Литов Михаил Юрьевич : другие произведения.

Живопись

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:

   Михаил Литов
  
   ЖИВОПИСЬ
  
  
  В неожиданно наступившей тишине Кривич, господин, как говорится, с претензиями, подчеркнуто и несообразно духу времени изысканный, строго распорядился:
  - А теперь забудьте лица, эти нагло примелькавшиеся физиономии, которые видите вы изо дня в день, изо дня в день. Вооружившись технологией эстетического понимания сущности предмета искусства как такового, а в особенности взятого в отдельности шедевра, представьте явственно проступающие на позиционируемом полотне, решенном, главным образом, в угловато-темных, с судорогой синего, по ночному делу, отлива, тонах... а? не слышу! представили?.. да чтоб мне провалиться на этом месте, если... О! - покатился, зашелся он, задавая своей утонченности непосильную встряску. - Ну так вот, зримы ведь очертания беседки и какого-то аляповатого домишки быстренькой и востренькой современной архитектуры за ней, за беседкой, такой словно бы тонкострунной и полнозвучной, абсолютно необходимой в нашем отечественном быту, а еще больше - в художественном обиходе, простирающемся, как вы уже понимаете, где-то за Бог весть откуда выискавшимся абсолютом этакой пропастью и бездной, вечной тьмой и никогда не утихающим, всегда полным творческих сил хаосом. Долгоиграющая она, эта беседка, и словно бы всегда где-то здесь, поблизости. А картину дополняет медленное вдумчивое движение вниз, вниз, вниз... Вниз, говорю я, это на отлично изображенные сплошной массой - с преобладанием, ясное дело, темных тонов - красок берега, к живописному нагромождению аккуратных деревянных мостиков, направляющих возможные, но не обязательные человеческие фигурки в разные стороны, вниз - это к руслу реки, изощренно отливающей серебром в странном вечернем или почти уже ночном освещении. И деревца, приятного вида деревца, всюду деревца. Итак, это тихая, мирная, чуть ли не обывательская картинка, по сути дела украшательский и успокоительный пейзаж? Ничуть не бывало! - крикнул Кривич, вдруг совершенно теряя свою восхитительную стать и представая распаленным человеком, все равно как взъерошенным воробьем. - Само предположение о чем-либо обывательском должно быть подавлено в зародыше. Изъять! Долой! Да здравствует не ведающая начала и конца революция духа! Говорю вам, прожженное и закоренелое мещанство не имеет права на скидки, с ним без устали сражается суровая мощь гениальных умов и страстных душ, его постоянно одергивают, гонят с места на место, нигде не дают утвердиться и восторжествовать. Разве не об этом свидетельствует демонстрируемая тут мятежная картина? Смотрите сюда, она показывает, если угодно, титанизм Платона, Босха, рано покинувшего этот мир Владимира Соловьева, она говорит с нами мужественным голосом тех, кто с презрением отшвыривал бабий мирок приземленности и застоя и пытался помешать мужскому началу в его вдохновенном и плодотворном воспарении. Вы найдете в ее таинственных закоулках Гете в расцвете аполлонических сил и уже неуместного, но все еще не сложившего оружие Толстого периода его упадка среди домашних недоумений и конфликтов, столь смахивающих на дионисийские. В ее пространстве празднует несомненный успех изображение того, как самое жизнь, страшно напрягаясь, мускулируя и не без оснований разражаясь время от времени ужасающими криками, мощно стряхивает с себя все пошлое, тлетворное, ничтожное. Недопустима ни малейшая глупость, никакой пощады! В глубине этих красок, разных перемещений и смешений, всевозможных нюансов, в игре света и тени мы видим, как из бездны неисповедимого гордо и величаво поднимается, расправляя плечи, дух свободного творчества, демон безграничной мысли, ангел неистощимой духовности. Там полно истошных воплей и адской возни, и возможны даже сценки, которые вызовут у вас улыбку, а то и смех, однако над гнусной сумятицей реет, и, впрочем, не то чтобы реет, а высится и грозно заносит могущественную длань... да, но прервемся на минутку и даже сбавим тон, чтобы уже в более спокойной обстановке решить некоторые вопросы... Вы спросите, как же все перечисленное удается, и удается ли вообще, выразить безусловно ограниченными средствами живописи, и как можно все эти громадные и далеко не всегда плотские вещи увидеть на картине, изображающей всего лишь безымянную беседку, мелкую речушку, может быть, еще луну, если то, что мы видим в уголке полотна, действительно луна, а не какой-нибудь отдаленный или случайно подвернувшийся в воображении фонарь...
  Тут господин Кривич тонко и лукаво усмехнулся. Поймав пытавшуюся оседлать его нос муху, раздавив ее с удовольствием, с заметным наслаждением, он после этой вполне живописной и даже, можно сказать, жизнеутверждающей паузы снова заговорил.
  - Так на то она, эта самая штука, и есть живопись, чтобы иметь свои секреты и к вящему изумлению окружающих порождать весьма необыкновенные чудеса, - закончил господин Кривич свое пространное и, пожалуй, несколько затянувшееся рассуждение.
  
   ***
  
  Встречаются чудаки особого рода, затейливые, ибо сознают счастье в том, чтобы, проснувшись по утру, выпрямившись у окошка на голых, не взбодрившихся еще ногах, увидеть поблизости, буквально на противоположной стороне улицы сияющие маковки церкви, постоять в задумчивости и вдруг подумать, мол, ого-го, держится церквушка-то, хорошо, чертовски хорошо! Иные, конечно, на, так сказать, картинах своей жизнедеятельности и не просыпаются никогда, т.е. в высшем смысле не просыпаются, и даже считают за кошмарный сон вероятное пробуждение. Опухликов же, этот как бы странный мира сего, отнюдь не героически застрявший где-то между мечтой и действительностью, материализмом и идеализмом, запутавшийся в сетях высокой, почти нечеловеческой трагики древнего греческого театра и бултыхающийся в бурях опереточных страстей, каждое утро тщательно освежался созерцанием обширной панорамы рынка. Он плутовато и с видом знающего жизнь господина высматривал из окна, как снуют в тесных проходах покупатели, живо представлял себе, как в палатках, в грубо сколоченных "павильонах" важно громоздятся торговцы. В это высокое для него мгновение он прикидывал, сколько его собственная торговлишка принесет ему нынче выгод, и исчисления напитывали счастьем, ободрение вкатывали даже словно бы с использованием какого-то мощного насоса, и купец наш набухал, раздувался, сдавленно посвистывая. Затем он шел к своим продавцам, серьезно и не без угрюмости проверял их усердие, выслушивал отчеты, громко, словно каркая внезапно где-то в безлюдном поле, давал вдруг отеческие наставления. Вернувшись домой, тихо пил чай, но это уже в разгар дня, когда, известное дело, повсюду сутолока, ужасающий зной или проклятая стужа, всякий там трудовой пот, преждевременная усталость, когда уж разбирала апатия, проклевывалась тоска по другой жизни, и счастье пряталось за края проживаемого Опухликовым жанра, ернически выставляя бесовские рожки. Опухликов сам по себе ведь тоже был как черт, сатирически, если определять более или менее конкретно, намалеванный. Был он несуразный, какой-то кривенький, подбитый с одного бочка так, что выпирал другой, глаз у него очковтирательно как-то, что ли, наседал на глаз, плечо перевешивало плечо, нога вечно заплеталась за ногу - иными словами, никакого вида, только гнилой запашок шел как от заправской нежити. Но имел планы, имел расчеты господин этот сильные, опираясь на кое-какой капитал, сколоченный в перипетиях рыночной торговли. Нынче он довольно странно и как бы романтически уповал на прибавку к своим богатствам, более того, надеялся крепко приумножить их за счет полотна кисти великого Кривича, а это полотно, как смутно проговаривалось в заслуживающих некоторого осторожного доверия сферах, выкрали из запасников музея по указке Богоделова, знаменитого шулера. Ба! Чтоб этот ловец удачи интересовался живописью! млел перед какой-то там картинкой! возвышенно размышлял, погрузив взор в некую мазню! Смешило это Опухликова; пронзительно смеялся, взвизгивал.
  Ну, живопись, на что она, спрашивается, нужна? Опухликов ясно сознавал, что готов оттеснять и скидывать в никуда какой бы то ни было смысл ее существования, автоматически ее отвергать. Он четок в своих границах, а по душевному составу как-то жилист, поджар, вообще человек превосходно оформленный и, с какой стороны ни погляди, жесткий, неуязвимый. Она же - сама расплывчатость, неопределенность, нечто смутное и бесполезное, невесть чего требующее и Бог знает к кому взывающее. Его дополняют только деньги, полезные связи, власть над жалкой кучкой наемных работников, а от нее ему никакого проку... вот разве что рыночная цена той или иной помещенной в раму штучки еще что-то говорит его уму и сердцу, и если подворачивается какой-то Кривич и его можно выгодно продать... Отчего же не попробовать? зачем упускать шанс? почему бы и не взяться тут за дело?
  Вот он не примитивен, а отнюдь не всем интересуется, живописью, в частности, вовсе не интересуется. Вот не интересуется, а некую картинку все-таки желает заполучить; никоим образом не безумен, а заполучить желает до безумия. Поди разберись... Стихия!
  Он внезапно видел себя перед какой-то безграничностью и необъятностью, а раз видел, то не мог в себя же не вцепляться и, пожалуй, должен был даже некоторым образом комкать и тискать. И тогда уже обличительно была видна вся его ничтожность, скудость, но опять же, именно из-за этой очевидности он вдруг с поразительной для него грузностью, не исключавшей, впрочем, привычной изворотливости, оказывался в царстве свободы, даже, скорее, в некой беспредметной сердцевине раскрепощения свободы и ее бессмысленного полновластия. И перед ним строились и возрастали разные быстрые идеалы, в голове обрывочно проносились мысли о красоте, лишенной, однако, каких-либо приметных свойств, в груди туманно теснились мечты о светлых далях и добрых начинаниях.
  При таких условиях, отображающих, говоря вообще, неразбериху и довольно-таки подозрительную неупорядоченность, даже едва ли не близкое торжество хаоса, трудно и, может быть, не совсем уместно задаваться вопросом о достоверности не раз упоминавшейся картины, а в то же время и удивительно было бы, когда б этот вопрос впрямь возник и стало бы так, что он, де, кем-то не шутя поднят. Богоделов, естественно, предполагал, если действительно раздобыл эту некую картину, продать ее за хорошую сумму, но умер, не успев осуществить своего намерения. Следовательно, нынче картина почти наверняка находится у его вдовы, Арины Божидаровны, и о вдове сказать следует много больше, чем о Бог весть как затесавшемся в эту грустную историю рафинированном и будто чертиком в табакерке обретающемся Кривиче. Еще бы, о ней ведь, было дело, всяк грезил, в иных случаях весьма путано и с безрассудным уклонением в игру света и теней. Некие давние путешествующие романтики, как явствует из их поэтического наследия, вообще бредили ею в холоде и мраке ночи как приходящей (а забирались они в отдаленные чащобы и немыслимые трущобы) фантастическим образом согревать их своим могучим и, разумеется, волшебным телом. Опухликову вдова представлялась человеком лишним и никчемным во всякого рода деловых сношениях, потому он и хотел отнять картину, чтобы продать уже от своего имени и для собственной полной выгоды. Опухликов был противоречивой натурой. Презирая Арину Божидаровну за неуместность в деловом мире, он чрезвычайно ценил ее за красоту, уважал в ней эту красоту и уже в естественном порядке снисходил до любви и даже до обожания самое Арины Божидаровны. Доходило и до мечты на особый лад сойтись с ней, может быть, и жениться... почему ж нет? только бы удалась афера с картиной да стал он, Опухликов, нешуточно богатым человеком и завидным женихом! Незаметно эти мечтания переходили в бред всякий раз, когда Опухликов пытался разложить их по полочкам.
  О, боги! если бы все было так просто!.. Опухликов, когда неясные порывы и поползновения претворялись у него в почти осознанные усилия воли, выглядел стойким и уверенным в себе, даже, можно подумать, буквальным изображением хладнокровия, памятником человеку, ничего внятного о человеке не говорящим.
  Питаясь (в здоровые дни) исключительной убежденностью в безграничной свободе своего духа, он видел собственное понимание действительности как бы распахнутым настежь и, следовательно, многообразным, стало быть, ничто уже, между прочим, не мешало ему не без игривости усматривать среди этого многообразия один весьма примечательный нюанс. Таилось, таилось в недрах крепко вызревающей "живописной" затеи ядрышко совершенно особого намерения. Дескать, не плотские, не матримониальные вожделения забирают душу, а творится колдовство мечты подняться как можно выше, протиснуться в узкий и ослепительно, до рези в глазах смотрящего, сияющий круг большого света. Не великой хитрости дело порассказать, как он поступил и что вышло из его начинаний, да еще, может быть, намекнуть на нечто величавое. И все же, в первую очередь следует указать, что не лишне, однако, невзирая на внешнюю простоту Опухликова и его темы, глубоко поразмыслить, порассуждать, ничто никоим образом этому не мешает. Более того, могут быть даже на редкость интересны размышления-догадки, что там на самом деле стояло и скрывалось у нашего преуспевающего простеца за его будто бы совершенно очевидными и даже наглыми в своей открытости устремлениями.
  Для кого же секрет, что в высшей степени любопытна скрытая от посторонних глаз действительность, которую не зря называют внутренним миром человека, а в целом - живой жизнью? Опухликов, пожалуй, и не знал, чего на самом деле хочет, и разве что смутно подозревал, что, возможно, носит (влачит) в себе страшную и по-своему прекрасную, упоительную муку и этой мукой вполне уже истерзан, а то и, если по большому счету, изношен. А о погрезившемся ему большом свете он имел самые что ни на есть высосанные из пальца, даже попросту книжные представления, а многое шло и от литературы чисто бульварного пошиба. Но не потому воображал его себе каким-то райским уголком, где на все распространяется красота Арины Божидаровны и всюду, куда ни сунься, в наилучшем виде выставлено ее прекрасное лицо. Получалось, Арина Божидаровна была для Опухликова и стражем, который не пускал его в пресловутый большой свет, пока он недостаточно богат и незавиден как жених, и недостижимой богиней, почитаемой уже как бы в некоем храме, которым на такой случай и рисовался ему упомянутый райский уголок. И корявый старик порой всей душой ненавидел стража, а перед богиней иной раз в своих грезах доходил до полного унижения и умоисступления. Вытекает же из всего этого, причем с необходимостью, печальная зарисовка робости: трусил старикашка! Уже необычайно близкий к криминально окрашенному покушению на шедевр живописи, он даже в сумбурно нагромождающихся мыслях боялся приблизиться к Арине Божидаровне на слишком распознаваемое для него расстояние.
  Да, но все же берем на себя смелость утверждать, что не эти страхи, не выдающаяся красота вдовушки и не смутные представления, о которых мы упомянули выше, побуждали метившего в рай старика странным образом мысленно смешивать в кучу райские кущи, произрастание неких словно бы небожителей и свое пока еще угрюмое прозябание в неприглядной и фактически, надо сказать, заболоченной почве обыденности. Тут следует взять выше, прикинуть, не составляет ли изрядную долю его внезапной тяги к художествам, и в частности к Кривичу, своеобразная поэзия, может быть, даже что-то рыцарское. И в самом деле, почему же не взглянуть оптимистически? Разве не вправе мы предположить, что как за стремлением обобрать вдову может крыться пусть даже и неосознанное, но безусловно положительное желание передать полотно Кривича в более надежные руки, так за мечтой притиснуться к красивой Арине Божидаровне скапливается и набирает силу тяга крайне высокого порядка - к красоте как таковой? А поскольку не дано смертным ни красоту окончательно растолковать и описать, ни рай толком представить или дельно домыслить, то и выходит возможность легко смекнуть, что они одного корня и, в случае необходимости (философской или просто разговорной), беспрепятственно и даже вполне эффектно подменяют друг друга.
  
   ***
  
  Но оставим пока эти рассуждения и догадки, вовсе, может быть, не имеющие никакого смысла. Итак... Утро было солнечное, и рынок словно золотился в охвативших его сплошной массой лучах, Опухликов полюбовался этим очаровательным пейзажем, затем, как уж водилось у него, потерзал подвластных ему торговцев, а вернувшись домой, выпил чаю, и вдруг впал в неуемное раздражение. На первый план высунулась жажда поскорее завладеть Кривичем, а любовь к красавице, или что там у него на самом деле было, стала явлением сомнительным и не вполне нужным. Да и не явлением, а так, вещицей. Опухликов прямо и страстно отверг баловство, захотел настоящего дела, а оно могло у него быть лишь при наличии туго набитого кошелька. Между тем с Кривичем шло ни шатко ни валко. Опухликов еще две-три недели назад в житейском театре Арины Божидаровны усмотрел на заднике смутные очертания одного улыбчивого молодого человека, вообще-то куда как перспективного, если глянуть с точки зрения Опухликова и его дела. Звался этот словно возникший из ничего и постепенно обрисовавшийся более или менее четко парнишка Аполлоном. Так вот, Аполлон - там и сям, туда-сюда, иными словами, болтался как щепка в мутной пене бытия, а возле Арины Божидаровны отирался бессмысленным щенком. Старый прохвост тут же ловко превратил его в своего баловня, своего, можно сказать, ученика, а в намечающемся случае - агента, которого и заслал, чтобы он в доме у прелестницы все хорошенько разведал, постарался напасть на след, прояснить, у нее ли картина, и если да, где она ее прячет. Аполлон был юношей светящимся, искрящим, веселым, выпивающим. Стремительно выйдя из тени и словно бы открыв Арине Божидаровне некие новые стороны своей натуры, он фактически заново познакомился с ней, стал по-свойски бывать в ее хоромах, трапезничать и любезничать, не забывая своевременно скорбеть о почившем хозяине этих хором; и он старался, это верно, а все-таки мало проку было от его усердия. Сравнивал Опухликов внешние данные ученика с достигнутыми им успехами и не находил утешения ни в том, ни в другом. Парень этот Аполлон вроде бы видный, хорош собой, пригож даже, и язык подвешен, а вот как запрыгнул на одну ступеньку, то подняться с нее выше уже и не мог, как если бы потрухивал перед красавицей не меньше своего хозяина Опухликова или вообще не знал, как взяться за дамочку, взяться по-настоящему.
  Опухликов допускал соображение, что в сравнении с Аполлоном он все равно что инопланетянин, невзначай слетевший с неба на землю и дикарскому воображению несмышленого парня представший всемогущим богом. И не прочь был Опухликов осознать себя фактическим творцом аполлонова бытия. Аполлон был из тех людей, в чьих головах мало чего-либо похожего на мысль, а полезный житейский опыт не откладывает следов, как не задерживаются и достойные примеры или душеспасительные проповеди других, и еще отметим тот факт, что не стоит удивляться, если он вдруг возникает в самом неожиданном месте и притом как бы в полном неведении относительно причин и целей, его туда приведших. Аполлон мог появиться где угодно. Так, совсем еще недавно (если это тот случай, когда хоть сколько-то применима категория времени), его можно было заметить шагающим вдоль высокой металлической ограды, за которой красиво и совершенно без нарочитости, без излишней помпезности, скорее изысканно, хотя, как это обычно и бывает, с известной долей умышленности, вздымались белые стены храма, по крайней мере, довольно четко вырисовывались их очертания. Парень шел, бросая по сторонам тревожно-любопытные взгляды, всем своим видом свидетельствуя, что ему невдомек, как он в этом месте очутился и что здесь от него требуется. Вместе с тем его определенно радовало, что происходящее с ним и странная, весьма живописная пустота окружающего его мира сочетаются в некую "останавливающую", трепетно запечатлевающую вечность картину или, скажем, пытаются создать, т. е. по сути сочинить и записать в виде какого-то фольклора, историю, показывающую, что совсем не зря он, Аполлон, явился на свет Божий. Не исключено, между прочим, что только сейчас он по-настоящему и явился, или, например, именно сейчас возник в связи с какой-то чрезвычайно важной и серьезной необходимостью, чуть ли не миссией. И вот он уже материален, тверд, даже отнюдь не плохо сложен, он уже отлично тянет нить своей судьбы и не без искусства ткет некую паутину, выделывает, можно сказать, канву, как это бывает, к примеру сказать, в отношении книжных сюжетов. Его сердце ширится, а душа расцветает, и теперь разве что со стороны могло показаться, будто Аполлон абсолютно, а следовательно, включая и косность, и вдохновение, ничтожество и гениальность, не ведает, как он очутился возле той ограды и что за местность поглощает его быстрые и решительные шаги.
  Картина же впрямь выходила интересная и, если уместно так выразиться, завлекательная. Там пролегала плотно укатанная дорога, и по одну ее сторону в отдалении, за мертвенно-желтой массой какой-то дикой, резко и подчеркнуто остро обозначающейся травы, виднелся упомянутый храм, а с другой над стеной низкой неприятной на вид поросли возвышался вдали тонкий веселенький дом, явно совсем недавно возведенный и призванный, очевидно, указывать на наличие города. У любого могло сложиться в этой местности впечатление, будто его внезапно занесло на таинственную и несколько фантастическую грань между бытием и небытием. И вот на этой дороге очутился Аполлон. Но еще вопрос, она ли привела глуповатого и в сущности робкого парня под ферулу грозного, в каком-то смысле и чудовищного Опухликова. Более того, странным образом пропадает возможность уловить в том прохождении у ограды и быстром преодолении намеком обрисованной грани последовательность, т.е. происходило ли все это до или после того, как Опухликов завлек Аполлона в сферу своих интересов и вообще взял его в оборот... а может быть, одновременно?
  Все, что можно высказать с уверенностью, сейчас непременно и выскажем, а именно: сложен, невероятно сложен человек, изощренное у него устройство и загадочны его чувства-помыслы, а вот как затеется что-нибудь сделать, выкинуть тот или иной номер - получается в ряде случаев и даже весьма часто чепуха, ересь, мелкий и ничтожный анекдот. Не лишним будет тут добавить, что нет более легкого свершения, чем заподозрить Аполлона в слабоумии. Не приведи Господь стать таким, как он!
  
   ***
  
  Итак, не удавалось Аполлону покорить Арину Божидаровну и сделать откровенной, чтобы она уж выболтала ему о себе все, заодно, конечно, и про картину. Это злило торопящегося к вожделенному богатству старика; промедление рисовалось его воображению катастрофой и болезненно, очень нездорово влияло на него. Сквозь сон он, случалось, бредово шептал: Аринушка, Аринушка... - и возносился к небесам, скверно при этом действуя руками под одеялом. А утром не помнил этого. Не стерпев напрасности убегающего времени, старик вызвал к себе Аполлона для отчета. Ну, скорее, чтобы прочистить ему мозги. И тут уместно поведать о забирающей Опухликова и расслабляющей его вере в то, что он уже едва ли не каждый день, если не каждую минуту, видит Аполлона, причем там и сям и, можно сказать, одновременно в разных местах, как если бы сам способен раздваиваться, слоиться и вдруг оказываться частями Бог знает где; что достаточно выглянуть в окно, чтобы увидеть споро шагающего куда-то Аполлона; что этот малый то и дело подворачивается, путается под ногами; что они еще немного - и сольются в одно тошнотворное целое.
  А понадобится Аполлон, так и не докричишься до него и нужно его еще поискать, вытребовать, а найдя, приструнить хорошенько, напомнить, кто в этом странном мире разрозненности, неуемной суеты и сомнительного устремления к слитности хозяин. Все подмывало горько прокричать: я тебя породил, я тебя и убью! Чудился суп с плавающими в нем кусками разделанной аполлоновой плоти, - и будто бы они с Ариной Божидаровной этот суп вкушают, сладко причмокивая и ахая. Кушайте, кушайте, милая Аринушка, приговаривает добрый и заботливый старичок. Ах, как сытно, восклицает славная вдовушка. В этот раз, как только начинающий прохиндей явился, пышущий здоровьем и довольством, бодрый и подтянутый, Опухликов, затаивший громы и молнии, только нервно покрякивавший пока, зашел с грубовато-отеческого тона:
  - Как живется-можется, дорогой?
  - Не жалуюсь, - ответил парень звонко, рапортующе.
  Учитель сменил тон, заговорил сурово:
  - Полагаю, тебе не надо объяснять, что мы живем в самое дрянное время, какое только можно представить. И вот ты, вместо того чтобы как следует протянуть руку помощи старому, выбитому из колеи человеку, лишь бездумно усугубляешь. Ты доводишь до крайностей, опускаешь ситуацию в критическую область точки кипения и безнадежной ненормальности положения. Уже почти трагедия...
  Аполлон слушал с напряженным вниманием, а как выслушал, то и вернулась бессмысленная ухмылка на его гладкое, словно бы перламутровое лицо. Между тем забормотал как невольно оробевший:
  - Ей-богу, вы сгущаете краски...
  - Я избрал тебя, я сделаю тебя счетоводом, бухгалтером, своего рода столоначальником и в конечном счете наследником моей маленькой империи. Но скажи, не утаивая правды, не перевирая, скажи, относительно вдовы как... орудуешь? Идет обработка?
  - Это вы насчет Аришки? Как же, стараемся... Но пока ничего. Ничего такого... Она все больше одна, клонит, я хочу сказать, к уединению. Переживает, значит, тоскует по мужу. Выпивает иногда.
  - Одна, говоришь? Это она не по делу, это у нее отсутствие логики или просто какие-то непонятные нам задние мысли... Я же, брат, не попусту спрашиваю про всяких людишек, ну, как это нынче называется, толстосумов, про акул бизнеса, они-то к ней ходят?
  - Не замечал. Да и кому она, правду сказать, теперь нужна? Мелкота всякая шляется, такие, знаете... что им Гекуба! Аришка ведь скоропостижно овдовела, и нынче она просто скучная работница по своей ученой экономической науке. То есть, сами в курсе, Адам Смит и кое-кто разные прочие того же типа. А былых канканов уже не видать, исчезла эйфория, пропал эпатаж...
  - Что-то ты, осклизлый, не то говоришь, - усомнился Опухликов и, скривившись, мерзко заерзал. - Что-то тут вообще не то, а ты проглядел... Недосмотр. Надо подтянуться, парень. Я тебя учил, так не пускай мою науку насмарку. Ну, когда ты уверял меня, что-де понравился ей... в чем же суть? Ты действительно понравился?
  - А как же! С этим у нас полный порядок. Порой прямое впечатление, что нравлюсь я ей до дрожи, такой восторг, что она, думаю, просто-напросто срезала бы без всякого соображения у меня на ходу подметки, если бы я вдруг решил зажигательно потанцевать. Но в одиночество свое пока не допускает... Скажу больше. Налицо у нее перво-наперво завистливое смакование перезрелой бабенкой полыхания юности моего возраста...
  Опухликов строгим жестом остановил излияния аполлонова неумеренного оптимизма.
  - Говоришь, приглянулся ей, а где существенные плоды твоего флирта? А-а! Она, может, думает, что по смерти мужа потеряла все свои привилегии среди наших тузов? плетет интриги? Может, хочет властвовать, как ее покойник? людьми помыкать? - Опухликов не шутя разволновался, вся кривизна его заходила ходуном. - Может, она хочет господствовать в нашем городе, в высшие эшелоны власти прошмыгнуть, или партию какую-то сочинить, а с партией вообще все в стране узурпировать? Игриво! Ей-ей! С этакими бабищами держи ухо востро! - крикнул старик в дурацком возбуждении, от которого дергался, как бубен. - Я этот тип и вид слабого пола давно раскусил. Это леди макбеты, так сказать, и вечно они из своих мужей и любовников делают макбетов. Понял?
  - Не очень, - просто и доверительно ответил Аполлон. - Не понял вашей терминологии.
  - А ты действуй, рохля, действуй, стань кипучим. Страсти подогревай в ней, то есть насчет власти и насчет твоей мужественной красы тоже. Не сиди сложа руки. Войди в ее интимный мирок, непосредственно в альков. Пусть женщина расслабится, размякнет в твоих объятиях. Хотя дальше сразу... стоп!.. там уже моя добыча, а твоей миссии моя влюбленность заблаговременно положила предел... Лишнего ничего не скажу и откровенничать с тобой, непутевым, не стану, а только знай: если про Арину Божидаровну речь целиком, про то, что есть она как таковая, то это уже область моих интересов, заветов и законотворчества, а ты не лезь, даже самую малость зариться тебе нечего. Заруби это себе на носу.
  - Заметано, дядя. Я покладистый персонаж и нарушений избегаю.
  - В кино обычно чего показывают? Разные шпионки забираются в постель к солидным персонам и, доводя их до умоисступления страсти, выведывают под шумок разные секреты. А мы, Аполлон, пойдем другим путем. Предположим, мы с тобой шайка, один из элементов организованной преступности. Или вообще куда как важная деталь. Калибр и все такое. Настоящий маховик! Наш элемент, Аполлон, потому жил, живет и будет жить, что мы умеем в нужный момент принимать оригинальные решения. И я жду от тебя, что ты, сделав правильный выбор, примешь именно оригинальное решение. Мы в жизни сотворим с женщинами то, что они творят с нами в кино. Теперь уяснил, оболтус?
  Старик в действительности не спрашивал, а требовал понимания, и Аполлон поспешил выкрикнуть:
  - Теперь целиком и полностью!
  - Что именно?
  Аполлон вздохнул, посмотрел на потолок и в окно, за которым бесшумно покачивались ветви деревьев, никчемно улыбнулся и сказал:
  - Понял, что из всех искусств для нас важнейшим является кино.
  Опухликов так не думал. Кино? Он знал, что нет ничего важнее искусства управления людьми, в частности подконтрольными продавцами и разными простаками, которых следует должным образом мобилизовать на достижение поставленной тобой цели. Кривич с его живописью, а соответственно и сама живопись как таковая тут только примешиваются в виде товара, предназначенного к выгодной продаже. Тем не менее слова паренька заставили призадуматься. Вот если бы, подумал внезапно старый торгаш, удалось средствами живописи запечатлеть этого глупца, воображающего, что он тоже мыслит и даже способен к неким умозаключениям, то в какой-то момент определенно можно было бы принять к сведению, что и все эти художества, проповедуемые всякими кривичами, - штука небесполезная, внимания впрямь достойная.
  Итак, Опухликов, отъявленный корыстолюбец, желал такой ничтожной вещи, как личная выгода. Однако это странным образом открывало перед ним необъятные горизонты, или даже череду их, вообще немыслимый простор. Наверное, все дело в том, что, ища этой самой выгоды, упомянутой выше, т. е. некой положительности и, можно сказать, блага, добра для себя, он, по большому счету, жаждал прежде всего именно блага, из одного лишь, как очевидно, абсолютно положительного начала и извлекаемого, а расчет, выгода и т. п. были, в сущности, шелухой, которую он мог, при желании или в ситуации какого-нибудь напряженного, целесообразного размышления, просто-напросто смахнуть прочь. Было о чем подумать. В случае Опухликова задуматься об этом означало задумываться о самой жизни, попутно творя при этом, и без устали, всякие жизненные процессы.
  
   ***
  
  Арина Божидаровна не обошла вниманием вкрадчивость Аполлона и его поползновения. Возникала даже своего рода линия соприкосновения, пока весьма осторожного. Неубедительность сквозила во всем этом, и нужно было, чтобы кто-то выбил почву у нее из-под ног и чтобы она, акробатически кувыркнувшись, угодила прямиком в среду, где ни Аполлону, ни ей уже не уйти от плотского упоения. Арине Божидаровне не чужд был научный - в определенном смысле - подход к Аполлону, т. е. прежде всего к фактам его появления в поле ее зрения. Она видела, что процессы, определяющие существование Аполлона или вовсе вдруг сами по себе оборачивающиеся этим существованием, свободны и даже как будто кичатся своей распущенностью, они вольготно растекаются повсюду и поэтически дышат где хотят. Они, если уж на то пошло, и бегают порой взапуски, то ли соревнуясь с кем-то, то ли из каприза, они носятся, как дети, тогда как то, что называют сущностью, а еще, например, умом, душой или сердцем, ужасно отстает, плетется Бог весть где, если не совсем уж потерялось из виду. И если заключить Аполлона в круг, попадется, возможно, и сущность, и если потом сузить, сжать круг едва ли не до точки, все разрозненные части Аполлона воссоединятся, и, главное, ведь под ее руководством, в силу ее могущества, и он будет извиваться и плясать под ее дудку как миленький. Однако Арина Божидаровна не спешила это устраивать.
  Маневрировал Аполлон, а его маневры нисколько ее не развлекали. Скорбь! Тошненько... Плакала по ночам. В другом уголке этой зарисовки тупика, в котором по разным причинам оказались разные души, нашептывал, чуть не плача, ее имя Опухликов, но его существование было вдове почти неизвестно, и она о нем не вспоминала.
  Зачастил, мельтешит перед глазами Аполлон, выныривает вдруг из-за спин прочих, более существенных посетителей, крутится у нее под рукой, глазами пожирает, и улыбка, улыбка-то, она на его какой-то, ей-богу, намалеванной рожице прямо от уха до уха, и все это приметно, словно карнавал. А женщине все равно скучно, и невесть с какой стати вздумавший горячиться паренек оставался одним из многих и совершенно не скрашивал ее вдовье одиночество. Безнадежно опечаленная несвоевременной, фактически неуместной кончиной супруга, она отправилась в жалобах, в тягучих сетованиях излить душу давнему другу Богоделова Теодору Викторовичу. Арина Божидаровна видела себя, причем словно бы глазами прирожденного живописца, погруженной в серую и вязкую среду, парализованной чьей-то злой волей, обрекшей ее на пребывание в невыносимых условиях этой ужасающей среды. Жизнь замирает, кончается, крикнула она. Ей хотелось вырваться на свободу, снова почувствовать себя молодой и энергичной.
  Теодор Викторович, весьма солидный мужчина, страшно черноволосый, частично пухленький, местами затейливо выпуклый, ходил по комнате, заложив руки за спину, и монотонно поучал:
  - Я вас умоляю, перестаньте видеть жизнь в черном цвете. Поверьте, не на что смотреть при таком удручающем и, позволю себе сильное выражение, гадком способе видения. И вообще, это грех и злоупотребление, в котором очень даже сильно повинен, например, Солана, художник. Это вам первый пришедший мне в голову пример того, насколько творческая личность в своих потугах и опытах может быть чудовищнее даже попыток, предпринимаемых иными легкомысленными людишками, сопоставить себя с бесконечностью или, невзирая на свою малость, посоревноваться с разными там тектоническими явлениями. Что предлагает Солана? Следующее... иначе сказать, в ракурсе одной из его работ представлены довольно бодрого вида скелеты, волокущие явно обреченного в жертву человечка, уже пожилого, впавшего в смятение, определенно угнетенного и сломленного происходящим с ним. Допустим, дорогая, нечто подобное случилось и с нашим незабвенным другом, это я о вашем муже, да, так вот, допустим на минуточку, что этак можно было бы сфокусироваться на случившемся с беднягой. Но значит ли это, что вам стоит или даже вменено в обязанность впадать в отчаяние и настраиваться на пессимистический лад? Ни в коем случае. Уступите в этом вопросе хоть на самую малость - и все, крышка, ведь у того же Соланы этих беснующихся скелетов и ходячих мертвецов уйма, а иные из них еще и в пугающих масках. Малейшая неосторожность, чуточку только оступитесь и одной разве что лишь ногой увязнете в безобразной феерии, устроенной смертью, посунетесь неосмотрительно в черную смердящую яму неблагоприятного мировоззрения - тотчас начнется необратимый процесс падения в бездну. А там того, чтоб взяты были за жабры, не избегнуть. Сами не заметите, как окажетесь в когтях у мировоззренческого пессимизма, характерного для праздных индусов и целого сонма прочих сумрачных умов. Оглянуться не успеете, как обуяет вас ничем не прикрытое мракобесие, свойственное не только слоям простого народа на ступени всевозможных суеверий и неудержимого фанатизма, но и некоторым избранным душам, таким, скажем, питомцам муз, как живописец Бексиньский. А у последнего в арсенале жутчайшие аллегории и апофеозы смерти, триумфальная эпопея пожирания живого существующей под разными личинами мертвечиной. Это уж не просто кризис сознания и отступление от норм обычной и всеми приемлемой человеческой морали, это разложение, тлен, отвратительные процедуры образования праха. И к чему же пришел этот заплутавший во тьме мастер? Сказать вам? Его кто-то из своих же, поляков, зарезал, как барана. Вам что, это надо, а, милая моя? Думаете, приятно заполучить в живот лезвие мясницкого ножа? Только что стояли на своих прелестных ножках, с ножки на ножку переминались и пальчик ко лбу трогательно прикладывали, и вот уже валяетесь бездыханно, безнадежно, и через вас равнодушно перешагивают грядущие поколения...
  Теодор Викторович погрузился в неожиданные раздумья. При этом он прежде как-то странно вздрогнул и просел, как если бы начало и даже причина размышлений коренились для него в неотвратимом опыте предварительного сползания в нечто темное, путаное и загадочное. Скатившись так в неизвестность, может быть, и вовсе неисповедимую, он позволил себе расслабиться до большей естественности в своем облике, и на его величавом, как бы отдельно, и именно величаво, существующем лице отобразилась некоторая озабоченность.
  Но этим не закончилось преображение Теодора Викторовича, перетекание в роль, о которой он, не исключено, и сам имел весьма смутное представление. В какое-то мгновение он, к счастью ненадолго, задумался впрямь уже до одури и, без преувеличения можно сказать, выпал из действительности; черты его лица стерлись, то бишь помаленьку стирались по мере его отпадения и как бы умирали, если, конечно, этому господину не взбрело почему-то на ум изобразить собой покойника. Над ним самим, все ссылавшимся на разных живописцев, словно заработала теперь кисть таинственного мастера, тонко и едко выписывая его не без карикатурности проступающим сквозь пелену - то ли осеннего дождя, то ли слез утомленных его злым и печальным красноречием слушателей.
  Случилась же эта отмеченная мертвенностью пауза оттого, что на самом деле Теодор Викторович погрузился в размышления ни о чем и никуда не ведущие. Вот только волнение, черпавшее силу из неведомых источников, не шутя раздирало его душу и в конце концов взорвало наружное спокойствие, которого он столь долго и мастерски придерживался. Вспугнутое, оно разлетелось вдребезги, его наметки и, казалось бы, намертво закрепившиеся элементы черными мышиными тушками побежали с лица. Теодор Викторович всплеснул руками, топнул ногой; запрокинув голову, воскликнул он едва ли не пылко:
  - Господи, да ведь я уподобляюсь деревянному, бездушному господину с полотна какого-нибудь Магритта! Как правильно? С двумя "р"? С двумя "т"? Забыл! Провал! Маразм! Помогайте, Арина Божидаровна! Поправляйте! Исправляйте где можете и как можете! Я вдруг поймал себя на том, что в буквальном смысле слова олицетворяю современность. Вам это понятно, дорогая? Я, сами видите, - Теодор Викторович вдруг усмехнулся загадочно, - аристократичен-таки, разве нет? и мне в естественном порядке обеспечен бой с распоясавшейся демократической общественностью.
  Но и я могу так, подумала несколько озадаченная Арина Божидаровна, вот я расчетлива, невозмутима, само хладнокровие, а вот вдруг ни с того ни с сего беснуюсь... короче говоря, два пункта, два параграфа, а за какой из них я буду в конечном счете вознаграждена, вопрос трудный и сам по себе поискать ответ пока еще не способный...
  - Говорю с вами если не как дуралей фрейдист, не как помешавшийся на фекалиях психоаналитик, - гнул свое Теодор Викторович, - то уж во всяком случае как бывалый знаток человеческой психологии и в целом как матерый душевед. Укажите на того, кто лучше меня поможет вам в эту трудную и, не исключено, роковую для вас минуту, и я тотчас смиренно сложу свои полномочия. Но любой специалист... Да возьмите хотя бы самого князя Ухтомского, разве он, определившийся в качестве исследователя доминанты как главной тенденции душевно-умственной структуры, не сказал бы вам сейчас, что вы совершите большую ошибку, если и дальше будете удерживаться от свободного волеизъявления, сковывать свою прыть, свои все еще молодые силы, вполне позволяющие вам эмансипированно резвиться и в суфражистском смысле шокировать окружающих? Вытащите на свет белый свою доминанту, взнуздайте ее, пустите вскачь...
  Теодор Викторович замер с простертой далеко вперед рукой. Он снова был роскошен.
  - Не бойтесь страшилищ Соланы, и пусть вас не смущает и не останавливает риск очутиться в чудовищном мирке того поляка. Все это уже в прошлом. Эти двое, может быть, не ведали женской правды и даже обижали женщин, не находя нужным считаться с их правами. На их картинах женщины ничем не лучше мужчин, не умнее, не красивей. А разве в жизни так? В жизни простое меньшинство женщин гораздо умнее подавляющего большинства мужчин, а уж в разрезе красоты и спорить не о чем, - это вам любой объяснит, у кого хоть капля разума в голове и душа покоится на либеральной основе. Что необходимо нашей цивилизации, если она действительно желает спастись, так это матриархат и побольше публичных домов.
  - Но, - оратор выпрямился, подобрал животик, взметнул вверх палец, - кто объяснит, кто скажет честное слово правды о том, что есть современность по отношению ко мне и каков я, аристократ духа, в сравнении с тенденциями этой современности? По принуждению ведь нахожусь в их горниле... И кто же прольет свет на мои чувства, каковы они есть в какофонии злободневности, среди ритмического бешенства мотивов, то так, то этак обуревающих толпу? Ох, вся эта гуща, все это тошнотворное варево сумасшедших политиков, разнузданных юнцов, безграмотных чиновников, позвоночных и беспозвоночных, простофиль, недотеп, воров, проходимцев, президентов каких-то и вице-президентов, да, тех, кто возглавляет никому не известные комитеты, кабинеты, гуманитарные сообщества, а еще повсюду, куда ни глянь, прямоходящие и поневоле пластающиеся, председатели объединений якобы планетарного масштаба, философы... и посмотрите же на этих так называемых философов!.. послушайте их!.. чем они отличаются от насекомых?.. они как насекомые копошатся в трудах былых титанов!.. вши!.. Театр! Цирк! Выдвигаются на авансцену - и ни одной свежей мысли, ни единого живого слова! Выходят на арену - и не забавны, не смешны по существу, ну, разве что дебилам. Я предпочитаю отступить, а в иных случаях и обратиться в бегство. Вот так примерно, если попытаться духовное проиллюстрировать в реалистическом жанре, - Теодор Викторович, не сходя с места, энергично задвигал ногами, показывая, - вот так, дорогая Арина Божидаровна, вот так, ножками, Арина Божидаровна, ножками, топ-топ, топ-топ, и, как видим, получается небезызвестный марш Равеля в исполнении опытного игрока, этакого стреляного воробья, сделавшего внезапно ход конем. Так о чем же в таком случае говорит мой богатый жизненный опыт, что способен он вам внушить? Я последовательно порывал с мирской суетой, отмахивался и отбрыкивался от надоедливых связей, когда они налипали в виде пустоголовых людишек, бессмысленных претензий и нежелательных лиц; я энергично избавлялся от мешающих свободному полету мысли и чувства интересов и желаний, от вожделений всяких, а это известный путь - путь исихаста, квиетиста, отшельника, и я его с честью прошел, не хуже Молиноса, мадам Гюйон и Паламы. Все обещало явление нового Будды, пусть даже и отягощенного чрезмерной интеллектуальностью. Путь вел к прямому общению с Богом и полному подчинению Божьей воле, это так, и с этим некому было спорить, но как ни казалось издали указанное общение обязательным и неизбежным, я в него отнюдь не уперся. Каков Бог, а? Не принял меня, не откликнулся на мой откровенный и честный зов... Опять же пришлось отскочить, уже от образовавшейся в непосредственной близости пустоты, и на этот раз я твердо замкнулся в себе. Отсюда и результат, поэтому я и стал таким, каким вы видите меня нынче. Не нравлюсь? Понимаю... Но если по части либидо... Ах, Арина Божидаровна, я могу показаться не только высокомерным, надменным, напыщенным, но даже попросту ледяным, воистину айсбергом. А кому подобное понравится? Тем не менее либидо... Знаете, нравлюсь я или неприятен, высокий и могучий айсберг я или всего лишь смекалистый и немножко манерный прощелыга, ничто, поверьте, не мешает мне, Арина Божидаровна, сочувствовать вам и глубоко обдумывать, чем бы таким пособить вашему горю. Вы ведь тоже жертва современности. Так не прыгнуть ли нам по способу, указанному таким выдающимся, можно сказать, инженером человеческих душ, как художник Сомов, не прыгнуть ли, убегая от существующего положения вещей, в причудливые контуры изящного века, в уютный мирок томных, но розовощеких барышень и галантных кавалеров в париках, свиданий на аллеях регулярного парка... подходящий и сейчас еще возможно кое-где сыскать... мирок, говорю я, сладких поцелуев на фоне купидонов и лукаво ухмыляющихся амуров... Или нет? Что ж... Допустим, я уже недостаточно молод, куда мне... А вот вы... Вам ли отстранять лобзания? Зададимся вопросом: что представляет собой современность, если взять ее в разрезе прекрасного пола? Это озлобленные и всячески стервозные бабенки, затюканные служебными и домашними обязанностями тетки, распущенные девки. Вы не такая, вы лучезарная и таинственная. Вы вершина того изумительного меньшинства женщин, перед которым подавляющее большинство мужчин - навоз, ничто, прах земной. И вам непременно стоит нырнуть в сомовские грезы, попытать счастья в нарисованной этим ловким мастером кисти идиллии... В заключение я так скажу. Вам слышится сладострастный стон, и это не ошибка, слух не подводит вас, Арина Божидаровна, стон имеется, и издаю его, лежа в навозе, я. Ваша красота кинула меня в навоз. Но этот не тот навоз, от которого с презрением отшатнется любой гигиенически эрудированный человек, персонаж цивилизации и отсутствия подлинной культуры. Этот навоз взят с прелестных картин, его оставил нам в наследство мир искусства. Он заслуживает того, чтобы вы обратили на него внимание. На нем, как на доброй и благой почве, взрастут еще чудесные цветы...
  - Идете?
  - Иду, - как бы издалека откликнулась Арина Божидаровна.
  Действительно, не найдя утешения у дерганного и несносного Теодора Викторовича, вдова побрела восвояси. Ну-ну, подумал тот, скептически ухмыляясь, скаля зубы, посмотрим, на что ты годна, бескрылая голубка, сгодишься ли ты вообще хоть на что-нибудь. А незадачливой гостье его в эту роковую, уж по крайней мере трагическую минуту необходимо было в высшей степени сильно и без помех почувствовать себя.
  
   ***
  
  Она понимала, что все еще прекрасна, или, как говорят в таких случаях, сохранила остатки былой красоты, и до столкновения с изощренным, внезапно насевшим на нее со своими художественными примерами и приемами Теодором Викторовичем ведь чувствовала же, до чего она, если брать по существу, внутренне крепка. Гордилась собой, нигде и ни в чем не находя повода усомниться в своих достоинствах. Без лишней скромности могла сказать, что принадлежит к породе высших существ. Но одно дело порода, доставшаяся ей, может быть, случайно или по какой-то недоступной ее разумению преемственности, порода, подразумевающая все-таки, как ни крути, что-то внешнее, даже навязанное, вмененное ей и в то же время нимало от нее не зависящее; и совсем другое - тонкое самосознание, какое-то даже, наверное, нежное самоощущение, ощупывание в себе таинственного и трогательного существа, живущего в тебе и вместе с тем тобой являющегося. И вот катастрофа... И вдруг пробил роковой час: самосознание словно пропало, а прелестное существо больше не поддается, ускользает, уворачивается от прикосновений. Уж не стер ли Теодор Викторович ее сущность, ее личность? Возможно, что не хотел, отнюдь не пошел сознательно на преступление, просто забылся, ну, случился и нахрап какой-то, что ли, но... его вина, точно, он напакостничал. Негодяй, внешне холодный и бесконечно отчужденный, но интимно и очень по-человечески, как бы из-под полы хитрящий, уничтожил, а? действительно уничтожил благородное существо, долгие годы определявшее ее самостоятельность и вознаграждавшее ее правом гордиться собой? Замазал его, как, бывает, бездарный, но измученный амбициями и мнимым вдохновением ремесленник замазывает шедевр истинного мастера?
  Сколько она себя помнит, ей всегда было присуще крепкое и надежное сознание обладания собой, позволявшее ей чувствовать себя прочно стоящей на земле, и обладала, что и говорить, нешуточно, трудовое, кропотливо нажитое было обладание своими ресурсами, над собственной душой довлела и управляла сердцем, направляла должным образом ум. И вот вдруг оно утрачено, это великолепное сознание, - не иначе как из-за неосторожного обращения Теодора Викторовича с вещами, даже и с людьми, даже с такой замечательной женщиной, как она. Безбожное, надо признать, обращение, в известном смысле даже и скотское. Гадкий, гнусный... Старый похотливый козел, только и всего. Большой мастер пускать пыль в глаза, внушать, что он, дескать, питомец века просвещения и всяческих галантностей, вольтерьянец, петров выкормыш, екатерининский орел, а там и поцелуйчики в роскошных парковых ансамблях, как же без этого, чем он хуже Казановы, чем не ловелас? И знайте, знайте все, у него нужно учиться, ему следует подражать... Солана пугает и плачет безутешно над безостановочными процессами умирания, а Сомов укрепляет дух, советует не поддаваться панике, предлагает отдых, рекомендует не соваться за пределы цельного мировоззрения. Полно в мире существ, с которыми случись что и похуже в нравственном отношении, чем случилось с ней у велеречивого прохвоста, с которыми и вовсе как со скотом обращайся, - им все нипочем, но она другая, она внимательна, чувствительна и всегда готова встрепенуться, встревожиться, лишь бы дело шло не о пустяках. Она умеет держать нос по ветру, но отнюдь не ветрена, не легкомысленна, не паяц, чтобы беспечно жонглировать мнениями и суждениями, и что есть, то есть, иначе сказать, основательная и непоколебимая преданность умной, научной в своей сущности рефлексии - вот чего у нее никто ни при каких обстоятельствах не отнимет. Дутый искусствовед тот узок, душой худосочен, умом скелетообразен, если можно так выразиться, а она - глыба! Ей не откажешь в последовательности, она не равнодушна, и опять же, у нее - о да, да! - научный подход, обязывающий ее к рассудительности и уравновешенности и, по сути, щедро дарующий ей необходимую меру душевного покоя. Отскочил он... На Бога, видите ли, осерчал... Всегда-то ей были свойственны целеустремленность, умение докапываться до истины, и все без обмана, без инсинуаций и подтасовок, одно лишь сплошное прямодушие и, при надобности, прямое действие, цельной была натурой, качественной, на редкость добротной. Не случайно (правильно ли, другой вопрос) некоторые религии запрещают изображать Бога; это Теодору Викторовичу следовало бы учесть в его изысканиях, это помогло бы ему не выглядеть задуровавшим ослом, когда он пытается выдать себя за мятущегося, в поисках истины сбившегося с ног господина. Бытие средствами живописи можно изобразить в виде кости, до того даже, что образуется, к примеру сказать, нечто тазобедренное, почему бы и нет, так вот, что там у кого другого - плевать, а у нее кость, при всем ее предположительном характере, знатно обросла мясом, мясцом, очень даже жизненно, пухленько, и уже только после скоропостижной кончины незабвенного супруга ей, в ее неожиданном вдовстве, выпало слегка пошатнуться. Заохала, завздыхала, по причине горечи и отощала как будто, ну, некоторым образом. А тот Паламой себя вообразил... Добился рационального, на здоровой почве стоящего квиетизма - и, глядите, снова экзистенциалист, неорганизованный, дисциплины не ведающий, шатающийся из стороны в сторону. Экзистенциализм, экзистенция, это разве шуточки, бирюльки некие? Напротив, приближение к науке, решительный шаг к соседству с ней, а то и к вторжению, приобщение к блестящей учености и вероятие истинного откровения, и квиетизм тоже, если правильно его толковать, не лишен известного науке глубокого смысла. Не зря Господь сказал Аврааму: вот тут у тебя под носом пропасть полнейшего абсурда, прыгай, и не смотри, что сына надо, в соответствии с моим умыслом, прирезать, это я буду смотреть, посмотрю, каков ты в исключающих разум условиях и чем чревато твое умоисступление. И Авраам прыгнул не раздумывая. А наш нынешний пустозвон не преминул отскочить, и словно не было за душой никакого экзистенциализма. Вот так Молинос! Вот тебе и мадам Гюйон! Отскочил ловко, сноровка необыкновенная, но велика ли цена ей?
  А экзистенциализм в чистом виде, без всякого там Теодора Викторовича и ему подобных... Как же без экзистенциализма в жизни, даже попросту в быту, в разных условиях, в той или иной обстановке, в подходящей или даже совершенно не подходящей атмосфере? Не выйдет, не обойдемся, не выкрутиться! Всегда были страхи, трепет, отчаяние, дело это живое, и никому от него не отвертеться, так что любой Гегель, Кант и даже сам бесчувственный Декарт, даже они какой-никакой, а экзистенциализм, что бы там эти господа ни вещали. Коротко сказать, нельзя без экзистенциализма; не сохранить нам лица, если вздумаем отрицать. И нечего делать вид, будто его не было. Другой вопрос, есть ли? Если нет, то и ничего нет, ни жизни, ни смерти, и все лишь бесконечный тоскливый сон.
  И впрямь на деле глянуло все так, будто ничего нет, - хотя бы потому, что она вдруг очутилась между домами, в улицах и среди кварталов, грубо и пугающе соединившихся перед ее глазами в нечто ей неизвестное, уже экзаменующее и определенно готовое мучить иллюзией непознаваемости. Стала спотыкаться, ножки ослабели, словно вышли из подчинения и ударились в какую-то хрупкость и вместе с тем неподатливость, зажили своей жизнью. И свой у них трепет, свои тревоги. Наскакивали откуда ни возьмись назойливые неприятные опасения, грубые, лишенные всякой гибкости страхи, и все в этом месте внушало, казалось, ощущение громадной пустоты, а то и, пожалуй, даже нелепую мысль о западне или каком-то ином неведомом мире, весьма смахивающем на западню и, собственно говоря, устроенном на манер гротескной ловушки для всякого слишком пообтершегося среди земных известностей и привычностей человека. И все же Арина Божидаровна, необыкновенная, стойкая, очаровательная, готова была поспорить со всеми этими странностями, с обступившей ее несообразностью. Экзистенциализм, допустим на минуточку, умер, но дело-то его наверняка живет. Разве может быть иначе? Будь иначе, т. е. вплоть до того, что, мол, впрямь помре великое учение, единственная не высосанная из пальца наука о жизни и всякого рода загадках бытия, - так не пустовало бы свято место, предлагалось бы людским умам что-то иное, более, скажем, достойное, глубокое, умное, а этого нет, не слыхать, не видать. Не предлагают ничего. И само собой выходит так, что нет никого умнее, глубже и достойнее самого захудалого экзистенциалиста, есть лишь гремящие пустыми речами очковтиратели. Нынче так, и обидно, обидно сознавать, что какой-то очковтиратель, пустозвон, пусть даже ярко выраженный, превосходно нарисованный, умудрился ненароком сломать ее внутреннего человека.
  В минуту, когда она вышла от пустозвона, развеивая чары и навсегда порывая с этим негодным человеком, спасение могло заключаться лишь в том, чтобы все бросить, шагать куда глаза глядят, уйти в безвестность, идти и идти по Руси странницей, босой женщиной, нищенкой, бездомной, голодной, беспомощной. Теодор Викторович даже чаю не предложил. А теперь вот уже доподлинный ужас и какая-то безысходная несуразность. В более или менее отчетливо предшествующем периоде хотела чаю - и не получила его, в настоящее время искала себя - и не могла найти.
  Хоть караул кричи! И оглянуться не успела Арина Божидаровна, как очутилась в незнакомом ей районе города. Необитаемые, судя по всему, квадратные, как могло показаться, громады домов возвысились над ней, подавили, заставили смолкнуть душу, как та не билась и не тосковала. Это были заводские корпуса, по верхам которых рассеивали сейчас уныние лучи заходящего солнца, корпуса, освеженные недавней покраской, заброшенные или оставившие еще место для кипения неких тяжелых и по-настоящему созидательных работ, а в иных случаях отданные под легкую и невнятную массу всевозможных офисов, салонов, галерей, крошечных и изначально сомнительных центров деловой и творческой мысли. Пустынная улица, куда свернула Арина Божидаровна, уже решившая, что не сойдет ей с рук это безрассудное странствование, безукоризненно ровно и, казалось, страстно устремлялась вперед, т.е., как и было прописано сценарием спасительного бегства, в неизвестность, и предвестьем конца выглядело отсутствие открытости, ибо словно взамен ее квадратилась свежевыкрашенная, искусно обработанная в фабричной стилистике глыба, в которую улица и упиралась. Какое-то страшное, каждый день одно и то же, навеки неизменное существование возможно было здесь, но возможен был и внезапный порыв, удалой всплеск, даже отчаянная удаль страсти, скорее всего бесцельной и безымянной. Какая-то жуткая красота была во всем этом, и именно она, а не пустынность незнакомого, будто инопланетного места, придавила Арину Божидаровну, углубляя ее отчаяние. Пустынность разве что подчеркивала ее одиночество, а вот мрачная и взыскующе глядевшая отовсюду красота пробирала до мозга костей, до нервных окончаний того, что сейчас претендовало на звание ее сущности, и женщина с горечью сознавала, что эта пародия жалка, но и сама пресловутая сущность, может быть, ничем не лучше.
  Мучительно захотелось домой, уж и ноги подгибались от усталости, однако очутилась еще на изобилующей серым и, наверное, всеми его вероятными оттенками набережной, где смогла наконец сориентироваться. А тоже высились разные корпуса и между ними определенно жилые дома, и тоже было безлюдно, лишь с раздражающим свистом проносились темные, словно пустые внутри машины. Небо чисто раскрывало последнюю перед окончательным заходом солнца глубину. И только разобралась, почуяла и как бы утвердила нужный ей курс, тотчас почувствовала себя такой же нарисованной, как скучившиеся над рекой дома, и сама река, и серые камни набережной. Белый легкий мостик горбился между берегами, над мутной водой, то и дело текущей в противоположном уже будто бы увиденному утомленной скиталицей направлении. Взойдя на него, женщина, а окружающее целенаправленно сбивало ее с толку, и это никак не могло укрыться от ее внимания, тщательно, с болезненной даже пристальностью - подозрения раздирали душу страшные - оглядела мягко поддающиеся сумеркам дали с их там и сям грубо тянущимися к небу высотными зданиями. Ее-то тянуло на дно реки, она чувствовала это делом решенным, сейчас она, спортивно перемахнув через перила, прыгнет в мутную воду и тотчас безропотно и бесповоротно уйдет в глубину. Начиналась внутри дрожь, распространялась по уже гибнущему телу быстро и жарко. На дне будет уютно, но чего точно быть не могло, так это полного и безоговорочного разрыва с жизнью. Жизнь все равно возьмет свое; дрожи не будет, болезнь уйдет, тело выправится, вернет былую мощь. Руки проделывали разные резкости, рывки, хватались за перила, а ноги приросли к надежной поверхности мостика, точно пустили корни и мгновенно распространились по его незамысловатой, на редкость простодушной и тем славной конструкции. Ей представилось, как в каком-то полупрозрачном и скудно освещенном пространстве воды, медленно превращающемся в театр, она с истерической и неукротимой молодой силой пляшет на соткавшейся из водорослей сцене. На глазах у заполнивших илистый партер водяных и русалок высоко вскидывает красивые ноги, побеждающе и все громче, все нахальнее и с какой-то бездушной торжественностью хохочет, а публика изумленно вскрикивает, и, собственно говоря, не знают персонажи дна, куда им бежать от насмешливого и похотливого взгляда неугомонной утопленницы. Переглядываются, вздыхают, головенками качают, иные закрывают лицо змеевидными руками. Смущение закрадывается в фольклорные сердца, такого еще не бывало в их царстве, никто прежде не смел столь нагло пренебрегать гибелью и отрицать смерть, не случалось еще в их мрачном логове праздновать триумфы жизнеутверждающей силе. И занимательно ведь, развлечение неожиданное и большое. Робкими струйками прокатываются уже кое-где рукоплескания, взвизгивает кто-то животно, с некоторой ущемленностью, как бы в недоумении от долгого и, как теперь представляется, беспричинного и даже преступного воздержания... Неопределенная улыбка скользнула по губам Арины Божидаровны, тем самым, что присосались было к перилам, равнодушно блюдущим свое металлическое отличие от довольно живо кишащего небытия, а теперь вдруг отскочили, игривым хоботком метнулись куда-то в сторону. Насупилась, сгорбилась и стыдливо заспешила домой, бесшумно, словно украдкой, переставляя ноги; оставив за спиной набережную, припустила с девичьей грацией и прытью.
  
   ***
  
  Душа Аполлона своей простотой напоминает всевозможные полоски и словно бы заготовки с картин Мондриана, виденных однажды Ариной Божидаровной в каком-то музее и определенных ею как тематические. Вряд ли это определение достойно переварил сопутствовавший ученой даме супруг. Но душа Аполлона, будто находясь где-то на границе между сном и бодрствованием или, лучше сказать, между бытием и небытием, была в то же время на редкость мутна и убийственно непостижима, и потому ее можно уподобить густо и непроницаемо наполненному чернотой квадрату Малевича. Аполлона легко толкнуть куда угодно, и при этом вообразима ситуация, когда вам покажется абсурдом и недопустимой вольностью фантазии, что вы-де кого-то там толкнули, - настолько он легок, незатейлив. И для паренька отлететь от толчка в сторонку или вообще в некую неизвестность составляло не больше труда, чем одуванчику рассыпаться на ветру. Но в его отношениях с Опухликовым вышел несколько другой фокус. Старик, само собой, отлично понимал, куда и зачем направляет своего "ученика", а вот представить, чтоб этот последний хоть сколько-то разобрался, чего от него домогаются, в чем, собственно, цель навязчивого старца, суть его намерений и то и дело совершающихся толкательных телодвижений, это, полагаем, невозможно и все равно что очутиться в непроходимом лесу. Странность же заключалась в том, что несчастный все же силился в данном случае постичь, погружался в несусветную задумчивость и наивно прикладывал палец ко лбу, пытаясь разгадать стариков ребус.
  Позвонил парень Арине Божидаровне и напросился на чай. Так он вступил в решающую фазу исполнения мрачновато начертанного учителем задания. Вдова уже давала понять, что чувствует себя одинокой, мол, всеми забыты ее красота, достаток и гостеприимство, а потому она с радостью согласилась принять молодого человека. На нем она теперь вздумала испытывать свою жизнеспособность, прояснить, не избылась ли та вовсе. Ведь как же это, и персиком глядит, и в сытости живет, в довольстве, и привечать умеет, а ходят к ней мало и скучно, фактически пренебрегают, как если бы она уже не та, что прежде! Тосковала она по прошлому, когда все устраивал Боголепов, широкой души человек.
  Наступил кульминационный, как представлялось всем замешанным в этом деле персонам, вечер. Аполлон явился с букетиком фиалок, взятых у одной из подвластных Опухликову торговок. Арина Божидаровна, встряхнувшись, - тщательно изобразила она тут улыбку немножко кокетливого смущения, - сказала:
  - Ах, вы меня балуете, Аполлон...
  Паренек широко заулыбался. Отлично начищенным медным тазом заблестел он перед лукаво присматривающейся к нему хозяйкой. Последовало уверенное разъяснение:
  - Безрассудство, согласен, но оно и полагается пребывающему в очаровании высоким чувством. Зато интригами с моей стороны вовсе не пахнет, разве что уловками, естественными для поры, когда самое время войти в альков.
  Женщина, дивясь, трепетно вскинула глазки. А, и это философия экзистенции, хотя человечек этот, похоже, неправдоподобен. Так она подумала. Тут кстати было бы подробно рассказать о ее внешности. Но - женщина красива, и этим, пожалуй, сказано все. Что до Аполлона, то он в сущности не понимал красоты Арины Божидаровны и ее прелестей, знал только недоступное его разумению задание учителя, справиться с которым не мог прежде всего потому, что ему никак не удавалось придумать то самое оригинальное решение, о котором говорил Опухликов.
  - В альков? - шептала удивленная, чуточку напуганная, может быть, даже и раздосадованная женщина. - А вы... не ошиблись дверью? не закралась ли ошибка?..
  - Никоим образом.
  - Но почему же мне приходится лепетать? Это вы меня сбили, из колеи выбили...
  - Все нормально и органично, Арина Божидаровна, - оригинальничал подстегнутый заданной ему учителем взбучкой Аполлон. - В прошлый раз мы хорошо попили чаек. Попьем и нынче?
  - Попьем... - с некоторым сомнением ответила Арина Божидаровна.
  Не переставая удивляться повадкам молодого человека, она накрыла на стол в сверкавшей хрусталем и фарфором гостиной. Когда уселись, хозяйка, украдкой взглянув на неизвестно чему улыбавшегося гостя, осведомилась:
  - Ну, как продвигается ваша библиотечность? - Ее голос упал каплей нежности в его сердце. Но вопрос был не из простых, с ответом-то мудрено было изловчиться.
  Свой способ зарабатывать себе на жизнь Аполлон специально для Арины Божидаровны называл "библиотечными днями". Он где-то услышал это выражение, и оно ему понравилось, хотя подлинного его смысла Аполлон, разумеется, не ведал. У него все время, которое он проводил не с Ариной Божидаровной, было, следовательно, библиотечными днями, было, как уже она переименовала на свой лад, библиотечностью, о которой он всегда исповедовался ей довольно скупо, боясь сесть в лужу. Говорил, что дело это интересное, но хлопотное, а вот слишком распространяться о нем, по ряду соображений, не стоит. Иными словами, приходилось выкручиваться.
  Аполлон, размышляя, нахмурился, свел брови на переносице, глаза его стали невидящими или, может быть, повернутыми внутрь, куда-то в себя. Пора было подать голос. С деланной бодростью воскликнул Аполлон:
  - Работа то есть? Все у меня там без сучка и задоринки. Работа - не бей лежачего.
  Хозяйка, взвившись над столом, ободряюще похлопала его по плечу.
  - А в прошлый раз жаловались, что она вам ни минутки свободной не оставляет.
  И уже мучительно соображал что-то парень о разнице между ласковым похлопыванием и насмешливыми, нимало не ободряющими словами женщины. В загадочной глубине этой разницы залегала тайна истинного отношения к нему Арины Божидаровны, а заодно и его шансы на успех в придуманной хитроумным Опухликовым авантюре. А она не садилась, с довольно-таки заметным и как бы только теперь образовавшимся, откуда-то выползшим общим утолщением нависала над ним, пытливо заглядывала прямо в его душу, учащенно дыша.
  
   ***
  
  - Раз на раз, Арина Божидаровна, не приходится, - последовал, наконец, внушительный ответ. - Бывают дни легкие в трудовом смысле, случаются, однако, и беспросветные.
  Парень шумно втянул в себя глоток горячего чая. Арина Божидаровна, присевшая наконец, не утерпела, едва сдерживая смех:
  - Вы, Аполлон, человек библиотечный, значит ученый, видимо, даже книжный червь и большой специалист, дока, - она хохотнула и тут же, желая по возможности все-таки утаить от чувствительности Аполлона насмешку, издала невинное кудахтанье, - в этом я не сомневаюсь. Но в обычной жизни какой-то вы мущинка... наивный, что ли, немножко как бы неотесанный.
  Посмеивалась она над ним, а еще больше над собой - оттого, что ей казался он трогательным и в его наивной лжи.
  - Что по жизни, что по службе - я везде одинаковый, - возразил Аполлон. - Главное, знать, чего хочешь. Мы же с вами, Арина Божидаровна, не будем разводить макбетов, правда?
  - Макбетов?
  - Ну да. А то знаете, леди макбет, как говорят, любят из своих мужей и любовников делать свои подобия, иначе сказать, тех же макбетов, и это мизантропично, являясь служением делу ухудшения человеческой породы. А нам зачем же вести наши операции и метаморфозы к катаклизму... вы согласны, дорогая, что незачем?
  - Пожалуй... - согласилась она. - Действительно, ни к чему. Только я, Аполлон, не совсем понимаю, что вы такое говорите.
  - А я объясню, и с тем большей доходчивостью, чем меньше вы, слушая меня, будете манипулировать. Прошу, чтоб все было чин-чином, чтоб вы на меня с критикой и разными замечаниями понапрасну не наскакивали. У вас, предположим, остроты, шпильки и прочие нюансы, но ведь если вы решите и в самом деле ткнуть, так это же не то чтобы во всеоружии прыгнуть на очевидную мишень, это, скорее, все равно что скакнуть в омут и, не исключено, исчезнуть в нем. Я кажусь воздухоплавателем, птичкой фактически невесомой, но вполне вероятен оптический обман, и вот я уже могу предстать человеком по своей природе, как она явлена в мироздании, рыхлым, вязким, впитывающим и не оставляющим следов.
  Арина Божидаровна расхохоталась.
  - Божешки, - восклицала, - да вы краснобай! - Раскрасневшаяся, вместе со слезами выдавила: - А казались безответным стебельком, замкнувшейся в себе былинкой...
  "Книжный червь" с угрюмым изумлением наблюдал, как большая и красивая женщина, в объятиях которой ему, судя по всему, следует не мешкая оказаться, скорчившись на стуле, заходится в смехе. Долго она не могла успокоиться. Аполлона кольнула обида: с чего это ее разобрало такое веселье? Не над ним ли смеется бабенка? Ясное дело, что над ним. Но ведь смеяться можно по-разному, бывает и безобидный смех, задевающий лишь твой некстати выскочивший краешек и вовсе не бьющий в самое сердце.
  - Простите, Аполлон... - проговорила наконец Арина Божидаровна, утирая увлажнившиеся глаза платочком. - Так, что-то нашло... Не принимайте на свой счет. Вы очень забавный... и милый. Ах, как нехорош был этот мой смех! И сколько пошлой утрированности! Еще куда ни шло улыбочки, но смеяться так...
  - Точно, точно, - подхватил Аполлон, - я и говорю, смех бывает разный...
  - А чтоб вот до такого - до сжатия вот на этом стуле в мерзкий комок, до стертости указывающих черт, указывающих на человеческое начало, до превращения в отвратительное существо, в гадкую фигурку с картинок одного там английского мастера кисти... как, бишь, его звали?.. наверняка Бэконом...
  - Вы и сейчас смеетесь надо мной? Я же знаю, что бекон...
  - А, вы подумали о мясном о чем-то? Бог мой, почему бы и нет?
  - Я, Арина Божидаровна, не в мясной лавке на крюке завис, я здесь, перед вами, и вы должны видеть, что меня подцепить можно, но лучше при этом обойтись без варварских приемов натуральных мясников... без наглых выходок, которые себе позволяют эти окровавленные и, разумеется, упитанные люди... Вы о картинке, так я вам скажу, что видывал малеванные изображения, на которых люди мучились не хуже скотины в жуткий час ее избиения...
  - Ай, Господи, что вы в самом деле, Аполлон, не хватит ли разводить турусы?
  - Я и сам не понимаю, отчего так расходился. Со мной это впервые, я вообще-то благодушный. Что-то, похоже, в воздухе над головой реет, как будто предвещая грозу...
  - А что зашла речь о какой-то там картине...
  - Изображения картин мы в любом случае любим, факт живописи много чего для нас значит... - пробормотал Аполлон.
  - Может быть, чуточку вина?
  Аполлон задумался. Спиртным он почти не баловался, к тому же в его работе на Опухликова, если то, что происходило у него со стариком, можно назвать работой, забавам подобного рода определенно было не место. Опухликов сам был великий трезвенник и величайшей трезвости требовал от своих подопечных. Но одно дело, когда перед тобой стоят простые, не требующие умственного напряжения проблемы, и совсем другое, когда вызревает, и до чрезвычайности, необходимость в оригинальном решении. Наверное, к его роли соблазнителя как раз подойдет, если он махнет рюмку-другую. Не повредит, если у дамочки сложится о нем впечатление как о лихаче и рубахе-парне.
  - Пожалуй... - сказал он. - Но что вино, это для дам, а я бы водочки выпил...
  - Найдется и водочка, - обрадовалась Арина Божидаровна. Ей совсем не хотелось, чтобы ее смех оскорбил гостя, стало быть, с удовлетворением она восприняла его согласие выпить, - не обиделся.
  Поэтически настроенная, мысленным взором окидывала она свои виды на парня. Затеять роман с кем-то из старых знакомых, из тех, кто хорошо знал ее мужа? Предосудительно и рискованно, наверняка пойдут сплетни, погубят ее добрую репутацию. Не успела похоронить супруга, как уже нашла себе утешителя, по рукам пошла, рассудят люди. А с этим простаком все можно провернуть скрытно и как бы между делом, так, что комар носа не подточит. Его, если вдуматься, легко и удобно истолковывать в духе чистого скептицизма. Он существует, а словно и нет его. Ее даже не смущала его странная и, не исключено, подозрительная склонность выдавать себя за какого-то мифического делателя, или обладателя, "библиотечных дней" и тем попросту скрывать от нее истинный род своей деятельности. Это он для форсу, благодушно умозаключала Арина Божидаровна.
  Она достала из холодильника бутылку водки и закуску поплотнее той, что была подана к чаю. Пока она хлопотала, гремела посудой, заново накрывала на стол, Аполлон молча и внимательно разглядывал ее внушительные формы, и у него возникло ощущение, что Опухликов не зря послал его сюда, более того, даже и с какой-то таинственной и грандиозной целью. Смутное довольство происходящим и, возможно, вообще жизнью шевельнулось в его душе, выпростало длинный ус и игриво пощекотало сердце, но тотчас ощущение, проделав акробатический этюд, преобразилось в туманную догадку, что не иначе как наградил его Опухликов. Дал для отвода глаз пустяковое задание, а на самом деле выпустил в чистое и приятное развлечение...
  Да, ситуация такова, что они в своей глубокой и высокой дружбе, в своем союзе мудрости и молодости не могут вдруг, ни с того ни с сего, позволить себе развлечения и роскошные отпуска. Вот когда все будет на мази и станет выглядеть достигнутым некий апофеоз, тогда другое дело. Поэтому Опухликов не имел права открыто сказать: пойди развлекись с бабой, ты заслужил это. И он замаскировал награду видимостью задания. Что и говорить, Опухликов человек опытный и знает, что делает. Но оттого, что Аполлон все-таки не в состоянии был до конца разгадать смысл доставшейся ему от учителя награды, особенно в свете того, что учитель при этом и ругал его за нерасторопность, он вдруг впервые по-настоящему проникся сознанием какой-то особой важности своего присутствия возле Арины Божидаровны. И важность эта, как он начал сознавать, заключается в том, что Арина Божидаровна красива, и ведь, черт возьми, в самом деле дорогого стоят ее видные, добротные формы. И если ее красота не должна быть взята и использована им по собственному усмотрению, без соответствующей санкции Опухликова, то и в таком случае нельзя, чтобы она не производила на него неизгладимое, ни с чем не сравнимое впечатление. Аполлон даже вздрогнул, осознав все это, поняв внезапно, что способен и на большее, близок и практически подготовлен к разгадке немыслимых тайн бытия. Вот оно, вот оно уже какое-то волшебство, некий идеализм, выводящий за круг обыденности!
  Так что же это за награда, что это за отдых? И о какой картине все толкует старик? На кой черт сдалась им картина? И при чем тут Арина Божидаровна? Она рисует? Она сидит на картинах, имеющих какой-то особый вес в глазах истинных ценителей? Или собственной персоной изображена на них, каждый раз в новом и едва ли познаваемом виде? От людей рисующих всего можно ожидать... Опухликов, он сам-то не рисует ли? Может быть, происходящее - не ребус, не бред, не сон, а все же задание, смысл и цель которого так до конца и не понят? Аполлон терялся в догадках.
  Припекал идеализм, на мгновение показавшийся желанным, и это было болезненно, сплошной чад въедливо окутывал сознание, и в нем внезапно принималась вышевеливать какое-то мерзкое дрыганье нога, наверняка принадлежавшая Опухликову, в иные мгновения выписывалась с жуткой отчетливостью и давала пинка. Хотелось спрятаться или уж, на худой конец, отлететь куда подальше под воздействием стариковского тычка, но всюду, однако, выходило натыкаться на хлопочущую женщину, утыкаться в ее пухлый бок или объемистый зад. Растерянный, беспомощный, как ребенок, Аполлон грустно стирал ладонью обильно заструившийся по его лицу пот. Ему вдруг представилось немного обидным, что Опухликов не спросил его, нравится ему Арина Божидаровна и хочет ли он с ней развлекаться. Видимо, решил, что любой на его, Аполлона, месте потерял бы голову от счастья, оказавшись в состоянии едва ли не интимной близости с этой бесподобной особой. Еще шаг, шажок крошечный - и словно сама собой явится возможность переспать с вдовой знаменитого пройдохи.
  Но то любой, а он-то принципиального увлечения слабым полом не ведает; почти равнодушен, и странно ему, что некоторые по отношению к женщинам азартны. Женщины представляются Аполлону чересчур подвижными, легкомысленными, ненадежными. И не они ли впереди всех по части глупости? Конечно, Арина Божидаровна не просто женщина, она дама, пусть не первой молодости, однако же еще в соку, и она нравится ему. Это не какая-нибудь недалекая, вертлявая девчонка, у которой в голове лишь тряпки да танцульки. Арина Божидаровна все равно как мать, с ней можно посидеть на кухне, потолковать по душам, выпить чаю, а то и водки. Но спать с ней... Да еще воспринимать это как награду...
  Теперь с особыми удобствами расположились в просторной кухне. Пили водку. Блеснуло, слегка ударив в глаза, зеркало, и Аполлон обратил на него взор, поискал в его неподвижной глубине свое отображение. Найдя, проникся очень, возгордился собой. Он понял, почему старик сам не решился подкатиться к Арине Божидаровне; мог бы, раз ему так нужна какая-то там дурацкая картина, но... Сейчас понял Аполлон, почему старый прохвост послал его на фронт, где кипит схватка между соблазнами и неподатливостью, между мужской напористостью и женским кокетством. Арина Божидаровна и не посмотрела бы на безобразного старца. А вот он, Аполлон, соблазнителен, и для Арины Божидаровны он все равно что герой грез, живое воплощение девичьих мечтаний.
  Допустим. В этом пункте Аполлон готов усмехнуться победителем, загадочным незнакомцем, полубогом, к ногам которого женщины без раздумий складывают свои любвеобильные сердца. Да, он красив, но до бесконечности ли он готов дарить свою красоту Арине Божидаровне?
  - Закусим удила! - крикнул Аполлон.
  - Закусывайте... - умоляюще шепнула Арина Божидаровна.
  А вдруг окажется, что в интересах дружбы он должен не только переспать с этой теткой, но и жениться на ней? Что, мол, таково требование старика и, собственно говоря, такова логика событий? Нет, это уже чересчур. Он ценит дружбу и любит учителя, но не настолько, чтобы идти на подобные жертвы. Глазами, исполненными коровьей тоски, Аполлон не отрываясь смотрел на пышную вдову, пытаясь диалектически разрешить возникшую у него борьбу противоречий. Арина Божидаровна, сидя напротив, что-то говорила, а он не сознавал, что она обращается к нему.
  Тогда она легонько прикоснулась мягкими и прохладными пальцами к его лбу, заставляя очнуться.
  - Что вы, дитя мое, как зачарованный? - спросила она с улыбкой. - Ну, вы совсем... сомлели. Что ж, выпейте еще...
  Аполлон счел ее совет благоразумным. Наполнил рюмки и тут же, словно прыгая в пышущую жаром печь, ринулся в самую сердцевину водочного залпа. Огненный напиток подействовал прежде, чем успел достичь его желудка. Впрочем, водка, возможно, и не устремилась к желудку, а каким-то образом потекла прямо в сокровенные, святые уголки головы. Собственная голова вдруг показалась Аполлону огромным резервуаром, который стремительно наполняется как попало бушующим пламенем. Красные ракеты полетели перед глазами. Вспомнив, как в недавнем - чуть ли не мгновение назад - прошлом ласково остужающие пальцы Арины Божидаровны коснулись его лба, он теперь увидел всю руку этой великой женщины: прелестная, по локоть уходила она в запылавшие недра, легко освобождала его от естественной, казалось бы, необходимости считать их своей собственностью. Затем ему пришло на ум, будто внизу, под столом, прячется маленький, маскирующийся под карлика Опухликов и стреляет в него из ракетницы в наказание за то, что он-де с недостаточной резвостью исполняет свой долг. Он приподнял край скатерти и заглянул под стол.
  Арина Божидаровна бросала хлебные шарики.
  - Что-то потеряли? - осведомилась она заботливо.
  Аполлон нервно, отчасти и сердясь, уворачивался от шариков. Он увидел большие ноги Арины Божидаровны, взгромоздившиеся одна на другую, как переспелые бананы в грозди. А суетливо карающего Опухликова там, под столом, не было...
  Встревоженный Аполлон, решив клин вышибать клином, снова наполнил рюмку, теперь уже только свою, и выпил.
  - Ты очень торопишься, деточка, - заметила женщина, - как бы того... не сверзишься?.. а то еще тошнота, даже вплоть до блевоты...
  Аполлон коснулся ее руки, лежавшей на столе.
  - Арина Божидаровна... в меня стреляют...
  - Водкой?
  - Над нами не будут смеяться?
  - Кто?
  - К примеру сказать, мои сверстники.
  - А зачем им смеяться над нами?
  - Вы же в возрасте...
  Чтобы скрыть неудовольствие, вызванное этим неприличным указанием на разницу в возрасте, Арина Божидаровна деланно засмеялась. А дать бы по губам наглецу! Судорожно сжимала она кулаки. Аполлон посмотрел, как взрывы смеха заставляют ходить кадык на ее шее. Он был тронут, такой трогательный кадык... И почувствовал себя одиноким. А ее грудь? Как она всколыхнулась от очередной забеспокоившей женщину смешинки! Уж что бы другое, но эта могучая грудь на грустные мысли никак не наводит. Аполлон был в недоумении; его раздирали противоречивые чувства, отрицающие друг друга ощущения.
  - Арина Божидаровна, я одинокий человек, - пробормотал он. - У меня нет ни мамы, ни папы, ни братьев... никого. Нет жены и нет девушки. Только работа... Библиотечные дни. И вот вы. Ай-яй, нехорошо, Арина Божидаровна, если вы просто смотрите на меня как опытная женщина, матерая волчица... Я могу, конечно, запросто попасться в ваши сети... Но зачем же вам обращаться со мной дурно?
  Мгновенно зажевала обиду Арина Божидаровна, размякла, поплыла вдруг.
  - Иди ко мне, иди сюда, - призывно протягивала она руки. - Ты совсем ошалел, мальчик... Разве я тебя обижаю? И даю повод думать, что завлекаю тебя в сети?
  Аполлон плакал:
  - Я несчастный, у меня ни цели, ни смысла, я без руля и ветрил... Кто я? Откуда пришел? Куда иду?
  - Перестань, прошу... - Усадив красивого паренька к себе на колени, Арина Божидаровна нежно втолковывала ему: - Ты словно не от мира сего. Надо же... Я сидела наверху, то есть исключительно благодаря положению мужа, я вращалась в обществе всяких сомнительных персон... и было это, если мягко выразиться, не медом, там ведь, знаешь ли, все сплошь продажные, гадкие, двуличные... И мне привили лицемерие. Уж какой я лицемерной дрянью бывала порой - не описать! Я свысока думала о нашем народе, что он насквозь прогнил и развратился, что он блуждает во тьме и недостоин даже Крученых с Городецким, а это, согласись, не самые большие поэты. Я и сейчас в каком-то смысле вправе так думать, потому как у меня элитный буфер, этакий защитный пояс от него, от народа этого, в виде, фигурально выражаясь, кругленькой суммы. Покойный мне кое-что оставил...
  - Много? Это может заинтересовать...
  - Ах, эти вечные скандалы... - слышала только себя Арина Божидаровна, свой зыбкий, словно в щель какую-то медленно сочившийся внутренний голос. - Ты не поверишь, но приходилось и драться с билетершами в кинотеатрах, с толстенными продавщицами в булочных. Всюду сброд, всюду неслыханное хамство! Я плакала, когда меня били какие-нибудь разнузданные бабы, а если они были как ломовые лошади, то и брали, естественно, верх. Но чаще успех сопутствовал мне, и плакать приходилось другим. А ты знаешь, милый, что это значит - другие, другой, только не абы как, а в лучшем смысле? Это когда я ощущаю твою боль как свою собственную. Понял? И мне больно, что ты мучаешься из-за пустяков. Ну, не знаешь цели, не знаешь смысла... Зато ты неожиданный, зато ты светлый, чистый, открытый!
  В рамке обернувшегося плоским и квадратным рта Аполлон, творя какой-то мираж, мучительно ворочал багровым, словно залитым дурной кровью языком, силился что-то сказать, но слова оставались беззвучны.
  - Молодежь наша, еще недавно думала я, цинична и распущена. А ты вот какой! Такой наивный, неискушенный... Даже странно, что ты мне встретился. Покойный, а был он еще тот скупердяй, оставлял мне на черный день, и что мы видим? День-то выдался светлый! А знаешь, это, наверное, перст судьбы!
  Принялся оживать и становиться более реальным Аполлон. Но процесс это был непростой и далеко не быстрый. Воркующий женский голос, вливавшийся прямо ему в ухо, действовал усыпляюще, и он, расслабленно усмехаясь, клевал носом туда и сюда, затем сонно пощупал морщинку на шее Арины Божидаровны, воображая в этом какой-то ловкий отвлекающий маневр.
  - Переспим, да? - спросил он едва слышно.
  - О, конечно, конечно! Как не переспать? Как может быть нет, зачем бы, о-о!.. какие еще могут быть вопросы! После такого... и в такую-то светлую минуту... после того, что мы так горячо и откровенно распахнули души, обнажили сердца и ты, друг мой, внезапно открылся мне с такой стороны, повернулся ко мне таким удивительным боком! - восклицала женщина как в бреду.
  И чуть позже, когда они перебрались в комнату, шум раздвигаемой постели и шуршание простыней казались уплывающему в сладкое полузабытье сознанию Аполлона почти забытыми звуками детства.
  
   ***
  
  Все убыстрялся, уторапливался Опухликов и нагнетал суетность, эх, поскорее бы прихватить Кривича да с ним под мышкой устремиться в баснословные выгоды продажи. Бил кулаком в раскрытую ладонь, давая волю эмоциям. Выйдет на мировые рынки теневой торговлишки произведениями искусства, спустит картину по фантастической цене, тогда и поуспокоится, остепенится, а до той поры не бывать ни безмятежному сну, ни здравому бодрствованию. Глаза Опухликова шарили по сторонам света, взгляды разбрасывал - что твои прожектора, словно огненно возился за горизонтами в ночи охваченный каким-то технологическим неистовством механизм, метала пламенеющие стрелы взбесившаяся машина. А ведь зависел от этого негодного мальчишки, этого ничтожества Аполлона. Он снова призвал ученика, требуя отчета и намереваясь не мешкая приступить к штудиям.
  - Переспал я с ней, с матроной, что называется совокупился, - удовлетворенно и сыто сообщил Аполлон.
  Опухликов вздрогнул. Сообщник этого не заметил. Почему? Опухликов, правду сказать, чуть не упал; вздрогнув, он так внезапно исказился весь, что руки явственно обозначились костылями, и он завис на них мешком трухи. Ветераном печали и унижений он смотрел на своего счастливого соперника. А тот не замечал. Почему? почему? до такой степени ничего не значили в глазах этого оболтуса сердечные чувства его старого учителя? Беспечный Аполлон говорил:
  - Невиданный любовный угар ночью произошел, такая плавильня, что глаз было не сомкнуть, и теперь страшно клонит в сон.
  Так сказал юноша, после чего с неописуемым простодушием уселся за стол - а совершалось это в недурно обставленной хозяйской квартирке - и уронил не обремененную, в данном случае, естественными выпуклостями и утолщениями, сдувшуюся голову на скрещенные руки.
  - Встать! - заорал старик.
  Парень протер глаза; выпучившись на старика, он медленно поднялся.
  - Ты словно в бреду, а ведь мне нужно, чтобы ты показал свои лучшие качества и свойства и ни разу не оступился.
  - Я в бреду, - тупо согласился Аполлон.
  - А ты не будь, оставь это, забудь на минутку о своем слабоумии, и оно пройдет...
  - Я думаю, имеет смысл и в самом деле постараться...
  - С Ариной Божидаровной... Боже мой!.. с самой, с ней-то... Как это произошло? С чего началось? - быстро задавал вопросы старик, и напрасно старался он придать суровость своему разжижающемуся в бездне приключившейся с ним беды голосу.
  Аполлон подробно все рассказал, не забыв упомянуть, как он заподозрил присутствие учителя под столом и заглянул туда, приподняв уголок скатерти, - а оказались там Арины Божидаровны могучие ноги. Они произвели на Аполлона неотразимое впечатление, и дальше все пошло как по маслу, начался возбужденный разговор, поскольку диву далась Арина Божидаровна, ахнула и схватилась за голову, и закричала внезапно, что уж если так изучают ее и откровенно рассматривают, то она, со своей стороны, готова все поставить на карту, не считаясь с моралью и возможными пересудами. Ну и - слово за слово здорово цеплялись, да и привела цепочка к постели. Вздрагивал, дрожал Опухликов, и почернела, была его бедная душа вся уже утыкана и изрешечена помрачительными подробностями, дико материализовавшимися непотребствами. Теперь решительно, как если бы в последний раз, сознавал он, что не Кривич ему нужен, а Арина Божидаровна, и даже не Арина Божидаровна, а некие волшебства и чудесные идеалы.
  - Так, так... - приговаривал он, барабаня пальцами правой руки по тыльной стороне левой, по тыльной стороне ладони. За пригоршнями вылетающими из его глотки "таками" стояли вскрики уязвленного сердца, беспомощного разума, бессильной зависти, их Опухликов то ли продлевал по мере возможности, то ли подавлял нелепым "таканьем". Было, что чуть не вскрикнул и вслух, чуть было не всхлипнул громогласно, но напряжением воли затейник обуздал наплыв волнения. - Следующий этап, - сказал он сухо, - вызвать ее на откровенность. Что это значит? Я спрашиваю...
  - Вам и отвечать, - вставил Аполлон и просиял, ослепительно улыбнулся.
  - Это значит довести ее до состояния, когда она будет выбалтывать все, что ты от нее потребуешь. Не сознавая даже, что болтает лишнее. Тогда направляй ее. К Кривичу, к картине. Пусть скажет, гадина, где ее прячет.
  Вдруг забормотал парень, наморщив лоб:
  - Ага, Кривич... Это-то и непонятно!.. Я все слышу: Кривич, Кривич... а в чем же дело? Я понимаю: живопись, картины и все такое. Уж не воровать ли того Кривича? О деньгах она, между прочим, упоминала, но как их своруешь, если они, как следует думать, надежно у нее спрятаны?
  Аполлоновы морщины ума и особой вдумчивости безвольно свисали лохмотьями, а то колебались от всяких дуновений, создавая фантастическое зрелище, но Опухликов словно не замечал этого и был неприступен.
  - О деньгах не думай, деньги потом, сначала дело чести, - произнес он внушительно. - И чтоб по совести, по человечеству, чтоб вообще яснее ясного обозначились контуры души и сама душа сполна показала всю свою обаятельность, свое большое очарование.
  Еще попытался Аполлон пораскинуть мозгами, однако не вышло. В смущении, пожимаясь, он сказал:
  - Вы бредите? Знаете, Филипп Андреевич, вопрос у меня тут... Не очень-то решаюсь высказать, но все же... Вы меня как бы для награды послали к ней, да? Чтобы наградить... то есть она женщина что надо и обладать ею как бесподобной, несравненной - чем не награда? Я разумно понял? Но с какого боку тут примешиваются некие картины? Согласитесь, это уже какая-то черствая и грубая предметность, а не волнующая своей незамутненностью психология неуемной любовной лихорадки. Понимаю, полотна живописи - не чета мне, и я перед ними, может, полное ничтожество, комар комаром, вошь, тварь дрожащая. О, я понимаю, хотя не очень, то есть в сущности насчет картины... И, опять же, Кривич... Его, балду, как вы думаете приспособить и задействовать? С какой целью? И на кой черт? Ну, возьмем картину, а как насчет дальнейшего? Не думаете ли вы меня женить на Арине Божидаровне? Поймите же и вы меня, я ни в коей мере не пренебрегаю животной страстью, да это и невозможно, когда рядом женщина вроде Арины Божидаровны, но предполагать, что я из-за минутного умоисступления сложил крылышки и готов смириться с любым решением моей участи, это чистой воды нонсенс. В общем, я против. Побаловать готов, а жениться - нет, смекая, что надо мной будут смеяться из-за ее старости.
  - И ты когда-нибудь состаришься, а сам я тоже был некогда молодым и так же не блистал умом, как ты сейчас не блещешь, - проблеял Филипп Андреевич, в порыве отвлеченной горечи качая головой.
  - Так женитесь же сами на ней, раз такой умный! - как будто даже вспыхнул на миг Аполлон. - Вы, Филипп Андреевич, как действительно уже человек немолодой, может быть, немножко путаете все на свете и не совсем правильно сознаете, как нужно награждать нас, молодых. Услады всякие и быстрые наслаждения - это одно, а вешать на шею старуху, хотя бы и красивую, это лишнее... В эту историю, которую мы тут с вами зачем-то громоздим и лепим, должен быть вложен современный смысл, а не замшелая старина. Не думаю, что вы нудный и не в состоянии постичь этой простой истины.
  Никогда еще Аполлон не говорил так складно и даже по существу. А между тем из неких заполненных кровью сфер нахлынула на Опухликова волна, накрыла его багрово; долго был он жрецом, набивавшим брюхо своих богов жертвенной кровью мальчиков вроде этого, стоявшего перед ним с лепетом глупых вопросов на устах, а теперь словно плеснули пресытившиеся боги ему в лицо кровавой блевотиной. И он в ужасе, отшатываясь от парня как от кошмарного видения, закричал:
  - Дурак! недоносок!
  - Погодите! - заторопился Аполлон. - Я же просто запутался, и не мудрено, поскольку это ваша вина, вы любого запутаете... В смысле награды и этой женщины... Она мне нравится, я, может, даже полюбил ее после всего у нас с ней случившегося, но все же опасения... и признайте, что у меня есть причины опасаться... Если бы не какая-то насильственность... Если бы не это мое внедрение к ней по вашему указу... Если бы я верил, что вы награждаете меня от чистого сердца, а не с умыслом, не с расчетом... Поймите, тут противоречие! Я вас слушаюсь, я воспринимаю вашу науку и иду путем, на который вы меня направляете, но я и собственную волю имею, и когда-нибудь я ведь стану как вы, а то и... больше, потому что ученики, знаете, часто превосходят своих учителей...
  Так бормотал, летел в неизвестность, в пропасть Аполлон, перебивая гнев учителя. А тот топал ногами в пол и выкрикивал, как попугай: дурак! дурак!
  - Да что вы заладили? - теперь уже, похоже, не на шутку вспылил парень. - Пусть я сморозил глупость, так вы объясните все мне досконально человеческим языком, а не обзывайтесь.
  - Ты вот что, - сказал Опухликов, укрощая свое бурление, - ты толком разузнай у нее про Кривича... Ну, Кривич... художник такой... помре... а картины, я краем уха слышал, осталась... Картины, поверь мне на слово, ценность имеют.
  - Ну, я ж не против, - пожал плечами Аполлон и, внезапно воодушевившись, воскликнул с чувством: - Даже наоборот, ибо... О, художники, искусство! Живут же люди, и по красоте, с какой они владеют кистью, мы узнаем о величии их душ и преимуществах ума. Сколько в этом узнавании благоговения, сколько тоски... Я начинаю понимать, и теперь взволнован. Мне бы только до конца разобраться, что это на меня нашло и что тут за благодать такая...
  Да, действительно, откуда и для чего это волнение из-за дел, до скудости мало ему известных и совершенно не интересных? А между тем даже мучился, до того возросло вдруг и осилило его это подозрительное волнение, лихорадочными движениями стирал пот со лба и, морщась и кривясь, говорил судорожно:
  - Я постоянно завидую этим избранникам, этим счастливцам... этим людям, которых Бог не обидел, которым дал талант и большое превосходство над бестолочью, над бесталанными... У нас за душой ничего, а они, отмеченные высшим даром, возгоревшиеся от искры божьей, не пропадут в балагане, в который мы бездумно превращаем свое существование и этот прекрасный, цветущий мир. Их жизнь, я слышал, трудна, потому что современники не находят нужным считаться с ними и вынуждают их жить в нищете. Зато они счастливы, зная, что живут не только для того, чтобы есть, пить и спать...
  - Ты все сказал?
  Сурово смотрел старик на молодого человека.
  - Разве я не умно сказал? - болезненно выкрикнул Аполлон.
  - Ты очень умно сказал, а теперь заткнись и слушай. Ты полностью и дотошно разнюхай там... А о живописи мы еще успеем наговориться, и награды будем делить после. Понимаешь, баран, я тебе потом все объясню, и в этом вся штука, да, потом... Когда ты с ней встречаешься, с бабенкой-то?
  - Договорились, чтоб сегодня.
  Старик подтянулся, скрестил руки на груди и вымолвил строго:
  - Обязываю тебя сегодня же все выведать и разнюхать. Иди!
  
   ***
  
  Аполлон ушел в раздражении, несколько и окрысившийся из-за невразумительности ситуации: кто он Опухликову? кто ему Опухликов? как случилось, что этот гнусный старик распоряжается его судьбой? как возникла зависимость? каким образом оказался он в руках у проклятого старца?
  В смятении чувств, дико взглянув на прохожего, показавшегося странным и как будто подозрительным, Аполлон взорвался шипящим криком: неужели запутался и не осталось ни одного шанса, чтобы удачно выпутаться? И Арина Божидаровна не богиня любви, доставляющая мне плотские удовольствия, а жуткая масса, подавляющая в зародыше любое мое поползновение на бунт?
  А тот, старичок-то, словно уже и не интересовался высотой рыночной цены картины Кривича. Потребовалась ему теперь искренняя, бескомпромиссная и безраздельная власть над красотой, а красота ли это полотна, за которым он рьяно охотится, или его нынешней обладательницы Арины Божидаровны, Бог весть. Сам Опухликов в этом вопросе немного путался. Арина Божидаровна получалась как бы внутри картины. Впрочем, этим он занижал для себя остроту того факта, что Арина Божидаровна была слишком живой особой, слишком из плоти и крови, и что обладания ее плотью сподобился столь жалкий субъект, как его ученик. А ведь встань они оба перед ней, так она, пожалуй, выбрала бы все-таки Аполлона. Над ним, Опухликовым, посмеялась бы, фиксируя как недостойного ее. А для него вопрос, заслуживает ли он чести обладать ею, затрагивал слишком большую болезненность, и разве что в страшном порыве правды, когда словно выворачивалось наизнанку нутро, он мог пробормотать что-то вроде того, что, может быть, и не про таких, как он, придумана и создана Арина Божидаровна. Я ущербен, отчаянно правдил порой Опухликов. Это выдергивание из души каких-то корней - а так больной зуб выдергивают - было у него приобщением к предельной искренней трагической подлинности бытия, чего не было даже у красоты Арины Божидаровны, которая, как ни верти, оставалась все же преходящей. Но ущербен он был не моральным нестроением, сделавшим из него мелкого жулика, а своим уродством, конусообразностью. У него не разберешь, где зад, а где перед. Все это он знал, впрочем, внутренним знанием, да и то лишь когда случалось как бы хлебнуть из преисполнившейся чаши терпения, вслух же об этом говорить не следовало. А Аполлон, тот парень видный, и Арине Божидаровне иного, кажется, и не надо. С другой стороны, у Аполлона - и вот тут шаг вперед, к человечеству и вместе с человечеством, в ногу с ним и сразу к совершенству да прочь от отсталости всех этих Аполлонов - у Аполлона нет перспективы роста, он никогда не станет крупной фигурой, личностью, тогда как он, Опухликов, станет, непременно станет, и в том ему поможет кстати и, между прочим, совершенно оправданно обретенный Кривич. Арина Божидаровна - в этом суть - женщина прелестная и по-своему не глупая, способна, в отличие от Аполлона, от Аполлонов, сделать вслед за ним смелый шаг в замечательное будущее, пусть хотя бы только из подражания, по женскому обезьяничеству, а раз так, то возможно (внимание!), возможно-таки сближение между ними. Грезя в последнее время как-то чересчур болезненно, бывал Опухликов и практичен возле сфабрикованной им мечтательной мазни, в частности, когда хотел придать ей подобие настоящей живописи. Ведь ясно, вещал он с видом дельца в серую перспективу своего навсегда заданного одиночества, ясно, что Арина Божидаровна кому-то должна отдать картину, например, ему или Аполлону: пусть выбирает. У нее, лишенной торговой сметки, картина лежит мертвым грузом, следовательно, картиной должен заняться человек, который сумеет выгодно ее продать. Может быть, имеет смысл подразумевать в Арине Божидаровне компаньонку, младшего товарища, которому необходим руководитель? Что ж, пусть выбирает между ним и Аполлоном. Бог мой, да ведь яснее ясного, что с Аполлоном она в два счета пропадет, а с ним будет жить как у Христа за пазухой, ни в чем не ведая нужды. Вот в этом-то он как раз беспредельно превосходит Аполлона. Превосходит духовно, и перед таким преимуществом смазливость мальца ничтожна и не стоит даже упоминания.
  Выбивало из колеи сознание, что Аполлон уже обладал Ариной Божидаровной и нынче будет обладать опять, хватать ее за грудь, ощупывать коленки, клювик раскрывать с писком, нетерпеливо алча ее прелестей; было в этом обладании что-то от надсаживающих ухо повторов заезженной пластинки. Стыдно Опухликову участвовать в соревновании, в котором он только и может противопоставить молодому и прыткому сопернику, что мечты да расчеты на свое моральное величие, но справиться с собой он не мог и участвовал, всю его душу заполонили видения аполлоновых плотских успехов. День выходил нездоровый.
  
   ***
  
  Уже не иначе как в бреду, пусть даже и легком, старик мысленно набрел на надобность непременно уловить хоть что-то конкретное и емкое о Кривиче, получить толкование этого человека не как пустой и бесплодной выдумки, но как чего-то, что добротно обладает чертами бесспорной, неодолимой и неотвратимой реальности. Риск того, что попадешь пальцем в небо, должен быть снят; комической истории о заглядевшемся на звезды мечтателе и угодившем в не замеченную под ногами яму не место в его жизни. Он бросился за информацией к Комаришкину, бормоча себе под нос, что слухи скорее всего верны, даже кем-то проверены и выдержали испытание временем и Комаришкин - человек, человечище, тот самый, тот единственно нужный, кто по велению души, а не моды или корыстного расчета интересуется живописью и даже недурно в ней осведомлен. В тормошившей и расслаблявшей его горячке предполагал он броситься и в ноги этому колоссальному специалисту.
  В сравнении с прошлыми изображениями на многоразличных полотнах, где он представал то ладно скроенным и отчасти томным мыслителем, то меланхоликом несколько скептического склада, а то и просто типичным представителем обобщенно схваченной лесной стороны, нынешний Комаришкин изрядно пообмяк и даже обрюзг; не выделяясь каким-либо особым, на фоне настоящих стариков и благородного облика старцев, устареванием, он, между тем, как-то странно, с какой-то как бы немощью уменьшился в размерах и стал фактически карапузиком, хотя, надо признать, весьма бойким, нарядным и совершенно не смехотворным. Не утратив своей знаменитой всеохватной праздничности, он в то же время сильно преуспел в благоразумной, по-своему культурной эксплуатации то и дело обуревавшего его праведного негодования. Вот и теперь... Ограниченно, как бы свертываясь в пример образцовой выдержки (все же, разумеется, не безграничной), рассвирепев от одного факта возникновения перед ним столь неугодного человека, как Опухликов, предполагаемый эксперт уже вовсю, с тонко и скрупулезно оформленной раскрепощенностью вознегодовал, услыхав, с чем тот явился и разрешения каких вопросов от него ждет. С истошными воплями, натренированно и даже деловито карапузик скакнул в один угол, в другой; и можно было вообразить, что не замедлит он красиво побалансировать, нисколько не страхуясь, на остро сверкающем канате под куполом цирка. А жил Комаришкин в хорошеньком домике за чертой города.
  - Кривич? - закричал он. - Да что такое Кривич! Я даже возьму на себя смелость поставить вопрос ребром и скажу следующее: что такое вы, Опухликов?! Жить в слепоте, как вы... Однако на мою долю недавно выпало великое счастье вживую увидеть работы Дали, Сальвадора Дали, того самого, с заморских берегов, и я говорю вам: вот мастер, вот истина. А вы с Кривичем суетесь, да еще выпрыгиваете, как черт из табакерки. Вы кто? Вы мелкий торговец, лавочник. Вы с вашим Кривичем - пустое место. Зачем вы живете, Опухликов? Вы когда-нибудь задавались бессмертным вопросом, быть или не быть, вопросом, не сходившим со страниц старины, которую вы так подло стараетесь перечеркнуть своим существованием? Неужели вы живете для того, чтобы утверждать, будто Дали выеденного яйца не стоит, хотя его и можно выгодно продать? Масса людей, становясь... как бы это выразить... ну, поперек моего пути и буквально как кость в горле, масса пустоголовых людей твердила мне, что Дали бездарен, что его картины и книги - чепуха, вздор, пачкотня сумасшедшего и мракобеса. Он, мол, безумно гонялся за славой и только и думал, как бы эпатировать всех и вся. И я долго верил этим дурацким суждениям и пересудам, я согласно кивал и поддакивал. Мой разум пребывал в страшном затмении. Я теперь даже понять не в состоянии, почему я верил, как это вышло, как дошло до такой отупелости, что я мог в своем достигшем дна обывательском положении сделать все что угодно. Я ведь мог, поддавшись тлетворному влиянию со стороны мещанской морали, дурной поступок совершить, преступление... Но я был спасен! Я увидел. И я прозрел. Были спазмы в горле, тряслись руки, в полумраке огромного зала, ошеломленный, я бродил как сомнамбула. И становилось все лучше, а дух - все выше, выше. Целый мир, яркий и таинственный, распахнулся предо мной, словно вырвавшимся из какого-то лабиринта. Пелена спала с моих глаз. И я вошел в этот мир. Как все в нем тонко, изящно, хитроумно! Вы спросите, Опухликов, а не обманывала ли мастера сомнительная, больше похожая на уродство, красоты Галы, как меня долгие и напрасно прожитые годы обманывали враги рода человеческого, дураки, твердившие о каком-то мракобесии? Как это они, с какой стати вздумали указывать на некую якобы бесталанность мастера? Словно в незабываемом сне я увидел их, глупых и действительно бездарных, невежественных, завистливых, увидел на великолепных иллюстрациях к бессмертной "Божественной комедии". И что же Гала?.. Что вы знаете о ней? Что мы подумали бы о ней, окажись вдруг на месте покинутого ею поэта Верлена? И что в целом, но за вычетом Галы, представляет собой живопись Дали, которого некоторые называют гениальным провокатором? А писательское творчество Короленки с естественно вытекающим из него рассказом про выпрямилу? Я и вас, Опухликов, увидел, жиденьким, растекающимся. Метафоры... Или вот скрытые символы... Не вы ли тот самый закравшийся в воображение мастера незримый человек, который и вдохновил его на создание одноименного полотна? Или это слишком для вас величественно? Пожалуй... Мелюзга! Куприн правильно указывал... Мелковаты, не удались масштабом. Но скажите, Опухликов, а как насчет предчувствия гражданской войны? Я ведь тоже не титан, я был невзрачен, пока внимал глупцам, и под градом шедевров, под не совсем посильной тяжестью навалившегося чуда, увы, в первую очередь крепко осунулся и сильно сдал. Это уже потом немножко выправился, окреп, встал на ноги, повзрослел. Вот только насчет упомянутого предчувствия как-то у меня слабо или вообще что-то не то. Не складывается... А ведь должно быть... Вернее сказать, прежде всего вопрос: есть оно, предчувствие, или нет его? Вопрос-то уж точно должен быть, согласны? Черт возьми, Опухликов, как же это возможна такая ваша с этим Кривичем никчемность, чтобы не дошло в конце концов до вопроса? Даже, право слово, до ропота, до возмущения...
  Опухликов, уже давно шипевший в бессильной ярости и брызгавший слюной, наконец не выдержал и бросился бежать.
  - Куда вы лезете, олух? - кричал ему вдогонку Комаришкин. - Живопись... разве вам дано понять живопись, среди прочего и рисунки, гравюры разные? Вы даже Кривича, жалкого, ничтожного Кривича не поймете!
  С топотом убегал Опухликов, сердито стучал своими тараканьими ножками.
  
   ***
  
  Можно сказать, опустил руки, стало нечего делать, пропала заинтересованность, угасли желания. Измученный пылкостью эксперта, выпотрошенный, тоскливо возненавидевший Дали, отчего только росло жуткое ощущение бесхребетности и плотнее давило предчувствие конца, отвратительного распада и говнистого расползания, долго без всякой цели бродил по улицам; в конце концов забрел ненароком на рынок и, остановившись перед лотком подчиненной ему торговки, уставился на бабу. Ею тоже попользовался проворный Аполлон? Торжество пошлости беспросветно! Веселый лучезарный божок балует с прекрасным полом как заурядный мужлан и радикальный самец.
  Вымученной подобострастной улыбкой, растянувшей ее губы, несчастная баба еще вернее придавала себе сходство с неким порождением кошмарных сновидений, но в голове у Опухликова делалось какое-то чудесное переключение, и он видел не глупую и плоскую физиономию этой немолодой женщины, а прекрасный лик Арины Божидаровны, единственной, кого он любил в этом мире. Закабаленная, думая, что неистовый хозяин ждет от нее повторного отчета (утром-то брал уже), принялась уныло излагать историю своих дневных торговых подвигов. Он не слушал и все еще не видел этой никчемной бабенки, а катался в какой-то клубящейся живой тьме, где вдруг возникал впечатляющий торс Арины Божидаровны или мощно гнулась ее спина, а то ступала куда ее сильная и стройная нога, обнажаясь все выше и выше, до самого уж верха бедра, никогда им наяву не виденного. Опухликов захлебывался от внезапного счастья, приближался к заветной плоти сквозь сумасшедший жар, притискивался горящими губами к белой коже, тоненько жалобно стонал.
  Проступила торговка с вопросом: чево?
  - Что чево? - с резко обозначившей мрачностью откликнулся Опухликов. Почувствовал себя алхимиком, получившим не гомункулуса в каком-то позлащенном сосуде, а гнусную женоподобную тварь, обитающую в сугубо враждебной для всего подлинно живого среде.
  - Чево вы, спрашиваю, пищите-то, Филипп Андреевич? - пролепетала баба, из предосторожности - ибо изгибался, сам того не сознавая, Опухликов, запрокидывал голову и творил гримаски в соответствии с вероятным и у него предчувствием гражданской войны - отступая в полумрак набитой всякой грубой и никчемной всячиной лавки.
  - Я пищу?
  - Попискивание такое издаете, визг, как маленькая собачка...
  Олицетворением глупости была эта баба, воплощением всего ненужного Опухликову, гадкого, мерзкого, ненавистного. Он в тупике, а как выбраться? Сходил он с ума возле некстати вступившей с ним в общение торговки. Взметнувшись, он зажал ее нос цепкими пальчиками и стал крутить, вытащил из лавки и принялся, не отпуская носа, так и этак гнуть эту подлую особь, нагибать ее к прилавку, к земле. Теперь она безусловно пищала.
  - Ай, Филипп Андреевич, больно! И в чем дело? что за выкрутасы?
  Торговцы высовывались из щелей, возникали как из-под земли и, думая, что хозяин расправляется с нерадивой работницей, смеялись, судили и рядили между собой, смеялись не только над мукой бабы, но и над мнимым величием запальчивого урода, выносили свой суровый приговор его жестокости.
  - Конституция запрещает безобразное и несправедливое обращение с человеком! - крикнул кто-то наглым голосом.
  Страха не было, но какое-то опасливое чувство заскреблось в душе. Опухликов решил отступить, уйти от греха подальше. Конституция! Эти невольники, эти рабы говорят о конституции! В самом деле, лучше было ретироваться, но Опухликов словно прирос к месту, с которого еще мгновение назад отлично - как на ладони - видел бабу и на котором теперь сам был у всех на виду, словно выставленный на продажу. Торговцы внезапно образовали довольно стройный ряд особей мужского и женского пола, и Опухликова поразило, что они как-то страшно и на особый лад неподвижны, как если бы сформировались на картине, запечатлевающей наиболее показательных представителей рода человеческого, а глаза их ужасны именно своим единственным предназначением - устремлять на него испепеляющий взгляд. Так вот они каковы, эти представители! Ужаснувшийся старик сломя голову побежал прочь.
  Только на изрядном удалении от рынка маленько поостыл, вошел в разум. И вот уже влачился он по улице и игольной тонкостью губ выстрачивал, словно на швейной машинке, сатирическую ухмылку умного и безжалостного эксплуататора. Но от мысли, что у него сейчас, в его нынешнем ущемленном победами Аполлона положении, нет твердого сознания своих конституционных прав перед Ариной Божидаровной, земля качалась под его ногами, и прямо в голове рисовалась перспектива исчезновения в безнаказанно поглощающей тьме. Появись вдовушка нынче тут, в поле его зрения, он непременно взял бы в разговоре с ней какой-то униженный тон, - он сознавал, что так оно, скорее всего, и было бы, и от такого сознания его глаза увлажнились, а в горле запершило. Он шел и смеялся сквозь слезы, представляя себе, как Арина Божидаровна крутит ему нос крепкими пальцами, гнет его к земле.
  Дома, в тапочках и с чашкой дымящегося кофе в руке, развалившись в кресле, он засвидетельствовал потешную сцену. За окном на крыше, как это случалось и прежде, ворчали и булькали голуби, а здесь в комнате, под стулом, напряженно изгибался и припадал к полу пушистый кот, время от времени как-то судорожно стрекотал в своей безнадежной засаде, и понимал он, конечно, недосягаемость проклятых птиц и всю бесплодность своего азарта, а все же устрашающе щурился и высматривал смертоносным взглядом вероятную жертву. Опухликов всегда смеялся от души, видя охотничьи страдания своего любимца, но сейчас почудилась ему в этом какая-то особая загадка бытия, по крайней мере романтическое и не лишенное изощренности, отмеченное строгостями умышленного давления извне распределение ролей на житейских подмостках. Одни замышляют решающий бросок и перекусывание тонкой шейки, хруст на зубах хрупких косточек, а другие беспечно воркуют, не подозревая, что рискуют в мгновение ока стать жертвой. И есть такая особая загадка и в его жизни, о чем Опухликов теперь уж с хищным удовольствием и, можно сказать, благоговейно, отдавая дань священному трепету, подумал. Арина Божидаровна бесстрашно и невнимательно прожигает дни и ночи коротает с кем попало, а между тем уже скопился и сосредоточился в засаде неизвестный ей человек, убедительно следящий за каждым ее шагом. Размышляет человек о ней дни и ночи, хочет отнять у нее, беззаботной, Кривича, но не пренебрегает и прочими вариантами, время от времени не без интереса рассматривает возможность большого и по-своему веселого, как бы даже в разбойничьем духе, жениховства.
  
   ***
  
  Но это что касается тайны, а была, однако, и внешняя сторона, не укрытая и не защищенная. Формы существования, которое вел Опухликов на передовой, если уместно так выразиться, не приукрашались, и ничего нарочитого, искусственного в них не вносилось, там старик как будто даже бросал вызов обществу и царящей в нем дурацкой стыдливости, вообще всему, что изнеженные, слабые духом люди называли принципами, нормами морали, некими законами достойного общежития. О нет, выходок ужасающе или чарующе преступных он себе не позволял, а только отстранялся с презрительной усмешкой от всяких догм. И вот там-то, на передовой, теперь, похоже, творились довольно-таки подозрительные вещи. Правильный вывод, позволяющий говорить об открытости некоторой части его бытия, складывался и укреплялся, по мнению самого Опухликова, прежде всего за счет очевидного, никакому сомнению не подлежащего факта величавого господства над подчиненными ему и зависящими от его воли торговцами. А все они ютились в двух-трех ларьках, принадлежащих лично Опухлипову, и сами, казалось, ничего личного, домашнего не имели, как если бы только и принимались существовать с момента открытия ларьков и прекращали существование ровно в минуту закрытия. Это прежде всего, это во-первых. Затем еще была одна худенькая, несколько уже изношенная баба, с которой у Опухликова тоже не чинилось ничего секретного, ничего клонящего к мимикрии, требующего хоть какого-то камуфляжа. Она точно имела сторонний от опухликовского рынка быт, впрочем, можно было подумать, что лишь по той исключительно причине он имелся, этот быт, что Опухликов с некоторых пор ознакомился с ним, бывая у этой одинокой и на все готовой бабы дома и находя там скорое и непринужденное решение время от времени возникающих проблем похоти. Так вот, факт этот потому и убедителен, что все в нем четко и явно, пожалуйста, любуйтесь сколько влезет, осуждайте, если угодно, или аплодируйте. Глава торгового дела снизошел до своей работницы, и она получила статус наложницы, рабыни, что должно быть ясно всякому здравомыслящему человеку, и в самом деле ясно, какие тут еще могут быть сомнения. Это-то и есть открытость, во всяком случае, так понимал сложившуюся между ним и бабой ситуацию сам Опухлипов, - совместное пребывание на передовой, вот что подразумевалось указанной ситуацией.
  Но промелькнувший бунт работников, как ни был мал и ничтожен, некоторым образом переворачивал ситуацию вверх дном. Опухликов был уязвлен. Сказать: в крайней степени, - выглядело бы почему-то, в его глазах, слишком научно, т.е. он увидел бы в этом своего рода присвоение ему ученой степени, а до того ли было? Поэтому целесообразнее сказать, что уязвлен он был до последней глубины души, а оттого, что не мог расшвырять этих наемных людей и на скорую руку заменить их другими, не говоря уже о том, чтобы отдать их под суд, наш герой чувствовал себя оскорбленным в своих лучших чувствах. Он мыслил себя теперь почти униженным, сильно помятым, отчасти растоптанным, так что и воспеваемая им открытость внезапно предстала трагикомической наготой. С него сорвали одежду, едва ли не содрали кожу и, смеясь и улюлюкая, выставили на посмешище. Он, сочетая в себе драму и поэтическую красоту, трагически прекрасный, стремился в высшие слои общества, летел, образно выражаясь, в объятия Арины Божидаровны, думая прямо из их теплоты и задушевности прыгнуть на огромную высоту, а работники смехотворно указали ему на конституцию и необходимость соблюдения их прав. И он, воспаривший было, свергнут, опрокинут в глупейший фарс. Было во всем этом что-то пошлое, мерзкое, заставляющее презрительно морщиться и в то же время едва ли не сокрушительно скрежетать зубами, а в иные мгновения, особо чувствительные, и сжиматься, скукоживаться от жалости к себе.
  И главное, от чего особенно екало сердце и приходилось, ощущая душу как невыразимую боль, страдать, среди образовавших зарисовку бунта, выстроившихся в грозную шеренгу негодяев стояла, угрожающе щурясь, и наложница. Она тоже восстала. И как теперь быть? Как поступить с этой женщиной, внезапно взбеленившейся и быстро отступившей вместе с прочими, но успевшей ведь просверкнуть, обнажая истинное отношение к хозяину, пожелавшему сделать ее своей любовницей? Разгоряченному воображению Опухликова рисовалась темно-дымная и смердящая яма с робко высовывающимся из нее оголенным нервом; сиротливым и беззащитным смотрелся этот последний. Вот каковы теперь отношения между ним и предавшей его бабой. Но словно электрический разряд - и уже топорщится и змеино покачивается, не иначе как перед броском, жгутик нерва, и это уже туда-сюда бьющая молния, задевающая Опухликова, но могущая ударить и в рабыню, а ее-то, ясное дело, тотчас сразить наповал.
  Охваченный горечью и гневом, с опешившим сердцем, отправился вечером Опухликов к попытавшейся исполниться бунташной стати наложнице, и предполагалось для начала надавать ей по щекам и только затем подмять под себя, утоляя и рассеивая наваждения плоти. У роскошного выставочного комплекса перешел с трамвая на трамвай и после непродолжительной плавной езды в прекрасно освещенном вагоне сошел у оврага, над которым белела недавно возведенная беседка. Он одиноко ступил на круглый пятачок между чрезвычайно ровными, показывающими идеальную гладь колоннами и, не зная, для чего это сделал и чем еще заняться, скрестил руки на груди, слегка выставил вперед ногу, принимая поэтическую позу. Почему-то хотелось оставаться небыстрым, незаметным, тихо прозябающим в какой-то неизвестности, а пустая вечерняя беседка и принятая в ней нелепая поза как нельзя лучше этому способствовали.
  Баба жила за мостом, с современной технической неприметностью, без всякой вычурности пролетавшим вместе с улицей над оврагом, и днем, наверное, можно было, стоя в беседке, различить вдали ее дом. Сейчас там уныло вздымалась волна огней. В овраге загадочно мерцали, выстраиваясь в линию, фонари. Вдруг неслышно промелькнула у беседки тень и, пробежав еще по аллее, вырисовалась в формы тонкой женской фигурки, едва ли достойной внимания, если бы не одно обстоятельство... Узнаваемый силуэт! Губы Опухликова уродливо зашевелились. Она это... Ее платье, да он сам и подарил его ей, этой непутевой, глупой бабе.
  - Эй, дамочка! - крикнул Опухликов, чернея в белоснежной, вдруг заблестевшей, засверкавшей ослепительно беседке.
  Успевшая удалиться уже на порядочное расстояние женщина на миг повернула к нему лицо, мелкое, незначительное в падавшем с улицы, рассеянном свете фонарей, после чего, и не подумав остановиться, только ускорила шаг. Старик закричал истерически:
  - Да стой же, говорю! Стой, курва! Не узнаешь, что ли?
  С чрезвычайным ускорением побежала женщина - чудились ей, наверное, ржание застоявшегося коня, удары чудовищного копыта в землю - понеслась в самые низины оврага, туда, где узко катилась между аккуратно вмятыми в берега камешками река. Вскоре ее быстрые ноги застучали в прочный настил петлявших, так и этак изгибавшихся мосточков, энергично набрасывающих на дикий еще в недавнюю пору овраг зарисовку вдохновенного благоустройства. Лезвием ножа нырнул, выскользнув из-за стадного нагромождения тучек, луч печальной луны в развертываемые уже властительной ночью темные панорамы. На крупном переплетении песчаных и булыжных аллей бегущая вдруг как будто исчезла.
  Опухликов озлился, ровно как подскочивший, что-то по-своему, по-собачьи, истолковавший и мгновенно забушевавший страшно пес. От этой бесчеловечности, оттого, что в душе и теле не осталось ничего смягчающего и возобладала необузданная свирепость, - а может, и от чего другого, кто знает, - с ним вышло куда как странно, когда он бросился вдогонку за ошалело улепетывающей беглянкой: ноги утратили гибкость и, удерживая бешеный темп, переставлялись с гнетущей деревянностью, руки носились в воздухе, словно металлические штыри или словно искусственные, т.е. как носились бы пристроенные вместо живых железные конечности; сердце билось в груди как каменное. И ноги издавали скрип и топот, руки - шальной свист, и сам он несся, будто метеор, время от времени взвывая в исступлении.
  Но тут случилось еще кое-что удивительное во всей этой цепочке странностей: беглянка неожиданно бросилась к узкому прелестному мостику, по-детски легко перекинутому с берега на берег, и дальше, вместо того чтобы мчаться к возвышениям, на которых Опухликов не без оснований предполагал ее дом, повернула обратно, к несшему над рекой улицу мосту, и стремглав юркнула под него. Все это заняло какое-то время, однако толком не понимавший нынче ничего постороннего Опухликов ощущал себя так, будто он и творимое им дело нимало не вышли за пределы одного-единственного мгновения. Уже основательно выкатилась из-за картинных тучек и словно вспыхнула большая луна, и женщина очутилась теперь в просторном лунном сиянии, романтически облившем ее прыткое тельце. Сизые лучи туманом рассеялись над унылой болотистой местностью, и, казалось, прямо на воде, среди камышей и поваленных, бобрами обгрызенных стволов, лежала снабженная перилами деревянная дорога, длинная и почти прямая, по которой и бежала уже неутомимая баба. Еще странно было, что она так и не произнесла до сих пор ни единого слова, не издала никакого звука. Но вообще-то, если вдуматься, в сравнении с детскостью, некой игрушечностью перекинутого с берега на берег мостика все прочее - и мост, на котором время от времени бесшумно возникал трамвай, словно повторяющийся, незаменимый, и в лунном сиянии мрачно разрезающая болото деревянная дорога, и таящиеся где-то поблизости бобры - выглядело явной, полной и убедительной очевидностью. Это уж было порождено и устроено по-взрослому, в определенном смысле даже как законченная и, стало быть, по-своему совершенная картина. И разница в постановке, даже, можно сказать, в принципах нагнетания и утверждения реальностей, разница, могущая, как мы видим, весьма резко и настоятельно проявиться, не учит ли она нас правильному и глубокому восприятию действительности?
  Вряд ли готов был чему-то учиться беспамятно, оголтело бегущий Опухликов. Когда человек таков, куда уж с ним рассуждать об умных вещах или чьей-то недальновидности, о глубочайшем и, допускаем, оправданном пессимизме некоторых светлых умов и так называемой жизнерадостности, как раз всякий ум в ряде случаев и замещающей. Бобры? Известна ли им истина? Какова для них школа жизни? Впрочем, Бог с ними... Но для иных, в особенности для тех, кто к учению способен, сердечная слепота и умственная оголтелость Опухликова никоим образом не отменяют необходимость - ее нужно только осознать - опираться в попытках постичь мир и, не исключено, запечатлеть его, тем или иным способом описать, прежде всего на коренные жизненные реалии, хотя бы и грубые порой, жесткие и даже ужасные, и лишь потом на собственные умозрения, ощущения и пожелания, слишком часто всего лишь инфантильные, пронизанные нелепым детским эгоизмом, капризные, отвлеченные и ровным счетом ничего не стоящие. Ей-ей, удивительные соображения вырисовываются в голове, стоит только подпасть под коварное обаяние ночной заболоченной местности, и пример тому тот же Опухликов, но можно подумать и о том, что ведь сотни, тысячи, миллионы живых существ, прямо сказать людей, едят, пьют, спят, пишут картины и книжки, пляшут, обустраиваются, служат, кичатся разными штуками перед сослуживцами, дослуживаются до больших чинов, занимают вдруг грандиозные посты, по мере возможностей принимают духовную пищу, обретают, в подходящих местах, видимость бессмертия или даже твердую уверенность в нем - и всё как дети, ей-богу, как эти самые... А впереди обозначился еще мост, улица же, которую он нес, или, может быть, подменял, была с какой-то нарочитостью погружена в пугающую тьму. Перед мостом дорога, немногим ранее из деревянной превратившаяся в земляную, обрывалась, и вот в этом неухоженном месте Опухликов, настигнув беглянку, протыкающе выбросил вперед правую руку. Удар пришелся в позвоночник, и жертва, жалобно вскрикнув где-то в отдаленных и мало используемых уголках его сознания, повалилась в пыль. Опухликов тотчас оседлал ее; он радостно взвизгивал, торжествуя, ибо не чувствовал никакого сопротивления. Тянул на себя за волосы механически терзаемую куклу и ударял ее нисколько не затрагивающим его чувствительность лбом в булыжники.
  Несчастная была уже мертва, когда он начал мало-помалу приходить в себя. Просипел что-то нутряное, тихо, натружено встал и вскоре с оглядчивой поспешностью подался прочь.
  Утром, в начале дневной суеты, старик был удивлен до крайности, увидав свою рабыню на ее обычном месте за прилавком. Пол убогой лавчонки закачался у него под ногами, и это было воздействие его усилий разгадать тайну, уловить смысл - и прежде всего физический, конкретный, фактический - потрясшей его неожиданности. Грубо, жестко, даже ужасно. А между тем не поспоришь, не отшвырнешь в сторону, как мусор, - да и кем спорить, что отшвыривать? Перед тобой ни что иное, как факт, и этот факт так и тычется тебе в глаза; нет от него избавления. Но Опухликов, как его ни крутило ночью, не достиг взрослости, и еще прельщала его казавшаяся неистощимой возможность пуститься в омут сомнительных рассуждений. Он, с его противоречиями, с его неприятными для слуха и зрения диссонансами и неистребимым себялюбием, пошел на немалый риск, он вздумал проанализировать ситуацию. При этом он не задумался, например, о том незавидном положении вещей, из которого явствует, что почти всякий человек, по свойствам своим занимающий в мире определенное место и вполне зримо обретающийся перед глазами других, ему подобных, слишком быстро, однако, стирается в памяти, стоит ему исчезнуть, как говорится, кануть в лету. Он, правда, все-таки пришел к этому положению, но уже как-то бессознательно, без аналитики, нутром, а прежде изрядно и, разумеется, бесплодно повозился, в известном смысле и бессовестно пошуровал, мысленно меча фигурку бедной торговки куда ни попадя, перебрасывая ее из одного надуманного варианта в другой, словно она была мячиком и досталась ему в безраздельное пользование. О да, если бы эта наложница, уже отчасти представавшая заколдованной, просто выжила, она, скорее всего, не смотрела бы сейчас на него приветливо и подобострастно, в ожидании хозяйских милостей, может быть, даже и подарков. И вот мы видим, что она действительно выжила, и это, признаться, похоже на чудо, это настолько вопреки всему и прежде всего здравому смыслу, что голова идет кругом, но почему же она не угрюмится, не смотрит туча тучей, не напоминает о вчерашнем, не грозит судом, расправой, тюрьмой? Разве это не резонный вопрос? Да другая на ее месте... Значит, это другая? И возможны варианты, в которых появляется и как ни в чем не бывало существует другая по отношению к этой другой? И не видать конца и края... А если все-таки видать? И этот конец, может быть, известен куда лучше, чем можно было ожидать, когда сюжет приключения и порожденного приключением чуда выглядел еще невнятным эскизом. Так в чем загвоздка? Что мешает на раздуваемую убитой невразумительность, на всю эту атмосферу сумятицы, даже истерии и, можно сказать, взаимного непонимания ответить четко и недвусмысленно? Другая в рассуждении отношения к некоей еще другой, предельно и абсолютно другая... Совершенно посторонняя и неизвестная - вот кто убит! Чем не ответ?
  Пожимал плечами и хмыкал недоуменно. Что, если принять во внимание... А может быть, стоит попробовать... И не самое ли время бежать без оглядки, не разбирая дороги, даже не пытаясь заметать следы? Или биться лбом в ту или иную твердь, обнимать колени этой наемной работницы, облизывать ее запыленные туфли, уверять, что она труженица каких еще свет не видывал и скоро добьется небывалых успехов, а он, некоторым образом виновный перед ней, еще вымолит у нее прощение и вновь заслужит высокое, почетное право обладать ею как рыночный делец и как превосходный, не ведающий осечек и поражений мужчина? Так ничего и не решив в отношении нахохлившейся, всем своим существом насторожившейся наложницы, а это, само собой, она чары напускала, внушала разные путаные сомнения и подозрения, она, жалкая интриганка, вела путем измышлений и ломаного гроша не стоящих догадок; от сующейся в музейную тишину души лунной картины убийства в овраге отмахнувшись с бьющим наугад и больше по верхам пренебрежением, сознание вины отстранив, дальнейшие гипотезы уже равнодушно минуя, удалился Опухликов, своей внезапной молчаливостью оставив торговку в недоумении и замешательстве. Размышления не привели к тем или иным выводам, серьезного результата совершенно не имели. Оба они, хозяин и его работница, могли показаться мимолетными и, естественно, бездушными тенями среди каких-то фантастических нагромождений барочного искусства, к которому, похоже, весьма склонны жизнь и, в особенности, наступающий ей на пятки хаос. Но удалялся Опухликов, надо, если это уместно, отдать ему должное, с бесхитростно освободившимся от всего лишнего сердцем; поерзал, пошелушился разум тоже, да и вышел вдруг чист и довольно-таки бездумен. Он теперь полагал, что личности убитой все равно не установить, по крайней мере ему (не по Сеньке шапка, и всяк сверчок знай свой шесток), и вся эта ночная история, стало быть, некоторым образом смахивает на дурной сон, а знаем, прекрасно усвоили: своего рода достоинство, положительная черта дурных снов заключается в том, что они, ошеломив сначала больно, быстро приобретают легкость донесшегося с неба птичьего писка и без особого следа тают в памяти.
  
   ***
  
  После относительно быстрой сценки в убогом хозяйстве Опухликова - подразумеваем ему принадлежащую лавчонку - старик снова более или менее свободно зажил в атмосфере доверия к бытию, к окружающим, даже к тем залегшим в нем самом, в его недрах, потенциям, которые не торопились полноценно показать себя и на деле могли оказаться доверия отнюдь не заслуживающими. Разумеется, это новое, а по сути просто возобновленное состояние душевного покоя и некой защищенности от тревог и напастей мира длилось недолго, поскольку по-прежнему оставались в неясности Кривич, прошлые и назревающие действия Аполлона и картина воззрений Арины Божидаровны на сложившиеся, хотя бы и скрытым от нее образом, обстоятельства.
  День пролетел в хлопотах. Ближе к вечеру Опухликов вновь, по какой-то смутной надобности, заглянул в "павильон", еще помнивший его утреннее потрясение, - и опять закачался пол под ногами.
  - Когда-нибудь вообще провалишься, уже ведь все прогнило здесь, - значительно произнесла торговка и глянула на хозяина человеком, последовательно и со знанием дела изучающим некую амплитуду его колебаний.
  - А где не прогнило, укажешь? - взвизгнул Опухликов. - Все, все прогнило!
  Женщина отрешенно усмехнулась.
  - Что нам "все"? Нам бы взять и удержать свое, пожить в свое удовольствие, - сказала она с какой-то сладостью в голосе.
  - Ты эти разговоры брось!
  - Чем же это тебе мои разговоры не нравятся? Всегда нравились, а сейчас вдруг и слышать ничего не желаешь?
  - Оставь, говорю. Это бред, и мне тяжело, я не могу... Ты должна молчать, помалкивай. Самое верное - заткнись.
  Предполагая, что баба станет пожимать плечами и надувать губки, и не желая этого видеть, Опухликов суетно выскочил из лавки. Вскоре ноги сами принесли его к дому Арины Божидаровны, о котором, кстати, еще ничего толком не сказано; впрочем, дом как дом, весьма и весьма обыкновенный. А другого пути, кроме как к этому ничем внешне не приметному дому, у Опухликова, судя по всему, уже не было. Стоило чуточку сбиться в сторону, ноги тотчас же запутывались в асфальте, уходили под землю, уводили в ад, а если держался самой судьбой утвержденного пути четко и послушно, ноги чудесным образом вырастали, помогая его макушке коснуться облаков, выше которых, в раю, ждали даже большие, чем снисхождение и милость Арины Божидаровны, блага. Войти бы к ней и все рассказать. Нет, не все, сказать разве, что Аполлоном, этим исчадием ада, овладело желание ее обмануть, обманом выведать тайну кривичевой картины, завладеть картиной и выгодно продать. Хочет оставить ее на бобах, а вот он, Опухликов, живет мечтой спасти ее достояние, то, что принадлежит ей по праву наследования; и будет он ревностно и не щадя сил биться за это ее право, даже если оно не подкреплено законом, если, к примеру сказать, Кривич - краденный и лучше о нем поменьше болтать, не распространяться. А она будет наслаждаться обладанием бесценного шедевра - за него, может, и миллионы станут предлагать, найдутся такие чудаки! - он же смиренно уйдет в тень, оставив себе лишь возможность умиления, счастливую мысль, что помог ей в трудную минуту, спас от вора Аполлона и ничего не потребовал при этом для себя, никакого вознаграждения. Ну, разве что позволения время от времени встречаться с ней, беседовать, рассказывать, что было бы, когда б она снизошла к его любви и ответила на нее взаимностью. Может быть, она не прочь покрутить его за нос? Господи, да разве это проблема? Он готов. Крути, милая, сколько душе угодно!
  Сумерки сгущались, Опухликов сидел в твердеющей тени деревьев на лавочке перед домом, где жила Арина Божидаровна, неземная в своем существе, и мысленно просовывал нос сквозь какие-то заросли, благоговейно подставляясь под хваткие пальчики. Прошествовал Аполлон, глупец, которого разбирает страх, как бы учителево желание вознаградить его за удачный роман с прекрасной женщиной не завело их слишком далеко. Вот оно как: нес парень в руках цветы. Старик понял, откуда они. Зашептал в душе голос гнева, ненависти. Парень разоряет его, да и торговкам ведь потом приходится восполнять урон из собственного кармана, стало быть, он и бедных женщин обижает.
  Но справедливость восторжествует. Час расплаты близок. Люди рынка, умеющие участвовать в художествах и принимать живописный вид, картинно-грозный облик, покарают обидчика, раздавят его, как вошь, а их предводителю останется лишь хохотать, слушая мольбы жалкого недоумка о пощаде.
  Когда стемнело, голова у Опухликова с абсолютной силой пошла кругом, выписывая ни с чем не сообразные абстракции, и казалось, что требуется ей теперь великий труд, чтобы хоть как-то помещаться в окружающем пространстве. Вращалась как огромный жернов. Они там, на втором этаже, включили свет, предположительно в кухне, должно быть, угощаются и разговаривают. Опухликов неописуемо пришел вдруг в сгущенное, тяжкое волнение, сверкал в темноте белкам глаз и угрожающе двигал все удлиняющимися клешнями, прикидывая, что пробил час, наступило, мол, самое пригодное время для любви. Время, когда Арина Божидаровна сладко потянется, зевнет и, с вожделением поглядывая на того, подлейшего из подлых, скажет: ну, славно поболтали, а пора, знаешь, в постельку. Так это представлял себе Опухликов. Он-то, на месте Аполлона, сам бы еще раньше подвел ее к кровати, торжественно подвел бы, и все между ними было бы необычайно ярко и чисто. Но он был на своем месте и ничего, уступивший первенство сопернику, не мог поделать. Сам ведь уступил, сам направил его, говоря что-то о задании и предназначении, о их роли в искусстве и управлении искусством, рассуждая о крайних мерах, необходимость предпринять которые возникнет, если цель и смысл их дела будут странным образом теряться в каком-то тумане. Теперь остается лишь напрасно, в бессильной ярости, кусать локти. Звериный вой раздирал глотку, но и тут складывалось довольно странно: звука не было. Голова, расширившись на описываемых ею кругах до невозможности, прогнула, повлекла куда-то его, тупо глядящего в землю. Он шел как пьяный, но ощущал себя грозящим силой быком. Мощь на слоновьих ногах передвигалась впереди, заслоняя страхи и разумности, подняла его по лестнице на второй этаж, и возле двери, за которой были они, только там он затих. Все в нем замерло, насторожилось в приготовлениях к охоте.
  За несколько минут до этого какой-то человек, занятый исключительно собой и не уделивший Опухликову ни малейшего внимания, широко раскрыл вход, выбегая на улицу, и старик, воспользовавшись внезапной услугой, проник в дом. И вот он перед заветной дверью, за которой милая предлагает себя, отдает свою колдовскую наготу ничтожнейшему. Закричать бы: ты несчастна! Она была несчастна в его глазах всего миг, просто ей не повезло, муж умер, а под рукой никого достойного не оказалось, и пришлось упасть в объятия подвернувшегося хлюста, но уже в следующее мгновение она представилась ему львицей, пожирающей ягненка. Аполлон был этим ягненком, почему бы и нет, но ему ужасно хотелось оказаться на месте Аполлона и взглянуть послушным, ласковым и преданным зверьком. И все он думал, каждую минуту спрашивал себя: неужели я перед ней оказался бы таким же, как несносный Аполлон, а то и хуже, мельче, гаже, отвратительнее? Отвечал, что нет же, конечно нет, она бы только в первое мгновение, может быть, усомнилась в нем, решила бы, что он тоже дурак и мыльный пузырь, как и тот. А вот когда... о!.. когда б дошло до трепета и обладания, обожания и пожирания, она убедилась бы сполна, что он другой и ничего общего с Аполлоном у него нет.
  Его взгляд, опережая счастье действительного прикосновения, упал на обитую коричневой кожей дверь, на какие-то, может быть, захватанные местечки, к которым и она притрагивается часто, на медную ручку, к которой Арина Божидаровна прикасается, наверное, каждый день. Вот и он тронул пальчиком - и словно приблизился к ее жарким выпуклостям. Близки стали ее затененные всякие впадинки, женские вогнутости. Тянулся Опухликов, похоже, губами; так или иначе, трубочкой они вытянулись. Он зажмурился, ожидая страшных и обнадеживающих касаний. Уже он не был так одинок, и уже жизнь не такой была незадачливой, как прежде, как всегда. Как, однако, жил и прожигал жизнь глупо, и тут еще то, что хотел Аполлона толкнуть на тот же гибельный путь, а вышло, что отдал ему счастье - нагородил-то, нагородил! Никакой покаянности не хватит исправить наглупленное, набезумствованное! Рука поплыла куда-то вперед, и, открыв глаза, он увидел, что находится в тускло освещенной прихожей. От страха и таинственности Опухликов едва не закричал, но мысль, что много, слишком много он в последнее время топчется на грани крика, заткнула ему рот, навела на его пакостнуюю рожицу ядовитую усмешку.
  Аполлон в это время с хохотом и, наверное, с более или менее вразумительной целью бегал по лестнице, оставив дверь открытой. Благоразумно затаившись, когда Аполлон выбегал, Опухликов затем смело шагнул в квартиру. Впрочем, переступить ее порог было все равно что переплыть мертвую реку на хароновой лодке. Он прикинулся на той лодке теплым мышонком с симпатичной любознательностью в глазах, увидел Хароном величавого господина, каким выделывал в мечтах себя, и продолжил преобразования уже в просторном коридоре. Из кухни отдаленно падал свет и доносились веселые голоса Арины Божидаровны и вернувшегося Аполлона. Покорный Опухликов стал и голосами, и сизым дымком выкуренной учеником сигареты. Книг-то в коридоре на стеллажах! Однако! Опухликов прекрасно понимал, что делу его проникновения в эту чужую квартиру послужили разные особенности и, может быть, странности, в результате чего само дело приобретает, отчасти, характер сна, не менее поразительного и несколько отталкивающего, чем тот, ночной, заставивший его отнять жизнь у какого-то случайного чужого человека. Все-таки не идеальна Арина Божидаровна, далеко не все в ее жизни правильно, много за ней можно почислить грехов. Да вот, только-только похоронила мужа, и воды с тех пор утекло совсем ерунда, а она уже крутит роман, связалась с мальчишкой, фактически огуливает этого несчастного, обделенного Богом простака. И Опухликов, не без заносчивости, свысока оценивая скапливающуюся перед его глазами реальность, не то предполагал, не то утверждал нагло, что Арина Божидаровна всегда училась и продолжает учиться - жизни, интригам, роскошествам любовных похождений, кражам шедевров живописи - не читая этих книг, с такой горделивостью теснившихся на бесконечных, как библиотечные, полках. Опухликов читал ее глазами мудреные названия на утомленных прозябанием переплетах. Кому теперь не ясно, что эта женщина исключительно за счет безостановочной подвижности промылилась в то, что Аполлон полагал у нее познанием экономической науки; и в той науке она без устали пресмыкается, только и всего. Это змея, все мелькающая бесшумно в траве. А мы, люди искусства... - подумал Опухликов, внезапно вступая в темное духовное общение с Кривичем и ему подобными, - мы способны и пошуршать, мы такие, мы звучим... Бросил вдруг еще один продолжительный и напряженный, необычайно пристальный взгляд на ряды книг. Чистая критика разума, с остаточной глумливостью уличного торговца объявил он и после этого умозаключения принялся уже без всякой задней мысли, невинно дивиться учености хором.
  Он без скрипа и шороха юркнул за красочную привлекательность какой-то двери и очутился в комнате, уютно освещенной ночником в изголовье кровати. Прежде, чем вообразил себя лучиком этого ночника, проникающим в темное царство враждебного Арине Божидаровне окружения, зацепился он взглядом за массивную вазу с цветами и поспешающим в неизвестное пока приключение умом сообразил, что она будет его оружием, если те двое налетят и потребуют объяснений. Он будет защищаться, глубоко и страшно отстаивать свое достоинство. На спинке кресла темнел небрежно брошенный пиджак, дамский, ее, Арины Божидаровны, тут, может быть, ее спальня, для него фактически святая святых. Старик с умилением потянул носиком свежий до свирепости воздух, улавливая в нем тончайший женский аромат. Но долго заниматься этим не довелось, голоса быстро покатились в пространство, где он еще только осваивался, с детской тщательностью, но и беспечно размещая свою безумную игру в метаморфозы. Где укрыться? Кем стать на этот раз? Разбавлять стремительно текущий момент гаданием было некогда, и Опухликов скользнул под кровать, благо щель там, хоть и узкая, для него нашлась.
  
   ***
  
  Любящие люди, причмокивающие и хлюпающие от избытка чувств, отвратительно, подло разделись в паузе слов. Одежда их, чудилось поникшему в горизонталь старику, поскрипывала, пофукивала сердитым ветром в дряхлой нескладности деревянного корабля, плывущего в географическую и нравственную неизвестность. Мелькали ноги, насмешливо скалясь наготой, куда-то, может быть на некие еще аллегории, указывая удивительно большими красноватыми пальцами. Старик медленно, как бы в оторопи, расширял глаза при всяком опасном приближении к его носу, нижняя челюсть безвольно отвисала. А пальцы не только велики, они и кривы до безобразия. Легко вообразить, что то же у Кривича, но все же скорее у огромных хищных птиц, цепляющихся за толстые ветви, держащих устойчивость на разных горных выступах, а Кривич остается в пределах утонченности, изящных форм. Аполлон лег первым, и его тяжесть - с благодарностью отметил это учитель - еще оказалась сносной для спины, обремененной грузом их (что их, это звенело в голове затаившегося, гремело набатом) брачного ложа. Арина же Божидаровна что-то медлила, бродила, ее стопа то и дело утверждалась аккурат в опасной близости, и от нее-то, неспешно загружающей пространство своими телесами, и досталось бедолаге, когда она тоже легла. Тяжеленькая была дама. Мягко-мебельный, важный свод над Опухликовым мощно прогнулся, и старик вдосталь отведал прищученности, осознал, что ущемлен, как крыса в мышеловке. Некоторым образом оставаясь солидным и уважающим себя господином, он тотчас сделал вывод, что не ему, а разве что и впрямь крысам, да еще тараканам разным, зловредным насекомым пристало этак угощаться. Свет погас, и начались движения, крики, стоны. Распущенность! Все в этом гнусном явлении, как оно претворялось в действительность у зашедшихся в экстазе греховодников, понимал Опухликов, соображал каждую мелочь, каждый выпад Аполлона и каждый вскрик женщины мог представить себе воочию и полновесно прокомментировать. Но картину в целом все же ему не удавалось охватить из-за нелепости его положения, из-за того, что сам он не вписывался в творящуюся над ним живопись, а ведь все-таки каким-то боком был к ней причастен. Понимал он и то, конечно, к чему они там, наверху, в конце концов должны подойти и какие завоевать трофеи, но шалила, однако, судьба, шутила с ним зло: понимал, а тут же и недопонимал как-то, не мог просунуться. Вот так, на всем нынешнем протяжении их страсти им сопутствуя, на финишной прямой, как ни крути, останется только сторонним наблюдателем, ни малейшей частицей их наслаждения не завладев. Хоть вой! Страдая, больной, с головой, простреленной огненными брызгами от смятого позвоночника, от полураздавленных кишок и растерзанной души, он ждал заключительного аккорда.
  Женщина захохотала, прерывая смех лишь затем, чтобы взвыть или пропищать что-то, а парень всхрапнул и несколько продолжился в бессмысленном ржании, выпуская последние пары. В черепной коробке невольного свидетеля отголоском чужого праздника взорвался тусклый фейерверк, но не успел он толком переболеть этой болью, как они там, наверху, уже свернулись в темноте и в тишине как дети, затихли, укрощенные. Ласковым шепотом отблагодарила Арина Божидаровна миленького. Потом немного повозились, взболтнув и Опухликова, - укладываются поудобнее, догадался тот невольной догадливостью костей. Неужели уснут? И так будет до утра? А как же он? До утра будет валяться под кроватью? Вдруг они разговорились.
  - А сдается мне, ты сегодня грустный, Аполлошка, - сказала женщина, проверочно веселя своего друга намеренно бодрым голосом, как если бы уже приготовила ему добрый гостинец и пока выжидала только, выбирала момент, чтобы уж наверняка сразить. - Это что за горечь у тебя, это от одиночества?
  Она слегка заигрывала с этим его одиночеством, выдумывала, кажется, как бы подобраться к нему да пошевелить его игривой лапкой, но Аполлон не замечал этого, или, возможно, положил не принять ее игру.
  - От какого же одиночества, Арина? - оттолкнулся он бесстрастным вопросом и партнершу тем самым словно бы отстранил.
  - Да сам в прошлый раз жаловался, что никого у тебя нет.
  - Пресловутость! - Он пренебрежительно махнул рукой. Но не говорить нельзя было, слова сами просились наружу; впрочем, смутно толпившиеся, они только в произнесении и могли обрести сходство с настоящими словами, и Аполлон вдруг страшно заинтересовался этой подозрительной ясностью и чистотой недоговоренности, вошел в нее как в хрустальный храм. Заложив руки под голову, он сказал с неожиданным пристрастием: - Это я, может быть, приврал, немного залгался. У меня много всяких знакомых. Конечно, с ними мне не всегда весело и хорошо, но все же... А что я говорил тебе тогда, жаловался, так что же другое говорить женщине?
  - Ага... Значит, у тебя большой опыт общения с женщинами?
  - Имеется некоторый. Женщины, я знаю, любят, когда им жалуются, когда мужчины перед ними играют маленьких и беспомощных, и они могут жалеть.
  - Допустим... - уклончиво согласилась Арина Божидаровна.
  Аполлон твердо определил:
  - Не допустим, а так оно и есть.
  - Но сегодня тебе все-таки грустно? Что-то тебе не нравится? Во мне? Из-за меня тебе невесело?
  - Что ж, грусть есть, отрицать не буду. Но ты тут ни при чем, и что бы такое не происходило, мне с тобой хорошо. А что грусть, это мне просто взгрустнулось. Потому что жизнь не всегда строится так, как ты хочешь.
  - Расскажи мне про твои огорчения, глядишь, и отпустит. Кому же, если не мне и рассказывать? Я смогу утешить, я взрослая и похожа на мать. Ты не смотри, что я с тобой как девчонка, я ведь в действительности тебе все равно что изнемогшая от домашних чувств бабушка. И ты, поделившись со мной своими бедами, сразу повзрослеешь.
  Аполлон колебался. Скосив глаза, он рассматривал грудь Арина Божидаровны, которая уж точно была не девчоночьей. Женщина перехватила его взгляд, понимающе усмехнулась, ее губы, волнообразно покривившись, пририсовали к уюту комнаты, медленно наполнявшейся светом раннего, какого-то, может быть, преждевременного утра, посулы заботливого и многообещающего вскормления.
  - Не знаю, - сказал сбитый с толку паренек. - Так ли это? Я хочу сказать... насчет твоего утешения... оно может оказаться и несбыточным.
  - Ну, божок языческий, давай, не тяни резину. Решайся, парень, не мямли.
  - Да не все ведь женщине расскажешь. Не все ей, видит Бог, доступно в наших мужских делах. Или что-то она лишним, ненужным сочтет, а оно, может, и есть самое главное. У нее, известное дело, свои на все воззрения и вообще гордый феминизм, что для мужчин далеко не всегда приемлемо. К тому же область тайн... Мужчине очень часто следует держать рот на замке.
  - А женщины умеют вытягивать секреты, - непринужденно заметила Арина Божидаровна, - смотри, коварство, знаменитое женское лукавство, и... бах!.. я им играю, а сама дородная, упитанная и кажусь тебе богиней, с разнообразными подробностями резвящейся среди виноградных лоз. И ты уже сам не свой. Так не родился же еще мужчина, которому женщина не смогла бы развязать язык.
  - Это верно. И даже ничего плохого нет в этом, а просто мир так устроен. Я ж вот знаю, что физически гораздо сильнее тебя, но если нас поставить рядом, любой человек с развитым чувством понимания прекрасного отдаст предпочтение тебе. Так Бог придумал. И с секретами так тоже, мужчины создают их себе, а женщины их всякими ухищрениями выуживают из мужчин. С другой стороны, Арина, мне очень хочется просто и без всяких уверток все тебе рассказать, потому что вот твоя рука лежит у меня на груди, и я уже млею. Давай не будем о любви. Кто знает, что это такое? Люблю я тебя или нет, этого вопроса касаться давай не будем. А млеть я млею. И правда сама просится с языка. Есть у меня даже воображение, что я мог бы вообще плакаться у тебя на груди, зарыться лицом в твои колени и всплакнуть. Знаешь, Арина, почему я сегодня действительно такой удручающе невеселый? Имеется среди моих знакомых один старикашка, кошмарный урод, он как бы мой старший друг и наставник. Это он научил меня ясно излагать свои мысли, а вот раскусить, что он на мой счет замыслил и чего от меня домогается, я решительно не в состоянии. Он, если правду сказать, еще тот жук, подозреваю даже, что другого такого мошенника надо еще поискать. И как поговорил я нынче с ним, взяли меня сомнения...
  Задумался Аполлон, умолк. Но он был уже энергичен.
  - Чему же он тебя обучает? - подтолкнула женщина. - Воровству?
  - Думаю я уже, что обучать ему меня, собственно, нечему. Он вроде и прожженный, и отпетый, но все как-то больше на словах, в мечтах, что ли, по части разных прожектов, а на практике не то чтобы очень уж удачливый. Голова у него работает, не спорю, и немало он всего провернул, а все-таки из середнячков, из тех, кто как все, не выходит. Видимо, не судьба.
  - А ты, значит, знаешь и умеешь больше, чем он, и учиться тебе у него нечему? Получается, ты-то и есть настоящий вор и мошенник?
  - Не в этом дело, родная. Он как сверло вгрызся и быстро меня многому научил, на многое открыл мне глаза. Я ему за это благодарен.
  Опять задумался парень. Тяжело поворачивались мысли в его голове, мутили они его понятия своими невместимыми размерами.
  - Думаешь, Аполлон, хорошо, правильно это, быть вором и мошенником? - вскрикнула женщина. - Ты же по кривой дорожке пошел!
  - Ах, какая разница! Я, знай себе, порхаю, а кривая ли это дорожка, нет ли... Можно подумать, только и есть делов у человека, что раздумывать, каким он пошел путем. Не о том ты, Арина, не понимаешь меня, не улавливаешь сути. А я говорю, что мои отношения с этим старичком завернули в странную сторону, наша с ним увязка нехорошо заскрежетала. Ну да, он старше и, может быть, умнее, он передает мне опыт и все такое. Но, во-первых, когда-то и ученику надо становиться на самостоятельный путь, и я, думается, уже этого предела достиг. Если же этакий учитель продолжает человека держать за ученика, то тут, согласись, некоторым образом начинается эксплуатация. Держит он тебя, уже вполне оперившегося, на низком уровне, а сам твоим мастерством и твоими удачами пользуется для собственной выгоды. Но и это еще ничто. Из благодарности за быструю и своевременную науку я бы его и дальше терпел, по-человечески терпел, просто как человек человека, из чистого, так сказать, человеколюбия. Но помнилось мне, Арина, в его видах на меня что-то скверное, чудовищное. Тут, главное, пойми меня. А может, и не только помнилось, может, так оно и есть. Вот скажи! Рассуди, как бывалая умная женщина. Говорил я с ним сегодня, и вдруг мне пришло в голову, что он хочет как-то морально подавить меня, закабалить уже не под предлогом какой-то там учебы, а вообще... так, чтобы я и дыхнуть под ним не смел!
  - Как же это? - удивилась Арина Божидаровна. - Разве он тонкий человек?
  - Что значит тонкий?
  - Ну, рассуждающий, вообще мыслящий, тонко чувствующий... Он же вор всего лишь.
  Аполлон коротко и жестко посмеялся над попыткой собеседницы расслабить разговор интеллигентским пристрастием к частностям.
  - Нет, ты не думай, не заблуждайся на его счет, он очень умен. Башковитый человек. И я это признаю. Я любому скажу, что этот старик гораздо меня умнее, потому что я сразу это понял и признал. Так что он, само собой, и хитер как лис. Но какой бы он ни был заумный и чувствительный и какой я ни есть перед ним простак, для меня все равно невыносимо, чтобы он совсем меня морально раздавил.
  - А как он это может сделать? Как ты это себе представляешь? - закидывала Арина Божидаровна свои наживки.
  - Так, - страстно зашептал Аполлон, - что я возле него стану отверженным, этакой персоной нон-грата, а ты представляешь себе, что такое персона нон-грата не где-нибудь в эмпиреях и высших слоях общества, а в нижайшем из миров, в подполье, в натуральном крысятнике? Наверно, он особых, крайних чудовищностей и добивается. Чтоб с дерьмом меня смешать, с говном... Ты извини, что я такие слова... Но наболело...
  - Ты только сегодня все это понял?
  - Да.
  - И сразу стал мучиться?
  - Да, сразу.
  - А что дальше думаешь делать? Ты любишь этого человека? У тебя к нему больше, чем простое уважение, и ты готов разделить с ним ложе?
  - Ничего не знаю и, если разобраться, твою болтовню перестаю понимать.
  - Но широкое распространение толерантности, Аполлон, теперь уже одобренные и санкционированные веяния любви, понятой иначе...
  - Я так скажу, - возразил Аполлон. - Как бы то ни было, я старому прохвосту не позволю унижать меня. Зачем он мне талдычит про живопись, которой я не понимаю и понимать не собираюсь. Нет, мерина какого-нибудь он из меня не сделает. Он вообще-то до того внешне паскудный, что и представить невозможно, чтобы такой человек над тобой измывался. Моя беда в том, что я его теперь видеть не в силах. Раньше ничего было, я и не думал о его данных, что меня могло в них трогать? Не жениться же я на нем собирался! Но раз я теперь дал тебе повод заподозрить его в немыслимых вещах и невозможных для естественного человека намерениях, видеть мне его после этого практически недопустимо. Ну вот, скажи, зачем он про какого-то Кривича заговорил? Зачем мне это? Что мне какой-то Кривич! И что это за домыслы, чтобы я, дескать, рыскал по сторонам, как пес бездомный, и даже у тебя, родная, что-то вынюхивал, этим самым Кривичем пробавлялся? Как я к нему, к такому-то, к такому угарному, безобразному, злому, завтра с утра пораньше пойду? А идти надо, повязан, как бы уже и завязь тут... дела и вязь...не до конца мной понятая спайка и оковы...
  И еще говорил и жаловался Аполлон, поднимал руку и высоко над постелью сжимал кулак, показывая, что и сам при случае сумеет всласть насладиться унижением старичка, уподобив его пойманной мухе, а Опухликов скрипел тем временем зубами под кроватью. Вон как повернул ученик! Вывел его сатиром в глазах женщины. Козлищем, который вздумал некоего агнца подвести под заклание. И мучается агнец. Ах, пожалей его, добрая женщина! А как же его, Опухликова, мука? Плевать ему на этого жалобного гордеца, да ведь не вывернешься теперь из-под его лжи, не выпутаешься из образа кровососа и тирана, который он для него свил и сплел в сердце возлюбленной, любимой обоими. Сам обманулся, потому что и не думал Опухликов морально его унижать, возлюбленную обманул и Опухликова погрузил в море лжи. Именно в море, и Опухликов захлебывался.
  - Стоп! - крикнула вдруг женщина. - Что там шебаршит под кроватью?
  А это Опухликов возился в тисках обиды и гнева. Любовники пытливо вслушивались. Может, мышь? - вслух размышлял Аполлон. В слепой ярости выкарабкался Опухликов из своего плена, вскочил на ноги, схватил заблаговременно примеченную вазу и обрушил страшный удар на ученика. А в полумраке, в ранеутренней игре света и тени, малого сего, конечно, верно вычуял.
  - Кто здесь? - завопил ученик.
  Старик хохотал.
  - Ты убит! ты мертв! - кричал он и плясал, как безумный.
  Вспыхнувший глаз ночника осветил кровать, метнул пронзительный луч в кровавую паутину, освобождая посреди разыгравшейся драмы клоунский пятачок, куда уже протискивалась испуганная физиономия Аполлона.
  - Филипп Андреевич? Вы?
  Прежде не видывал Опухликов у своего молодого друга такой плоской, подлой и глупой рожи. Рыло, изумленно и в некотором испуге определил старик. Рожа с напряженной громадностью свинства влезала в нежную ткань совершенного Опухликовым, оскорбляя благородство его гневного замысла, и, загрузившись в мистическую глубину законченного уже преступления, деловито выхрюкивала там дикую правду унижения человека неутомимым и вездесущим миром грубых форм. Внезапно парень как бы невзначай и не без галантности отвел в сторону придавившую его женскую руку. Арина Божидаровна лежала на животе, определенно померкшее и, возможно, уже помертвевшее внимание все обременительнее, однако, и жутче сосредотачивая на парочке столпившихся над ней негодяев, и ее затылок и шею заливала кровь.
  - Что такое... ударили? для чего вы это, зачем убили? - волновался Аполлон.
  - Убил? Я? А ты посмотри получше...
  Аполлон худосочно переминался, переступал с ноги на ногу, затем подбежал к креслу и стал лихорадочно одеваться, твердя:
  - Мертва! Мертва! - повторял он, как заведенный.
  - Заткнись! - прикрикнул на него Опухликов. - Хорошо, что ты здесь. Это кстати. Бывает же! Да, бывает и от тебя польза. И я вовремя появился, - накладывал он какой-то свой бойкий сюжет на выпуклую историю жизни и смерти Арина Божидаровны.
  - Ничего себе вовремя! Вы же вообще... вас не понять!.. откуда-то выскочили... Понять нельзя совершенно ничего. Вы здесь были, и к чему это привело?
  - А раз мы здесь, мы наше дельше и обтяпаем, - с деланным энтузиазмом потер руки старик. - Самое время. Ищи, парень, ищи картину.
  Аполлон не принимал его натужные трактовки.
  - Смываться надо, пока не накрыли. Накроют нас. Следы оставим. Следы заметать надо, потому как вы тут напачкали... Преступление, вот что это такое! Умышленное убийство при отягчающих обстоятельствах!
  - Никаких, к черту, обстоятельств, так что закрой пасть и ищи. Молча действуй. Говорю тебе: ищи картину.
  - Какую картину?
  - Картину Кривича, - жестко бросил Опухликов. - Кривича ищи. Ты понимаешь? Ох, бестолочь, тупица, тварь дрожащая, ты понимаешь меня или нет?
  Подчинившись логике скольжения по наклонной плоскости и уже видя перед глазами адские бездны, Аполлон принялся бродить по комнатам и рыться в шкафах да заглядывать в затененные углы, но не было у него ясного понимания, что и с какой целью он ищет. Опухликов, тот работал аккуратно, упорно, и коль для Аполлона любая картина, подвернувшаяся в квартире, где их, судя по всему, вовсе не было, просто по сути чистой практики претворилась бы в кривичеву, то и на старика в этой связи он взглянул по-новому, необычайно. Старик предстал неожиданно человеком, для которого сущий пустяк не только перелопатить и все на свете перевернуть вверх дном ради успеха в поисках Кривича, но и с научным, творческим видом воссоздать того на пустом месте и из ничего, как бы заново из не истощившейся до сих пор и технически необъяснимой причины его, кривичева, возникновения в незапамятные или вообще небывалые времена. Видя, что старик, ставший экспертом, блестящим искусствоведом, не испытывает страха в атмосфере преступления и грядущего следствия и даже, кажется, совершенно не думает о своей жертве, Аполлон быстрыми глотками - и при этом что-то слабо всхлипывало в области сердца - впитывал высокую веру в величие учителя и уже презирал себя за ничтожество недавних сомнений в нем.
  Время шло. Пора, пора было уносить ноги. Опухликов с бездушием механизма действовал вопреки той очевидности, что в квартире торжествовало полное безразличие ее хозяев, живых и мертвых, к живописи, и его настойчивость отнюдь не выглядела абсурдной. Арина Божидаровна и впрямь перестала существовать для него, а картина могла быть где-то здесь, и это было важнее всего прочего. Ему приходилось проверять за Аполлоном, и он сердился. Они ничего не нашли. На утренней освежающей улице Аполлон испытал жгучую потребность в оживленной беседе, но не успел он открыть рот, как старик переквалифицировался в строгого судью и сказал, насупившись:
  - Все из-за тебя, подлец! Я тебя как учил? Я тебе что внушал? Узнай, где она прячет картину. Ты узнал? Выяснил? Ни хрена ты не узнал и не выяснил!
  Аполлон молчал, не отбивался, признавая справедливость обрушившихся на него упреков. Но, как и у всякого посаженного на скамью подсудимых, у него за раскаянием и ужасом перед неотвратимым наказанием отчаянно правильное недовольство собой неумолимо преображалось в глухое недовольство судьей, который, на краткий срок соединившись с ним в жанровой сценке, затем будет и дальше спокойно, чисто существовать под прикрытием тупой тяжести мира, тогда как ему неминуемо быть раздавленным медвежьей лапой закона. Травил учитель в ученике уже не вину и этого пугливого зверька, которого можно было назвать раскаянием, а животную злобу, но кто же из смертных побеждал когда-либо ее? Казалось, неспроста старик пылит обвинениями, подводит, подводит под монастырь, брякнет сейчас: ты, стервец, убил бедную женщину. С затаенным злорадством и преждевременной болью ждал Аполлон конкретности в непростом вопросе о мученичестве Арины Божидаровны, чтобы тут же взвиться с жестокими, сумасшедшими, бунтующими протестами, - в них сполна выразится вся его обуянная стихиями натура.
  
   ***
  
  - Да объясните же, Филипп Андреевич, - вдруг завопил отчаявшийся паренек, - что это в сущности стряслось! Столько всего основательного, умного говорили вы на своем веку, не одному вроде меня, должно быть, плешь проели, и на тебе, в самый неподходящий момент залезли под кровать!
  - Эх, Аполлон, - оскалился в циничной ухмылке старик, - если бы можно было прийти и прямо в глаза человеку сказать, чего от него хочешь... Но для этого надо читать, свободно читать в душе человека, а даже в душе самого тебе близкого не всегда правильно и умело прочтешь, и оттого всякие фарсы, накладки, кульбиты.
  - Но говорят, и я думаю, не без оснований, что достаточно прочитать в собственной душе - и все станет ясно как на раскрытой ладони.
  - Так-то оно так, - с какой-то положительностью, даже благодушно ответил Опухликов, - да вот много ли ты, например, вычитал?
  - Я что? Куда мне! - словно захлопотал, засуетился парень. - У меня опыта с гулькин нос. У меня еще молоко матери на губах...
  - То-то и оно, - удовлетворенно кивнул, перебивая собеседника, Опухликов. - Вот и вышло все так потому, что ты неоперившийся, непутевый и глупый.
  - Ну, это вы стрелочника высматриваете, чтобы взвалить на него вину и притянуть к ответственности... А не надо бы этого. И зачем, спрашивается, вы ударили Арину Божидаровну? Уж, казалось бы, она-то дама куда как опытная.
  - Да я, может быть, тебя хотел ударить, а попал в нее как в подвернувшуюся некстати.
  Аполлон улыбнулся.
  - Меня? - воскликнул он. - А за что?
  - Выбор такой, выбор, - разъяснил старик. - Обязательно нужно было кого-нибудь выбрать. Я остановился в раздумье... И первое, что приходит в таких случаях в голову, это правило: женщину бить не пристало, и если все же ударить, то по здравом размышлении и не прежде, чем станет ясно, что другого выхода не найти. И я был готов следовать этому правилу, но ты все перевернул с ног на голову. Ты сам уклонился и не понес заслуженную кару, а ее подставил вместо себя. Откуда в тебе столько хитрости?
  - Мне кажется, вы шутите, и если это так, то я теперь прекрасно вижу, что юмор у вас какой-то дьявольский... и кощунства хоть отбавляй... словом, скверный юмор... Но все равно забавно, и я зла на вас не таю.
  Однако со стороны все же могло показаться, что уходят они и тают вдали не спокойно и положительно, напротив, сердясь друг на друга, мол, и угрозу несут в себе эти взвинченные, не иначе как уже окрысившиеся люди. Так ли это, Бог весть. Определенно можно сказать лишь следующее: у них, пока они все еще шли виднеясь и тихонько себе маячили, ведя оживленную - буквально по недавнему желанию Аполлона - беседу, не было гадания, осталась ли жива Арина Божидаровна, и, по большому счету, они, отвлекшись на разное, как бы пойдя на разброс, практически уже не вспоминали о ней среди прочего. А Ариадна Божидаровна выжила. Крепкой своей головой она выдержала удар, здоровье ее прекрасного тела отпихнуло смерть, которую сгоряча причислили ей налетчики; в душе, добавим, не было свежести и стройности избавления, а вились и разорительно махали крылами мрачные демоны, не потерявшие надежды утащить ее в ад, но это уже другое дело. И по-настоящему дело было даже не в Аполлоне, не в его предательстве. Дело было в... деле. Превосходнейшим образом она уцелела, образно выражаясь, под топором, даже, можно сказать, под секирой самой судьбы, устояла против матерых злодеев, обмишулила их, быстро вынырнув из обморока, но не подав виду, что жива и невредима, с честью вышла из критической ситуации, в которой и не всякий мужчина показал бы себя молодцом, а вот дело, оно свершилось как-то не так, не путем. Собственно, дела у нее не было никакого, не было в ее жизни ничего, что она могла бы без колебаний назвать главным для себя и по-настоящему нужным, но после удара вазой, раскровенившего затылок, она угадывала очертания чего-то нового и существенного, входящего в сердце поэтическим прологом к некой важной деятельности. Возник теперь силуэт. Неудовлетворенность сворачивалась в сгусток темной энергии и какого-то быстро растущего, зловеще нахмуренного вдохновения. О, разобраться бы в себе поскорее, поскорее, пока взвихренная удаль не понесла ее в неведомом направлении! Голос, незнакомый и не то чтобы совсем уж внутренний голос заговаривал с ней дельно, говорил языком дела и о деле, которого она, между тем, не понимала. Но уже и прошлое, зубасто расчищая себе место в настоящем, вплеталось в узор стремительно кидающихся во все стороны энергий. Уже и позор ее мнимой, притворной смерти, то, что привело ее к этому позору, и то, что было с ней в момент удара и еще чуточку после, когда она, прикинувшись мертвой, внимала болтовне налетчиков, все это виделось теперь сферой приложения какой-то важной для нее, руководящей ею силы, областью свершения дела, дела монументального, но так и не понятого ею. Господи, как же это возможно? Делать что-то слепо, руководиться чем-то, не ведая, что же, собственно, тобой руководит! А зачем ударили? По делу? За дело?
  А может быть, ей и не дано понять? Может, ей вовсе даже не понять самое дело необходимо, а, главное, осознать, что не справилась с ним, не совладала с некой глубокой тайной, коснувшейся ее? Этих странных переживаний и ощущений, казалось бы, не должно быть, ведь с любым может произойти подобное, и нет для человека никакого унижения и оскорбления в разных вероломных нападениях, в этаких злых покушениях на его личность. Однако она глубоко и неизъяснимо сознавала, что с ней это произошло не случайно, более того, она заслужила, чтобы это с ней произошло, а потому и были переживания и потому в высшем смысле они не представлялись ей неоправданными и несправедливыми.
  Арина Божидаровна, кряхтя, легонько постанывая, прошла в ванную и смыла кровь. В уютном и светлом помещеньице, где мановения ее руки заставляли течь холодные и горячие ручейки, она, как всегда, отбрасывала на кафельные стены гордую тень. Арина Божидаровна всегда остро чувствовала это. Тут происходило отчетливое разделение на бренность телесного вещества и немеркнущую идеальную красоту, торжественной, несуетной тенью проходящую над миром. Голая ее натура изобразилась в зеркале. Она была все еще очень хороша собой, и тело отнюдь не ужасающе расплылось. Вдохновение распирало, раскручивалось, но вся его сила явно не могла ничего больше, чем с жуткой, железной ясностью выявить указание на некий просчет, который она допустила, сама того не замечая; до сих пор не знала, в чем он, когда был ею сделан и можно ли теперь его исправить, и, скорее всего, никогда этого не узнает. Ей указано на некий изъян, теперь уже получивший статус постоянного присутствия в ее существе. На внешности он никак не отразился, а вот чувствует она его как что-то, что другие, со стороны, все-таки примечают в ней, видят так же, как увидели бы проплешину на ее макушке или торчащее из-под юбки нижнее белье. От этого уже не избавишься. Арина Божидаровна поежилась. Напрягалась она, надеясь освободиться, а все зря. У нее возникло какое-то суеверное отношение к этому ощущению чего-то неправильно совершающегося с нею и в ней, и, само собою обработавшись, поселилось в ее душе теперь как раскрытое, фактически разоблаченное, но оттого не менее властное и глупое суеверие. И если оно раскрыто, как книга, как разгаданная загадка, так о чем же оно? Что выражает? Какую мысль? Какой страх? Ничего она не знала и не могла понять. Суеверие, и все тут. Она стала суеверным человеком, тем, у кого воображение с положенного ему места сместилось в податливое и злоигривое сердце.
  Женщина принялась тут же сопротивляться этому роковому обстоятельству. Пошла жестокая сеча. Она смеялась, видя суеверие у своих ног комком всемерно иссеченного, окровавленного мяса, а это скверное создание опять забиралось в ее сердце и выбрасывало оттуда фонтанчики подлого хихиканья. Чего она только не предпринимала для избавления! В одно мгновение обозревала всю свою жизнь, отыскивая аукнувшийся ныне изъян; или бронзовела вдруг, холодно, презрительно посмеивалась над закружившим ее наваждением; убеждала себя, что нет ничего, отвратительное и разъедающее душу лишь померещилось; вершила продолжающуюся жизнь; или вот уже каялась Бог знает в чем, во всех грехах смертных; скукоживалась покаянно, чувствительно снующими мыслями карала свое убожество; а то воображала, что не было бы этой беды и напасти, если бы она не потеряла Аполлона, когда б, по крайней мере, дала ему то, что должна была дать от своей просвещенности и душевной красоты. И все попусту, все напрасно, томление не сбавлялось. Вот так экзистенция! В кутерьме всевозможных догадок и прозрений, противоречивых желаний, бегств от себя и возвращений шла, понурившись, пасмурная, из ванной в кухню. Там, у стола со следами пиршества, которое было у нее с Аполлоном, она выпила полстакана вина. Утренняя тишина пушисто коснулась ее пылающего лица. Решительным, даже мощным движением руки Арина Божидаровна сбросила на пол остатки пиршества и на очистившемся месте села писать письмо, достав из шкафа очень кстати там обнаружившиеся лист бумаги, ручку и конверт.
  "Уважаемый Теодор Викторович, - писала она, от усердия высунув на пухлые и влажные губы неожиданно маленький, прежний язычок, какой был некогда у малютки Аришки, курносой ученицы, - вы, сдается мне, мастер рисовать человеческое существование средствами живописи, я хочу сказать, вы свое понимание жизни подкрепляете примерами из музейной старины, взятыми с чужих полотен, так что сами, в смысле самостоятельности, лишь немножко рисуете... Эх, я очень волнуюсь и крепко путаюсь! Но это ничего, я думаю, вы понимаете, и на мой случай найдется у вас великолепный музейный пример. А я не очень-то увлекаюсь миром искусства. Но у меня и в мыслях нет умалять значение вашего творчества, как-то там намекая, будто неких вершин вы достигаете, без стыда и совести пуская в ход имена настоящих мастеров кисти, то есть как бы их руками создаете свои шедевры. Налицо риск превращения в демагога, вот что я хочу подчеркнуть, вот от этой-то опасности я беру на себя смелость вас предостеречь. А мой покойный муженек, замечу кстати, и сотой доли вашей творческой ловкости и дерзости не имел, он вообще был холоден, темен, абсолютно непроницаем в отношении искусств, был в этом смысле удручающе непрозрачен. И какая же картина получается в результате всевозможных обстоятельств и ряда положений, которые мне по тем или иным причинам довелось принять? Друг мой, я озаглавила бы так: Живопись, - когда б мне пришлось писать повесть о своих приключениях, но какая уж тут повесть, мне, признаться, здорово напихали, голова раскалывается. Пишу исключительно для вас, да и то потому, что разгорячилась и после побоев испытываю готовность подняться до требований, на мой взгляд, совершенно справедливых.
  Ну да, чего уж скрывать, досталось мне на орехи, зашибли вазой, оглушили, а сами шныряли по квартире, искали... и тут уже вас, вероятно, начинает разбирать любопытство: что, что искали? - но я в первую голову хочу отметить избирательный характер поиска, хватали далеко не все подряд и на многие ценные вещи даже вовсе не обратили никакого внимания. Скажу больше, не взяли ничего! Странное ограбление, согласитесь, какой-то утопический, лишенный логики, не поддающийся объяснению разбой. Склоняюсь к такому мнению: это мне наказание за то, что я слишком быстро удалила в забвение покойного Богоделова, да еще позволила себе разные вольности, с юнцом связалась, спуталась, как сбрендившая самка. В общем, говорю, случившееся мне лучше огласке не предавать, да и какая огласка, или, скажем, разве возможно тут юридическое решение, если речь идет о трагическом происшествии, в основе которого лежит трагедия стареющей женщины, известная и грозящая всякой представительнице слабого пола и никогда еще не находившая своего разрешения в суде, на агоре или в солидной тесноте какого-нибудь собрания хоть сколь угодно полномочных представителей. Еще Карлейль сказал: укажите мне на самого умного, и я ему с радостью подчинюсь, а в разных баллотировочных ящиках и массовых народных избранниках у меня ни малейшей нужды нет. Но это Карлейль, а я о том, что мне в сложившихся обстоятельствах самое верное - подчиниться голосу собственного разума, пренебрегая сторонними умниками, наставниками, прирожденными вождями и особенно самозваными властителями дум. Вам может показаться, Теодор Викторович, что я погружаюсь в некий туман и легкомысленно отдаюсь во власть женской хаотичности и неумения творить разные целесообразные штуки, в частности гармонию. Но это не так, я отнюдь не предпочитаю теперь хаос древних и его проявления, отлично разыгранные в различных изображениях на античной сцене, как раз наоборот, ну, как если бы я проделываю удивительный кувырок или вообще фигуру высшего пилотажа и внезапно оказываюсь там, где вы и вам подобные менее всего ожидали меня увидеть. О, я сейчас на таком душевном подъеме и в таком полете духовных начинаний, что именно с особой силой жажду порядка, и если где какие нарушения и безобразия, я сразу скажу не что иное, как то, что должна быть незамедлительно восстановлена справедливость и непременно должно быть приведено все и вся в состояние торжествующего равновесия и, если угодно, гармонии. И если понимать высказанное как цель, полезную даже для конечного существа, каковым в своем земном ничтожестве являемся все мы, смертные, то уж нечего скупиться, скромничать, давайте же ради достижения этой цели ничего не бояться и действовать решительно, без страха и упрека, давайте пользоваться заключенной в рамках цивилизационных процессов мощью, а еще и существенными открытиями разных наук, и праздновать капитальные успехи, праздновать жгуче, с элементами карнавальности, этакой хотя бы и групповой, свалочного вида акробатики, с культурно обрамленным показом разнообразной пантомимы, а не жить в каком-то тлении, будто нас если что и соблазняет, так только шанс мало-помалу вернуться в унылый и злой каменный век. А то говорят, знаете ли, о необходимости возобновления доверительного отношения к бытию, способного одолеть возникшее с некоторых пор недоверие, и вопрос этот для меня, затюканной то ли ворьем, то ли исчадиями ада, актуален, - но разве возобновим без акробатических этюдов и вне тех или иных праздничных мероприятий?
  Итак, Бог вам в помощь, дорогой друг! Едва ли не в первых же строках своего письма любезно спрашиваю, как поживаете. Я, Теодор Викторович, живу себе и жива еще, а в злосчастном и беспощадном - одними воспетом, другими заклейменном - потоке времени не забываю своего дорогого покойника, который, осмеливаюсь напомнить вам, был вашим лучшим другом. Так считалось".
  Большими, с детской старательностью выведенными буквами создавала Арина Божидаровна зримые границы в хаотическом разбросе своих чувств.
  "И я, похоронив этого незабвенного человека, раздала друзьям и близким кое-какие его вещи, следуя обычаю - правильному или неправильному, не мне судить. О содеянном я не жалею, хотя, конечно же, расточала имение в момент наивысшего горя и осознания постигшей меня утраты, когда ничего, кроме жалости, не заслуживала. Расточила не очень-то, раздача не привела меня к нищете, этого нет, но все же порядок некоторым образом нарушен - на это указывают отведанные мной колотушки, урок, преподанный мне безмозглым и нагловатым юношей, и зловещий вид старца, возникшего словно из-под земли и тотчас попытавшегося проломить мне череп. Видите ли, в чем дело, картину, которую я отдала вам, ищут и говорят, что картина эта - Кривич. Слушала разговор преступников в полубредовом состоянии, не то близком к обмороку, не то робко обещавшем скорое восстановление здоровья и разумности, так что, находясь и сейчас еще немножко на грани, где не в последнюю очередь вспоминается Кьеркегор с его "или-или", не знаю, что и сказать об этом самом Кривиче. Мужчина? Женщина? Не возьму также в толк, что это: название? деталь какая-то из области искусства? фамилия автора? Не в состоянии и того рассудить, писать ли мне этого Кривича с большой буквы, и лишь по чистому наитию пишу с большой, а только ведь суть проблемы в другом, именно в том, что иной картины, кроме как отданной мною собственноручно вам, у нас с Богоделовым сроду не бывало. Ищут же пресловуто-загадочного Кривича так, что это оборачивается опасностями и риском для меня, одинокой, беззащитной и всеми покинутой женщины. Может быть, тут мы все - и я, и эти опасные незнакомцы, и некоторым образом вы вместе с нами, а в известном смысле и покойный Богоделов - с человеческой страстной неосторожностью и непосредственностью касаемся какой-то огромной, не вполне и доступной нашему разумению тайны, что и побуждает мое воображение тратиться на большие буквы, но я вам скажу, мой дорогой, что при всем при этом мне боязно и даже не в каком-то там роде священного трепета, как у наших диких и по-настоящему непосредственных предков, а просто за свою единственную и неповторимую шкуру. Теодор Викторович! Я к тому, что надо бы разобраться насчет картины, покончить с уже имеющимися беспорядками и предотвратить будущие. Не ведаю, где добыл ее мой благоверный. Может, случайно купил в антикварной лавке, потратив тыщи полторы или вообще копейки, и если купил, то непременно как вещь не столько действительно антикварную, сколько ненароком приглянувшуюся ему, запавшую в душу. Но теперь видно, коль ее ищут с остервенением и какой-то даже уголовной грубостью по отношению ко мне, видно, что я потупила неосмотрительно, отдав ее вам. Верните! - и я буду спокойно доживать. Но может случиться так, что планы преступников переменятся, и они больше ко мне не придут. Тогда мне просто владеть каким-то там возвращенным "кривичем" и с ним под боком, или рука об руку, тянуть лямку жизни, петляя, лучше сказать, перекидываясь из одних обстоятельств в другие, пока не приберет костлявая, - не с руки. Вы понимаете? Мне-то как раз приходит тут в голову особая мысль, и я, естественно, не могу ей с вами не поделиться. Ну, вернете вы картину, да еще с обидой, мол, подарила - и тут же, паразитка, назад требует, вернете, а те злодеи не явятся. С чем же я останусь? С носом? С "кривичем"? А для чего мне пусть даже тысячи таковых?
  Как бы нам, Теодор Викторович, все это благоразумно решить, аккуратно развязать этот узел? И вот мне припоминается и все как-то постукивает в моем умишке, что я ведь продешевила, отдав вам злополучную картину просто в дар, из соображений, что вы, друживший некогда с моим покойником, не будете забывать и меня, несчастную вдову. Но этого нет, вы ко мне дорогу забыли сразу и напрочь, а когда я к вам пришла с жалобами на одиночество и за дельным советом, наговорили мне с три короба всякой несусветности, закидали меня, как Лаокоона змеями, всяческими живописцами, не выходящими, должно быть, у вас из головы, а по мне, так представляющими собой всего лишь пустой звук. Между тем "кривич", судя по всему, сильно поднялся в цене. Вы скажете, что муж мой, уходя в лучший мир, не оставил меня без средств к существованию и не мне мелочиться из-за какой-то картины, даже если она "кривич" и ради нее люди готовы свернуть друг другу шеи. Но суть не в деньгах, а в порядке, который если и может быть на чем-то утвержден, то прежде всего на принципах и, так сказать, на вопросах нравственности, последнюю же нынче как раз самое время вознести на гораздо большую, в сравнении с прежней, высоту. Суть в том, что если у вас нарисованная мной картинка нападения на меня ассоциируется, возможно, с карикатурой, где человеку, в каком бы положении он ни оказался, пририсовывают облачко всяких нелепых и юмористических слов, то для меня в этом облачке теперь со всей очевидностью концентрируется принципиальная постановка нравственного вопроса. Или вопроса о нравственности, это как вам угодно. А вот еще может быть, что вам по живости и как бы развязности моего тона покажется, будто я все та же живая, веселая, забавная натура, разбитная бабенка, с которой происходят всякие смешные вещи, и, мол, особого внимания обращать на меня не следует. Так оставьте же всякие прежние и новые заблуждения на мой счет! Я действительно сейчас на редкость принципиальна, я требовательна и взыскующа.
  Я пришла к вам - еще до избиения - пришла вся в паутине неясностей, недоумений и трудных исканий правды, а ушла не солоно хлебавши, и вскоре была избита. Нелегко вас в чем-либо серьезно обвинить, но как же обойти вниманием тот факт, что замешаны, все-таки вы замешаны в эту мою печальную историю и крутитесь на ее фоне в свою очередь достойной известного порицания фигуркой. И раз я обижена на вас за ваше холодное, даже, можно сказать, ледяное пренебрежение мной, то я считаю себя вправе не просто поднять вопрос о возвращении картины, а с несколько гордым и высокомерным видом вдруг одернуть вас и поставить перед выбором. Итак: вопреки прежнему факту дарения верните картину, то есть словно бы верните, а на деле - и это будет лучше всего - заплатите мне, с учетом явного повышения "кривича" в цене, тыщи две - на полтыщи больше предположенной мной выше суммы. Вы, подивившись громадности запроса - о деньгах-то я ведь действительно говорю немалых, если представить их, например, в образе фунтов или марок, - можете, естественно, вообразить, будто я предлагаю вам этот выбор, по-прежнему руководствуясь соображениями собственной безопасности. Иными словами, чтобы в следующий раз, если меня снова придут грабить, я не разводила беспомощно руками, а могла предложить сочетающим высокое искусство с организованной преступностью господам некоторую сумму, либо, если вы пожадничаете и покажете себя мерзким скупердяем относительно предложенного мной денежного расчета, отдала столь желанного им Кривича. Но я-то знаю, что на самом деле я забираю глубже и, ставя вопрос исключительно в нравственном разрезе, действительно достигаю чего-то нравственного, а в каком-то смысле и идеального. И я надеюсь, что это небольшое и, полагаю, непродолжительное обострение отношений между нами из-за, может быть, сгоряча и чересчур поспешно решенной загадки Кривича будет для вас полезным уроком, а для меня приятным восстановлением некой справедливости. Говорю вам, денежки - и мой покой обеспечен, а больше вам и знать ничего не надо. У вас ведь примеры, художества разные, что вам мои действительные хлопоты и подлинные чувства... А впрочем, если что, пеняйте на себя, то есть если чего по-настоящему, устрашающе не поняли в моих высказываниях, разъяснениях и требованиях...
   Пребывающая, Теодор Викторович, в одиночестве, - писала Арина Божидаровна, - и в прежнем уважении к вам вдова Богоделова".
  Видим: торопливо, и под все заметнее растущий, крепнущий смешок, набрасываемые вдовой буквы по мере приближения к финишной черте вымахивают в трехэтажные. Внезапно утверждается заключительная точка, и она - словно круглая гора в каком-то голубом тумане, а за горой той весело занимается утро.
  
  
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"