Литов Михаил Юрьевич : другие произведения.

Элой

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:

   Михаил Литов
  
  
   ЭЛОЙ
  
  
  
  Некий субъект, поддавшись сильнейшему искушению пробудить в себе и тотчас испробовать на других волю и азарт, собрал кучу бродяг, и вот удивительное дело, эта толпа, обернувшись могучим воинством, захватила недурно укрепленный замок, а затем распространила свою власть и на ближайшие окрестности. Самопровозглашенный вожак спрятал награбленные дублоны в подземелье, где они, впрочем, хранились и прежде, и назвался Рыцарем Запредельных Возможностей.
  Но жизнь в краю, где все это происходило, никому еще, сдается нам, не удавалось приметно растолкать и поднять из какой-то пакостной сонливости. Она была унылой, монотонной, однообразной, и очень скоро рыцарь постиг, что его возможности не так уж велики, ибо не то что полноты чувств и истинного трепета жизни, а и хотя бы сносного веселья и довольства собой он не мог достичь. Тогда ему пришло в голову посоветоваться с одним из своих дружинников, Хрумом, который представлял собой тип человека, способного глубоко осмыслить какие угодно нужды и пожелания, пусть даже и фантастические.
  - Тошно, брат, скучно, - сказал он, с трудом разлепляя глаза. Затем с изумлением убеждался, что выбрал удачно: у Хрума очень кстати, как на заказ, сделалось лицо сметливого и отчасти даже насмешливого малого, чего, разумеется, не случилось бы ни с кем из прочих скучившихся в замке бродяг, раз и навсегда созданных недалекими людьми. - Брат! - воскликнул рыцарь радостно. - Чего я точно боюсь, как ничего другого на свете, так это рискованных игр, в которых поэты становятся государственными мужами и маленькие люди, начитавшиеся Макиавелли, всплывают на поверхность с торжествующим видом мудрецов и заправил. Не хочу я управлять ни собой, ни другими, ни целыми странами, а хочу дышать воздухом поэзии и наслаждаться утонченностями, знаки и даже формы которых уже довольно часто рисуются в моем воображении. Не окутать ли нам наше прошлое разными легендами, чтобы в дальнейшем покоиться на более существенном основании и для собственного развлечения питаться отличными воспоминаниями?
  - Я вам так скажу, господин Рыцарь Запредельных Возможностей, - ответил Хрум с приятной улыбкой, - мне выдумок не занимать, но и нужды особой в них нет, у меня воспоминания и без того достаточные, прямо сказать - роскошные, так что я в любую минуту могу вдоволь насытиться ими и ничего больше не желать.
  Докапываться до всего на свете нет ни смысла, ни возможности, и настоящее имя нашего героя оставим на хранении у одной из тех тайн, которым так нравится вести независимое от нас существование.
  - Разве это возможно для человека? - удивился Элой. - К примеру, у меня отрадная память о великой благодати нашего Господа, подарившего мне кое-какие понятия и представления о самых разных поэтических вещах, а больше ничего путного нет. Дальше уже то весьма странное обстоятельство, что мы с сестрой в свое время покинули отчий дом, решив постранствовать по свету и забыть родителей, только мешавших нам жить. А беда тут как тут. Очень скоро случилось так, что сестра совершенно исчезла, можно сказать, буквально растворилась в воздухе. Но это голая правда, а не чудесная легенда, и этим в духовном смысле сыт не будешь.
  Хрум проворно включился в словесную игру и стал гнуть свое:
  - Самое милое дело думать, что все от Бога, а мы своим тварным и как бы детским существованием призваны лишь без устали приумножать его немеркнущую славу. Но это в порядке вселенского масштаба, а если не закрывать глаза и на повседневность, то яснее ясного, что жизнь каждого постоянно дробится на много чего всякого, и это правда, с которой нельзя не считаться, тем более мне, чья правда, я бы сказал, в известной степени стоит особняком. Другое дело, что в эту правду, со стороны подскакивая, вплетаются сотни потрясающих легенд, так что я, если брать конечный результат, сыт по горло, что располагает к лени и отметает размышления, при этом, впрочем, не отнимая охоту поболтать. Отчего бы не воспользоваться случаем и не попробовать себя в опыте краткого изложения перипетий моей на редкость причудливой и во многом похожей на сказку жизни? Позвольте же начать рассказ, меня буквально распирает! Я, господин рыцарь, родился в глухой деревушке, с младых лет обреченный на тяжкие труды в пользу нашего сеньора, человека корыстолюбивого, разодетого в пух и прах и насыщенного неограниченным эгоизмом. Однажды этот господин, проезжая мимо поля, где я гнул спину в рабском труде, обратил на меня жесткое и пристальное внимание и, прищурившись, сказал:
  - А ты красотой лика словно иконописен и тем не похож, малой, на прочих моих рабов, и блеск глаз выдает в тебе натуру мыслящую и чувствующую. Почему не учишься, не налегаешь на познание вещей? Тебе надо учиться, да, дуралей, учиться и учиться. Но в нашем медвежьем углу ничему стоящему ни одна сволочь не учит, а потому не буду с тобой высокомерен и пошлю за свой счет аж в Саламанку, где тебя, сморчок, на славу отшлифуют.
  И послал, высказавшись напоследок в том смысле, что в университете меня-де сформированной в ученую длань рукой, как ферулой, вытолкнут из природной дикости в превосходно организованную культурную цивилизованность. Вы бывали в Саламанке, сеньор Элой? Там я провел лучшие годы своей жизни, многому научился, и с моих глаз спала пелена. Самое время, между прочим, разъяснить, в чем глубинное отличие нашей стороны от тамошней. Суховато и удушливо у нас, много произвола и беспорядка, и злые силы, ополчившись, словно вампирьи ватаги бродят повсеместно, чиня пакости. Не они ли нынче точат зуб на наш замок? А там фактически рай земной и словно шелест какой-то нежный повсюду раздается, шепот взволнованный и бормотание разносятся, навевая чудесные думы и мечты, что существенно характеризует, причем вовсе без акцента на бесспорном сладострастии. Повадки ваши, сеньор Элой, выдают в вас человека, в том благословенном краю бывавшего и во многом там понаторевшего. И не мне вам рассказывать, что темной ночью, ясное дело, как у нас, под маркой сухости, так и у них, под тот шелест, творятся всякие безобразия, иначе сказать, везде в мире царит беззаконие, свинство и чудовищный разврат, но окончательному распространению порока сильно препятствуют святые, избранники божьи. А и в этом деле, следует заметить, между ихними и нашими подвижниками духа наблюдается существенное различие. Наши требуют бесстрастия и тем только подбавляют сухости, приводя наше благочестие в сходство с казарменным порядком дел. А ихние среди того чарующего и, прямо сказать, по определению порочного шелеста находят и для себя местечко, где бы им погорячиться, но, разумеется, беспорочно. Разгорячатся до умоисступления - и принимают внутрь Бога или ангела какого, причем, заметьте, принимают совершенно органически, с полной живостью и самоотдачей. Казалось бы, что эта разница для нас, мирских, мало в богословии образованных людишек, озабоченных к тому же злобой дня? А вот нет, сударь мой, она очень заметную роль играет там, способствуя бурному развитию искусств, и никакой у нас, поскольку мы уже настолько высушены, что и не подозреваем о скрытых в нас способностях к созданию величайших произведений творчества и шедевров художественного отношения к бытию.
  Увидел и познал я все это в Саламанке, а вернувшись домой и представ пред очи своего господина, услыхал от него дикие вопросы и разъяснения:
  - Ну как, голубчик, организовался? Внятен тебе теперь смысл жизни и порядок, царящий в нашем обществе?
  Я удовлетворил его любопытство парочкой превосходных цитат из философской и юридической классики, а он, покивав и улыбнувшись, вкрадчиво сказал:
  - Так, так... Хорошо тебя просветил, отшлифовал и организовал университет, но послал туда тебя я, а сделал я это для того, чтобы тем паче наслаждаться, видя, как ты, такой образованный и просветленный, гнешь на меня спину. А когда ты мне надоешь до чертиков, я тебя сожгу, учитывая тот факт, что тебя, не иначе как по странному стечению обстоятельств, не сожгли в той изумительной Саламанке.
  В общем, я мгновенно сообразил, что милости, которыми он меня, скромного раба, осыпал, на самом деле были изощренным издевательством, и тут же смирился, зная, что в условиях дисциплины, испокон веку опирающейся на иерархию, каждый обязан занимать с рождения приготовленное для него место. Так, робкий сердцем, и погрузился я снова в угрюмую нашу тупость. В халупе, а разваливалась она на глазах посреди голой и высушенной солнцем равнины, я безутешно рыдал по ночам, измученный рабством; уединялся, ища крупиц подлинного отдыха, в ужасном подвале, как бы внезапно обнажавшем перед нечаянным посетителем кошмарные пласты всевозможных и даже каких-то невероятных геологических эпох. Сырость торжествовала об осеннюю пору, зимой печка дымила, а оконце непоправимо замутилось в своей горестной старости. Некому было разделить со мной одиночество, и я словно в склепе влачил свое существование. А хозяина избегал. Трудился я на него, впрочем, честно, полагая делом чести рассчитаться с ним за учебу в Саламанке. Порой в поле на меня наседали какие-то люди, воспевавшие в лице нашего сеньора воплощенное добро, вообще говорившие о нем в самых хвалебных тонах и немного загадочно, как о человеке, может быть, до некоторой степени и мифическом. В дружных причитаниях, нередко издаваемых этими поклонниками сеньора, ясно звучал намек, что сами они - безусловно привилегированные обитатели нашего мира, тогда как я достоин осмеяния, будучи выскочкой, поверившим, что он играет сколько-нибудь важную роль в совместно творимой всеми нами истории. В общем и целом они были спокойными, деликатными людьми, еще довольно молодыми, и никто из них не лез в мою душу так, как лез хозяин, который, заприметив меня, тотчас принимался хохотать, будто безумный. При этом спрашивал он, достаточно ли я уже организован, чтобы дельно, с достоинством принять от него битье батогами, и плевал мне в лицо желтой слюной заядлого курильщика. Думаю, он не сомневался, что под батогами я непременно отдам Богу душу. В часы досуга я старался вовсе не выходить из своего подвала, предпочитая бессмысленно ворочаться на пучке соломы. Живя в состоянии напряженного и неизбывного отупения, я забросил книжки и, голодный, обиженный на весь мир, страшно неухоженный, боролся с искушением - столько же романтическим, сколько и нелепым - бросить все и бежать куда глаза глядят. Бывает, что жалкие пристанища полуразрушенной жизни покинуть труднее и мучительнее, чем терема и нивы, заслуживающие имени земного рая.
  Утратив надежду на ровное и благополучное бытие, я вместе с тем потерял веру в людей. Я словно пребывал во сне. Едва кончались удручающие работы в поле и жизнь, благодаря досугу, обретала сравнительно мирный и утешительный характер, я принимался бормотать себе под нос, что, по всему заметно, ужас как дурно повлиял на меня переход от саламанкских теорий к нашей местной практике, и я уже неспособен внимать поэтическому шепоту звезд, ночным голосам мистиков и благим советам всемирных мудрецов. Конечно, не оставаться наивным мальчиком, обиженным и оскорбленным в лучших его чувствах, а обернуться зрелым мужем хотелось мне. Да куда там! И я кричал от горя. Между тем меня ждали необыкновенные события. Однажды, бесцельно, как в бреду, шаря у себя в изголовье, среди беспорядочно сваленных объедков и трупиков мышей, я обнаружил рукопись книги, неведомо как и когда туда попавшую; полистал на скорую руку, а затем отложил, скептически усмехаясь от уха до уха. Смешным показался мне ее анонимный автор, пожелавший обескуражить и сокрушить меня истерическим напором утопичности. Напрасно этот негодяй сулил рог изобилия и пиршество на костях незадачливых горемык прошлого! Не воодушевило, но оттолкнуло его творение! В то же время, покручивая жиденький ус, я смекал, что таинственное появление рукописи в моей конуре наверняка послужит началом истории, даже вполне острого сюжета, опрокинет в красивый вихрь приключений... Но досуга было мало, и не приходилось особенно вдумываться, кому это взбрело на ум поразвлечь меня. Вдруг явилась молодая стройная женщина, и ее очарование, которое более или менее угадывалось за тяжестью царившего в подвале полумрака, беспокоило и требовало разгадки. Тут уж мое безразличие пошатнулось. Забавная мысль, что ее лицо скрыто вуалью, мелькнула в моей голове. А вообще-то, сеньор, повеяло, ох как повеяло чем-то мистическим, и наступила минутка, когда жалеешь, что ты не писатель и не способен переложить в стихи или прозу внезапно овладевшие тобой чувства.
  - Вы не смотрите, что я бедно одета, - сказала незнакомка, - и пусть вас не обманывает моя наружная простота. Я знаю многое на свете и уйму всего в состоянии провернуть. Вы прочитали рукопись?
  Я отыскал рукопись под горой мусора и отдал незнакомке, а сам уселся на полу таким образом, чтобы оказаться напротив нее, стоявшей посреди моей конуры, и теперь получше рассмотреть. Но она намеренно отодвинулась в угол, в некое подобие узкой и темной ниши. Сумеречная тонкая тень, сквозь которую, как сквозь черную ткань, отрывочные мазки кожи лишь едва белели, лежала на ее лице, внушая естественные подозрения и вместе с тем колючую, настойчивую жажду обладания. Впрочем, меня сильно точил голод, и желание поесть не покидало даже в виду прелестей незнакомки; трудно было избавиться от ощущения, что жажда обладания ею носит в известной мере плотоядный характер.
  Я чувствовал в гостье упрек, и мое небрежное обращение с рукописью в самом деле заслуживало упрека. Забегавшие через грязное оконце лучи дня освещали ее не иначе как с тем, чтобы не шутя прибавить разыгрывающейся сцене изящной загадочности и в то же время искусственности. Но какая-то ужасающая твердость была в незнакомке, и я чувствовал, что в определенный момент могу и спасовать перед ней.
  - Рукопись я просмотрел, полистал немножко, - ответил я с улыбкой, скорее всего вымученной.
  Гостья осуждающе покачала головой.
  - Предположим на миг, - сказала она, - что мы встретились случайно. - И снова покачала головой, на этот раз задумчиво, отрешенно. - Допустим, рукопись, а теперь и я оказались у вас по чистой случайности.
  - Я не против случайностей.
  - О, случайности по сути своей удивительны, и нужно уметь их видеть, различать... даже всегда и во всем, - сказала незнакомка, странно понизив голос в конце фразы, но посмотрела на меня не многозначительно, как можно было ожидать, а, пожалуй, лукаво. Ее настроение быстро менялось, я уже не удивился бы, рассмейся она вдруг мне в лицо.
  
   ***
  
  - Видите ли, - начал я свои разъяснения, - я волен сам выбирать книги, этому никто не препятствует, даже мой злобный господин. Почитывал, почитывал я в Саламанке. А здесь и сейчас налицо интрига. Должно бы и заинтриговать. Но я, жалкий раб сеньора, чья жестокость известна всему миру, утратил способность вольготно пошевеливаться и смотреть прямо в корень. Никакой книге больше не встряхнуть меня! И вот мой суд. Не хитрый, не скользкий, исключительно прямодушный суд. Перво-наперво: в книжках, случается, объятого смятением героя подхватывает ветер, или волна, или вообще Бог знает что и уносит в некие утопические края, где вырисовывается правильное устройство мира, - я эти книжки сразу откидываю как хлам. Я не говорю, что автор глуп, выдает желаемое за действительное и ничего не ведает о подлинной достоверности рыцарских романов, из-за толкуемых ими битв с драконами и шашней с принцессами дарующих нам неподдельные восторги. Я говорю: автор сей рукописи поднял большие нравственные темы и взвалил их на плечи беззащитного читателя, а соответствующие материалы - ну там летописи, богословские поучения, сочинения мистиков или хотя бы научно подтвержденные факты, понимаете? - и не подумал опустить в горнило своего творческого кипения.
  Тут очаровательная гостья презрительно кинула мне:
  - Вы бредите? Вы видите автора чудаком? Или желаете лишить его права на свободный подход к фактам, вольное, художественное с ними обращение? Знайте же, - взмахом руки она устранила мою попытку возразить, - всяких фактов - горы, свалки и прорва, истинного же внимания и глубокого изучения достоин лишь один из них, и он похож на проблему, а состоит в том, что пора научиться отбрасывать шутки в сторону, когда речь заходит о самом главном. Но в высшем смысле есть еще факт фактов, бросающий особый свет на жизнь звезд, космоса, его далеких и неведомых краев, откуда спустился на обширный остров в океане Отец, тот, кто по праву называется умнейшим из всех известных в мироздании существ. И еще прежде, чем в пресловутой Саламанке и других подобных местах возникло научное и всякое прочее познание, упомянутое заселение острова дало столь обильную пищу некоторым пытливым умам, что среди человечества завелись даже некие скрытые умники, притворяющиеся хранителями тайны и величайших знаний. Но хоть один из них, скажите положа руку на сердце, хоть один из них превозмог могущество разума, врожденное Отцу?
  Ум человеков всего лишь суетно рассеялся в бесчисленных гипотезах и легендах о существовании в древности некоего райского пространства и золотого времени, а Отец так и остался неприкосновенно умным и непостижимым, и потому он - бог. Отлично, между прочим, мыслили и спутники Отца, что само по себе выше всяких похвал. Безгранично свободные...
  - Погодите, - перебил я, - что это за рассказ, где вы его откопали и почему навязываете мне?
  - Безгранично свободные, обитатели острова добровольно подчинялись устоявшемуся авторитету вождя, человека, которого они называли Отцом, и если вы сейчас же в мгновенном прыжке, хотя бы и абсурдном на вид, не признаете его богом, я страшно накажу вас, и останетесь без хребта, без волеизъявлений и свободного размышления в последующем. Вам это ясно?
  А вообще-то спасались те пришельцы от какой-то неведомой нам беды. И все там, наученные горьким опытом и теперь уже взыскуя безграничного единодушия, продолжала незнакомка с нарастающей трагической ноткой в голосе, умело избегали конфликтов и противоречий. Отметались противоречия внешние и внутренние, изгонялось понятие вещи в себе, всякая вещь получала статус открытой и готовой к любому употреблению. В жизни островитян стерлись грани между конечным и бесконечным, потеряли смысл определения границ, пределов, конца, небытия. На земле, к примеру сказать, процветало царство чудовищных и бессмысленных динозавров, и был риск, что этими животными в конце концов овладеет чрезмерная любознательность ума и нетерпеливость духа. А это ни к чему. Кроме того, динозавры портили ландшафт, своим исполинским снованием нарушая его мирную неподвижность, и Отец распорядился свести на нет эту фауну, что было, в общем-то, перегибом, если вспомнить, что где-либо помимо острова завоеватели расселяться не собирались. Но так они решили. Между тем старики радовались, воспитывая юную отрасль в чистоте, неискушенности и простодушном благородстве. Не в возрасте, а в душах молодых людей, выросших уже на острове, отражалась великая неподвижность времени и пространства; не обременяла их, умнейших, потребность в мысли и чувствах; от рождения легла на их сердца вековая усталость. Имелись и искусственные средства, внушавшие даже отцам и дедам, т. е. лицам в прошлом отнюдь не безгрешным, некую иллюзию собственной чистоты и девственности, равно как и решительное неприятие похоти. Теперь ясно, к чему восходят предания о жизни первых людей в раю и их целомудрии, о запретном плоде, змее-искусителе и последующем грехопадении.
  У Отца было двое сыновей и дочь. Старший Сын во всем следовал наставлениям Отца, а младший с сестрой со временем пошли сомнительным путем, помыслили о запретном. Выдержки и хладнокровия как не бывало. Уличив их в тайной связи, Отец не стал держать разоблачение в секрете. На великом вече глубоко возмущенный народ потребовал у согрешивших клятву, что впредь они не преступят закон, воспрещающий кровосмешение. Дело, однако, сошло вдруг как будто на смех - воистину забавно смотрелись напуганные грешники, молившие о снисхождении. Толкаясь, хныча, обвиняюще указывая друг на друга пальцем, выражали они панический ужас перед перспективой возвращения в кромешную тьму мироздания. Хохотали собравшиеся. Посыпались шутливые замечания, что, дескать, этим двоим явно по душе поцелуи, а коль так, следует помочь им в удовлетворении их желания. И вот исправительный ритуал: каждое утро брат с сестрицей должны опускаться возле своего дома на колени и благоговейно целовать завезенный из прежней среды обитания прах предков, некие предприимчиво расфасованные мощи; наказание положили растянуть на год. Толпы зевак сбегались поглазеть на это действо.
  Но наказанные и в эту печальную пору своего позора целовали не только священные горсти. Их страсть показывала острую и вероломную враждебность благим запретам. Отец-разоблачитель с некоторым ожесточением бросил клич, сбирая новый представительный форум, и говорилось на том форуме много в высшей степени умных речей. Решением островитян отступников, предварительно усыпив, а вместе с ними и разных животных, птиц, пресноводных и прочая, прочая, прочая, доставили далеко на некую землю и там покинули, сняв чары последнего уютного сна. То были наши прародители, и нам больно зреть их в обличье сорви-головы и распущенной девицы. Но, как ни крути, они-то и создали наш мир тупоголовых, порочных людишек, мир, ведающий свои горести, мучения и радости, свои взлеты и падения.
  Отец разулся и босиком бродил взад-вперед по берегу. Навеки разлученный с отпрысками, прослезился он, и Старший Сын получил неожиданную возможность слегка нарушить будничное течение островной жизни проникновенным вопросом: папа, ты плачешь? Однако этот Старший Сын, в свое время доносивший Отцу о грешниках и на форуме стоявший с победоносной ухмылкой, но уже на ритуалах целования праха проникшийся жалостью к брату и сестре, уговаривал Отца, от которого зависело окончательное решение, не бросать несчастных на произвол судьбы. Анекдотическая и по-своему прелестная сторона волнения молодого человека по поводу изгнанников не ускользнула от внимания островитян и даже соблазнила их. Отсекли, да, отсекли малейшие намеки на какую-либо драму любви и ненависти, но это у них между собой, а что им мешает разыгрывать хотя бы и величайшую драму по отношению к отпавшим, которые в известной степени представляют собой их творение?
  Миновало время, достаточное, чтобы изгнанники, в катастрофе изгнания обеспамятевшие и уже не помнившие, так сказать, родства, но от рождения все же настоящие люди, в более широком смысле - посланцы небес, вышли из первобытного состояния, овладели человеческой речью, познали склонность к труду и даже набили руку во всевозможных искусствах. Брат с сестрицей умирали и возрождались, чередуя разные обличья и довольно беспорядочно скача с одной ступени самосознания на другую, далеко не всегда лучшую. Старший Сын вздумал попутешествовать среди этого распространившегося человечества, братско-сестринского по сути, на что Отец заметил:
  - Воля твоя, иди, но знай, что ты будешь одинок в их мире, который непрост, жесток, абсурден и наполовину заселен людьми, беззащитными перед варварскими обычаями другой половины. - Отец ради торжественности минуты поднял руку; слезы уже давно не набегали на его глаза; он жутко предостерегал: - Ты будешь среди них самым незначительным и неприметным, потому что должен скрыть свое истинное лицо и ничем не выдать себя. Следовательно, ты не гарантирован от гибели. О! Конечно! Случись летальный исход, мы по твоим останкам, буде они отыщутся, сумеем восстановить в тебе жизнь, и ты на это втайне рассчитываешь, но спроси себя, сын, захочется ли тебе жить после боли и страданий, которые там надумают, возможно, причинить твоему телу и твоей душе?
  Но в Старшем Сыне клокотал безобидный с виду, однако в свете универсальных законов острова неладный огонь тоски по брату и сестре. Он был готов, самонадеянный, к любым испытаниям, и страх перед вероятным изгнанием, перед карой за чрезмерное любопытство, не остановил его. С другой стороны, мог ли он думать, что рискует сбиться с пути истинного? С какой стати возникла бы у него подобная мысль?
  О, и насмотрелся же он на всякое в своих долгих скитаниях! Песьеголовые гнались за ним, угрюмо двигая челюстями, а развратные женщины пытались затащить его в свои притоны. Нетопыри пролетали в ужасающей близости. Гигантские щуки хищно посматривали, высовываясь из воды. В цветущих и дивных краях повидал он жрецов и знатных людей, одетых куда роскошнее, нежели он сам, однако их превосходство над прочими, над толпой, которым они кичились, сошло у него за первобытное варварство, и эти преисполненные важности люди путешественника не заинтересовали. Он смешивался с чернью на пышных и многолюдных улицах засыпанных впоследствии песком городов, слушал сказания о погибающих и вечно возрождающихся богах, убеждался, рассматривая величественные храмы, что спазм страха - что же еще? - судорога отчаяния в исполненном неразрешимых тайн мире заставляли неведомых архитекторов возводить их. В стремлении этих наивных и неугомонных строителей к небу сквозила затаенная, едва сознаваемая попытка преодолеть время и заглянуть в прошлое, которое они считали потерянным и которое искали теперь. Вернувшись на остров, Старший Сын принял решение, имевшее для людей доброй воли выдающиеся последствия. Он решил смешаться с человечеством, стать одним из нас. Не отягощенный нашей глупостью и малодушием, он легко переходил от трепетности живой натуры к настоящей, стройной как сосна и высокой как небо эстетике, а от нее к подлинному творчеству и сел писать книжку, исполненный еще неведомого нашему миру идеализма. Отец не снизошел до возражений.
  - Хочешь писать - пиши, - сказал он сухо. - Но не здесь. Нам сочинения пера без надобности.
  Так и скитается с тех пор бедолага, то умирает, то возрождается. И все пишет свою книгу.
  
   ***
  
  - И с этой ерундой вы пришли ко мне? - сказал я, беспричинно усмехаясь.
  Незнакомка ответила:
  - Вас угнетает жестокий феодал, и вы грубы, а в книге прописаны высшие правила поведения, так что, ознакомившись с ней по-настоящему, вы достигнете свободы и в дальнейшем будете жить как вольная птица.
  - Мне книжка не нужна, довольствуюсь своим скудным умишком, - возразил я. - Пусть это легкомыслие, но я не склонен заглядывать в собственное будущее, а еще менее хочу знать о скитаниях того человека и его проблемах. Я несчастный, придавленный грузом многовекового рабства человек, и ничего хорошего для себя впереди не жду. А что там пишет скиталец о Титикаке и о жрецах, топящих в колодце девушек, это выдумки, распускаемые в неведомых нам странах.
  - На озере Титикака... а жрецы бросали девушек...
  - Вот, - захохотал вдруг, прерывая рассказ Хрума, наш герой, в какой-то момент получивший имя Элой, - давай я облачу тебя в женское платье, и ты прослывешь кудесником, а я стану... ну, кем-нибудь да стану!.. и мы завоюем разные земли, назовем их Титикакой и обоснуем величайшую в мире империю.
  - Вы напрасно хохочете, и к тому же говорите вы, господин, как человек, еще не уловивший глубинной сути.
  - Не смею с тобой спорить, ведь тебе видней. А про империю - это так, для красного словца.
  - И я в ответ на замечание незнакомки, что я-де не улавливаю сути, сказал, что не намерен вступать с ней в спор. Может быть, сказал я, вам видней. Только, мол, замечаю я, что говорю с вами как-то очень уж красно, а значит, вздорно, что для меня, рожденного тупым рабом, довольно-таки неожиданно и необъяснимо. Возьму на себя, однако, смелость заметить, что бесконечно далек от желания как-либо оскорбить вас в вашем восторженном отношении к этой книжке, ничего подобного, поверьте, у меня на уме нет. Но вы сами принуждаете меня объясняться, и я лишь выражаю свое мнение... А оно для автора данной рукописи совершенно неблагоприятное, ибо я живу себе, насколько мне это позволяют, и нечего посторонним людям, к тому же неизвестного и даже как будто фантастического происхождения, смущать мой слабый ум идеями свободы и вольного полета. Не желаю я, чтоб кто-нибудь, хотя бы и сам бог, сеял в моей темной душе пустые иллюзии и направлял мои взоры к несбыточным утопиям.
  Моя собеседница сердито пошевелилась там, в нише, и вымолвила:
  - Что же вы как скот? Иль вам по душе научное и вообще опытное, погруженное в исследования познание?
  - Ну, с какой стороны посмотреть... И если что где-то смахивает на истину, то зачем, с какой целью мне считать познание непригодным, хотя бы и научное?
  Женщины не глупы, но их не назовешь умными, когда они выдумывают для себя особые принципы и, защищая их, дают волю чувствам.
  - Но есть тайны, - воскликнула моя теперь уже взвинченная, на редкость переменчивая, быстрая незнакомка, - тайны бытия, тайны истории, тайны духа и человеческих судеб, тайны свободы, равенства и братства, недоступные научному познанию, анализу, пытливости ума, доступные лишь чувству в его непостижимой глубине, глубочайшему созерцанию. Тайны, познающиеся как откровение.
  - Опять же, пользуясь счастливым случаем видеть вас, склоняюсь к мысли, что мне послано именно откровение.
  Я сказал шутку, намереваясь тем и покончить, ибо не хотел еще слушать и высказывать суждения, достойные школяров, однако гостья не засмеялась, т. е., против моего ожидания, даже бровью не повела на мой ход, не показала и мимолетного настроения в мою пользу.
  - Как вы можете, - раздраженно и как-то болезненно шевельнулась она там, в нише, где совершала свою драму, не отрывая при этом лица, - вы, склонный к мистике, не чувствовать, что перед вами незаурядное, из ряда вон выходящее произведение?
  - Я больше не интересуюсь мистикой, - возразил я смущенно, тронутый ее порывом, болезненным, как мне показалось, и выдающим в ней нечто даже необыкновенное и фантастическое. - Пусть это не делает мне чести. Допустим...
  - Почему вы не признаете, - снова начала она в только что звучавшем уже нездоровом тоне, - что это глубоко и неотрывно в а ш а книга?
  - М о я? - воскликнул я тоже с ударением. - Вы, кажется, голословны... на что вы опираетесь в своих заявлениях? на чем стоит ваша правда? В каком же это смысле? в каком смысле книжка - м о я? - Теперь я сделал знак, чтобы она помолчала, пока я говорю. - Только не произносите лишних, пустых слов... Они не станут ответом, даже, скорее, просто насмешкой...
  - Однако вы ведь взволнованны, - усмехнулась женщина.
  Я пожал плечами. Что мне еще оставалось? Я не сомневался, что она бредит, моя незваная и настойчивая гостья.
  Вдруг она, мельком глянув, как я извиваюсь, изумленный и, кажется, уже неясно предчувствующий нечто совершенно удивительное, сказала веско, возвысив свой разнообразный, богатый оттенками голос, зазвучавший теперь то ли как с амвона в пустом храме, то ли как вообще с недосягаемой высоты неба:
  - Ваша, вы слышите? - в а ш а - и вы с ней сживетесь, срастетесь... я это устрою!
  Признаться, я уже был в замешательстве и разгорячен, уже словно бежал, выбегал из своего подвала, не разбирая дороги... И тут гостья, видимо, заметив мое положение и решив усугубить его, еще меня подстегнуть, громко воскликнула:
  - Вы должны принять рукопись внутрь! Вам придется впитать ее... впитать ее в себя, в себя, впитать, безрассудный! - В конце концов она даже закричала, так, как если бы ее озарила внезапная счастливая догадка, но далеким, почти невидимым краем души я вдруг осознал, что она все же предвидела подобный поворот в наших отношениях, подобный вариант, иными словами, она шла ко мне и говорила со мной, зная, что ей, возможно, придется пригрозить мне и даже заявить о каких-то смешных видах на мой счет.
  Мне предстоит впитать рукопись, это я услышал и понял. В ответ я снова засмеялся, а затем встал с пола и сказал ей:
  - Очень благодарен, но от такой пищи...
  Я бы говорил дальше, она нравилась мне, несчастному, мне приятно было с ней болтать, но я осекся: она неожиданно шагнула ко мне, какой-то наплывающей силой своего движения или своей решимости сейчас же свалив меня с ног, и когда она склонилась надо мной, на миг сверкнула, открылась на дне расступившегося полумрака ее красота, в самом деле небывалая. Но это видение словно так запоздало, что уже и вовсе не могло ни повториться, ни вообще после этого непростительного опоздания как-либо существовать. И все же миг произошел, и я ее разглядел, промелькнувшую, женщину не от мира сего, говорящую, впрочем, смешные и нелепые слова. Я беспомощно лежал на спине и растерянно смотрел на нее, буквально заглядывал ей в рот, в глаза, в руки, которые, поворачиваясь ко мне маленькими и светлыми ладошками, замелькали в воздухе, напряженно рассекая его в моем направлении. Как она работала, как трудилась, наступив мне ногой на грудь, чтобы я невзначай не вывернулся! И от ее рук, ее маленьких светлых ладошек что-то пронзительно и горько перевернулось во мне и изменилось вокруг меня, словно образуя атмосферу совсем иной жизни.
  Я слышал еще ее отчаянно-грозные восклицания: "так вы отказываетесь? отказываетесь?". Ее голос уносился в какую-то головокружительную бездну, слабел и угасал в недосягаемом для меня далеке. Мне нечего было ответить ей, защитно выплеснуть навстречу. Пожалуй, однако, это уже и не имело никакого значения, равно как она не остановилась бы, вздумай я принять ее условия, - а ведь я совершенно, безоговорочно принимал, я только не понимал, в чем они, не знал, что мне делать! Она впала, и я заметил это словно бы по самой ее красоте, в исступление, я стал для нее мишенью, средством в достижении неких целей и перестал быть в ее глазах человеком, который, по логике вещей, как будто и не способен, вообще не должен глотать рукописи. К собственному ужасу, я покорно открыл рот. Я принялся глотать, пережевывать и заглатывать, не слишком-то тщательно пережевав... Не ведаю, как было в действительности и что именно было в действительности. Туман застилал мои глаза, и незнакомка, величественная, окутанная туманом, возвышалась надо мной, как далекая и равнодушная звезда, протягивала в сумеречный лабиринт моей сомнительной, карикатурной беды гибкую руку с очередной порцией убористо исписанных листочков, и я хватал их зубами, а языком проталкивал сразу поглубже в рот. Что-то такое было... Страшно вспомнить! Скормила...
  Книжка, которую я лишь бегло полистал, которую отказался читать, за что вынужден был ее проглотить, сделалась и впрямь моей книжкой, моим как бы содержанием или чем-то в подобном духе, - я и до сих пор не уяснил, как все это трактовать. Но я проникся нераздельностью слияния с ней, а заодно даже и с женщиной, решившей столь неожиданным способом утолить мой голод. Я много говорю... Дела были короче. Но я хочу объяснить, я уже тогда торопился как-то истолковать происходящее, хотя бы только для себя. Но тогда я не знал, как это сделать.
  Э-э! неутоленный голод! И высшие истины. А где же правда? И я, в недоумении замерший посередине. И тусклый свет, льющийся в узкую щель оконца.
  Съел рукопись, вещество для пищеварения - это вам любой ученый подтвердит - непригодное. Моя гостья, как и подобает звезде, роняла холодный свет.
  Вот что-то такое приключилось со мной, - событие довольно условное, но вовсе не из разряда легковесных, как может представиться на первый взгляд, - и мне показалось, что я, благодарно улыбаясь незнакомке, теряю сознание...
  И я спрашиваю вас: вы понимаете, что со мной случилось? Я голодал, но меня вдруг накормили. Я оказался сыт словами и идеями, не понимая, в чем их значение для меня и какую роль в моей жизни они могут сыграть. И сразу обозначилось, что из этого непонимания нет выхода.
  Я, господин Рыцарь Запредельных Возможностей, ужас до чего маленький человек.
  
   ***
  
  - Не вздумай приписывать малость и мне, - с холодной усмешкой предупредил Элой.
  - Что вы, как можно! Я вовсе не к тому клоню и вообще знаю, что ставить вас на одну доску с мелким людом, с которым я тогда якшался, это все равно что шутить с огнем или насмехаться над папским легатом. Это все равно что взять недоваренных раков...
  - Я понял, а ты продолжай начатый рассказ.
  - Я, проглотив рукопись, выскочил из подвала, выбросился из халупы на равнину, уныло лежавшую под солнцем. Поди-ка уясни этакое происшествие, охвати нюансы, сообрази насчет последствий!.. Ну, я о проглоченной рукописи...
  Теперь я уже и не помышлял о том, чтобы остаться дома и пребывать в рабстве у своего господина, бывшего моего благодетеля. Я прибежал в большое селение, и там, если в двух словах, приключилось со мной следующее. Там, к слову сказать, у многих домов первый этаж каменный, второй - деревянный, с резьбой, знаете ли, с узорочьем, и это - красота невозможная и восьмое чудо света. Ничего не попишешь, заграница, куда нам до них! Так вот, на крыльцо храма степенно - я на это принципиально обращаю ваше внимание - именно степенно вышли два человека, оба примерно моих лет, один, судя по изящно размытой длинными смоляными волосами внешности, служитель, сугубо духовный человек, а его спутника я как будто даже узнал. Как если бы прямо-таки нужно было определиться с ним как с человеком, который по неким причинам непременно должен быть мне знаком. Болезненно и жутко толкнулось во мне какое-то узнающее или, может быть, даже злопамятное существо. Я смотрел на этого человека из непостижимой бездны той расслабляющей болезненности, которой он меня напоил, помрачил всего меня в один миг; я словно не верил своим глазам. Однако все это не те слова, и в очередной раз могу лишь пожалеть, что не пишу книжек... Я усиливался дать ему имя, но это не удавалось. Он не поворачивался в мою сторону. Они стояли на крыльце, серьезно и вежливо беседуя, а затем расстались, с улыбкой пожав друг другу руки, и служитель скрылся опять в покоях храма, этот же человек прошел мимо меня, а я застыл на месте как вкопанный. Он был не без шика одетым господином, довольно высокого роста, с широкой черной бородой и до чрезвычайности аккуратной стрижкой, со здоровым румянцем на каких-то псевдоаскетических щеках; веки полуопущены, на лице строгость и неприступность, смешанные с готовностью презрительно усмехнуться над бытием, стоящим ступенькой ниже, и походка исполнена великолепного, хладнокровного достоинства. Это важно, как он выглядел, это важно до моей невменяемости, до обретения мной исторического значения, до того великого обстоятельства, что я, может быть, очутился в центре мировых событий, а мимо меня шел человек, такой человек... Он не удостоил вниманием мою скромную и праздную персону, прошел мимо, исчез в каких-то огромных воротах, а я остался на прежнем месте с разинутым ртом, изумленный и обескураженный. Впрочем, я ведь проглотил, кажется, рукопись...
  Сравните мысленно с тем нарядным и выхоленным господином меня, вчерашнего раба, лохматого, неумытого, голодного... Я углубился в узкие улочки поселка, который чем дальше, тем очевиднее развертывался в панораму целого города, и вскоре снова встретил этого ужасного человека. Он заправлял делами знаменитой в той стороне артели каменщиков, вот только об их строительных задатках и способностях я ничего вам, господин мой, сказать не в состоянии. Они о ту пору страшно запили, а с ними и чернобородый, а вслед за ним, внезапно усмехнувшимся мне в одной грязной и убогой харчевне, запил, подсуетившись, и я. Странное дело, я его, можно сказать, узнал, и представлялось, что мне вполне должно быть известно его имя и необходимо только небольшое усилие, чтобы я это имя вспомнил. Этот человек был, несомненно, моей добычей, очень важной и перспективной, и, не вспомнив его имени, я словно бы не знал, какую цену ему назначить, а назначить ее тоже было весьма важно. Но разве я мог вспомнить, если я его, скорее всего, и не слыхал никогда? Как бы то ни было, я свято верил, что он все равно не уйдет от меня, не сорвется с моего крючка, хотя, в общем-то, я так или иначе крепко прилепился к их компании, а в ней, надо сказать, царили чудовищные порядки.
  Меня распирала жгучая энергия просто оттого, что я воображал чернобородого узнанным, я направлял на него неистовое любопытство, изумление, гнев, протест, отвращение, а каменщики тем временем напивались до чертиков, и я вместе с ними. Зарождалось ясное уразумение, что дело мне предстоит иметь с чем-то противоестественным, нечеловеческим, скажем так, для пущей яркости и аллегоричности, - дьявольским. Угнаться за чернобородым, когда он вливал в себя забористую влагу, было немыслимо, так что я уже мнил его на редкость оборотистым малым, а если до верного рассудить, так все равно что оборотнем. Этот напрочь захмелевший и утративший весь свой лоск, но по-прежнему мучавший мое воображение прохвост принимал от своих подчиненных увесистые тычки в знак того, что они не одобряют некоторые странности его поведения. Посунься он теперь хоть на шажок тем высокомерным павлином, каким недавно прошествовал мимо меня возле храма, не сносить бы ему головы, но после парочки особенно знатных затрещин он стал тих как рыбка и ходил, поджимая зад. Мне сдается, он даже заделался вдруг куда как мельче ростом. Но и другие вели себя дико и неладно на фоне величественных храмов, которыми медленно, но верно застраивался поселок, превращаясь в необъятный город, а может быть, и будущую грандиозную столицу мира. Один из каменщиков разросся и булькал, как кипящий суп, исстрадавшись же, мучимый, должно быть, желудком, пустил громадную фикальную толщу, а находился отнюдь не в специально отведенном для подобных дел месте, и за непозволительную выходку его долго увечили напарники. Синего от побоев и изможденного, его, когда по городу пополз слушок о чуме, принялись бить все, кому не лень, и потащили на площадь, и сожгли бы, как виновника грозящей нам беды, но он умер прежде, чем разгорелся костер, умер просто от страха. Тогда пьяные каменщики другого своего товарища уже разве что для смеха затолкали в чулан как заподозренного и почти приговоренного, и там он стремительно падал в бездну животного существования, существовал как бы в некой норе среди грязного, вонючего тряпья, где порой вздыхал горестно. Откуда-то выбежала масса юрких, ожесточенных людишек, закричавших, что они тоже каменщики, и несчастный у них в руках мгновенно превратился в замусоленное, оборванное, запуганное, дрожащее существо с болью и отчаянием в глазах. В эти тревожные дни с нами запила приблудная девка, и она приглянулась мне, а я понравился ей, а тут как раз и чернобородый нагадил в штаны. И ведь что сотворил гад, понимая, понимая, что нельзя! Он ведь, сударь мой, совершенно вышел прочь из рамок трезвой осмысленности и, пристроившись рядом с девкой, откровенно и как бы наивно сидел в тепле собственного дерьма, ужавшись до воробьиной стати. И это уже связная история, сюжет, в котором на глубине темным утолщением змеино продвигается судьба человека. Вонь выдала его. Девка закричала от ужаса и отвращения. Даже судорога прошла по нашим лицам, но не сказать, что то было изумление, скорее, чего-то подобного мы все-таки ждали, по опыту зная, как заведомые мученики склонны к губящим их выходкам. Несчастный более или менее случайно успел изобразить, что он в сущности не виноват, постарался принять вид маленького неразумного мальчика, который не ведает, что творит; некоторым образом он повернул время вспять, к минуте до разоблачения, когда он еще попросту сидел пьяный и дурашливый. Уже стиснутый со всех сторон нашей плотью, он снова и снова сжимался в комок до какого-то засушенного тельца и выжимал из себя предельную тишину, бесшумно волнуясь предварительным уразумением ожидающей его беды, но и не теряя надежды, что, может быть, пронесет. Но в глазах этого мальчика застыла зрелая боль, боль взрослого и видавшего виды человека, который не хочет заново проходить уже известный ему курс воспитания чувств, и можно было и тысячу лет дать ему в его несчастье и его знании, разглядеть в нем нечто, переросшее человека с его обычными пределами. Призрак надвигающейся нечеловеческой боли бродил и скользко освещал пугающим светом убогое его существо. На него накинулись, и он запищал.
  Среди нас, тех, кто был каменщиком или по каким-то причинам примазался к таковым, только мы с девкой остались идеалистами, только мы с ней не помышляли о плотских удовольствиях, какие можно извлечь, запуская свои члены и органы в поверженное тело главного каменщика. Девка просто-напросто не располагала таким органом, а я, ну, я выглядел в ту минуту принципиально другим, человеком, которому совершенно не по душе месить дерьмо. О, как запала мне в душу мысль, что чернобородый и есть автор проглоченной мной рукописи! И каменщики ликовали, толпясь вокруг визжащей своей жертвы, а меня душила ярость, и я, простонав громко, закрался в толпу палачей и вонзил нож в смутно белеющую плоть своего врага.
  
   ***
  
  - И не раскаялся, что убил, может быть, невиновного? - удивился Элой.
  - Некогда было, закрутился я, - усмехнулся Хрум, - да и не сгинул чернобородый, а исцелился вскоре от ран и стал поваром. Меня же вдруг та девка взяла в оборот. Я хотел убраться от греха подальше из пивной, пока каменщики не сообразили, что я лишил их удовольствия, и выбежал на улицу, а она припустила за мной. Я ее не сразу заметил. На разных этапах развития для нас порой перестают представлять какой-либо интерес посторонние живые существа, хотя бы даже и привлекательные толстозадые девушки, и куда более важной рисуется некая цепь приключений, в моем случае уже сковавшая и понесшая меня к неведомой, но несомненно огромной цели. Я шел по улице, хищно соображая, где бы поживиться. Остановился я у одного дома, где готовились торжественно отметить некое событие и нарядно одетые люди смеялись и мурлыкали, предвкушая удовольствия сытости, и там мне удалось довольно быстро замять очевидный факт случайности моего появления. Я ловко, не без жеманной ленцы и томности, которая и должна быть присуща такому вертопраху, как я, внушал собравшемуся люду, что каким-то образом имею право не только слегка повертеться среди них, но даже выступить, если угодно, душой общества. Хозяин дома, не ожидавший от меня такой прыти и явно упустивший момент, когда еще можно было укротить мою лихость, только диву давался и тосковал, что я совсем не тот, за кого себя выдаю, а гости не понимают этого. Однако наметившееся между нами расхождение не помешало ему в конце концов расщедриться и преподнести мне сюрприз поверх всех тех угощений и удовольствий, которые я взял у него самовольно: он сказал, что решил женить меня. И указал на отлично известную мне девку.
  - Да на какой черт она мне сдалась! - крикнул я. - У нее пот и вши, а на лбу написано, что она потаскуха!
  Но девка была хитра. Подсев ко мне, она принялась без устали хохотать на каждую смешную или казавшуюся ей смешной подробность этого милого пиршества нашего в чужом доме и в своем беззвучном хохоте трясла огромной круглой головой, которая как тыква гнездилась на узеньких плечах. На ее смуглом плоском лице не было заметных позывов настоящей привлекательности, неподдельной красоты, ее рот был удручающе скошен на сторону, как если бы она беспрерывно вела тайную беседу с кем-то, незримо шагавшим с нею бок о бок. Экзотическая, она не оставляла скучившихся за столом женолюбцев равнодушными. Развеселилась она за этим праздничным столом; ослабив вязь шнурков на платье, раскрепостила свою незамысловатую грудь и окончательно покинула, ради нашей цивилизации, несомненно известный ей в прошлом степной зной, где скорбно замирают пастух с его лошадью и овечками и цепи далеких гор, теснящих могучую азийскую реку, на берегах которой увлеклась бытием, понятым как приключение, эта экстравагантная особа. Когда я сообщил ей, что случись мне побывать в краях ее младенчества, я непременно поискал бы неопровержимые доказательства победы восточного мудрования над видимой неразрешимостью вечности, она сочувственно и искушенно усмехнулась. Она избрала тонкий путь овладения моей душой и, когда мы, захмелев, словно легли в некой глубокой темноте в нежную слитность объятий, прошептала возвышенно:
  - Я уже много поразмыслила втихомолку и поняла, что за суть, по которой ты такой злой и такой необратимый себялюбец. Я могу дать тебе объяснения...
  Почти воркуя, я вслух порадовался ее не халатному ко мне отношению и попросил ее продолжать. Она же заговорила сухо и деловито, чтобы глубже и обстоятельнее, хлопотливее и в конечном счете мягче, человечнее проникнуть в мою душу.
  - В действительности, - сказала она, - ты не взаправду злой и совсем не особенный какой-нибудь эгоист. Ты только прикидываешься, дурачишь дурачков и даже сам себя обманываешь. Все неправда и легкомыслие! А накручивается этот обман и самообман из-за злости на непростительное одиночество. Но скажу, между прочим, и больше: одинок ты по той простой и словно даже случайной причине, что до сих пор не встретил доброго ангела, который бы славно оберегал тебя и сетовал на твои беды...
  - Добрые ангелы, - откликнулся, точно ахнул, я, - на дороге не валяются и по доступным ценам не продаются.
  Девка засмеялась на мою бескрайнюю наивность, веселясь еще и оттого, что эта наивность представлялась ей причиной, по которой я воткнул нож в чернобородого. Но мое замечание она приняла к сведению. Она мудрствовала и была прекрасна.
  - Но ты еще найдешь и встретишь, - продолжала она уверенно, вырастая в собственных глазах и думая, что так мне будет проще откинуть все сомнения на ее счет. - В моих краях подобный тебе человек беспрерывно снует вверх-вниз по древу жизни, и за ним уследить нелегко, когда он то в благостном верхнем мире, то в дурацком нижнем, но и он не остается без ангельского присмотра. Тебя найдет еще и признает ангел. Не может быть такого прецедента, чтобы ангел не отыскал человека, подобного тебе.
  - А что же я за человек такой?
  - Нуждающийся в утешении.
  - Мало ли нас, нуждающихся в утешении, - засмеялся я и, решив, что пора переходить к делу, ласково протянул руку в пышущую женским жаром темноту.
  - Ангел не допустит, чтобы ты отчаянно обозлился и стал в этом как сумасшедший. Ведь ты бы сразу натворил тогда страшных бед, как поросенок... Нет, он этому не сделает попустительства.
  - Ты, я вижу, недурно разбираешься во всех этих пропорциях... в сношениях между ангелами и людьми.
  - Я обладаю рядом некоторых особых качеств... - возразила девка. - Или ты не слышал никогда о разных таинственных свойствах тех или иных людей?
  - Ты вообще производишь особое впечатление.
  - Я вижу больше иногда и слышу дальше, чем возможно увидеть простым зрением и услышать ухом обычного человека. Не спрашивай, какие фантастические вещи и явления тут замешаны, я и сама не все смогу объяснить, так что молчи и не спрашивай, а только воспринимай остро.
  Я попросил хозяина отвести нам клетушку и переспал с девкой, а на рассвете сбежал от нее. Долго скитался я по пыльным и грязным дорогам, пока не очутился, вернувшись в отечество, здесь, в этом замке...
  
   ***
  
  Элой отпустил Хрума, больше не помышляя о совместной с ним работе над легендами, и задумался о той роли, какую играли в жизни этого человека женщины, способные и в его, Элоя, жизни сыграть определенную роль. Одна скормила бродяге рукопись, другая окружила теплом и заботой, не смутившись его кровожадностью, так ярко давшей себя знать в деле чернобородого. Но кто назначает эти роли? И не вернее ли будет просто обзавестись дамой сердца, без которой не обходится ни один настоящий рыцарь? Однако, перебрав в памяти всех известных ему женщин, Элой пришел к выводу, что ни одна из них не годится на роль героини его рыцарского романа.
  Тогда он попытался сосредоточиться на загадке обаяния хрумовых приятельниц. Дама, которую Хрум назвал девкой, говорила этому беспечному заплутаю о самобытных ангелах востока, а незнакомка, подсунувшая ему рукопись, величала богом обитающего на неведомом острове Отца. Обеим явно не в диковинку некая религиозная жизнь, и они, пожалуй, не прочь впасть в экстаз и умоисступление при всяком начале особых форм жизни, сулящих соприкосновение с божественными истинами, - а что для рыцаря важнее этих последних? Стало быть, эти особы тем и значительны, тем и привлекательны для него, что богословские разговоры и вмешательства в жизнь других поднимают их на большую духовную высоту. И божьим делом станет, если он, пусть еще и не посягая на запредельные возможности, пустится в удивительные подвиги и даже, может быть, бешеные схватки с драконами и великанами, не без оснований подражая великолепному Амадису Галльскому. Но и повседневностью пренебрегать грех, она не прощает ослабления религиозной хватки: потрясающий пример молниеносного наказания дала незнакомка, за счет коснеющего в безверии Хрума легко, с воздушной грацией шагнувшая в образ карающего ангела. Ибо Хрум был попран и, поверженный, жалко валялся на земле, и теперь уже не скинуть со счетов, не замазать пронзительную символику хладнокровного запихивания в его утробу священной для таинственной девушки книги.
  Ничего, однако, так не опасался Элой в потянувшиеся после рассказа приятеля дни, как вероятия, что словесное здание, выстроенное тем, обернется зеркалом, в котором отобразится его собственная жизнь. Где гарантия, что зеркало, рассыпавшись в какое-то мгновение, не превратит его судьбу в некий отблеск поведанного Хрумом? Масса осколков и стеклянных брызг взметывалась и оседала перед его мысленным взором, вынуждая внимательнее присмотреться к окружению, к облепившим его бродягам, которые тоже ведь были всего лишь осколками. Это обостренное внимание быстро стало унылой злободневностью, и, пытаясь вырваться из нее, Элой зажил в непрерывном стремлении избавиться от безверия, заподозрив, что никогда по-настоящему не склонялся к духовности. Теперь это безверие свое он проклинал на все лады, высвобождая голос разума и сердца, бросая в битву с ним всю мощь разумного обоснования, гласившего, что духовное превосходит все на свете. Все на свете пусто и ничтожно, если не пребывает в подчинении у духовного. Люди низкой породы должны слепо повиноваться тем, кто стоит на большой духовной высоте, а не чувствовать свое существование так, будто оно дарует им безоговорочное право держаться на равных с избранниками небес. Приглядываясь к себе, он с радостью отмечал, что его душа, еще не испытавшая прелестей любви, не ищет ссоры с сердцем, объятым надеждой, что далекий и неизвестный бог любит его. И все же, проснувшись среди ночи, он порой неожиданно для себя вскрикивал: как же так? что же дальше? теперь мне на веки вечные уготовано одиночество?
  Бредовое неистовство смутных грез расшатывало рассудок, порождало фантомы, в сгущающейся глухоте и непроницаемости ночи порой бесшумно раскрывалась некая дверь, и входило, в тихом мерцании полусвета, полутьмы, неизвестное существо. Кто ты? - восклицал ошеломленный рыцарь. - Ты человек или призрак? Если человек, почему я не вижу твоей тени и не слышу твоего запаха? В один прекрасный день полилась в уши пламенная речь о бродягах, побирушках, юродивых, пьяницах. Много их скопилось в замке, они вволю жрут и пьют, и у них нынче отвратительное самомнение. Они вообразили себя победителями. Тем не менее это отбросы общества, и правильно некоторые приравнивают их к свиньям, годным лишь на съедение. Элой взял сторону бродяг, когда под чудовищным давлением прямого вопроса, с кем он, ему пришлось поколебаться, взвесить все за и против и в конце концов дать прямой ответ. Разумеется, он против того, чтобы свиньи жирели и наглели, разрастались и достигали могущества, с которым не совладать даже столь рослому, статному и физически сильному субъекту, как он. Впрочем, наблюдается странная тенденция: неоспоримо и несравненно лучше, приятнее, просвещеннее становится общество, а между тем живые существа, как бы они там ни назывались, с невиданной прежде лавинообразностью стремятся Бог весть куда и в конечном счете повергаются в свинское состояние, с поразительной легкостью переходя на хрюканье. Это не может не тревожить, и трудно найти утешение в уверенности, что сам-то никогда не сдашься и не падешь. При этом, наблюдая в творящихся кругом метаморфозах не одни только трагические черты, но и много смешного, он, Элой, без труда находит, что и сам порой выступает в роли комика, не видя в этом, однако, ничего зазорного для себя и сомнительного в целом. Это лишь указывает на присущий ему художественный взгляд на вещи, на положение вещей в мире. Остается только пожалеть, что он не писатель. И не исключено, что он когда-нибудь сосредоточится на литературе, например, если его весьма блещущая творческими всплесками миссия рыцаря, подбирающего бродяг и затем превращающего их в воинство, потерпит крах и ему больше не будет чем занять себя.
  Но дублоны! извлечь их из тайника, отдать отверженным, во спасение души раздать имение? Лишиться дублонов из-за минутной блажи? Все потерять, не соображая, что происходит и для чего разбазариваешь нажитое? А взамен услыхать вопль ликования, вырывающийся из глоток несчастных, чья жизнь вдруг обернулась чудесной сказкой?
  Ночная жизнь Элоя протекала в сомнениях и душевных муках, а дневная стала в некотором смысле общественной, ибо он, выходя за пределы замка, на виду у всех валялся теперь в траве и, подложив руки под голову, с тоской смотрел в небеса. Повар, как человек кормящий, воображался ему изготовителем чудовищных размеров книги, которую предстоит съесть. Повар же почти беспрерывно ораторствовал, держал речь о бродягах. Всех их, обездоленных, униженных, нищих, призвал Элой под свои знамена, и повел в бой, и поселил в прекрасном замке, и щедро одарил. А зачем? Рыцарь Запредельных Возможностей хотя и не мог сомневаться, что перед ним стоит и ораторствует не кто иной, как здешний кулинар, сначала все же как будто и не посмел определенно узнать его, ибо сей господин явился отнюдь не в колпаке и засаленном переднике, а в роскошном плаще и неком подобии митры на яйцевидной голове. Повар, в своем умственном уединении предощущавший грядущие религиозные войны, теперь полагал, что название его бывшей кухонной профессии представляет собой нечто слишком длинное, вычурное и глупое. Считаться с этим названием ему больше не позволяют его новые воззрения, представляющие собой абсолютную ясность, краткость и простоту.
  Элой не имел случая усомниться в своей доброте, он числил себя на редкость великодушным малым, но роль необузданного гуманиста не привлекала его. Бывший повар, поучая, как увлечься этой ролью, потрясал в воздухе кулаком и заявлял, что он изъясняется в высшей степени коротко и ясно. В душу Элоя закралось подозрение, что неведомая сила втягивает его в нескладный пока еще сюжет какой-то притчи. Но, говоря вообще, как есть мифы, высоколобыми учеными изучаемые в тиши их кабинетов, так должен быть миф, объясняющий, почему он, готовившийся ступить на рыцарское поприще, пригрел у себя под крылом толпу богомерзких головорезов. Отчего бы не возникнуть и притче? И дело как будто к тому шло, но проповедник, толкавший его на путь истинный, мучительно казался ему фигурой вымышленной и даже все еще чуть ли не поваром. Видимо, что-то случайное и блуждающее можно усмотреть не только в его собственных поступках, но и в мифах, в которые он пытался на скорую руку вписаться.
  - Да, но... все-таки... - пробормотал Элой нерешительно, почесывая затылок, - да не повар ли вы с кухни, ну, то есть если на самом деле?..
  - Я был поваром, и сейчас я именно с кухни, - ответил с достоинством человек в митре и плаще.
  - А как же все происходящее с вами объяснить?..
  - Повар - это слишком длинно и недостаточно просто. Разве может быть простой и неделимой сфера деятельности, включающая в себя разнообразие меню, перечень блюд, рецепты, предпочтения, сковородки, ложки, нарекания, колотушки от недовольных? Вы того, вы не смотрите, что я начал с рассуждения о других, ибо это лишь к тому, чтобы другие отныне трудились на кухне, моя же новая философия феноменально коротка и касается единственно моего собственного "я". "Я" - это все, в том числе и моя новая профессия. Это сама простота и неделимость. И в этом ютится духовность, с этого начинается нечто божественное, в этом вызревают разные не укладывающиеся в голове вещи и явления. Прихоти и капризы толпящихся вокруг смертных, как правило, не выдерживают критики, но при этом меня долго били. И я положительно не мог подняться на вершины веры в себя, не уверовав сначала в свою разницу с животными, как не мог добиться этого и без особенностей, отличающих мои убеждения от убеждений предшественников и даже ныне здравствующих попов и богословов. Поверите ли? Я обрел точку опоры отнюдь не в измышлениях врагов веры или в перегибах невесть что воображающих еретиков, а непосредственно в прозе жизни, в тех немыслимых условиях, которые она принялась для меня создавать. В затянувшейся надолго очевидности я был, как уже не раз говорилось, поваром, а теперь очевидно, что я духовное лицо и поваром могу быть разве что в действительности, соскользнувшей в прошлое и тем самым утратившей достоверность. Вы, рыцарь, еще ни на йоту не приблизились к пониманию сущего, а я близок к нему, как никогда, приобретши по дороге и постижение сущностей. Вам даже простая кастрюлька, вовсе не склонная мгновенно раскрываться и выдавать все свои секреты, до сих пор непонятна, не говоря уже о том, чтобы прислоняться к Богу или отстраняться от него, а я, смело отбросив сомнения как несусветный вздор, очень далеко продвинулся на этом пути. Я устремился за все видимые пределы, желая состояться как фактически законченное существо, ни при каких условиях не поддающееся дальнейшему формированию. Есть пропасть между нами и Богом, и в этой пропасти сидят философы, оттуда вякающие, что смертным можно, а чего нельзя, я же с сочинениями этих философов слегка ознакомился в здешнем сильном собрании древних рукописей, и после - как прыгнул!.. Глупо, скажете вы? Не преодолеть пропасть? А вы что, не видите, что я ее таки преодолел? Так что я теперь, постигнув азы более или менее тесного и конкретного общения с Богом, умозаключаю, что Бог непостижим по своей отдаленности от наших насущных нужд. Если начистоту, он даже скучен, однообразен. Из-за этой скуки отпадает желание разгадывать тайны вселенной. Но архитектор этой вселенной посылает иногда удивительные озарения, мне в частности, и потому у меня есть шанс. Впрочем, по этой причине и я кое-кому рискую показаться скучным. Поэтому буду говорить коротко и ясно.
  Спросят, - говорил бывший повар, - чего я жду, ставши святым и видя нынче дальше и больше прочих. Готового ответа у меня нет. Не мне судить. Но отдай мне сокровища, спрятанные в подвале, и власть над душой сброда, заполнившего замок, - и многое прояснится. Духовное выше бездуховного, папа выше королей, а у меня есть основания для роста, и налицо признаки, что рост проходит бурно. В данную минуту это как нельзя лучше объясняет утрату с моей стороны интереса к поварским обязанностям. В прошлом я плутовал, грешил и скептически поплевывал направо и налево, ныне я праведник, а тебе, рыцарь, предстоит аккуратно распределить человечность между верхом и низом, и, чтобы никого ненароком не обделить, заблаговременно учись постулатам гуманизма. Не мучайся, воображая, будто этот гуманизм должен быть тобой выстрадан. Достаточно умеренности.
  Вот как обстоит дело. И страсть как сильна моя уверенность, что мне следует поторопиться, иными словами, не упустить свой шанс. Я поначалу не простер свои радикальные замыслы дальше кухни, ограничиваясь куропатками и форелью, но задачи, упорно складывающиеся за моей внешностью, а иначе сказать - в моем внутреннем устройстве, изначально были благородны и глубоки. Было трудно вынашивать их, ибо кругом не простецы и агнцы, а потрепанные жизнью персоны, сбившиеся в буйную ораву. Их так много, что мне иной раз с трудом удавалось сохранить не то что желание кормить и поить их, но и просто выдержку. Они гонялись за мной с кочергой, рыгали мне в лицо и тело мое полосовали ножиками, думая этим ускорить мою деятельность и насытить ее большим разнообразием, а иногда я просто-таки без чувств падал на пол, избитый, покалеченный. Очнувшись, я как бы начинал деятельность свою заново, с чистого листа, и прежде всего силился постичь причину обрушившегося на меня гнева. Скудость меню? недостаточная сваренность некоторых частей готовки? проникновение червей на некоторые участки пищи?.. Было над чем поразмыслить.
  Да, так было до недавних пор. Постепенно я приходил к выводу, что кухонные ужасы все же не должны сказываться на моей участи, а если дойдет до непоправимой беды и ужасы эти посыплются на мою бедную голову в неподобающем виде отходов пищеварения, я и вовсе окажусь в тупике. Отстранись, сказал я себе наконец, отстранись от недостойного тебя занятия и сосредоточься на куда более прекрасной стороне дела, которая заключается не в том, чтобы кормить всякую сволочь грубой материальной пищей, а в том, чтобы вывести зажравшийся род людской на дорогу истины. В этой мысли я обрел точку опоры, а сама мысль зародилась у меня, конечно же, с опорой на сугубо реалистические недостатки жизни, для меня ставшие сущим злом.
  Мой исход от печей, чугунков, мисок и прочего глупого скарба подразумевал безмятежность духа и отсутствие определенных занятий, кроме проповеди безграничного человеколюбия, и я, воспользовавшись детской растерянностью не получивших в должный час питания негодяев, преспокойно переоделся в надежде на неузнаваемость. Я стал, если можно так выразиться, аналогичен митре и похожему на рясу плащу, - ведь я, согласитесь, смотрюсь в них весьма правдоподобно, - но в глубине души все же отдавал еще дань всякого рода потрясениям: меня преследовали ужасные видения жутких бедствий и разбитых судеб, переживаемых простыми людьми. Нужно ли говорить, как я боялся, что эти бедствия коснутся и меня, если я все-таки буду узнан? Но сама одухотворенность, разлившаяся по моему лицу, довольно быстро распространила вокруг, отнюдь не пугаясь мрака народного невежества, великолепные и даже пышные ростки. Меня полюбили, так и не узнав во мне исчезнувшего повара. Тотчас я разглядел густую религиозную закваску в потянувшихся ко мне, благоговейно склонивших выю. Могучим движением духа и выразительным мановением длани я сплотил их в орден, и этот орден, созданный мной, бесконечно выше той разнузданной орды, в которую сколотили вы своих недалеких приспешников и прихлебателей. Наступят смутные времена и многих погубят, если вам, рыцарь, взбредет на ум, будто я заблуждаюсь и выдаю желаемое за действительное. Теперь я всему тут голова. Это если по существу. А если обратиться к тем мнениям, что возникают у меня в связи с быстро и удачно приобретенной поповской сноровкой, то должен сказать, что не буду несчастен, если вы покинете нас, но буду счастлив и даже воодушевлюсь страшно, немыслимо, если встречу у вас полное понимание и готовность подчиниться новым веяниям, мной испускаемым.
  
   ***
  
  Ступили собеседники в огромный зал, под высокими сводами которого не слыхать вовсе было их шагов, и продолжили разговор.
  - Положим, - рассудил Элой в паузе, сделанной святым отцом, - я готов терпеть вашу дикость и навязчивость и подвизаться здесь, воспользовавшись благоприятным моментом, в качестве библиотекаря, ученого... Неплохо быть также составителем хроник...
  - А если поваром? - прервал его бывший повар.
  - Поваром - нет, не хочу.
  - Почему же?
  - Так устроено, что у каждого свой путь, и у одних он извилист, а у других прям. У вас он извилист, а мой - прям. Поэтому я всецело стремлюсь к духовно или поэтически полезным занятиям. Я даже могу предположить, что в конце концов стану щеголять в митре и похожем на рясу плаще. А вот чем кончите вы, сказать затрудняюсь.
  Бывший повар презрительно усмехнулся, расценив слова рыцаря как угрозу.
  - Чтобы стать обладателем митры и плаща, вам нужно сначала отнять их у меня, а это чревато. Ваших сторонников я успел переманить на свою сторону, так что для вас же будет лучше, если мы решим дело миром. Возможно, вы подумываете о честном поединке, ну так знайте, я не соглашусь ни при каких условиях. Мне и не подобает. Да вы сами не решитесь вызвать меня, понимая, что имеете дело не с военным, а с духовным лицом.
  - Порой святые отцы дерутся не хуже иных ратников и полководцев.
  - Здесь не тот случай, - осклабился бывший повар. - Спор идет не о судьбах отечества, а о личном первенстве, и не годится вам, благородному рыцарю, и мне, рукоположенному, уподобляться паукам в банке. Стало быть, остается лишь путь дипломатических переговоров и темных интриг. Выбирайте!
  - Самое время спросить, кем же это вы рукоположены? Уж не духом ли святым?
  - Не исключено. Имел ведь знатные открытия и видения, путешествуя под видом души, стремящейся к Богу, в мире ночной тьмы, и вынес из этих странствий богатейший символизм. А от него рукой подать до митры и плаща. К тому же претерпел на кухне такое, что вам и не снилось. Вы, кажется, не прочь донести, мол, безобразничает человек, беззаконно присвоивший знаки отличия. Но в таком случае страдания ожидают не меня, уже видавшего виды и ко всему привычного, а вас, питающего странную иллюзию в отношении правосудия попов. Они вам мнятся истинными отцами церкви и окормителями простецов, но это ваше заблуждение рассеется, когда они решат попытать на всякий случай и вас. На дыбе и под щипцами, откусывающими у вас части тела, вы поймете, что не они, а я, пустившийся не мучить вас, но вести с вами душеспасительную беседу, самый что ни на есть настоящий святой. Скажу больше, сын мой. Если ты перестанешь беспокоиться касательно продажных иерархов и в корне пресечешь коварные помыслы о доносе, я тоже не буду дремать и свои благие намерения не оставлю под спудом, а найду способ достойно вознаградить тебя. Это может быть поэтическое прославление твоего благородного стремления поскорее ступить на правильный путь, а могут быть и пирожки, которые я собственноручно испеку на все той же кухне, еще раз выступив подлинным художником поварского дела. Впрочем, я снабжу тебя пирожками и в том случае, если ты решишь покинуть замок и, выйдя на большую дорогу, кинешься потрошить карманы случайных пешеходов.
  Высказавшись, бывший повар взглянул на Элоя строго и вместе с тем умильно, как и подобает духовному наставнику. Но тут же тонкие губы пастыря дрогнули, ибо он увидел, что Рыцарь Запредельных Возможностей нехорошо усмехнулся.
  - Что происходит? - воскликнул он с тревогой.
  - Ну, говоря попроще, я не в состоянии ничего решить, - с благодушным видом ответил Элой.
  - Вот так штука! - крикнул бывший повар. - Не в состоянии ничего решить и сделать выбор? Но это меняет наше очевидное положение на невразумительное, загоняет нас в тупик. Вы непременно должны на что-нибудь решиться, а стоять на одном месте в недоумении - это вовсе не тот прямой путь, о котором вы говорили. Истина по сути проста, и я, будучи дельным ловцом душ, уже не устаю удивляться вашей нерасторопности. Этак вы все на свете провороните! И истину, и славное бессмертие собственной души. Нельзя так, голубчик, будьте проворнее, или над вами будут смеяться жалостливо.
  Разъярившись, наконец, на наглого очковтирателя, Элой выкрикнул:
  - Я рыцарь, я все равно что Роланд, а ты... ты кто?.. жалкий повар, бездарный кулинар! Что ты брешешь? Это надо мной-то будут смеяться?
  Самозванец отступил в затененный угол залы, чтобы дальше уже под прикрытием массивных стен вести разговор, складывающийся у него с рыцарем противоречиво и не вполне так, как он задумывал.
  - Сын мой, - произнес он тоном мучительно бьющегося в силках разочарований человека, - я потружусь, еще крепче и ласковей попытаюсь уберечь тебя от насмешек, ведь они могут стать для тебя жесточайшим ударом. О, как я хочу отвести от тебя беду!
  Элой поморщился:
  - Хватит...
  - С любопытством вообще-то смотрю на тебя, упорствующего, а оно граничит с изумлением и ведет к горячему пожеланию поскорее отправить тебя на путь исправления.
  - Послушай, тесно мне с тобой, гнусно твое общество! - воскликнул Элой.
  - Помолчи, - зашептал бывший повар, - подавленно молчи, смирись, укроти пыл, отшвырни страсти и лишние помыслы, вбери голову и шею в плечи и молчи, подавленный величием моих откровений. Твой разум все еще омрачен сомнениями? Соберись, решись, пробивайся к свету. Покончи с разбродом и шатанием.
  - Убирайся. Ты повар всего лишь, - усмехнулся Элой. - И прохиндей.
  
   ***
  
  Поразмыслив на досуге, Элой решил, что если повар и впрямь каким-то образом заделался духовным лицом, то он, пожалуй, слишком резко обошелся с ним и вообще поступил неразумно, лишив себя возможности побольше разузнать о путях спасения души. Он велел Хруму кликнуть этого загадочного человека. А с самим Хрумом у него установились весьма доверительные отношения. Бродяга, уверившись, что хозяин интересуется им не для того, чтобы ввести в заблуждение, как поступил с ним его прежний господин, откровенно и весело поведал, до чего же славно живется ему теперь на свете. Не помедлил Хрум с разъяснением причин своего внезапного процветания. Славный Рыцарь Запредельных Возможностей изгнал из замка не кого-нибудь, а того самого сеньора, что некогда его, Хрума, послал в Саламанку, чтобы потом мучительнее пригнуть к земле непосильными трудами. И раз нынче рыцарь полностью распоряжается имуществом бывшего сеньора, то он, Хрум, верный слуга рыцаря, отчасти тоже распоряжается этим имуществом, которое прежде только приумножал все тем же трудом, уже не однажды, и каждый раз в высшей степени справедливо, названным рабским. И если в прежнее время лишь отупляла Хрума работа на жестокого сеньора, подавляя в нем большие человеческие чувства и высокие помыслы, то теперь только освежает и воодушевляет его легкое бремя службы у столь замечательного господина, как Рыцарь Запредельных Возможностей. Уже даровано ему много осмысленного и целесообразного досуга, и теперь он позволяет себе иной раз предаваться мечтам, что, может быть, в будущем и его хозяин посвятит в рыцари.
  Заслышав приказ привести повара, Хрум рассмеялся и сказал:
  - У нас трудится новый повар, а тот, что являлся в плаще и митре, сгинул при весьма странных обстоятельствах.
  - Что же произошло? - спросил удивленный Элой.
  - Тем же вопросом задался и я, когда на днях, войдя в кухню, увидел, что тот, прежний, представляет собой некоторую выпуклость в стене, по составу весьма смахивающую на засохший, слегка затвердевший пепел. Он с трудом разомкнул уста и вымолвил едва слышным голосом:
  - Далеко не все благоприятствовало моему счастью и покою в этом прекрасном замке, возникли препоны, и рухнуло мое становление. Хозяин не отсыпал дублонов. И не убрался с глаз моих долой. А кто-то донес попу из храма на горе. Скажу коротко и ясно, создавая лишь общее представление. Да, горевал проклятый поп на своей горе, сознавая, что не обрести его душе умиротворения, пока в моем черепе роятся еретические, на его взгляд, мысли. Смущала его рутинный ум моя необыкновенная поповская карьера, казавшаяся ему неприглядной и незаконной. И мы практически одновременно воззвали к Господу, умоляя его послать разрешение наших недоумений. Как бы в ответ невесть откуда выскочил демон, скинувшийся чародействующей девицей, и стал меня с тем попом злодейски сталкивать лбами, так что и искры посыпались, а затем запер меня, по-девичьи усмехаясь, в этой кухне как в ужасной ловушке. И пока все в замке думали, что время идет в обычном порядке и в урочный час я, по своему обыкновению, подам обед, для меня пролетели годы и годы пленения в злосмрадной темнице, устроенной той мнимой девицей из плотских хитросплетений необузданной похоти действующего в ней демона. Никакого обеда я, естественно, не готовил, и все эти годы только и думал, как бы не оплошать среди вертевшихся у меня перед глазами и страшно напиравших прелестей, на самом деле ложно внушенных мне адскими чарованиями. Теряя голову, совсем не думал я о том, что это всего лишь демон, любовался, как конченый сумасброд, девицей; одержимый ею, каждое мгновение желал схватить ее вдруг. Поп же, забыв, что и его потрепал демон, и только радуясь от души моему исчезновению, внезапно решил, что я и есть виновник всех творящихся на земле бед, и, желая отомстить, воззвал к гурьбе преданных прихожан. Порешили эти добрые люди стереть меня в порошок, но в тот же миг странно завыли, закружились на месте, скача при этом на одной ноге и выкрикивая нечто невразумительное, и души многих из них вскоре расстались с телом. Поп только дивился, на все это глядя. Но когда одни его единомышленники перемерли, а другие в страхе разбежались, жутко и он раскричался, познав себя в тяжелом положении одиночества. Стоявший все это время в тени дерева бастард, оборванный и гонимый, бросил последний решительный взгляд на скорбящего попа, подумав при этом, что не может быть настоящим духовным лицом столь ребячливо недоумевающий господин, и принялся над ним смеяться, подбоченившись. Стало быть, подумал он, если этого хлюпика убрать, то у него, жалкого, всеми презираемого бастарда, появится прекрасная возможность занять хлебное место в храме. А окрепнув, закалившись в вере, он разгонит опостылевшую курию и рассеет запятнавшие себя конклавы, покончит с нечистотами в церквах и монастырях и не на словах, а на деле предстанет непогрешимым в глазах мирно и беззаветно радующихся народов земли. Так, прошептал бывший повар, оправдалось и получило дальнейшее развитие мое предчувствие бесконечных религиозных войн, ибо не мог тот бастард добиться своей благой цели, не вооружившись перво-наперво мечом и пушками. А тут еще поп умолял не убивать его, и тогда бастард, довольный мольбой попа и его унижением, задушил его, как цыпленка, после чего кликнул с горы сельчан и уже в храме, ткнув себя пальцем в грудь, заявил свои права на рукоположение. Но его выкладки вызвали смятение и сомнения, посеявшие в сердцах некоторое соображение о подмене, сложившейся из того, что новый поп, пожалуй, задушил прежнего и закопал где-то, а сам взял его облачение и разные прочие атрибуты и теперь не столько служит, сколько балует и бесчинствует, заразившись какой-нибудь гнусной ересью. Самозванец уверял, что прежнего попа не убивал и не закапывал и что у него, дескать, вообще не очень-то благоприятные понятия и представления обо всех попах в целом, даже и настоящих, признанных самим папой. Из сказанного, продолжил он, со всей определенностью вытекает, что нечего прихожанам упорствовать, и явись тот, кого они почему-то склонны считать настоящим, было бы беззаконием с их стороны признать его за старого доброго знакомца. С какой стати? Признать после того, как старое громко объявлено недобрым и подлежащим уничтожению, а новое столь чудесно и прекрасно рождается из откровенно заявленного права на амвон и проповеди с него? Тут из-под земли - в храме том есть незастроенный уголок, с хорошо заметным кусочком почвы - раздался голос прежнего попа, пожелавшего толком, реалистически рассказать о случившейся с ним неприятности. Люди сгрудились, чтобы послушать, но вместо голоса из-под земли вдруг выскочил демон, принявший на сей раз облик глашатая истины, и объявил, что бастард, выдающий себя за попа, проповедника и нового властителя дум, достоин кары. Я тем временем отдыхал. Пока бастарда четвертовали, резали на куски и вообще крошили, демон успел снова обернуться девицей, вернуться в замок и возбудить меня ужасно, как еще ни с кем не бывало. А в замке не утихали жалобы на непредвиденную задержку с обедом. Тогда демон, не иначе как по особому дьявольскому наущению, крикнул: ваш повар, ребята, все лез ко мне с поцелуями, все лобзаться хотел и замучить меня щекоткой, и, настырный, заперт он нынче в кухне, так ступайте туда и освободите несчастного, если у вас так уж велика в нем потребность. Он предполагал под видом моего освобождения как-нибудь сгубить и меня, и тех, кто откликнется на его призыв, и вообще всякого, кто подвернется ему под горячую руку, после чего не останется у него соперников в борьбе за великую неправду, провозглашенную восставшим на высшее благо адом. И вот, кончилось тем, что демон запер горе-спасителей в кухне и на долгие лета обрек всех их, и меня вместе с ними, на какую-то нелепую возню в темноте и ужасающей тесноте. Заставлял он нас ворочаться, переворачиваться с боку на бок и бессмысленно мычать, а сам постегивал наши спины прутиком, охаживал хлыстиком. В красных сапожках разгуливал и, заметив где проблеск созерцания, каблуком выдавливал неосторожно замерцавший глаз. А когда ему наскучило все это, он пыхнул адским пламенем, и все мои соперники мгновенно сгорели, а сам я отлетел к этой стене и превратился в пепел.
  - Произнеся эти слова, умер несчастный повар, - заключил свой рассказ Хрум.
  Элой покивал, давая понять, что готов выразить соболезнования, если в сопутствующих уходу из жизни повара обстоятельствах есть кто-то, кому эти соболезнования могут показаться нужными и утешительными. Затем он осведомился:
  - Следует ли думать, что наш покойный повар и чернобородый из твоего рассказа, ставший поваром, - один и тот же человек?
  Хрум пожал плечами.
  - Я уже думал об этом, но к выводу не пришел, - ответил он и всем своим видом показал, что не расположен углубляться в эту тему.
  
   ***
  
  В своем внутреннем мире Элой давно уже с мучительной остротой переживал страх, что все его существование внезапно ограничится впечатлениями и страстями текущего дня, как это происходит с животным. Поэтому он и попытался, повинуясь стихийному порыву, заглянуть в прошлое и извлечь оттуда разные примечательные истории. Он с удовольствием слушал Хрума, совершенно не смущаясь тем, что в рассказах этого отличного парня правда слишком откровенно и вызывающе переплетается с вымыслом. Но не успел он по-настоящему насладиться достижениями - собственными и Хрума, подразумевающими создание своего рода творческой лаборатории, а то и маленького, но бойкого и безусловно яркого театра, как в этот театр с дикостью беспамятных кочевников ворвались персонажи, словно помешанные на инстинктах и вожделениях своей однодневной жизни и обуянные при этом невиданным тщеславием. Повар, внушавший подозрения, что и он как-то вовлечен в истории Хрума, тут же порушил, однако, все возможные связи с ними и, можно сказать, организовал шайку единомысленных прохвостов, забавных в своем провинциально-дилетантском мятеже и влечении к вершинам мира, но и жутких по свойственной им непредсказуемости. Суматоха, устроенная всеми этими необузданными людьми и демонами, и надобность бежать от них, способных почти художественную ясность и яркость бытия подменить гнущим к земле игом превратно истолкованной политики, ставили жгучие вопросы.
  Неужели как-нибудь потускнеет и даже вовсе исчезнет, испарится, как утренняя роса, высмотренная в окне грандиозная красота огибающей замок реки, противоположного берега и бескрайнего неба? Забудется замок, где хранятся награбленные дублоны? Замрет, никак не разрешившись, открытая им великая двусмысленность его существования, в которой бы жить да жить, страдать и находить свои победы? Перестанет терзать и вдохновлять поэзия души, которая в горячую пору исканий и свершений говорит ему, что он обречен существовать в постоянном поиске и заколдованном кружении между Богом любви, снисходящим к своему созданию, и равнодушным Отцом сущего, плеснувшим это сущее лишь от преизбытков своих и скоро позабывшим его? Вот те вопросы, которыми задавался Элой после гибели повара и под впечатлением короткой пантомимы Хрума, проиллюстрировавшей его намерение покончить с баснями и жить настоящим.
  Загнан в муки недоумения. Круто и пылко говорит страшная невозможность окончательного выбора. Ее дикий голос проносится над пустыней, где все только сбивает с пути истинного. Ничтожество жизни приглашает остановить взор, и как будто окончательно, на равнодушном Боге, на Боге всяческого равнодушия. А оно, равнодушие, растекается в безмерной ночи мироздания узкими полосками лучей. О, иной раз мучительно тянет заглянуть в бездны любви Творца, отдавшего себя нам в жертву, на заклание. Но от признательности и умиления не уничтожается зрячесть человечьих глаз, не очарован он, многотерпеливый Элой, не кружат ему голову прелестные виды и чудесные глубины. Он остается при своей способности жить в прояснившейся для него двусмысленности, в этом метании между исключающими друг друга полюсами, ему есть чем дышать в этом безвоздушном пространстве между двумя абсолютами. Эта двусмысленность вполне может быть для него плодотворна! Еще какой заветной и величественной звездой она может стать в тумане его робкого и стремительного продвижения в неведомое! Разумеется, при условии, что все будет в этой комбинации зависеть прежде всего от моей воли и никак не будет подправлено глупыми насмешками той, кого я назову своей прекрасной дамой, подумал Элой. Мне нужна, добавил он мысленно, истина, а ей можно заткнуть рот дублонами, они же есть у меня.
  Но Элой не стал всерьез заниматься дублонами и, не взяв их, тайно покинул замок, окончательно решив порвать с прежней безалаберной жизнью, теперь уже представлявшейся ему ненужной и канувшей в лету. Убегая, бывший рыцарь думал о том, что Хрум, судя по всему, все же близок к разгадке внутреннего родства почти испепеленного лжепопа с чернобородым, которого он некогда проткнул ножом и который вскоре после того успешно освоил профессию повара. Но если предположить даже и полное сходство между ними, то полного сходства быть как раз не могло. Бог и дьявол одновременно задумали воплотиться и пожить земной жизнью и выбор их, как ни странно, пал на одного человека. Яснее ясного, что этим человеком, используемым как своего рода скорлупа, оказался чернобородый, но та же участь постигла и повара, ныне ведущего пеплообразное существование в кухне замка. Вот как бывает, когда сталкиваются интересы высших сил!
  Разве входило в намерения светлой силы, руководимой, как надлежит думать, благим и всемогущим Богом, заселиться в того именно господина, которого уже наметил для себя лукавый? Это произошло по воле случая. Разве стала бы темная сила, руководимая самим князем тьмы, - кем же еще?! - заскакивать в того или иного господина, зная, что в нем уже обитает его извечный всемогущий враг? И это выглядит всего лишь случайностью. А в результате между новоселами затеялась ожесточенная схватка, и ареной ей послужила ни в чем не повинная и, может быть, совершенно безвредная человеческая душа. Так что более или менее ясно, в чем тут дело и какая притча свершилась с чернобородым и поваром, не ясно только, как самому в будущем избежать подобного рода опасностей. Пожалуй, следует с особой тщательностью уберегать себя от всяких вредных влияний со стороны: не внимать ничему сомнительному, двусмысленному, особенно вкрадчивым нашептываниям, толкающим на тонкий лед, а то и на край обрыва непосредственно. Надо трезво взглянуть на вещи, осознать и осмыслить не только их образ, частенько невесть откуда и как возникающий перед глазами, но и ту среду, точнее выражаясь - реальность, в которой они обретаются и с которой связаны неразрывно. Необходимо прочно укорениться среди куда как материалистически покоящихся в реальности вещей, покончив со всякого рода домыслами и вымыслами, проку от которых - нуль.
  У Элоя завалялось несколько дублонов, а они в эрманской земле, где он, скитаясь, очутился, ценились на вес золота, и это позволило ему в большом приятном на вид городе снять приличную комнатенку в заселенном основательными людьми квартале. От самой земли этой исходил зов, даже приказ: остепенись! Все как будто шло к лучшему, и Элой, встряхнувшись, принял солидный вид, глянул преуспевающим господином. От бузы, царившей в посещенных им землях, он прямо и гордо шагнул в чистую умственность. Но очень скоро к нему заявился молодой человек, слывший у своих земляков не только неутомимым студентом, но даже в каком-то смысле уже и вполне ученым человеком, хотя на самом деле это был просто злой и мрачный эгоист, - и этот визит не предвещал ничего доброго.
  - Дорогой эрмано, взял на себя смелость посетить вас без приглашения и отрекомендоваться без церемоний, неуместных между людьми, которым само провидение назначило отлично понимать друг друга. Фамулус Куке. Видите ли, - сказал фамулус развязно, - и Вельзевул, и Астарот, и Велиал, и Люцифер - все они Флегетоны. Сие фамилия их. Вельзевул правит на севере, Астарот на западе, Люцифер на востоке, а Велиал на юге. В силу величавого преобладания нашей эрманской земли и сплошного подавления ею всего прочего мира я с трудом определяю, где мы находимся, и даже не определяю вовсе, а потому не в состоянии сказать, кто из сверхъестественных злодеев правит нами. Но дело обстоит именно так, как я позволил себе обрисовать, а не так, как, возможно, мните и фантазируете вы, любезный гость нашего благословенного города. Все гораздо сложнее и одновременно проще. Просто все они Флегетоны.
  - И что же? - удивлено уставился на фамулуса Элой.
  - А то, - ответил эрмано Куке многозначительно. - А то, любезный гость. Дурная слава следует за вами по пятам, а когда надо - предшествует, и вам никуда от нее не убежать. А иначе и быть не могло, ведь вы прибыли из диких стран, где надо всем торжествует мракобесие и всем заправляют невообразимые суеверия. Тогда как у нас наука всему голова. Так что карты на стол. Я не барышня, чтобы пускать в ход колкости и шпильки. Я не собираюсь осыпать вас проклятиями и предавать анафеме, что, кстати, куда лучше меня сделают другие, если только подозрения на ваш счет подтвердятся. И фамильярностей вы от меня тоже не дождетесь, ибо я корректен, сух, тверд и ничего расслабляющего не допускаю. Я пришел говорить с вами по-мужски. Не собираюсь я и плакать, а плача, со слезами на глазах умолять вас одуматься, опомниться и позаботиться, если не поздно, о спасении души. Для меня ясно, как день, что вы подписали договор с нечистым. Но власти над вами, изумленным и запуганным, я не стану добиваться угрозами рассказать всем правду о вас. Я поступлю иначе: заключу с вами свой сепаратный договор. Сейчас мы и сделаем это. А в результате вы передадите мне свои дьявольские познания. Овладев ими, я обогащусь, озолочусь, обзаведусь, наконец, философским камнем и достигну небывалого могущества. Итак, после того, как мы заключили взаимовыгодный договор...
  - Да погодите же, - перебил Элой, - какой договор, дорогой эрмано? И чем он мне выгоден?
  - Освойтесь с выдвинутыми мной условиями, а кощунствовать нечего. Приберегите возражения для более подходящего случая, если же кощунства какие... В общем так, следуйте всем оговоренным пунктам нашего договора, и никто не узнает, чем вы на самом деле занимаетесь, а стало быть, вы избежите костра. В этом и заключается ваша выгода.
  Элой рассмеялся.
  - Но с чего вы взяли, что я обладаю какими-то особыми познаниями и могу научить вас добыванию философского камня?
  - Хотите на костер?
  - Не хочу.
  - Начинайте следовать пунктам, оставьте возражения и увертки, примите мою диктовку как должное...
  Долго эрмано Куке говорил и фактически ковырялся в душе бедного Элоя. В конце концов наш герой схватился за голову. Он с головой ушел в размышления; ему отнюдь не было смешно. Дурная слава? Где она, в чем ее знаки? Как будто и нет ничего, а ведь должно, если принять во внимание серьезные заявления гостя, должно быть что-то. Озирался Элой, объятый тревогой. Он подумал, что вот оно - его загоняют в угол, его толкают... на преступление! Или на самоубийство, а оно, как и преступление, тоже не по душе Всевышнему. Он не знает, как противостоять, духовное оружие, если он вообще когда-либо владел им, выбито из его рук, бесы и люди, объединившись, травят его. Кому вступило в голову, что он, Элой, хиромант, негромант, заклинатель, гадатель? Какой он дал повод считать его колдуном, чернокнижником? Что происходит? И тут мелькнуло в его возбужденном уме: есть страшная и дикая догадка о подлинной сути эрмано Куке, и я уже знаю ее, фамулус эрмано Куке - сам дьявол, явившийся меня искушать и мучить, он из семейства Флегетонов...
  
   ***
  
  Там же, в славном богатом эрманском городе, Элой однажды, приятно поужинав в пустой харчевне и удовлетворенно откинувшись на спинку стула, заметил выглядывающий из-за стойки кончик женского платья, слегка приподнятого и обнажающего стройную ножку в темном чулке. Он тотчас сообразил, что именно этого обнадеживающего видения ему давно уже не хватало, что это куда лучше угрюмых наскоков фамулуса эрмано Куке, которого, черт возьми, пора продать дьяволу, каковым он так любит попрекать. Элой вскочил на ноги и поспешил рассмотреть обладательницу чудесной ножки с близкого расстояния. Он увидел развалившуюся в кресле даму, погруженную в сон, судя по всему, не без помощи Бахуса. Ее голова со спутанными белокурыми кудряшками неудобно свесилась на плечо, из приоткрытого рта вырывался причудливый, даже, как показалось Элою, болезненный свист и шепот. Возможно, неизлечимо больна была эта женщина, отчего время от времени страшно хрипела; по той же, видимо, причине ее бледное лицо беспрестанно пошевеливалось, забавно сжималось и разжималось, как гармошка. Тем не менее она вовсе не утратила красоту, тут не приходилось говорить о жалких следах, остатках и руинах, более того, в ней сквозило очарование, нечто притягательное, нечто такое, что для нашего героя, в мгновение ока созревшего для духовного общения с этой особой, было куда соблазнительней самой броской и, как водится, пустой соблазнительности.
  И вдруг влюбленный замер в замешательстве; он застыл с разинутым ртом, и казалось, что сейчас его хватит удар, если уже не хватил. Собственная жизнь вдруг предстала перед ним в виде какого-то ужасного наваждения, даже большего, чем вышло бы, когда б эта почти уже загробная обитательница проснулась внезапно и со смехом заявила, что она, дескать, переживет еще тысячу таких, как он, ну и, соответственно, его тоже. Предвидя нечто подобное, Эллой все же не торопился оставить харчевню, стоял, прикованный к полу непонятной силой, явно не расположенной считаться с его волнением и страхами. Увы, он влюбился в собственную сестру. Он узнал в спящей свою пропавшую и, не исключено, погибшую сестру Милагрос.
  - И чего уставились, господин хороший? - неожиданно осведомилась дама. Проснувшись гораздо раньше, чем Элой уяснил себе это, она несколько времени таилась, украдкой наблюдая, а теперь широко раскрыла глаза и оценивающе смотрела хмурым взглядом на субъекта, готового энергично разыграть перед ней роль любящего и донельзя обрадованного неожиданной встречей брата.
  - Любуюсь, любуюсь вами, эрмана... - пробормотал тот. - Но послушайте, ведь вы же моя сестра Милагрос, не правда ли?
  Столь неожиданно и интересно начавшийся разговор был прерван грубым шумом. Из интимных покоев харчевни, что-то опрокидывая по дороге, вынырнул толстый приземистый человечек и громко закричал:
  - Сударь, имейте в виду, это моя дочь, моя пьяная, жалкая, ничтожная дочь Елена. Вы видите перед собой мою дочь, а я хозяин этой харчевни, следовательно, перед вами, эрмано, пьяная дочь харчевника. Надеюсь, после этого разъяснения вы не станете бросать слов на ветер, уверяя, будто вам по душе подобное зрелище!
  И снова не мог правильно и хорошо говорить Элой, а только бормотал, на сей раз излагая следующее:
  - Ваша дочь, харчевник, не одним именем, но и красотой подобна той, из-за которой разгорелась чудовищная троянская бойня. Да не покажутся вам мои слова глупыми или неприличными намеками! Правда, злая молва, окружающая мое имя, заставляет меня ожидать, что будет искажено и неверно истолковано все, что бы я ни сказал, и порой она же внушает мне подозрение, что я и впрямь словно некое чудовище... и все же именно она, поверьте, она побуждает меня говорить всегда лишь то, что я думаю, избегая лжи и лицемерных словес. И потому я открою вам маленькую тайну: да, в какой-то момент я принял вашу дочь за свою потерявшуюся сестру Милагрос.
  Элой словно забыл, что беседует с простым харчевником, и говорил выспренне, как то случается с иными на ученых диспутах в славной Саламанке. Его глаза загорелись, - возможно, именно в эту минуту он, как ни странно, нащупал у себя под ногами твердую почву, ту самую, которую он так мечтал обрести, убегая от своих прежних приключений и пристрастий, и с нее дотянуться до вожделенного материализма. Пока он витийствовал, харчевник делал дочери знаки, чтобы она приняла более пристойную позу, но та и не думала его слушаться и по-прежнему полулежала в кресле, широко расставив ноги и вперив в Элоя немигающий, темный, неусыпный и мрачно-удивленный взгляд. Трудно объяснить, почему так разволновался Элой, держа речь перед харчевником, - может быть, оттого, что это стало первым по-настоящему большим опытом его общения с обычными эрманцами, мало что общего имевшими с безумным фамулусом Куке. И надо сказать, что громадный этот опыт обеспечивал Элою весьма существенное пренебрежение к роившемуся у дамы пожеланию называться Шарлоттой: когда она позже выскажет это пожелание, он, конечно же, примет его сведению, но в глубине души сохранит какое-то темное убеждение, что харчевник не соврал, назвав бедняжку своей дочерью Еленой.
  - Милостивый государь! - стал напирать и заходиться харчевник. - Вы обронили что-то о словесах... а между тем тут не только словеса, но и несомненная чепуха! А она непереносима для нашего прочного и внушительного эрманского ума. Ведь мы в подчинении у разума как такового и просто его винтики. Прошу покорно простить меня за дерзость, но вы изволите нести вздор, и я готов не то чтобы ответить за свои слова, а просто спросить, да, просто спросить вас: в чем вы желаете убедить меня, эрмано? В том, что моя дочь та самая ваша сестра, которая якобы растворилась в воздухе, а плюс ко всему еще и в том, что она та самая красавица, из-за которой в пору седой старины разгорелся сыр-бор где-то в грефской стороне? Как это может быть? И кто же в таком случае я? Приап?.. Менелап?.. Вы сами видите, что это невозможно, то есть еще менее возможно, чем если бы кому-то пришло в голову, будто я и моя дочь - жители города Женебра. И вот я ставлю вопрос. Я человек грамотный, начитанный и знаю, что все эти обескураживающие метафоры, которыми вы пытаетесь сбить нас с толку, вы почерпнули отнюдь не в сокровищницах эрманского гения. И даже не в троянских книгах, а в тех жалких книжонках, которые почитывает вам сам князь тьмы или, в лучшем случае, подсовывает так называемый гуманист Сервет. Да-да, тот самый, которого скоро отправит на костер благородный и знающий свое дело Кальвин. Сервет - пес, Кальвин - душка. И возникает вопрос, что это за грефские будто бы манускрипты, не изученные еще нашими великими мыслителями и совершенно неизвестные нам, простым эрманцам, но известные луковому и вместе с ним вам?
  - С этими книгами я бегло ознакомился недавно, путешествуя по грецкой земле, подневольной нынче турку, так что это книжки грецкого происхождения, известные всему просвещенному миру, и если вы...
  - Просвещенным мир не бывает, пока мы не озарили его светом истины, - перебил хозяин харчевни, - а я, кстати, могу и вправе спросить одно: вам не по вкусу пришелся ужин, за который вы, осмелюсь заметить, еще не заплатили?
  Болтовня харчевника наполнила слух нашего героя невыносимым жужжанием, он с поспешностью бросил на стол монету и хотел удалиться, однако Елена, дочь харчевника, вытянула ногу и загородила ему проход.
  - Папаша, - вымолвила она устало и строго, - вы утомили, оставьте нас.
  Харчевник ретировался, схватив заветный дублон.
  - Он покорно исполняет вашу волю, - пролепетал наш герой в полном смущении от всего увиденного, услышанного и оттого, что остался наедине с красивой и пьяной женщиной. - Вы действительно его дочь?
  - Еще чего, сдался мне такой родитель! Мне и весь здешний народ почти в полном составе чужд, и я живу словно на вражеской территории, а уж этот торговый прохвост...
  - Но почему... а впрочем, Бог с ним, а вот скажите, в таком случае вы все же, значит, моя сестра Милагрос? Конечно, узнать нелегко, но мне кажется, что я все-таки узнал и теперь вполне уверен, что так оно и есть...
  - Сестра, но не в том смысле...
  - Не в том смысле? Но в каком тогда? Как же вас понимать, эрмана?
  - Поймете со временем. Торопиться нечего. А пока... хотите, поднимемся в уютную комнатку? Здесь неподалеку, на втором этаже.
  Наш герой, не веря собственным ушам - неужели эта удивительная женщина так просто, так по-человечески предлагает ему дружеские, а то и любовные, отношения и это не сон? - выпалил первое, что напросилось на язык:
  - Хочу, согласен... Готов вам повиноваться! Но, - снова вдруг на мгновение призадумался Элой, - значит ли все это, все, что здесь происходит, значит ли оно, что вы вовсе не Милагрос?..
  - Не Милагрос и не Елена. Шарлотта я.
  Влюбленный улыбнулся:
  - Это потому, что ваш родитель превосходно готовит шарлотки?
  - Может быть. А еще монетка у тебя найдется, эрмано?
  - Конечно, - сказал Элой.
  - Стало быть, купим бутылочку доброго вина и разопьем ее в той уютной комнатке.
  - Смотри, Ленка, не забалуй! - строго предостерег харчевник, подавая пузатую, покрытую толстым слоем пыли бутылку.
  
   ***
  
  Какой-то бешено вращающийся диск подхватил их, понес, затем плоскость этого диска рассеялась в темном воздухе, и остались только внешние очертания, очертания круга, за который этим двоим не под силу было вырваться. Очнулся наш герой, чернокнижник, если верить молве, и чародей, утром, неизвестно лишь, какое это было по счету утро с тех пор, как они с эрманой - Еленой, как уверял харчевник, Шарлоттой, как она называла себя, вынеслись из харчевни на поиски удовольствий. В этом пути стихли беспорядочные волнения Элоя и утвердилась необходимость с легким сердцем повиноваться уверенным повелениям, капризам и колдовскому очарованию эрманы. Утро прозрачной сетью весеннего света легло на стены комнатки, где вершилось их безумство, а где-то за этими стенами, в близости, хотя и не видимой, бродил возмущенный несговорчивостью чернокнижника фамулус эрмано Куке. Скрежетом зубовным, оквадраченной кривизной ухмылки совершенствовал фамулус новую обвинительную речь, подготовленную, однако, не столько им, сколько самими фактами порока и разврата, которые в неслыханном изобилии стал преподносить его предполагаемый учитель. Голова Элоя раскалывалась от боли. Эрмана лежала рядом и смотрела в потолок, Элой смутно ощущал под рукой то ли тепло, то ли какое-то мягкое и едва уловимое движение ее голого тела. Он не знал, что сказать.
  - Назовешься как-нибудь?.. Как звать-то?.. - рассеяно обронила женщина.
  - А ты не знаешь? После всего... после этой ночи... после этих ночей... - Элой, все еще немного пьяный, вздохнул, поняв, что потерял представление о времени. Его мучили сомнения: вдруг эта эрмана все-таки его родная сестра Милагрос? - и он сказал с беспокойством: -Ты не Елена, но и Шарлотта ли... а как все же?.. и вообще, ты любишь меня?
  - Как не любить? Полагается! Ты мой брат. Я и люблю, но именно как брата. А вот фамулуса Куке я люблю не только как брата, но ему на это плевать. Он даже не признает меня своей сестрой.
  - Что? Что такое ты говоришь? Фамулус... Фамулус эрмано Куке - твой брат?
  - Конечно. И твой тоже. Вы братья, а я ваша сестра.
  - Ты смеешься надо мной?
  - Вообще-то, - произнесла Шарлотта (хотя - Шарлотта ли?) в высшей степени серьезным тоном, - история, которую я сейчас тебе расскажу, не та совсем, чтобы ее рассказывать всем подряд, неподходящий у нее для этого характер. Но ты не лишний и не случайный, не абы кто, а из главных участников, и потому должен знать. Так что знай. Ты - Старший Сын, фамулус эрмано Куке - Младший Сын, я - Дочь. А наш родитель в свое время утратил звездную родину, спустился с неба на обширный остров в океане, и как только возникло научное и всякое прочее познание...
  - Я слышал эту историю от своего приятеля Хрума, - перебил Элой.
  - Интересные у тебя приятели! - воскликнула его новая возлюбленная, похоже, пораженная словами своего нового друга, эрмано Элоя.
  - Ему рассказала ее какая-то девица, а кончилось из рук вон... Она затем еще и накормила его книжкой, в которой описано все это...
  - Ну да, так бывает. Я очень даже допускаю, что Хрум не обманул тебя. Значит, тебе не надо объяснять, что предание о жизни первых людей в раю и их целомудрии, о запретном плоде, змее-искусителе и последовавшем в конце концов грехопадении - вовсе не выдумка, не басня. Впрочем, черт его разберет, змея-искусителя, и откуда он взялся в позднейших слухах и легендах - вопрос, который едва ли разрешим, как и проблема прообраза. Что в действительности послужило его прообразом? - вот проблема, от которой голова идет кругом, как и от всего прочего, начиная с невероятия того, чтобы там вообще были пресмыкающиеся. Но что касается грехопадения, на этот счет все твердо. Оно на острове и впрямь случилось, хотя далеко не так, как это описывается в некоторых источниках, принимаемых за истинные.
  - Да, Хрум рассказывал, что Младший Сын и Дочь вступили в преступную связь. Но не хочешь же ты уверить меня, эрмана, что это имеет отношение к тебе и фамулусу Куке...
  - Послушай, к черту Хрума, слушай только меня.
  - Но Хрум усвоил рукопись, которая - источник.
  - Если у тебя возникают вопросы, обращайся с ними ко мне, а не к какому-то Хруму. Например, вопрос о происхождении детей у тех островитян, вычеркнувших из своего обихода плотские сношения, - откуда дети? А из пробирки, эрмано. Значит ли это, что братья-сестры, как первые, так и последовавшие за ними, в действительности вовсе не родичи? Нет, не значит. Писи, каки и все прочее надобное для зарождения - из Отцова нутра. Вот мамаша - да, та неизвестна, но это не проблема и принципиального значения в себе не заключает.
  - Хорошо, пусть так, - замахал руками Элой, - но в таком случае харчевник даже больше брат, чем папаша, и по отношению к моей сестре Милагрос ты кое-что значишь. Все люди братья и сестры...
  Рассказчица возмущенно прервала рассуждение своего друга:
  - Чепуха! С эрманцами у нас нет ничего общего. Будь Куке и впрямь эрманцем, как он пытается в этом убедить, я бы первая плюнула ему в рожу.
  - Тогда объясни мне, почему Хрум, отнюдь не участник этой истории, знает о ней, я же, по твоим словам - активный участник, только вынужден выслушивать ее пересказы от других, не зная при этом ровным счетом ничего.
  - Эрманцы восстали на стабильность папы и Рима, смехотворно бросая в них свои чернильницы и мечтая забросать париками. Они убрали заслоны, пропуская мутные потоки ересей, сомнительных фактов, нечестивого шутовства, авантюристов, карикатурных людишек. Ринулось тут все, начиная с пустого острословия, торгашей, плутней, гадких болезней, пустоголовых мечтателей и кончая безграничным очковтирательством. Материальное, тварное, бытовое смешалось с вымыслами идеального порядка и сыпавшимися отовсюду выкрутасами вожделений, разносчики эпидемий, снуя крысами, как в вату завернулись в чаяния справедливости, сами хрусталем зазвенели среди безответственных заверений в любви. Но не одни воздушные замки рушились и призраки таяли в предрассветной мгле зарождающегося понимания непоправимой беды. Задевались, а задетые - ломались легко, и подлинные основы, добытые за века, а теперь подвергавшиеся смертельной опасности - в связи с поднимавшей голову буржуазией, пока еще мелкой и производившей впечатление наносной. И в той же мелкобуржуазности много вертелось подобных твоему другу Хруму ловкачей. Наш недавний предок и брат, прослышав о таком печальном состоянии дел, оседлал свою старую клячу и помчался на битву, но не выпутался из миражей, порождаемых расхожими в его краях домыслами. Не помогали и костры, там и сям разводимые инквизицией. Властители дум, затеявшие здесь этот эпос, воображали, что нечисть, прокатившись мимо, исчезнет навсегда где-то дальше во льдах, но вместо того очаги болезни образовались прямо в их головах, и началось брожение внутри организма, который прежде был хоть и так себе, но все же ничего. Белые некогда лица почернели, глаза, круглые как у сов, превратились в щелочки, голоса истончились, и заблеяли, запищали особо мерзкие эрманцы, будто евнухи. И сгинула казавшаяся настоящей и устойчивой эрманская земля, как обры, как Помпея, как пресловутая Атлантида.
  - В более раннем примере на Рим и его императоров восстали рабы, пришлецы и другие нездоровые силы, - заметил Элой. - И пусть брехня, что после стало только лучше, Рим все же как стоял, так и стоит.
  - А Хруму просто повезло, он съел книгу, и это вывело его на путь просвещения. Ты же и среди всех этих сокрушающих мир коллизий в принципиально другом положении, ты - прежде всего одно из исторических воплощений Старшего Сына. И это уже кое-что. Я тобой довольно-таки крепко горжусь.
  - Что-то мешает мне осознать себя... или хотя бы поверить...
  - Время от времени посещая эту юдоль слез и проживая свою очередную жизнь, ты можешь даже и не подозревать, кем на самом деле являешься. Совсем плох в этом смысле фамулус эрмано Куке. Он вообще, похоже, склонен к нездоровому прозябанию, готов прожить жизнь дураком, слепцом, карикатурой на самого себя. Он и слышать ничего не желает об острове, Отце, изгнании и прочих вещах и явлениях нашей подлинной и, разумеется, священной истории.
  Элой, недоумевая, лихорадочно почесывал то бок, то затылок и, приподнимая с подушки голову, простодушными глазками высматривал загадочный облик того, что у эрманы с равным успехом оборачивалось и твердой, подавляющей правдой, и незатейливой, как будто беспричинной, выдумкой.
  - А с какой стати считается известным или вообще доказанным, что мы, умирая... ну, ты да я... затем рождаемся снова и при этом остаемся прежними, даже если не ведаем об этом или не желаем принимать это в расчет?
  - Это так есть, только и всего.
  - Может быть, - произнес Элой задумчиво, - бывает и так, что параллельно рождается сразу несколько братьев-сестер, и Хрум - мой Младший Брат наряду с фамулусом Куке.
  - Глупо! Все равно как допустить, что я и скормила твоему Хруму книгу.
  - Но сам факт существования книги...
  - Он ни о чем не говорит. Я ее не читала.
  - А ты умеешь читать?
  - Не хуже тебя.
  - Моя сестра Милагрос читала по слогам.
  - Если та книга действительно существует, ее мог написать какой-нибудь неуемный фантазер или похититель чужих идей.
  - Если он вообще умел писать. Когда книга съедобна, невольно возникает подозрение, что ее готовили не тем способом, каким обычно пишутся книги...
  - Вряд ли стоит ломать голову над этой загадкой. Нет книг, стоящих моих ласк, даже если я при этом думаю о другом парне.
  - Я, может быть, излишне тороплив, но все же позволю себе предварительный вывод... - вымолвил Элой каким-то странно дрожащим голосом. - Хрум, помнится, полагал, будто в книге... он съел книгу, понимаешь... все эти братья-сестры пишутся с большой буквы. Хрум ничего не предлагал в связи с этим, а я предлагаю употреблять с маленькой...
  - Зачем?
  - Так яснее будет, что в этой истории все-таки много вздора. Много лишнего, наносного, неуместного...
  - Ты предлагаешь словно песком присыпать, даже засыпать вовсе, образуя бархан, а по сути - пустоту, в которой и затеряются наши имена. Жизнь это умеет. Но не будь дурнем. Это в жизни много вздора, а еще больше в том, как люди ею пользуются. Достаточно взглянуть на нашего братца Куке. Все мои попытки просветить его кончились провалом, а ведь нам с ним практически положено и, можно сказать, предписано закрутить роман. Казалось бы, как можно - выкручиваться и тем самым избегать продолжения начатой на острове линии поведения? Но ему дела нет до всего этого, он и знать меня не хочет, и в этом моя драма. Я уже много слез пролила. Дай платочек... вон там возьми... дай-ка поскорее, у меня из глаз потекло, из носа... О горе, о беда! Я тоже могла бы прожить эту свою жизнь в неведении, как ты и как этот дуралей Куке, и тогда я спокойно спала бы себе с тобой, а на заносчивого Куке плевала бы с высокой колокольни. Но, увы, я, какой я предстаю в этом своем воплощении, слишком многое знаю, и... Бремя особого рода ответственности... Вот, сижу, хлюпаю носом... А на слабых моих плечах миссия, от которой нам троим из века в век никуда не убежать. Поэтому не могу не наседать на Куке, склоняя его к любовной интрижке. Наподдала ему однажды, изуродовала до неузнаваемости, а он ни в какую. Не пасует, не смиряется, сволочь, так что я в отчаянии и с горя пью, как торговка овощами. Я сплю с кем ни попадя, но все мои мысли только о нем, о глупом фамулусе, вбившем себе в голову, что он будто бы непременно должен добыть философский камень.
  - Но ведь случается у тебя и жизнь, когда ты не пьешь и не спишь с кем-либо из братьев?
  - Случается, но она словно и не в счет, такая жизнь. Это пустая, обывательская жизнь...
  Элой перебил взволнованно:
  - А когда все же спишь... разве это не становится проблемой? Ну, скажем, нравственной... Я вот как поставлю вопрос, я вот что хочу сказать: если мы действительно братья-сестры, как ты утверждаешь, то связи эти любовные, шашни эти, что они, как не инцест, преследуемый церковью и просто людьми доброй воли?
  - Об этом не думай даже, - возразила эрмана. - Мало ли что где запрещается. На острове под запретом всякая любовная связь, здесь брату с сестрой - ни-ни. А что в действительности задумано творцом вселенной, кто знает! На острове не желают новых поколений и просто пользуются своим выработанным бессмертием, а допустимое пополнение получают научным путем, в лаборатории. Так, может, сам Бог наказал нам троим выступить против этого и прочих законов и безоглядно любить друг друга, а когда не выходит, пить горькую и прозябать в тоске, мечтая о будущем, более успешном существовании.
  - Ну хорошо, допустим, - сказал Элой устало. - Но моя роль... В чем она? Всего лишь подвернуться в иной момент и переспать с тобой?
  - А что тебе на этот счет рассказал твой приятель?
  - Да у него-то все больше в каком-то эпическом духе... Что мне отводилась роль твоего любовника, такого не припоминаю, а вот разные басни о вояжах на материки, о созерцании и изучении нравов, даже что-то о сочинении книг, о прозе, - это было. Это из слов Хрума явствовало. Но явствует ли из моей жизни? Знаешь, что я думаю... Что мы с тобой встретились, в этом ничего удивительного нет, но что мы все, мы, братья-сестры, сошлись вдруг все вместе - это, как ни крути, отдает вымыслом. Что-то тут не так... Или, получается, вовсе не удивителен твой неудачный роман с этим фамулусом, а что до меня, так это просто твой взгляд на меня случайно упал, и ты решила: вот, этот будет третьим, назову-ка его нашим братом...
  Быстрая улыбка зашуршала на губах женщины.
  - Фантазируешь, эрмано! - крикнула она. - А от правды не убежишь. Будешь ей сопротивляться, так она тебя возьмет в оборот, загонит в угол, накажет. С ней шутки плохи.
  
   ***
  
  - Итак, - произнес после небольшой паузы Элой, - у меня должно сложиться мнение, что ты некоторым образом направляешь мою судьбу. Но кто направляет твою судьбу? Кто внушает тебе разные странные идеи? Или вот еще... Если все так скверно, то надо не плакать из-за бездушия и несуразности Куке, а оплакивать гибель родной земли.
  - Либо ты не в своем уме, милый, - отпарировала эрмана уже в некотором раздражении, - либо тебе есть что скрывать от людей и ты пугаешься всякого косого взгляда, неожиданного слова... Земля здешняя мне - ничто, и я по отношению к ней - сама по себе. Открой-ка мне свою тайну, и я буду хранить ее вместе с тобой. Послушай, ты же поверил... ты уже думаешь, что я тебе сестра.
  - Что ты, что ты, Леночка! - Элой смутился и замахал руками; женщина лежала раскидавшись, выставив напоказ свои налитые жизнью члены и формы, и с усмешкой смотрела на истерзанного глупой любознательностью молодого человека, а он пристроился на краешке кровати у нее в ногах. - Я не заболел этой землей, не обезумел из-за нее. Я никоим образом не принадлежу к семейству Флегетонов, вот что важно, а сумасшедший я или... какое это имеет значение? Что вообще имеет значение? Конечно, нет ничего горше участи тех из нас, кто пренебрегает нашим общим домом. Песьеголовых, которых будто бы видели в тридевятом царстве, и идолопоклонников, людоедов, мистификаторов разных, о которых рассказывают бывалые путешественники, вот кого надо чуждаться. Мне тут только приоткрылась правда, о которой я прежде и не подозревал, но и этого достаточно, чтобы чувства обнажились и стали как оголенные.
  - А прозреешь - тотчас набрасывается сеть. И не распутать, не протиснуться. Ничего поделать нельзя. С ходом истории невозможно бороться.
  - Нужно немножко сообразительности и понимания, что мы жутко ограничены в своих средствах и способах и не в состоянии объять необъятное, а с относительным просто вынуждены мириться как с единственным, что имеем. Вот я, предприняв недавно путешествие, до некоторой степени погрузился в науки, хотя, разумеется, далеко не так, как это сделал Генрих Корнелий Агриппа... не знаю, говорит ли тебе что-нибудь это имя. Не стану скрывать от тебя, дорогая моя эрмана, я в каком-то смысле и впрямь уже ученый человек... Агриппа... Но мне ли подавлять тебя своими знаниями? Даже Агриппа не может служить нам образцом и примером, ведь и у него недостаток средств и способов, а отсюда один шаг до признания, что все мои знания, пожалуй, и впрямь не стоят одного единственного твоего вздоха. Я хочу только объяснить, откуда взялась моя ученость. Она от трезвости ума и воззрений, от ясного взгляда на положение вещей в мире, и всем этим я отлично владел до переселения сюда. Но, как ни разнообразны ощущения и как ни беспорядочна масса восприятий, в реальности вещи размещены для тебя так же, как для меня, поэтому старайся ощущать и воспринимать ту же реальность, что и я. Почему же в конечном счете выходит так, что ты, плюс к предполагаемому развалу и апокалипсису, толкуешь еще что-то об острове и наших родственных отношениях, тогда как для меня это не что иное, как всего лишь один большой минус.
  Дочь харчевника рассмеялась.
  - Вот ты нежно назвал меня Леночкой, а своего Агриппу назвал бы Агриппушкой? И если я тебе говорю, что на самом деле меня зовут Шарлоттой, возникает ли у тебя при этом желание назвать меня Шарлоттушкой? Нет, нет и нет. А почему? Да все указывает на наше отличие, на то, что мы - другие.
  - У меня в подвале замка припрятаны дублоны, и мы с их помощью можем изменить положение, предотвратить крах и достичь острова, если он действительно существует.
  - Мы здесь в чужом краю, и нас окружает скверный люд, жирные свиньи, похотливые козлы, надутые индюки. Ты в простоте душевной льнешь к ученым, не понимая, что вся их ученость не стоит выеденного яйца, и добавлю еще к сказанному, что все вы, ученые, ведете себя как мальчишки, стоит вам добраться до моих прелестей, а между тем готовы за умную книжку отдать десяток мне подобных. Я знавала ученых. Не вы ли воспеваете незнание?
  - Речь идет о знающем незнании.
  - Согласна. Но у тебя-то оно незнающее. Оттого и знак минуса. И что такое мои усилия, как не попытки этот минус преобразить в плюс?
  - Ты дорога мне как личность, как женщина, как друг, даже если ты всего лишь дочь харчевника. Не знаю, общение с какими учеными заставило тебя разочароваться в них... Многие из них - прославленные гуманисты, но я гуманист отнюдь не в меньшей, если не в большей степени.
  - Канули в лету великаны, честь, благородство, волшебники, и это причина беды.
  - Продолжу... Да, я гуманист, вот только учился я не очень-то по книжкам, учила меня больше сама жизнь. И если бы не моя дурная слава, которую и славой-то в настоящем смысле слова не назовешь... ведь меня славят, нет, меня, если верить Куке, проклинают как пособника дьявола, приспешника... Но, эрмана, - снова выровнялся и окреп Элой, - дело в том, что я с дьяволом не заключал никакого договора.
  - А дьявол преследует тебя?
  - Ну, в некотором смысле... на то похоже. Но, пока меня не преследует инквизиция, это нельзя считать доказанным.
  Женщина солидно, значительно кивнула:
  - Так бывает с людьми.
  - И с тобой?
  - Нет, но мне известны подобные случаи.
  - А если бы дьявол кинулся и тебя преследовать?
   Пожала плечами и тихо засмеялась возлюбленная странника Элоя:
  - Я бы сочла, что мне померещилось.
  - Как же? По-твоему, мне мерещится? Мне мерещится фамулус эрмано Куке?
  - Нет, уж он-то тебе мерещится не больше, чем мне. Но если тебе нехорошо с ним, что ж, пойми одно: проще жить, когда думаешь, что всякие ужасы могут только мерещиться.
  Элой откинулся на высокую спинку кровати, и на мгновение перед его мысленным взором убедительно сверкнула какая-то особенная и даже величественная правота этой простой, малоученой женщины, чью нагловато выставленную напоказ ногу он машинально поглаживал рукой. Но фамулуса с его обличениями невозможно было изгнать одной лишь сказкой о его призрачности.
  - Нет, не про меня такая простота, - вздохнул он, уверившись, что правда жизни сильнее вольных, не продуманных до конца выкладок его подруги.
  - А что потом, когда очистишься, покончив со слухами и дурной славой?
  - Как что? Буду молиться Господу нашему!
  - Что же мешает тебе сейчас молиться?
  - Ты удивляешь меня, женщина. Я молюсь, но это не совсем то, потому что не удается полное уединение... Я после всяких страстей и недоразумений, убежав, взываю, но не получается по-настоящему один на один с Всевышним и чтоб вовсе без искушений...
  - Ты наивный, - прервала его эрмана с прежним тихим смехом, прозвучавшим теперь и загадочно.
  - Наивный? О, как ты меня удивляешь! Или искушаешь...
  - Ты очень наивный, - гнула свое женщина. - Ты полагаешь, что можно из одного определенного состояния перейти в другое, не менее определенное. А ведь жизнь не умещается в четких рамках, и вместе с ней не умещается человек.
  Удивленный Эллой воскликнул:
  - И это говоришь ты, дочь харчевника?
  - А ты думаешь, подобное пристало говорить лишь Агриппе или разным гуманистам, которых ты, похоже, немало повидал на своем веку?
  - Нет, нет! - выкрикнул Элой в большом волнении. - Они, эти почтенные господа и праведники, они так не сказали бы. Но я совсем не удивился бы, услыхав подобное от какого-нибудь Вельзевула из семейства Флегетонов.
  - Иная дочь харчевника вовсе не испустит дух от ужаса и стыда, достанься ей фамилия Флегетон. Иной Флегетон почтет за честь прикинуться дочерью харчевника вроде меня.
  - Ты потешаешься надо мной...
  - Отнюдь нет, милый человек, дорогой мой эрмано, - усмехнулась загадочная женщина, - не смеюсь, а всего лишь загоняю тебя в угол, чтобы ты, ученый-гуманист, убедился, что и простая дочь харчевника, а еще лучше сказать - пьяная дочь харчевника, в состоянии поспорить с тобой и на многие важные штуки открыть тебе глаза.
  - Сдаюсь! - засмеялся наш герой, поднимая руки вверх, после чего они бросились миловаться и непринужденно болтать.
  Торопливо, как бы думая, что слишком мало осталось молодости и надо все успеть сию же минуту, погружались они в тесный омут своего счастья. Но от их счастья странным образом был неотделим фамулус эрмано Куке. Отнюдь не в удалении, напротив, в ближних кварталах, скрипел он зубами, и, стесняясь клокотавшей в душе ярости, тихонько наводил себя на грустную мысль, что наглая, пьяная, разнузданная бабенка никогда уже, может быть, не выпустит из своих цепких ручек столь желанного ему учителя.
  
   ***
  
  В неукротимом смятении чувств расстался Элой с Еленой. Большие недоумения скопились на пути к истине, и как бы ничего уже нельзя было и сведать о том, что истинно, а что нет в происходящем. На упомянутый путь он в свое время выбежал из прошлого, в котором был рыцарем, разбойником и слушателем всяких басен, а убегал он от того прошлого с намерением достичь основательности, но не достиг ее даже в эрманской земле, где все от мала до велика мнят себя не только основательными, но и в высшей степени умными людьми. Как же быть дальше? Прежде всего следовало решить самую насущную и жгучую проблему, а она состояла, конечно же, в том, что истина непонятна и выглядит это досадным, очень неприятным недоразумением. Истина рождается в тот удачный момент, когда действительность свободно и легко укладывается в некую внутреннюю нишу размышлений, а размышления - в некую сердцевину действительности. Это понять нетрудно, но что и как можно понять, когда ты, размышляющий, оказываешься вовсе не тем, кем себя видишь, то есть не живущим здесь и сейчас господином, а некоторой сущностью, возрождающейся то в одну, то в другую эпоху, то сознающей свою подлинную природу, то живущей как Бог подаст? И где же в таком случае действительность? На острове, откуда изгнали? Но как вложить в нее свои размышления, и как в размышления вложить ее, если она туманна и, как ни крути, представляется вымыслом?
  Да и для чего нужны, собственно, эти вложения, если жить все равно приходится не на острове, а здесь и сейчас, упиваться приходится вот этой эрманской реальностью, довольно-таки, если вдуматься, скучной и утомительной. Остров только нависает уныло и грозно над сознанием, только мешает сообразительности, препятствует успеху ее проявлений. Но и без острова много всего шаткого, сомнительного, зыбкого. Он, похоже, любит Елену, а ведь это, может быть, преступление, нарушение табу, поскольку не исключено, что Елена, называющая себя Шарлоттой, его сестра - то ли островная, то ли Милагрос, с которой он убежал из дому и которая внезапно исчезла среди бела дня. Его преследует и терзает фамулус эрмано Куке, преследует зло, как это способен делать лишь чужой, преисполненный вражды и ненависти человек, а между тем выходит, если верить словам внезапно полюбившейся женщины, что этот человек - его брат. Ему хочется отогнать преследователя, даже рассвирепеть и намять ему бока, а то и вовсе убить, но разве допустимо так поступать с братом? Уж на что зол, отвратителен, пакостен фамулус, а дочь харчевника любит его и пьет оттого, что этот негодяй не отвечает ей взаимностью. Разве есть в этом истина? В этом и прочем - проглядывает хоть что-то похожее на истину?
  По городу, похоже, упорно ползли слухи о сношениях Элоя с дьяволом, и на этом фоне угрюмому Куке, давно уж снискавшему репутацию фамулуса с большим будущим, оставалось только изображать собой серьезного молодого человека, с ясным и трезвым взглядом на жизнь. Он даже подумывал о том, чтобы с превеликим искусством разыграть роль твердого, неподкупного борца с самим князем тьмы. Лишь в этой роли, представлялось ему, он сможет безнаказанно, не внушая никому подозрений на свой счет, находиться при Элое и пить из него соки. Кое-какие случайно промелькнувшие люди рассказали ему о чудовищном состязании между неким субъектом и Элоем; субъект превратил руки Элоя в железные крюки и велел поднять повыше, чтобы полюбоваться своим творением; Элой не остался в долгу и вдруг вырастил на лбу субъекта огромный рог. И что же? А вот что: минуту-другую вынашивалось субъектом, а он вовсе не пал духом, намерение забодать и проткнуть самого папу, к счастью не осуществившееся. Этот сомнительный рассказ дал фамулусу повод окончательно убедиться в полной и безоговорочной виновности Элоя, он ужаснулся и с дрожью в коленках насладился моментально возникшим желанием избить или убить своего учителя, все уклонявшегося от исполнения своих учительских обязанностей. Но отсутствие Элоя, как раз порхавшего над дамскими прелестями, помешало тотчас привести в исполнение этот грозный план. Но то или иное исполнение, по мнению фамулуса, должно было состояться. Чтобы из-за отсутствия Элоя не терять время даром, он принялся превращать элоеву комнатенку в лабораторию, где хозяин, вернувшись, и приступит... Да, к исполнению. Ведь на него возложена обязанность. Он научит. Ведь пора, пора многому научить фамулуса: как из простых и бесполезных вещей получать золото, как добывать философский камень... Смирно! - крикнет фамулус учителю; и присмиревший учитель автоматически приступит к исполнению своих обязанностей. Власть в мире поделена между Богом и дьяволом, и эти двое всегда при исполнении. Борьба за полноту власти идет не на жизнь, а на смерть, и посреди этой борьбы, считал фамулус, нелишне будет наподдать учителю за его жестокое обращение с неким субъектом - вырастил на лбу у того громадный, неподъемный рог.
  Обнаружив, по возвращении, почти оборудованную лабораторию в своей комнатенке, Элой вознегодовал, а фамулус только посмеивался, наслаждаясь потерянностью этого запутавшегося в дьявольских кознях господина.
  - Не миновать вам ада, - сказал он с ноткой печали в голосе, - не миновать, если вы и дальше будете уклоняться от исполнения моих требований и тратить время на пустых девиц.
  - Какого черта?! - крикнул Элой. А как еще, если не криком, выразить овладевшие им чувства?
  - Черта? Вы помянули черта? Это вы, извиняюсь, зря. Вы, извините на честном слове, предаетесь плотским страстям все равно как какой-то пес, а это карается в аду наравне с такими пороками, как чревоугодие, пьянство, тщеславие, тиранство и другие. В жизни честные и праведные люди смеются над плотским грехом и поражают его стрелами сатиры, а в аду он карается в одном котле со всем тем, что я перечислил, и поражаем копьями и кочергами гнусных, безжалостных бесов. Задумайтесь, эрмано, и сделайте выводы. Неужели так трудно совершить над собой усилие, чтобы спасти свою душу и избежать вечных мук? Ведь вечные, вечные муки! Вы отдаете себе отчет в этом?
  И фамулус пустился рассуждать о мерах и средствах, какие силы тьмы употребляют в преисподней против грешников. Первым побуждением Элоя было свернуть шею этому прохвосту, но, заглянув в кухню, ломившуюся от нетронутых еще яств, он удрученно вздохнул и прервал болтуна, железными пальцами сплющив его губы в неразговорчивую полоску.
  - Вы, эрмано, уличили меня в стольких грехах, что желание хорошенько закусить после любовных похождений вряд ли усугубит мое столь уже плачевное положение.
  - Так вы и не думаете о путях исправления? - как будто даже вздрогнул, содрогнулся фамулус, снова обретший свободу слова.
  - Как не думать! Думаю... Но на пустой желудок мало веселых и полезных соображений...
  - А похоже, - перебил эрмано Куке строго и внушительно, - что думаете вы не о чем ином, как о том, чтобы поскорее ступить на путь чревоугодия.
  - Послушай, птенчик, отвяжись ты от меня ради Бога, заткнись, пожалуйста!
  - Я вам скажу, с чего следует начать...
  - Ты заткнешься?
  - Путь исправления и нравственного становления начните с малого. Для начала следует покончить с обжорством. А потом...
  Что-то большое засияло вдали за словно бы расступившимися стенами, за возможным избавлением от проклятого фамулуса, как бы маня Элоя взлететь в воздух и отдаться разным светлым течениям, пронизывающим этот воздух, без колебаний и страха поплыть ввысь, перебирая в самозабвении руками, напевая гимны, овеянные радостью бытия и свободы. Так он мог бы приблизиться к вечным источникам света, к ослепительным вершинам, к ангелам, но вместе этого Элой, подбежав к фамулусу, схватил его за горло. Извиваясь и задыхаясь, несостоявшийся ученик хрипел:
  - Я знаю теперь... я понял, я разгадал...
  - А будешь еще кровь мою пить? - громко прокричал Элой.
  - Я понял, что уже поздно... сейчас понял... вы... Господи! вы уже действительно подписали договор с дьяволом и теперь обречены!
  Слезы выступили на глазах фамулуса, и, плача, он долго говорил о том, что нет у него ничего, кроме кипящего желания преуспеть в науках и добыть философский камень, а иметь дело с человеком, заключившим некий союз с князем тьмы, страшно, но при всем при том хватать за горло - это все же несколько неожиданно и, кроме того, предосудительно, если принять во внимание, что мы живем в цивилизованном обществе.
  - Это не в духе нашего времени, - закруглил фамулус и значительно взглянул на Элоя.
  Присели они за стол, предполагая успокоиться и внести ясность в странно сложившуюся ситуацию. Фамулус возвестил: пришло время рассказать историю, в которой видим сначала несказанную красоту нашего здешнего общества, ибо всюду на всех местах, как бы позлащенных, возвышаются юноши блистающие и сверкающие, как звезды, дамы ароматные, украшающие местность на манер цветов, многомудрые мужи, любого сражающие молниями разума и громами диалектики. И на шляпах и шляпках письмена, повествующие о достоинствах этих великих граждан, а грешников, не запротоколированных и намеренно изъятых из красот изображения, незаметно уводят за угол, где их следы окончательно теряются. Затем в разрезе предлагаемой вашему вниманию истории видим парочку удивительных для нашего края чудаков. Ну, первый не совсем и чудак, зато второй - первостатейный. Не будет ошибкой одного из них назвать расточителем, а другого накопителем, в целом же эти двое, не замеченные в уклонении от повседневности, навязывающей порой всякие сомнительные пристрастия, решительно не похожи друг на друга, и в том, что они неожиданно сошлись и разговорились на улице, нельзя не усмотреть волю случая. И что они выпадают из абсолютной нашей лепоты и, выпав словно из универсума, проживают жизнь суетно, снуя всюду со своими странностями, - тоже дело случая, многих и многих понуждающего лихорадочно выскакивать за пределы священного пространства, где уверенно чувствуют себя только лучшие из лучших. С первого взгляда опознав друг в друге хлебнувшие горя души, они грянули шапками оземь, покрякивая, и некоторые даже утверждают, будто головы вовсе не были своевременно убраны из тех грянувших шапок. А слова полились рекой в мгновенно набравшем еще те обороты умоисступлении. Накопитель, который был, само собой, последним скрягой и чуть ли не душегубом и всюду ловчил вылезти наперед со своими жалобами на род людской, якобы его обманывающий и обдирающий точно липку, внезапно пустился горько подвывать и сетовать, причитать и перечислять скрупулезно свои беды. Расточитель, заслышав и завидев это большое, слишком для его привычного к скромности и скудости слуха шумное горе, невольно оторопел и попятился, однако накопитель схватил его за локоть, удержал и взволнованно поведал, как был обмишулен ловким проходимцем. Этот последний явился глубокой ночью и велел безвозмездно отсчитать ему двести гульденов, а не дашь, сказал, возьму у тебя ноздрю или печенку и где-нибудь продам. Как тут не дать! Ушел незнакомец, позвякивая гульденами, а накопитель все-таки затаил робкую надежду получить их обратно, да и с процентами. Но месяц миновал, а возврата нет, и нет процентов, нет барышей, - беда! горе!
  Тут фамулус начал делать выводы:
  - Смекнул скупердяй, что это злые проделки пришлеца Элоя, подученного бесами.
  - Чепуха, - возразил Элой. - Хватит разводить турусы, кровосос.
  
   ***
  
  - А вы слушайте дальше, - в свою очередь возразил и фамулус. - Накопитель это ведь просто человек, осознавший, что он прочно привязан к земле, дому, кровати, столу, мискам и курам и что надо обустраиваться и обживаться так, словно тебя поселили на века в этом мире. Он все греб под себя, вечно все всюду прибирал к рукам, крал и всякую даже мелочь и чепуху тащил к себе домой. Впавший в отчаяние из-за утраты гульденов, он как раз шел с жалобой к бургомистру, когда повстречал расточителя и поведал ему о своих напастях. Расточитель - а этот тип явился в наш город неизвестно откуда, в состоянии определенно нездоровом, и сразу заметался как бешеный, налево и направо фанатично раздавая свое добро, - выслушал внимательно, степенно поразмыслил и сообразил, что и в его напастях повинен тот же Элой. Своя у него, разумеется, обида, своя драма. Надо сказать, мысли этого господина никем из нас не разгаданы, и немудрено - они своеобычны, иноземны и носят, помимо болезненного, какой-то эндемический характер. А профуканное имение было невелико до смешного, умещаясь в кармане, так что раздача, устроенная этим бездельником, прошла у нас почти незамеченной, как сон или комическое представление бродячих артистов. И вот, у него, зажившего после раздачи юродивым и попрошайкой, вдруг пропал голос вместе с прежней остротой слуха: он вышел из харчевни, где по нашей милости обедал и выпивал, а тех уже и след простыл. Иначе сказать, не то что голос и упомянутая острота, а даже и вовсе весь слух нежданно-негаданно сошел на нет.
  Расточителя, даром что был он гол как сокол, разговор с новым другом надоумил разжиться хоть решимостью и, руководствуясь ею, тоже подать жалобу. У бургомистра они кланялись, жаловались, плакали, - накопитель и тут вылез вперед, а расточитель ему вторил, как мог, - знаками и мычанием, - ибо думал, что его новый друг знает, что делать, и раз он плачет во весь голос, то ему, расточителю, тоже должно плакать изо всех сил. Накопитель поведал еще кое-какие подробности. Он ходил к Элою требовать уплаты долга, но тот посмеялся и возразил, что монетами расплачиваться не станет, а возьмет сейчас и отпилит себе хвост. Что тотчас же и проделал. То есть, представьте себе, отпилил внезапно обнаружившийся у него хвост и вручил его накопителю, а бедняга так растерялся, что с перепугу схватил этот хвост и побежал домой.
  - Какая глупость! - прервал Элой рассказ фамулуса. - Вы, эрманцы, гордитесь своей рассудительностью и основательностью, а какие, однако, у вас предрассудки и нелепые верования! И сказки у вас отвратительные. Недаром вас хотят стереть с лица земли.
  - Никто нас не собирается стирать, а вы слушайте дальше, - угрюмо велел фамулус. - В дороге накопитель подумал, что зря связался с чужим хвостом, который невесть какой породы и черт знает где волочился, пожалуй, что и в преисподней, и выбросил его в канаву, от греха подальше. И после этого вы, эрмано Элой, - повысил вдруг фамулус голос, - не желаете признавать за собой долга, а сами, между прочим, опять имеете целехонький хвост и прячете его в штанах! В этом господину бургомистру не составит большого труда убедиться, тем более что и я крикну, помогая тайное сделать явным. Господин бургомистр! - крикну я. - Соизвольте взглянуть на нашего распоясавшегося гостя, на пресловутого эрмано Элоя, прикажите стащить с него портки!
  - А что же расточитель? - пробормотал упомянутый эрмано.
  Оказывается, тот, уже, можно сказать, самочинно разгулявшись в дебрях своей народной фантазии, внес и от себя лепту в черный список гнусных делишек беснующегося чернокнижника и хироманта. Его стихийное расследование некоторых обстоятельств показало: голос, остроту и слух Элой съел, шаля во хмелю, а началось с того, что они, расточитель и эрмано Элой, немного повздорили из-за пустяка, из-за того, что ни один из них не хотел уступить другому дорогу, - с кем не бывает? Но как бы ни закипел спор, не пожирать же из-за этого единственное достояние бедняка - голос и прекрасный слух!
  - Надеюсь, - сказал Элой, - хоть бургомистр оказался человеком здравомыслящим.
  - Бургомистр улыбнулся, как будто все рассказанное ему было всего лишь сказками.
  - Вот эрманец, достойный похвалы!
  - Бургомистр, - сказал фамулус сурово, - пообещал разобраться, и снова улыбка, раздвинув круглые щеки, заиграла на его сочных губах. Затем он и его секретарь вывели жалобщиков за ворота, как бы дружески провожая, но на улице неожиданно надавали им пинков, оплеух и, тыча каждого отдельно и с тщательностью в затылок кулаком, опрокинули в лужу.
  - А что же это так?
  - Это тоже ваши проделки, эрмано Элой. Я человек небольшой, скромный, мизерный и в каком-то смысле убогий, до меня никому из высших нет дела, и вас не осудят за попытку удавить меня. Это сойдет вам с рук. Но не сойдет все то, что вы сделали с бургомистром и его секретарем, заставив их сойти с господствующей высоты и самолично, в болезненном ажиотаже, замараться, пачкаясь о бездельных людишек, каковыми в любом случае предстают накопитель и расточитель. Это, знаете ли, не такое дело, чтоб тревожиться одному лишь суду совести, тут должна вмешаться юриспруденция в целом и, определив свободы и права всех участников разыгравшейся драмы, аккуратно отделить овец от козлищ. Ею же твердо указано будет, за что и как вам гореть в аду, а еще прежде, пожалуй, здесь на площади, в костре, устроенном по правилам святой инквизиции. Уж я позабочусь, чтобы она обратила на вас внимание и начала процедуру.
  Элой тоскливо простонал и с новой силой набросился на фамулуса. Тушуясь в углу, трогательно свертываясь в колечко, готовое куда угодно покатиться, тот лепетал:
  - Одумайтесь, эрмано, еще не поздно!.. Одумался же бургомистр, повернул вспять, увертываясь от навязчивого состояния, в каковом чуть было не предстал вольнодумцем... И одумался тютелька в тютельку, иначе сказать, в то самое время, когда уже и именитейшие горожане порицали его...
  Испугался он сгущавшихся над головой туч. В страшном испуге борясь со своей виной за полноту наказания, он низложил секретаря в лакеи и велел ему засыпать лужу перед воротами его резиденции, а когда засыпка придала местности вид красивейшего уголка нашего города, вызвал туда для дружеского общения обиженных им ходоков. Те пугались не менее, если не более, и, втягивая головы в плечи, приходили к умозаключению, что резвый вольнодумец бургомистр опять поступит с ними дурно; подняли они пронзительный писк и, взвизгивая, промычали пожелание взять свои жалобы обратно. И проклял расточитель свою необдуманную и постыдную расточительность, а накопитель выразил готовность разбазарить все свои припасы и сокровища и, предавшись нищенству, валяться в ногах у господ, выпрашивая на хлеб насущный. Один бургомистр не потерял голову, показательно ударял бывшего секретаря по щекам шелковой перчаткой и бдительно следил за процессом нормализации дел и аспектами правильного их течения в последующем. Он объявил, что признает сетования ходоков законными и справедливыми и против зарвавшегося эрмано Элоя начинает беспощадную войну, а разжалованного было секретаря восстанавливает в должности с наказом впредь достойно справляться со своими обязанностями. Хотя, известное дело, голыми руками Элоя не возьмешь, ибо на его стороне дьяволы, бесы, ведьмы и тому подобная нечисть; но, может быть, секретарю удастся, он господин ловкий и предприимчивый. Вон как лужу закидал землей и камнями! В любом случае предстоит длительная осада вражьего сонмища, свившего гнездо в нашем благословенном городе, предстоит много чего - к примеру сказать, волокита, разные проволочки, разбирательства, явления процессуального характера. Предстоит исписать горы бумаги и сломать не одну сотню перьев. Придется ввязать в это дело целую армию писцов, секретарей, судейских, всяческих чиновников по особым и не самым особым поручениям, а чтобы содержать эту прожорливую, не чуждую корыстных побуждений ораву, необходимо будет увеличить налоги и подати с крестьян, ремесленников и прочего трудового люда. Ах, не избежать суровых мер в отношении тошнотворных скопидомов, и романтических расточителей имения тоже придется взять за горло - ведь нужно же где-то добывать и даже попросту изымать невероятно значительные средства на содержание сборщиков налогов, а также охраны сборщиков, то бишь пехоты, артиллерии и кавалерии, которые будут блюсти...
  - Слишком долго, затянуто, эрмано, - перебил Элой, - давай покороче, плутишка, если хочешь действительно ободрить меня и направить мои помыслы к каким-либо светлым идеалам.
  - Путь исправления, - возразил фамулус сухо, - всегда долог, и никому еще не удавалось черную душу в один миг переделать в светлую.
  И этого человека любит моя Елена, удивительно похожая на Милагрос! - подумал Элой. Мысль эта была горька, а вслед за ней пришел гнев. Фамулус же, воображая, что сильно смутил и встревожил хозяина своими россказнями, смотрел на него с торжеством, уже лишь как на жертву. Зловещее выражение застыло на его красивом лице, внезапно обретшем четкость и резкость черт, мужественную твердость в подбородке. И вообще фамулус вдруг словно раздался в плечах, достиг, как могло показаться, поразительной огромности в росте и в целом своего телосложения. Неотрывно созерцал Элой этого возросшего человека, изумлялся постигшим его переменам, но оттого не сдавался и не скисал, а лишь совершенно терял самообладание. Правда, все его мироощущение в этот миг каким-то странным образом сузилось до малозначительного, в сущности, факта, что он любит Елену, а она любит ничтожного негодяя Куке. Из этого не получалось выбраться, не было никакой возможности подумать о чем-либо другом, представить себе реальность, в которой предметы не так мелочно и гнусно сцеплены между собой, как в этой ужасной комбинации. С другой стороны, закрадывалось смутное подозрение, что он, может быть, и не узнает теперь Елену: познакомились в харчевне, оба были во хмелю; и дальше все свершалось и вертелось в каком-то угаре.
  И снова Элой перешел в атаку. Фамулус, с еще прыснувшим в последний миг презрением, хотел оттолкнуть неожиданно напавшего противника, но встретился с каким-то чугунным упорством и даже значительной силой. Они упали на пол. Безумная энергия пробудилась в молодом, стройном, прекрасном теле Элоя, он вцепился в недруга и не выпускал, не чувствуя боли, которую причинял ему достойно защищавшийся эрмано Куке. Он не почувствовал и того, как поослаб внезапно фамулус на предмет существования, не сразу понял, что этот юноша, которого он оседлал, уже не что иное, как остывающий труп. А это было именно так. Он убил фамулуса эрмано Куке. Наконец он как-то совершенно притих, потому как осознал случившееся, понял, что убил, и сразу при этом подумал зачем-то, что убил в добавление к тому, что некогда разбойничал, как бы продолжая давнюю историю, свои прошлые преступления. А ведь назвался, когда разбойничал, рыцарем. Разве так поступают настоящие рыцари, разве его дела соответствуют рыцарским идеалам и установлениям? Боже, Боже... Но не время было каяться, кусать локти, рвать волосы на своей бедовой голове. Следовало не мешкая покинуть комнатенку, которую незадачливый фамулус попытался было превратить в лабораторию. Элой задул свечу и вышел в коридор; прикрыл за собой дверь, прислонился к ней спиной и огляделся, а после этого таинственно и тихо запер дверь на ключ.
  
   ***
  
  Неслышными, лишенными для него самого всякого смысла шажками он быстро миновал коридор, по узкой и грязной лестнице спустился в подвал и там тщательно посветил свечой, проверяя, нет ли ненужных свидетелей его злодеяния, и, наконец, снова очутился перед дверью комнатенки. Он предполагал, выныривая из своего временного эрманского убежища, исчезнуть далеко на востоке, где его никто не знает, а вышло вон что... Похоже на заколдованный круг. Он бегает по кругу, а внутри - басни, рассказанные фамулусом, очень, надо полагать, схожие с теми, что рассказывали о нем в прошлых его существованиях. Эти басни - плен, они же - его родина, это пленившая его родина, и некуда ему от нее бежать, нечего ему с таким наследством делать на востоке. Другое дело - поискать Елену, объясниться с ней, порассказать ей о случившемся.
  В харчевне Элою любезно разъяснили, что харчевник и его дочь веселятся за городом, у них, мол, пикник. Элой тут же вышел за городскую черту, резкую и строго охраняемую. Он еще не знал, что покидает мир, принявший и усвоивший вполне сносную форму, и опасно углубляется в области разброда и едва ли не первобытного хаоса. На большой поляне он увидел жирующую толпу, там, словно над тонкой границей и оттого плоско, вырисовывалось обильное и суетное возникновение странных отпрысков. Граница пролегала, должно быть, между жизнью и смертью, и потому размножение выглядело не только бледным и странным, но и безбожным, отпрыски же те, в которых Бог определенно ничего не вдувал, получали новизну лишь в виде нечеловеческого хищничества, чрезвычайно мелкой души и механического устройства на раскритикованный уже дочерью харчевника буржуазный лад. Там можно было видеть, как разгоряченные мужья, любовники и прочий сброд хватают девушек и с кривой ухмылкой лапают и щекочут их, доводя до истерики, заставляя визжать. Все жрали, пили с бульканьем и громко отрыгивали. В толпе, напуская на себя вид все на свете испытавших и постигших прохиндеев, бродили, толкаясь, парни в щегольских сапожках и широких, свободно болтающихся рубахах в горошек, опытно высматривали девок, которые презрительно поджимали губы и отворачивались, притворяясь, будто не замечают этих развращенных и на редкость соблазнительных кавалеров. Подвыпившие мастеровые и их подружки хохотали во всю глотку, ремесленники, купцы и ростовщики улюлюкали, свистели, извергали вдруг огромные желтые плевки, накрывавшие сморщенных старух, словно бы случайно в этом месте завалявшихся, и затем, приникнув к своим нежным слушательницам, с неподражаемым мастерством сквернословили. Кучно мотались расхристанные, потные солдаты, с топотом вваливались как будто в особый закуток, где в страшной обезличивающей сутолоке, выпучив внезапно глаза и побагровев от натуги, выпускали во все дыры похожие на близкую стрельбу звуки. Шумно отдувались в траве упитанные бабы с положенными одна на другую и словно слипшимися исполинскими ляжками и быстрыми взмахами крошечных вееров отгоняли жару и вонь. Расстройство в этой странной среде и поразительная, потрясающая воображение, при столь очевидном зарождении нового, несогласованность объяснялись отсутствием некой общей формы, а она сама собой не возникает; бесполезная шла пока разбивка на личинки и ячейки, и дробность грозила напрочь рассосать стремившуюся к единству и простоте материю. Мучения, там и сям дававшие о себе знать, словно ничего не значили и никак не помогали делу. Неожиданно совершаясь и мало-помалу нагуливая мировую скорбь, они несколько прочищали мозги, однако ни потребности в спасении, ни сознания, что спасение возможно лишь с возобновлением души, не было ни у кого, и безразличие жутко затвердевало в знойном воздухе как одна из разновидностей судеб мира. Вместе с тем люди, можно было подумать, не могли напрямую произвести нелюдей и вынуждены были прибегнуть к помощи яиц, уже имеющих в высшей степени ладную форму, а чернобородый толстяк в поварском колпаке поднимал вверх на раскрытой ладони большое яйцо и на его примере вдохновенно трактовал устройство абсолютного разума, обнимавшего собой вселенную, с прихватом и ни на что не годных частей. В медленной и бездумной тяге к универсальности доставались из корзинок, карманов и рукавов маленькие, свидетельствующие о тихом уюте яйца и в мозолистых руках харчевников, ремесленников, солдат, кружевниц трескались без лишнего шума, а из трещин с любопытством выглядывали плутоватые глазки. Разве мог предвидеть Элой, ступая на прославленную эрманскую землю, исход скверны из обыкновенных, таких милых на вид яичек? Они ведь смотрелись учениками воскресной школы, стайкой юных послушниц, приведенным в полнейший порядок хозяйством, произведением искусства! А уже насаживались в траве миниатюрные головки на изумительно тонкие и гибкие тела, плелись из жесткого материала туловища, выходившие в конечном счете мясистыми, и неприятно возились по траве из стороны в сторону длинные хвосты. На глазах утолщались, разбухали скользившие и скользившие из трещин, хрустевшие скорлупой существа, и, почувствовав силу, поверив в свое будущее, принимались они извиваться мощно и нагло. Пирующие мужчины и женщины, выстроившись в ряды, пританцовывали, дрыгались, как марионетки.
  Под доносившийся из леса тоскливый вой некая прелестная девушка, стоя неподалеку, у тоненькой, стройной сосны, с любопытством наблюдала за беспомощными попытками Элоя сориентироваться в среде, подвергшейся ударам неведомых прежде стихий. Грубое и, может быть, даже страшное зарождение новых людей заставляло шевелиться волосы на голове нашего героя и складываться в толстые морщины кожу его лба. Видя, что зарождаются не те, у кого можно, как бывало до сих пор, находить крепкие достоинства и, разумеется, не менее крупные недостатки, а просто шумящие и скачущие куски мяса, он смешно пугался. А ну как и его зацепит волна чудовищных преобразований и, смяв, подавив в нем волю и богатые ощущения, даруемые гибкостями свободного развития, швырнет на какой-то невыносимо тесный и мрачный путь! Девушка медленно пошла прочь, но, впрочем, ее неторопливость словно приглашала Элоя поспеть за ней. И он уже тоже брел между деревами. В какой-то момент обожгли его большие, широко раскрытые темные глаза, и он замер, робко и покорно, как барашек, заглядывая в их глубину. Одета девушка была бедно, почти неряшливо. Она стояла спокойно и смотрела на Элоя, и точеные пальчики ее босых ног, возвращавших в мир форму, стройность, великолепие, игриво шевелились. Шарлотта, так звали обладательницу шаловливых пальчиков, безмятежно покусывала травинку. Она была та же, что у харчевника именовалась его дочерью Еленой, или почти та же, или как-то больше, чем та, а вместе с тем и вовсе другая. Бормотал что-то Элой. Но силы и разумение чудесным образом вдруг вернулись к нему, он расправил плечи, помолодел, похорошел и молодечески усмехнулся.
  Шарлотта как будто предостерегала, предупреждала о чем-то, о каких-то обязательных и, возможно, не очень приятных последствиях их знакомства; в особом роде, едва ли не заклинающе прозвучал ее голос, когда она называла себя.
  - Где ты живешь? - вскрикнул Эллой.
  Он подумал, что она, пожалуй, все-таки дочь харчевника, а если и нет, то уж как пить из тех порочных женщин, что не только не скрывают легкость своего поведения, но и бессмысленно выставляют ее напоказ. Пусть так, Шарлотта нравилась ему, и он посчитал за пустое ее возможную готовность отдаться первому встречному. Он уже как будто сходил с ума по ее красоте, и оттого ему сладко было воображать ее великой грешницей. Неожиданно он протянул руку, словно думая что-то властно зачерпнуть, однако Шарлотта слегка отшатнулась, уклонилась едва уловимым колыханием тонкого тела и только после этого ответила на его вопрос:
  - Здесь, поблизости. Если хочешь, иди со мной.
  Они пошли рядом. С наступлением темноты новые люди, все еще по-детски бесновавшиеся в своих ячейках, поспешили скрыться в городе, а лес, лишь только в небе резче обозначились звезды, стал по-своему шуметь и волноваться, как если бы кусты, деревья, звери, птицы заговорили сбивчиво, зашептались в едва ли им самим понятном замешательстве. В разных местах вспыхнули костры, многие огоньки странно перемещались, блуждали между деревьями. Девушка взяла за руку своего удивленного спутника, оба молчали, и Элой терпеливо ждал объяснений, не сомневаясь, что девушке известна причина всех этих таинственных явлений. Впереди вышел на их дорогу голый человек, постоял немного, бросил на них беглый взгляд, сорвался с места и побежал в чащу, высоко над собой держа в руке горящий факел, словно Прометей, похитивший огонь у богов. Рядом с ним, вынырнув откуда-то, смутной тенью заскользила женщина, видимо тоже украденная на Олимпе, нагая, как и он; похищенная, она отнюдь не негодовала на своего похитителя, бежала легко и весело, не то подпевая ему, не то певучей скороговоркой отвечая на какие-то его вопросы. А человек тот, казалось, и впрямь пел. Девственный лес, уже везде наполненный кострами и блуждающими огоньками, эти двое оглашали криками радости, песнью юности и любви.
  Удивительная и замечательная простота совершалась во всем вокруг, и Элой влился в нее, как вливались ручьи в прекрасный лес, обступавший его со всех сторон. Он крепче сжал руку Шарлотты; они стояли лицом к лицу, и Шарлотта улыбалась, показывая сквозь ночь белые точечки зубов. Ее рука обвилась вокруг его шеи, теплая и гибкая, пронизывающая своим теплом кровь, успевшую застояться среди мертвенности эрманцев, и, точно сдернутое кем-то невидимым, их опекавшим, упало к ногам девушки платье. Элой пошатнулся перед побежавшими, чистым пламенем заструившимися во тьме очертаниями девичьего тела, вздрогнул перед этой волшебной красотой и сам стал гол, как при рождении, и они, свившись, покатились по траве, где сердито и угрожающе зашипело что-то. Пофыркивая для острастки, уползло прочь сердитое существо. С Шарлоттой было хорошо. Ночь вовсе уплотнилась, и долго они в оцепенении лежали на мягком дне темноты. Сон одолевал Элоя.
  - Видишь, - привлекла его внимание Шарлотта, - а звезды-то себе на уме.
  Элой встрепенулся.
  - Они такие! - крикнул он.
  - Кажется, будто висят в небе неподвижно, цвета синего или иногда с фиолетовым оттенком, и сами как будто никакого света не испускают. Но это не так, друг мой. Ты слушаешь или спишь? Ты старенький.
  - Я словно заново родился, - возразил Элой.
  - Это ты правильно понял происходящее с тобой, - согласилась Шарлотта. - А звезды - смотри - они кажутся всего лишь обыкновенными рисунками, которыми кто-то вздумал украсить ночь. А ведь там жизнь, не правда ли?
  - Как тебе сказать...
  - Помолчи, если не знаешь.
  - Это хорошо, что ты знаешь. Я целиком на тебя полагаюсь, девушка.
  - Стоит чуточку шевельнуться душе, - сказала Шарлотта, - и ты замечаешь внезапно, что от них, от той, которую ты выбрал взглядом или сердцем, протягиваются лучи. А это дорога к ним.
  - Как же по ней идти?
  - Это мы не знаем еще, господин.
  - Кто "мы"? - спросил Элой.
  - Я и ты. Никто пока не знает. А как ты думаешь, нужно ли знать?
  - Скажи лучше ты. Тебе очень хорошо удается вся эта романтика... и мудрования такие занятные! Похоже, я соглашусь с любым твоим мнением и буду думать тотчас так же, как думаешь ты.
  - Мне хочется, - сказала Шарлотта, - как раз, видишь ли, мне ужас как хочется знать, можно ли пройти по этой дороге.
  В ее словах сквозила какая-то уловка детского капризного нетерпения и мечтательности, а Элою, между тем, не верилось в ее незрелость.
  
   ***
  
  Элой вдруг стал обитать в лесу, в неком жилье, невидном для его любознательности, и по отношению к его новому убежищу, изменчивому, как облако, твердью выглядела лишь близкая округа с ее глазасто всматривающимися в темноту кострами и быстро снующими в трущобах ночи человеческими фигурками. Новоиспеченный лесовик и не помнил, как рухнул на свалявшееся в жалкий клок сено; сейчас же сон сморил его, опрокинул в небытие. Очнулся он затем все еще до рассвета. Почему-то приятно, сладко было обдумывать нехитрую мысль, что сюда его привела девушка по имени Шарлотта, которая еще, может быть, порасскажет историю острова, изгнаний и бесконечных возрождений, девушка странная, обнаженная, милая, юркая, теплая и ласковая, умеющая вызывать видения небесных путей. Он находился в деревянном помещении, это был сарай, амбар или дом, возможно, собачья конура, на потолке плясали кровавые отблески пылавших снаружи костров, которые Элой услышал в долетавшем до него шуме. Здесь было свежо, вкусно пахло хлебом и каким-то животным, от вероятного присутствия которого вовсе не хотелось брезгливо посторониться, и еще, кажется, телом Шарлотты, хотя ее не было рядом. Элой тотчас почувствовал себя отменно отдохнувшим, потому как была мысль о Шарлотте, подстегнувшая его, как если бы Шарлотта легонько, в шутку ударила его по плечу, толкнула в бок, напоминая о себе. Ему было уже необходимо, чтобы она опять говорила с ним, объясняла ему, как смотреть на звезды и как общаться с ними, а без Шарлотты, понимал он, теперь ему и шагу не ступить. Сумасшедший страх, что она покинет его, уйдя к звездам, заставил Элоя выброситься наружу.
  Увидел он огромный костер, вокруг которого мельтешили темные, необычайно подвижные фигуры. Иные передвигались на четвереньках и не были похожи на людей, ни на зверей, ни вообще на что-либо известное Элою. Он сразу заметил Шарлотту: она стояла близко у костра, даже слишком, как ему подумалось, слишком близко. Нагая, она прогибалась животом вперед, как бы отдавая его огню, и ее высоко поднятые и жутко освещенные руки змеисто ветвились в раздираемом искрами воздухе. Все что-то кричали или пели, и в нестройном, диком хоре голосов наш герой различал и голос своей проводницы в этот пугающий, отталкивающий и манящий мир. Он пошел туда, к ней, волоча ноги и вместе с тем быстро, почти бегом, охваченный странными чувствами, странными влечениями, стремящийся к огню. Мятежно тоскующая душа повлекла его к таинственной и неизменно беззаботной девушке, томя горькой надобностью быть с ней, тоже воздевать руки и кричать, голосить, выть, или схватить ее, обнять, прильнуть к ней. Все полетело вверх тормашками, вниз головой, закружилось, неистово хохоча в приступе невыразимой и непонятной, какой-то первобытной, давней радости, и костер остался далеко внизу, а нигде уже и вовсе не осталось земли, неба, неких домов, деревьев, и только странно звучал, надрывался в плаче собачий лай. Голоса отдавались глухо, как в бездонной прорве, а некоторые и гулко, они уносились и вскоре возвращались окрепшими, мощными, неразличимо слитными. Кто-то танцующий сбил Элоя с ног, и он пополз, потеряв Шарлотту из виду, но ему чудилось, однако, будто он слышит ее крики. В горячем языке пламени, вдруг высунувшемся из костра, почудилось мелькание ее спины, и Элой изменил направление, хотел даже и встать, но что-то пронеслось мимо, обдав его опаляющим воздухом, и внезапно он уткнулся в огонь, рванувшийся лизнуть его. Он испугался, вскочил и побежал прочь. Шарлотта исчезла, он больше не замечал ее в хороводе, решил ждать, а заодно переждать и исступление, которое никак не проходило. Вбежав в первый подвернувшийся сарай, он забился в угол и стал искать щель в стене, чтобы высмотреть девушку; думал он о том, что не могла ведь она исчезнуть так же необъяснимо и безвозвратно, как исчезла некогда его сестра Мелагрос. Щели не нашлось. Элой напрягал слух. Шум постепенно стих в его сознании, угас, еще раз кто-то вскрикнул, а он, утомленный странник, только усмехнулся сквозь сон, слабо приветствуя или отмахиваясь.
  Не вполне ясно, была ли стрельба ночью, или то гром небесный гремел. Пожалуй, что стреляли, а иначе не объяснить некоторые события и бесспорно имевшее место происшествие. В предрассветной мгле медленно прояснялась картина, выдвигались отдельные эпизоды и складывались в целое очертания драмы язычников, которых там, у костра, где бесновались они в своем нелепом радении, похватали и, утративших чувство реальности, увели неожиданно налетевшие солдаты. Отчего бы солдатам и не пострелять в свое удовольствие, раз представился такой случай? Взошло солнце, посеяв золотистый влажный блеск в траве, осветило пепелище ночного костра, еще источавшее вялый дымок. Элой, разминая затекшее тело, вышел из сарая. Он с недоумением оглядел ничего не говорящие ему деревянные приземистые и неказистые на вид постройки хутора, с осуждением покачал головой на пепелище, на остатки костра, к которому исступленно полз ночью. Опять же нужна была Шарлотта, без нее - куда пойдешь здесь? А она знает... Пусто было кругом, ни души, и он набрал в легкие воздуху, чтобы крикнуть, позвать девушку, но тут из-за угла сарая показался крестьянин, весьма степенный и прилично одетый. Трудно было бы поверить, что этот человек минувшей ночью тоже плясал вокруг огня или голый бегал по лесу, держа за руку украденную на Олимпе невесту и трубя с ней гимны любви. Крестьянин сдержанно, спокойно кивнул Элою; не без лукавства взглянул он на этого человека, энергично подавшегося ему навстречу.
  - Любезный, - воскликнул радующийся встрече Элой, - растолкуйте мне, ради Бога, куда я попал и что, собственно, здесь со мной происходит?
  Крестьянин, словно он именно этого веселого и глуповатого замечания и ожидал, расплылся в улыбке, которой нельзя было вовсе отказать в добродушии.
  - Решайте сами, сударь, а я вам только подскажу кое-что, - отозвался он в тон собеседнику. - У вас, смею думать, замечательная прозорливость, помогающая о многом догадываться, попадать, как говорится, не в бровь, а в глаз. А? Не ускользнуло ведь главное от вашего проницательного взора... или я заблуждаюсь? Что вас сюда привело побывать, так это точно не случай, а любознательность, не правда ли?
  Это был ответ и не ответ, и он был и уклончив, и разумен.
  - Меня привела сюда девушка по имени Шарлотта, а случай это или что другое... - возразил Элой простодушно и, не закончив, развел руки в стороны.
  - Шарлотта... Так... Всех подчистую замели, и они теперь в узилище, теснясь там и горестно завывая, а вот Шарлотта... А разве за ней не любознательность повела вас?
  - Пожалуй, да, пожалуй, - пробормотал Элой, дивясь очевидной тонкости суждений собеседника. - Но я потерял ее, а без нее я среди вас все равно что в дремучем лесу. Я не стыжусь это признать.
  - А тут нечего стыдиться, - снисходительно усмехнулся этот степенный, чрезвычайно обходительный и приличный крестьянин, мало похожий на крестьянина.
  Кто этот человек? подумал Элой. Но ответ могла дать только Шарлотта. Молчал Элой, взглядом умоляя таинственного незнакомца поскорее отвести его к прелестной затейнице.
  - Нет ничего проще, - внезапно с полным пониманием откликнулся тот на эту немую просьбу и сделал Элою знак следовать за ним. Когда они, пройдя недолгий путь, вошли в мрачную, каким-то образом изъятую из солнечного разлива избу, крестьянин сказал: - Девушка ваша, сударь!
  Так сказал крестьянин, кивая на темный угол, откуда, однако, выдвинулась в это мгновение вовсе не Шарлотта, а древняя, суровая на вид старуха.
  - Забрали солдаты, - небрежно бросила она.
  - Шарлотту? - крикнул отчаянно Элой.
  - Ведьма она. А солдатня навалилась, ерзала тут, громыхала, всю избу провоняли, черти, да как схватили девчонку вдруг. Полчаса назад свели с данного пространства.
  Крестьянин стоял посреди избы и, глядя то на Элоя, то на старуху, щедро, добродушно, покровительственно улыбался, совершенно, видимо, довольный делом гостеприимства, которое он совершил, и не сознавая, что облагодетельствованный им Элой в действительности убит горем.
  Элой затревожился:
  - Где это мы?
  - Я здесь живу, - ответил крестьянин важно.
  - А эта старуха?
  - Она тоже в данном месте проживает, спя и харчуясь.
  Старуха скрестила руки на груди и надменно взглянула на суетящегося гостя.
  - Неужто? Чем же вы занимаетесь? - роптал Элой.
  - Тем же, чем и ты.
  - Однако...
  - Ведь чем бы ты ни занимался, - перебил крестьянин, - ты прежде всего - живешь. Вот и мы, мы тоже.
  Сели за стол и выпили по чарке вина. И все это уже молча. Крестьянин лишь движениями заскорузлых пальцев показывал старухе, что нужно сделать, и она бессловесно повиновалась. От вина зашумело в голове, Элой воодушевился, встал, выглянул в оконце и сказал, что не прочь ознакомится с окрестностями. Ему интересна здешняя жизнь, и он хочет получше узнать ее.
  - Всего при всем старании не узнаешь, - проговорил крестьянин, задумчиво качая головой.
  - Это не ответ, - резко возразил Элой, - вы уклоняетесь... Вы связаны тайной?
  Старик стал причмокивать, старуха ответила коротким щебетом. Защелкали они, как перекликающиеся из разных клеток птицы, и чем старательнее шумел старик, тщась оглушить медленную и неповоротливую жизнь избы, тем громче и чище удавались разнообразные звуки старухе.
  - Зачем знать больше, чем видишь? - сказал солидно старик. - Да и видел ты уже достаточно, чтобы знать. Даст Бог, еще увидишь. Разве тебе плохо?
  - Мне хорошо. Но могу ли я не волноваться из-за Шарлотты, не беспокоиться о ней?
  Старуха вдруг рассудила:
  - А если любишь, то как, малой, не волноваться тебе, не бурлить?
  - Вот это ответ! - закричал Элой в неожиданном оживлении и как бы беспамятстве. - Вот это я понял! Я всегда буду объят... волнение уместно, никогда не пройдет моя тревога, и, пока Шарлотта жива, не видать мне покоя!
  - Ее скоро поставят на дрова, привяжут к столбу и сожгут, - заметил крестьянин.
  - Оглянуться не успеешь. У них это без промедления, - добавила старуха.
  - Колпак на голову нацепят кающийся.
  - Это чтоб вид кающейся был, - поправила старуха. - Только от нея, от бесовки, никакого раскаяния никто не дождется.
  Крестьянин согласился:
  - Это верно. Она сама по себе, скрыта, окружающего почти не чувствует, и нет у ей никакого представления о повинной...
  - У нея ейность что у иных, слышь, чтойность.
  - Старуха моя слышит звон, да не знает, где он. А описываемая девка прожила без понятия о слезах, которыми плачут те, кого допекло сознание греха, - закончил старик семейное обсуждение постигшей их гостя утраты.
  
   ***
  
  Несколько времени Элой ученически старательно свыкался с жизнью на хуторе, в сущности, крепко бездельничал да отъедался, ел вообще до отвала, и была пища грубой, но ему странным образом пришлась по вкусу. Заветной его целью было достичь бесстрастия, скомканного и уже ни к чему не обращающегося с вниманием отчаяния. Старый крестьянин, приютивший его, высказался о задержанных язычниках, что веры у них нет, а если есть, то неправильная и даже вредная. У Шарлотты, говорил он, не то же идолопоклонство, повально царящее в здешней округе, однако и у нее искажения, ставящие под сомнение сам факт ее веры, - а святая инквизиция держит ухо востро. К тому же заблуждения девушки невесть как, но неопровержимо сопряжены с неуемным пристрастием к ведьмовству, что для недремлющей инквизиции просто-напросто хлеб, которым она всегда вволю насыщалась и еще долго будет насыщаться. Правильная вера у него, старого крестьянина. Он живет в краю многих шатаний и вечных недоумений, и его судьба - продираться сквозь всяческий разброд, а порой и мерзости. Немного слепой чуткости и послабления, небольшой вывих в сочетании с несознательной чувствительностью - и сам он тоже уж бежит с высунутым языком бок о бок с еретиками, схизматиками, невеждами, нарушителями канонов, беспредельными отступниками, трется в толпе суеверов, мнимых мессий и самочинных законоучителей. Срам, да и только! А все темнота наша! И жутко так в этой трясине - хоть плачь! Он долго не сгибался и не уступал ни пяди, боролся до последней капли крови, был в поту, трудясь во славу истинного Бога, но все же надо было что-то делать, что-то предпринимать решительное и бесповоротное. И он понял, что нет у него другого выхода, кроме как осознать свою миссию, свой насущный долг, а состоит этот долг не в чем ином, как в том, что ему следует прочно и назидательно застолбить свою веру на этой грешной земле. Известно ли Элою, что застолбить - это совсем не то же, что стучать, бить, ругаться, вопить истерически, брызгать слюной, бегать там и сям с высунутым языком?
  Старик, тогда еще молодец будто с картинки, пошел своим особым путем. В одиночку, не считаясь с трудностями и как подлинный труженик, не ведающий праздности, рубил он церковки, не пользуясь гвоздями и пилой, ставя четверики да восьмерики, выгибая дерево в изящные барабаны и бочки, водружая на маковки кресты. Вот, сказал старик, с гордостью показывая Элою одно из своих творений, чудом сохранившееся в лесной глуши. Элой огляделся. В густых зарослях виднелись кое-где почерневшие, почти сгнившие уже остатки каких-то сооружений, а посреди поляны возвышалась, залитая солнечными лучами, деревянная церковь изумительной красоты. Она была словно фантастическое видение.
  - С севера шлют указы, чтоб не так строить, а на юге твердят, что ничего подобного возводить вообще не следует, так что я тут в уединении, обособлен и действую немножко тайком, - объяснил старик. - С востока налетают хищники, как саранча лепятся на мои созданьица и мокрого места от них не оставляют, а на западе делают вид, будто ничего хорошего у нас тут нет и быть не может. С неба молнии попаляют и бьют грады величиной с куриное яйцо, под землей рождается грозная загребущая сила, хватает, утягивает творения мои в пучины разные и провалы, реки и прочие воды выходят из берегов и все сметают на своем пути, бурьян растет выше человеческого роста и создает буйную растительность, зверье, прибегая из лесу, зарится... С травой сравнялся в смысле приметности. С безмолвием сравнялся в общем смысле. В тишине и скромности, склонившись, не зыркая по сторонам, как в юдоли скорби и слез, упорно работаю свою работу, совершенствуясь по мере возможности... Фантастическим выглядит не только постройка эта, но и вообще все дело моей жизни, ибо делается в условиях фантасмагории, руку к каковой приложили и местные. Не любят меня местные бузотеры и грубияны, относятся ко мне без должного уважения, а искусства моего напрочь не понимают, и я живу на фоне полного равнодушия. Преемников в моем сознательном ремесле нет и не предвидится. Хочешь, господин, - повернул он к Элою сияющее на солнце и от внутренней радости лицо, - я обучу тебя своему мастерству и принципам этого великого искусства?
  Элой отступил на шаг от мастера, надеясь укрыться в тени какого-нибудь дерева.
  - Не знаю, не могу сразу решить, - замялся он. - И вообще чтоб решиться, посягать тут на этакую красоту и состязаться, не имея задатков...
  - Какие ж это тебе задатки нужны? - перебил старик сурово. - Ты знай себе клади четверики да восьмерики, бревнышки суй по природным умом заданной обоснованности, а дальше такое пойдет, что словами не выразить и только в необузданном труде можно кое-как постичь. Не разбирая особо пути, но от великого хотения утруждаясь до изнеможения, делай, главное, так, чтобы получалось здорово.
  - Все равно не могу... Мне ваших секретов никогда не узнать.
  - Я и сам никаких секретов не знаю.
  - Не могу...
  - Где же твоя воля? - удивился старый крестьянин. - Или ты просто без царя в голове?
  - У меня, если судить по сознательности, наибольшая чуткость к словам, своеобразное тяготение к их выстраиванию в длинные и, естественно, связные цепочки, а это уже литература. Читали сочинения о плутах как у Кеведо?
  - Моя старуха, может, читала.
  - Я мог бы написать мемуары. Да, о своей жизни, она проживается непросто, удивительно, мной проживается, и я в ней как пенное вино в бутылке...
  - Останется время и на мемуары, и будет то время досугом, потраченным не на праздность. Возьми меня на всякий случай в пример: я ведь везде успеваю, а кроме всего прочего и почитываю!
  - И что вы читаете?
  - Рукописные творения святых отцов.
  С уважением взглянул наш герой на старика. Но это было мимолетно, в действительности Элой не мог пересилить себя и оторваться от созерцания изумительной церкви. Уже принял он предложение великого мастера, сказал, что готов попробовать свои силы в его искусстве, а между тем все стоял и смотрел, очарованный, на странные и чуждые ему, но такие притягательные формы, словно из ничего сотканные старым умельцем. Неужели случится так, что и он когда-нибудь создаст нечто подобное?
  
   ***
  
  Старому умельцу нравилось предаваться воспоминаниям о Шарлотте, однако эти воспоминания были кратки и сводились к тому, что девушка, мол, явившись неизвестно откуда, недолгое время прожила в его избе. За это время, рассказывал старик, благодушно усмехаясь в бороду, она успела всюду сунуть нос и внести всякие смущения, взбаламутить и без того беспокойную жизнь здешнего края. Парни, восхищенные ее красотой и доступностью, ходили за ней по пятам, а взрослые мужи, думая отличиться, впадали в детство и кувыркались перед ней как шуты гороховые. К тому же - оргии, костры, нагота, всегда неприличная и чаще всего попросту неприглядная, ничем не выдающаяся, странные песнопения, скачки на манер козлиных. И вот она в лапах инквизиции.
  - Небось, - рассуждал старик, - на дыбу вздергивают, кости ломают, вынимая из суставов, каленым железом прижигают... Щипцы у них там особенные, клещи, и, сказывают знающие, от клещей тех многие мучения. Если припомнить, опять же, нашу девоньку, так слезы на глаза навертываются, а нынче, поди, пяточки ей розовенькие, нежные, как у младенца, портют. Жалко девку. От себя ничего худого о ней не скажу - она у меня в голове аккуратно искала, когда просил, и к моему искусству в целом отнеслась положительно. Хотя и не в идейном смысле, в котором у нее со мной возникли разногласия и разразился крик спора. Но все равно ведь не то что у других было ее восприятие моих достижений. Даже моя старуха не понимает и плюется. Мало в человеках доброго. А Шарлотта все больше на звезды заглядывалась. Говаривала, что оттудова-де ее происхождение. Но я тебя, сынок, уверяю, бабье кудахтанье - вздор, не слушай его, сознавая единую пользу в том, чтобы сурово и беспрекословно ставить наши достопримечательности.
  Поскольку не выходило у Элоя, как ни бился с ним зодчий, строительного мастерства, находил он утешение в помыслах о других жизненных возможностях, и среди них главную видел в том, чтобы как-то разобраться в спутанности Милагрос, Елены и Шарлотты. Они словно компактной гроздью зависли перед его мысленным взором, и он не в состоянии был сообразить, кто есть кто, рассортировать их и посвятить свои мысли той или иной в отдельности. Можно подумать, что сама реальность горазда на подобные шутки, а это далеко не так. И если бы только это... Ведь была еще особа, скормившая Хруму книгу, и она, знавшая что-то свое об острове, Отце, изгнании и прочем, могла воплощать в себе черты этих трех удивительных женщин, или с неизвестной целью подражать им, или, скажем, как-то запутываться в одну из них, выдавая себя за нее или питаясь ее душой, живя ее жизнью, а тем самым то и дело вводить его, Элоя, в заблуждение. Но чем, кроме косвенной догадки, что он, возможно, и есть некое нынешнее воплощение Старшего Брата, еще поучаствовала в его жизни та загадочная кормилица Хрума? Подозрения, что она ведет жизнь хищную и паразитическую и окольными путями подбирается к нему, сами по себе еще не вносят ясности в его жизнь. Не читается к тому же ничего серьезного и внушающего доверия в этих время от времени возникающих разговорах о давней истории острова и нынешней тайной жизни его изгнанников. И впрямь, что толку принимать на веру слова Елены, дочери харчевника, о его истинном происхождении, если все у него с этой Еленой свелось лишь к мимолетной связи? Стало быть, и сами похождения, приводящие его к этим разговорам и намекам, а в конечном счете к путанице, несерьезны? Вопросов много, а разумения нет. А какое, например, отношение ко всему происходящему с ним имеет Милагрос, если она бесследно исчезла, едва они покинули отчий дом? Ответа нет. Нет ответов. Действительность словно разваливается на куски от горячего прикосновения вопрошающей мысли, и в образовавшейся дыре остаются только поучения старого умельца, топор, отсутствие гвоздей и пилы, недоступность умения, непостижимая красота храма, одиноко доживающего свой век на солнечной поляне.
  - Человеку, - сказал однажды старик, - самое привычное дело воображать, будто он мчится в объятия счастья, а часто выходит все наоборот, и вот уже проворное горе опережает, забегает вперед. Еще недавно ты ласкал тут свою Шарлотту и не предполагал разлуки, после чего я крепко понадеялся на твои успехи в моем искусстве. Но радость творчества не дается тебе, и потому я, разочарованный, могу не очень-то совестясь, не слишком-то сострадая сообщить тебе пренеприятное известие. Твоя разлука с Шарлоттой близится к концу - завтра ее поставят в костер, и останется лишь кучка золы. Нам со старухой это больно, но мы свою боль затаим и будем еще жить и работать. А ты решай.
  Утром следующего дня Элой вышел на дорогу и побрел, спотыкаясь, в город. Его взгляд рассеянно блуждал по лесу, исподволь высматривая недавнее прошлое. Так он прошел немного, затем уселся на обочине и долго сидел в тупом раздумье, которое ни о чем не думало. Мир погиб, затоплен пожаром, небо и солнце поглотила багровая муть, и нет больше человечества, ибо раздавлено неведомым судом и страшным приговором, и почти уже нет Шарлотты, с которой можно было бы дать этой земле новую жизнь. Что же будет? что представляет собой теперь будущее и как оно теперь возможно? Он и сам не сумел бы объяснить свое состояние. Как и почему думалось ему сейчас вдруг о будущем? Даже не думалось, а грезилось, текло по душе какими-то смутными ощущениями, впечатлениями, предчувствиями. Струилось из неведомого источника представление о всемирном потопе и пожаре, о гневе Господнем, а в действительности не было ни пожара, ни потопа. Он словно хотел забыться и выдумывал какую-то заманчивую неизвестность, он и забылся, однако нечто, сидевшее внутри, упрямо и с нелепой настойчивостью продолжало выдумывать и искажать очевидное.
  Напугало мелькнувшее сознание, что сходит с ума. Убоялся входить в город при свете дня. Вероятно разоблачение... Но пришлось войти. Вдруг возникла улица, где все живое двигалось в одном направлении, там катилась торопливая лавина мужчин и женщин, детей, стариков, собаки и дети путались под ногами, там странный и жуткий гул голосов наполнил пространство между домами. Кишение происходило на уровне груди, более или менее ясно обозначившейся у этой упрямо рассекающей воздух толпы, а ниже четко и твердо ступали ноги, и они вынесли всю тяжесть нахлобученной на них живой массы на площадь, где Элой увидел Шарлотту. Головы собравшихся на представление были уже словно на века запечатлены мощной кистью с предельной отчетливостью, с безукоризненной передачей обуревающих этих людей чувств и указанием на характерные черты. Шарлотта стояла на вершине аккуратно сложенной поленницы, привязанная к столбу. Элой понял, толпа ждет, что с девушкой сделается нечто страшное, но он-то знал, что с девушкой, породнившейся со звездами, ничего страшного произойти не может, и он подумал с гордостью: вот какие женщины дарят меня любовью и принимают мою любовь. Уйдет Шарлотта - останется Елена. Ведь исчезновение Милагрос не привело к отсутствию замечательных женщин и замене их участия в его жизни на что-то скучное и бессмысленное. Несть им числа, и они всегда будут с ним, что бы они при этом ни говорили и какой ни принимали бы облик. С такими женщинами не страшен огонь; их вид, их поведение, их манеры успокаивают; хотя у Шарлотты, пожалуй, словно и вида никакого нет сейчас.
  Конечно, он узнал ее, это она там, на ждущей огня кучке дров, однако уж он-то знает, что ее нет и не может случиться с ней того, что хотят с ней сделать, что уже даже собираются сделать и полагают, что все задуманное у них непременно получится. Судьи, исполнители и зрители соблюли все обычные в таких случаях формальности и устроили все так, чтобы боль и наслаждение, слившись в миг казни воедино, явили под небесами яркую, незабываемую картину, но названная ими грешницей, ведьмой, преступницей в действительности далеко. Она в его памяти - попробуйте сжечь его память! - она в далеком лесу, где блуждают другие факелы и нагие Прометеи крадут у богов другой огонь, а вместе с ним и счастливых невест. Что задумали! Попробуйте сжечь мою память, попробуйте сжечь Елену или Милагрос. Бессмысленно и невозможно! Попробуйте сжечь Господа, весь мир, жизнь. Это решительно невозможно, пришел к выводу Элой.
  Внушительного вида палач зачал танец огня, дрова разгорелись с замечательной быстротой. Огонь побежал, заплясал. Красиво! Затаив дыхание, жадно смотрели остающиеся жить. Густой дым вдруг повалил словно из-под земли, заклубился над площадью, скрывая главную фигуру этого невероятного и удивительного спектакля, целью которого было изъятие души и ее очищение от греха, от скверны, от стыда за неправедно прожитую на земле жизнь.
  
   ***
  
  Но вдруг дым исчез, как исчезла из виду и сама Шарлотта, и пламя решительно заняло его место, загудело, устремилось вверх с зачаровывающей прямотой и стройностью, оформилось в фигуру, которая плавно облекла собой другую, меньшую и более темную, стоявшую в ней.
  - Ага! - крикнул Элой. - Упустили! Нет девушки! И я знаю, что вместо... это называется матрешка! В деревеньке у старика видел и знаю, что в меньшей скрывается еще меньшая...
  Рассуждал он о том, что свидетели чуда исчезновения их жертвы совершенно ни в чем не разбираются и ничего не понимают, топчутся на месте, не шагают вперед, не развиваются, не заглядывают в будущее, не подозревают даже, что загадка, принявшая вид матрешки, свернула и уложила в себе путь в пропасть. Раскрываете больших, равнодушно отбрасываете в сторону, берете маленьких, зная, что есть и меньшие, но когда-нибудь никаких не останется. Распрямится путь, вырвавшись на волю, окажется коротким и страшным. Еще какой-то крик вырвался из толпы. Огненные линии гибко вились по темной неподвижной фигурке на поленнице. Но еще можно было различить черты лица. Внезапно, словно к изумлению многих, обозначились движения: жертва пламени переминалась с ноги на ногу, как если бы пыталась уйти. Она желала освободиться. Костер стал выше, потянулся к небу в своей стремительной тоске, и уже не мог сомневаться Элой, что Шарлотта находится именно там, в пожирающем пламени, в коварном цветке, который закрывал створки, поглощая ее. Оттуда она исчезнет уже действительно, превратится в хрупкий, ломкий столбик пепла, в кучку золы. Тело ее теперь ломалось, гнулось невообразимо, и его предсмертный вопль заглушил прочие звуки. И вместе с пониманием, где очутилась несчастная девушка, дикое, возмущенное чувство сострадания охватило внезапно Элоя, он в отчаянии заметался между людьми, и кто-то грубо толкнул его. Затем оказалось, что он тоненьким, довольно смешным голосом рассказывает: Шарлотты больше нет, а все-таки ей еще больно. Он что-то особым образом понял в ее состоянии. И свое понимание он пытался донести до солидного и серьезного человека в черном камзоле, внимательно слушавшего и время от времени наспех как будто подмигивавшего.
  - Я не ошибаюсь в страданиях этой несчастной, - говорил Элой, - я ведь знаю боль, она и меня хлестнула здесь по лицу. Вам надо только вообразить, как она врезалась в мою душу, а на щеке оставила след. Да, глубокий горящий след. Ее душа уже далеко во мраке, но я по-прежнему уверен, что она должна жить, эта девушка. Жить! Поймите правильно. Жить! Как можно этого не понимать? Жить! жить! Что же тут непонятного?
  Человек в черном камзоле, будучи отменно воспитанным и учтивым господином, не считал возможным поддерживать беседу, никак при этом не назвавшись, и в паузе, когда Элой на мгновение умолк, он с любезной улыбкой назвался неаполитанцем. Элой, переместивший свое воображение куда-то во мрак погибельного огня и небытия - вслед за Шарлоттой, этого не услышал, да и не было ему дела до собеседника, очевидности которого он не видел и не чувствовал.
  - Я, пожалуй, в поэме или в прозе изображу все это прекрасным слогом, - сказал неаполитанец, кивком превосходно слепленной головы лишний раз привлекая внимание Элоя к происходящему на площади. - Я не пророк, и все предвидеть - не мой удел, но человек я напряженный, и напряжение подсказывает мне, что задуманное пойдет как по маслу и в предполагаемое создание я сумею вложить все богатство своей души.
  - Что это значит, сударь? - Элой взглянул озадаченно. - Что вы собираетесь предпринять, и о каком богатстве говорите?
  - Не берите меня как человека толпы, минуты, текущего действия. Возьмите меня как человека, видящего дальше и больше, глядящего поверх голов. И вы поймете, - разъяснил неаполитанец. - Огонь, пожирающий человеческую плоть, может только радовать и услаждать ум и сердце, когда он из чрезмерной, так сказать, реальности силой вдохновения переводится в стихию слов, организованных в стройный и гладкий текст. Ни один философ не постигает своим умом первопричину всего, а поэт запросто постигает ее сердцем, что является для него источником нескончаемой радости и средством для постоянных взлетов, для никогда не прекращающихся возрождений человеческого духа.
  Наш герой оторопел.
  - Что же нужно, чтобы указанная радость стала доступной и другим? - пробормотал он.
  - Нужны слова. Не нужно только забываться и воображать ренессансом все что ни попадя, и в этом хорошим подспорьем служит опровергающее и предостерегающее правило, утверждающее необходимость не путать жанры. Ведь что вышло бы, когда б мне взбрело на ум изобразить происшествие, свидетелями которого мы только что стали, в сценическом действе? Согласитесь, это было бы некрасиво, отвратительно, ужасно, и зрители, неприятно пораженные, напуганные даже, навеки прокляли бы мое имя и мое искусство.
  - Вы думаете? - задумчиво осведомился Элой, мало-помалу ставший различать беседующего с ним человека в черном камзоле и вслушиваться в его рассуждения.
  Впрочем, задав вопрос, он и не думал, кажется, ждать ответа. Он даже отошел от незнакомца и тут же медленно побрел куда-то по темной улочке. Однако неаполитанец не мешкая зашагал рядом с ним.
  - А тут и думать нечего, - произнес он нетерпящим возражений тоном. - Кому понравится, если он увидит на сцене расчлененные тела, вывороченные кишки, искаженные ужасом лица, окровавленные куски мяса, услышит вопли сжигаемых заживо...
  - Но мы сейчас только находились среди людей, - перебил Элой, - которые созерцали, которые наслаждались страшным зрелищем. Что же может навести на мысль, что им не понравится, если они нечто подобное увидят и на сцене?
  - Эстетика, друг мой, она может. Действительность - это одно, эстетика - другое, и между ними мало общего.
  Слова человека в черном поражали и околдовывали Элоя своей высокой отстраненностью от ужасов, свидетелем которых он не раз становился прежде и которые особенно потрясли все его существо сейчас, на площади, где сожгли дочь харчевника. Но он не мог тотчас согласиться с неким утверждением, как будто звучавшим за рассуждениями собеседника, что следует думать и заботиться не о живой жизни с ее страданиями и болью, а о том, как получше выразить ее на холсте или в поэме. Он был в недоумении.
  - Мало общего... - повторил он рассеянно и вдруг осведомился с кривой улыбкой, словно со стороны упавшей на его губы: - Как между моей пропавшей сестрой Милагрос и неизвестной, скормившей моему приятелю Хруму книгу?
  - Именно так!
  - Но между ними, если вдуматься, можно найти и кое-что общее.
  - Да и я о том же. Найти можно, но мало, а мало - это почти ничего. Теперь понимаете? Ведь это прямое указание на то, что искать следует не в так называемой реальности, а в эстетике. Они - что действительность, что эстетика, - они, конечно, как говорят в последнее время у нас в Неаполе, стонущем под властью испанского короля, безусловные проявления жизни, в более высоком смысле - бытия, в еще более высоком - воли Бога, а в абсолютно высоком - уж не знаю и чего. Но действительность, будучи противоречивой и требующей от нас физических усилий, если мы хотим в ней выжить, способна и захватывать, и возбуждать, и внушать отвращение. А эстетика, она всегда только дарит несравненное наслаждение и несказанные удовольствия, даже если живописует сущие кошмары. Уж на что жутких вещей коснулся в своем творчестве боговдохновенный Данте, а между тем как приятно его читать! Именно эстетика навязывает правила искусствам. И нам остается лишь быть разборчивыми, чистоплотными и твердо сознавать, в каком роде искусств стоит изображать то или иное событие, а в каком - нет, если мы не хотим оплошать. Данте не захотел, своевременно разобрался, что к чему, а вздумай он перенести свои адские круги на сцену и изобразить их в неких живых картинах, мы побили бы его палками.
  - Значит, вы полагаете, и даже абсолютно уверены, что люди никогда не достигнут состояния, при котором будут радоваться, увидев на сцене живодерню?
  - Вам важен мой ответ? - спросил человек в черном камзоле, остановившись и пристально взглянув на Элоя.
  - Очень, очень важен, - ответил Элой.
  Он тоже остановился, но смотрел не на собеседника, а куда-то вдаль. В эту минуту ему казалось, что странный человек, заговоривший с ним о возвышающейся над действительностью эстетике, а может быть - о столь же очевидно возвышающейся над прозой жизни поэзии, способен открыть ему великие истины или даже увести его в некий светлый мир, где и он, Элой, сумеет неплохо проявить себя в словесных начинаниях, бурных, прихотливых, выковывающих в нем образ несгибаемого творца.
  - Так знайте же, - воскликнул неаполитанец с чувством. - Предположенного вами состояния достичь невозможно. Человек призван совершенствоваться, становиться умнее, утонченнее, гуманнее. Состояние, о котором вы высказались, вы обрисовали в порядке допущения, а не как человек, находящийся в нем, ибо в противном случае вы уже были бы в моих глазах как разлагающийся червь, раздавленный сапогом. Это тошнотворное состояние, случись оно на самом деле, подразумевало бы катастрофу, нравственное падение, полное смешение всего со всем и пагубное преобладание грубых форм. Нет слов, чтобы описать ужас, наверняка сопутствующий подобному состоянию. Вы совершаете ошибку, допуская его вероятие. А с высоты исправления этой ошибки легко можете увидеть, что человек, не только теоретизирующий на сей предмет, но и впрямь пребывающий в анализируемом состоянии, - негодяй, поддонок, богоотступник, место которого рядом с Иудой и Каином. Чтобы закрыть вопрос, скажу в завершение, что сам ход истории и ее задачи свидетельствуют и доказывают: это гнусное состояние невозможно и, покуда светит солнце, ему никогда не бывать в этом мире.
  Элоя увиденное на площади состарило, но слова неаполитанца заставили его теперь хорошо, перспективно помолодеть. Он заулыбался и кончиками пальцев в знак благодарности, если не благоговения, прикоснулся к руке своего спасителя, продолжавшего говорить.
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"