой его настроения. Если он не поверит, меня ждет пытка, нестерпимый жар там, сзади, жар, который будет быстро распространяться по моему телу, становящемуся многострадальным, и в конечном счете ударит мне в голову, поражая ее, раскалывая на куски. Я ждал решения своей участи. Наконец он капитулировал перед неразрешимой для него загадкой и, устало потирая подбородок, произнес:
  - Хорошо, я доложу...
  Доложит? Следовательно, он, Алексей Федорович, не главный? Есть еще кто-то? И мне томиться в неизвестности, пока этот кто-то будет размышлять над моей исповедью и на неких умственных весах взвешивать каждое мое слово, переданное, а то и перевранное, грозным, но не очень-то сообразительным Алексеем Федоровичем?
  Меня заперли в крошечной комнате с зарешеченным окном. Не доверяют! Но та же молчаливая девушка, что обслужила Алексея Федоровича перед началом моего допроса, принесла мне вкусный обед, и это выглядело до некоторой степени обнадеживающе. В комнате была довольно удобная лежанка, и, пообедав, я развалился на ней, собираясь обдумать свое положение.
  Впрочем, что же было обдумывать? Трудно, если вообще возможно, понять, почему я очутился в этом доме, среди злых и на все готовых, совершенно безрассудных людей, почему меня допрашивают, о каких деньгах идет речь и что со мной произойдет в ближайшем будущем. А легче ли понять, зачем я убил брата?
  Обдумывать было нечего. Все зависело от таинственного господина, к которому Алексей Федорович отправился с докладом, моя жизнь находилась в руках людей, с которыми мне меньше всего хотелось бы иметь что-либо общее. Но вот что значит совершать преступления - не успеешь оглянуться, как ты уже окружен всякими сомнительными личностями, и они тебя нагло допрашивают, и не прочь воткнуть в твой зад раскаленный паяльник. Нечто общее у меня с этими людьми все-таки было, если принять во внимание тот факт, что я убил человека, собственного брата. За мной, стало быть, тоже числилось кое-что криминальное, водились уголовные грешки. И что греха таить, я хотел, чтобы они прочувствовали это, поверили в мой рассказ, поверили, что я убил Григория, даже в какой-то мере увидели во мне родственную душу. В противном случае они будут меня пытать, добиваясь правды, как они ее разумеют, а у меня нет никакого внушительного ответа на их вопросы. И тогда они меня убьют.
  Разве я мог не сказать им, что в действительности произошло с Григорием? Я угодил в капкан, что и вынудило меня признаться во всем, как на духу. Им все равно, конечно, как я обошелся с братом, им лишь бы вернуть деньги, которые тот присвоил. Хорош гусь! Так вот, я продолжаю, они не потащат меня в суд, не посадят в тюрьму, в этом смысле они ближе мне, чем какой-нибудь следователь или судья, и я был должен и вправе рассказать им все начистоту, поскольку речь идет о моем собственном спасении. А Григорию от этого уже не холодно и не жарко.
  Я не предал, - у кого язык повернется назвать меня предателем? Правда, я в некотором роде подставил под удар Наташу, ибо Алексей Федорович со товарищи наверняка попытаются взыскать с нее то, чего уже не взыщешь с ее покойного супруга. Но я не думаю, что они будут чрезмерно настойчивы и пристрастны, они убедятся, что Наташа ничего не знает, и отстанут. Обойдется без паяльника. Вряд ли они дадут ей серьезный повод упрекать меня за эту мою капитуляцию. Да и как она сама поступила бы на моем месте? Разве у меня был другой выход? Вытерпеть пытки? Мужественно принять смерть? Но ради чего?
  Или вот еще о Наташе... Не исключено, между прочим, что о злосчастных деньгах, украденных Григорием, она кое-что как раз и знает. Знает? Нет? Скорее, нет. Хотя... Голова идет кругом, как подумаю о Наташе. Любит, не любит... Положим, любит. Но в большей мере не любит... Не любит, это факт, но и о деньгах не знает. Подобное знание как-то не увязывается с ее упором на убийство моего брата, со всем тем жестоким спектаклем, который мы с ней разыграли.
  
   Глава шестая
  
  Словно маятник - туда-сюда - но маятник залихорадивший, взбесившийся, мотался я, ожидая в комнате с зарешеченным окном решения своей участи, переходил от надежды к отчаянию, бурно продирался через непролазную сумятицу чувств и быстро сгорающих соображений, цепляясь за вертлявый хвост некой грезы о счастливом спасении. Неразбериха была полная, воцарилась в моей душе неограниченно, и в сравнении с ней страшная темная ночь где-нибудь в глухой чаще леса и равнодушное, чудовищное по сути спокойствие звезд в небе могли бы показаться мне сейчас наивной детской сказкой. Сложности, устоявшиеся уже, плотные, встававшие неодолимой преградой, вообще запутанность моего дела, а по большому счету - странноватая спутанность моей судьбы, не в последнюю очередь мной и порожденная, навязывали ощущение, будто я обложен со всех сторон ватой; когда же я вздумал копошиться в этой вате, в расчете на кое-какие удобства, она оказалась непригодной для жизни, тяжелая, как свинец. Я чувствовал себя заживо замурованным. То и дело пронзала и поражала, ошеломляла мысль, что этак, глядишь, меня казнят не облеченные властью люди, не государственные чиновники, не следователи и судьи, а обыкновенные преступники. И она была как кость в горле, заставляла испуганно озираться и болезненно вскрикивать, уводила в представления о чем-то невозможном, совершенно неприемлемом, непотребном даже, с устрашающей натуральностью припахивающем серой. Все происходящее со мной было похоже на сон. У меня росло убеждение, что эти господа, эти обыкновенные лиходеи, крадущие друг у друга деньги, похищающие и пытающие простых смертных, бестрепетно убивающие, обладают большей властью, чем кто-либо другой в нашем прославленном на весь мир государстве. Я по-бараньи упирался лбом в ужасающую картину, в застывший на мгновение хоровод преступных физиономий и бессмертный лик государства, преданного на поругание торгашами и политиками, в крепнущее и вместе с тем удручающе мертвенное свое убеждение, - возникала потребность в выводах, пока не расшиблен напрасно лоб, а сводилось все к беличьей беготне в колесе. Жутковато вырисовывалась в отдалении истина моего личного участия в скверной возне. Я летел к ней этаким пучком, комком праха, слипшейся в кучку пылью, и каждая пылинка еще что-то слабо шептала о достоверности моего существования, а все вместе они были ничто. Словно после катастрофы, после окончательного разрушения и уничтожения, а ведь мне еще только предстояло погибнуть, и не где-нибудь на задворках мира, а в детсадовского вида домике, внутреннее убранство которого не могло не радовать глаз своей яркой, искусной нарядностью.
  Я с тоской выглядывал в окно, на заснеженную балабутинскую улицу, провожал взглядом прохожих, завидуя их беззаботности. Мало-помалу становился я спокойней, отчасти и мудрее; о безмятежности не приходилось и мечтать, а вот благоразумная готовность довериться течению реки, Бог весть куда меня уносившей, подавала голос все чаще и уверенней. Можно было просунуть руку между прутьями решетки, выбить стекло, позвать на помощь. Но есть ли гарантия, что ребята Алексея Федоровича не оторвут мне голову прежде, чем до прохожих дойдет, чего я от них домогаюсь? К тому же внутренне я уже смирился с мыслью, что мне следует не искать помощи извне, а терпеливо ждать решения, какое будет принято на мой счет в этом аккуратном, милом домишке. Не таков мой случай, чтобы я апеллировал к посторонним. Либо все решится полюбовно здесь, в нашем узком кругу, либо здесь же суждено мне сложить голову, а третьего не дано.
  Наконец за мной пришли. Мрачный и молчаливый конвоир отвел меня в ту же большую комнату, где несколько часов назад я пережил малоприятные нападки необузданного Алексея Федоровича. Приставлял он к моему виску пистолет, грозил паяльником... это вспоминалось не как нечто действительно бывшее, не как сон даже, - скорее как постыдная сценка, разыгравшаяся в нездоровом воображении самого Алексея Федоровича и никак не проявившаяся вовне. Ну, пусть так. Пусть остается на совести дутого "дяди", а мне до его фантазий и дела нет. Алексей Федорович и теперь сидел за столиком под люстрой, развалившись в кресле, а второе кресло занимал тщедушный лысый старичок с темными бегающими глазками, взгляд которых испытующе устремился на меня, едва я переступил порог. Все быстро менялось в этом старичке. Мгновение спустя он уже словно отдыхал от первого взрыва любознательности, вызванного моим появлением, принялся смотреть на меня хоть и не без доли особого внимания, а все-таки, скорее, насмешливо, как бы балуя, затевая со мной беспечную игру, я же, смекнув, что это и есть главный, невольно опустил голову. Мне подставили стул, и я присел. Старичок жестом велел охранникам удалиться. Мы остались втроем. Старичок представился Валерием Павловичем, слегка поерзав при этом в кресле, как если бы отвесил поклон, но так, намеком, эскизно. Черты лица у него были довольно тонкие, он вообще выглядел интеллигентно, и я бы даже сказал - приятно, если бы меня не смущала мысль, что он позволяет себе грубо решать вопросы жизни и смерти некоторых несчастных, беззащитных людей, в число каковых попал и я. Итак, вот он, человек, которому подчиняется, и кто знает, не беспрекословно ли, грозный Алексей Федорович, тот самый Алексей Федорович, перед которым я еще недавно куда как убедительно трепетал, полагая, что угодил в лапы самого князя тьмы. Сейчас этот нагнавший на меня страху субъект сидел тихонько, угощаясь с богато накрытого стола, и всем своим видом изображал готовность согласиться с любым мнением шефа. Последний и мне предложил угоститься, но я отказался, заявив, что в комнате, где я сидел в заточении, меня уже покормили.
  - Ну как, нравится вам здесь, дружище? - ласково осведомился Валерий Павлович.
  Я неопределенно пожал плечами, не желая показывать, что уже раскусил его. Он из тех, кто ласкает жертву, а потом, когда она расслабится, внезапно заглатывает.
  Валерий Павлович, не видя возможности натурально приласкать в эту минуту меня, еще не свыкшегося с его обществом, не прирученного, сидел, мелко суча ножками, и с каким-то поэтическим выражением на лице поглаживал свою светлую лысину.
  - Мы с этим домом не прогадали, - сказал он, - хорошее помещение отхватили. Раньше тут детский садик размещался, так мы детишек с их воспитательницами турнули под благовидным предлогом, и теперь здесь будет фирма "Конек-горбунок". Вот отремонтируем зданьице после детской-то недисциплинированности и разболтанности и начнем в этом гнездышке отмывать грязные денежки. Знаете, голубчик, как это делается?
  - Откуда же мне знать, - пробормотал я.
  - Не знает, - повернулся Валерий Павлович к помощнику.
  Алексей Федорович истолковал это движение шефа так, что пришел черед посмеяться надо мной. Он откинулся на спинку кресла и громко захохотал. Я с досадой посмотрел на него и неожиданно крикнул:
  - Да знаю я!
  - Неужто? - заинтересованно удивился старик.
  - Ну, положим, не вполне, понаслышке, а все-таки... Понимание имеется. И как же не понимать, если очень уж очевидны все эти торгаши, все эти политиканы, если они так и лезут в глаза, так и липнут, а проделки их шиты белыми нитками?
  - Высказались любопытно, познавательно... Вы, значит, толкователь, если в корень глянуть - так вообще философ? Критик, обличитель? И в мой огород закинули стрелу? Гм... Торгаш ли я? Ну, в каком-то смысле, но не оборванный же, не в лохмотья заворачивающий свои сбережения или что-нибудь по случаю награбленное. Не спекулянт, приторговывающий из-под полы, не жалкий контрабандист, ползком пересекающий границу и пугающийся каждого куста. Я респектабелен, солиден. Сколотив необходимый капитал, займусь, возможно, политикой. Что, Алексей Федорович, рискнем, положим глаз на министерские портфели, замахнемся на президентство?
  - Эх! - громыхнул Алексей Федорович, не отвлекаясь, впрочем, от плотоядного копошения среди яств и напитков. - Где наша не пропадала!
  - А вот ваши амбиции, мой молодой друг, мне непонятны, перспективы представляются туманными. - Валерий Павлович устремил на меня вопросительный взгляд.
  - У меня нет амбиций, - возразил я.
  - Ну, пожелания разные, чаяния некие, упования...
  Я вскипел, мои руки задрожали, я заговорил с дрожью негодования в голосе:
  - Давно я уже всем понятен, давно все отстали от меня, не задают праздных вопросов, махнули рукой: конченый человек! А вы что-то, как я погляжу, не на шутку пристали, прицепились, лезете в душу...
  - Зачем так горячиться? - защитно выставил ладошки старик. - Что вы, милый! И совсем вы не конченый и не пропащий, это неправду говорят, клевещут. Это навет в чистом виде. А вот мы сейчас в самом деле маленько покопаемся, пороемся там у вас, в душе этой самой, и выяснится, что вы еще - ого-го!
  - Без инсценировок, пожалуйста! - выкрикнул я, почти не помня себя; прорвалась лавина чувств, и я торопился перенаправить ее на этих самодовольных людей, пока они меня не обуздали, не напомнили мне о моем тесном и плачевном положении. - Психоаналитик тоже выискался... Я вам не шут, не подопытный кролик. Что с того, что я убил брата? Этот брат тоже не ангел был... А вот так, говорю я, вот так, да, убил и убил. Я человек действительно конченый, но... А ведь я мог бы, например, и земледельцем стать, и неплохим, надо сказать. Но в трудных условиях жизни и борьбы за выживание, когда надо с утра до ночи обрабатывать клочок сухой земли для прокормления себя и своей семьи, своих детей.
  - Это вы средневековье подразумеваете... - вставил Валерий Павлович с глубокомысленным видом.
  Алексей Федорович сидел с набитым ртом и смотрел на меня насмешливо, медленно жуя. Как ни был я захвачен полемическим азартом, как ни спешил высказаться, краешком ума все же я осознал вдруг, что этот человек глубоко, фантастически мне ненавистен, а старик, им распоряжающийся, интересен и даже представляется достойным, не лишенным приятности собеседником.
  - А чтоб добытые мной продукты питания, - продолжал я, - урожай, мной выращенный, хлеб, плоды, овощи, чтоб все это вскармливало всяких искусственных людей, которые, нажравшись и напялив на себя дорогие костюмчики, галстучки или бабочки, надушившись, отправятся, чисто выбритые, торговать воздухом на бирже, в немыслимых офисах каких-то и которые скорее всего даже не подозревают, что кому-то ради их сытости и лоска приходится работать до седьмого пота, - на это я не согласен.
  - И я не согласен быть таким земледельцем, - усмехнулся старик.
  - Смейтесь... Я вам смешон. Понимаю. А вот еще к слову приходится: все говорят, что я мог бы стать прекрасным актером. Да, конечно. Но для чего, спрашивается? Потешать толпу зажравшихся обывателей, не имеющих ни малейшего представления о подлинном искусстве? Вы посмотрите, что нынче пишут, что сочиняют, какие фарсы разыгрывают, какими небывалыми, глупыми историями нам предлагают зачитываться. Ты не думай, ты читай, развлекайся, отдыхай от серого и унылого существования, - говорят мне. Но я не желаю так отдыхать и так развлекаться. А поэзия? Вы думаете, я не мог бы стать настоящим поэтом?
  - Ну, хватит, - перебил Валерий Павлович, досадливо поморщившись. - Мы вас выслушали, а теперь я поговорю.
  Я сник. Уважительно уставился на старика, ожидая, что он скажет.
  Известно ли вам, что о нас, гангстерах, сложилось превратное мнение? - сказал он. - Утверждают, будто мы жестокосердны, нечувствительны к человеческой боли, не хотим ничего знать о человеческих нуждах. Но это не так.
  - Это так.
  - И вы готовы привести пример, подтверждающий ваши слова?
  - Зачем пример? Он не нужен. Все ясно и без примеров. Мне просто интересно слушать вас, а думать при этом о логике, о причинах и следствиях, о разных там доказательствах - это уже, на мой взгляд, лишнее.
  - В таком случае не перебивайте и, пока я от слов не перешел к делу, внимайте молча, напряженно и, если угодно, почтительно.
  - Я немного взвинчен, и это вполне объяснимо, это-то как раз не нуждается в комментариях...
  - Допустим... - прервал он меня. - Так вот, о нас. Мы даже и не гангстеры в том смысле, какой вкладывают в это слово люди, ничего о нас не знающие или просто испытывающие перед нами животный ужас. Мы такие же люди, как все, а называть нас гангстерами или бандитами, или хотя бы только преступниками - это, знаете, как-то книжно, выспренне и мало соответствует действительности. Не будем вникать в наши отношения с законом, это особая статья. Я хочу лишь указать на то, что мы, как и все живые люди, способны смеяться и плакать, переживать и сострадать. А главное, мы не тупицы, мы принадлежим к разряду думающих, и даже очень и очень неплохо думающих. Мы смышленые. Мы - настоящие психологи. Взять, к примеру, меня. Не надо только утрировать, не надо, чтобы человек, попавший в поле моего зрения, начинал вдруг паниковать, выкручиваться, биться в истерике, вынуждая меня вести себя так, словно я психиатр какой-то. Если все пойдет как следует, тотчас обнаружится, что я - тонкий психолог. Не верите? А если я вам скажу, что тщательно проанализировал все, что вы рассказали моему другу Алексею Федоровичу, и понял ваш удивительный случай, постиг вашу необыкновенную судьбу?
  - Я вам верю, - поспешил ответить я.
  - А если я скажу, что ваш рассказ не вызвал у меня ни малейших сомнений и представляется мне совершенно искренним и правдивым?
  Ласкает он меня, чтобы с тем большим наслаждением вскоре пожрать? Или говорит то, что думает? Я осторожно подтвердил свою веру в него:
  - Иного я и не ждал от вас...
  Удовольствовавшись моим вялым откликом на его заигрывания, Валерий Павлович продолжал:
  - Знаете что, знаете, что у меня сейчас на уме и на сердце? Предположите на минуточку, что я пошел дальше обычного разумения, выказал проницательность, даже, скажем, незаурядную проницательность, попытался проникнуть в некие небезынтересные тайны. И я, похоже, не проглядел того, что ускользнуло от вашего внимания. Вы до странности слепы и доверчивы, молодой человек, и мне вас жаль. Да, молодежь легкомысленна, беспечна... А кругом, между тем, интриги, люди озлоблены, ожесточение растет, всюду просачиваются сомнительные типы, вероломные и беспринципные субъекты, духи тьмы, исполненные зависти и коварства бесы... Имя им, как говорится, легион. Неужели вы до сих пор не поняли, что стали пешкой в большой игре?
  - Неужели? - эхом отозвался я, совсем не думая вкладывать в свой вопрос иронию, а только смутно чувствуя, что и сам начинаю о чем-то понемногу догадываться. - Да-а... так что же у вас на уме и на сердце? Что со мной-то будет?
  - Не поняли даже после того, как узнали, что ваш брат убил и ограбил человека?
  - Я ничего не знаю об этом, - твердо ответил я. - Может, он и не убивал никого. Вы могли ошибиться на его счет так же, как ошиблись на мой.
  - О нет, на его счет мы совсем не ошибаемся. Если вы не Григорий, то мы совсем не ошибаемся на счет истинного Григория. Или вы все-таки Григорий? Ведь нет? Я склонен думать, что нет. Мой друг и верный соратник, - старик кивнул головой в сторону насупившегося Алексея Федоровича, - так и не пришел к определенному мнению, задачка показалась ему непосильной. А я пришел. Вы не Григорий. Вы...
  - Сережа, - подсказал я. - Я брат Григория.
  - Сережа... Так вот, милейший и драгоценнейший Сережа, дело обстоит следующим образом. Чуть больше года назад... или чуть меньше... более памятливые на даты поправят... в общем, какое-то время назад ваш брат убил нашего человека. Вас, естественно, интересуют подробности, что ж, удовлетворю ваше любопытство. Наш человек прозывался Ливерным. Он, по странной причуде, питал слабость к одноименной колбасе, за что и удостоился соответствующей клички. Ливерный был так себе человечек, один из многих, не нам чета. Звезд с неба не хватал, работал как мог, нарушений мы за ним не примечали, иначе был бы покаран жесточайшим образом, а тогда, плюс-минус год назад, случилось так, что получил он на короткий срок в свое распоряжение чемоданчик с огромной суммой, к тому же не в нашей пошатнувшейся валюте. По известному ему сигналу он был обязан доставить чемоданчик в определенное место. Мы Ливерному доверяли, вы же видите, я и сейчас не говорю о нем ничего худого. Но бывает, со всяким бывает, никто не гарантирован... Вы, ради Бога, не подумайте, что Ливерный задумал присвоить чемоданчик, о нет, нет, в этом смысле он был кремень, чтил кодекс, наш кодекс. Он, можно сказать, человеком чести был. Но, однако... внезапно запил, просто-таки совершенно неожиданным образом, единственно по русскому безрассудству, по широте характера, которой, кстати, никто до той поры у него не замечал. Запил же он до упоения, до бессмысленного самолюбования, до гордости за себя, внезапно с надрывом прорывающейся. Как это и бывает у иных пьяниц... А чемоданчик-то оказался при нем. Почему - не знаю, сигнала мы ему никакого не давали, а он, между тем, чемоданчик тот злополучный принялся всюду таскать за собой в своем бурном хмельном заплыве.
  - Допустим, решил сбежать с деньгами... - попытался я по-своему отрегулировать эту историю.
  - Говорю вам, честен был, принципиально честен в нашем смысле. У своих не крал.
  - Но бывает... сами знаете... вдруг словно безумие... Я не убивал, у меня ни мысли, ни желания никогда такого не возникало, а убил же. Так и Ливерный, переключилось что-то в голове - щелк! - и он, не чуя ног под собой, улепетывает вместе с чемоданчиком. А для храбрости выпивает.
  - Возможно, - согласился рассказчик. - Но, не имея доказательств, не находя улик, мы чтим память о Ливерном как о безвременно ушедшем товарище и друге. Скорбим... А еще денежный вопрос. Кстати! Как согласовывается с вашей версией тот факт, что Ливерный даже из города не уехал? Разве это похоже на бегство? Но дело не в этом, ой не в этом, а вот что по-настоящему обращает на себя внимание: наш Ливерный по пьяной лавочке сошелся с вашим братом. Уж не ведаю, где, как и почему, а только Григорий был разгулявшимся Ливерным посвящен в тайну чемоданчика. Ну, не вам же объяснять, пьяное бахвальство и все такое... И у Григория тотчас созрел в голове план. Нехороший план, скверный. Пригласил он Ливерного переночевать у него. А ночью зарезал беднягу...
  - Зарезал? - встрепенулся я. - Нет, это уже слишком!
  - Или задушил.
  Валерий Павлович как будто светлел, вспоминая Ливерного, и я понял, что в свою очередь должен заступиться за честь покойного брата, а потому горячо воскликнул:
  - Да Григорий неспособен был на подобные вещи! Ну, еще что-нибудь по мелочи, так, маленько навредить конкуренту, это возможно, но чтоб убить человека...
  - Друг мой, только что от вас услышал, что вы за собой не ведали способности к убийству, однако, как ни странно, подняли на брата руку, - резонно возразил старик. - Так и он. Вы одного поля ягоды. Увидел ваш брат деньги, баснословную сумму - и глаза разбежались, разум помутился. Убил, лишь бы завладеть сокровищем и устроить свое будущее. Магазин и прочее. Уютная семейная жизнь, комфорт, благосостояние, перспективы. Не устоял человек перед искушением, тоже это, понимаете ли, из области безрассудств. Кстати сказать, когда мои ребята пришли к нему, он и не отпирался, видя, что к добру это не приведет.
  - А что он сделал с трупом? Закопал? Он показал вам, где?
  - Зачем нам труп? Мы не из бюро ритуальных услуг. Нам нужны деньги, а не трупы. Мои барбосы так и сказали: вернешь деньги - мы тебя не тронем. Алексей Федорович лично при этом присутствовал.
  - Точно так, - подтвердил Алексей Федорович. - Мы целый год искали Ливерного. Руководствовались указаниями Валерия Павловича. А у Валерия Павловича прекрасный нюх. У него, Сережа, не забалуешь. А когда вышли на след и возник на горизонте этот ваш брат, я первый ему сказал: возвращай деньги!
  Я удивился:
  - И даже не подумали отомстить за Ливерного?
  - Ливерный потерял жизнь по собственной глупости, - ответил Валерий Павлович. - Его не воскресишь. Деньги важнее. Это куда более принципиальный вопрос. И Григорий с восторгом поддержал нашу точку зрения, надо отдать ему должное, не спорил и не отпирался. Обещал вернуть все до копейки, только попросил нас подождать месяц, ему, мол, надо свернуть торговлю, продать магазин, а тогда он и сможет расплатиться.
  Чтоб они да не ратовали за месть, вовсе не пожелали взять око за око, зуб за зуб? Я, однако, решил попридержать свои сомнения при себе.
  - И что, вернул Григорий деньги?
  - Как же он мог вернуть, если вы его убили?
  Валерий Павлович вперил в меня взгляд ясных, чистых, совершенно пустых глаз. Что означала эта пустота, казалось, невозможная для столь умного человека, как он, я не в состоянии был понять. Не думал ли он таким образом выразить, что коль место ответчика за убийство Ливерного со смертью моего брата опустело, то я и должен занять его? Но это было бы полной чепухой. Что я мог знать о деньгах, которые якобы украл мой брат?
  Я все еще находил не слишком правдоподобной рассказанную стариком историю, не верилось мне, что Григорий был способен на столь вероломные и жестокие поступки. Но Валерий Павлович уже приводил против этого довод. И его довод был неотразим.
  Рассказчик по-прежнему не спускал меня глаз, и в конце концов я смущенно заерзал под его взглядом. Мне было очень неуютно, он словно припечатывал меня этой своей ненасытной пристальностью. Я отметил, что пустота в его глазах понемногу наполняется каким-то содержанием. Он, разумеется, наслаждался впечатлением, которое произвел на меня, но это было не главное. Похоже, он знал что-то еще, и это знание давало ему право внутренне насмехаться надо мной, непосвященным. Его насмешливость разрывала мое сердце. Я был до крайности озадачен. Так, обтекаемо, я назову свое раздражение, которое не посмел обнаружить. Я был раздражен на весь мир. Мой брат - убийца! Убийца и я сам. Мы, Кривотолковы, обагрили кровью свои руки!
  - Только вот еще вопрос, дружище, - заговорил вновь Валерий Павлович, - а было ли убийство? Действительно ли убит ваш брат Григорий?
  Он предполагал, что я буду обескуражен его вопросом, прозвучавшим как утверждение, я и был обескуражен, хотя в глубине души предчувствовал, что он к этому клонит. Но предчувствовать - это лишь полдела, это только игра эмоций, воображения, тайных чаяний. А вот утверждать невозможное вместо очевидного - это уже перебор, глупое и бесплодное насилование действительности. И, скептически усмехнувшись, я произнес с некоторым даже высокомерием:
  - Вы избрали неверный путь, Валерий Павлович.
  - Отчего же?
  - Вы не приводите и, боюсь, не приведете никаких доказательств.
  - А что я должен доказывать?
  - Я сам отвез Григория в лес. Я и Наташа. Мы это проделали. А мороз в ту ночь был лютый, и у брата не было ни малейшего шанса выбраться. Ведь он был пьян в стельку.
  - А вы занятный субъект, - заметил Валерий Павлович после недолгого размышления. - Мне с вами интересно. Я чрезвычайно загружен работой, у меня времени в обрез, но я нисколько не жалею, что теряю его с вами. Однако вот что странно. Вы отнюдь не наивный человек - и при этом хотите думать, что окружающие вас люди действуют непременно с поднятым забралом. А как же кукиши в кармане, перешептыванье за спиной, всякие тайные знаки, маски, скрывающие лицо, наговоры, смертоносная ворожба? Все это есть, а вы словно и не догадываетесь, что люди ой как способны темнить, плести интриги, злоумышлять.
  Я с горечью оборвал его излияния:
  - Мне достаточно помнить и сознавать, что сделал я сам. Когда возникает повод удивиться чужим грехам, вознегодовать, возмутиться, я вспоминаю о бревне в собственном глазу.
  - А если убийства все-таки не было?
  - На это скажу вам следующее... Я сделал все, чтобы оно было. Я действовал именно так, как действует убийца. Выходит, я убийца и есть.
  Не понимаю, для чего я это говорил. Наташе, например, я доказывал обратное, внушал, что я, участвовавший в убийстве, вместе с тем вовсе не убийца.
  Наверное, я уже накрепко свыкся с мыслью, что по моей вине погиб брат, и то, что случайный человек, некий Валерий Павлович, пытался развить идею, будто никакого убийства в действительности не произошло, трогало меня меньше, чем мое с этим случайным человеком кружение над какой-то иной, более существенной, на мой взгляд, загадкой. Наверное, я очень уже свыкся и с тем, что смерть брата обеспечила мне новую жизнь, которую, как бы то ни было, я не мыслил без Наташи. И меня пугал даже малейший намек на то, что на преступление нас могли толкнуть какие-то другие, неизвестные мне причины, не имеющие ничего общего с теми, которые мы с Наташей тщательно обсудили, прежде чем взяться за дело.
  Черт побери, я видел, что мирок, выстроенный мной за прошедшее после убийства время, рушится. Он рушился на моих глазах, и повинен в этом был благообразный старичок Валерий Павлович. Как бы мне хотелось взглянуть на него с неприкрытой ненавистью! Какое мне дело до его денег? Я хотел одного: чтобы он оставил меня в покое. Меня и Наташу.
  Он вздохнул и погладил лысинку.
  - Сожалею, но собрались мы здесь не для обсуждения нравственных вопросов. Мне нужен Григорий, и я прямо высказываю уверенность: он жив. Вас подставили, дружище. Подставил ваш брат и ваша, с позволения сказать, новая жена. В той машине, у которой отказали тормоза, вы, по их сценарию, должны были разбиться насмерть, и тогда все думали бы, что погиб Григорий. А он вышел бы на сцену под вашим именем. Неплохо придумано, а? Изящно, оригинально, с немалым налетом эстетизма...
  - Хитро, зло, замысловато, подло... - бормотал я, вторил старичку.
  - Они полагали, что вопрос о деньгах отпадет, как только Григория, настоящего или мнимого, закопают в землю.
  - Не очень-то правдоподобно...
  - Немножко наивно, да, но вкус чувствуется. Полет мысли, полет фантазии. Выловив вашего брата, я и мои люди устроим ему овацию, и только после этого отправим в лучший мир.
  Я заколебался. Возможно, в словах старого прощелыги заключалась некая правда, пусть фантастическая, но правда. О, если бы так оно и было! Разве я не мечтал вернуться в прошлое, к тому времени, когда мою совесть не обременяло преступление? Но мне тяжело и противно было выслушивать правду из уст какого-то морщинистого обалдуя. Я находил недопустимым его вмешательство в наши семейные тайны. И я с сомнением покачал головой.
  - Это невозможно, - сказал я. - Более чем вероятные накладки, недочеты, упущения... Тормоза отказали, а я не погиб, и что же? Весь план кошке под хвост? Мой брат и его жена люди обстоятельные, менее всего склонные действовать наобум, и вдруг этот сюжет на куда как шатком основании?
  - Ваше поразительное сходство с Григорием - вот основание, которое они сочли прочным и надежным.
  - Нет, вы говорите невозможные вещи.
  - Невозможным вам представляется лишь то, что кому-то пришло в голову покуситься на вашу жизнь. А что вы сами покушались, это, на ваш взгляд и вкус, в порядке вещей.
  Я горячо запротестовал:
  - Не так, вы ошибаетесь! У меня вся жизнь пошла насмарку из-за этого преступления, и это никак не может быть порядком!
  - Мысленно поставьте себя на место брата. Потом встаньте на его место. Повторите эту операцию еще раз. Еще и еще. Снова и снова рокировка. В случае необходимости повторяйте ее до бесконечности, пока у вас не возникнет подозрение, что вы попали в замкнутый круг, даже, образно выражаясь, в заколдованный круг. А когда подозрение перерастет в уверенность, вы вспомните мои слова и оцените по достоинству мою проницательность. Упражняйтесь, а мы тем временем отдохнем и порадуемся тому, что вы, наконец, перестали изводить нас, практических людей, своими душевными терзаниями. Нам нужны деньги, а не ваши моральные кульбиты. Нам нужен Григорий, а не ваши сопли. Я не хочу быть с вами строг, ибо вы в этой истории случайный гость и к тому же очень смахиваете на агнца, обреченного на заклание. Единственное, чего я хочу, это выглядеть в ваших глазах здравомыслящим человеком. Я хочу, чтобы мои суждения производили впечатление не безалаберных и попросту глупых, а убедительных и доказательных, что поможет мне в дальнейшем использовать вас в своих целях. Поэтому я докажу вам, что Григорий жив. В машину!
  Так рассудил Валерий Павлович. После прозвучавшего в конце его тирады приказа садиться в машину я должен был оставить все свои слабости и сомнения, решительно повернуть к тому практицизму, который у этого матерого прозорливца, как я заметил, всегда выходил на арену как раз в самый нужный и самый подходящий момент. Я почувствовал это требование перемен и впрямь немного подтянулся.
  Никого из охранников он не прихватил в дорогу. За руль сел Алексей Федорович. Старый, но полный энергии и даже какого-то творческого воодушевления главарь бодро осведомился:
  - Ну, куда ехать?
  - Как, вы спрашиваете у меня? Я думал...
  - Что же вы подумали? - удивился старик.
  - Что вы хотите допросить Наташу.
  Он пренебрежительно взмахнул коротенькой, похожей на детскую, рукой.
   - До нее мы еще доберемся. Жаль, что мы сразу не обратили должного внимания на эту особу. Но это мы исправим. А сейчас мы отправимся к месту, где вы в ту ночь оставили Григория.
  Еще бы не предвидеть, что он пожелает именно этого! Мне и самому не терпелось отправиться туда. Но я предпочел бы проделать это путешествие в одиночестве, без свидетелей, тогда мне легче было бы принять правду. При свидетелях же любой результат расследования покажется мне страшным, обидным, обременяющим мое существование новыми тяготами.
  Напрасно я так думал. Когда мы прибыли на место и я, вволю поблуждав по развалинам в тщетных поисках трупа, вынужден был признать правоту Валерия Павловича, мной овладела безумная радость. Я был свободен! Я едва не запрыгал козликом. Старик смотрел на меня, как мать смотрит на резвящегося ребенка. Я бы сказал, что он смотрел с умилением. Вдруг он стал выкрикивать, посмеиваясь: а если в морге уже где-нибудь? а если собаки, псы бродячие съели? Я на все его догадки внушительно качал головой, отрицал его веселые, вкрадчивые и никуда не ведущие домыслы. Вообще-то, следует заметить, он, ей-богу, перегибал палку, я вовсе не резвился, не скакал, не провоцировал его на каверзные вопросы, я стоял смирно, не желая делать его как бы соучастником моего ликования. А он все подключался, все доискивался чего-то, не отставал от меня. Мои чувства он мог угадать разве что по моим глазам, но я полагал это недостаточным, чтобы он считал себя моим освободителем, благодетелем, снявшим тяжкое бремя с моей совести. Теперь я был свободен не только от вины перед братом и ответственности за будущее Наташи, но и от него, Валерия Павловича, от того преступного клана, в котором он верховодил. Потому и представлялась мне довольно-таки странной его прилипчивость, его явное нежелание убраться с глаз моих долой.
  - Отвезите меня в город, - сухо произнес я, - и расстанемся подобру-поздорову.
  - В город я вас отвезу, но расстаться... не понимаю, удивлен, даже несколько разочарован... как это вам, дружище, удается до такой степени не чувствовать ситуацию? У вас совсем нет чутья? Отсутствует нюх? Вас не то что взрослый человек, баба какая-нибудь хитрющая, но и младенец обведет вокруг пальца?
  Моя радость была омрачена этими словами, проникнутыми укоризной и обличениями, но положение не казалось мне теперь безысходным. Как человек с чистой совестью, я был вправе рассчитывать, что Бог поможет мне, если я попытаюсь бежать. А старец этот не настолько прыток, чтобы пускаться за мной в погоню.
  Однако в том радостном возбуждении и головокружении, которое владело мной, я как-то позабыл о присутствии Алексея Федоровича, а тягаться с ним мне было едва ли под силу. Он схватил меня за шиворот, как только я метнулся в сторону леса.
  - Зря, не дело... - осудил Валерий Павлович, впрочем, без всякого гнева. - Разве это разумно и прилично, ну, в самом деле, что за способ покидать своих истинных друзей?
  - Здорово я его поймал! - восторженно выкрикнул Алексей Федорович.
  - Я хочу домой, - твердо заявил я.
  - Но у вас нет дома.
  В ту минуту мне показалось, что против этого довода я совершенно бессилен, и моя радость испарилась без следа. Я опустил голову и, когда Валерий Павлович велел проследовать в машину, молча повиновался.
  Да, то-то и оно, что я похож на бездомного пса. Со мной и поступают соответствующим образом. Брат и его жена ради сохранения своего грязного, незаконного, кровавого богатства и благополучия приговорили меня к смерти. Какой-то преступный старикан поступает со мной, как ему заблагорассудится, и при этом воображает себя моим опекуном. Я очутился между молотом и наковальней. Это и для рассудительного, крепкого, волевого, авторитетного человека ситуация не из приятных, а что же говорить о бездомном псе?!
  
   Глава седьмая
  
  - Вы должны были погибнуть, - сказал Валерий Павлович, когда мы вернулись в бывший детский сад и снова расселись вокруг столика, - но людям, желавшим этого, более того, уверенным, что так и будет, не повезло. На чем же покоилась их уверенность? Трудно сказать. Вы отчасти правы, утверждая, что их расчеты строились на песке. Я думаю, это вызвано страхом, тем ужасом, что навел на них Алексей Федорович. А он может. Ужасающий Алексей Федорович, а над ним возвышается умный, изобретательный, ничего не упускающий из виду Валерий Павлович. Вот вам и пирамида, которая кого угодно смутит и заставит трепетать. Как бы то ни было, вы остались живы. Это ужас как перепутало их карты. Чего же теперь от них ожидать? Нового покушения? Но это уже непременно вызовет подозрения, даже если ваша смерть будет выглядеть вполне естественной. Любопытная ситуация, не правда ли?
  - Мне нет никакого дела до их проблем, - возразил я с раздражением. - Пока я думал, что виновен в гибели брата, я был связан с его женой. А теперь ничто не связывает меня ни с ней, ни с самим братом. Они задумали убить меня, но я не собираюсь им мстить. Не желаю даже обсуждать с ними этот вопрос. Я хочу одного: уйти и забыть о случившемся. Я хочу жить собственной жизнью.
  - Позиция, заслуживающая уважения, - усмехнулся Валерий Павлович. - Но и удивления тоже.
  - Или я не свободный человек?!
  - Ну-ну, успокойтесь, мой друг! - замахал он руками на меня, дико вскрикнувшего. - Опять всплеск эмоций, опять пафос... Вы доставляете массу... не скажу проблем, ведь какие же проблемы, если вы человек, в сущности, покладистый, сговорчивый... а вот хлопот - это да. Будьте немножко скромнее. Действительно, будьте самим собой. Вы избрали свой путь, вы решили устраниться из жизни, которая представляется вам искусственной и безнравственной, жить скромно, ни во что не вмешиваясь, никому не мешая, болтаться бездельником, побираться, может быть, ну, что еще, выпивать... ведь вы выпиваете, не правда ли? Прекрасно! Безмятежное, бесконфликтное существование... Так отчего же вы так остры со мной? Что вас настроило против меня? Почему вы постоянно спорите? Даже как будто скандалите... Непонятно... Чего-то я не понимаю в вас... Объясните, зачем же трепыхаться, роняя свой авторитет бродячего мудреца? Колючий какой, прямо-таки ядовитый, так и норовите ужалить... но в вашем-то положении, оно что, представляется вам завидным? А мне, признаюсь, нет. Вы забываете, что и сами были не прочь совершить преступление. Ваш облик предстает безупречно благородным для того, кто не ведает вашей тайны. Но кто посвящен, тот уже вряд ли склонен слишком обольщаться на ваш счет.
  - Это мое дело, и не с вами мне его обсуждать. Между нами, Валерий Павлович, нет и не может быть ничего общего.
  - Как же это нет ничего общего? - Валерий Павлович, откинувшись на спинку стула, выпучил глаза. - Вы смеетесь надо мной? Зачем отрицать очевидное? Фактически вы - убийца. Просто вас обыграли, но сущность ваша - сущность убийцы. Что бы вы там ни твердили в свое оправдание, вы очень преступны по своим наклонностям, очень и очень тяготеете к насилию. А это как раз тот элемент, который далеко не чужд и мне с моими барбосами. Спросите Алексея Федоровича. Душа у него детская, а стоит мне приказать, он любого задушит собственными руками. И будет при этом испытывать удовольствие. Потому что склонен к насилию не меньше вашего.
  Я посмотрел на Алексея Федоровича, ожидая, что он скажет. Ожидал я этого только с тем, чтобы выгадать время, собраться с духом для решительного ответа Валерию Павловичу, старому негодяю, который намеревался отнять у меня с таким трудом возвращенную свободу. Алексей Федорович выразительно заглянул мне в глаза и промолчал.
  - Чего вам, Валерий Павлович, от меня нужно-то? - спросил я с некоторой развязностью.
  - А вот посмотрите, - живо откликнулся старик, - ваш брат и его жена задумали обскакать не только вас, но и меня. А вместо этого сами очутились перед непосильной задачей, поскольку вы не погибли. Не перестаю, конечно, удивляться. Как же так? Почему это они решили, что вы непременно разобьетесь, что та авария, не Бог весть как мудрено подстроенная, обязательно приведет к желательным для них результатам? Но сейчас я о другом. Мы поднимаемся на новую ступень в этом интересном деле, некоторым образом закидываем удочку в будущее. Мне будет очень и очень любопытно понаблюдать, как эти двое, ваши доброжелатели в кавычках, наглые душеведы и беспринципные интриганы, станут выкручиваться. Я люблю эксперименты, тонкие психологические опыты. Сам создаю порой занятные этюды в этом роде... Вот и теперь. В общем, душа моя, вы вернетесь к Наташе и будете по-прежнему разыгрывать роль человека, потерявшего память. Это вы очень плодотворно и весьма кстати придумали в больнице. Посмотрим, что они предпримут. Забрасываю вас в качестве наживки - авось ваш братец всплывет. Ага! Акулы, пираньи тут как тут. Ам! Но чемоданчик, чемоданчик прежде всего, набитый грошиками чемоданчик. Прислушивайтесь, принюхивайтесь... Я наделяю вас немалыми полномочиями, так что уж цените, пожалуйста, мое доверие. Возникнет необходимость дать волю рукам - давайте без колебаний. Бейте, жгите, насилуйте, пытайте. Но чтоб чемоданчик был мне возвращен!
  - А если я откажусь?
  - Исключено! Что вы! Даже не думайте! Существуют радикальные средства, способные подогреть ваш интерес к моему в крайне деликатной, заметьте, форме высказанному предложению. В том числе и паяльник, уже, кажется, упоминавшийся в беседе, которую вы вели с нашим общим другом Алексеем Федоровичем. Не понимаю только, зачем доводить нас до греха, если можно договориться мирно. Мы и должны договориться - как люди, понимающие друг друга. Вспомните и то, что Григорий с женой нанесли вам обиду не меньшую, чем нам. И будет странно, если вы примете их сторону, а не нашу. Мы же, вернув с вашей помощью деньги, хорошо вам заплатим.
  Протестовать не было смысла, и я лишь спросил:
  - Вы будете за мной следить?
  - Ждал вопроса, но другого. Думал, поинтересуетесь дальнейшей судьбой брата. А вас вон что занимает. Следить... Зачем? Мы не очень-то утруждали себя слежкой за вашим братцем, полагаясь на его благоразумие, а уж за вами и подавно не видим надобности наблюдать. Вам предстоит играть, мой дорогой, на столь маленьком, тесном поле, что вряд ли в вашу голову, даже если в ней царит невероятный сумбур, закрадется мысль обманывать нас. Перестаньте нервничать и задавать бессмысленные вопросы. Будете себе скользить как угорь в банке, вот и все, а какие у этой рыбины вопросы? Или это животное? Впрочем, все равно. Но кое-какие меры предосторожности мы все же примем. А то, знаете, это ваше изумительное сходство с братом - вещь весьма коварная. Поди-ка посмотри, - обратился старик к коллеге, - готов ли умелец.
  Алексей Федорович резво вскочил на ноги и вышел за дверь. Я забеспокоился:
  - В чем дело? О каком умельце вы говорите?
  Валерий Павлович пропустил мимо ушей мой вопрос.
  - Премию получите, - сладко он усмехнулся.
  - Какую премию?
  - Придумаем что-нибудь, не обидим, порадуем... Как же не вознаградить отличившего человека? Но и вы, разумеется, уж постарайтесь. Еще заслужить надо.
  - Я спрашивал вас о другом, об этом умельце... что это значит?
  - Да есть тут у нас один на редкость сметливый и расторопный парнишка, - ответил Валерий Павлович с самым благодушным видом. - Он вам что угодно изготовит. Сегодня вырезал из металла начальную букву вашего имени. Я распорядился. А то дойдет до вручения премии, так еще, глядишь, ошибемся, перепутаем вас с братцем... Не припомню, однако, как это называется по научному, вот эта буковка, изготовленная в отдельном виде... не напомните, дружок?.. нет?.. Жаль! Непременно должна была наука это начинание озарить лучами своего великого всезнания и подвергнуть классификации. Смысл операции и без того ясен, но все же поройтесь на досуге в энциклопедиях... Да, но это будущее, энциклопедии эти, научные разъяснения, а сейчас, надеюсь, буковку мастер уже достаточно раскалил, так что мы без промедления, не откладывая дело в долгий ящик, и выжжем...
  - Чепуха! Гадость! Недопустимая разнузданность!
  - Вот снова... - состроил старик недовольную гримаску, - и слова-то какие! Но мы все равно сделаем, выжжем на вашей груди клеймо.
  Это придумка старого плута вселила в меня неподдельный ужас. И опасность была куда ближе, чем та, которая исходила от Наташи и от моего все еще только гипотетически живого брата. Я не мог отвертеться так же, как в случае с паяльником. Мне нечего было больше предлагать взамен, нечем было торговать ради своего спасения.
  - Не делайте этого! - крикнул я.
  Валерий Павлович как будто удивился моему малодушию, его брови поползли вверх. В этот момент в комнату вошли Алексей Федорович и те двое молодцов, которые вместе с ним выкрали меня из больницы. Между ними шел худой, некрасивый и улыбчивый парень; он торжественно нес длинный и тонкий штырь, на конце которого красовалась болванка с толсто и по-своему изящно выбитой буквой "С". А замыкала строй молчаливая девушка, миловидная прислужница, несшая на сей раз на подносе один-единственный бокал с какой-то прозрачной жидкостью, по всей видимости, водкой.
  - Действуйте! - четко, кратко, емко приказал Валерий Павлович.
  Перед его шайкой я устыдился запаниковать так же, как только что паниковал перед ним, и поэтому, когда ко мне приблизилась девушка, разве что лишь не приседая со своим проклятым подносом, я почел за благо приободриться горячительным напитком, для этой цели и предназначенным. Ведь впереди меня ждало самое худшее. Я мысленно поклялся мужественно пройти испытание, вытерпеть, и пусть эти люди, принимающие меня за испуганного зверька, увидят во мне героя.
  Когда я выпил водку, девушка, приняв от меня пустой бокал, не ушла, а осталась в сторонке, интересуясь происходящим. Остальные не обращали на нее внимания. Никто из окружающих не выражал сострадания, не кивал, не подмигивал мне сочувственно. Я решил не то чтобы еще раз воззвать к совести Валерия Павловича, а дать ему понять, как отношусь к его методам.
  - Называете меня своим другом, а сами поступаете со мной подло, - заявил я громко.
  Он же все продолжал удивляться моим страхам. Меня схватили за руки, за плечи, обнажили мою грудь, и умелец, деловито прищурившись, заклеймил меня, как это делают с животными. Я заорал от дикой боли.
  Валерий Павлович, приблизившись, сначала в выспренних выражениях оценил по достоинству качество работы, проделанной его гнусным "Левшой", а затем испытующе взглянул на меня.
  - Ну что вы кричите, дружище? - сказал он. - Сколько можно? И беспокойный же вы господинчик... мудрец называется! Поймите, мы пошли на это ради вашего же блага. Если они, то есть наши общие враги, убьют вас, мы, по крайней мере, будем знать, что это вы, а не Григорий. Вас-то мы похороним с почестями. А пока дайте ему успокоительное, - бросил он подручным. - Смажьте его чем-нибудь, уймите эту боль нечеловеческую, которую он, судя по всему, испытывает. Верещит как... Пора кончать! Возни сколько...
  Вздыхал он, завершая свою многотрудную и блестящую работу со мной. Девушка смотрела на него с восхищением. Видя, что грандиозный старец притомился, она выделывала, для примера, зарисовки обслуживания, в которое готова безоглядно пуститься, лишь бы облегчить участь этого великого человека, скрасить его существование среди забот и дел, невозможных без его непосредственного участия.
  Наконец со всеми формальностями было покончено, и Алексей Федорович отвез меня в пригород. За всю дорогу мы с ним не обменялись и парой слов. Я думал о предстоящей встрече с Наташей, во враждебном отношении которой ко мне уже не имел оснований сомневаться. Из последних напутствий, данных мне Валерием Павловичем, явствовало, что я должен сообщить ей о моем столкновении с бандой, закончившимся ничем. Ибо я человек, потерявший память, и бандиты, при всем своем старании, ничего от меня не добились. Это была уже не та роль, что я придумал для себя в больнице, мечтая хоть немного освободиться из-под власти обстоятельств. Эту роль навязал мне мой новый руководитель, властный, уместно выразиться - закоснелый в грехе, и я не видел возможности уклониться от нее.
  Да, я оказался между молотом и наковальней. Я оказался меж двух огней. О моем положении отвратительный старик сказал правду. И покончить с этим положением мне мешало прежде всего то, что моя собственная совесть была нечиста. Не важно, что брат, перед которым я виновен, гораздо виновнее предо мной. Моя вина вынуждала меня бросаться в объятия преступников, подыгрывать им, искать у них помощи и защиты. Они, во всяком случае, не грозили мне смертью, а в планы Григория и Наташи входило убить меня.
  Мазь, которой смазали рану после "клеймения", облегчила мои страдания, я чувствовал себя почти хорошо и довольно бодро вошел в дом. Нужно ли описывать изумление Наташи? Она ничего не знала о моем похищении из больницы, и когда я неожиданно возник перед ней, едва не свалилась без чувств. Может быть, я преувеличиваю. Чтобы по-настоящему напугать и потрясти эту женщину, должны были произойти, пожалуй, какие-то неслыханные вещи, чудовищные явления. Она решила, что главный врач взятку взял, а из больницы меня все же вытолкал.
  Я между тем украдкой осматривался, желая убедиться, что брат не прячется где-нибудь здесь. Случись это, ему и его благоверной оставалось бы разве что убить меня на месте. Как я буду спать в этом доме, если уже первые шаги по нему навеяли на меня немалый страх перед возможным присутствием Григория?
  Я объяснил Наташе, что меня увезли из больницы какие-то люди, грубоватые незнакомцы; привезя в некий домик, обращались ко мне как к Григорию и требовали вернуть деньги. Но я не мог удовлетворить их требования, поскольку ничего не помню.
  - И они отпустили тебя?
  - Как видишь.
  - А как же ты, если ничего не помнишь, нашел дорогу сюда?
  - Они привезли меня на машине.
  Я отвечал в соответствии с инструкциями Валерия Павловича, которых решил неукоснительно придерживаться, и не мог не отметить, что в силу этого мои ответы выглядят вполне удовлетворительными. Хотя, казалось бы, все было довольно просто - всего лишь ссылаться на потерю памяти, - а все-таки мне уже представлялось, что без направления, заданного моим действиям мудрым и коварным стариком, я бы очень скоро запутался в сетях Наташиного жгучего любопытства.
  Очевидно, это объяснялось именно страхом перед Наташей: она, как мне открылось, склонна действовать исподтишка и, устроив мне одну ловушку, могла без колебаний устроить и новую. Человек, похоже, неугомонный. Мне вообразилось, как она бездушно, словно вся из льда, перешагивает через меня, корчащегося в капкане, а затем, когда со мной будет покончено, с победоносным видом зашагает по моему трупу.
  Она выспрашивала, что да как, вникая во все подробности происходившего со мной у Валерия Павловича. Мои ответы звучали гладко, и я, надев маску полной невинности, некой заскорузлой, если принять во внимание мой возраст, девственности, поинтересовался, как бы между прочим, что ей известно о деньгах и вообще о проблемах, побудивших банду выкрасть меня из больницы. Она неопределенно пожала плечами, а потом, немного подумав, небрежно обронила, что на сей предмет, может, был хорошо просвещен Григорий, а ей ничего не известно.
  - А я разве не Григорий? - осведомился я с тем же простодушным видом.
  Наташа посмотрела на меня с некоторым раздражением, как на человека, необходимость заботиться о котором мешает ей заниматься более важными делами, и не ответила.
  Самым слабым моментом в навязанной мне Валерием Павловичем версии было, я думаю, то обстоятельство, что банда так легко отпустила меня, поверив в мое беспамятство, и Наташа, разумеется, должна была обратить на это обстоятельство особое внимание.
  - Они били тебя?
  - Нет, и пальцем не тронули.
  Расспросы прекратились, но я нутром почуял, что мне не удалось до конца развеять сомнения женщины. Она подозревала, что сказал я ей далеко не все. И это было опасно, я не знал теперь, чего ждать от нее.
  Но повела она себя так, словно мой рассказ вполне ее убедил. Она даже как будто повеселела. Стала называть меня Гришенькой, своим мужем, водить по дому и, указывая на разные предметы, заботливо спрашивать, не навевают ли они на меня какие-нибудь воспоминания, пусть всего лишь смутные. Такое ее поведение показалось мне опасным вдвойне, она явно что-то замышляла, и я терялся в догадках. Разнервничавшись, я принялся изображать человека, робеющего признать в ней, столь красивой и величественной, свою жену. Она, мол, и указывает на себя как на законную мою супругу, я же, оглушенный этим невероятным, по первому впечатлению, известием, выхожу просто-напросто человеком опешившим, человеком обескураженным и совершенно не понимаю, как к ней подступиться. Тогда Наташа, залившись жизнерадостным смехом, заключила меня в объятия, поцеловала в лоб, в обе щеки, в губы и ласково вымолвила:
  - Я тебе помогу, бедненький... Во всем положись на меня!
  Хотел бы я, чтобы эта роскошная женщина была мне настоящей, любящей женой. Но она-то хотела убить меня, предприняла одно покушение, а теперь, совладав с горечью неудачи, вынашивала планы новых истребительных атак.
  Я с каждой минутой все больше убеждался в том, что с ней я чувствую себя в меньшей безопасности, чем в компании бандитов, угрожавших мне паяльником, но и суливших хороший куш, если я помогу вернуть им деньги. А что может посулить она? Не отдаст же она мне эти деньги, отняв их тем самым у Григория? По всем ее делам и затеям, на которые раскрыл мне глаза Валерий Павлович, видно, что Григория она предпочитает мне.
  Валерий Павлович обязал меня позвонить ему в случае крайней нужды или когда моя миссия увенчается успехом, - так не позвонить ли прямо сейчас? Объяснить, что опасность чрезвычайно велика и я не в состоянии выдержать создавшегося напряжения, горю желанием улизнуть, оставить наше дело. Что я, дескать, выдохся, сник, превратился в выжатый лимон; и денег, кушей никаких мне не надо. Но это были только фантазии. Не отпустит Валерий Павлович, не ослабит хватку, пока и впрямь не выжмет из меня все соки.
  Дело шло к ночи, а теперь ночь была для меня прежде всего временем, когда совершаются самые ужасные и неслыханные преступления. Моя тревога нарастала. Я с радостью ухватился за предложение приветливой Наташи выпить за ужином по бокалу вина, надеясь с его помощью хотя бы отчасти заглушить страх.
  Мы сели за стол. Приложив бокал к губам и к кончику носа, Наташа смотрела на меня поверх него с нежностью, от которой, не будь она лицемерной, я мгновенно превратился бы в ее руках в натуральный воск, забыв даже присовокупить к первому бокалу второй. Но в сложившихся обстоятельствах я не мог покончить с выпивкой, бросить свое знаменитое пьянство. Залпом осушив один бокал, я решил повторить, и Наташа не возражала, не мешала мне: она понимала мое состояние.
  Все еще находясь под впечатлением от жуткой проницательности Валерия Павловича, я ожидал со стороны "жены" всего что угодно, скажем, удара ножом или топором, внезапного удара из-за угла. Я потерял способность рассуждать здраво. Зачем ей убивать меня, не выведав прежде правду? Я недооценил ее осмотрительность и поплатился за это. В общем, я ожидал всего, но только не того, что она подложит мне снотворное в вино. Какой-то порошок, который на необходимое ей время погрузит меня в настоящее беспамятство. Подобное представлялось мне возможным разве что в неких средневековых байках. Но она пошла на это, провернула эту авантюру, со стороны могущую показаться смехотворной. А ведь уже по спектаклю с якобы мертвецки пьяным Григорием, которого мы отвезли умирать в лесу, я должен был бы сообразить, что дамочка, втянувшая меня в погибельные интриги, мыслит изощренно и никоим образом не грубо.
  Я едва не заснул прямо на стуле и с огромным трудом добрел до кровати. Инстинкт самосохранения заглох, я мечтал лишь об одном: поскорее свалиться и уснуть. Очнулся же я опять на стуле. И не сразу понял, что со мной происходит. Между тем моя левая рука была привязана веревкой к спинке стула, а правая тонким металлическим зажимом намертво прикреплена за запястье к краю стола. Да, чуть не забыл: ноги мои связаны были тоже.
  - Прости, но я должна знать правду, - сказала Наташа. Ее голос прозвучал ровно и бесстрастно.
  Поднявшись со стула, на котором она сидела в ожидании, пока я немного отдохну перед пыткой, женщина вышла из комнаты, но вернулась быстрее, чем моя голова прояснилась и я успел осмыслить всю серьезность ее намерений и моего положения. Она держала в руке крошечные тисочки.
  - Какую правду? - спросил я тупо и глухо.
  Я спросил лишь бы спросить, в голове-то моей уже вертелись идеи борьбы и избавления от пут. Я попытался встать, вместе со стулом, да, но мои ноги... тогда и выяснилось, что она, все предусмотрев, ноги мои куда как крепко связала. Наташа засмеялась:
  - Не надо дергаться! - А затем перешла на более серьезный тон: - Мне кажется, ты не все сказал, кое-что почему-то утаил. Можно ли поверить, что тебя отпустили просто так, за красивые глаза?
  - А что они могли со мной поделать? Вот и отпустили, просто потому, что я все равно ничего не помню...
  - Эх, не такие это люди... А ты действительно ничего не помнишь?
  - Только то, что происходило со мной в последние дни, - заверил я ее.
  - Я хочу удостовериться. Убедиться до конца... чтобы между нами не оставалось никакой недоговоренности...
  - Таким способом? - Я кивнул на тисочки.
  Тень грусти легла на красивое лицо Наташи, и она слегка дрогнувшим голосом ответила:
  - Да... А другого нет. Ты знаешь другой? Ты знаешь, как еще мы можем восстановить между нами добрые доверительные отношения? Скажи, если тебе это известно.
  Тисочки она приспособила в непосредственной близости от моих прикрепленных к столу пальцев.
  - Другой способ есть! - крикнул я.
  - Какой же? - с добродушным вниманием отнеслась она к моим словам.
  - Сказать правду.
  - Скажи!
  - Правда в том, что я ничего не помню. И Валерий Павлович оказался настолько благороден, что отпустил меня... принял участие в моей болезни...
  Наташа иронически усмехнулась на нелепость моих попыток предотвратить испытание. Я судорожно сжал пальцы в кулак, но это было бесполезно, а убрать руку я не имел возможности из-за зажима. Женщина обладала незаурядной для ее пола силой. Она легко разогнула мой указательный палец и поместила его между металлическими пластинами.
  - Наташа, очнись, где твое благоразумие? - воскликнул я. - Что ж ты как тупоголовая... Куда тебя несет? Это же глупо. Я ничего не помню. Чего ты, в конце концов, добиваешься?
  - Поверь, я сочувствую... И мне не доставляет ни малейшего удовольствия причинять тебе боль, - возразила она, и убедительной, в высшей степени убедительной была искренность, прозвучавшая в ее голосе. - Необходимость, и ничего более, одна лишь голая необходимость толкает меня на это... не скажу преступление, это еще далеко не преступление!.. на этот неблаговидный поступок. Я даже сознаю себя преступницей... Я вынуждена мучить тебя, а ты, может быть, в самом деле болен. Мне кажется, я преступаю все человеческие законы... Неужели это так?
  - Это так, именно так, Наташа...
  - Но я должна знать правду. Должна убедиться, что ты не изменил мне, то есть, вернее сказать, моим интересам, и это главное... тогда как если ты изменил мне с этим Валерием Павловичем, если он тебя того... так это полдела, полбеды, это и не беда вовсе... Так, один небольшой срам.
  - Перестань говорить чепуху.
  - Да, я путаюсь, я волнуюсь... Но мои интересы, в сложившейся ситуации они превыше всего... Я должна убедиться, что ты не враг мне теперь. Что мои виды на тебя по-прежнему остаются в силе и не нуждаются в коррективах... Ну, что они под давлением Валерия Павловича, твоего нового друга, не претерпели изменений.
  - Да он на тебя никакого давления не оказывал, так что твои виды...
  - Он давил на тебя, а боль... тебе было больно?.. твоя боль отзывалась в моем сердце.
  - Мне было больно.
  - И сейчас будет. Но скажи правду, и я не трону тебя. Сбрось камень с моей души! - возвысила она голос. - Ну что тебе Валерий Павлович? Думаешь, боль, которую я тебе причиню, отзовется в его сердце? Да он и ухом не поведет! А ты стоишь за него горой, упорствуешь. Зачем? И за что мне это? Ты своим упорством заставляешь меня испытывать страдания, с которыми твои не идут ни в какое сравнение. По-настоящему страдаю я! А ты просто измываешься надо мной! Неужели так трудно сказать правду? Признать, что ты обманул меня. Попросить прощения. Поклясться, что впредь будешь вести себя подобающим образом. И сделать все, чтобы заслужить мое доверие. Я же слова худого тебе не скажу, если ты сознаешься. Мне нужна только правда, любимый! - простонала женщина, заканчивая свою прочувствованную речь.
  Протянула она руку к тисочкам, полагая, что самое время теперь похоронить в металле мой палец. Я крикнул:
  - Но я не обманываю тебя!
  - Что ты сказал этому... негодяю этому, законченному этому негодяю Валерию Павловичу?
  - Что я ничего не помню.
  - А он?
  - Что это плохо.
  - А о деньгах что сказал ему?
  - Я ничего не знаю о деньгах.
  - Не знаешь или не помнишь?
  - И то, и другое.
  - А если все же ты лишь притворяешься, валяешь тут дурака, втираешь мне очки, а в действительности все прекрасно помнишь? Что мне делать в таком случае?
  - Я не притворяюсь, Наташа... А что тебе делать?.. Ну, помочь мне хоть что-то вспомнить... привлечь хорошего врача, специалиста в этой области...
  - А то я не специалист, - проворчала она недовольно.
  - Но не врач же, а если позвать настоящего врача, как говорится - с именем, или даже созвать консилиум... в общем, согласись, все эти проблемы можно решить по-человечески, не прибегая к насилию... Ну а деньги... что тебе они? Объясни...
  - Вот мое объяснение, - сказала Наташа, начав поворачивать рукоятку, приводя в движение проклятые пластины. - Больно? Не терпи, не надо. Не заставляй меня и дальше объясняться с тобой таким образом. Скажи правду!
  Итак, она возвышалась надо мной, прекрасная, цветущая, в халатике, еще недавно соблазнявшем меня своей смелой открытостью, и уверенно сводила металлические пластины на моем хрупком пальце. Я предупредительно закричал. Настоящей боли я пока не испытывал, ибо Наташа еще только намекала мне на действительную опасность и беду.
  В случае с паяльником я быстро во всем признался просто потому, что не понимал, как можно умолчать под пыткой о том, что следовало спрашивать не с меня, а с Григория. Я тогда, можно сказать, вообще не понимал, чего от меня домогаются. Теперь же я, напротив, понимал все слишком даже хорошо. И молчание было предпочтительнее признаний и той мрачной неизвестности, что последует за ними. Разве угадаешь, что взбредет на ум Наташе сделать со мной, если я сознаюсь? Я должен был выдержать пытку.
  Боль становилась ощутимее, тяжелее. Я с ужасом ждал, что вот-вот услышу хруст косточек, сминаемых железом. Но я молчал. В каком-то смысле я даже сейчас боялся выдать Валерия Павловича и затеянную им игру, не без оснований, думаю, предполагая, что это обернется для меня еще худшими несчастьями.
  - Ты будешь говорить? - крикнула Наташа, грозно сверкая глазами.
  В известный момент, естественно, заговорю, но до этого еще не дошло. И я отрицательно покачал головой. Сам я больше не кричал, даже не стонал; я сцепил зубы, чтобы не проронить ни звука.
  Пораженная моим беспримерным мужеством, Наташа струсила, сила ее жестокости иссякла, она сдалась. С заботливой осторожностью освободила мой палец, лепеча:
  - Милый, милый, бедненький мой... Ты не будешь меня бить, если я тебя развяжу? - вдруг спросила она остро.
  - Не буду.
  - А хоть и бей. Я заслужила, я подлая... - Она развязала меня и, бросившись мне на грудь, с рыданием в голосе запричитала: - Прости, прости меня! Я сумасшедшая! Я дура, я дрянь... Как я могла не поверить тебе? Я... фу!.. я - это слизь, это шваль, это, это... Как я посмела не поверить? Дай мне твой пальчик, я возьму его боль!
  Я попытался отпихнуть ее, да не тут-то было.
  - Ничего я тебе не дам, оставь меня в покое... - пробормотал я.
  - Дай, говорю...
  - Отстань!
  - Не говори так! Ты обиделся? Ударь меня... Двинь хорошенько! Что мне оставалось делать? Я одинокая женщина, я заблудилась в трех соснах, меня все пугает, я не знаю, кому верить... Зато теперь я верю тебе! Ты у меня единственный, ты мое достояние, все, что есть у меня на свете... Гришенька! Обними меня! Ты мой муж! Обними, согрей меня!
  У меня не было иного выхода, кроме как исполнить ее просьбу. Я обнял женщину. Но согревать ее не было никакой нужды, она сама была как печка. Жарко прижавшись к моей груди, она напористо ласкала меня. Она ворковала. Боль в пальце не затихала, но я уже почти простил Наташе ее жестокий поступок, ведь это было не самое худшее из всего, что она могла придумать.
  
   Глава восьмая
  
  Говорят, если ты-де ступил на кривую дорожку, тебе уже никогда с нее не сойти, - а разве этот закон, выведенный умудренными житейским опытом, касается и меня, разве подтверждается он и моим опытом? Почему я ступил на эту самую дорожку, вопрос особый, безусловно трудный, и едва ли возможен однозначный ответ на него. То было безумие; я, что называется, оступился. Польстился на Наташины прелести, вскружила мне голову эта бойкая и настырная бабенка, я пошел у нее на поводу. Под кривой, кстати, дорожкой подразумевается, может быть, что-то более или менее легкое, не омраченное отягчающими обстоятельствами, не обремененное столь тяжкой ответственностью, как мой ночной "подвиг", отмеченный сумасшедшей нацеленностью на убийство брата; может быть, к этой пресловутой кривизне устремляются исключительно корыстолюбивые, обуянные жаждой наживы, одержимые мечтами о быстром и не сопряженном с великими трудами обогащении, я же никаких корыстных целей не преследовал, и это, пожалуй, можно поставить мне в заслугу. Но я не буду, по крайней мере сейчас, долго рассуждать на эту тему, не время, да и не любитель я копаться в подобного рода тонкостях. О чем впрямь следует упомянуть, так это о том, что я, сознавая себя убийцей, и мысли не держал о новых убийствах, не разохотился, не загорелся, вкусив, так сказать, крови, желанием радикально обосноваться в зловещем мире громких преступлений и раз за разом повторять чудовищный эксперимент. А не было этого, не было, стало быть, и силы инерции в моей тогдашней криминальности, эта последняя не вышла за пределы единичного случая, осталась для меня явлением мимолетным, и я вправе назвать ее срывом, а все тогдашнее мое деяние - нелепой, абсурдной выходкой, даже анекдотом, если учесть все сопутствующие обстоятельства и конечные результаты. Так я своим поведением опровергаю упомянутый закон; обо мне впору говорить как о цельной натуре, вполне цельной, как о состоявшейся личности, я, положим, не безупречен и, как всякий смертный, далек от совершенства, но меня не собьешь с однажды избранного, признанного правильным пути, и это точно, это теперь доказано. А мудрецы, якобы открывающие и освящающие некие законы, чем же они краше прочих? Что, в данном случае, возвышает их над разными сомнительными субъектами, готовыми свернуть на кривую дорожку, которых они, возможно, лишь подогревают и ободряют своими рассуждениями, своим фактическим советом не давать задний ход, раз уж ты пустился во все тяжкие?
  И все-таки с пути я сбит. Меня крутит, мной вертят, как хотят; я спутан и сам путаюсь, порой определенно завираюсь. Можно, конечно, потолковать и о пути как таковом, о его достоинствах и недостатках, о разных, если допустимо так выразиться, двусмысленных его свойствах. На каких весах не взвешивай тут все за и против, истинным назвать его не получится. Хочешь не хочешь, а следует признать, что мое бродяжничество, украшенное веселым поклонением Бахусу, моя погоня за доступными дамочками, прекраснодушная болтовня в неких гостеприимных домишках и прочее, а в частности, и чтение случайно подвернувшихся книжек, оборванных, лишенных, как правило, начала и конца, - одним словом, мои похождения, они жалки, неприглядны и не могут служить добрым примером для других. Но это мой путь, я его избрал и следую им, казалось бы, неуклонно. Казалось бы... В том-то и дело, что после роковой ночи, когда я, развесив уши, внял сладкому пению Наташи, этой ядовитой сирены, меня влечет, меня тащит Бог весть куда, и если это исход из былой, недавней еще, цельности, то, увы, не видать ему ни конца, ни края. Если это распад, то очень болезненный. А какого черта? Почему длительность? Зачем боль? Я не хочу, я против... Влечь-то меня как раз ничто уже по-настоящему, в нынешних моих прискорбных обстоятельствах, не влечет, тут другое - волочит, и это, опять же, факт, но что именно, что за сила тащит меня? - вот вопрос. Хаос, абсурд... Так оно и есть. И если круг, в котором я очутился, заколдован, то заколдовал его какой-то сбрендивший чародей. А для чего круг? На кой черт мне сдался чародей?! Можно ли сказать, что меня прихватила и закружила та самая жизнь, от которой я так долго и так старательно убегал в свои бессмысленные скитания? Если я скажу, что пал жертвой манипуляций злонамеренных людей, прежде всего тех самых торгашей и политиков, о которых я в недавнем прошлом любил покричать как о врагах рода человеческого, как о своих едва ли не идеологических противниках, будет ли это правдой? И сумею ли я правильно, доходчиво, убедительно выразить свою мысль? Или мой разум уже помутился из-за всех этих невзгод, перипетий и потрясений?
  Хотя, какая у меня, собственно говоря, идеология. Идеологические противники... А что, собственно, я им противопоставляю или, скажем, предлагаю взамен, чем я от них прикрываюсь, защищаюсь, каким оружием потрясаю, выходя с ними на словесный бой, чтобы меня можно было не шутя, не для красного словца назвать неким оппозиционером, в известном смысле инсургентом даже? Но что жизнь обрушила на меня огромную и мутную волну, что злонамеренные манипулируют, как им заблагорассудится, а торгаши и политики портят всякий вид, заслоняют все то прекрасное, что было создано человечеством за долгие века его существования, нагоняют тоску, окарикатуривают и уродуют картину бытия, изначально великолепную, безусловно лучшую из лучших произведений искусства, - это сказать можно и нужно.
  Поэтому, пользуясь минутой, когда ничто, кажется, не мешает мне не то что выдвинуться, а протиснуться, что ли, на миг-другой всунуться в разряд мудрецов и открывателей всевозможных закономерностей, утверждаю: коль попал в хаос, в мирок абсурда, не скоро суждено тебе из него вырваться, а может быть и никогда.
  Теперь непосредственно о делах суетных... Полночи мы бурно предавались страсти. Покончив со следственным экспериментом, Наташа с не меньшим пылом отдалась экспериментам любовным. Замечу между прочим, очень это странное, удивительное ощущение - держать в объятиях женщину, которая покушалась на твою жизнь, обладать женщиной, которая, возможно, только и думает, как бы извести тебя. Я вдруг снова почуял в ней жену, и это шло, разумеется, не от ума. Это таилось где-то внутри, в подсознании, в неисповедимых глубинах моей души. Я перестал бояться ее, позабыл о бдительности, я мечтал раствориться в ней, рассеяться, исчезнуть, я был готов на все.
  Минуты просветления тоже были странными. Я думал не о злоумышлениях Наташи против меня и не об опасности, от нее исходящей, а о том, что Валерий Павлович, пожалуй, ошибся и его версия ломаного гроша не стоит - одно воображение, фантазии старческого ума. Где же доказательства вины этой женщины, чем подтверждается, что она будто бы и есть вдохновительница закрутившей меня интриги? А что, если она совершенно тут ни при чем?
  Но вот Григорий... Может быть, мой брат чудом выжил тогда в лесу, а теперь затаился и выжидает момент, чтобы нанести нам удар? Да, дела... Поневоле напрашивается думка: а на что мне брат? Какой в нем прок? Он убил Ливерного, присвоил чемоданчик, а когда его вывели на чистую воду и призвали к возвращению долгов, он, если верить Валерию Павловичу, задумал рокировку, в результате которой мне предстояло отправиться в мир иной. Однако, по Валерию Павловичу, и чуда никакого не потребовалось, чтобы этот ловкий парень выжил в том лесу, все ведь было тщательно продумано и бойко сфальсифицировано - и глубокое опьянение, и мрачная поездка к заводским развалинам, и упокоение во льдах и снегах. Все оказалось инсценировкой, подтасовкой, обманувшим меня, доверчивого, фокусом. Но это если верить Валерию Павловичу, а если нет?.. Поди разберись, что тут правда, а что ложь. Без Валерия Павловича трудно, но и без Наташи тоже; старик же призывает совершенно ей не верить, ни единому ее слову... А вот без брата хорошо, готов руку дать на отсечение, что в этом я не ошибаюсь и способен легко обойтись без подсказки со стороны. Да и когда мне было с ним хорошо? Уже в детстве я не прочь был от него избавиться, в колыбельке роптал, заметив его...
  Многое меня мучило этой полной страсти ночью: подозрительность, незнание, недопонимание, неопределенность; примешивалось и вполне жгучее желание сорваться неожиданно с места и бежать куда глаза глядят, прихватив, впрочем, и Наташу, увлекая ее за собой в неизвестность. В таких случаях, то бишь когда терзает что-то смутное, вырастающее в загадку, всегда кажется, что стоит сделать еще небольшой шаг, крошечное усилие - и правда откроется как по волшебству. А я должен был узнать правду. И чем сильнее завладевала моим сердцем любовь к женщине, криками восторга приветствовавшей мои плотские успехи, тем отчаяннее и нестерпимее хотел я понять, что она таит в своих мыслях. Я не только простил ей тисочки, я вспоминал о них как о чем-то даже отрадном, вожделенном. Таков был угар любви. Все понятия, все представления о некой личной безопасности и неприкосновенности, о праве на защиту и недопустимости насилия стерлись, потеряли смысл. Меня подмывало схватить ее за горло и душить до тех пор, пока она не выложит мне все как на духу.
  Я и совершал что-то в этом роде, но она принимала мои наскоки за порывы страсти, к тому же я не зашел слишком далеко. В ту минуту для Наташи сказать правду в ответ на мои требования значило лишь громко и радостно заявить о любви ко мне. И я полагаю, что она и впрямь любила. Что-то все же мешало мне устроить настоящий допрос, открыться, показать, что я знаю больше, чем сказал ей, хотя и не достаточно, чтобы не испытывать желания вытянуть из нее все остальное.
  Я устал; кажется, не совсем прекратило действие и снотворное, которое Наташа подсыпала мне за ужином. Я забылся тяжелым, черным сном.
  В миг пробуждения я сразу почувствовал, что со мной снова что-то не так. Да, я был крепко привязан к кровати и не мог пошевелиться. Это было похоже на сон, на бред, на галлюцинацию, на все что угодно, только не на происходящее в реальном мире, там, куда я хотел бы вернуться.
  - Наташа, опять?
  Она приблизилась к кровати, склонилась надо мной, ощупала веревки, чтобы лишний раз убедиться в их прочности. Она проделала это с каким-то каменным выражением на лице.
  - Я добьюсь, добьюсь, ты скажешь мне правду, - воскликнула она торжественно и сурово, но чуточку, похоже, и с надрывом, с истерической ноткой в голосе.
  Ее суровость представилась мне преувеличенной, мне показалось, что она лишь притворяется строгой, властной, злой. Ведь все это происходило не в реальности. Это надменное выражение, отнюдь не красившее ее... Несомненный признак игры и ясного разумения ее условности! Мне совсем не было страшно.
  Гораздо ужаснее было то, что ночью я чуть было не ринулся вытягивать, некоторым образом выкорчевывать из нее правду. Скажи я сейчас ей, что почти готов был душить, пытать ее, прекрасную и беззащитную женщину, она бы наверняка ужаснулась. Так мне воображалось.
  Я рассмеялся:
  - Но как хочется позавтракать, выкурить сигарету. Может, опрокинуть рюмочку.
  - Ты получишь все это, как только скажешь правду. Ты получишь не только это, ты получишь куда больше...
  - А что же именно?
  - Ты получишь меня, я буду принадлежать тебе телом и душой... только перестань, Богом заклинаю, перестань, наконец, держать меня в неведении!
  Ее лицо исказилось от боли и душевной муки. Я был поражен.
  - Наташа, ты страдаешь?
  - Конечно! Неужели ты не видишь этого?
  - В том-то и дело, что вижу...
  - И лишь теперь разглядел и понял?
  - Но чем я могу помочь тебе? - спросил я с горечью. - Ты постоянно ставишь меня в дурацкое положение, связываешь, угрожаешь... Какой из меня в таком случае помощник? Да и о какой правде ты говоришь? Что может представлять собой правда, чтобы так из-за нее мучиться?
  - А ты не знаешь разве, ничего не знаешь о свойственной нам потребности поднимать нравственные вопросы, ворошить и тормошить совесть? Мы же не скоты, не жвачные, не рыбки из аквариума. Мы обречены искать истину в ее окончательном виде, как говорится, истину в последней инстанции...
  - Выскажись яснее, дорогая, - попросил я увещевательно.
  - Я хочу знать, кто ты!
  - Кто я? Но я сам этого не знаю! Я потерял память, я...
  - Ах так, потерял память? - перебила она и, запрокинув голову, громко расхохоталась. - Вранье!
  - Но почему?
  - Сейчас ты поймешь почему. Кончилось твое сладкое житье-бытье, твои золотые денечки. Хватит! А я ли не угождала тебе? Не старалась я, чтобы ты всегда был в тепле и холе, чтоб ты, сукин сын, всегда был сыт, одет и обут? А ты вон как! Главное, чуть что - сразу: я тебе муж, смекай это. Ничего себе муж! Ну, сейчас помучаешься, натерпишься у меня...
  С этими словами Наташа вытащила из-под кровати загодя, очевидно, приготовленную ножовку. И это уже мало походило на бред и условность, во всяком случае, по отношению ко мне. То, что она могла сделать со мной, орудуя этой чудовищной пилой, не предполагало, что я буду безмятежно витать в облаках. Если бред и продолжался, исходил он теперь от одной Наташи.
  - Будет, прекрати, - пробормотал я в смятении.
  - Ты скажешь?
  - Скажи, что я должен сказать, и я скажу...
  Она приставила ножовку к моей обнаженной ноге, и проклятые зубцы впились в кожу - так больно! так больно! - впились острейшие зубчики в кожу, пронзив ее, как мне почудилось, до кости. Или не почудилось? А что будет, когда обезумевшая баба начнет пилить?
  Не было ни малейшего повода сомневаться в ее решимости довести на этот раз дело до победного конца. Что же мне оставалось? Ну, я тотчас осознал, что мне не остается ничего иного, кроме как вести себя просто, естественно. А это подразумевало чистосердечие, мою полную откровенность, если угодно - капитуляцию. Я и выбросил белый флаг. Что могло быть естественнее в условиях, когда особа, несомненно спятившая, оголтелая уже, приступила ко мне, связав предварительно, с ножовкой в руке и не остановилась бы перед тем, чтобы распилить пополам мою ногу? Хотел бы я посмотреть на смельчака, на страстотерпца необычайного, который и в такой ситуации продолжал бы отстаивать интересы какого-то Валерия Павловича!
  Мне было немного стыдно, но не оттого, что я сдался на милость женщины, а просто потому, что история, которую мне пришлось ей изложить, показалась на редкость глупой. В ней отсутствовала житейская логика, основательность. Я словно лгал, завирался. А ведь я рассказывал чистую правду! Начал я с признания, что потерю памяти я придумал в больнице, мечтая таким образом освободиться, очиститься от нашей с ней преступности. Помечтал о нормальной человеческой жизни.
  От моего признания у Наташи глаза полезли на лоб: выходит, нормальная человеческая жизнь, в моем понимании, это жить среди отбросов общества, слоняться без дела по улицам, пьянствовать? И я совсем не благодарен ей за то, что она подарила мне возможность целую неделю безвозмездно наслаждаться сытостью, покоем, благополучием, наконец, телом прекрасной женщины - ее телом? Наташа была искренне возмущена и даже взмахнула свободной от ножовки рукой, как бы собираясь меня ударить в порядке мести, а также и урока, действенного назидания.
  Я вовремя вспомнил о том, что связан, беспомощен, - не следует сосредотачивать внимание моей собеседницы на некоторых деталях, способных взметнуть ее вспыльчивость к опасным для меня пределам. Зато я намерено сгустил краски вокруг личности Валерия Павловича, изобразив его, с одной стороны, законченным чудовищем, с другой, тонким диалектиком, психологом, хитрецом, всячески постаравшимся убедить меня, что он-де проникся ко мне большим интересом и неподдельной доброжелательностью. Я показал Наташе знак на моей груди. Но представил дело так, как если бы меня не унизили, заклеймив, как животное, чтобы не перепутать с товарищами по стаду, а посвятили в эзотерические тайны и ввели в некое тайное братство. И пусть она, Наташа, подумает, с какими грозными силами ей придется столкнуться, если она вздумает расправиться со мной.
  Я ожидал бури, даже того, что Наташа, пренебрегая всем тем моим могуществом, мысль о котором я попытался ей внушить, все же решится отправить меня к праотцам, пока я нахожусь в столь выгодном для подобной затеи положении. Но я совсем не ожидал, что она с замечательной ловкостью, пренебрегая не столько мной, сколько логикой, переведет наши проблемы и разногласия в бытовой план. Дождавшись окончания моего рассказа, она насупилась и вдруг исполненным печали и горького сожаления голосом воскликнула:
  - И ты молчал? Ты не рассказал мне все это сразу, как только пришел? Кто же из нас глуп - я или ты? По чьей вине возникло недопонимание?
  Я сказал примирительно:
  - Никто не глуп... просто не сразу разобрались, замешкались, отсюда некоторая несогласованность...
  - И между нами нет отчуждения?
  - Ни малейшего!
  - Скажи, у тебя есть основания считать меня жестокой, бессердечной?
  - Уверяю тебя, ровным счетом никаких оснований, - поспешил я успокоить ее.
  - Так... Но ты заставил меня быть жестокой. Ты принудил меня поступить с тобой так, как поступают с врагом, пленным или предателем. Кто же ты после этого?
  - Кто я... то есть если рассматривать в указанных тобой категориях? Всего лишь пленник. Я пленник твоей красоты, но никак не враг и вовсе не предатель.
  Она жестом призвала меня умолкнуть. Заговорила громче, практически громоподобно:
  - Я, женщина, которой становится дурно от одного вида крови, вынуждена была взять в руки пилу и пригрозить, что отрежу тебе ногу. И только тогда ты заговорил! Только тогда ты раскрыл карты! И что же оказалось? А то, что ты теперь - человек Валерия Павловича. Как ни странно, это не мешает тебе утверждать, что ты, мол, не предатель. Но меня не проведешь. Оказывается, интересы какого-то бандита тебе дороже моих. Ты готов был терпеть неслыханные муки, лишь бы не сознаться, что лижешь зад мерзкому прохвосту, мазурику, негодяю, а на меня, женщину, которая с безоглядной доверчивостью отдалась тебе, плюешь с высокой колокольни!
  Похоже, она собиралась закрыть лицо руками и разразиться рыданиями. Но ее руки нужны были мне для того, чтобы развязать веревки, все еще державшие меня на постели, развязать, пока идея покончить со мной раз и навсегда не превозмогла в ее сознании этот внезапный порыв к мелодраме. Я робко попросил освободить меня, а она пропустила мои слова мимо ушей, и тогда я сказал нежно и убедительно:
  - Наташа, пусть я в самом деле глуповат, как говорится, не семи пядей во лбу, но способен же я разобраться, когда ты лицедействуешь, а когда говоришь правду. Ты добилась от меня признания, а что-то свое предпочитаешь припрятывать, таить... Ладно... Но для чего ломать комедию? Мне это неприятно.
  Наташа занялась веревками, и желание поплакаться постепенно улеглось. Освободив меня, она села у стола, сложив руки на животе и уставившись в пространство, куда мне явно не было доступа. По ее холодному, неприступному виду я должен был заключить, что нанес ей смертельную обиду и она не намерена скоро простить ее мне. Разумеется, она не могла не понимать, что у меня гораздо больше причин обижаться на нее, чем у нее на меня. Я, со своей стороны, понимал, что если продолжу эту игру, то, не умея по-настоящему противостоять наглым женским уловкам, в конце концов действительно почувствую себя кругом перед нею виноватым.
  Мои руки дрожали, и это выдавало как мой страх, так и мою ярость. Получается, я мог сознавать свою правоту в каком-то высшем смысле и с яростью указывать на нее самому себе, а вот Наташиной мелкой и, в сущности, высосанной из пальца обиды боялся, как боится учителя мальчишка, как уважительно трепещет перед ним, даже когда видит, что тот несправедлив. Может быть, я даже был не прочь всерьез вымаливать у нее прощение. Нет, с этим следовало поскорее справиться, пока она не превратила меня в своего шута. Я наполнил рюмку водкой и выпил; закурил тут же и, приободрившись, вымолвил:
  - Послушай, милая, а тебе не кажется, что у меня есть очень даже веские причины быть недовольным тобой, есть в чем упрекнуть тебя? Допустим, сегодня ты по моей вине на минутку предстала жестокой, опасной. Хорошо...
  - Ничего хорошего в этом нет! - выкрикнула Наташа.
  - Согласен. Необузданность действительно тебе не к лицу, не красит тебя, если можно так выразиться.
  - Отчего же нельзя?
  - Я видел, ты подурнела в тот момент, когда...
  - И ты больше не любишь меня?
  - Об этом после. Объясни лучше, что мне думать о дорожном происшествии, о том, что я чуть было не разбился насмерть в машине?
  - А это все он! Он виноват! - отмахнулась она пренебрежительно.
  - Кто?
  - Твой братец. Это он все придумал, а меня заставил исполнять. Я не хотела тебя убивать, я была против... Но он совсем помешался. Из-за денег, и от страха тоже. Когда пришли и потребовали у него деньги, он просто потерял голову. Ничего не осталось, ни капли разума... А я ничего не знала. Я и представить себе не могла, что наше благополучие построено на крови, на костях человека, может быть, совершенно невинного.
  - Ну, не такого уж невинного, - заметил я.
  - Все равно! Неважно! Все равно убивать нехорошо, даже негодяев! И тем более впутывать в подобные делишки женщину. Но я не могла с ним сладить, он был не в себе. И меня запугал. Говорил, что у нас отберут магазин и все имущество, что убьют его, а заодно с ним и меня. Я сказала ему: так отдай им деньги, пусть они ими подавятся! Но он и слышать об этом не хотел. Бегал по дому, визжал, как недорезанный... Все пугал меня нищетой, голодом, заплатанным платьем каким-то и грязным нижним бельем. И я растерялась, я согласилась действовать по его указке. Это был невероятный кошмар...
  Раскрыв ладони, она уронила в них голову - так тяжело, что я не удивился бы, когда б стол, в который она упиралась локтями, рассыпался, словно карточный домик. Мой мозг лихорадочно работал, отыскивая то главное, что мне следовало спросить у нее в первую очередь. Стало быть, гипотеза Валерия Павловича подтвердилась, а теперь Наташа все сваливала на моего брата. Но роль брата в этом деле все еще казалась мне не до конца проясненной.
  - А как это вы устроили, что Григорий выжил на том морозе, в лесу? - осведомился я как бы лишь для поддержания разговора.
  - Да он и пьян-то особенно не был, больше притворялся. А на заводе мы заранее припрятали теплую одежду... ну и... что еще сказать?.. такие вот дела. Ему, бедняжке, досталось, конечно, той ночью, но его жизни ничто не угрожало.
  Очевидно, следовало спросить, где же Григорий находится нынче и как он думает обходиться со мной дальше. Однако желание спрашивать внезапно пропало. Или вот еще существенный параграф: убийство Ливерного. Мой брат - убийца. Или все-таки нет?
  Но все эти вопросы и проблемы неожиданно утратили для меня всякую важность. То есть они оставались важными сами по себе, но я словно отошел в сторону и, глядя на них глазами почти постороннего, находил, что мне стоит заняться чем-то более насущным и полезным, чем копаться во всей этой куче навоза.
  Перестали казаться животрепещущими, возбуждающими неутолимую жажду познания эти, пусть и невероятные, способные каким-то образом даже перевернуть целую жизнь, мою жизнь, детали преступления, в которое меня вовлекали как одного из главных исполнителей, чтобы, в конечном счете, превратить в унылую, убогую, ничтожную жертву. Не слишком-то большую любознательность будили теперь во мне мысли Григория, вооружившись которыми он готовил мою погибель, и страхи Наташи, не находившие, как мне вдруг представилось, никакого подтверждения. Все это как будто ушло уже в прошлое. А главным и важным оказывалось то, что мы с Наташей по-прежнему пребывали под одной крышей, сидели за одним столом и... не имели права разойтись.
  Уже прояснилось, что она и не думала становиться моей женой, а намеревалась убить меня, следуя указаниям ополоумевшего мужа. Оба они сошли с ума; это персонажи, сбежавшие из желтого дома. А я? И мой рассудок под угрозой. Но самое время спросить, что еще, кроме безумия, связывает нас, меня и Наташу? Казалось бы, ничто. Однако подавляющая воля Валерия Павловича не позволяла мне покинуть этот дом. И раз уж я открыл все Наташе, следовало ожидать, что в дальнейшем мы и будем действовать открыто, - только при этом я буду действовать в пользу Валерия Павловича, а ей необходимо тем или иным способом обезвредить меня.
  Наташа подняла голову и посмотрела на меня внимательно и как бы с удивлением. Я улыбнулся в ответ; полагаю, улыбка вышла кривой.
  - Ты еще не раз пожалеешь, что я не разбился тогда в лепешку, - сказал я, не без старательности вкладывая в свои слова горькую иронию.
  - Не говори так! - встрепенулась, вспыхнула она. - Зачем напоминать? Ну да, я того... мой поступок, ясное дело, ниже всякой критики, вообще заслуживает осуждения... но лишний раз напоминать!.. бередить!.. Ты хочешь сделать мне больно?
  - Для чего же мне делать тебе больно?
  - Как для чего... да вот чтоб я визжала, как недорезанная свинья, корчилась, вела себя, как оглашенная...
  - Наташа, говорю тебе, и не в первый раз, говорю и повторяю, сейчас не время ломать комедию. Мы оба в дурацком положении. И не знаем, откуда ждать беды. Я, например, точно не знаю. Это все равно что оказаться на границе между сном и реальностью. Я уже плохо понимаю, в каком мире нахожусь.
  - Да, правильно. Ты верно сказал. У меня те же ощущения... Только не говори, что я ломаю комедию. А то получается, что тебе по-настоящему тяжело, а я будто бы балую. Нет, мы действительно в одинаковом положении. И какой выход ты предлагаешь? Ты же мужчина, Сереженька, ты должен найти выход. На то ты и мужчина, настоящий мужчина. Не чета Григорию. Он всего лишь сумасшедший.
  - Самое разумное, - сказал я, - отдать деньги.
  - Если бы я знала, где они находятся...
  - Надо поговорить с Григорием.
  - Он не скажет.
  - Возьми, к примеру, меня. Я предполагал молчать, а потом все всем рассказал - и Валерию Павловичу, и тебе.
  - А, ты о паяльнике, о пиле? И тебе не жалко брата?
  - В данном случае нет. Тем более что он планировал убить меня.
  - Да, возможно, смысл в твоем предложении есть... - задумчиво произнесла Наташа. - Боюсь только, что нужной Валерию Павловичу суммы уже не собрать. За год, знаешь, всякие траты были... Торговля...
  - Продадим магазин, - перебил я.
  - Все равно не хватит, - уверенно возразила женщина.
  - Откуда ты знаешь?
  - Мне Григорий говорил.
  - А дом, всякое имущество? Все продадим!
  Ее так и передернуло от моих слов, и она ответила мне с приметным раздражением:
  - Тебе легко рассуждать! А ты наживал это имущество, что так легкомысленно им распоряжаешься? Ты был и остаешься бродягой. А нам что прикажешь делать? Идти по миру с сумой? Петь Лазаря? Жить под забором? Мы к такому не привычны. А потом... если мы и все продадим - все равно не хватит.
  - Но сумма, если верить Валерию Павловичу, была внушительной. На что же вы ее растратили?
  - Ну, на разные удовольствия...
  - Так расплачивайтесь теперь за свои удовольствия! - крикнул я с досадой.
  Она рассмеялась, подошла и положила руку на мое плечо.
  - А ты, значит, умываешь руки?
  - Да, умываю.
  - Не выйдет!
  - Почему?
  - А о клейме ты забыл? Тебя заклеймили, как раба. Только что кандалы не надели. Ты теперь служишь Валерию Павловичу, этому дьяволу. Ты подписал договор с самим дьяволом! Тебе нравится твоя новая роль? Если да, так поступай в соответствии с ней. Скажем, убей меня! Разве твой господин не требует моей крови? Убей!
  - Перестань!
  - Не нравится? Ты недоволен своим положением? Ты ропщешь, раб? Так восстань, разорви договор!
  - Выражайся яснее, Наташа. Ты советуешь мне найти общий язык с тобой и Григорием? После всего, что вы пытались со мной сделать?
  - Не берусь судить о Григории. Не знаю, какие планы на твой счет он вынашивает в настоящий момент. Он, если начистоту, очень, очень непримиримый, неуступчивый, даже просто-напросто вздорный человек... С ним общий язык найти нелегко. А со мной можно. К тому и идет. К этому нас вынуждают обстоятельства. Кроме того, в глазах окружающих мы по-прежнему муж и жена. Я выражаюсь ясно? Мне удалось убедить тебя?
  Я уклонился от прямого ответа:
  - Надо подумать... Не торопи меня...
  Однако мои мысли сконцентрировались вокруг алкогольных напитков. Мне хотелось напиться вдрызг, а очнуться под забором и пойти по миру с сумой. Забыть о моем преступном брате и его жене, послушно исполняющей его безумные распоряжения. Забыть, что на свете существует Валерий Павлович, который выжег на моей груди клеймо.
  Я наливал и пил, радуясь шуму и кружению в голове. Наташа же тем временем молча и сосредоточенно бродила из угла в угол. Я становился все беспечнее и глупее, а она добросовестно размышляла над тем, как нам выбраться из тупика. Я желал ей успеха, но не собирался помогать. Я чувствовал себя неисправимым. Пусть я теперь с клеймом, пусть я выдал всех и вся, едва мне пригрозили паяльником, а затем ножовкой, - но я не преступник, я никого не убил и не ограбил, и никто не заставит меня окончательно срезаться, бездумно и безоглядно пойти по кривой дорожке. Я пьян и глуп, но я в то же время и чист как дитя. Верх мудрости для меня - оставаться самим собой в любых обстоятельствах, а в обстоятельствах текущей минуты это означает не что иное, как напиться до поросячьего визга. И я уверенно шагаю к своей цели.
  Наконец Наташа сочла, что выход найден. Нахмурившись, словно лишь сейчас заметила, сколь я приналег на спиртное, она грозно приблизилась к столу и накрыла ладонью рюмку, приготовленную мной для очередного возлияния. Я возмущенно передернул плечами.
  - Погоди-ка пить, выслушай меня, - довольно-таки мягко произнесла она, присаживаясь рядом и проникновенно заглядывая мне в глаза. - Безысходных ситуаций не бывает. Смотри: нас трое, я, ты и Григорий. Но разве ты не чувствуешь, сердцем и душой, что один тут явно лишний? Не сознаешь, что кто-то должен сойти со сцены? Но кто? Я не хочу. Ты? Думаю, что нет. Следовательно, остается Григорий. Он должен умереть.
  Рассказывая это, Наташа катала хлебный шарик, а с последними словами расплющила его пальчиками и энергично швырнула на пол.
  - Умереть? Иначе говоря, ты предлагаешь убить его? Нет уж, уволь!
  - Однако мы уже обсуждали все это, и в прошлый раз ты легко и просто согласился со мной. Зачем же начинать все сначала?
  - Странная ты женщина. Вовсе не чудовище, нет, а вместе с тем тебе ничего не стоит убить человека...
  - Не говори чепухи! - воскликнула она, рассердившись. - Когда это для меня было пустяком убить человека? И многих ли я убила? Бог знает что такое ты говоришь! Ты вообще взвешиваешь, я хочу сказать, ты соображаешь, ты думаешь, прежде чем брякнуть что-нибудь?
  - Вот ты ссылаешься на прошлый раз. Да, тогда я согласился, поддался... Но вспомни, чем ты меня соблазнила. Признаниями в любви! Телом, если уж на то пошло, а оно у тебя сладкое, сдобное. Я был ошеломлен, оглушен, впал в некий восторг. Я поверил тебе. Но с тех пор многое изменилось, Наташа, очень многое. Теперь мне известна цена твоей любви.
  - Ты хочешь сказать, что я тебя не люблю?
  - Было бы странно все еще верить в твою любовь после всего случившегося.
  - Ты не понимаешь женщин. - Она осуждающе покачала головой. - А уж меня и подавно. Что ты знаешь о тайнах женского сердца?
  Я ответил напыщенно:
  - Какими бы значительными и даже великими эти тайны ни были, это не тот алтарь, на котором мне хотелось бы сложить голову.
  - Ладно, прервем лирику и обратимся к практической стороне вопроса. Из-за клейма на твоей груди - позорного клейма! - я, согласись, вынуждена оставить всякую мысль о том, чтобы убить тебя. Мне вовсе не улыбается держать за это ответ перед Валерием Павловичем. Ты у него теперь на особом счету. Григорий, конечно, тоже, но с ним дело обстоит все же чуточку иначе. Он в бегах, не правда ли? Он ушел, исчез... спрятался как бы невзначай - и пропал, как сквозь землю провалился. Где он, мы не ведаем. Просто-напросто теряемся в догадках. А ты - Сережа, у тебя имеется печать, это подтверждающая. Тебя послали сидеть в этом доме и ждать, что предпримет Григорий. Однако ничего не происходит. Григорий рассеялся как дым. А с тебя взятки гладки.
  - Валерий Павлович и тебя подозревает, - возразил я.
  - А я тоже ничего не предпринимаю. Сижу себе, живу с человеком, который стал моим мужем и который уверяет, будто ничего не помнит.
  - А между тем Валерий Павлович подозревает, что ты - сообщница Григория...
  Наташа смеясь перебила:
  - Да так оно и есть. Сообщница! Вернее сказать, он... тот, второй, да ты знаешь... он заставлял меня совершать разные гнусные поступки, а где, например, деньги, я не знаю. И почему этот второй не возвращается, мне тоже невдомек.
  - Если Валерий Павлович не поверит твоей сказке, он быстро отыщет способ развязать тебе язык.
  - Не отыщет.
  - Ты так уверена в себе?
  - Да.
  Я с изумлением посмотрел на нее. Надо же, какое самомнение! А я, получается, в ее глазах - жалкий трус, ничтожество. Впрочем, овладело мной и некоторое восхищение. На мгновение представилось мне, что железную волю этой женщины не сломить не только угрозами истязаний, но и раскаленным добела паяльником, загнанным ей в зад. Великолепная картина! Пышная дама, привыкшая к уюту и даже роскоши, к достойному, безмятежному существованию, а тут пытки, огненный металл выжигает нутро... И она терпит! Ни вопля, ни единого слова мольбы, обращенной к палачам, ни слезинки!..
  Мою веру в беспредельность ее сил укрепляло чрезмерное потребление спиртных напитков, и долго она продолжаться не могла. Но в который уже раз я пожалел свою бедную, бедовую подругу. Она грезила невозможным. Она говорила об убийстве мужа как о деле решенном, а я твердо знал, что на этот раз не пойду у нее на поводу.
  - Меня они теперь не тронут, - пробормотал я, - а тебя в покое не оставят, пока ты им не скажешь, где деньги. И ты не выдержишь, Наташенька, поверь мне, ты зря рассчитываешь на свои силы... С этими уродами, негодяями... они заплечных дел мастера, понимаешь?.. не тебе с ними тягаться...
  Она так и встрепенулась, уловив тепло в моем голосе, перегнулась через стол, приблизила свое прекрасное и взволнованное лицо к моему. Сейчас в ее глазах как раз была мольба. И слезы заблестели на ее ресницах. Она воскликнула, обнимая горячими руками мою шею:
  - Нужно выдержать, Сережа, милый! И я выдержу, вот увидишь... Не только ради себя, но и ради тебя. А Григорий - пропади он пропадом! Это вчерашний день... Хватит, он меня достаточно помучил. Мы с тобой начнем другую жизнь, организуем все иначе, по-новому, все перестроим! Нужно лишь чем-то для начала пожертвовать... Ну, подумаешь, паяльник! Потерплю... И Григорий... Невелика потеря! А где деньги, я все равно не знаю. Так что мне нечего сказать им. Пусть пытают, пусть разрывают на куски!
  - Погоди, Наташа, погоди... - пытался я отстраниться и вернуть ее к трезвому обсуждению. - Я не хочу снова рисковать. Я должен быть на этот раз осторожней, осмотрительней... Понимаешь? Я допускаю, что ты не скажешь им о деньгах... Допустим... Но Григорий... предположим на минуточку, что Григорий убит... Где гарантия, что ты не выдашь меня? Не скажешь, что это я убил Григория?
  - Я не выдам.
  - Это не гарантии, это лишь слова...
  - Если станет невмоготу, я всю вину возьму на себя. Пусть со мной сводят счеты. А про деньги все равно ничего не знаю. На этом и закончится.
  - Не вижу никаких гарантий.
  - Какие, к черту, гарантии! - закричала она в ярости. - Что ты заладил одно и то же? Нужно решаться! Другого выхода нет! Это наш последний шанс, а ты мне о гарантиях!
  Переход от мольбы к ярости был до того неожидан и жуток, что я в испуге отшатнулся. А она поползла, ну да, фактически поползла по столу за мной, столь невероятно и чудовищно похожая на змею. Она все приближалась, ее милое, нежное лицо, которое не портила даже гримаса бешенства, надвигалось, неумолимо вырастало перед моими глазами, заслоняя все прочее, весь мир. Я уже почти не различал, когда это лицо любящей женщины, истомившейся по любовным утехам и экспериментам, а когда - свирепой и безрассудной фурии, готовой вооружиться ножовкой и подвергнуть меня ужасной пытке.
  
   Глава девятая
  
  Она играла на моих чувствах, и сама была весьма эмоциональна. Ее игра, не спорю, производила на меня большое впечатление, но смущал, очень смущал, погружал в пучину сомнений вопрос: какую же цель мы станем преследовать, убивая Григория? Мы постараемся лишить притязания Валерия Павловича почвы, существенных оснований, это я понимаю, но что же, убивать ради этого близкого человека? И гарантии-то, гарантии где? Откуда почерпнуть уверенность, что Валерий Павлович успокоится, прекратит свои домогательства только потому, что Григорий бесследно исчезнет? Или вот еще: почему я должен поверить, можно сказать, свято уверовать, что Наташа впрямь выдержит любые муки и не выдаст меня? И почему, наконец, не предположить, что, убив Григория, мы тем самым еще больше запутаем и осложним свое и без того малоприятное положение?
  Происходившее ночью расслабило меня. Любовь, буря страстей... Но утреннее пробуждение, когда я обнаружил себя связанным и когда затем Наташа приступила ко мне с ножовкой, собираясь пытать без жалости, добиваться правды любой ценой, оно, конечно, подтянуло, возвратило мне разум и твердость духа, вполне достаточную, чтобы я, едва речь зашла об убийстве, мгновенно уяснил, что в этом деле я Наташе не помощник. Я не убийца, и к убийству не подтолкнут меня никакие соблазны и заманчивые посулы, я на этом стою прочно, это твердость не только духа, который, как известно, веет где хочет, но и нравственного стержня, скрепляющего мою личность. А между тем Наташина вкрадчивость, так умело взрывающаяся то яростью, то сногсшибательной любовной тоской, подрывала... Все подрывала! Основы, мою веру в себя, всякий смысл... Твердости оказывалось недостаточно. Наташа прямо как кабаниха рыла и кромсала землю у меня под ногами, тот пятачок, на котором я пытался удержаться, и я уже чувствовал, как растет подо мной пустота и как зовет меня страшная бездна. Спасения не предвиделось, я начинал особенно путаться, с какой-то обреченностью. Вот я вроде бы не без оснований припоминал, что ночью между нами царило любовное взаимопонимание, что ночка, дескать, выдалась отличная, бурная, а теперь, забившись в сетях, расставленных моей предприимчивой подругой, не сказал бы точно, когда на сцене возникал паяльник, а когда ножовка, и не этой ли ночью, которую я почему-то вздумал восхвалять, терзал и клеймил меня маниакально жестокий Валерий Павлович.
  Наташа убеждала не столько аргументами, логическими предпосылками и выводами, сколько возбужденной настойчивостью, бурной жестикуляцией, блеском глаз, странными и всякий раз яркими, незабываемыми гримасами, то и дело сменявшимися на ее лице. Совершенно не доказанным осталось положение, что-де нам необходимо пойти на убийство ради собственного спасения. Это утверждение ничего не стоило против элементарного соображения, гласящего, в кратком изложении, что лучше пожертвовать собой, чем лишить жизни ближнего из страха за свою шкуру. Но этот главный, бесспорный, несокрушимый довод против убийства я даже не отважился ясно выразить, до такого состояния довела меня Наташа своим натиском.
  Мне казалось, что в тот вечер, когда впервые встал вопрос об убийстве Григория, все было гораздо конкретней и объяснимее. Но тогда Наташа говорила о нашей любви, а теперь ее смутные намеки и авансы на этот счет не представлялись достаточно убедительными. Теперь на первый план выходили шкурные интересы. Любопытная деталь: любовный пафос вдохновил меня, и я отправился убивать брата едва ли не с легким сердцем, а необходимость защититься, обезопасить себя вызывала разные сомнения, и я не знал, на что решиться, колебался, требовал каких-то особых разъяснений.
  Все было очень туманно. Но туман был и в моей голове, я буквально плыл в винных парах, хотя внешне держался, в общем-то, сносно. Наташа, сочтя, что с моим отпором покончено, принялась собираться в дорогу, готовить орудия убийства.
  - Прямо сейчас? - невесело удивился я.
  - Да, именно сейчас. Время не терпит.
  Я понял простую вещь. Как только у нее возникала мысль убить мужа и она принималась вырывать у меня согласие на это, Наташа, наседая, коршуном набрасываясь, голодной хищницей, совершенно не считалась с глубиной моего духовного, если угодно, сопротивления. Она, видимо, полагала, что в этого рода борьбе с ней я беспомощен, как слепой щенок, не способен выдвинуть мало-мальски резонных "за" или "против"; а то и вовсе не в состоянии как-либо сориентироваться в той причудливой, на ее взгляд, несколько даже эфемерной сфере, где кончаются простейшие, чисто физиологические проявления и начинается работа ума, брезжат уже философские выкладки и теоретические построения. Выходит дело, она и мой ропот против власти денег, мое возмущение произволом и насилием, принимающими облик паяльника или ножовки, ставила ни во что. И этими гадкими штуками - а как еще назвать паяльник с ножовкой, нацеленные на причинение мне невыносимой боли? - меня, получается, легко сокрушить, а равным образом нетрудно ввести в искушение денежными перспективами или обещаниями плотских утех, сам же по себе я ничто перед миром, где паяльник, золотой телец и похоть правят бал, стоят во главе угла. Вот каким она меня узрела и как дешево оценила! По мне, так катком она проезжалась по моей моральной устойчивости и неготовности к убийству, а ей-то представлялось, судя по всему, что только и дела ей в этом смысле - мимоходом небрежно давнуть, как оно бывает в отношении подвернувшейся мухи или настырного комара.
  И снова она торжествовала, уже второй раз ей удалось беспрепятственно проехаться, удачно наподдать и прихлопнуть, нагло утрамбовать мой протестующий голос, загнать его далеко под землю. Словно в кривом зеркале увидел я себя, возбужденный неумеренными возлияниями и явным своим поражением, и то ли облачко плавало над моим ртом, а в нем кем-то могущественным писались слова сурового, обрекающего меня на казнь приговора, то ли кляп торчал из этого рта, непомерный, карикатурный, смахивающий на башмак. Но у меня вдруг мелькнула мысль, что эта наша вторая попытка не приведет Григория к гибели и непременно будет третий случай, решающий, когда если и погибнет кто-то из нас, это будет уже оправданная, необходимая гибель. Утешенный этим пронзительным предвидением будущего, я хватил на дорожку рюмку водки, и мы отправились в путь.
  Наташа нынче пользовалась машиной подруги, поскольку ее собственная находилась в ремонте после моей недавней аварии. Был еще более или менее ранний час. Пришла оттепель, и из-под колес мчавшихся к Балабутину или из него машин - исполинских, крошечных, прекрасных, убогих - феерически разлеталась грязь. Стихия бешеных скоростей, прихотливых автомобильных форм и стаями проносящихся над дорогой комков грязи озадачивала, увлекала, взбаламучивала бездумную радость, тихо, почти потаенно приправленную мечтаниями о прелестных уголках нетронутой природы и буколических приключениях. Я хрипло, как гуляка, растративший голос в пивной, запел. Насколько могу судить, Наташа долго и терпеливо слушала. Затем, прервав мое пение, она растолковывала мне детали предстоящего убийства, рассказывала, как я должен вести себя. Я должен выбрать подходящий момент и ударить Григория бутылкой по голове, а если этого окажется недостаточно, мы вдвоем набросимся на несчастного и покончим с ним навсегда. Но я-то знал - предвидел - что ныне Григорию опасность в действительности не грозит, и потому внутренне только посмеивался. Это был хитрый смех, смех прозревшего, хотя и хмельного, человека. Я притворно ужаснулся:
  - Бутылкой по голове? Родного брата? Ты требуешь от меня невозможного, Наташа!
  Она мрачно покосилась на меня и сказала:
  - Хорошо, ударю я. Но после этого ты, пожалуйста, не лови ворон. Мне понадобится твоя помощь.
  Я пообещал быть отличным исполнителем, надежным пособником.
  - Ну а документы? - спросил я. - Мои документы... мы заберем их у Григория?
  - Конечно. Отныне ты вновь Сережа Кривотолков.
  Я попытался, без заметного успеха, осмыслить эту новость.
  - А вот интересно, - встрепенулся я, - что думает Валерий Павлович о моих документах... он, может быть, задается вопросом, не у Григория ли они...
  - Мы их спрячем пока. Вряд ли, однако, Валерия Павловича заботят твои документы. Ему достаточно и той метки, что ты носишь теперь на груди. У него свой способ удостоверять личность.
  В сущности, про документы я спросил только для красного словца. Но и любопытно все же, что произойдет на самом деле - с людьми, с их документами, даже, к примеру сказать, с деньгами, припрятанными и на случай мелких расходов положенными в карман. Что происходит с людьми после их смерти? После естественной кончины? После насильственного умерщвления? Мы едем убивать Григория, а он, по моему предвидению, непременно должен избежать смерти. Как устраиваются в дарованном им будущем эти счастливо избежавшие, чем живут, какие чувства испытывают? Что вообще готовит нам будущее? Какой новый поворот? Или повороты? Я снова затянул незамысловатую песенку.
  В Балабутине мы остановились возле старого трехэтажного дома, каких много было в обветшалых кварталах, лепившихся к центру города. Здесь прятался мой брат, погоревший на проектах моей погибели. Наташа сказала, что Григорий в этом доме снял квартиру, хозяин которой уехал в командировку. Все эти подробности - командировка абсолютно неизвестного мне человека, обустройство Григория, вынужденного скрываться от Валерия Павловича и разыгрывать роль покойного предо мной, его братом, - мало занимали меня. Я был увлечен путешествием, конечной целью которого никак не мог стать Балабутин; мне представлялось, что наше с Наташей бурное перемещение из пригорода на тихие и грязные городские улицы - именно путешествие, веселое, беспечное, в никуда, неограниченное во времени.
  Мы поднялись на первый этаж и позвонили. Открыл нам сам Григорий. Не буду в деталях описывать чувства, всколыхнувшиеся в моей душе, когда я увидел парня, преданного женой, преданного мной, предавшего все то святое, что связывало меня с ним, скажу о нем: встретившись со мной взглядом, он вздрогнул. Как сейчас внезапно обнаружилось, я, оказывается, все-таки ждал этого момента и теперь не спускал глаз с брата, жадно ловил каждое его движение. Нет, я не боялся его и не слишком-то укорял, отнюдь не поливал презрением, я только смотрел на него с высоты той мудрости, которой достиг, побывав по его вине в разных переделках. Мы вошли в квартиру.
  - Сережа, ты уже все знаешь... - начал Григорий.
  - Еще бы не знать! - Я позволил себе открыто усмехнуться; затем выкрикнул: - Шила в мешке не утаишь!
  - Прости меня... Дорогой братец, давай обойдемся без тягостных сцен. Я не хотел...
  - Не хотел, а делал!
  - Я не думал, что все выйдет так скверно... вообще не желал тебе зла...
  - Ну да, я уцелел, и это спутало твои карты.
  - Хватит вам! - вмешалась Наташа. - Нашли время препираться!
  - Мы не препираемся, - заволновался Григорий, - мы решаем важный вопрос. Можно сказать, принципиальный вопрос.
  - Мне нечем тебя порадовать, - сказал я. - Я жил, жив и буду жить.
  - И ты говоришь, что тебе нечем меня порадовать? А то, что ты жив? - Григорий, судя по всему, приготовился произнести длинную речь, однако Наташа поспешила прервать его вопросом:
  - У тебя есть бутылка?
  - Бутылка? Ты же знаешь, я не пью.
  Взглянув на меня, брат улыбнулся, как бы возвращая мою память к тому вечеру, когда я мнил его мертвецки пьяным, а он всего лишь искусно притворялся.
  - Но какая-нибудь бутылка все равно должна быть, - настаивала Наташа.
  - Какая-нибудь, возможно, и есть. Поищем в закромах хозяина... Но зачем тебе бутылка, дорогая? Хочешь ударить меня по голове?
  - Это ему нужна, - Наташа небрежно махнула рукой в мою сторону.
  - Он пьет?
  - Посмотри на него.
  - Сережа, ты опять пьян? - Григорий нахмурился, принял позу строгого судьи и непримиримого обличителя моих пороков. - И тебе не стыдно?
  - Ищи бутылку, - мрачно буркнул я.
  - И поживей поворачивайся, сукин сын! - добавила Наташа.
  Что-то бормоча себе под нос, Григорий отправился на поиски, а я осмотрел квартиру. Но о ней мне сказать решительно нечего, это была самая обыкновенная двухкомнатная квартира, до того обезличенная, если можно так выразиться, что было бы смешно пытаться по ней угадать характер и привычки ее хозяина.
  Зато я сразу заметил, как уютно обосновался здесь Григорий. Меня это возмутило. Стало быть, пока я, обреченный им на заклание, страдал и боролся за выживание, он преспокойно и с комфортом пережидал грозу в этом гнездышке. Жил тут себе в свое удовольствие, принимал душ или ванну, чистил зубы, питался добротной пищей, читал никчемные книжонки, пялился на экран телевизора... Он растлевался тут фантазиями о том, как, приняв мое имя, заживет с красавицей женой, купаясь в роскоши и разврате. Я с трудом сдержал гнев. Все, что говорило о его образе жизни в этой квартире, а стало быть, кое-что говорило и о его душе, внушало мне отвращение. Как ни верти, а в тот момент я испытал прилив ненависти. Я возненавидел брата, а между тем, не я ли частенько проникался какой-то условной, абстрактной жалостью к нему, и как же было не проникаться, если Наташа, его законная жена, периодически затевала со мной разговор о необходимости его устранения.
  Теперь я был уже совершенно уверен: да, Григорий избежит на этот раз смерти, но как это случится, ведает один Бог, а мне пока не дано хотя бы с приблизительной точностью вообразить картину его чудесного спасения. О себе же я знал наверняка, что пальцем о палец не ударю ради него, отнюдь не поспешу на выручку, - пусть выпутывается сам. Мне хотелось рассмеяться ему в лицо, ибо я забурлил, запенился: очень уж живо, и с каким-то странным, едва ли не сверхъестественным опережением всех вероятных в ближайшем будущем событий, обрисовалась перед моим мысленным взором фантазия, как он, кувыркаясь в огне ли, в ужасных волнах всемирного потопа, умоляет меня протянуть руку помощи.
  - Нашел, - сказал Григорий, появляясь в комнате с бутылкой в руке. - Тут немного водки...
  Мы выдвинули столик на середину комнаты, я взял бутылку у Григория, сел и не мешкая выпил. Брат примостился напротив меня.
  - Пойду, приготовлю кофе, - решила Наташа.
  - Не забудь про меня, - бросил ей вдогонку Григорий.
  Когда Наташа скрылась в кухне, я безмятежно посмотрел в глаза человеку, которому мог сказать - но не скажу - что его скоро огреют бутылкой по голове. И мне не о чем было говорить с ним. Обеспокоенный и смущенный моим взглядом, Григорий заерзал, завозился на стуле.
  - Ну, как поживаешь? - спросил он, запинаясь. - Знаешь, если прикинуть, если принять во внимание... То да се... Разные сомнения, разные мучения, и вопросы, вопросы... Первым делом вопрос: ты и дальше думаешь занимать мое место?
  - Что же ты называешь своим местом?
  - Место возле моей жены.
  - А что мне остается?
  - Ты спишь с ней? - тревожно он взметнул бровки, поставил их домиком, наморщил лоб.
  - Ты сам все это придумал и устроил, вот и расхлебывай.
  Григорий покраснел.
  - Нет, Сергей, мы должны забыть о прошлом, простить друг другу грехи и поговорить по душам. Я прошу, я настоятельно требую... Ты же понимаешь, так продолжаться не может. Я тут места себе не нахожу... Я весь на нервах, как на иголках! А у вас там, понимаешь ли, шуры-муры... Мы должны найти выход. Но вместе... мы должны выкарабкиваться вместе, а не порознь, как будто чужие.
  - Выкарабкивайся, - равнодушно уронил я, - а я подожду.
  - И будешь тем временем беззаботно покрывать мою жену?
  - Буду.
  - Но это моя жена! - вспылил Григорий. - Так нельзя обращаться с моей женой! И нельзя меня игнорировать. Послушай, был момент, когда я смотрел сквозь пальцы на вашу связь. Если это можно назвать связью... Тогда это было необходимо для дела. Но теперь... теперь - перестань! Ты преступаешь границы дозволенного.
  - Скажи еще, что я веду себя неприлично...
  - Скажу! - перебил он. - Еще не так скажу! Ты еще услышишь!
  Меня разбирало желание подзуживать его, играть с ним, как кошка играет с мышью, но тут до меня дошло, что он говорит со мной отнюдь не как с тем, кто потерял память. По логике моей больничной сказки, я должен был вообще не узнать его. Я, входя в квартиру, не дал ему оснований думать, что узнал его, а вот он тотчас повел себя так, словно не было никакой аварии и потери памяти. У Наташи не было возможности сообщить ему о моих признаниях. Следовательно, он с самого начала не поверил, что я позабыл все на свете?
  Разумеется, Наташа могла позвонить ему из пригорода, пока я беспечно пьянствовал; она могла позвонить прямо из дома. Но я не хотел верить, что так оно и было. Это означало бы, что она предупредила Григория, а ведь мы приехали сюда с тем, чтобы застать его врасплох и лишить жизни. С другой стороны, если она его предупредила, какая, спрашивается, им выгода тут же косвенно признавать это? Правдоподобнее выходило бы, когда б Григорий всячески показывал, будто он ведать не ведает о моем притворстве.
  Значит, неправдоподобие? И им уже плевать? Они теперь играют в открытую, пошли ва-банк? И нет сейчас у Григория более важной заботы, чем предъявить мне счет за связь с его женой, изобличить меня как человека преступного и непотребного, наказать даже?
  Это была загадка, и моя пытливость разгорелась до того, что я открыл было рот, намереваясь без обиняков потребовать у брата объяснений, но в эту минуту в комнату вернулась Наташа. Водрузив на столе чайник с кипятком, расставив чашечки для кофе, она села, и тогда они оба, муж и жена, внимательно посмотрели на меня.
  Тут загадка и разгадалась. Все ясно! До меня дошло... Пока Григорий искал водку, Наташа успела шепнуть ему о цели нашего приезда. Поведала ему, мол, не тревожься, твой простодушный братец предполагает отправить тебя в лучший мир, но мы отправим его самого, а ты, любимый и единственный, еще поживешь. А то, что Григорий встретил меня как человека, который вполне владеет своими чувствами, в том числе и памятью, так это просто от неожиданности. Возможно, не он нашел бутылку, а Наташа привезла ее из дома, где и подмешала в водку свой проклятый порошок.
  Да, дошло, но поздно. Быстро и в то же время безнадежно соображая - что к чему и многое прочее - по уже знакомым ощущениям, внезапно распространившимся по организму, а в каком-то смысле и по душе, я попытался вскочить на ноги, опрокинуть на негодяев столик, вырваться, убежать. Мне не посчастливилось проделать и половины этого, да что там, даже и четверти. Столик-то я опрокинул, но, обессиленный, полетел на пол вслед за ним, прямо под ноги моим врагам. Им оставалось только наброситься на меня. Я стал легкой добычей.
  Не скажу, сколько прошло времени, прежде чем я очнулся. Странное действие было у порошка, которым пользовалась Наташа в своих гнусных целях: он отнимал силы, погружал не столько в сон, сколько в беспамятство, похожее на смерть, а некоторое превышение дозы было способно, по моим прикидкам, в самом деле убить человека. При этом Наташа могла подсыпать его, мне например, без опасения, что я, уже наученный горьким опытом, сумею определить его наличие и поостерегусь употреблять приготовленный ею напиток. Весьма удобное средство.
  Вот куда завели меня уступчивость, пьянство и предвидение! Привязанный к стулу, я сидел с обнаженной грудью, словно меня вздумали выставить напоказ. Григорий что-то мастерил, склонившись над теми самыми тисочками, которыми вчера Наташа чуть было не раздавила мой палец. Я узнал этот инструмент. Наташа, стоя рядом с мужем, наблюдала за его работой, может быть, любовалась его ремесленными навыками. Григорий заметил, что я пришел в себя, довольная улыбка озарила его лицо, и он сказал мне:
  - Не прикончил тебя сразу. Я не тороплюсь. Да и как же нам, братьям, не попрощаться перед тем, как один из нас - в данном случае ты - отправится в лучший мир. Добавлю к сказанному: ты еще нужен. Может быть, ты не сочтешь за труд внести кое-какие поправки, коррективы. Кому, как не тебе, живому свидетелю работы Валерия Павловича и вместе с тем жертве его трудолюбия, настойчивости, упорства в достижении поставленной цели, указывать на вероятные просчеты-недочеты в моих потугах, вызванных стремлением последовать примеру этого замечательного человека?
  - Выражайся яснее. Он, - Наташа указала на меня, - напуган, растерян и едва ли понимает тебя.
  - Спросишь, что я делаю? - Григорий снова повернул ко мне свою улыбчивую физиономию. - Пожалуйста, готов дать самые подробные разъяснения. Я изготовляю болванку с таким же знаком, как у тебя на груди. Валерий Павлович... человек остроумный, с богатым воображением... пометил тебя, а я... Ну что ж, придется мне, для пользы нашего дела, вытерпеть эту операцию. Ты-то вытерпел!
  - Я терпел, потому что у меня не было выхода, - возразил я, - а для чего терпеть тебе, я не знаю.
  - Ты, бродяга, то и дело пытаешься убить меня - это тоже потому, что у тебя будто бы нет выхода?
  - Вы решили убить меня? - тупо спросил я.
  Григорий насмешливо отпарировал:
  - А ты еще не понял этого?
  Наташа рассмеялась, с наглой лихостью глядя мне в глаза.
  - Он понял, - сказала она, - только притворяется. Он любит притворяться. Знал бы ты, как он мне надоел. Как я его ненавижу!
  - Это лишнее, - строго осадил жену Григорий, а затем отнесся уже ко мне: - Мы убиваем тебя по необходимости, но никакой ненависти, ни малейшей неприязни при этом к тебе не испытываем. Моя жена склонна к преувеличениям. Возможно, ты успел это заметить, Сережка.
  - Да мне пришлось возиться с ним целую неделю, - с чувством заявила женщина. - Не побоюсь назвать это бедствием, катастрофой... И врагу не пожелаешь этаких непосильных испытаний. Находятся же на свете женщины, которым нипочем подобная школа жизни и которые даже рады проходить ее!
  - Я вожусь с ним всю жизнь, - отмел ее доводы Григорий и, возвеличив таким образом себя до роли моего наставника, принял значительный вид. - Так что сама суди, каково мне. А твой пафос неуместен, женщина. Однако, в любом случае, сегодня нашим мукам конец.
  - Вы напрасно так думаете, - собравшись с духом, более или менее мужественно вымолвил я. - Напрасно торопитесь хоронить меня. Ваша затея ломаного гроша не стоит. Валерий Павлович в два счета расколет тебя, братец.
  - Ну, во-первых...
  - Не надо говорить с ним по существу дела, - оборвала Наташа мужа, скорчив презрительную гримасу, - он все равно в делах мало что смыслит. Если тебе так уж неймется, поболтай с ним на темы морали. Это как раз его конек.
  Григорий смерил жену ледяным взглядом.
  - Не делай из моего брата дурака! - воскликнул он.
  - Он совсем не выглядит дураком, когда поднимает нравственные вопросы. Я порой даже заслушивалась.
  - Хорошо, - уступил Григорий, - мораль так мораль. Что же ты хотел бы услышать от меня, Сережа?
  - Где деньги? - спросил я.
  - А кто ты такой, чтобы спрашивать меня об этом?
  - Он - человек Валерия Павловича, - вставила Наташа.
  - Мне как-то не по душе твоя болтливость, женщина. И слова-то какие... все какие-то вымученные, деланные, и вся ты немножко ненатуральная... Словно оправдываешься. Или суетишься, пытаясь прикрыть, замаскировать какую-то внутреннюю вину. Что-то задумала, а? Что ты задумала, женщина? Или тебе жаль моего брата-бродягу?
  - До твоего брата мне нет никакого дела.
  - Но ведь ты хорошо провела с ним время, не так ли?
  - И что с того?
  - Это оставило след в твоей душе, в твоем сердце? Глубокий след? Неизгладимый? Если так, ответь мне: как ты собираешься жить после того, как столь приглянувшийся, столь полюбившийся тебе бродяга умрет?
  - Я всего лишь сказала, что он - человек Валерия Павловича, а ты развел тут...
  - Он был человеком Валерия Павловича, - перебил Григорий. - А теперь я заступаю на его место. И расстаюсь с прошлым. Тебе это понятно, жена? Я обретаю статус Сережки Кривотолкова, потерявшего память. - Ухмыльнувшись и облизав пересохшие губы, Григорий продолжал: - Видишь ли, братишка, дорогой мой, ты, кроме всего прочего, еще заставил меня ревновать, мучиться. Я просто с ума сходил, воображая, как вы там, в моем доме...
  - Это и мой дом! - выкрикнул я.
  - И я там не лишняя, - с улыбкой заметила Наташа.
  Григорий закричал, топнув ногой:
  - Молчать! Заткнитесь все! Говорю я, а вы слушайте. Я проводит тут дни и ночи без сна, страдал, я натерпелся... Вот оно как, думал я, вот каков мой братец, он всегда, оказывается, был не прочь полакомиться моей женушкой, отобрать ее у меня. Хорош гусь! Я просто чудом сдерживаюсь и не вышибаю тебе, бродяга, зубы, а следовало бы... не для острастки, нет, это вышло бы запоздало, а, так сказать, на прощание... Но прощаемся мы надолго, чтобы не сказать навсегда. И на пороге вечности, куда ты уходишь от нас, я принимаю твои извинения. Ты ведь больше не будешь? Ты это хотел сказать?
  И он громко и раскатисто захохотал. Наташа вторила ему тоненьким, визгливым голосом, какого я прежде не знал у нее. Вообще в этой сцене мне открылось много неожиданного. Я смотрел на человека, чье лицо было точной копией моего, я понимал, что это мой брат, и вместе с тем не узнавал в нем брата. Мой брат Григорий всегда отличался степенностью, некоторой рассудительностью и известной серьезностью, даже, пожалуй, солидностью поведения, а тут предо мной вертелся какой-то паяц, который намеревался отнять у меня, приплясывая и хихикая, жизнь. Что же с ним сделалось, с моим братом Григорием, если это был все-таки он?
  Разумеется, это был он. Просто он открывался мне с новой, неожиданной стороны. Напоследок он подарил мне возможность полюбоваться его истинной физиономией. Он жесток, беспощаден, он как заправский паяц разыгрывает злую комедию, и делает он это не для того, чтобы скрыть смущение и муки совести, а потому, что ему доставляет удовольствие издеваться надо мной. К тому же на его совести уже лежит одно убийство. Или не одно, не берусь судить, мне известно лишь о Ливерном. Правда, не вполне чиста и моя совесть. Спроси он, что я думаю о своих походах по его душу, я вынужден был бы признать, что ничего хорошего. Неужели и мое лицо превращалось в чудовищную маску, когда я тащил его будто бы бесчувственное тело к развалинам завода в лесу? И я так же жутко и отвратительно скалился сегодня, соглашаясь пойти с Наташей на преступление?
  Предположим, испортили его деньги; жадность сгубила его. Но наслаждение, с каким он мучит меня, смеется мне в лицо, зная, во всяком случае предполагая, что мои минуты сочтены, откуда оно? Я убивал его, это было, но если бы он при этом страдал, я бы не испытывал ровным счетом никакого удовольствия. Что же происходит между нами, братьями? Я был в полном недоумении, давался диву до того, что не успевал по-настоящему и устрашиться грозившей мне участи.
  Григорий подошел ко мне и нагнулся, чтобы сверить свою работу с алевшим на моей груди клеймом. Я тихо, интимно, что ли, спросил у него:
  - За что ты хочешь убить меня?
  - Это вынужденная мера, - произнес он задумчиво, размышляя, однако, больше над болванкой, которую держал в руке, чем над тем, как получше ответить на мой вопрос. - Я богат, у меня магазин, красивая и умная жена, которая души во мне не чает. Мне есть что терять и потому нельзя погибнуть. Я должен спастись... Я, собственно, не безмерно богат, так, просто состоятельный человек, и магазин, он у меня, конечно, пустяковый, а жена... что о ней сказать?.. сам видишь, дамочка своенравная, капризная, переменчивая. Мне еще предстоит поработать, покрутиться... Работать, работать и работать. А ты, что греха таить, никто, отрезанный ломоть, щепка на волнах... От тебя пользы, как от коровьих лепешек. Но от них, от лепешек, польза имеется, это навоз, нужное в сельском хозяйстве вещество, а от тебя? Что ты собой представляешь? Я отвечу. Я и перед Богом отвечу, когда пробьет мой час, а пока выскажусь непосредственно тебе в лицо. Ты как нельзя лучше подходишь к той роли, которую я тебе отвел. Прости, Сережа, но это так. Мне действительно довелось на своем веку немало с тобой повозиться, я всегда мечтал поднять тебя из грязи, вывести в люди... И моя жена хотела того же. Мы старались, но все наши усилия, признай это, ни к чему не приводили. И теперь мы вынуждены поступить иначе.
  - Зато целую неделю ты пожил как у Бога за пазухой, - добавила Наташа, забыв о своей смертельной ненависти и глядя на меня с доброжелательной улыбкой. - Если загробный мир существует, тебе будет о чем там вспоминать.
  И она слегка приподняла над коленом платье, в напоминание мне обнажив свое гладкое округлое колено. Григорий, глянув, опять рассмеялся от души.
  Когда эти двое принялись комиковать, ерничать, перемежать по-человечески разумный и душевный разговор - а факты, представленные Григорием в доказательство его права убить меня, показались мне вполне серьезными и по-своему даже убедительными - с фарсом, с каким-то варьете, моя голова пошла кругом, и я понял: я не сумею достойно принять смерть, если мне суждено погибнуть. Но сама мысль о возможном унижении в последние минуты существования была мерзкой, неприемлемой. Я в очередной раз собрался с духом и со всей решимостью, какая еще оставалась у меня, категорическим тоном заявил:
  - Ничего у вас не выйдет!
  - Посмотрим... - как бы издалека отозвался Григорий, теперь уже с головой ушедший в соображения относительно болванки. - Итак, бродяга, ты никто и ничто даже в сравнении с коровьей лепешкой. Это мы выяснили. Но вот касательно клейма... Взгляни-ка на мою работу. Что посоветуешь? Не стоит ли...
  Он хотел поставить на своей груди точно такое же тавро, как у меня, чтобы умелец Валерия Павловича не усомнился, что это дело его рук, а не подделка. Я не успел ничего ему посоветовать; более того, он и договорить не успел.
  Ей-богу, в этот день мне отчаянно везло. Я вновь не взял на душу грех братоубийства, но и брату не удалось осуществить задуманное им преступление. Он предполагал справиться у меня о качестве своей работы, получить совет, а затем вернуться к тисочкам и еще потрудиться над болванкой, исправляя недостатки, - как вдруг щелкнул замок, скрипнула дверь, прозвучали быстрые шаги, и в комнату вошел, не без натуги волоча внушительных размеров чемодан, высокий мужчина в добротном зимнем пальто. Мужчиной он мне сразу показался видным, вообще человеком благородным, обладающим достаточным мужеством, чтобы без колебаний поспешить на выручку всякому, кто оказался в беде. Я как раз и был таким бедолагой, попавшим в западню, да еще какую, был тем, кто до крайности нуждался в помощи вовремя являющихся незнакомцев, сильных и решительных. У меня были все основания возлагать на вошедшего большие надежды.
  Увидев нас, он замер в изумлении. Чемодан с глухим стуком упал на пол, и все эти первые реакции незнакомца как будто не предвещали, что мои расчеты на него оправдаются, однако он, надо сказать, вовсе не испугался и не обомлел безнадежно, он всего лишь замер от неожиданности и запустил внутреннюю лихорадочную работу мысли и воли, пытаясь осмыслить, одним махом объять представшую его глазам странную картину. Любой здравомыслящий человек на его месте поступил точно так же. Григорий и Наташа, в свою очередь, оторопели не меньше нежданного визитера, я, предвкушая победу, посмотрел на них, увидел, какие они помертвевшие, растерянные, глупые, и не смог удержаться от улыбки.
  
   Глава десятая
  
  Я готов был до бесконечности наслаждаться этой великолепной немой сценой, подразумевающей не что иное, как мой триумф, однако она, к сожалению, не затянулась, поскольку с обеих сторон вскоре посыпалось множество обоснованных вопросов. Первым нарушил молчание Григорий.
  - Вы кто? - промямлил он, вытаращившись на моего спасителя.
  - Вы меня спрашиваете? - ответил тот вопросом на вопрос, и я бы не сказал, что его голос при этом дрогнул; давно привыкшим к неожиданностям, как если бы даже оборотистым человеком показался мне в это мгновение вошедший, вдруг воззрившийся на моего брата прямо и основательно. - Я, похоже, вроде гостя нежданного, незваного? Удивлены? А удивляться, однако, следует мне. Позвольте спросить, кто вы такие и что здесь делаете?
  Григорий заблеял:
  - Я повторяю вопрос! Кто вы? Что вы здесь потеряли?
  - Я жду ответа, - все мужал и твердел незнакомец, на наших глазах вырастал в грозную фигуру, исполненную неодолимой властности.
  - Ответа я жду! - взвизгнул Григорий. Ноги у него, сдается мне, приросли к полу, топнуть не смог, и тогда, желая быть убедительным, он поднял руку, а из того, как копошились на ней пальчики, норовя сложиться в кулак, вытекало, что мой брат занес ее для удара.
  - Это хозяин квартиры, - догадалась Наташа.
  Ее лицо посерело и увяло, она едва справлялась с медленно, упорно приобретавшими очертания круга губами, высказывая свою догадку и вынося тем самым приговор. Рушилась, рассыпалась в прах их семейная затейливость. Вмешательство случая разбивало вдребезги интригу, эту подзатянувшуюся лепку моего уничтожения, и приговор Наташа выносила прежде всего себе самой, а проигрывать с достоинством она явно не умела.
  - Отдаю должное вашей проницательности, - приветливо кивнул мужчина насупившейся и как будто слегка бредящей, неслышно ахающей от ужаса в лабиринтах собственного сознания женщине, - именно хозяин. Так с кем имею честь?
  Он уже подавил волнение, взял инициативу в свои руки и держался превосходно. Я любовался им.
  - Но мне сдали эту квартиру, - пустился объяснять Григорий, - я снял ее... на неопределенный срок, временно... Меня все устроило, оплата, и район, и этаж... Меня никто не предупредил, что вы... Вы должны находиться в длительной командировке...
  - Я в командировку, а кто-то сдает мою квартиру?
  - Ваша сестра подсуетилась, - сказала успевшая вернуться к жизни Наташа. - Так она представилась - вашей сестрой.
  - Я за порог, а она... на рынок жилья?
  Наташа цинично ухмыльнулась:
  - Сейчас каждый промышляет, как может. Ваша сестра не исключение.
  - Погреть руки решила, гадина? - взревел хозяин, возбужденно расстегивая пальто: упарился.
  Он долго бил кулаком в раскрытую ладонь, возмущенный поведением сестры. Набычился, лицо и шея его побагровели, он вскидывал внезапно глаза и обводил нас мертвенным взглядом человека, ушедшего в безумие, в гигантские, неподъемные абстракции мести.
  - Но вы ключи ей оставили, - не без благодушия рассуждала Наташа, - так отчего бы нет, отчего бы ей и не погреть руки? Я не защищаю эту женщину, однако...
  - Я ключи ей для того оставлял, чтобы она завела здесь постояльцев? Может, азиатов каких-нибудь? Вы азиаты? Отвечайте, сволочи! Я ключи оставлял всего лишь для пущей сохранности, и чтобы она, баба эта подлая, порой убиралась тут, цветочки поливала...
  - Я цветочки поливал, а все остальное... особенно если налицо пример корыстолюбия, рвачества, стремления поживиться за чужой счет... остальное, знаете ли, меня не касается... я не могу отвечать за действия вашей сестры! - нашелся Григорий и, довольный своей находчивостью, оттаял, отчасти вышел из сковавшего его оцепенения и улыбнулся с некоторой теплотой, показывая, что недоразумение рассеялось и теперь можно, вздохнув с облегчением, приступить к налаживанию дружественных отношений.
  Но хозяин небрежным взмахом руки отклонил предложение мира. Его взгляд обратился на меня, и я ответил ему благодарной улыбкой.
  Григорий улыбнулся, и я улыбнулся. Эти наши улыбочки... Если принять во внимание наше сходство, не раз упоминавшееся и играющее немалую, даже роковую роль в событиях, и приведших нас в эту квартиру, то не будет преувеличением назвать их одной улыбкой, улыбкой одного человека, в сущности заурядного, весьма средней наружности, растерянного и жалкого в сложившихся обстоятельствах, униженно пытающегося завоевать доверие некстати вернувшегося хозяина. С этим последним все более или менее понятно, его командировка по каким-то причинам прервалась, и он вернулся прежде намеченного срока, но вот хотел бы я увидеть нас, меня и брата, его глазами. Я-то улыбался ему как избавителю, как пресловутому богу из машины, пришедшему покончить с закрутившей меня остросюжетностью, а в то же время и так, словно заранее просил у него извинения, словно слишком хорошо сознавал, что разобравшись в нашей истории, он обязательно засмеется над нами, над безусловно комической стороной разыгравшейся между нами драмы.
  Брат восстал на брата, человек на краю гибели - что ужаснее, что трагичнее этого? До смеха ли человеку, когда он связан и ждет неминуемой казни? Его, еще недавно свободного, жившего непринужденно и рассеянно, втянул в себя морок той жизни, которой он всегда убежденно сторонился, и в результате он здесь, в чужой квартире, обездвижен и несчастен, его жизнь висит на волоске, и он дарит наивную и благодарную, но и ничтожную, по сути скверную улыбку предполагаемому спасителю. Ведь он понимает, что его драма, едва не обернувшаяся трагедией, способна забавлять, особенно стороннего свидетеля, зрителя, ничуть не меньше, чем удивлять, потрясать, леденить кровь. Морок, созидающий сюжеты и сталкивающий вовлеченных в него людей, беспокойных, одержимых, жаждущих играть некую роль, будто бы именно для них придуманную, никому ничем не обязан и вправе покончить как трагедией, так и комедией. Но в том-то и штука, что даже человек, изрядно потасканный им и затюканный, практически уже обезображенный, раздавленный, человек гибнущий, лишен возможности хоть как-то обозначить свою значительность, не говоря уже о величавости, о библейской какой-нибудь грандиозности. Морок работает на понижение, стирает различия между высшим и низшим, смешивает и взбалтывает в одной колбе истинное и ложное, притупляет интуицию, пытливость, вдохновение, оборачивает пустым, улетучивающимся в никуда паром жар души, и нет никаких оснований думать, что в кульминацию разворачивающейся то там, то здесь трагедии не закрадется шутовской смешок, подлое хихиканье. Человек, пораженный отчаянием, постигший всю безысходность своего положения, но и выпестовавший в душе желание твердо и гордо встретить свой конец, идет к гибели, а никто не уверит его - кому это дано, какому пророку или волхву? - что над столь тщательно и прекрасно отрабатываемой им драмой не разойдется неожиданно занавес и не выпустит на сцену толпу опереточных статистов, поющих и пляшущих. Он гибнет, а мы вправе подозревать, что его конец, нас ужасающий, для стороннего или на особый манер призванного, специфического зрителя некими адептами морока, его черными ангелами, духами тьмы - это уж по большому счету, обставляется как своего рода клоунада.
  А следовало ли ожидать чего-то иного, если мы позволили торгашам и демагогам взять над нами верх? Не случилось бы этого, не поступись человек своим божественным происхождением, верой в себя и свое высокое предназначение. Раз торжествуют лавочники и адвокаты всех мастей, значит, человек уже не тот, далеко не тот, каким был в гомеровскую (или гомерическую?) эпоху великих героев и поэтов, он уже сам по себе незначителен, безволен, одинок и в то же время неотличим от прочих. Он вынужден жалко улыбаться в вихрях маскарада, среди кипящих вокруг масок, под одной из которых таится его убийца, а может быть, завзятый насмешник или профессиональный растлитель, он улыбается в пространство, в пустоту и мечтает о серьезном и важном господине, который, поспев вовремя, вдруг выхватит его из толпы, встряхнет, вернет в разум и в чувство и обозначит перспективы чистого бытия, нарисует для него, изумленного и восхищенного, картины совсем иной жизни. Мне хотелось пылко поделиться всеми этими соображениями с вошедшим незнакомцем, с нежданно-негаданно и так кстати вернувшимся хозяином, и не беда, если прозвучит ответ, что ничего нового я не сказал и, судя по всему, сказать не могу, что я не первый указываю на ужас вырождения и деградации, и среди тех, кто так же сетовал и сокрушался, было немало воистину одаренных и вдохновенных, и уж точно, что, совершая свою умственную и духовную драму, они не сиживали в чужой квартире связанные по рукам и ногам. Пусть возражает, пусть отрицает мое первопроходчество, пусть смеется надо мной - только бы выслушал, и я расскажу ему о брате, задумавшем мою гибель и сделавшем меня смешным.
  Вот он спросил, мой очевидный спаситель и вероятный слушатель:
  - И чем же вы тут занимаетесь?
  Вопрос закономерный в устах человека, направлявшегося в свою квартиру, а очутившегося словно бы на театральных подмостках.
  Но спросил он с неожиданной вкрадчивостью, ни к кому в частности не обращаясь. И где гарантия, что он человек чести, что он благороден, понятлив и тоже тоскует под властью морока, что он предпочел бы жить среди несгибаемых, не зарывающих талант в землю поэтов и любоваться великими произведениями искусства, а поскольку этого нет, он - что поделаешь! - пьет горькую, жалуясь на свою незадавшуюся жизнь? Из чего видно, что он не такой же, как мой брат, что мутные воды нашего нынешнего существования - не естественная среда и его обитания?
  Я услышал, как Наташа шепнула мужу:
  - Прошу тебя, не отвечай, не вдавайся в подробности. Он не имеет права спрашивать. Он вправе прогнать нас, но чем мы тут занимаемся - это не его дело...
  Дрожь пробрала меня. Мне показалось, что эти люди сговариваются; эти трое сейчас столкуются между собой, снюхаются. Все они украсят себя метками наподобие той, что выжег на моей груди прислужник Валерия Павловича, а со мной, за утратой какой-либо надобности, расправятся, и после заживут душа в душу, весело торгуя, беспечно болтая, Бог весть чему радуясь, насмешливо поглядывая на старого мудреца и прохвоста, раз и навсегда обескураженного, опрокинутого в изумление неожиданным и непостижимым приумножением числа меченых.
  - Вы слышали, что сказала моя жена? - с внезапной деловитостью осведомился Григорий.
  - Слышал, но не могу согласиться с вашей женой. Этот человек связан...
  Григорий вскрикнул:
  - Связан?
  Все с удивлением посмотрели на меня. Удивился и я.
  - А вы до сих пор не замечали? Странно... И это еще больше возбуждает мое любопытство. Разжигает, надо признать, любознательность. И как же мне, скажите на милость, не удивляться и не спрашивать, если я нахожу в своей квартире неизвестно кем и для чего связанного человека?
  - Он сумасшедший, - подсказала Наташа.
  - О, вы просто сумасшедший, - слабо и безутешно простонал мой на глазах поглупевший брат.
  Наташа сердито поправила:
  - Думай, черт возьми, что говоришь! Не он, а твой братец...
  Григорий уныло развел руки в стороны, расписываясь в своем бессилии перед непостижимостью сложившихся обстоятельств.
  Хозяин шагнул ко мне и пристально посмотрел в мои глаза, выясняя, насколько заявление о моей невменяемости соответствует действительности. Пришло время и мне замолвить слово.
  - Они лгут, - начал я. - Они...
  - Не слушайте его, - перебила Наташа. - И незачем так внимательно его осматривать. Его не такие осматривали... не чета вам специалисты... Да невооруженным глазом видно, что он не в себе. У него был припадок, вот мы его и связали. Посмотрите на его физиономию... Это нормальный человек, способный не хуже других принимать пищу, писать книжки, вытачивать разные детальки?.. А как вам нравится его улыбка? Вы назовете хоть кого-нибудь, кто бы так улыбался?
  Я порывался выступить с доказательствами своей полной вменяемости, но они говорили так быстро, что я не успевал и рта открыть. Ясное дело, я выглядел довольно-таки подозрительно. Моя голова дергалась из стороны в сторону, ибо я пытался хотя бы этим судорожным движением отмести клевету Наташи, а глазами я буквально пожирал склонившегося надо мной человека, в добрую волю которого еще не потерял веру.
  - Он похож на вашего мужа, - произнес хозяин.
  - Это не свидетельствует в его пользу! Мой муж, не в пример ему, нормальный, уважаемый человек. Превосходный во всех отношениях человек. Так что ваше сравнение не совсем удачно.
  - Имя? Фамилия? Место жительства? - резко проговорил вдруг мой спаситель.
  - Вы это мне? - удивилась Наташа.
  - И вам тоже.
  - Нет, ну что за приемы... какого черта... кто вы такой, чтобы допрашивать меня? - взвизгнула женщина.
  - Сотрудник уголовного розыска Федор Алексеевич Дьяков.
  К физиономиям моих гонителей гордо вознеслось удостоверение.
  Григорий пролепетал:
  - А минуту назад назвались хозяином квартиры...
  - Одно другому не мешает.
  - Выходит... белиберда выходит, нонсенс выходит... значит, мы очутились в квартире сотрудника уголовного розыска?
  Дьяков снисходительно усмехнулся:
  - Выходит, так.
  Мой брат побрел, как лунатик, к выходу, но сыщик, направив на него пистолет, который ловко - только что не было, и вот откуда ни возьмись... - возник и заблестел в его руке, приказал ему оставаться на месте.
  - Федор Алексеевич? Я правильно вас называю? - защебетала Наташа. - Дорогой Федор Алексеевич...
  - Ты у кого квартиру сняла, дуреха?! - забасил тут Григорий.
  - Подумайте прежде, не спешите с выводами, Федор Алексеевич. А то ведь может сложиться превратное мнение, даже впечатление, будто мы выкручиваемся, изворачиваемся... Но для чего бы нам это?.. Это было бы глумлением над здравым смыслом. Наша совесть чиста, мы не сделали ничего дурного. И мы вам хорошо заплатим, за квартиру и за все прочее... Мы сейчас уйдем... Только не надо в нас целиться! Во всем виноват он один, этот слабоумный, - и моя временная, куда как недолговечная супруга указала на меня продолжительно, в каком-то смысле нескончаемо вытянутым пальцем.
  - Он хотел убить меня, - глухо выговорил Григорий.
  - Да помолчи ты! - одернула его Наташа. Подарив Дьякову лучезарную улыбку, она снова залилась соловьем: - Не слушайте моего мужа и его брата. Мой муж тоже немножко не в себе, и его можно понять... Тут разыгралась душераздирающая сцена, о, вы и не представляете, что здесь творилось!.. Этот безумец ворвался, вопил, топал ногами, бился на полу в истерике...
  - Он хотел убить меня, - упрямо повторил Григорий.
  - Может, и хотел. Но что взять с сумасшедшего? Вы бы знали, чего нам стоило связать его! Меня так все это покоробило, так ошеломило. Я была совершенно выбита из колеи, я и сейчас выбита. Я и сейчас не в своей тарелке. Потерян год жизни, два года... Просто от волнения, просто это расстройство такое, катавасия... И все так неизбывно, так наскучило, нет сил терпеть. Это горе нашей семьи! Но мы несем крест, мы проявляем выдержку. Сейчас мы его заберем отсюда... Мы на машине... Мы отвезем его домой, а там создадим все необходимые условия... У нас все готово для этого, и препараты, и веревки на крайний случай, и снадобья разные... Я хочу сказать, что для нас его припадки - вовсе никакая не неожиданность. Мы всегда начеку. Вы нас отпустите, не правда ли?
  Дьяков покачал головой.
  - Не нравится мне все это, ох как не нравится, - проговорил он задумчиво.
  - Что же, к примеру, вам не нравится? Или кто? Я вам не нравлюсь?
  - Говорите вы красно, увлекательно...
  - О, это мой стиль! - подхватила Наташа. - Моя стихия - стиль, а стиль у меня, как вы уже успели заметить...
  - Так, все отлично, - прервал ее сыщик, - только я вашей болтовней уже сыт по горло и теперь желаю потолковать с этим парнем один на один.
  И вот, со своей философией и поэзией бродяги, отщепенца, с бедой недотепы, вздумавшего запрыгнуть в чужие сани, я, внутренне собравшись и насторожившись, замер в ожидании разговора с этим все еще непонятным мне Федором Алексеевичем, застыл, не ведая, затопчут ли меня окончательно в грязь или отпустят на все четыре стороны. Но беседа моя с сыщиком не вписывалась в планы Наташи. Она в нетерпении и гневе топнула ногой.
  - Это глупости! О чем с ним говорить? Ну что ты стоишь пень пнем?! - Она толкнула пригорюнившегося мужа в бок. - Давай деньги! Расплатись с хозяином!
  - Но я уже платил... Я заплатил вперед!
  Наташа, выведенная несносным тупоумием мужа из себя, схватила его за горло и принялась душить, от усердия высунув язык. Ее ярость была неописуема. Дьяков, конечно, мысленно отдал должное страстности этой неукротимой женщины. У меня был случай, и не один, сделать это раньше. Мы обменялись понимающими взглядами. Впрочем, сыщика, не удержавшегося от одобрительной улыбки, очень скоро, даже, я бы сказал, слишком скоро утомила эта семейная драма, и он, размахивая пистолетом, вклинился между сцепившимися супругами, весьма смахивающими в эту минуту на уличных бузотеров, разнял их и вытолкал в соседнюю комнату. Я предпочел бы беседу в присутствии Григория и Наташи, чтобы напрямую призывать их к ответу или искать у них сочувствия, если сыщик в своем юридическом рвении зайдет слишком далеко, тогда как желание этого специалиста остаться со мной наедине не вызывало у меня особого восторга.
  Мое отношение к нему успело претерпеть некоторые изменения. Он спас мне жизнь, но его специальность и обусловленный ею особый интерес к злоумышленникам, как вольным, так и невольным, обещали новые неприятности. Я не имел оснований видеть в нем защитника и от Валерия Павловича. А убедившись до конца во враждебном отношении ко мне Григория и Наташи, я, можно сказать, автоматически переходил на сторону шайки, окончательно становился пособником и сотрудником их главаря. Во всяком случае, пока суровый старик не получит деньги, из-за которых разгорелся весь этот сыр-бор.
  - Что это у тебя за отметина? - спросил Дьяков, трогая пальцем клеймо на моей груди.
  На прикоснувшемся ко мне пальце неровно, некрасиво обгрызен был ноготь.
  - Это первая буква моего имени, - ответил я сдержанно.
  - Да что ты говоришь! - Он рассмеялся. - В вашей семье всех метят? Или это мода такая?
  - Развяжите, - попросил я, вздохнув.
  - А ты не буйный?
  - Моя голова в полном порядке.
  Он разрезал ножом веревки и освободил меня. Да, он не лишен благородства, а возможно, он уже проникся ко мне известным сочувствием, не поверив наспех сплетенной Наташей сказке о моей невменяемости. Меня подмывало открыться ему. Его лицо, кстати сказать, весьма приятное, обаятельное, казалось мне честным и располагало к откровенности. Но вот нож, которым он веревки резал... За миг до этого не было у него ножа, и вдруг, откуда ни возьмись, словно фокус какой! То пистолет, то нож... Такой фокусник пырнет, а ты и сообразить не успеешь, что за напасть обрушилась на тебя, накрыла и уносит во тьму. Разнообразные искушения одолевали и раздирали меня: открыться, замкнуться, рассказать все, вообще не отвечать, и они еще одолевали-раздирали, эти искушения, а я уже порядком изнемог в безнадежной борьбе с ними.
  Иногда как раз и исповедуются первому встречному, снимая тем самым камень с души и мечтая о следующем за исповедью возрождении. Но на какую же исповедь мог решиться и понадеяться я, в моем-то положении? Моя откровенность подразумевала бы подробный рассказ не только о брате, его жене, Валерии Павловиче, но и о том, что я сам вытворял в эти горячие и безумные дни.
  В том-то и дело, что этот Дьяков, мой благородный спаситель, будучи сотрудником уголовного розыска, уже в силу этого не совсем годился на роль первого встречного; и трудно было ожидать, что он отпустит меня с миром, выслушав мою исповедь, - не тот исповедник!
  Сознавать это было горько. Ведь я, предаваясь прежде рассеянному и безалаберному, в некотором смысле даже аморальному существованию, никогда, однако, не вступал в конфликт с законом. Я был, в сущности, по-своему благонадежным человеком, положительным гражданином и мог без опаски смотреть в глаза любому сыщику, любому представителю власти, любому блюстителю порядка. Убегая от так называемой мещанской цивилизации, не оставался ли я обывателем, самым что ни на есть распоследним мещанином? А в последнее время я заплутал и так запутался, что мне, кажется, уже неоткуда ждать настоящей помощи, и мой ангел, может быть, отвернулся, недовольно поморщившись, и махнул на меня рукой.
  В эту минуту, видя перед собой симпатичное лицо пожелавшего допросить меня субъекта, я думал о себе как о конченом, пропащем существе. Но если начистоту... что мне честность и привлекательность какого-то сыщика, к тому же гипотетическая! Был бы он человеком ниоткуда, ни с кем и ни с чем не связанным! Был бы он Господом Богом! Однако он был сыщиком, и это воздвигало между нами непреодолимую стену.
  Уже одни сыщицкие приемы могли оттолкнуть меня и посеять между нами вражду, а что они в данном случае налицо, Дьяков вполне доказал, неожиданно заполонив свой голос мягкими, вкрадчивыми интонациями. Эти интонации были свойственны ему как сыщику, а не как человеку. Он сразил меня ими наповал, и теперь я боялся иметь с ним дело.
  - Расскажешь мне все? - осведомился он.
  - Что мне рассказывать? Они же объяснили вам... у меня был припадок, они меня и связали...
  - Представь себе, я не поверил им.
  - Я ничем не могу вам помочь.
  - Я не жду от тебя помощи. Мне нужно только знать, чем вы занимались в моей квартире, что вы за люди, что между вами происходит, почему ты был связан...
  - Мне нечего добавить к тому, что сказали они.
  В его глазах заплясали злые огоньки, он был злым сыщиком, борьба с преступным миром ожесточила его.
  - Я спрашиваю тебя как представитель правоохранительных органов.
  - Вряд ли мое дело находится в компетенции правоохранительных органов. Вам же сказали... я сумасшедший, больной человек...
  - Послушай, мы там, в компетентных органах, научились очень хорошо понимать, кто есть кто, и человек для нас не загадка. Я сразу догадался, что ты ведешь себя глупо, как последний дурак. Ты не выдаешь этих двоих, а ведь они хотели причинить тебе зло. Почему ты их выгораживаешь? Почему ты так глуп, недальновиден? Они запугали тебя? Чем? Ты боишься собственного брата и его жены? Как это может быть?
  - Вы в чем-то подозреваете меня?
  Он осклабился, и вышла гримаса, после которой я уже не торопился бы назвать его лицо приятным и располагающим.
  - Не только тебя, но и твоих родичей. Твоего брата. А что он твой брат, сомнению не подлежит. Но как все это подозрительно... Все вы под подозрением. И та говорливая баба тоже не внушает доверия. Так что прикажешь делать? Не подозревать? Невозможного требуешь!
  - Я ничего не требую. Спрашивайте их... почему вы пристали ко мне?
  - Пристал? Это не так называется, парень. Их я, само собой, тоже допрошу. Но сначала желаю потолковать с тобой. И знаешь, я уверен, мы столкуемся. Я тебя сразу разглядел. У меня глаз наметанный.
  Я зашел с другой стороны:
  - Но вы не на службе. Вы сейчас не на службе и потому не вправе меня допрашивать.
  - Я всегда на службе. Всегда начеку, на страже... А проходимцев, забравшихся в мою квартиру, я очень даже вправе допрашивать.
  - Проходимцев? - смутно возмутился я. - На каком основании вы причислили меня к проходимцам?
  Я с обидой взглянул на его широкое мужественное лицо. И странные, признаться, соображения копошились в моей голове: я вспомнил о водке, о подсыпанном в нее порошке, - а там, в бутылке, еще кое-что оставалось на донышке. Предложить ему осушить рюмочку? Но как это сделать? Под каким предлогом?
  Бежать, скрыться, и немедленно... недоверие к Дьякову уже свило гнездышко в моей душе. Пусть это предубеждение, но я предпочитаю руководствоваться им, а не подставлять в очередной раз голову под топор. С меня хватит, приключениями я, говорю как на духу, уже пресыщен, урок получил отменный, и нового житейского опыта приобретено столько, что не знаю, куда и девать его.
  Но поздно, слишком поздно овладела мной решимость. Бог знает сколько необходимо ее для отчаянного шага, для побега от представителя власти! Возможно, мне хватило бы... Однако у Дьякова уже составилось мнение, какие методы допроса следует применить ко мне, и, видимо, разгорячился он прежде всего потому, что упорствовал и прикидывался простачком я не где-нибудь, а в его квартире. Это показалось ему верхом наглости.
  Лицо его с обезоруживающей прямотой показывало, что вот оно, вот, у человека лопается терпение, человек сейчас взорвется и впадет в неистовство. И действительно, он, внезапно подбежав, лихо сдернул меня со стула, причем так, словно только и было дела, что подхватить пушинку, едва приметным движением смахнуть ее. Я протестующе вскрикнул, но звук направился не наружу, как полагалось, а куда-то внутрь, в живот, где все как будто затряслось и заурчало. Не буду утверждать, что дьяковская вспышка гнева застала меня врасплох. Наученный горьким опытом последнего времени, я тут же всем своим существом потянулся к хорошему спасительному средству - предстать перед истязающим меня человеком во всем блеске своей простоты и естественности. Клекот, вырвавшийся из моей глотки, повествовал о выброшенном уже мной белом флаге. Однако Дьяков определенно не поверил в моментальную капитуляцию. Он заломил мне руку за спину и, запустив пальцы в мои шевелившиеся от страха волосы, чувствительно приложил мой лоб к столу.
  - Скажу! - крикнул я.
  Я, ей-богу, кричал это и раньше, но Дьяков не слышал за шумом воображаемой борьбы со мной. Он куда как разгорячился, и ему чудилось, будто я свирепо и злостно сопротивляюсь его потугам вырвать из меня правду, принявшим характер прямого физического воздействия. Наконец он отпустил меня, и я смог встряхнуться, привести себя в относительный порядок. Я улыбнулся ему как человек, приготовивший для друга отличный сюрприз.
  После этого я все ему рассказал. Когда обстоятельства приводили меня к простым и естественным реакциям на давление извне, я, как правило, переставал лгать, понимая, что правдивой исповедью добьюсь большего, чем утаиванием хотя бы и незначительных мелочей. Подобная тактика, принимавшая вид искренней словоохотливости, позволяла мне все-таки должным, то есть выгодным для меня, образом расставлять акценты. Полагаю, я сумел убедить сыщика в том, что я, прежде всего, жертва козней моего брата и его жены. Поэтому я не снимал с себя ответственности, не старался полностью себя обелить, предстать воплощением наивности, этаким невинным младенцем. Я всего лишь отдавался в руки возбужденного, вошедшего в раж борца с правонарушениями. Пусть он судит меня.
  С другой стороны, я всячески пытался привлечь внимание этого господина к моей несокрушимой вере в справедливость его суда, и оттого, что эти попытки, благодаря своей чрезмерности, обернулись даже и некоторым заискиванием перед ним, я в конце концов начал питать робкую надежду, что моим криминальным похождениям пришел конец. Это, пожалуй, от безысходности. Очень уж меня беспокоило предположение, что Дьякову вдруг взбредет на ум посадить меня под стражу. Хотя, казалось бы, за что? Я никого не убил, я честно обо всем поведал. Тип из меня выходил сомнительный, не спорю, но я исправим, меня следует разве что взять на поруки. Пусть он, Дьяков, и возьмет. Избавьте меня от общества брата, а в особенности Наташи - и другого такого славного человека вы не сыщете на всем свете белом!
  Я безвреден, я никому не мешаю. Я бродяга, таков мой истинный образ жизни. И стоит мне вернуться к нему, как ни у какой банды или отдельно взятого головореза и ни у одного следственно-судебного учреждения не будет больше повода считать, будто я мозолю им глаза, нуждаюсь в головомойке, в прочистке мозгов, в заламывании рук или испытании паяльником. Моя молитва - о простоте и естественности, которые приходят сами, не по принуждению.
  Мысленно вознося эту молитву, я с надеждой смотрел на Дьякова, пока он переваривал услышанное. Он, похоже, поверил мне. А вот какие сделал выводы, я не мог догадаться.
  Я понимал только, что отчитываться теперь пришел черед Григория и Наташи, и если четверть часа назад я горячо желал их присутствия на моем допросе, то после знакомства с дьяковскими методами и моих чистосердечных признаний мне было чертовски неприятно сознавать неминуемость встречи с ними. Они-то сочтут меня предателем, человеком, который не просто удачно выбрался из ловушки, спасся и спрятался в некой нише, гнусно радуясь обретенной безопасности, а взял и выложил все тому, за кем стоит свора следователей, прокуроров, судей и палачей. По их логике это великий грех.
  К счастью, к беде ли, не знаю, только встреча не состоялась. Открыв дверь в соседнюю комнату, мы увидели, что запертые там пташки упорхнули. Окно было открыто, а металлические прутья решетки, преграждавшей путь ворам, отогнуты.
  - Что ж, весьма неосмотрительно, а если вспомнить о вашем статусе сотрудника уголовного розыска... что же... ваши действия следует признать просто-напросто не поддающимися объяснению, - заметил я не без иронии.
  Дьяков обежал квартиру, проверяя другие решетки.
  - Зато твой брат очень предусмотрителен! - воскликнул он злобно. - Везде подпилены! Все предусмотрел! Готовился!
  Я и сам не ожидал от Григория такой прыти; тут проглядывало что-то матерое. Конечно, он понимал, что с бандой шутки плохи и если он не будет предельно бдителен, ему не сносить головы. Но, вспоминая, как он паясничал у тисочков, готовя мне погибель, я волей-неволей склонялся к мнению, что объяснить все страхом перед Валерием Павловичем и его людьми невозможно.
  Что-то меня развеселило - может быть, простодушие, с каким Дьяков переживал свою осечку, - я простер ухмылку от уха до уха и с удовольствием выговорил ему, преисполненный укоризны:
  - А надо было их обыскать, они, может, и вооружены.
  - Обыскал, не волнуйся. Не глупее тебя! - огрызнулся Федор Алексеевич.
  В самом деле, пожалуй, обыскал, пока возился с бойкой парочкой в соседней комнате. Он совсем не прост; в ситуации странной, мутной, неизвестно с кем имея дело, он действовал решительно и со знанием дела, - одним словом, профессионал. И мне бы его не раздражать, не донимать, не задевать за живое, но я, что называется, полез в бутылку. Ведь мне многое не нравилось, в нем и вообще, уже одно то сказать, что в голове шумело до сих пор, и не удивительно, допрос-то какой имел место, воистину допрос с пристрастием, так что приемы этого служителя, а в каком-то смысле и творца правосудия, боевое, нагловатое настроение, с каким он влез в наши забавы, в наши оголтелые игры, да и то еще, что мне он почему-то с самого начала стал говорить "ты", - впрямь очень многое было не по душе.
  - И бабу?
  - И бабу.
  - Лапали, значит, - язвил я.
  Он ничего на это не ответил и даже не взглянул в мою сторону. Но я чувствовал, на душе у него нехорошо, пакостно, и в его воображении я тому причина, не Григорий, не Наташа, а я, обернувшись загадочным мохнатым зверьком, длинноносым и когтистым чудищем, царапаю его сердце, задеваю разные там больные струны, шарю, выпуская ядовитые газы, по тайным уголкам, по темным сусекам, где он хранит свое сокровенное.
  - Одевайся! - приказал он. - Поедешь со мной. Им от меня не уйти!
  Так я очутился в дьяковской машине; недоумевал и негодовал, подхваченный еще одной разновидностью перемещения в опостылевшем пространстве уголовной драмы, нужен же был сыщику для того, чтобы показывать дорогу, и не мог не признать его правоты: кто другой укажет? Он рассчитывал перехватить беглецов в пригороде, накрыть прямо в их логове. Судя по всему, я действительно интересовал его теперь лишь как проводник, который по достижении цели будет отпущен восвояси, и это показалось мне странным и подозрительным. Разве что он и впрямь считал меня невинной жертвой. Но так ли? Может быть, ему просто наплевать на меня и его цель вовсе не в том, чтобы установить истину и покарать преступников?
  Мы выехали из Балабутина и помчались по неожиданно пустынной дороге к пригороду.
  - Я вас, кажется, больше не занимаю? - спросил я.
  Сыщик бросил на меня удивленный взгляд.
  - Что ты этим хочешь сказать?
  - Допрос, погоня... Вы приступили к расследованию?
  - В чем дело, болван? Говори попроще, - сказал он резко.
  - Ну-у, - пробасил я солидно, - мне трудно говорить... трудно спрашивать вас о таких вещах...
  - Тогда помолчи.
  - Нет... нет... Знаете, я не уверен, что это расследование...
  - А что же?
  - Что вы задумали? Найти и обезвредить злоумышленников? Или вас соблазнила та огромная сумма, о которой идет речь?
  Моя прямота произвела на него впечатление, а я и сам был ошеломлен собственной смелостью. Ожидая ответа, я косился на Дьякова, ловил каждое его движение, надеясь угадать истину. Меня радовало уже то, что он не поспешил развеять мои сомнения каким-нибудь лживым ответом. Он размышлял, колебался, он, судя по напряженному и едва ли не страдальческому выражению его лица, метался из крайности в крайность, и это было, по-своему, честно. Он был непредсказуем и опасен.
  - Если начистоту, я еще ничего не решил, - признал он.
  - Но по роду службы...
  - Оставь мою службу в покое, - с досадой перебил он. - Да, я всегда был добросовестным служакой. Но кому в нынешние времена нужна моя добросовестность? Вот ты хочешь, чтобы я вел честную игру...
  - Я не сказал этого.
  - У тебя это на лбу написано.
  - Вы преувеличиваете!
  - И тем не менее ты этого хочешь. Этого ждешь от сотрудника уголовного розыска. Почему? Думаешь, что в противном случае рухнет всякий порядок и наступит хаос? Возможно. Но сам-то ты кто? Ты святой? Ангел? Разве ты вправе требовать честности от меня?
  - Я понимаю...
  - Скажи-ка лучше, - он мягко улыбнулся, - какое решение я должен принять, чтобы ты захотел помочь мне?
  - Вы не нуждаетесь в моей помощи.
  - Как знать... Так все же?
  Я выложил не дрогнувшим голосом:
  - Деньги, понимаете ли, они меня не интересуют, особенно большие суммы. Да и откуда видно, что тут в самом деле большие деньги, мол, замешаны и вокруг них все вращается, все крутится... Это, может быть, только так говорится, для красного словца, а в действительности этих денег вовсе нет, а если есть, то они так невелики, что даже смешно, даже нет никакого мотива, чтобы за ними гоняться, рискуя на каждом шагу... Просто есть люди, которым нравится говорить о больших деньгах, или вот то, что там где-то у кого-то в загашнике припрятано, считающие огромной, фантастической и позарез им самим необходимой суммой. В любом случае, я не стану вам помогать. Какое бы вы ни приняли решение, на меня не рассчитывайте.
  - Почему? Почему?! - Федор Алексеевич обрушил мощь своих кулаков на руль, даже внезапно просигналил без надобности, единственно в порыве возмущения. - Дело в твоем подлом брате? Но он хотел убить тебя...
  - Я не собираюсь помогать ни брату, ни вам. Я желаю быть сам по себе, только и всего.
  - Для чего же ты задавал все эти вопросы, сопляк?
  - Сопляк? Я?
  - Ты. Я сужу по уровню твоего развития. У тебя ум пятилетнего мальчишки.
  - Вот это вы уже что-то лишнее сказали, это вы напрасно... Даже обидно...
  - Зачем ты вообще открыл рот? Ехали бы себе молча, в покое - так нет, понадобилось тебе развести турусы. Заставил меня слушать. И что же я услышал? Галиматью о деньгах, о каких-то идиотах, выдающих желаемое за действительное... Зачем мне это? За что? Ты решил поразвлечь меня? Или усыпить мою бдительность? Твои вопросы... что это было? для чего?
  - Чтобы знать, чего ожидать от вас.
  - Военная хитрость? Выбираешь минуту, когда улизнуть от меня? Несбыточная мечта! Я буду держать тебя при себе ровно столько, сколько сочту нужным. Ты не убежишь, это я тебе обещаю.
  Я пожал плечами и отвернулся, демонстрируя нежелание продолжать разговор. Он даже не угрожал мне, он лишь быстрыми мазками обрисовывал свою силу, свое превосходное умение обращаться с подобными мне людишками; обрисовывал свое превосходство надо мной, свой авторитет, перед которым я всегда пребуду ничтожеством. Он, если можно так выразиться, олицетворяет великую государственную машину, или, скажем, представляет собой исключительно страшную, расторопную, бездушную силу, поставленную на службу государству, и я в сравнении с ним, а коль сравнивать негоже, не по Сеньке, как говорится, шапка, то и просто так, сам по себе, суть никто, ничто, червяк, подвернувшийся под горячую руку микроб.
  Какое бы решение он ни принял, уважать меня он все равно не будет. Было бы смешно требовать уважения от Валерия Павловича и его барбосов или даже от родного брата, пустившегося во все грехи тяжкие, но я был вправе, как мне представлялось, ждать чего-то большего и лучшего от человека, на чьи плечи государство возложило ответственность за мой покой и безопасность. Я не роптал, когда он заламывал мне руку и бил головой об стол, ведь он подозревал во мне преступника, он из кожи вон лез, чтобы поскорее вывести меня на чистую воду. Я пошел навстречу его пожеланию. И когда он понял, что для меня согласие с обществом, с людьми, с миром заключается в аскетизме бродяжничества, в неприхотливом блуждании по улицам города, в непритязательности и бескорыстии, отчего бы ему и не проникнуться уважением к моему образу мысли?
  А он и не думал ни о чем подобном. Я был для него пешкой, а не личностью, более того, он, не исключено, уже предполагал использовать меня в своих корыстных целях, с моей помощью завладеть кучей денег, запятнанных кровью, пролитой моим братом. Что толку было гадать, какое решение он примет? Если он останется добросовестным служакой, для него раз плюнуть будет, скажем, арестовать меня, обвинить во всех грехах смертных, навесить на меня преступления, какие никогда и не снились мне. Если победит взыгравшая алчность, он, в случае необходимости, легко и непринужденно превратит меня в живой щит, подставит под пули противников его вожделений и за моей спиной будет последовательно добиваться своего. Такова правда нашей жизни, подумал я, кутаясь в пальто брата. Мне было холодно и неуютно.
  
   Глава одиннадцатая
  
  Разве что роковой могу назвать ситуацию, в силу которой мне приходилось нынче терпеть над собой произвол и постоянные измывательства. Люди воевали друг с другом из-за чемоданчика с деньгами, одни старались его удержать, другие порывались отнять, а отдувался в первую очередь я, лицо, можно сказать, незаинтересованное. Меня подставляли, предавали, выкрадывали, били, пытали, я переходил из рук в руки, словно засаленная банкнота, и конца этому не предвиделось.
  А что мне за дело, если вдуматься, до какого-то чемоданчика? Я на него никоим образом не претендую. Скажу больше, я по природе не тот человек, чтобы замышлять недоброе ради денег, о какой бы баснословной сумме ни шла речь. Я именно в этом смысле и высказался, беседуя с Федором Алексеевичем, почти что в этих же выражениях, и сказал я ему чистую правду, и этой правды я готов держаться даже под пыткой. Ну да, я совершил преступление; я вполне искренне совершал его, не подозревая, что втянут в отвратительную мистификацию. Но то было преступление на почве страсти, любви к женщине. Правда, теперь у меня есть все основания считать эту любовь воображаемой.
  Будь проклят этот чемоданчик, которого я никогда и в глаза не видывал! Из-за него мои мытарства. Я принужден думать о нем, пытаться представить себе, как он выглядит; мой мозг лихорадочно работает, рисуя чемодан, чемоданище, гиперболизируя, начиняя созидаемый образ чуть ли не тайнами бытия. Я и думал о нем, когда мы с Дьяковым неслись по снежной грязи в сторону пригорода. Думать можно сколько угодно, а вот придумать что-нибудь стоящее... Вдруг воображался улепетывающий темными улицами, петляющий в переулках-закоулках, мечущийся в тупиках чемоданчик, и к нему приделаны мои ножки, моя голова неожиданно вскидывается над ним суетливым кругляшом, стукается лбом в фонарный столб, таращит глазенки недоуменно. Ночь. Я в пещере. Впрочем, похоже на подвал, тускло освещенный керосиновой лампой. Я дрожащими руками пересчитываю банкноты, откладывая те в сторону, что дам под проценты; под проценты буду давать так: полуголый, в лохмотьях, сверкая в прорехи тонкими ребрами изнуренного человека, трусливо оглядываясь, в сумерках подкрадусь к намеченной жертве, волью в ухо гадкую отраву соблазнов и искушений, зазвеню монетками, зашуршу бумажками, губки сложу в витиеватую зарисовку процентов, беспрестанно подмигивая, - и все под страхом, что выдвинется из тени огромный и страшный благородный человек, занесет, сведши брови на переносице, меч над моей головой, отчитает, выругает, выдаст затрещину, повалит в грязь, зарежет, как свинью, проткнет мое упырье сердце осиновым колом. Потом напишет картину, прославляющую его подвиг, или сочинит музыку, симфонию, некие громоподобные аккорды, повествующие о победе добра над злом. Да и о торжестве подлинного, великого искусства. А между тем... Скажи мне кто-нибудь сейчас: подержи в руке, парень, этот предмет, с виду, согласись, совершенно обыкновенный, иначе сказать, всего лишь чемоданчик, просто подержи и ничего больше, и не думай о том, что хранится в нем, не думай о погибших ради него и о тех, кто из кожи вон лезет, чтобы его заполучить, - и я от сказавшего, от выдумавшего для меня подобное испытание бежал бы как от крысы, у которой на лбу написано, что она разносит чуму. Возьми, подержи, нашептывает неотступно вкрадчивый голос. А вкрадчивых я повидал за эти дни предостаточно! В моем воображении возникает человек, похожий, как я почему-то уверен, на Ливерного, он на последнем издыхании, изнемогает в пьяном угаре, умирает от ран, нанесенных Григорием, он слабеющей рукой протягивает мне чемоданчик, умоляя сообразить, кому в действительности его содержимое должно принадлежать. Не ошибись, не прогадай, едва слышным голосом заклинает Ливерный. Странное задание! Удивительное поручение! Почему мне? Гадай тут... Незавидное положение. Но вдруг - щелчок, сопровождающий фокус, и я становлюсь хозяином положения, а все благодаря им, тем самым монеткам да бумажкам, из-за которых едва не пострадал от благородного, обрушившего на меня всю мощь своего рыцарского негодования господина. И пострадал-таки, однако теперь - все иначе, на других основаниях. Покупаю себе уважение в обществе, авторитет, регалии разные, титулы, охапками беру звания, должности, чины, заседаю там и сям, председательствую... Соперники притихли, противники разбежались, от меня зависит судьба чемоданчика, он водружен на исполинский пьедестал, а над ним медленно и страшно, как напитавшаяся кровью вселенной луна, восходит моя увенчанная нимбом голова, и все заглядывают мне в рот, ожидая веского слова, окончательного решения. Права на ошибку нет, не дал мне такого права Ливерный, на чьих костях воздвигнуто мое благополучие, моя несокрушимая империя. Вопрос все тот же: кому отдать? Может быть, Наташе? Просто потому, что она самая красивая из нас, самая сдобная, самая сладкая?
  Я вздрогнул, как от удара током. Видение с нехорошим хрустом исчезло в безднах сознания, в вековой пыли подвалов, образующих сумрачный лабиринт под легким и переменчивым, прыгучим веществом моей души. Выставив вперед руки, я озадаченно рассматривал их, изучал. Ни чемоданчика, ни пугающих струй крови, не видать ни кощунственных кукишей, обычно припрятываемых в карман, ни характерного потирания, производимого пальцами быстро и как бы под снисходительный смешок.
  - Дрыхнешь, колобок? - расхохотался Федор Алексеевич. И словно уже целую вечность хохотал, сидел за рулем багровый, сморщенный, с глазами-щелочками, с уплывшим в истерию смеха, в умоисступление взглядом.
  А он душевный, подумал я. С таким весело на буйных вечеринках, на незатейливых свадьбах, в компании завзятых прожигателей жизни или на поминках, когда покойник уже забыт, рекой льется вино и песня клокочет в горле, да и ушкуйник из него вышел бы отменный: не пропадешь с ним ни в бою, ни в поспешном бегстве.
  Перед глазами все та же дорога. Раскаты смеха улеглись, закралась пауза и раскинулась унылой равниной без конца и края. Чемоданчик, проклятый, уже наяву рисовался мне чем-то огромным, непостижимым, страшным. Некая сверхъестественная сила, играющая мной, будто щепкой, превращающая мою жизнь в ад. Наверное, сам дьявол... или я преувеличиваю? А почему же в таком случае все те, кто в этом роковом чемоданчике заинтересован по-настоящему, страдают куда меньше меня?
  - Что ты замышляешь, бродяга? - внезапно нарушил молчание Дьяков.
  В его голосе звучала насмешка, он, должно быть, хотел показать, что видит меня насквозь.
  - Ровным счетом ничего, - ответил я.
  - Да у тебя на физиономии написано, что ты...
  Я поспешил внести ясность:
  - Я просто размышляю.
  - На какой предмет?
  Ему представлялось, что он выглядит на редкость проницательным, как и подобает сотруднику уголовного розыска, а в действительности он выглядел всего лишь настырным и в некотором роде тупым. Его манеры все больше раздражали меня, но я не мог прямо сказать ему об этом и ограничился горестным вздохом.
  Он продолжал настаивать.
  - Ну, ну же! - выкрикивал он и наконец даже как бы открыл карты: - Я вижу тебя насквозь!
  Так и сказал, полагая, что мне не под силу понять и оценить по достоинству всю его "тонкую" игру. Он совсем не душевный, подумал я.
  - Думаю о том, как несправедливо обошлась со мной жизнь.
  - Жизнь? - Федор Алексеевич усмехнулся, разумеется, с оттенком превосходства надо мной, поразительно наивным малым. - А ты думал, жизнь проста и безвредна? Жизнь прожить - поле перейти, вот как ты думал. Других мыслей у тебя не было. Ты сидел и думал: жизнь сводится к тому, чтобы слоняться без дела по улицам. И сейчас ты об этом размышлял?
  - Я думал, в этом счастье...
  - В чем же?
  - Посидеть, подумать, потом прошвырнуться, побродить, хотя бы и без дела...
  - Так было, но впредь не будет. Потому что тебе не вырваться, не унести от меня ноги.
  Тут он принялся учить меня уму-разуму. Как бывалый человек, и к тому же легавый, резал правду-матку, и я выходил у него глуповатым подростком, сбежавшим из дому в поисках приключений. Опять сетовал он на низкий уровень моего развития, указывал на пятилетний возраст моего разума, говорил, что подобные данные - не к добру. Но, возможно, меня спасет общение с ним. Он проведет со мной профилактические работы, подвергнет меня рекомендованной юриспруденцией и дополненной его собственными теоретическими и практическими выкладками чистке, увенчает свои труды душеспасительными беседами, некими играми ума, отлично разнообразящими досуг, и в конечном счете испустит победный вопль, убедившись, что зерна, брошенные им почти наугад, упали на благодатную почву и дали прекрасные всходы.
  В ответном слове я опровергал его мнение относительно моего развития и возраста, и мне представлялось, что я говорю убедительно, с легкостью опрокидывая его нелепые построения, однако он лишь смеялся и все кивал на смешные стороны моих грез о побеге. Я помчусь в драматическом порыве к свободе, а он выстрелит мне в спину или в голову, может быть - исключительно для смеха! - изрешетит пулями мой тощий зад. Я, скорбный и трагический, шарахнусь в сторону, а он схватит меня за шиворот, приподнимет над землей, и я буду болтаться в воздухе, комически дрыгая конечностями. Я вознесу над его головой копыта, встану на дыбы, как взбесившийся конь, а он рукояткой пистолета ударит меня по яйцам, и я, на смех людям, покачусь по снегу, корчась от боли, завывая, умоляя добить.
  Рассуждая и посмеиваясь, развивая свои нехитрые мысли, невразумительные идеи, он, однако, не расслаблялся, не терял бдительность, продолжал подозревать, что я замышляю некие каверзы. Меня от него тошнило - какой-то сыщик, непонятно как и зачем ворвавшийся в мою жизнь. Но я должен признать, что в своих подозрениях он был не так уж далек от истины. Я и в самом деле кое-что замышлял: улизнуть, иными словами, он угадал, я только и думал, как бы скрыться при первой же благоприятной возможности. Важно дождаться, когда его внимание сконцентрируется на ком-нибудь другом, внушал я себе, не пропустить момент, когда этот досуг, который он так разумно и плодотворно проводит со мной, внезапно сменится работой, способной по-настоящему увлечь его. Словно дятел стучал в моей голове: бежать, бежать, - и мне грезились запутанные тропы, поглощающие всякий след снега, утопающие во тьме подворотни и дворы.
  Я надеялся, что мы настигнем Григория и Наташу дома, и пока Дьяков будет заниматься ими, может быть, даже упиваться своей профессиональной ловкостью, позволившей ему так быстро разобраться с преступниками, я сбегу. Ведь удалось брату с женой сбежать, пока наш бывалый следопыт возился со мной. А мысль о побеге, говорю и готов повторять до бесконечности, крепко засела в моей голове, - уж очень я затосковал, отчаялся, и слишком мало я верил в то, что профессиональная ловкость Дьякова принесет мне пользу.
  Но история, в которую я попал, предложила более острое, я бы сказал чрезмерно авантюрное, развитие событий. Едва мы миновали железнодорожный переезд, а миновали мы его в самый последний момент, когда шлагбаум уже опускался, я увидел Григория в ехавшей нам навстречу машине. И я не скрыл это обстоятельство от Дьякова. Он тотчас же проделал, естественно, с потрясающей лихостью, крутой разворот на скользкой дороге, и мы пустились в погоню. А тут и гнаться было нечего, та машина уже стояла перед опущенным шлагбаумом, и ее водитель даже не помышлял, судя по всему, что-либо предпринять для того, чтобы оставить нас с носом.
  В том-то, однако, и штука, что машина была, если можно так выразиться, не та и водитель был не тот. Что рядом с водителем сидел мой брат, за это я мог поручиться, но ехал он с кем-то неизвестным или кого я не сумел разглядеть и признать. В этом таилась, может быть, неожиданность, я хочу сказать, опасная неожиданность. Но я не жалел о том, что выдал Дьякову Григория. С какой стати я должен был промолчать, если все равно уже решил "предложить" ему брата взамен моей скромной персоны?
  Дьяков доказал, что тоже умеет быть предусмотрительным: выразительно взглянув на меня, он выключил мотор и ключ зажигания положил себе в карман. Мол, на тот случай, бродяга, если ты задумаешь сбежать в моей машине. Кукиш тебе, бродяга! Я был готов убить его.
  Кроме нас и тех двоих в машине, к которой мы своим ходом приближались теперь, не было вокруг ни одной живой души. Железнодорожная будка, где сидела какая-нибудь толстая баба в оранжевом жилете и с крошечным флажком, находилась на противоположной стороне переезда. Все способствовало тому, чтобы Дьяков эффектно разыграл свой милицейский спектакль. Он вытащил пистолет, и его лицо приняло строгое выражение, его глаза смотрели вперед дико и пронзительно. Но и сейчас я не мог догадаться, каким видится ему финал драмы; вполне вероятно, он сам еще не знал этого. Я не сомневался лишь в одном: если я брошусь бежать, мечтая скрыться в ближайшей рощице, он без колебаний выстрелит мне в спину.
  Таким образом, я участвовал в неком подобии милицейской облавы. Ее жертвой должен был стать мой брат, - что ж, поделом ему. Между тем, на переезде зашумели товарные вагоны, и я смотрел на них с тоской, с вожделением, с надеждой. Они и были моей главной надеждой в эту минуту. Они вовсе не неслись с бешеной скоростью, это было, по всей видимости, какое-то железнодорожное маневрирование, и мне, ей-богу, не составило бы большого труда запрыгнуть на подножку одного из этих медленно проплывающих мимо вагонов.
  Когда Дьяков, угрожая пистолетом, заставил выйти водителя взятой нами на абордаж машины, я чуть было не вскрикнул от удивления, и немудрено: перед нами возник не кто иной, как Алексей Федорович, тот самый, что выкрал меня из больницы. Он был удивлен не меньше меня, однако внимание его сосредоточилось не на мне, а на Дьякове, направлявшем ему в грудь дуло пистолета. В нем он признал достойного противника и опасного врага, а я был для него едва ли не пустым местом, человеком, волю которого он, дядя Леша, сломил одной лишь угрозой пытки.
  Они стояли друг против друга, два мрачных богатыря, ни с одним из которых я не хотел бы иметь дела. Поборов первое замешательство, бандит нахмурился и, как бы нехотя разомкнув уста, грозно осведомился:
  - В чем дело? Что ты за монолит такой?
  Вопрос, само собой, был обращен к Дьякову.
  - Это легавый, - прошептал Григорий, появляясь с другой стороны машины.
  Тогда почти арестованный, но отнюдь не сломленный и, кажется, даже не слишком напуганный сподвижник Валерия Павловича перевел тяжелый взгляд на меня.
  - Ты навел, паскудник?
  - Ну не я же, - опять втерся мой брат.
  К слову сказать, вид у него был презабавный. Алексей Федорович связал ему кисти рук, и теперь он стоял перед нами скукожившись, словно прикрывая в смущении пах, - пожалуй, там уж и мокро после разыгравшихся за последние часы ужасов.
  Однако мне некогда было внимать смешным и драматическим сторонам этой сцены. Пусть Федор Алексеевич и Алексей Федорович сами выясняют между собой отношения, пусть в кровь разобьют друг другу морды, пусть хоть перестреляются, - меня ждал уютный вагон маневрирующего состава. Я сзади ударил Дьякова по ногам. Он как подкошенный рухнул на спину, впрочем, не выронив пистолет, из которого даже выстрелил в мгновенно бросившегося на него бандита. Пуля скрылась где-то в хмурых небесах. Мои недруги, рыча и хрипя, покатились по земле, по грязному снегу.
  Даже не взглянув на брата, я помчался к заветным вагонам, на ходу высматривая, в какой из них прыгнуть. Но Григорий не пожелал остаться свидетелем схватки двух гигантов, находившихся уже в том возрасте, когда дерутся не ради удовольствия. Этот придурок, прохвост, предатель, убийца побежал за мной следом, горячо восклицая:
  - Сережа! Подожди меня! Сережа! Подожди! Брат!
  Как же, стану я тебя ждать! На что ты мне сдался?
  Я уцепился за металлические поручни, прыгнул на ступеньку и очутился в открытом тамбуре. Милый коричневый обшарпанный вагон, трясущийся так, словно его толкали туда-сюда невидимые могучие руки. Я перевел дух и с удовольствием оглядел заснеженные просторы. Я вернул себе свободу.
  Внизу показалась голова моего брата. Он потерял шапку, пока бежал к переезду, и его волосы, разметавшись и спутавшись на ветру, образовали нечто схожее с затвердевшим, снежком припорошенным комом водорослей. Его раскрасневшееся лицо искажала гримаса страдания, ужаса и отчаяния человека, рискующего очутиться под колесами железного чудовища. Но превосходящая разумение сила обстоятельств вынуждала его продолжать немыслимый, какой-то истерический бег. Он не отставал, он бежал рядом с тамбуром, где я уже благополучно устроился, и кричал задыхаясь:
  - Помоги мне! У меня руки... Не забраться... Помоги, Сережа!
  Я внушительно посмотрел на него сверху вниз.
  - Оставайся здесь. Ты уже далеко убежал, тебя не догонят.
  В умоисступлении он завопил:
  - Неужели ты не поможешь мне? Я же твой брат!
  Это заявление вовсе не показалось мне убедительным, не тот день он выбрал, чтобы напомнить мне о нашем родстве. Но меня поражало, что он так долго бежит по обледенелым шпалам, или по чему он там бежал, и даже как будто ни разу не оступился. Я сжалился над ним.
  Ухватившись за воротник его пиджака, я втащил его в тамбур. В дьяковской комнате, откуда он и Наташа бежали, нашлась его шапка, а вот ничего теплее пиджака не подвернулось, и в продуваемом со всех сторон тамбуре он скоро продрог. Тут уж мне нечем было ему помочь. Я освободил его руки. Что дальше мне делать в обществе этого негодяя, я не знал. Может быть, столкнуть его с поезда?
  Он дрожал всем телом, приплясывал, чтобы согреться, даже пытался прижаться ко мне, найти на моей груди защиту от холода. Он считал меня своим спасителем.
  - Ты спас мне жизнь! - не уставал повторять он.
  - Зато ты совсем недавно хотел лишить меня жизни.
  - Не надо вспоминать об этом! - запротестовал Григорий. - Кто старое помянет - тому глаз вон!
  Глаз? Я думаю, будь его воля, дело не ограничилось бы глазом. Но что толку было с ним объясняться? Он обалдел от счастья, ибо я вырвал его из лап Алексея Федоровича. Чтобы он немного согрелся и не раздражал меня своими скачками, я дал ему пальто, и он тотчас почувствовал себя увереннее. К тому же в действительности пальто принадлежало ему, похоже, у него мелькнуло сомнение в целесообразности возвращения его мне.
  - Да, что греха таить, - сказал он, спокойно и мирно складывая руки на груди, - я пытался тебя убить... и даже не один раз... сегодня, если бы не этот неизвестно откуда взявшийся субъект... ты понимаешь, о ком я?.. сегодня я точно отправил бы тебя в мир иной. Но ведь и ты, Сергей, не однажды соглашался идти против меня... Еще в детстве ты... Хотя об этом лучше в другой раз, а вот твои нынешние затеи, выпады... Как видишь, я интерпретирую твои действия с должной деликатностью, хотя они заслуживают совсем другого названия!
  - Ты хочешь сказать, что мы квиты?
  - Ну, что-то вроде того... Впрочем, разумнее сказать так... со всей определенностью: хватит! Со старым покончено! Подобное больше никогда не повторится! Теперь мы снова вместе. А знаешь почему, дорогой?
  - Почему?
  Григорий устремил на меня одновременно злой, обиженный и торжествующий взгляд.
  - Потому что она предала нас обоих! - крикнул он.
  - Наташа?
  - Она, эта стерва, эта сука!
  - Каким же образом она предала тебя?
  Я начинал замерзать. Григорий откинул небольшое деревянное сиденьице и расположился на нем, удобно положив ногу на ногу.
  - А как, по-твоему, я мог бы оказаться в одной машине с человеком Валерия Павловича, если бы она не предала меня? Конечно, за нами следили... этот Алексей Федорович и его ребята... Они следили еще за вами, в общем, ты привел бандитов к дому, где я прятался. Но ты не заметил слежки, а когда мы убежали... Согласись, здорово я придумал с решетками?.. Какая находчивость, блеск! Так вот, я сразу заметил их машину. Они ехали за нами, но я отличный водитель и сумел от них оторваться. Ты спросишь, куда мы ехали? А за денежками! Мы решили взять их из тайника и смыться.
  - Отдавай пальто! - перебил я нетерпеливо.
  - Зачем?
  - Мне холодно.
  - О, конечно, конечно, Сережа, дорогой! Бери! Да что там! Я тебе его дарю! Считай его своим, брат!
  Возможно, он ждал благодарности, вообще знака, что между нами восстановлены былые теплые отношения, но я молча взял пальто, ничем не обнаружив желания идти на мировую. У меня и не было такого желания.
  Что-то слишком уж долго маневрировал этот состав, ехал и ехал, все так же медленно, словно в никуда. По краям железной дороги бесконечно тянулись мрачные заводские корпуса.
  - А на этом прощай! - сказал я. - Мне пора выходить.
  - Выходить? - Григорий недоуменно огляделся по сторонам, будто полагал, что я говорю о какой-то станции. - Для чего здесь выходить? Что это за место? Кому оно надо? Разве тут можно находиться живому человеку? Впрочем... если ты выходишь, я с тобой. Мы теперь вместе.
  Я спрыгнул в сугроб, и сейчас же рядом со мной плюхнулся брат. Мы пошли вдоль железнодорожной насыпи по протоптанной в снегу тропинке. Оттого, что я не знал, куда направиться прежде всего - после стольких-то дней неволи! - мне было очень неприятно общество Григория. А он продолжал болтать, ужасно взволнованный предательством жены:
  - Так вот, представь себе, мчимся мы за денежками, и она, моя крыса, рассказывает, как мы отлично заживем в других краях... не исключено, где-нибудь за границей, в Европе... Там, дескать, ни одна собака нас не сыщет. А меня понемногу разбирает досада, я ведь знаю, что денежек в тайнике нет... да, их там нет! Я их перепрятал, когда возникла идея выставить тебя вместо меня. Ну, простая предосторожность... Вдруг благоверной вздумается обмануть меня... хотя бы и заодно с тобой... глядишь, решите обчистить меня! Или мне придется в одиночку уносить ноги... Странно, что она не проверила, правда? И вот я думаю: куда же мы едем? Что я ей скажу, когда она увидит пустой тайник? Эх, сообразить бы мне в ту минуту...
  - Послушай, - резко прервал я его, - это какая-то длинная история. Или рассказывай покороче, или оставь меня в покое.
  - Сообразить бы мне, что надо просто разыграть удивление, развести руки в стороны, удариться в истерику: нас ограбили! Так нет же, я возьми да и выложи ей всю правду. А дело было на дороге, уже недалеко от нашего дома. Не скажу, что мы собирались заезжать домой... просто недалеко, вот и все... Она попросила остановить машину, закрыла лицо руками... Я говорю: "Не переживай так, наши деньги целы, не пропадут они". А она мне: "Ты же предал меня! Предал?" Я? Какое же это предательство? Элементарная предосторожность... Но она моих оправданий не слушает, плачет, а потом говорит: "Принеси мне снега, мне надо потереть виски". Я вышел на дорогу, и, пока искал снег почище, она - представь себе, Сережа, какая подлость! - она уехала! Назад, в город. Мне аж голову свернуло набок от такого ее вероломства, и в глазах потемнело. Пока приходил в себя, пока пытался остановить попутку, нагрянули эти головорезы - и меня под белы ручки... Я им, разумеется, ни слова о случившемся, все-таки денежный вопрос, финансовая во всем подкладка... Они решили доставить меня к своему Валерию Павловичу, он, мол, сразу докопается, почему это я оказался один на дороге. Но своих ребят Алексей Федорович, черт бы его побрал, отправил к нам домой. Вдруг Наташа там? А мы с ним поехали, и я молчу упорно...
  Мы вышли на улицу, где между деревянными домами тихо бродили в сумерках люди и собаки.
  - Вот что, здесь мы и разойдемся в разные стороны, - сказал я.
  - Но меня били эти подонки... Несколько раз ударили, чтобы я...
  - Меня это не касается, это твои проблемы. Впрочем, меня тоже били.
  - Тебе неинтересна моя история, Сережа? Или, может, ты не веришь мне? - воскликнул Григорий каким-то плачущим голосом.
  Я оглянулся, не чувствуя больше рядом с собой его присутствия. Григорий стоял посреди дороги и с мучительным недоумением смотрел на меня.
  - А чему я должен верить?
  - За кого ты меня принимаешь?
  - Ну знаешь ли...
  - Ты думаешь, это я убил Ливерного? Это все она, эта змея!
  - Потише, потише, услышат еще!.. - предостерег я, трусливо озираясь по сторонам.
  - Да кому это надо слышать, кого это заинтересует? И что мне за дело до других! Это моя история, моя жизнь, и она, Наташка, тоже замешана, а где-то и ты... и я тебе наконец скажу всю правду, прямо в лицо брошу: оба вы хороши! Я просто стиснут и сдавлен сволочами, не продохнуть! Да, я того Ливерного привел в свой дом, но я ничего плохого не замышлял... Просто дал пьяненькому человеку возможность отдохнуть. Понимаешь? А Наташка уже в ту пору иногда бывала у меня... и в ту ночь как раз явилась... Я ей рассказал, что этот Ливерный за тип... Только для смеха, только для смеха, Сережа... Всего лишь повторил, что он сам мне в ресторане рассказывал... А она подсыпала ему яд, чтобы завладеть денежками, и после этого согласилась выйти за меня. А Ливерного мы вместе закапывали в лесу, это было... И после таких событий и потрясений она меня предала! - В гневе и отчаянии Григорий схватился руками за голову. - Теперь ты видишь, что это за женщина?
  - У меня была возможность раскусить ее быстрее, чем это удалось тебе, - усмехнулся я.
  - А, - с досадой отмахнулся Григорий, - она и тебя поймала на удочку, она кого угодно проведет. Но еще посмотрим, чья возьмет! Со мной тоже шутки плохи. Я так быстро не сдамся! И я решил твердо: все дела обделывать только с тобой. Назови это голосом крови, назови прямым и неудержимым возрождением родственных чувств... коротко сказать, мы с тобой отныне связаны навеки!
  - Но меня твои дела не интересуют, - возразил я.
  - Ты не понял! Хотя я еще не сказал главного... Я тебя еще заинтересую, еще как заинтересую, дорогой... Денежки-то я припрятал в квартире этого легаша, знаешь ли, в той комнате, где он с тобой разбирался. Тебе сильно от него досталось? Бедняга... А мне пришлось бежать без них, без денежек. И теперь мы их поделим, я и ты.
  - Ага, делим шкуру неубитого медведя...
  - Хочешь двадцать процентов? Двадцать пять? Бог ты мой, я дам тебе половину! Только нужно опередить нашу дамочку... и мы опередим, я уверен! Я же не сказал, где именно они спрятаны, наши с тобой денежки, да и как она войдет в квартиру? Ключ-то у меня!
  И он торжествующе похлопал себя по карману пиджака. Почему ключ хранился именно в этой части его туалета, я выяснять не стал. Я смотрел на него, усиленно порываясь изобразить презрение. Презирал ли я его, Григория, или испытывал к нему какое-то иное, более сложное чувство, это вопрос другой.
  Я понял, что он не отстанет от меня. А не отстанет он, не отстанут и прочие. В моей голове мгновенно созрел план. Я даже не стал обдумывать его детали, - он был жесток и радикален, и этим нравился мне.
  
   Глава двенадцатая
  
  Когда мы приблизились к дому, где обитал Дьяков, Григорий прежде всего убедился, что в окнах нужной нам квартиры темно. Но и это не вполне успокоило моего брата. Он опасался засады. Заострив черты лица, вытянув шею, окидывал дом и окрестности пронзительным взором.
  - У страха глаза велики, - проворчал я.
  Однако теперь мне стала ясна настойчивость, с какой брат призывал меня подключиться к его делам: страх буквально душил бедолагу, раздирал его сердце. Это можно было истолковать как косвенное доказательство того, что он говорил правду, обвиняя жену в гибели Ливерного. Наташа выглядела гораздо более храброй и решительной, я уже имел возможность убедиться, что она не остановится ни перед чем, лишь бы достичь своей цели. Но ведь мне не было никакого дела до Ливерного, и менее всего я пытался постичь, кто в действительности его убил.
  Что брат рассчитывает, может быть, не столько делиться со мной своими богатствами, сколько использовать меня в самых рискованных ситуациях, я уяснил, когда он предложил мне войти в дом и позвонить в квартиру Дьякова. Не исключено, что он лишь для того и взял меня с собой, чтобы я проделал это, хотя бы отчасти избавляя его от опасности лицом к лицу столкнуться с дотошным и, на его взгляд, вероломным сыщиком.
  - А ты считаешь, для меня это безопаснее, чем для тебя? - пустился я в полемику.
  - Не сравнивай, не сравнивай, - зачастил он. - Ты и я - это в его глазах, в глазах этого проклятого следопыта, совсем не одно и то же.
  - Однако на дороге именно я ударил его. Может, его уже нет в живых.
  - Хорошо бы... Но, если он жив, ему нужен я, а не ты. Он тупорылый, и этим все объясняется.
  - Ударил-то его я, и он меня за это разделает под орех. А тупорылый ли он...
  - Чепуха! - перебил Григорий. - Подумаешь, ударил... Не время считаться ударами. Пойми, все упирается в деньги... И никогда еще вопрос не стоял так остро. Практически вопрос поставлен ребром. А это превращает его в проблему, в большую проблему, как говорится, глобального характера.
  Григорию позарез необходимо было проникнуть в квартиру Дьякова, и, решая эту проблему, он пренебрегал всякой логикой. Для него, обладателя денег Ливерного, вопрос в сущности стоял так: если Дьяков схватит меня, он успеет убежать и затем получше обдумает, как достичь заветной цели, а что произойдет со мной, его мало интересовало.
  Я спорил с ним только для виду, ведь мне и самому нужно было проникнуть в эту квартиру. Если же я столкнусь с Дьяковым прежде, чем мы с Григорием окажемся внутри, что ж, это отчасти повредит моим замыслам, но, как мне казалось, не настолько, чтобы я счел свой план провалившимся. Поэтому я, прекратив диспут, вошел в дом, поднялся на первый этаж и позвонил. Никакого ответа не последовало. Я сделал брату знак, что путь свободен.
  Скажу сразу, денег Григорий не нашел. Он проверил не только в своем тайнике, он обшарил все углы, обыскал всю квартиру. Этот безумец забыл о страхе перед Дьяковым и не торопился уйти, как будто чем дольше он пробудет в этом месте, тем вернее у него появится шанс вернуть экспроприированный капитал. Наверное, так он и думал. Признаюсь, я, в свою очередь, не торопился приступать к осуществлению собственного плана, наслаждаясь зрелищем краха и позора этого незадачливого дельца, сброшенного на обочину сообщника, обманутого мужа и еще Бог знает кого.
  Не было нужды и искать. Выбитое стекло в кухне, а также подпиленные предусмотрительным Григорием решетки с неотразимой внятностью и наглядностью повествовали о пройденном недавно Наташей пути. Она влезла в окно, благо что в сумерках это могло пройти незамеченным; судя по всему, жена довольно быстро и легко нашла примитивную мужнину "заначку", а если бы дело обстояло иначе, в комнате, я думаю, царил бы беспорядок; и наконец, она преспокойно вышла через дверь на улицу, ибо изнутри дверь открывалась без ключа. Я в очень живых и ярких красках представлял себе эту картину и, пожалуй, любовался ею. Удача Наташи до некоторой степени восхищала меня. Наташа нравилась мне больше, чем мой родной брат, к тому же она была теперь далеко, и я очень надеялся, что впредь уже никогда не встречусь с ней.
  - Однако вот какая странность, - томительно размышлял я вслух; подзадоривал Григория, подзуживал, все выдумывая, как бы побольнее уязвить и окарикатурить его. - Не воспользовалась другим путем. Вы ведь, кажется, уже выставили стекло в комнате, когда убегали...
  - Когда убегали... - задумчиво повторил Григорий.
  - Да, когда Дьяков...
  - Дьяков - тупорылый! - взвизгнул мой брат.
  - Не перебивай! Так вот, я говорю о том, что Дьяков пытал меня, а вы унесли ноги из комнаты, где он вас запер. Вы там, стало быть, устроили лазейку. А теперь твоя благоверная почему-то ею пренебрегла.
  Григорий заволновался:
  - Ты думаешь, это что-то значит? Что-то особенное и важное?
  - Ну, пожалуй... Это, во всяком случае, загадка.
  - И нам будет на руку, если мы ее разгадаем?
  - Трудно сказать.
  - А я не уверен, что мы выставили стекло. Зачем? Там, помнится, можно было просто открыть дверь на балкон. Решетки прикрывают балкон... Да... Надо проверить, - заключил Григорий.
  Однако проверять не стал; мгновенно позабыл о заданной ему мной головоломке. Что и говорить, он был вне себя. Он уже не искал пропавший чемоданчик, он просто бегал по квартире, заламывал над головой руки и рвал на себе волосы. Наконец он упал на стул, сгорбился и взвыл:
  - Есть ли предел человеческой подлости? Она не только предала меня! Не только бросила на дороге, зная, что я попаду в руки наших врагов! Она еще и ограбила меня! Разорила!
  Плечи у него стали какими-то невероятно, небывало крошечными и худенькими. Он вообще страшно изменился за одно лишь мгновение, я больше не узнавал его. Я бы посмеялся над человеком, который, указав на него, сказал бы, что мы удивительно похожи. От сходства не осталось и следа.
  И тогда я набросился на него. Он слабо вскрикнул. А надо сказать, что у меня наготове была веревка, та самая, которой они с Наташей привязали меня к стулу, пока я находился в беспамятстве под воздействием подсыпанного в водку порошка. Эта веревка так и валялась на полу после того, как Дьяков освободил меня. Я без особого труда связал обмякшего, впавшего в прострацию Григория. Я мог оставить его на полу, но из милости перетащил на диван. Все-таки помягче.
  Не буду передавать удивленные и протестующие возгласы, которые он едва слышно издавал, пока я связывал его. Разумеется, мне следовало поговорить с ним, как-то объяснить ему смысл моего поступка, и когда с сопротивлением, если в данном случае подходит это серьезное и значительное слово, было покончено, я сказал:
  - Я должен это сделать. Не брыкайся, лежи спокойно, и все пройдет для тебя более или менее безболезненно. Я должен отдать тебя Дьякову или кто там еще явится в эту квартиру, хоть черту, если черту взбредет на ум заняться тобой. Видишь ли, я хочу выйти из игры. Хочу, чтобы меня больше не трогали, не преследовали и чтобы я мог спокойно вернуться к своему прежнему существованию. Пусть возьмутся за тебя, а обо мне забудут. Ты скажешь, что деньги не у тебя теперь. Но что с того? Ты все равно на пути к ним. Ты будешь на пути к ним, даже если тебя посадят в тюрьму или зароют в землю. А мне на них плевать. Почему же я должен терпеть лишения из-за чего-то совершенно мне безразличного? Я хочу одного - быть самим собой.
  Григорий лежал на животе, его правая щека полностью утопала в мягкой подушке, и лишь один глаз печально смотрел на меня. Он внимательно выслушал мою речь. Когда я умолк, он тихо проговорил:
  - Я тебя понял, брат. Ты продался легавым. Я только не вникну никак в твои расчеты... очень странные расчеты, очень странный получается расклад... с чего ты взял, что они заплатят тебе больше, чем заплатил бы я? Но ты забыл еще кое-что. За тобой должок...
  - Какой?
  - Ты решил убить меня и завладеть моей женой, а также моим имуществом.
  - Это вы решили, что я должен вроде как убить тебя и...
  - Но ты сознаешь, что, согласившись убить меня, ты тем самым перешагнул через черту, опасную черту, роковую?
  - Закон, так или иначе, я не нарушил. Любой суд меня оправдает.
  - Вспомни о нравственном законе, о заповедях. Их-то ты ужас как нарушил. Потому я и говорю, что за тобой должок.
  - Как же я, по-твоему, могу тебе его вернуть?
  - Я прошу малости... тебе не составит труда... Просто не оставляй меня одного, не уходи, пока не пришел этот ужасный человек, этот Дьяков. Ведь ты один знаешь правду.
  - Правду? - опешил я. - О какой еще правде ты теперь заговорил?
  - Понимаешь, я человек конченый... она предала и ограбила меня... но я не убийца. Я не убивал Ливерного. И ты один знаешь об этом.
  - Откуда мне это может быть известно?!
  - Я же рассказывал тебе... разве ты не поверил мне, брат?
  Разговор, как ни странно, получался серьезный, и я, мгновение поколебавшись, ответил:
  - Допустим, поверил... Но это не доказательство, ни Дьяков, ни следователь, ни суд - никто, понимаешь, никто не примет мои слова во внимание.
  - Не уходи! - простонал Григорий. - Побудь здесь. Не хочешь ждать Дьякова, не надо, но хотя бы еще несколько минут побудь со мной, хоть минуточку! У меня не осталось никого, кроме тебя, Сережа... Кроме тебя - ни одной больше живой души на всем свете белом, души, исполненной сострадания, трогательной заботливости...
  - Извини, - перебил я, - об этом тебе следовало подумать раньше. А мне пора. Я уже из игры выбыл.
  Не скрою, я все-таки жалел его, а гордые и самонадеянные заявления мои, поучения, которыми я как бы между прочим одаривал брата, были в действительности бездумны и ничего не стоили. Выбыл из игры? О, если бы так... Но куда там! Тем не менее, своя рубашка, она, известное дело, ближе к телу, и, предвидя, какая сцена разыграется с появлением Дьякова, я опасался, что совершу новый неосторожный шаг, если останусь, и потому торопился уйти. Торопился разорвать связи с этим человеком, который некогда, несмотря ни на что, был мне по-настоящему дорог. Я опутал его веревками, думая, что этого достаточно для нашего окончательного разрыва. Оказалось, что нет, и теперь я должен был с болью вырвать его из своего сердца.
  Удалось ли мне это тогда же, сказать трудно, поскольку едва я выбежал на улицу, мне пришлось заниматься вещами, которые никак не способствовали размеренному и глубокому самопознанию. Дело в том, что я увидел Дьякова, даже чуть было не столкнулся с ним нос к носу. За моей спиной еще раздавались отчаянные вопли и мольбы Григория, а спереди надвигался на меня человек, которого я, уж не знаю почему, считал самым опасным и отвратительным из всех, с кем свела меня судьба за последнее время.
  Я мог, очевидно, поднять вверх руки и сказать, что отдаю ему Григория, моего брата, а за это прошу отпустить меня на все четыре стороны. Вряд ли Дьяков исполнил бы мою просьбу, тем более сразу, и все же это был путь, хотя и тернистый. Однако я предпочел другой; вернее, некто, сидевший во мне, решил все за меня. Я, не раздумывая, бросился бежать.
  Я надеялся скрыться в темноте, как-то мгновенно исчезнуть, свернув за угол дома. Не тут-то было! Я определенно не туда свернул, но мог ли я предполагать, что окажусь не в спасительной темноте и уж вовсе не в кромешной тьме, где Дьякову никогда бы меня не сыскать, а словно на арене, залитой светом юпитеров?
  Я попал на какой-то тряпичный базар. Там, среди разбросанного, сложенного и развешанного скарба, в лучах фонарей, на некой площадке, тоже служившей основанием необъятно раздавшемуся куполу ночного неба, стояли и сновали люди, там волновалось людское море, мутно смешавшее в себе торговцев и покупателей. Торговля велась прямо на снегу, кое-где образовавшем плавные сугробы, - те из них, что отброшены были, может быть, именно жуткой силой человеческого снования, едва ли не бессознательного кишения, на отдаленные края, уподоблялись декоративному изображению пересеченной местности. Очень скоро запыхавшись в своей неуклюжей спешке, раскидывая и сминая всевозможную продукцию, бежал я, сам охваченный паникой и сея панику вокруг, и вдруг очутился в непролазной гуще каких-то темноликих, маленьких и смешных женщин, тотчас забегавших юрко, бросившихся куда-то и мгновенно вернувшихся, составивших внезапно шеренгу охваченных злым беспокойством мегер. Но и шеренга почти сразу распалась; вновь словно великое множество шмелей загудело в ближнем воздухе, угрюмо поталкивая меня. Громко они взвыли на незнакомом языке, сердито залопотали, явно понося меня на чем свет стоит, и, массово зашедши в тыл, отпустили моей спине несколько ощутимых тычков.
  Та же участь ждала бы и Дьякова, не выхвати он свой грозный пистолет. Это было могучее, сильнодействующее оружие, в мгновение ока все расставляющее по своим местам, и нынче сыщик уже не раз прибегал к нему. Я услышал его, зычного, громоподобного:
  - Милиция!
  Начался фантастический переполох. Чужеземки, кто похватав тюки и тряпки, а кто побросав их безответственно, дружным стадом кинулись бежать. Я бежал вместе с ними, как циклоп, захваченный в плен пигмеями. По всей вероятности, верхняя часть моего тела была хорошо видна преследователю, но я рассчитывал оказаться под покровом темноты прежде, чем он доберется до меня.
  Вдруг какой-то человек, решительно не умолкая, избыточно вереща, съехал с горки, возникшей сразу за ближними, все еще казавшимися декоративными препятствиями, на великолепно расцвеченном матрасе и далеко внизу зарылся в сугроб, а затем, судорожно промелькнув - черный на белом, слился с темнотой. Я свернул в сторону, туда, где было ровнее, глаже, - и не выбрался из торгового лабиринта. Рядом со мной побежал, прихрамывая, подпрыгивая, низенький старичок, шелестевший: что случилось? куда бежим?.. Путь нам пересекла группа людей в полосатых панталонах, роскошных, но представлявших собой, похоже, некую видимость, как если бы дело происходило в рисованном, полном неясности и нарочитого беспорядка фильме, и один из них, резко выдвинувшись вперед, вытянул руку в указующем жесте. Следом рванула дружная кучка гибких, причудливо изогнутых теней; высвеченные на долю секунды, они внезапно вознеслись и тут же опустились, и я понял, что они, издающие тоненький свист, скачут, как кенгуру. Издалека донесся крик боли. Конец света?
  Бледный фонарь, по-своему сообразуясь с изменившейся действительностью, хитро подмигнул на небольшой высоте, то ли предлагая свои услуги, то ли вводя в заблуждение. Я поостерегся ориентироваться на него.
  Мне снова не повезло. Зацепившись за некстати подвернувшийся на моем пути ящик, я потерял равновесие и упал на снег. Кто-то перепрыгнул через меня, довольно ловко и расчетливо, разве что чуть-чуть чиркнув каблуком по моему затылку. Сам я, падая, ухватился за стремительно рушившуюся сверху вниз ногу в черном и тонком, словно въевшемся в плоть сапоге, и обладательница сапога, а равным образом и ноги, весьма своевременно послужившей мне подспорьем, теперь остановилась и приняла смиренный вид. Оцепенев и превратившись в столб, она, может быть, внутренне ужасно сосредоточилась на моих действиях, гадая, что в них заключает особую, главную опасность для нее, хотя не отказываюсь и от предположения, что испуг ее длился недолго, а пришедшая следом обездвиженность, вольная или невольная, накрыла безграничным безразличием. Так, неопределенно и не пытаясь определиться, она встречала предположенный мной конец света, и коль я упал, забарахтался в снегу, стал, чертыхаясь, хватать ее за ногу, а мог и опрокинуть в сугроб, навалиться, гогоча как безумный, она послушно прекратила свое движение, замерла, приняв как должное неожиданно возникшую между нами связь и безусловно позволяя проделать с ней все, что взбредет мне на ум. Я хотел одного: улизнуть от Дьякова.
  Пользуясь как костылем ногой девицы, а она, кстати сказать, оказалась вполне миловидной, я встал и огляделся в поисках укрытия, понимая, что бежать уже бессмысленно. Я нутром чуял близкое присутствие Дьякова. На дереве, возле которого стояла девушка, был аккуратно развешен черный просторный плащ, возможно, ее товар, и я, не колеблясь ни секунды, с головой закутался в него. Впрочем, он продолжал висеть и даже имел товарный вид. В щель я смотрел на светлое, славное личико застывшей, насмерть перепуганной девушки. Какая-то усатая рожа, тускло поблескивая неестественно зауженными глазами - без век, дикими, все вытягивающимися словно бы в необычайно хрупкую лунную дорожку - заслонила его, а мгновение спустя пропала без следа, будто выдернутая властной рукой из созидаемой нами, продавцами и покупателями, беглецами и преследователями, картины. Внутри плаща я укромно мастерил для девушки умоляющие и угрожающие знаки, но не уверен, что они попадали в поле ее зрения.
  - Ты! Видела? - крикнул, обращаясь к девушке, Дьяков.
  Он вырос словно из-под земли. В его опущенной руке сверкнула сталь пистолета.
  Девушка, молча и судорожно сглотнув, чудными своими глазками указала на плащ. Черт побери, кругом одни предатели! Мне почудилось, будто Дьяков издал победный клич. Если так, то я пискнул в ответ; если же нет, то мое задержание прошло в тишине, в гробовом молчании. Дьяков грубо поволок мое пообмякшее тело к своему дому. Те торговцы, что не обратились в бегство, и просто зеваки провожали нас изумленными взглядами. Сдается мне, не обошлось все же без брани и проклятий и оперативно работающий Дьяков изрыгал чудовищные слова, выдергивая меня из моего укрытия. В таком случае досталось и окружающим, за хулой дело не стало бы, - очень может быть, что разгоряченный моей строптивостью, головокружительной погоней и безобразными видами купли-продажи сыщик предавал анафеме род людской.
  - Полегче, прошу вас, - с упреком сказал я ему, - не надо меня толкать. И уберите пистолет. Я не преступник.
  - Разберемся! - коротко пообещал Дьяков и даже не подумал ослабить хватку.
  - А разбираться тут нечего, - возразил я. - Если я убегал, значит, у меня были на то веские причины...
  - А ты убегал. Это факт. И есть свидетели. Непонятно, зачем. Что тебя побудило убегать от меня?
  - Я хочу...
  - Печатай шаг, сволочь! Мне что, тащить тебя на себе до самого дома?
  - Полегче... не дергайте...
  - Возьми себя в руки. Вот и все.
  - Я хочу поскорее покончить с кошмаром...
  - С кошмаром?
  - Так точно.
  - С каким же? Уж не я ли твой кошмар?
  - Главным образом тот... тот кошмар я имею в виду, в котором живу уже несколько недель...
  Над моим ухом раздался неприятный смешок.
  - А если кошмар только начинается?
  Прежде чем ответить, я сглотнул слюну, как та девушка, предавшая меня. Она - в овечьей покорности представителю власти, я - в недоумении перед несообразностью своего поступка, в котором мне предстояло теперь отчитаться.
  - В вашей квартире, Федор Алексеевич, мой брат, с ним и упражняйтесь в вашей милицейской сноровке.
  - А ты гордый.
  - И в своем остроумии. И в чем там еще вам хочется поупражняться.
  - Ты, парнишка, еще тот балбес! и вообще как юла вертишься, экий зайчонок, так и петляешь! - неожиданно истончившимся голоском хохотнул Федор Алексеевич.
  Я, повернув голову и скосив глаза, насколько это оказалось возможным в условиях жесткого ограничения свободы моих телодвижений, строго взглянул на него, дивясь его неуместному, на мой взгляд, юродству; твердо вымолвил:
  - А меня оставьте в покое. Брата я, кстати, связал. Да-да, не удивляйтесь... удивлены?.. связал!
  - Чему же тут удивляться? Ты правильно сделал. Так и должен поступать благонамеренный гражданин. Похвально, юноша.
  - Связал специально для вас. Я вам подкидываю лакомый кусочек, а вы гоняетесь за мной с пистолетом в руке! Какой-то фарс получается, Федор Алексеевич. Вы уже смекнули, кто я? Я тот, кого вам удалось склонить к откровенности. А тот, которого я связал, он-то вам как раз и нужен!
  Дьяков всеми силами изображал попытку внимательно выслушать меня, внять, заслушаться. Он-де даже ослабел, разжижился, как только я раскрылся перед ним с дельной стороны, и, жадно ловя каждое мое слово, последовательно впадает в безудержный восторг, уносящий его в заоблачные выси. Наблюдал я за ним краешком глаза, что называется, не упускал из виду, движимый страхом, смутными надеждами и ожиданием неких послаблений, меньшего ожесточения в выволочке, заданной мне судьбой. Зорко я следил, съежившийся, чуткий, собранный донельзя. Он, разумеется, и впрямь призадумался, стал мысленным взором всматриваться в открывшиеся перед ним перспективы. Мои слова вовсе не упали в пустоту. И все же на мои прямые обращения к нему, иной раз и заискивающие, на мои просьбы отпустить меня он отвечал своим коротким и мрачным "разберемся". Он демонстрировал непреклонную волю. Оглядев, уже в квартире, связанного Григория, который лежал на диване в той же позе, в какой я его оставил, несгибаемый и, как мне показалось, все еще не определившийся в нашей истории Федор Алексеевич пожал плечами. Кажется, у него мелькнуло подозрение, что он имеет дело с сумасшедшими. И это меня разозлило.
  - А вы бы своего брата не связали? Ни при каких обстоятельствах? - крикнул я. - Вот если бы брат постоянно подводил вас под монастырь, если бы он втравил вас в очень даже скверную историю, и тогда не связали бы?
  Дьяков не успел ответить, если вообще собирался. Неожиданно подал голос Григорий:
  - Я не убивал Ливерного! Мой брат вам это подтвердит!
  Ну, о Григории я уже говорил: он продолжал лежать на диване, и даже появление хозяина не заставило его пошевелиться. Меня Дьяков усадил в уголке диване, в ногах у брата, а сам сел на стул, положив на колени пистолет. Вид у него был усталый, видимо, ему здорово досталось у переезда, о чем свидетельствовали и ссадины на лице. Но со мной, бывало, обходились еще хуже. У меня тоже были ссадины.
  - Прежде всего жду ответа на естественный, в высшей степени естественный вопрос, - сказал Дьяков. - Почему вы опять очутились в моей квартире?
  - Вы меня спрашиваете? - уточнил я, уже снова собранный и настороженный, цельный. - Так вы же меня и привели... А если ваш вопрос касается нас обоих...
  - Идиот, идиот, - драматически выдохнул сыщик, - неужели ты все еще надеешься, что я тебя отпущу? Веришь в это?
  Ни слова лишнего, только по делу, мелькнуло у меня в голове, и я осторожно повел такую речь:
  - Сейчас я не о том... Вы задали вопрос, и я...
  - На чем основывается твоя вера?
  - Ну, это вопрос философский... А вообще-то, вдумайтесь, посмотрите в корень, рассудите здраво... на что же мне и уповать, если не на ваше справедливое решение? А что оно будет справедливым... да как же иначе? каким еще оно может быть? Присмотритесь к аргументам - они все за то, что меня следует отпустить.
  - Я не понимаю.
  - Вот мой брат. Я его связал, связал с тем...
  - Так почему вы опять здесь? - Федор Алексеевич рассеянно потер лоб.
  - В первую очередь, - вмешался Григорий, - прошу учесть мое заявление. Я не убивал Ливерного. Заявляю об этом коротко и ясно.
  Похоже, у моего брата ум начал заходить за разум. Он смотрел на Дьякова печальным глазом и ждал ответа на свое заявление.
  - Вот что деньги творят с человеком, - констатировал я и сокрушенно покачал головой. Я все еще верил, что сумею найти общий язык с проворно бегающим и неспешно соображающим легавым.
  - К черту Ливерного! - внезапно взорвался тот. - Я вас спрашиваю: что вы здесь делаете?
  - Вы видите, что я делаю, - язвительно ответил Григорий.
  То, что сыщик уклоняется от ответа на его заявление, сделало Григория почти дерзким. Он даже предпринял попытку встать, а когда она ему не удалась, перевернулся на спину и с равнодушным видом уставился в потолок.
  - Зачем ты его связал? - спросил меня Дьяков.
  Мне встать ничто не мешало. Пистолет я уже в расчет не брал, ибо тоже стал дерзок. Ведь если бы не проклятый ящик, о который я споткнулся, я был бы уже свободен.
  - Ну вот что, - произнес я, вставая, - нечего ходить вокруг да около.
  - Сидеть! - крикнул Федор Алексеевич.
  Я сел и потер лоб, как минуту назад сделал это наш мучитель. Но он так обозначил свою задумчивость, я - в раздражении, которое тщетно пытался скрыть.
  - Вы спрашиваете, почему мы снова здесь? Отвечу! Этот, - я указал на Григория, по-прежнему хранившего неприступный вид, - пришел за деньгами, которые он здесь спрятал. Я пришел для того, чтобы здесь его и связать. Я отдаю его вам - в обмен на свою свободу. В обмен на твердое обещание, если угодно, на клятву даже, что меня раз и навсегда оставят в покое. В обмен...
  Дьяков поднял руку, призывая меня к молчанию. Я умолк. Он спросил быстро и, как мне показалось, хищно:
  - Деньги? Спрятал здесь? Где они?
  Неприступность Григория рассеялась как дым.
  - Это все она! - закричал он. - Она и Ливерного отравила, она и деньги украла!
  - О ком он говорит?
  - Он говорит о своей жене, - сухо объяснил я.
  В глазах Дьякова мелькнуло особое выражение. Оно знакомо мне. Это выражение появляется у людей, когда они, наслушавшись разной простодушной болтовни, насмотревшись всякого вздора, вдруг вспоминают о своем богатом жизненном опыте и находят возможным и даже необходимым ярко продемонстрировать силу и власть нажитой ими мудрости. Я считаю это выражение опасным, потому как за ним следуют обычно всевозможные несправедливости и злоупотребления. Но когда оно возникает у входящего в раж сотрудника уголовного розыска, это, полагаю, опасно вдвойне.
  Однако я все еще не терял надежду; это было бы, на мой взгляд, преждевременно. Хорошо бы Федору Алексеевичу, отвязавшись от меня, целиком и полностью сконцентрироваться на Григории, - вот что в один миг разрубило бы гордиев узел моих проблем. Мне хотелось, чтобы Федор Алексеевич, покончив с колебаниями, с нелепыми шатаниями мысли, вдруг взял да обошелся с Григорием пожестче, как того вполне заслуживал мой брат, замышлявший предательство, уже и предавший меня не раз. Я думал, что не рассуждающая суровость в обращении с преступником (а разве не был им Григорий?), обуславливая четкие действия и как бы заранее проверенные ходы, некоторым образом сгладит неприятное впечатление, которое мой поступок мог навеять на сыщика и тем более на брата.
  Я напряженно ждал и, почесывая затылок, гадал, что предпримет Дьяков. Он молча смотрел в пол, краем глаза наблюдая за нами. Я наблюдал за ним, он за мной и Григорием. Но он представлял собой тайну для меня, потому и был я цепок, подозрителен, неотступен, а что до нас - какую такую подноготную, какую подоплеку следовало ему еще высматривать? Разве я не выложил ему все, что мог, о себе и о брате? В чем же ему теперь подозревать нас? Меня, например, - разве я не отдал ему брата, не принес на блюдечке, связанного, покорного, готового подписаться под любым обвинением? Так почему бы ему не отступиться, не оттаять, не поговорить с нами по душам? Его цепкость бесчеловечна, это цепкость бездушная, механическая, злая, цепкость служебного пса.
  Тяжелая, мучительная работа мысли отобразилась на лице Федора Алексеевича, по существу непроницаемом и словно одеревеневшем в эти кульминационные минуты, а в известной степени и туповатом. Затем он, подняв голову и глядя то на меня, то на Григория, глядя холодно, с отвращением, принялся медленно и весомо, словно ударяя молотом, озвучивать свои мысли, сопровождать довольно странными высказываниями их течение, готовое в любой момент разлиться бурными, не ведающими русла водами бесплодных рассуждений.
  - Вот два человека, - говорил он, - два брата, близнецы. Загадка природы! И разве не ясно, что где один, там и другой. Где оба - там словно один. Одно лицо, одна душа, одна сущность. Полная взаимозаменяемость, неопровержимое единство взглядов. И если один из них глуп, глуп и другой. Первый, второй... Если у первого сердце ледяное, ледяное оно и у второго. Если первый задумал преступление, думает о нем и второй. И не разобрать, где первый, а где второй.
  - Но в таком случае ни первому не убить второго, - возразил я, - ни второму первого.
  - Поэтому вы до сих пор живы, - отрывисто бросил Дьяков.
  Я замолчал. Что я мог сказать? Что я помечен Валерием Павловичем и это отличает меня от Григория? Пуститься в разглагольствования о несоизмеримости моей вины с виной брата, моего образа мысли с его образом мысли, о несопоставимости моей жизни, простой и естественной, с его жизнью беспринципного дельца, обуянного жаждой наживы торгаша и вероятного убийцы Ливерного? Выдаются порой минуты, когда лучше помалкивать, и сейчас, похоже, именно такая минута. Помалкивать, не тревожить погрузившегося в размышления человека, не раздражать его, смятенного, сорвавшегося в потуги разгадать странную загадку природы. Не отвлекать его, раз уж он, как новый Сизиф, поволок на некую гору и один камень, и другой, камень за камнем. Отвлечешь - и он, мгновенно разъярившись, выстрелит, раз и другой, уложит нас обоих, меня и брата, не различая. А я вовсе не хотел умирать.
  Не спуская с нас глаз, Дьяков пододвинул к себе телефон, снял трубку и набрал номер. Не знаю, как Григорий, а я словно замер на краю пропасти в оторопи и невыразимом ужасе; каким-то образом мгновенно улетучились все мои надежды на благополучный исход, и ожидания приобрели пессимистический характер.
  - Удальцов? - крикнул Дьяков в трубку. - Слушай, приходи, я дома... Надо тут повязать двух малых... Да нет же, приходи сам, достаточно будет... Двое, но словно один... Что?.. О, невиданное единство!.. Говорю тебе, страшная неразличимость. Выступают единым фронтом. Полная неразбериха... Я, Удальцов, запутался... Говорю тебе, сержант, невообразимая абракадабра... Будь другом, пособи... Да, не в службу, а в дружбу, именно так, Удальцов... Ладно, жду.
  Он повесил трубку. На мгновение в комнате повисла гнетущая тишина.
  - Повязать? Меня? - вдруг словно бы очнулся Григорий.
  Дьяков не ответил ему, я тем более. Честно говоря, меня даже позабавил этот наивный возглас моего брата, хотя я понимал, что ничего смешного в происходящем нет и не предвидится.
  Судя по всему, Дьяков надумал нас арестовать, и, рассуждая вообще, для сотрудника уголовного розыска это было вполне естественное решение. Но я ни умом, ни сердцем не мог принять такую естественность. Не только потому, что она представлялась несправедливой по отношению ко мне, но и потому, что арест как таковой всегда воображался мне чем-то величественным. Дьяков же говорил по телефону так, словно позвонил соседу, с которым выпивает иногда по вечерам или играет в шахматы. Вот сейчас ввалится сосед Удальцов, и они со смехом и прибаутками нас повяжут. Собственно, меня одного, поскольку Григорий и без того уже связан. Но для чего им делать это?
  В моей голове разбухало изумление, душу разрывали сомнения, в сердце больно билось и плескалось негодование на человека, так и не принявшего решения в мою пользу. А я столько для него сделал! Теперь мы ждали Удальцова. Хозяин квартиры если и не потерял интерес к нам, то к разговору явно не был расположен, оставив его продолжение на время, когда мы предстанем перед ним парочкой связанных баранов. А у меня из головы не шло, что очень скоро явится этот Удальцов и смешно тешиться надеждами на его миролюбие, ожидать от него доброго, куда как человечного пристрастия к вечерней выпивке или шахматам. И в конце концов я не выдержал:
  - Федор Алексеевич, - зашептал я проникновенно и с дрожью в голосе, - а вам не кажется, что вы пошли неправильным путем? Что так дела не делаются, и вы совершаете большую ошибку... Разве я действовал не в ваших интересах? Я...
  - Помолчи, - резко и властно оборвал он меня.
  В этот момент в дверь позвонили.
  
   Глава тринадцатая
  
  Сержантом Удальцовым оказался краснощекий парень атлетического телосложения.
  - Что у вас тут происходит, Федор Алексеевич? - спросил он, входя и удивленно оглядываясь.
  - Потом, Ваня, потом объясню, - бросил Дьяков небрежно; расплылся вдруг в добродушной улыбке, шаловливой даже, и добавил: - Если будет время, если ты не падешь прежде смертью храбрых на боевом посту.
  Смотрел он на Ваню испытующе и как бы с припасом какой-то большой мудрости, которой он готов поделиться со всяким, но с ним, с этим цветущим Ваней, в особенности.
  - Ну и шуточки у вас! - захохотал Ваня. - Ох, и юморист же вы!
  - Я бедовый...
  - А они? - мотнул сержант головой в нашу сторону.
  - Дисциплина всему голова, без нее - ни шагу. Но кругом бесовщина, Содом и Гоморра, и бедовость моя - вынужденная, без нее в миг пропадешь, она одна служит надежным средством защиты от повсеместно распространившихся негодяев и питает наше сопротивление отовсюду наступающему мраку, - разъяснил Федор Алексеевич.
  - Я не пропаду, - самодовольно ухмыльнулся Удальцов и, демонстрируя мощь, выразительно подвигал плечами. Украшенная погонами тужурка сидела на нем превосходно.
  - Не пропадешь, пока я тебя блюду, муштрую и направляю, а коли, Ваня, дашь слабину, позволишь бесам сесть тебе на голову и завладеть твоей душой, сотворив из тебя одержимого, пропадешь без следа. Взгляни-ка на этих шалопаев...
  - Изумительное сходство!
  - Сейчас давай их в мою машину, - приказал командир сурово.
  Я отметил следующее: Дьяков побоялся действовать в одиночку, видимо, случай на дороге, когда я дал ему подножку, был еще в его памяти свежее, чем бы мне того хотелось. В других обстоятельствах это польстило бы моему самолюбию, а сейчас только тревожило. Меня принимали за опасного преступника.
  Григория они развязали. Почувствовав свободу от пут и сознавая в то же время угрозу свободе его личности, он принялся громко и горячо протестовать. Он снова и снова заявлял о своей непричастности к гибели Ливерного. Требовал немедленно организовать погоню за его женой, которая одна во всем виновата. Ссылался на свой высокий авторитет в деловом мире. Говорил о неприкосновенности личности, правах человека и угрожал непоколебимым молчанием, пока на защиту его интересов не заступит дельный, знающий и глубоко сочувствующий адвокат. Все его тирады не произвели на нас никакого впечатления.
  Мы проехали всего несколько кварталов. Удальцов потому и пришел пешком, что до места нашего заточения было рукой подать. И эти кварталы, хоженые и перехоженные мной, я словно не узнавал. Я смотрел на них из окошка машины глазами другого, самому мне не известного существа. Впрочем, это поймет лишь тот, кто сам оказывался в подобной ситуации.
  Я же понимал только, что на собственной шкуре испытываю нечто новое, непостижимое, страшное. Происходящее не укладывалось в моей голове. Когда меня выкрали из больницы бандиты и я ехал с ними по хорошо знакомым, дорогим мне улицам, не ведая, что меня ждет, я был, положим, в шоке и ужасе, но я был полон еще и иллюзий и это первое прикосновение к беде мнилось мне игрой, чем-то ненастоящим. А сейчас Федор Алексеевич отпускал замысловатые шуточки, сержант, находя его остряком, похохатывал, на приунывшего Григория невозможно было смотреть без смеха, так что, казалось бы, пошла потеха и началась натуральная игра, а назревает и вовсе упоительная забава, но... Как объяснить? Я мучился. Мое сердце придавил исполинский камень, а на глаза налегла кромешная тьма. От развеселившегося Федора Алексеевича исходил душок подлости, его душа под завязку наполнилась нечистотами, он готовил подвох, а если угодно, так и мерзость запустения, сержант Удальцов, этот сияющий метеор, явился всего лишь неисправимым и наглым дуралеем, Григорий, забывая человеческое, на моих глазах превращался в слабо бьющуюся в паучьей паутине муху, - вот что происходило на самом деле.
  Начал я осознавать свое неизбывное простодушие, свою несостоятельность и незатейливость, и не отказался бы теперь еще послушать, без ропота и в некотором уюте, грубоватые сентенции Федора Алексеевича о моей незрелости, о возрастной недостаточности моего разума и о перспективах становления, возможного лишь при условии беспредельного внимания с моей стороны к его мудрым советам и наставлениям.
  Моя воля была не то что парализована, она попросту исчезла, испарилась. И если бы Дьяков с Удальцовым, вперив в меня пытливые взоры, велели задушить Григория, просто для того, чтобы потешить их, я, скорее всего, без раздумий исполнил бы их приказ.
  В этот вечер, в одну из минут, я позволил себе быть величественным, когда, указав на поверженного и обезумевшего брата, произнес твердо: вот что деньги делают с человеком. Теперь я был раздавлен, и мне следовало бы сказать о себе: вот что с человеком делает государственная машина. Я был жутко одинок. Мне казалось, что я, в окружении манекенов, механических чудовищ, теней, лечу в неизвестность. И всюду люди в мундирах. Почему не в мундире Федор Алексеевич? Почему он не при орденах? Почему этот арест лишь сеет тьму, и не врезается в нее убедительный блеск знаков отличия, за которым обрисовался бы, наконец, подлинный облик моего нового друга и нового врага Федора Алексеевича, и я мог бы увидеть, что он, пожалуй, вылеплен безупречно с эстетической точки зрения, и с моральной тоже, и парень он не так себе, а хоть куда, вполне красив и даже прекрасен, как бог.
  Я возвел очи горе и, не считаясь с накрывшим нас верхом машины, узрел в залитых нежным светом высоких мирах чудесную картину переодевания: ангелы, аккуратно складывая на спине крылышки, неторопливо, с некоторой важностью облачались в сверкающие позолотой мундиры, и лица их светились удовольствием. Мы въехали в мрачные ворота, а затем в просторном и чистеньком вестибюле предстали перед дежурным, который сквозь стекло безучастно смотрел на нас. Он оформил наше поступление в его ведомство. У нас отобрали все, что не полагалось иметь при себе. Например, шнурки. Я тотчас догадался, для чего это сделали: нас оберегали от искушения покончить с собой. Весьма заботливо, гуманная мера, ничего не скажешь. У меня в ту же минуту созрела мысль придумать более или менее удобный способ самоубийства, вынести себе приговор и не мешкая привести его в исполнение.
  Разлученный с братом, я позабыл о его существовании, едва переступил порог темной камеры. За моей спиной громыхнула железная дверь, запертая рукой все того же розовощекого сержанта Удальцова. Сумрачным выглядело узилище, явившееся моим глазам. Оно, однако, вовсе не завладело тотчас моим существом, ибо в душе я продолжал жить теми же ощущениями свободы, какими жил сержант, что-то беззаботно насвистывавший в коридоре. Тем не менее мне надлежало как-то устраиваться в этом склепе.
  На невысоком помосте, прямо на голых досках, подложив под себя лишь собственную одежду, лежали люди. Их было трое, и они смахивали на сомлевших тараканов. Дружно, как по команде, подняли они головы, посмотрели на меня, и я вяло поздоровался с ними.
  - За что тебя? - спросил один из них.
  - Не знаю, - ответил я.
  - А, ну да... тут никто не знает, - произнес этот человек, лица которого я не разглядел в тусклом свете лампочки, спрятанной в маленькой зарешеченной нише над дверью.
  Сомнительные элементы? узники? собратья по несчастью? - как мне их назвать? Много всего доводилось слышать о них среди гулящего люда, с которым я иной раз соприкасался в своих бесцельных и беспечных скитаниях, а сейчас они лежали, жалко теснясь друг к другу, чтобы согреться, и мне трудно было поверить в реальность этой картины. Они спали, а может быть, молча и пристально следили за мной, что-то про себя соображая, - как если бы мои первые шаги на тюремном поприще могли определить все мое здешнее будущее. Я робко присел на краешек помоста, окинул взглядом странные шершавые стены и парашу.
  Оставаться в этом темном и жутком мирке было для меня невозможно. Но сквозь стены мне, разумеется, не уйти. Я точно знал, что не останусь здесь ни под каким видом. Но как уйти? Не биться же головой в стены в надежде, что они внезапно расступятся и пропустят меня? Вот я проламываю лбом... Свобода близка - рукой подать. Отделяет стена. Нужна, однако, богатырская сила, чтобы и впрямь проломить, не помешало бы и чудо некое.
  Я вспомнил о решении, которое принял, когда из моих ботинок вытащили шнурки. Значит, все-таки биться, с разбегу, в одну из этих стен, вон в ту или в эту, набегать, ударяться до тех пор, пока моя голова не расколется как орех или, может быть, пока мое тело не станет бесплотным и не позволит мне просочиться сквозь бетон.
  Длинный и бурный выдался денек! Заключалось в нем что-то такое, что, казалось, уходит в далекое прошлое, в благословенные времена, когда я жил так, как мне хотелось. Я мысленно копался в этом прошлом, мечтая зацепиться за что-либо сулящее мне счастливое будущее. Вспоминалось... Утром я пил водку. Перед этим Наташа угрожала мне ножовкой, а затем мы отправились в Балабутин, предполагая убить Григория. Но там я сам чуть было не расстался с жизнью. Неожиданно появился Дьяков и спас меня. Вот! Он спас меня, и это было днем, а затем арестовал, и это происходит вечером.
  Поступки Дьякова представляются вполне объяснимыми, а самому Дьякову мои действия в конце концов внушили подозрения. Но так ли все просто? Поставим вопрос со всей откровенностью: стремится ли Дьяков, орудуя как государственный человек, раскрыть преступление, или он не прочь заграбастать деньги, из-за которых на мою долю выпало столько хлопот? Ясного ответа нет. Так кто же он такой, этот Дьяков?
  Не буду отрицать, он человек мужественный, волевой. Он хотел арестовать самого Алексея Федоровича, а возможно, и арестовал. Случись нам настичь Григория и Наташу, когда мы с ним мчались в пригород, он наверняка арестовал бы и их. Но ради чего он совершает все это? Во имя какой цели действует? Я не знаю.
  Будь власть в моих руках, я арестовал бы их всех, начиная с Наташи и кончая последним барбосом Валерия Павловича. Но я сделал бы это лишь для того, чтобы освободиться, наконец, от буйных, охваченных нездоровым интересом к злополучному чемоданчику людей и вернуться к естественному для меня образу жизни. А чего добивается Дьяков, я не понимаю.
  Вот он арестовал меня. Засадил в камеру, хотя я все честно рассказал ему, и он должен видеть, что я, в сущности, не преступник. Может быть, он рассчитывает выведать у меня еще какую-то тайну? И хочет пытать меня не у себя дома, а в этих стенах, поскольку здесь как бы сподручнее?
  С другой стороны, арест выглядит официальным, и это свидетельствует, что он в самом деле, отнюдь не притворно, решил действовать как государственный человек. Уже переодевается в своем кабинете, уже на нем мундир, и видны знаки отличия, красиво сверкают погоны... Он причесывается у зеркала, придирчиво оглядывая себя, себя всего... На висках благородная седина. Мохнатая грудь. В трусах добротное мужское хозяйство. Выпускает газы, с оздоровительной целью, чтоб в дальнейшем не стесняло, не служило помехой делу... В таком случае, ну, если именно это сейчас и происходит, я рискую надолго застрять в чудовищной камере, уж найдет сметливый - а брата моего облачите в мундир, так и он будет выглядеть сметливым! - расторопный Федор Алексеевич повод удерживать меня здесь. Потом распорядится: подать сюда задержанного! - и сержант, толкая в спину и выкрикивая ругательства, доставит меня в кабинет начальника. Будут пытать. Что именно со мной сделают? Выжгут на моей груди неопознанные ордена, кровавыми рубцами вычертят на моих плечах погоны?
  А как же деньги? Моему самозваному учителю не нужен чемоданчик? Он не мечтает присвоить его? Не уверен, что это так; почти уверен в обратном. И вот еще что: получается, для того чтобы мне поскорее выйти отсюда, я должен внушить учителю желание завладеть этим чемоданчиком. Доказать, что чемоданчик необходим ему, как воздух, что без чемоданчика он - никто, а завладев им, поднимется на необычайную высоту. Что лучше жить припеваючи, чем гоняться за всяким жульем и жаловаться на начальство, которому плевать на его добросовестную службу.
  Но как это провернуть? Какую еще тайну способен я открыть ему?
  Со скрежетом отворилась дверь, и в светлом проеме возник бравый сержант Удальцов.
  - Кривотолков, на выход! - громко объявил он.
  - С вещами? - спросил я.
  - Иди сюда! С вещами... я покажу тебе вещи!
  Вещей-то никаких у меня и не было, так что не знаю, почему у меня вырвался этот дурацкий вопрос. Я вышел в коридор. Сержант громко топал за моей спиной и все ворчал что-то о моих пресловутых вещах. Вещи... он мне покажет!.. Он ввел меня в маленькую ярко освещенную комнату, где за столом сидел Дьяков, и остался стоять у двери, выразительно поигрывая связкой ключей. Мне велели - властные голоса, указующе вытянутые персты, и все как-то вдруг, откуда-то сбоку или сверху врываясь в мою жизнь, неприспособленную, не способную утвердиться в былом равновесии, - сесть напротив следователя.
  - Ну, рассказывай...
  Я поднял на Дьякова глаза и принялся старательно изображать улыбку.
  - А что рассказывать? Я ведь как, я поживу у одного приятеля, потом перебираюсь к другому. Эти приятели - люди, как правило, неосновательные, разболтанные, выпивающие. Несознательные люди, если взглянуть на них с точки зрения более или менее прочно занимающих некую гражданскую позицию... Но и вреда от них никакого нет, иначе я бы поостерегся. Вот и вся моя жизнь.
  - Ну что ж, парень, ты глубоко в заднице, - сказал следователь Дьяков не то с сожалением, не то с облегчением.
  - Почему?
  - Не понимает, - усмехнулся он и подмигнул сержанту.
  Тот залился веселым, здоровым смехом.
  - Или понимает?
  Сержант пожал плечами и, втянув голову в плечи, растянул лицо словно резиновое, иллюстрируя недоумение. Он не отваживался браться за разрешение загадки, поставившей в тупик самого Федора Алексеевича.
  - Наверняка понимает.
  Удальцов удовлетворенно кивнул и расправил плечи.
  - Я же вам все рассказал... - начал я.
  Дьяков перебил:
  - А раз понимает, бей его, Удальцов!
  Подчиненный тяжело громыхнул сапогами, направляясь ко мне. Федор Алексеевич поднял руку:
  - Погоди-ка! Что он сейчас сказал?
  - Не могу знать...
  - Мол, он все нам выложил. Не так ли? Ты это сказал? - напряженно взглянул на меня следователь. - Но в том-то и дело, что не все. И теперь посуди сам. Ты покушался на жизнь брата, и не один раз, а дважды. Это знаешь, как называется? Знаешь, какая это статья?
  Сообразив, куда он клонит, я воскликнул:
  - А кто подтвердит, что я вам что-то рассказывал? Я ничего не говорил.
  Дьяков как бы оторопел, сделал удивленные глаза, перевел взгляд с меня на Удальцова и обратно. Удальцов сокрушенно вздыхал, дивясь моей диалектике.
  - Ты теперь вздумал отпираться? Это у нас не пройдет. Ты спрашиваешь, кто подтвердит... так Удальцов и подтвердит!
  - Он не присутствовал...
  - Удальцов не присутствовал? Тот самый Удальцов, который везде и всюду? Ну-ка, Ваня, растолкуй ему, что к чему.
  Ваня мгновенно взбодрился. Стремительно преодолев разделявшее нас пространство, он с резким кряканьем опустил на мою голову тяжелый кулак. Не стану уверять, что этот человек пустил в ход всю свою несомненно богатырскую силу, но все же что-то нехорошо заскрипело у меня на зубах.
  - Вспомнил? - спросил Дьяков.
  - Нет.
  Сержант не отходил от меня, заслоняя свет своей могучей фигурой. Мое отпирательство не возмущало его, даже по-настоящему не беспокоило, - я видел это, - но он знал свое дело, и я понимал, что он будет оперировать своим ужасным кулаком до тех пор, пока я не сознаюсь. Только очень уж не хотелось мне в тюрьму, и я решил упираться до последнего. Удальцов снова занес руку, однако следователь остановил его.
  - Давай второго, - приказал он, и пока сержант ходил за "вторым", этот подлец вволю позабавился моим отчаянным положением: - Что, не сладко на нарах-то?
  - Не сладко, - признал я. Изо всех сил старался сохранить невозмутимость.
  - А ты все расскажи, и мы тебя отпустим.
  - Как же, отпустите! За попытку убийства полагается срок, - возразил я и глянул видавшим виды господином.
  - Я тебе гарантирую свободу. Мое слово что-то значит для тебя?
  - Я вам не верю.
  - Ах, не веришь... Вот как? А зря не веришь... Я ведь не забыл твою сегодняшнюю выходку... припоминаешь?.. У переезда. Сзади, исподтишка... По-свински ты повел себя, согласись. Так что подумай...
  Сержант привел бледного и трясущегося Григория. Мой брат, впав в немощь, едва волочил ноги.
  - Что вы с ним сделали? - воскликнул я.
  Не думаю, что его состояние было следствием каких-нибудь изощренных пыток, скорее всего, у него просто душа ушла в пятки от страха. Его посадили таким образом, что теперь мы, два брата и следователь, составляли между собой некий, более или менее правильный, треугольник.
  - Ты подтверждаешь свои показания? - осведомился Дьяков с некоторой приятностью в голосе, как если бы даже сладко.
  - Да, полностью... - пробормотал Григорий.
  - Ты замышлял убийство брата?
  - Еще бы... как же не замышлять, если... ну, в общем, если коротко, замышлял...
  - А он?
  - А он, сволочь, мое... меня задумал порешить!..
  - Почему же из этого ничего не вышло?
  - Нам все время катастрофически не везло...
  - Ну ты и мерзавец, Гришка! - крикнул я. - Это тебе-то не везло?
  - Оградите меня, пожалуйста, от инсинуаций этого человека и вообще от него в целом, - попросил Григорий, указывая на меня пальцем.
  - Не везло ему... - кипятился я. - Да ты втравил меня черт знает во что, а теперь уверяешь, что тебе не везло?
  - Но ведь она украла у меня деньги, - возразил Григорий, тоже вспыхнув, - и это ты называешь везением? Так и запишите, - упер он палец в стол и стал водить им, как бы что-то строча, - украла... я про жену... украла, бестия, мои деньги! Это нельзя назвать везением, это означает, что не повезло не только с женой, но и в чем-то гораздо большем, в чем-то великом, в том, что базируется на...
  Я прервал его излияния, сопровождавшиеся комической возней на стуле:
  - Плевал я на твои деньги! Ты понимаешь, где находишься? Ты понимаешь, что нам грозит, если ты не заткнешь свою поганую пасть?
  Следователь с сержантом покатывались со смеху, слушая наши препирательства. Когда Дьякову надоела эта комедия, он сказал:
  - Знаете что, ребята, все еще поправимо. Что бы вы там ни замышляли, а никакого убийства налицо не имеется. Трупов нет.
  - А Ливерный? - взвился Григорий.
  - Так не ты же убил Ливерного?
  - Разумеется, нет! Это она, гадина, змея подколодная...
  - Ну, вот видишь, не ты. Так что ваша совесть почти чиста, ребята. И у вас есть отличный шанс выйти на свободу вообще с абсолютно чистой совестью. Не сомневаюсь, что вас это радует. Но и мы с Ваней должны что-нибудь получить взамен, хоть какое-то удовлетворение.
  - Отпустить девять виновных ради того, чтобы не пострадал хотя бы один невиновный, - это уже большое удовлетворение, - заключил Григорий.
  В моей душе заклокотала неистовая злоба против него. Нашел время демонстрировать свою глупость!
  - Возможно, - согласился следователь. - Но раз уж за вами водятся кое-какие грешки, так будьте более откровенны с нами. Начав, заканчивайте. Нарисовав некие символы, растолкуйте, что под ними подразумевается. Итак, где деньги?
  - У нее! - крикнул Григорий.
  - А где она?
  Мой брат, обозначая беспомощность, вздернул плечи; опустить, однако, позабыл, так и сидел еще долго с будто бы провалившейся в недра тела головой. Дьяков перевел взгляд на меня:
  - А ты что скажешь?
  - Откуда мне знать?
  Следователь погрузился в размышления.
  - Знают они, Федор Алексеевич, только кочевряжатся, - протянул Удальцов с той отвратительной уверенностью, которая могла быть у него разве что от сознания собственной силы и власти над нами. Как этот прохвост мог судить, что я знаю, а чего нет?
  - Вот что, Ваня, - решил наконец Дьяков, - разведи-ка этих придурков по камерам, они у нас еще разговорятся. А мы с тобой пока займемся другим дельцем. Есть у меня одна идея.
  Я вернулся в камеру.
  - Ну что? - спросил тот же неразличимый человек.
  Я буркнул:
  - Да ничего.
  - А-а...
  Меня оставили в покое. Эти люди, сокамерники, представлялись мне призраками, но сам я слишком хотел жить, чтобы стать одним из них, почувствовать себя таким же, как они. Конечно, и они вовсе не отказывались от жизни, однако мне казалось, что моя жажда жизни какая-то иная, более значительная, что ли. И потому я заслуживаю большего, чем они, заслуживаю лучшей участи. Мне очень хотелось прилечь, но я не решался, боясь оказаться рядом с ними, прикоснуться к ним. Тогда я уж точно не вырвусь из этого каменного мешка, - так я думал. И я то присаживался на помост, подальше от них, то тихо, чтобы не потревожить их сон, бродил по камере.
  Дьяков поведал нам о возникшей у него идее. Хотелось бы узнать в подробностях... Что за идея? Меня это занимало до крайности. И почему он так резко оборвал допрос? Ясно, что его мысли вертятся вокруг чемоданчика с деньгами, но само по себе это еще не указывает на его желание прибрать чемоданчик к рукам. Ведь тот, следует помнить, находится у Наташи, а Наташа ко всему еще и убийца Ливерного. В глазах Дьякова, следователя, она - главная преступница. И вполне вероятно, что он охотится на нее именно с тем, чтобы разоблачить как преступницу.
  Неужели он посадил меня под замок только в надежде, что я укажу ему, где она может прятаться? Если так, он меня должен выпустить, как только убедится, что я действительно ничего не знаю и ничем не в состоянии ему помочь. Но так ли? Выпустит ли? Этот человек не внушал мне ни малейшего доверия.
  Я глубоко раскаивался в том, что морозным вечером, в свой день рождения, доверился лживой, коварной женщине и согласился вместе с ней убить ее мужа. Но это раскаяние было сугубо моим личным делом, и за него вовсе ни к чему было держать меня под стражей.
  Я почти потерял представление о времени. Я понимал только, что еще не наступило утро, не кончилась ночь, возможно, не кончился и вечер. Не знаю, сколько часов или, скажем, минут прошло после первого допроса, прежде чем снова открылась тяжелая дверь, и сержант Удальцов выкликнул меня.
  В этот раз он смотрел не весело или нагло, и не угрожающе, как на допросе, когда по приказу следователя ринулся ко мне, сжимая огромные кулаки. Он смотрел серьезно и даже как-то озабоченно, как если бы за время нашей с ним разлуки что-то радикально переменилось в моем статусе и меня, например, назначили балабутинским градоначальником. А может, и назначили. Разве мы не живем в эпоху чудес?
  
   Глава четырнадцатая
  
  Переменился и Дьяков, он даже взглянул на меня ласково, с отеческой озабоченностью, как будто почувствовал во мне несправедливо обиженного мальчугана. На мгновение я и ощутил себя таковым. Тем более что, войдя в следовательский кабинет, сразу уяснил: не приходится ждать перемены участи, не быть мне градоначальником или каким-нибудь властителем дум, не видать бешеного успеха, оваций, восторженных толп поклонников, а вернется та же дикая и жалкая жизнь, вынуждающая меня всячески выкручиваться ради одной-единственной цели - оставаться самим собой. Показалась мне внезапно сомнительной эта цель.
  Очевидно, подумал я, они решили взять меня не грубостью и насилием, а показной гуманностью обращения, хотят, чтобы я растаял и все им выложил. И еще я подумал: раз они измыслили это, значит, твердо намерены положить денежки себе в карман. Не стали бы они чересчур уж стараться, изощряться и этак маневрировать исключительно по долгу службы.
  Меня усадили за стол. Дьяков придвинулся поближе, вопросительно заглядывая мне в глаза. Сержант налил стакан чаю, подал его мне и тоже присел рядом.
  Но при этом молчание странным образом затягивалось. Я, кажется, должен был, по их замыслу, уловить в этом молчании некий трагический дух, словно умер кто-то необыкновенно близкий всем нам троим. Я и вообразить был не в состоянии, кто бы это мог быть. Как бы то ни было, паузой руководили они, если можно так выразиться, а я лишь попал в нее, как в капкан, и они могли многозначительно молчать хоть до скончания века, тогда как я, терявшийся в догадках, мог и дрогнуть. И в конце концов я впрямь не выдержал.
  - Мне вам нечего сказать, - произнес я, пытаясь принять независимый вид.
  - Попей чайку, - заботливо посоветовал Дьяков.
  - Попил, - сказал я, отодвигая стакан.
  - Еще? - спросил сержант, которому тоже неплохо удавалась роль заботливого и любящего папаши.
  - Хватит, - возразил я, хотя с удовольствием выпил бы еще.
  Тогда следователь вытащил из-под стола бутылку водки и поставил предо мной.
  - Не пью, - сказал я.
  - Ложь, - заметил Дьяков с оттенком сожаления. - Вот ты и соврал нам, Сережа.
  - Это не первая его ложь, - укоризненно добавил сержант Удальцов.
  - Но в жизни всякого человека наступает момент, когда он должен говорить правду и только правду, - назидательно высказался Дьяков. - И в твоей жизни, Сережа, этот момент наступил. Тебе известно, что произошло? Твоего брата отпустили.
  - Отпустили?
  - Да, представь себе.
  - Но ведь вы и отпустили?
  - Нет, не мы. Мы бы его ни за какие коврижки не отпустили. А вот прокурор отпустил. Я тебе расскажу, как было дело, для тебя это очень важно. Так вот, слушай. Знаешь, накипело у меня на душе, и я решил основательно разобраться со всякой там нечистью, швалью, с мразью разной. А сколько можно терпеть? Мочи нет... В общем, я приказал сержанту взять людей, пойти в детский садик, а координаты его тебе памятны, как же, непросто забыть место, где в твой зад собирались ткнуть паяльник... не запамятовал ведь, а, Серега? Да... Приказал я задержать, ну, хотя бы для начала приостановить, одернуть некоторым образом, приструнить маленько, порасспросить всех, кто там подвернется. Этого Валерия Павловича, и этого... как он называется?..
  - Алексея Федоровича, - подсказал я.
  - Да, и его тоже.
  - А разве вы не арестовали его днем у переезда?
  - Нет, голубчик, не удалось. Увернулся гад! - Дьяков покачал головой, грустя, что в бескомпромиссной борьбе с бандитом неожиданно обнаружил незадачливость. - Но слушай дальше. Сержант с людьми махнул туда и... расскажи лучше ты, Ваня, как тебя там встретили и как приветили.
  Удальцов прокашлялся и начал рассказ:
  - Они все были в сборе, сидели, скопившись, в этом своем осином гнезде, на которое мы давно точили зуб.
  - Разве ты точил, Ваня? - удивился следователь.
  - Я как вы, - ответил Ваня. - Если вы точили, так точил и я.
  - Хорошо, продолжай.
  - Они, те то есть, которые в садике, они первым делом порешили оказать сопротивление, иначе сказать, всякая мелкая сошка заерзала, забузила, подняла крик, и самые отчаянные подумывали взяться за оружие, но главный, ихний Валерий Павлович, запретил им что-либо предпринимать. Призвал всех к порядку и сам выступил степенным, респектабельным господином, как будто он в реальном центре деловой активности или прямо на экране телевизора. Жесты выделывал, усмехался не по-людски, с подковыркой. Ничего лучше не придумал, как поразить меня своим удивлением, дескать, в чем дело, почему посторонние мешают нормальной работе фирмы, наращиванию бизнеса? Меня от него уже подташнивало, но я бывалый, политике обращения как со сбродом, так и с тузами обучен, тем более дипломатическим формам, и я подумал: вот вы как, господа хорошие! Вот вы, значит, как! Политесы и этикеты? Ладно! И мы не лыком шиты! Раз тут, подумал я, требуют соблюдения протокола встречи и все должно развиваться по предусмотренному некими мудрецами сценарию, так мы тоже в грязь лицом не ударим. Собрался, мобилизовался и деликатно произнес: "Шутки шутками, и Богу - богово, а только не надо, гражданин, ломать комедию и высасывать из пальца смехотворные вещи. Увлечения, понятное дело, бывают разные, но можно привыкнуть и забыться и, присосавшись, впасть в самозабвение, с утратой различения объектов, а за этим стоит угроза страшного недоразумения. Это когда вслед за пальцем хватаешься не глядя за орган, подсунутый то ли в шутку, то ли по чистой случайности, то ли с целью лишения человеческих черт и приобретения звериных. Стало быть, сменим тон и поговорим серьезно. Братья Кривотолковы рассказали нам, как вы тут работаете и какой у вас бизнес. Вот мы и пришли потолковать по душам". Он еще больше удивился: "Следовательно, вы хотите задержать нас, и даже как будто заключить под стражу, а главное, вы намерены отнимать у нас драгоценное время, и все это из-за братьев Кривотолковых? И весь этот словесный мусор, который вы тут нам не обинуясь накидали, имеет причиной тот факт, что мало вы, судя по всему, насосались грязи и дряни у упомянутых братьев и поспешили за добавкой к нам?" "Это, дражайший, - говорю я ему, - получается не разговор, а обрывки нелепых фраз, и фикция слова, а не прямая и действенная речь. Раздосадован, словно встретился с инопланетными жителями, а говорить, оказывается, не о чем. Но это не так, тема как раз имеется. В чем же загвоздка? Да вот, получается мнимость одна и призрачность, а должно получаться нечто существенное. Ибо дело не в братьях, не в близнецах этих ничтожных, а в том, что вы нарушаете закон, самозабвенно, позволю себе заметить, нарушаете. Даже и закон о частной собственности, если таковой существует". Так и сказал. Короче, я прежде всего брал их на испуг. Но этот Валерий Павлович - мухомор, нежить, упырь - оборвал меня на полуслове, подошел к телефону и позвонил прокурору.
  Дьяков, энергично кивавший головой - как бы в такт словам подчиненного, одновременно изумляясь им и некоторым образом подтверждая их огромное значение, неожиданно перехватил нить повествования. Добавлю еще, что он то и дело взглядом призывал меня подивиться красноречию сержанта, искусству, с каким тот описывал свое посещение логова Валерия Павловича, а теперь, когда заговорил сам, неподдельное вдохновение заиграло на его лице.
  - И знаешь, что этот старый пройдоха сказал прокурору? - выкрикнул он мне в лицо. - Не сказал, Сережа, не сказал даже, а приказал! Он приказал отпустить твоего брата! А на тебя махнул рукой. Да, друг... ты им не нужен. Они отдали тебя нам. Так что ты по-прежнему в заднице, друг, даже еще глубже, чем прежде, уже так глубоко зарылся, закопался, что и не видать тебя, не видать и не слыхать. Каково тебе, а? Впрочем, отчаиваться не надо, выход, он всегда найдется. Прежде всего тебе о будущем подумать следует - вот и подумай, Сережа. Не век же тебе вековать тут у нас. Брату твоему, само собой, не позавидуешь, он уже там, у них, в детском садике. Воспитывают, а может, и перевоспитывают... Ну а ты-то как? Как собираешься жить дальше?
  Ответ на этот вопрос мне следовало бы поискать и в его, Дьякова, голове. Он явно что-то задумал, но я в который уже раз убеждался, что не способен прочитать его мысли.
  Обласкивая меня, умягчая, он задушевно шепнул:
  - Зови меня просто Федей. Мы друзьями станем...
  Наверное, Григорий предпочел бы тюрьму методам и экспериментам Валерия Павловича, но ему не оставили выбора. Впрочем, он сам обрек себя на столь бесславный конец. Другое дело я. Теперь на моем пути нет ни Валерия Павловича, ни его барбосов, ни Григория с Наташей, и было бы странно в моем новом положении предпочитать тюрьму, в которой я, однако, продолжал томиться. Иными словами, мое будущее все еще зависело не от меня одного.
  Дьяков понимал это лучше кого бы то ни было. Думаю, он совершенно не ждал моего ответа, напротив, именно мое молчание ободряло его, служа, на его взгляд, доказательством, что я целиком и полностью отдаюсь в его руки. Выдержав паузу, он еще ближе подобрался ко мне, и то, что вспыхнуло в его глазах, самое верное было назвать гремучей смесью мировой скорби и праведного гнева.
  - Скажи, Сережа, скажи, друг любезный, - воскликнул он в каком-то болезненном воодушевлении, обдавая мое лицо жарким дыханием, - вправе ли я и дальше терпеть весь этот гнусный мир спевшихся, снюхавшихся бандитов и прокуроров? Должен ли я смириться, стать таким же, как они, уподобиться им, уродливым? Или я должен вспомнить о своей чести и достоинстве и восстать?
  - Но с какой стати мне решать за вас...
  - А я? - подал голос захваченный пафосом начальника сержант. - Должен ли я?
  - И за вас я не могу решить.
  Дьяков схватил меня за руку и чуть ли не прокричал громким шепотом:
  - А ты-то сам чего хочешь?
  Я попытался если не отшатнуться, то, по крайней мере, каким-нибудь осторожным и сохраняющим видимость приличия маневром отодвинуться разъяренного человека. Когда это мне до некоторой степени удалось и я почувствовал себя свободнее, я сказал:
  - Единственное, чего я хочу, это жить так, как я жил до всех этих дурацких похождений.
  - И ты полагаешь, это возможно? - закричал Дьяков, как бы смеясь и плача одновременно. - Ты полагаешь, тебе разрешат жить как птичке небесной?
  - Но я жил так раньше. Да и кто мне запретит?
  - Раньше... То было другое время, Сережа. А теперь - оглянись же кругом, парень! - теперь любой может подсыпать тебе в водку порошок, сунуть тебе в зад паяльник, швырнуть тебя за решетку. И это по душе тебе?
  - Хорошо, что же мне делать?
  - Сказать, где прячется Наташа.
  - Если бы я знал...
  - На ней все сошлось, Сережа. Если мы возьмем ее, мы возьмем и остальных. Даже прокурора! Мы всех выведем на чистую воду. Но прежде всего мы должны взять ее. Естественно, тебе не известно, где она прячется. Было бы странно, когда б она спряталась там, где ты в два счета ее найдешь. Однако ты давно ее знаешь. Ты жил с ней. Любил ее. Ты спал с ней, Сережа. Было время, когда ты называл ее своей женой. Как и полагается хитрой бестии, подлой интриганке, она подмешивала в твою водку свои гнусные порошки. Связь между вами тесна так, что дальше некуда. Тебе известен круг ее общения, ты должен знать ее подруг... Ну же, парень!
  Я опустил голову; избегал взглядов Федора Алексеевича, которыми он так и осыпал меня, словно искрами. Маялся, и решался на что-то, и не чувствовал почвы, тверди какой-нибудь под собой. Не было пути в краю, куда меня занесло.
  - Напрягись, парень! - горячился и наседал Федор Алексеевич. - Хватит упираться, довольно увиливать и ловчить. Сделай выбор. И на Ваню взгляни. Он кажется взбалмошным, легкомысленным, несамостоятельным. Но он умен. Как он говорит, а? Как живописует! Это Толстой, это Пришвин. А ведь он еще только учится... долго уже учится, и хорошо бы убыстрить, наподдать... Он студент, и за ним будущее. Ты не только взгляни, ты постарайся войти в его положение. Ему еще учиться и учиться, а между тем он обременен, очень обременен. Безденежье, тяготы, нищая родня, слабоумные тетушки... Нужны деньги, Сережа. Ване нужны деньги на развитие, на дальнейшее продвижение к успехам. Он хочет многого достигнуть, и он достигнет, но ему надо помочь. А ведь какой красавец! И богатырь! Ты только посмотри на него!
  Образ сержанта, созданный не без участия воображения и стремления пустить мне пыль в глаза, привел Федора Алексеевича в такой неописуемый восторг, что реального Удальцова, в некотором смущении топтавшегося у двери, он уже словно и не замечал. Надо признать, рассказ о нашествии на гнездо Валерия Павловича приятно удивил меня своими литературными достоинствами, и я по-новому взглянул на сержанта, уже с интересом, правда, не столь жарким, как того хотелось бы его начальнику. Я поверил в его жажду знаний и самосовершенствования и готов был выразить сожаление по поводу его положения заеденного средой бедолаги, но сказать, будто на мое сердце легла надежда на этого Ваню и я смотрел на него как на восходящую звезду, а то и будущего спасителя отечества, было бы большим преувеличением.
  Я промычал что-то, тем самым указывая, что настоятельная просьба Федора Алексеевича обратить внимание на его подчиненного мной, по мере возможности, удовлетворена.
  - Вспоминай, Серега! - кричал следователь. - С кем она водилась, кто ее навещал... Круг общения, понимаешь? Восстанови в памяти... Я подсказываю тебе путь к освобождению!
  И я с твердостью, с внезапной ясностью ума и бесстрашием сердца решил вступить на этот путь, поверив, что теперь Дьяков не предполагает водить меня за нос. Но задача была не из легких. Круг общения! Легко сказать... Мой взгляд невольно задержался на бутылке, и Дьяков, мгновенно сориентировавшись, открыл ее, наполнил стакан и протянул мне. Я отпил половину и бросил вдумчивый взгляд на все еще боровшегося с неожиданно одолевшей его застенчивостью сержанта.
  - Я бы тоже не отказался... - пробормотал тот. - Хотя бы промочить горло...
  - Потом, - отмахнулся следователь. - Тебе еще понадобится сегодня ясная голова.
  - Ну ты, Федя, как всегда, смешные вещи говоришь... что мне будет с глотка? Я голову еще ни при каких обстоятельствах не терял.
  - Пей!
  Удальцов, мурлыча, ухмыляясь благостно, занялся бутылкой.
  - Приходила одна ее подруга... - начал я мучительно, как бы с невероятным трудом припоминая.
  - Так, не тяни, еще чуток, Сережка, усилься, дорогой! - заволновался Дьяков. - Давай, давай, работай, еще чуть-чуть - и у тебя все получится в наилучшем виде!
  - Приходила как раз в тот день, когда я попал в аварию...
  - За аварию ответишь! - гаркнул сержант.
  Дьяков осадил его, раздраженный донельзя:
  - Заткнись, дубина! - Затем устремил на меня пронзительный взор: - Итак, подруга... отлично! Имя? Фамилия? Где живет?
  - Скороспелова Ирина. Живет где-то там же, в пригороде...
  Дьяков, подскочив к сержанту, положил руку на его плечо, поднял и опустил, похлопал, поднимал и опускал, похлопывая, а вдруг и ударил чувствительно; видимо, этим ударом справил торжество, ликование, вызванное окончательно сложившейся перед его мысленным взором картиной их с Ваней грядущих успехов.
  - Давай, Ваня, твой черед, действуй!
  Сержант завозился, пытаясь встрепенуться и с необычайной расторопностью исполнить распоряжение начальника. Расслабившая его водка не мешала ему, однако, схватывать все на лету. Пока он действовал, Дьяков достал плавленый сырок и краюху хлеба и приготовил мне бутерброд, устыдившись того, что я пью без закуски. Удальцов вернулся с адресом Скороспеловой.
  - Поедешь с нами, - решил мою участь Дьяков. - След, глядишь, окажется ложным, придется искать другие. А времени в обрез.
  Повеселев от выпитого, я с легким сердцем последовал за ними.
  Что бы ни задумал Дьяков и какие бы еще перипетии не ожидали меня, я смотрел в будущее не без оптимизма. И главной причиной моего воодушевления было то, что меня не заталкивали снова в камеру.
  Машина помчала нас по знакомым улицам, а затем в теплую, мягкую темноту, накрывшую загородные места. Развалившись на заднем сиденье, приникнув к приспущенному стеклу, я жадно вдыхал свежий воздух, пьянящий после пропитанной миазмами и затхлостью камеры. Ветер бил в лицо, выравнивал его, разглаживал, стирал морщины, снимал усталость с моих плеч, вентилировал превосходно и даже буравил, вгрызаясь, выедая все лишнее и наносное, заставлявшее меня горбиться и, пожалуй, с умопомрачительной быстротой стареть, пока я в эти сумасшедшие дни переваливался из закавыки в закавыку, перетекал из болота в болото, из гнили в гниль. Дьяков, молчаливый и строгий, солидно покашливающий, сидел за рулем, Удальцов же, лучше его знавший пригород, показывал дорогу. И все это казалось мне если не веселым приключением, то завершающим аккордом большой драмы, после которого я сниму парик, отклею бороду, сотру грим и беззаботно зашагаю в буфет осушить вполне заслуженную мной рюмочку. Ни Дьяков, ни его верный и проворный помощник Удальцов как будто ничего уже не значили для меня. И это условное небытие двух следопытов, с которыми я не то поздним вечером, не то глубокой ночью устремился на поиски абсолютно не нужного мне чемоданчика, набитого деньгами, каким-то странным образом внушало мне уверенность, что я непременно выживу, каким бы страшным испытаниям мы ни подверглись в эту глухую пору.
  При свете фар мы увидели большой деревянный дом, которым, по словам Удальцова, наводившего справки, владела Ирина Скороспелова. Я ничего практически не знал об этой подруге Наташи, она недавно поселилась в наших краях. Не исключаю, что почти никто не знал, откуда она приехала и чем занималась в прошлом. Может быть, она убила и ограбила мужа, может быть, даже не одного. Что-то же связывало ее с Наташей. Эти ушкуйники в юбках, подумал я весело, всегда отлично понимают друг друга.
  - Она вооружена?
  Дьяков отвлек меня от рассеянного блуждания по лабиринтам сознания. Он спрашивал о Наташе. Я рассмеялся и грубо отрезал:
  - Не говори глупости, Федя!
  В темноте машины его глаза странно блеснули, и я ощутил этот блеск в глубине сердца, уловил его нутром, животом, каждой клеточкой своего существа. Напуганный, смущенный, я поежился и с довольно противной усмешкой в голосе добавил:
  - Ее оружие - порошки, разные яды... Должно быть, зачитывается романами про старину. Не удивлюсь, если окажется, что она мнит себя ведьмой.
  Мы прошли к дому, утопая в таявшем снегу. Дьяков снова извлек свой пистолет, и я, уже подавив внезапное смятение, опять готов был рассмеяться. Неужели он, склонный пугать и ужасать, почти величавый, в общей массе сотрудников своего ведомства - просто-напросто, полагаю, великолепный, боится моей кратковременной, нынче ударившейся в бега супруги?
  В некоторых окнах дома горел свет. Я все еще не понимал, какое теперь время суток. Да мне и незачем было это понимать. Я вновь становился бродягой.
  Удальцов постучал в освещенное окно, и вскоре Скороспелова, накинув на плечи шубку, появилась на пороге. Мне нечего сказать о ее внешности, подобных женщин тысячи, красивых, стройных и для кого-то желанных. Дьяков направил ей в грудь пистолет, но я бы не сказал, что она дрогнула, попятилась, сникла. Какое бы впечатление ни произвела на нее выходка сыщика, она его не выдала, ничем не обнаружила. Меня вытолкнули вперед, на свет.
  - Вы знаете этого человека? - спросил Дьяков.
  - Приходилось видеть, - сухо ответила женщина.
  Я с досадой ощутил какую-то свою незначительность перед ней. Ей приходилось меня видеть... точно так же, как приходится видеть деревья, кошек, камни. О, в этом заключалась тайна! Она, разумеется, знала, где Наташа, и это придавало некий особый смысл ее жизни.
  Тем временем Дьяков продолжал:
  - Мы пришли не для того, чтобы причинить вам зло.
  - Это все, что вы хотели мне сказать?
  Дьяков, опустив руку с пистолетом, поставил вопрос прямо:
  - Наташа здесь? Я думаю, вы понимаете, о ком я спрашиваю.
  - Безусловно. И сегодня вы не первые спрашиваете о ней.
  Мы тревожно переглянулись. Речь могла идти лишь о том, что Валерий Павлович опередил нас. Женщина усмехнулась:
  - Только те действовали решительнее вас.
  Ее насмешливый взгляд задержался на Удальцове, единственном среди нас, кто был в форме. Она как бы обличала в нем, представителе власти, роковую и обрекающую все наше дело на провал нерешительность. Сержант не стерпел этой критики и грозно рявкнул:
  - Говори!
  - Если я сказала им, - не торопясь, нимало не устрашенная сержантским окриком, проговорила Скороспелова, - отчего же не сказать и вам? Положим, у меня нет ясного ответа на ваш вопрос. Я не знаю, где Наташа, и меня мало интересует, что с ней теперь происходит. Но кое-какие намеки и сведения, и чтобы не оставить вас совсем без надежды...
  - Короче и побыстрее, время не терпит, - поторапливал сержант.
  - Подстегивать меня не надо. Кричать не надо. Давить на меня будете - ничего не добьетесь. Грубыми методами ничего не достигнете, из-под палки я ничего не скажу.
  Федор Алексеевич подсластил беседу:
  - Дорогая, вас никто не ограничивает... ни во времени, ни в пространстве... рассуждайте сколько угодно и как вам угодно, а мы будем слушать и ждать, не забудьте только о своем обещании сообщить нам...
  - Какой успех дамочка снискала, всем вдруг понадобилась, - усмехнулась женщина, безапелляционно прерывая разговорившегося Федора Алексеевича. - Ну, Бог с ней... А вам скажу, что у нее в последнее время появился один юный поклонник... так, знаете, по уши влюбившийся мальчик, из которого впору вить веревки, что эта особа и делает. Может, вам стоит поискать ее у него, у этого легкомысленного юноши? Она его, кстати, у меня отбила.
  - Значит, вы мстите ей? - пробормотал я в замешательстве.
  Теперь она, с прежней оскорбительной усмешкой, уставилась на меня:
  - Никоим образом, ничуть не бывало, что вы, мил человек, мне и в голову подобное не приходило.
  Дьяков потребовал адрес влюбленного юноши, Скороспелова назвала, это было в городе, почти в центре, и Валерий Павлович, значительно опережавший нас, наверняка уже там побывал. Мы бросились к машине; на ходу я оглянулся и увидел, что Скороспелова смотрит нам вслед, злобно ухмыляясь. Или померещилось мне? Нет, не ошибся я, ухмылялась стерва... Означало ли это, что она намеренно направила нас по ложному следу? Не напрашивался ли, с другой стороны, вывод, что Наташа прячется в ее доме и Дьяков с Удальцовым всего лишь глупцы, поверившие подлой бабе на слово? Не думаю, нет; приходилось, впрочем, поспевать за следопытами, так что на размышления времени не оставалось, некогда было мне рассудить, что я подумал правильно и разумно об этой бабе, а что присочинил, разве что предположить, что ее бабья злоба проистекала из неясного, таинственного источника, - это я успел предположить, и в сущности был готов допустить, что злоба, в это мгновение вспыхнувшая в моем сердце, имела тот же источник, что и ее. Довольно запутано...
  Спутанность возвращалась, ее возобновившаяся теснота уже порождала образы темных подвалов, камер и дорог, и чудилось, будто снег под ногами, потекши черными ручьями, образуя некие рубцы, сплетается в подстерегающие меня петли. О, стоит лишь зазеваться, шагнуть неосторожно и слепо в такую петлю... Я вдруг ужасно ожесточился из-за Валерия Павловича, снова возникшего на моем пути. Да, я допускаю, что Скороспелова, внешне невозмутимая, просто вне себя оттого, что наглый старик принудил ее указать на влюбленного мальчика, и теперь она мстит бандиту, направляя нас по его следу. Если дело обстоит именно так, то я понимаю ее. Я бы тоже кого угодно направил по следу негодяя-экспериментатора. Но лезть самому в это пекло? Зачем? Не хотелось, и для чего бы мне этого хотеть?
  А Скороспелова? Неужели она не прочь впутаться в дрянную историю просто из желания отомстить Наташе или оттого, что бесцеремонный старик рассердил ее? Как понять логику всех этих женщин, предающих друг друга, а заодно и мужей с любовниками? Может быть, у Наташи связь с этой Скороспеловой теснее и глубже, чем с мужем и тем более со мной? А еще этот по уши влюбленный в нее мальчик... Убив Ливерного и подняв брата на брата, обратила она испытующие взоры на неискушенного юношу, прибрала его к рукам, обогрела, обольстила, втравила в злую сказку?
  Дьяков и Удальцов обсуждали, кажется, достаточно ли у нас сил, чтобы справиться, если дело дойдет до открытого столкновения с бандой. Они уже числили меня в своей команде. Но на каком основании? Я подтолкнул их к Скороспеловой, а о влюбленном мальчике я ничего не знал; стало быть, теперь мои показания имеют ценности не больше, чем показания любого первого встречного. Для чего же им держать меня при себе? Я рассеянно усмехался.
  На пути из пригорода в Балабутин мой страх - а это был именно страх - достиг громадных масштабов, я стал совсем плохо соображать и происходящее вокруг воспринимал лишь отрывочно. Пожалуй, я имел возможность сбежать, однако упустил ее, собственно говоря, не воспользовался. Забредив, я тронул Удальцова за локоть, призывая его полюбоваться неуемными блужданиями моей улыбки. Он злобно оскалился. Мы поднялись на пятый этаж большого старинного дома, и Удальцов, подобравшись, нахмурившись, надавил на кнопку звонка. Меня поставили перед массивной коричневой дверью, и я тупо, как баран, уставился на медную ручку. Сначала было тихо, потом послышались шаги, и старческий голос спросил, кого послал Бог. Я ответил, как велел Дьяков:
  - Телеграмма!
  Пока щелкал замок, я, не скрою, самым натуральным образом ощущал в руке эту несуществующую телеграмму. Я даже чуть было не протянул ее - разумеется, с улыбкой - возникшему на пороге высокому худому старику, который смотрел на меня не менее тупо, чем я перед его появлением на медную ручку. Я уже не сомневался, что он знает, где Наташа, и, выходит, это знали все, кроме Дьякова, Удальцова и меня. Губы старика беззвучно шевелились. Наконец разрешилась в этот миг одна из загадок, сильно меня смущавшая, погружавшая в марево многочисленных и вместе с тем однообразных вопросов: почему меня не отпускают? для чего таскают за собой? почему именно я должен был возвестить о телеграмме, которой в действительности нет? И т. п. Сильная рука одного из сыщиков вдруг толкнула меня в спину. Вот для чего я понадобился... Легко соглашусь, если кто-нибудь выскажет догадку, что они оба толкнули меня на этого несчастного старика, производившего впечатление человека одинокого, всеми брошенного и что-то знающего. Какие негодяи! Я не упал. Уж правду-то жизни знал старик, это наверняка, а что касается остального... Ну, скажем, в смысле Наташи... Мы с ним волей-неволей сплелись, я подхватил его, сжал в объятиях, и он, само собой, вряд ли объяснил бы, отчего я это так словно бы разгорячился и повел себя, можно сказать, с некоторой даже непристойностью, а между тем мы, будто танцуя, влетели в комнату. Там было безлюдно. Никого! Я и там не упал. Поддержал старика, заметно истощенного нашей вынужденной пробежкой. Следом, наступая нам на пятки, потрясая пистолетами, ворвались Дьяков и Удальцов.
  Мы были несказанно удивлены встретившей нас пустотой. Но не успел кто-либо из нас вымолвить хотя бы слово, как все, к еще большему нашему изумлению, переменилось: словно из воздуха возникли люди, и их было много. Они выходили из углов, из шкафов, прямо из стен. По крайней мере, так это представлялось мне. Ожидая от моих спутников самых решительных действий, я посмотрел на них через плечо старика, которого все еще поддерживал, а точнее, продолжал сжимать в объятиях. Мои спутники, побросав оружие на пол, стояли бледные и растерянные. На них невозможно было смотреть без сострадания. Быстрота, с какой они потерпели поражение, совершенно обескуражила их.
  Я наконец отпустил старика, и кому-то другому пришлось его поддержать, потому что он был почти без чувств. Из соседней комнаты выплыл улыбающийся Валерий Павлович. Все то, что в поступках Дьякова и Удальцова казалось мне загадочным, непостижимым, опрометчивым, глупым, теперь объяснялось выражением, написанным на морщинистой физиономии этого отвратительного человека. Они обречены были на заведомо провальные поступки, ибо в конечном счете предстояло восторжествовать старику. Это было предопределено заранее, как бы свыше, и старик - я не о том, которому вручил несуществующую телеграмму, я о демоническом Валерии Павловиче, - это знал. Не понимая свою роль в чудовищном спектакле, разыгранном... добавлю, не без моего, увы, участия, я улыбнулся ему, как старому знакомому.
  - Ну, что забегали, что это вы ворвались, мои дорогие? - сказал Валерий Павлович с мягким укором. - Для чего? Всполошились зачем-то... Как воробьи, ей-богу. А дело фактически сделано, и наступает развязка. Опоздали! Да у вас не было, нет и никогда не будет никаких шансов. Вы сомневаетесь в этом? Напрасно! Попрошу сюда.
  Повинуясь его жесту, мы тихо проследовали в комнату, откуда он минуту назад вышел. Там было весьма многолюдно, но, я думаю, этот эффект избытка человеческих тел создавался не в последнюю очередь присутствием моего брата Григория и влюбленного мальчика, с испуганным видом жавшегося к стене. О них больше ни слова. Все мое внимание сосредоточилось на Наташе. Она, связанная, сидела на стуле, и уж не знаю, то ли не было на ней, что называется, лица, то ли я не отваживался толком взглянуть на нее, только мне решительно нечего сказать о том, как она выглядела. Так было в первую минуту; потом я ее разглядел. Я же говорю, она была там, и я сразу это понял, на этом буквально обмер, как будто меня, стесненного и скованного, задыхающегося, посадили в тесную клетку, - оттого и казалось, будто в этой комнатенке масса вещей и масса людей, прорва всего лишнего, мешающего жизни, и еще этот жмущийся к стеночке юнец, как-то отвлеченно, с беглого взгляда, не понравившийся.
  - Она, видите ли, брыкалась, она была в истерике, царапалась, кусалась, - объяснил Валерий Павлович. - Возникла необходимость в успокоительных средствах. Были соответствующие жесты с нашей стороны. Утихомирили. А вот и деньги, из-за которых она наделала столько глупостей.
  Я увидел обыкновенный чемоданчик, он был раскрыт, и в нем лежали деньги. Его раскрыли и поставили перед Наташей для того, чтобы до нее получше дошло: не достанутся. Деньги уже не понадобятся ей.
  Перехожу к тому моменту, когда поймал на себе пристальный взгляд Валерия Павловича. Я тут же осознал, что его внимание не сулит мне ничего хорошего. Я что-то пробормотал, вполне вероятно, что я поздравил его с победой.
  - Вы не поверите, подумаете, может, что все это сон или нарочитое нечто, вроде выдуманной для устрашения обывателя фантасмагории, но факт остается фактом: особа, вон та, на стуле, - Валерий Павлович, благодушно усмехаясь, указал на Наташу, - доживает последние минуты своей яркой жизни. Вид у нее, конечно, здоровый и цветущий, однако костлявая и не таких прибирала, и не таких кашивала своей неразборчивой косой. Эта дама - я опять же о ней, о горестной и безутешной, о безмолвно восседающей перед нами на стуле, - убила Ливерного, нашего незабвенного друга, и мои барбосы, а люди они непреклонные, неумолимые, вынесли окончательный приговор: смерть убийце!
  - Но вы же говорили, что не собираетесь мстить, - напомнил я.
  - Я лично по природе не мститель, зато мои ребята злопамятны. Они придерживаются ветхозаветных правил и заповедей, я же... ну, когда как. Предпочитаю то и дело сообразовываться с текущей действительностью, а в случае надобности, если вдруг припрет, ссылаюсь на сложившиеся, хотя бы даже и помимо моей воли, обстоятельства. В данном случае я не вправе идти против желаний и намерений моих ребят, ибо Ливерный был прежде всего их другом. Так что нашей общей знакомой придется умереть. И вы, - палец старика внезапно уперся в мою грудь, - приведете приговор в исполнение.
  Я со смехом возразил:
  - Как это может быть?!
  - Перестаньте! Из уважения ко всем нам, из сострадания к своей будущей жертве - перестаньте дурачиться и корчить из себя водевильного персонажа. Вы другой, и мы это уже знаем, так что нечего втирать нам очки. Учтите и то, что вам сейчас предстоит обагрить руки кровью, стало быть, момент не самый подходящий для того, чтобы кривляться тут перед нами, вести себя неестественно, глупо, смешно... И что это вам пришло в голову объявить наше решение невозможным? Вы с ума сошли? Чем же это невозможно? Это очень даже может быть. И это будет. Вспомните, молодой человек, сколько раз по вине этой особы вы были на волосок от гибели.
  - Для вас это лишь очередной эксперимент, а для меня... вы понимаете, что это может значить для меня?
  - Не может, а должно значить, я бы так это определил, - сказал старик, улыбаясь. - Это очень многое будет значить для вас. В первую очередь - духовное раскрепощение. Вы слишком долго находились под влиянием этой женщины, мой друг, а влияла она на вас не лучшим образом. И при этом еще пыталась убить. Как только вы избавитесь от этого наваждения, от этого кошмара, вы почувствуете себя другим человеком. Как видите, мое решение поручить исполнение приговора вам продиктовано благими намерениями. Вы обрели в моем лице истинного друга. А еще один ваш друг, Алексей Федорович, поможет вам.
  - Но что подумают представители власти... ну, эти, носители официальной доктрины, вот они... Ведь тут попахивает самосудом, а наша юридическая наука, как и вся система в целом...
  - Мы ничего не подумаем, - сурово прервал меня Дьяков. - Ситуация вышла из-под нашего контроля, и мы умываем руки.
  - Вот голос не юноши, но мужа. - Валерий Павлович с чувством пожал сыщику руку.
  Я взглянул на Алексея Федоровича, стоявшего за спиной зловещего старика, и он ответил мне пустым, ничего не выражающим взглядом. Для него происходящее было в порядке вещей, он не находил в выдумке своего вождя ничего сумасшедшего, выходящего за пределы человеческого разумения. И я уяснил, что мне не отвертеться. Валерий Павлович действительно всего лишь ставил опыт, а что за этим должна была последовать драма моих чувств, его не занимало, по крайней мере, с нравственной стороны.
  Мне следовало выиграть время, обдумать свое положение. Наверное, такой, как Наташа, и впрямь не стоило жить на свете. Но я меньше всего хотел становиться ее палачом. Это была грань или, если угодно, точка, в которой мне открывалось, что я все еще люблю эту безумную и в сущности несчастную женщину. А если угодно, так и тупик - ибо не любил в действительности. Любил, нет ли, кто знает. Связь мою с этой женщиной приходилось обрывать нещадно и окончательно, ведь ей предстояло умереть, и я сознавал, что в этом заключен определенный смысл, она должна умереть, должна быть наказана за все свои дикие проделки. А упомянутую связь не она ли первая оборвала? И уж она-то казнила бы меня не раздумывая, не колеблясь. Попади только ей в руки...
  - Эх, Наташа... - сказал я, горестно качая головой.
  Легкий смешок прокатился за моей спиной. Мог ли я ожидать, что снова попаду в неописуемую передрягу и такая нервная сложится обстановка? Обернувшись, я успел заметить, что даже Ваня Удальцов, куда меньше своего начальника расположенный смириться с поражением, не удержался от улыбки. А как было не ожидать, если к тому и шло?..
  Я набрался храбрости и попросил оставить меня наедине с Наташей; я, кажется, лепетал что-то о том, что нелегко обрывать связь с женщиной, некогда любимой, боготворимой, а связь у меня с ней - подспудная, связь, которую не так-то просто избыть. Добрый Валерий Павлович снизошел до того, что удовлетворил мою просьбу. Он пожелал всучить мне нож, но я отказался, заявив, что изыщу какой-нибудь другой способ привести приговор в исполнение. Без ножа, без помощи Алексея Федоровича... В ту минуту я думал, что и в самом деле стану палачом, просто от безысходности. Но я не хотел резать Наташу, как свинью, она была так хороша собой. Теперь-то я получше ее рассмотрел. На ней действительно не было лица, только глаза горели до того ярко, что я ничего не мог в них прочитать.
  - Неужели ты сделаешь это, Сережа? - спросила она, как только мы остались вдвоем.
  - У меня нет выхода, - ответил я. - Если я не убью тебя, они убьют меня. А тебе все равно конец, Наташа, ведь ты понимаешь это, правда? Скажи мне лучше, какую смерть ты предпочитаешь... Какой-нибудь безболезненный способ, да? Я помогу тебе в этом...
  - Ты сошел с ума?
  - Вот и Валерий Павлович спрашивал. Может, и сошел. И как тут не сойти? Ты сама все видишь...
  - Я не собираюсь умирать. Если ты не сошел с ума, - проговорила она тихо, - так пойди...
  - Я сошел, - перебил я.
  - Пойди наперекор обстоятельствам, помоги мне бежать. Я знаю этот дом... Здесь под окном широкий карниз, достаточно широкий, чтобы мы прошли. И рядом пожарная лестница... Мы заберемся на крышу. Ты пойдешь со мной, Сережа? Мы и деньги прихватим. Видишь, они оставили деньги. Ты обратил на это внимание?
  - Эти люди в соседней комнате... Они убьют нас...
  Она поерзала на стуле.
  - Не убьют, если ты перестанешь тут канючить, соберешься и начнешь поступать разумно и по справедливости. Я тебя научу. Ведь ты все равно не способен убить. Муху даже... А тут - меня! Меня-то, а? Посмотри, присмотрись ко мне, милый... Сообрази, что такое тебе навязали и что ты как будто в голову себе забрал... Не будь дурачком! А не убьешь - сам поплатишься жизнью. Остается одно: бежать. Надо рискнуть, Сереженька.
  Она говорила, я почти не слушал и только сознавал, что она говорит глубоко и прочувствованно, как никогда прежде, а главным образом - пожирал ее глазами. Она действительно была очень хороша в эту минуту... нет, не то! Она была трогательно хороша, раскрасневшаяся, встревоженная, может быть, перепуганная насмерть, как-то словно осиротевшая в своем страхе, беспомощная, наученная скромности. Конечно, ее напугали, и еще как! Она ведь понимала, что Валерий Павлович не шутит. Я тоже имел вполне определенные догадки на этот счет, усвоил относительно старика много всего существенного, и в первую голову: ему сейчас не до шуток, он торопится, так сказать, подобрать и отрубить хвосты, а в каком-то смысле и сжечь за собой мосты, устремляясь вперед, к заветному чемоданчику, к деньгам, и если он сказал, что с Наташей следует покончить, это он все равно что отрезал. Но почему он избрал меня на роль палача? С какой стати? Что за фантазии? Слезы выступили на моих глазах. И Наташа заплакала. Я таращился на нее, связанную, плачущую, а ее терзала необходимость уговорить меня, склонить к побегу, заставляющая помнить о разных мелочах, о том, что можно прихватить деньги и что это как раз тот соблазн, на который меня, как ей представляется, легче всего подцепить. Я безумно ее жалел. Отдать ее в лапы Валерия Павловича с его барбосами, Федора Алексеевича и Удальцова? Такую-то красоту!
  А они говорят: убей. Разве мог я убить ее? Такую красивую, взволнованную, впивавшуюся в меня умоляющими глазами... Куда там! Я вдруг высоко забрал. Я, наверно, уже вовсе не любил ее, слишком хорошо помня, сколько огорчений и бед она мне доставила, но хотелось прикоснуться к ней, к ее нежному телу, к этой ее хорошей, внушавшей сострадание и вместе с тем окрылявшей прелести, хотелось и большего - самому обрести красоту. Вот еще куда меня занесло! Я даже сжал кулаки, готовясь к чуду преображения. Моя красота выразится в благородстве решения и поступка; это будет трагическая красота. Если мне суждено погибнуть, моя смерть станет красивой и выразительной.
  Я почувствовал в себе эстета. А Валерий Павлович и компания, Федор Алексеевич с его перспективным Удальцовым, они бесконечно далеки теперь от меня, им неведома красота форм, покоящая в себе образ абсолютной гармонии, они - отбросы, грязь, пена, накипь. Возможно, эстет никогда и не умирал в моей душе, он затаился и ждал своего часа, а нынче этот час пробил. Уже с брезгливостью я отворачивался от витавшего в воздухе распоряжения покончить с авантюристкой, слишком долго и безнаказанно морочившей всем нам голову, от жуткого и мерзкого предположения, что я способен собственными руками уничтожить это бедное создание. Я решил сделать то, о чем просила Наташа. Развязал ее, а пока она, отдуваясь, аккуратно закрепляла на спине чемоданчик, с разного рода предосторожностями открыл окно. Высовывал голову, поворачивал ее в одну сторону и в другую, приглядывался, щурясь... Я даже, помнится, усмехнулся, когда Наташа, освобожденная от веревок, бойко, с необычайно живостью вскочила на ноги и тут же, выставив перед собой оставшиеся в ее руках обрывки, уставилась на них с особенным вниманием, прикидывая, соображая; когда она деловито пользовалась этими остатками веревки, закрепляя чемоданчик, я следил за ней с умилением и все еще усмехался, потрясенный сознанием, что стал ее спасителем. Я посмотрел на карниз, по которому нам предстояло пройти, и голова моя пошла кругом. Но карниз был, в сущности, неплох.
  В соседней комнате терпеливо ждали, когда я выйду и возвещу, что с убийцей Ливерного покончено, а я тем временем вслед за Наташей вылез в окно. На наше счастье снег с карниза стаял. Мы ступили на узкую каменную полосу. Кажется, я творил очередное безумие, но, если верить словам моей спутницы, куда большим безумием было бы стоять посреди чужой квартиры и выдумывать безболезненную смерть для женщины, которая еще вчера называла себя моей женой.
  Она шла по карнизу впереди меня с чемоданчиком на спине, словно заправский альпинист. Такой нипочем всякого рода опасности, ее не мучит страх высоты. А я с трудом находил, за что бы уцепиться пальцами, хотя бы кончиками ногтей, и передвигал ноги так, будто на них висели пудовые гири. Но веревка та, остатки и обрывки, которыми она так ловко воспользовалась, - работа ее волшебных, золотых рук по-прежнему приводила меня в восторг и вселяла в сердце неустрашимость.
  И тут она сорвалась, с криком полетела вниз.
  До пожарной лестницы оставались каких-то два шага, и я не помню, как проделал их, каким шевелением, какой волшебной работой. На лестнице я перевел дух, на крыше почувствовал себя спасенным и почти свободным человеком. Очевидно, люди Валерия Павловича видели меня, свесившись из окна, ведь не могли они не услышать отчаянный крик Наташи. Но мне никто не помешал.
  Когда я с крыши глянул вниз, вся компания была уже там, на дне узкого дворика, суетясь вокруг распростертого на снегу тела. Впрочем, суетились они, скорее, вокруг чемоданчика, раскрывшегося при ударе оземь, - веревочки-то лопнули, не выдержали, не помогли... Не спасли веревочки положения, а она так здорово воспользовалась ими, так удачно приспособила те обрывки, жалкие остатки. Происходящее теперь я наблюдал в тусклом свете, падавшем из окон. Содержимое чемоданчика вывалилось наружу. Похоже, там завязалась какая-то потасовка. Им было не до меня, и я пошел по крыше, любуясь панорамой ночного города.
  Спустившись в безопасном месте на тротуар, я припустил, было, бегом, но затем, когда я в полутьме миновал квартал-другой, что-то задержало меня (скоро я понял, что именно) перед деревянным домиком, едва заметным среди каменных громадин и поражавшим своей захудалостью, провалившейся крышей, выбитыми стеклами, - его слабо освещал одинокий фонарь. Тотчас, можно сказать, припомнилось: еще недавно в этом домишке обитала потертая девица Катька, почти дурнушка, и к ней, ветреной, я частенько захаживал. А однажды произошло следующее. Светка, тоже не Бог весть какая красавица, вдруг принялась умоисступленно обвинять Катьку в краже чайника. Бывает... Хотя выглядело обвинение довольно странно, и мы рассмеялись. Мы недоумевали, ведь люди, думавшие подзадержаться у Светки, приходили к ней, как правило, со своими чайниками, и у нее этих чайников скопилось - хоть торговлю открывай. Катька резонно ответила, что если среди имеющихся у нее чайников есть и Светкин, то он просто взят по случаю, но никак не украден, а вообще-то ей до чайников нет ровным счетом никакого дела. В этом мы поддержали Катьку, нас тоже не интересовали чайники, но, если начистоту, до нас уже плохо доходило, о каком чайнике идет речь. Мы быстро запутались. Светка, однако, не отступала, наскакивала, нагнетая активность, дошло до драки, и я смеялся от души, наблюдая всю эту непостижимую заварушку. Да, история... Митька, который тоже там был, просто со стула свалился, хохоча, а Колька, еще один наш приятель, если не всего лишь Катькин гость, пустился в рассуждения. Он рассуждал с деланной серьезностью, а у девиц тем временем уже волосы заскрипели и отдельными кудряшками полетели по комнате. Вот до чего, говорил наш друг, доводит алчность, пристрастие к вещам и неразборчивость в средствах. Мы внимательно слушали. Вот чем кончается дружба людей, чьи помыслы сосредоточены на мелком и ничтожном и которые, словно в забытьи, хватаются за любой, хотя бы и вздорный, повод для ссоры... Так говорил добрый и словоохотливый Катьки гость. И куда же все это подевалось?..
  
   __________
  
   Опубликовано в книге "Злые шуты", изд. ВЕЧЕ, М., 1996 г.
   (исправленный вариант)
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"