Литов Михаил Юрьевич : другие произведения.

Разное

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:


   Михаил Литов
  
  
  
   РАЗНОЕ
  
  
  
   В 1992 году редакция журнала "Страна и мир" решительно отказалась печатать мою статью "Ненависть как объяснение в любви", а нынче я случайно, и не без приятного изумления, обнаружил, что публикация все же состоялась, причем фактически сразу после отказа. Статья, надо признать, так себе, нагловато-дилетантская, и рассматриваться она может разве что лишь как ребяческая попытка книголюба совершить некие глобальные открытия в безднах писательских страстей. Однако неожиданное "ознакомление" с ней навело меня на мысль покопаться в прочей моей публицистике того и более позднего времени и даже составить нечто вроде сборника из наиболее внятных и не устаревших безнадежно газетно-журнальных публикаций. И вот на этом-то пути меня и поджидало удивительное открытие: довольно-таки широк, разнообразен был круг моих интересов в недавнем еще прошлом...
   Полагаю, этот круг выглядел бы еще шире и, главное, ярче, если бы не неуемное и не всегда объяснимое стремление редакций к сокращению и даже искажению предоставленных в их распоряжение текстов. Просто беда... И несли ее, в моем случае, больше именно старые, испытанные временем редакции, а не только что тогда образованные, только взявшиеся за дело. К счастью, некоторые тексты мне удалось восстановить в их правильном, с моей точки зрения, виде. Остальные даны так, как они в свое время были поданы той или иной редакцией, причем не остались за бортом и некоторые из курьезных подач.
  
   =========================================================================================================================================================================================================
  
  
  
   НЕНАВИСТЬ КАК ОБЪЯСНЕНИЕ В ЛЮБВИ
  
  
   "СТРАНА И МИР" (журнал), N3, 1992 г., Мюнхен
   =======================================
  
  
   Ортега-и-Гассет в "Бесхребетной Испании" пишет: "При всех различиях их (Испанию и Россию) сближает то, что обе страны... всегда испытывали недостаток в выдающихся личностях. Славяне - это могучее народное тело, над которым едва подрагивает крошечная детская головка. Разумеется, некое избранное меньшинство имело положительное влияние на жизнь русских, но по малочисленности ему так и не удалось справиться с необъятной народной плазмой. Вот откуда аморфность, расплывчатость, закоренелый примитивизм русских людей".
   Этот образ некоего существа с крошечной головенкой едва ли рассчитан на то, чтобы произвести приятное впечатление, но рискнем принять его за справедливый и что-то действительное говорящий о положении дел в России и Испании, по крайней мере для 1921 года, когда Гассет писал свое эссе. И самое интересное в таком случае - разобраться в отношении головенки к "могучему народному телу", а поскольку писатели составляют в избранном мыслящем меньшинстве, помещенном в головенке, наиболее выразительную и, главное, речистую группу, о писательских эмоциях нам и пристало говорить в первую очередь. Разумеется, эти эмоции, внушенные "телом", т. е. фактически отечеством, и выражающие более или менее определенное отношение к нему, служат, прежде всего, характеристике самого писателя и для науки и обычного хода жизни в стране не имеют особого значения. Не они оказывали то влияние, о котором вскользь проговаривает Гассет, их роль - предоставлять материал для творчества журналистов и разного рода психоаналитиков, а иными моментами подпитывать и пафос школьных учителей. Но если мы, рассматривая указанное испанским философом сближение, обнаружим общие для писателей обеих стран, безусловно значимых для Европы, черты, то это может подвести нас к картине, на которой те европейские державы, что обладают, надо полагать, большой и крепкой головой, тотчас перестанут быть только фоном и сама небезызвестная игра между "передовыми" и "отсталыми" наполнится содержанием, дающим повод не только для возгласов восхищения и меланхолических вздохов.
   Говорить, имея при этом в виду столь величественное изображение, о писателях скромного калибра, незначительных, по странному стечению обстоятельств очутившихся в числе избранных и впрямь способных, по внутреннему осознанию своей ущербности, недостаточности, испытывать даже и ненависть к своему отечеству, было бы неуместно. Так что слово "ненависть", возникшее в заглавии нашей статьи, это скорее, так сказать, для красоты слога, и вообще, ненависть в чистом виде едва ли найдет место в сложной и противоречивой гамме чувств, обуревающих настоящего писателя. Он слишком велик, слишком грандиозен, чтобы жить мелкими чувствами. Но для обозначения всей действительной сложности душевного мира этого великого человека, а равно и его готовности то и дело бросаться из крайности в крайность наше заглавие, полагаем, подходит как нельзя лучше.
   Но жить великому человеку суждено все-таки в тесноте, подрагивая над плазмой, исполненной аморфности и закоренелого примитивизма, и стоит ли удивляться, если он, то есть этот "наш писатель", подвержен метафизической тоске, на которую столь горько жалуется Черт Ивану Карамазову. А что Черт, тоскливо исповедуясь Ивану, налегал именно на метафизику, нам подсказали изыскания Мережковского, не чуждого мысли, что ту же тоску знавал и сам Достоевский. Достоевский - Черт? А Мережковский, который так хорошо во всем этом разобрался, он тоже, выходит дело, не миновал приобщения к демоническому началу? Но оставим пока эти иррациональности и постараемся хорошенько усвоить соображение, что если Черту Достоевского-Мережковского открыто едва ли не все мироздание, то пишущему обитателю тесной головенки, пусть и запредельному по своим дарованиям, а все же по-человечески реальному, остается, в конечном счете, лишь "работа" с аморфной и примитивной плазмой. Это естественным образом обостряет его чувствование себя как незваного гостя в этом мире; и в этом чувствовании отвращение, отталкивание начинает преобладать над влечением, чаянием общения, братства и любви. Но опять же, не будем забывать, что "работа" в том виде, в каком мы пытаемся ее представить, предполагает, прежде всего, большой масштаб, некую даже грандиозность. Писатель уравновешенный, а именно таковые и водятся, как правило, в передовых, процветающих странах, при всей грандиозности его духовных запросов, мистических прозрений и аналитических проникновений в суть вещей, все же скорее обживает приютивший его мир, а не ворочается и стонет под его тяжестью. Он не пытается отстраниться от мира, и мир не сливается перед ним в некую общую картину, во всяком случае, не сливается настолько, чтобы в обобщающем изображении - а его не избежать даже при полном торжестве вседробящего эмпиризма и всеуравнивающей эклектики - больше не ощущалась плоть и не различались плотно сбитые фигуры. Напротив, уравновешенный писатель прекрасно различает эти фигуры, более того, он даже видит свой долг в том, чтобы относиться к ним с уважением, он терпеливо и солидно рассказывает о них, как и подобает рассказывать обо всем значительном и, может быть, единственном в своем роде. Не то у "нашего писателя". Мир перед ним приобретает характер какого-то умышленного брожения призраков и суетливой смены миражей, и вот уже, как следствие, прямо у нас на глазах творится фантасмагорическое смешение людей и вещей у Белого, слияние всего и вся в некую единую дурманящую чувственность у Андрея Платонова. Так оно и должно быть, если пространство вокруг действительно заполнено аморфной массой, а не личностями, мастерами на все руки, выдающимися работниками культуры, величавыми академиками, аккуратными политиками. Очутившемуся в этом ужасающем пространстве писателю, само собой, не по душе хладнокровно и мудро рассказывать об увиденном и услышанном в материальном мире, он готов всецело погрузиться в мир призраков, его одолевает потребность исповедаться в своей метафизической тоске и описать свои блуждания в мире, этой тоской порожденном, главное же - выразить свое отношение. Под отношением мы в данном случае подразумеваем не что-то скованное логикой и не подвижки внутреннего мира, выплески которого могут обернуться и творческим принципом, а некое воспаление, некий болезнетворный очажок, требующий своей особой актуализации, а соответственно и расширения, распространения, ничем, желательно, не ограниченного. Отношение, именно писательское и именно так, как только что описано, понятое, отношение, естественно, масштабное, в своем роде эпическое, оно, как известно, бывает разное и в порядке сущности представляет собой не что иное, как борьбу и единство противоположностей.
   Немало горьких, пристрастных, не всегда справедливых слов сказано русскими писателями о своем отечестве, и мы уж затвердили крепко, что в Россию можно только верить, что можно и должно любить Россию, но предпочтительно странною любовью. Знает ли какая другая страна столько любви и столько ненависти со стороны своих литературно одаренных сынов, сколько познала Россия? Поговорим о ненависти к отечеству, изначально или по ходу дела становящейся оборотной стороной любви, и, вдохновленные проведенной Гассетом аналогией, попытаемся лучше понять русскую странность через сравнение с подобным в другой литературе, очень далекой и мало похожей на нашу. Мы говорим не о мимолетной моде, не о странностях или домыслах какой-то отдельной школы; и теперь уже не об эмоциональной базе, которую успели отписать журналистам и психоаналитикам. Речь о явлении, опирающемся на эмоции и всяческие иррациональные стихии, но в то же время желающем обладать всеми чертами вневременности. И признаки явления налицо. Достаточно освежить в памяти: Чаадаев! - и уже мы памятливо и понятливо киваем: ненавидел, но верил! Достаточно полистать "Мелкого беса" или "Тяжелые сны" Сологуба, "Пруд" Ремизова, чтобы возникло законное недоумение: возможно ли вообще жить в России, в невыносимо тягостных условиях русской действительности, в тесном мирке всех этих проходимцев, притеснителей, кляузников, глупцов, пьяниц и прирожденных убийц? Или Толстой, что за черти и демоны надоумили его сказать благородному мечтателю, небывалому книголюбу Федорову, что книжки-то хорошо бы взять да сжечь? Как же быть? Удовлетвориться федоровской отповедью, мол, ты, Лев Николаевич, дурак, или уж по-передоновски думать, что вся Россия ни к черту не годится. Выбор непростой... А между тем, тот же Ремизов гордился, что рожден русским на русской земле.
   В русском писателе, даже снискавшем заслуженную славу тонкого психолога, исследователя общества, знатока, а то и разрешителя его проблем, всегда угадывается намерение, вольное или невольное, хотя бы на малость выступить за пределы установившихся связей, насущных забот, ближайших целей и непременно достичь некоего обобщения. Его трудно уловить внутри проблемы, среди частностей и отражений; смахивающий на затаившегося где-то среди запротоколированных раздумий и измышлений архивариуса, русский писатель больше любит глядеть со стороны и мыслить радикально. Отсюда потребность с помощью слов, не растрачивая их при этом попусту, охватить сполна образ жизни, с налету и сразу выстроить впечатляюще благостный или одиозный образ отечества, завладеть им, поступать с ним как с собственностью и почти как с вещью. Широки и раздольны, в соответствии с русским характером, старания прямо на страницах романов и поэм вдруг взять да высветить окончательный образ России, "удариться" в художественное созидание Святой Руси или, напротив, России как ни на что не годной страны, бездарного края рабов, лентяев и выпивох. И все они, эти писатели, правы, потому что любят, потому что плачут сквозь смех, смеются сквозь слезы.
   Литературно-философская критика научила нас думать, что вспышки ненависти к отечеству у некоторых знаменитых наших писателей никак не подходят под статью антипатриотизма, а суть не что иное, как обличение отдельных пороков общества, мерзостей самодержавия, крепостного права, жестоких помещиков, бессовестных узурпаторов власти всех мастей, начиная от сколачивающих заговоры царедворцев и кончая большевиками. И в таком объяснении есть доля правды. Но чтобы принять его за полную правду, мы должны были бы признать русского писателя обитающим прежде всего внутри общества, в ограниченных пределах связей и проблем, не стремящимся поглядеть со стороны, не спешащим мыслить глобально и порой даже чересчур категорично. Если бы мы согласились признать это, отпала бы надобность развивать тему дальше. Разумеется, ненависть того или иного литератора к отечеству, ненависть, увенчанная публичными заявлениями о ней, появилась не на пустом месте, и проклинающий Россию литератор приведет немало фактов, доказывающих его правоту. Эта же ненависть является в некотором роде и перевернутой любовью, однако вряд ли стоит сливать их в одно целое, что было бы уже искажением и извращением сути, и любовь, сколь ни близко от нее до ненависти, остается любовью, как ненависть ненавистью.
   Чтобы распоряжаться своим правом выражать отношение к отечеству так, как распоряжались им всегда русские писатели, необходимы смелость, особый настрой и особое напряжение мысли и духа; необходима устоявшаяся традиция, нужно, собственно говоря, быть именно русским писателем (ну, еще, конечно, и одаренным, в высшей степени подготовленным самой природой к творческим подвигам), быть двигателем отнюдь не утонченной, в западном понимании, но мощной и своеобразной, великой культуры. По логике теоретиков легко переворачивающейся любви-ненависти выходит, что писатели других стран, не демонстрировавшие активную неприязнь к родине, не очень-то и любили ее, довольствовались отношением прохладным, отчасти и скептическим. По ним, так нет, мол, ни эллина, ни иудея. Или у них были основания только любить? Но следует ведь еще разобраться, что на самом деле было у них на уме, когда они произносили это "ни эллина, ни иудея", с какой интонацией произносилось, не заключалось ли в этом вдруг какой-то ядовитой насмешки, не было ли, напротив, печали и горечи, даже, может быть, трагического чувства жизни, подробно и вдохновенно описанного Унамуно. Нет, готовы заявить мы, они занимали и занимают активную критическую позицию, они критики и аналитики, они отлично поработали с фактами, сумма которых давно уже ясно указывала бы, что и их отечества больны многими опасными болезнями, если бы сами собиратели пожелали дать себе в том отчет. Не то чтобы струсили, а просто предпочли, будучи людьми благоразумными, заниматься, так сказать, разрозненной, текущей критикой, а не сводить счеты с родиной. Примерно так следует объясняться по данному вопросу, хотя не обошлось у нас и без преувеличений. Но почему так, вопрос другой, и именно он нас интересует.
   Допустим, мы отваживаемся заявить, что упомянутая ненависть - не диалектика и пыл полемики какой-то определенной эпохи, а довольно устойчивое и в некотором роде даже таинственное явление русской действительности. А что же и впрямь творится в других краях, как раз, может быть, умеренных, благополучных, даже благословенных? Разве поставишь ни во что тот факт, что куда как яростно метал огненные стрелы и брызгал ядовитой слюной Селин, тот самый Селин, что одобрительно отзывался о завоевании немцами его родной Франции? И тут еще соображение: не послужит ли происходящее там опровержению или хотя бы объяснению явления, определенного нами как русское? Конечно, бранили, критиковали и даже высмеивали свое отечество многие писатели. Немцы не упускают случая посмеяться над собственной сентиментальностью, страдали от которой порой другие народы. Музиль создал эпопею, в которой покойная Австро-Венгрия предстает в более или менее комическом облике. Стриндберг мимоходом пошутил, что чем севернее народ, тем он глупее. Но если бы "ихний" автор, накопив факты, успевая и не без добродушия посмеяться над ними, давал их широкую панораму, расчленял их, потрошил, соединял в обобщающую картину и при этом скрупулезно придерживался избранной формы своего произведения и делал это все только для того, чтобы в конце концов вывести с математической точностью формулу нелюбви к родине, - он показал бы себя, в лучшем случае, чудаком. Тут налицо разница западного и русского восприятий. Удручающие картины романов Сологуба или раннего Ремизова созданы не путем тщательного отбора и анализа, возникли не из желания на что-то указать жестом ментора или просветителя и что-то высмеять философским смехом; в них сквозит чувство, идущее от живота, ослепляющее, почти безумное, неразборчивое в самом своем стремлении к избирательности, чувство, жаждущее уничтожения самых истоков, не видящее никакого света ни в прошлом, ни в настоящем, ни в будущем, чувство в своем роде животное, пещерное, первобытное. С ним можно подходить к предмету изображения, но не выводить его как итог исследований и умозаключений. Ну что ж, на то Россия и страна крайностей, страна, почти привыкшая обходиться без средней области культуры.
   В общем, как ни крути, получается, что среднеевропейский писатель резко очерчен, то есть оформлен, цивилизован, он в объятиях давно и прочно сформировавшейся культуры, и его интеллект сжат до той точки, которая, возможно, еще взорвется когда-нибудь, производя тем самым новую вселенную. А писатель русский сродни тем лишним людям и даже босякам, о которых он всегда так любил писать, он внутренне бесформен, внешне, как правило, неухожен и склонен запросто вытечь за рамки вскормившей его культуры. Какой из этих двух типов полезнее, лучше, гениальнее, это уже не нам решать.
   Сделаем теперь то, к чему долго уже ищем подходы, обратимся, наконец, к испанской литературе. Унамуно восклицал, что у него (в сердце, в душе) болит Испания, и под этим заявлением с легкостью подписались бы многие из русских писателей, поменяв, разумеется, географическую адресацию. Болит от ненависти, болит от тревожной и сомневающейся любви. "Никогда я не вернусь к тебе, неблагодарная, нелепая и жалкая страна", - так начинает Хуан Гойтисоло свой роман "Возмездие графа дона Хулиана", роман, с хрестоматийной точностью и ясностью проводящий тему ненависти-любви к отечеству. И там же - недвусмысленное подтверждение отмеченного нами сходства: "Словом - вот она, твоя земля: яркая, с четкими очертаниями... ангелы играют и резвятся на гагачьем пуху белоснежного облака; вдали резво бежит какое-то судно, а ты, облокотившись на подоконник, декламируешь мрачно-романтические стихи в подражание Лермонтову: прощай, мачеха-отчизна, страна рабов, страна господ, и вы прощайте, треуголки, и ты, им преданный народ..."
   Можно бы продолжить цитирование, однако обилие цитат само по себе еще не приводит к тому, что можно назвать доказательством. Полагая для себя вопрос в достаточной степени проясненным, будем, конечно же, уповать, что и настоящие специалисты по испанской культуре, случись им обратить внимание на эти сумбурные заметки, нашли бы наши доводы вполне убедительными. Здесь уместно, кстати, заметить, что в нашей стране имелась и, кажется, имеется до сих пор традиция считать испанскую литературу периферийной, отсталой, куда как бледной на общеевропейском фоне. Первенствовали в общественном сознании английский парламент, немецкая культурность, французская литература; то есть это если указывать на дореволюционный период. Тогда в пример наибольшего исторического зла и ужаса чуть ли не автоматически ставилась испанская инквизиция, а аналогом чудовищного Ивана Грозного служил мрачно-зверский Филипп 11. Но не обходилось и без романтических представлений, все-таки ведь там гитары, фламенко, проникнутые томлением любви ночи, мужественные тореадоры. Писатель Григорович, плававший на военном корабле вокруг Европы, в своих воспоминаниях разделил это путешествие на "до Испании" и "после Испании", и по-настоящему яркой, красочной, сочной вышла только Испания с ее песнями и танцами, потрясшими писателя и сопровождавших его моряков до основания. А небезызвестный Василий Боткин пропел такую хвалу этой стране в своих "Письмах из Испании", что возникло даже подозрение, побывал ли он вообще там и не списал ли восторги из сочинений каких-то реальных путешественников. Что же касается художественной литературы, то переводились и издавались, если по-прежнему брать дореволюционный период, главным образом не лучшие образцы испанской словесности, а почему так, сказать трудно. Причем и качество переводов, как правило, не выдерживало критики. Так, достойный писатель Ибаньес представал перед русским читателем в виде какого-то неуклюжего делателя фраз, которому не то что до французских мастеров слова, а даже и до нашего Толстого ужас как далеко. Сносный вид Ибаньес получил уже только в советских переводах. Между тем переводили его накануне революции на редкость усиленно, и, не исключено, объясняется это громкими выступлениями Ибаньеса против европейских антисемитов, в результате которых он пришел к умозаключению, что и у него в роду имеются, пожалуй, иудейские предки. Любопытно отметить, что как давний испанский конфликт между "старыми" и "новыми" христианами нашел у нас на рубеже девятнадцатого-двадцатого веков отражение в довольно болезненном "еврейском вопросе", так примерно в то же время в Испании обозначилась борьба "европейцев" с "неевропейцами", перед тем известная в нашей истории как борьба между западниками и славянофилами. Унамуно ратовал за самобытность, за более или менее существенную изоляцию от Европы, Гассет, напротив, звал в Европу. В советское время переводчики и издатели обращали внимание прежде всего на тех испанских писателей, что восставали, как могли, на франкистский режим, не греша при этом уклонениями в новейшую европейскую философию и всякого рода литературные модернизмы. Случались и странности. В 70-е был издан Села, тогда еще только будущий Нобелевский лауреат, а ведь он явно тяготел к сполна развенчанному советскими философами экзистенциализму, да и юность свою омрачил участием в войне на стороне франкистов. Но в целом набор тогдашних переводов создавал "правильную" картину суровой, мрачной действительности, не наших, "ихних" нравов. И тот же Села - куда еще мрачнее и ужаснее, чем в его романе "Семья Паскуаля Дуарте"?
  
   ***
  
   Внешнее сходство между Россией и Испанией с особой яркостью проступило в эпоху наполеоновских войн, когда сопротивление наглому корсиканцу в этих странах было делом не только военных, но и всего народа. Со всенародным отпором Наполеон столкнулся лишь в Испании и России, а ведь именно этим народам, испанскому и русскому, он, между прочим, громогласно обещал освобождение от векового гнета, от всего того, что делало их в глазах просвещенной Европы отсталыми и даже как будто нелепыми. Затем и там, и здесь, почти одновременно, последовала попытка революционного переворота. К концу девятнадцатого века деятельность революционеров-террористов в Испании достигла немногим меньшего размаха, чем в России. А в двадцатом обе страны испытали на себе замешанный на коммунистическом утопизме кошмар гражданской войны, разгул реакции, исход эмигрантов, среди которых отечество покидали и многие одаренные его сыны.
   Испанская культура, если судить по поразительной изысканности церковных построек вестготской эпохи, стройности готических соборов или, скажем, изяществу драмы плаща и шпаги и мрачноватой сгущенности кальдероновского барокко, носит более утонченный характер, чем русская, в ней больше жесткой, "костяной" четкости, преданности традициям, а равным образом и формализма. Культура русская на таком фоне выглядит довольно мясистой. Но если формалистические изыскания уводили русских писателей в сторону от разбираемой нами "идеи ненависти", то в Испании формализм в иных случаях только заострял ее, чему убедительный пример тот же Хуан Гойтисоло.
   Внутреннее, опирающееся на дух, то есть более глубокое и сокровенное сходство тоже существует, и начало его уходит в глубь веков. Мы видим это сходство в напряженном религиозном чувстве, в равной степени свойственном и русским, и испанцам. В религиозное чувство, как понимаем его мы, входит не только прославление Господа, молитва, благочестие, добросовестное отправление церковных ритуалов. А если только это, тогда, по-нашему, выходит, что христианство фактически дышит на ладан. За много веков своего существования оно и впрямь сильно посбавило в своей жизнеспособности, но, влезая со своей аналитикой в эту заповедную зону, копошась так и этак в существе религии, не следует уклоняться от факта, что там, где умышленная или самая что ни на есть прямодушная и простодушная религиозная жажда, там и угрюмое, склонное к странным, а то и злым выходкам богоборчество. Нимало не ошибочно и не слишком парадоксально заявить, что христианство - вопрос не только совести, но и ее свободы. Так вот, когда речь ведется о религиозном чувстве испанцев и русских, позволительно (в этом на помощь нам приходят история, литература и философия) закрыть глаза на жаркое почитание итальянцами Мадонны, замысловатую германскую мистику или польские восторги по поводу избрания папой римским их соотечественника. Можно сказать так: веруют все, но не все созданы для истинно живой веры, и, главное, не все изначально желали веры.
   Мировой атеизм, поставивший себе целью ниспровергнуть Бога, не добился желаемого, поскольку доказать отсутствие высшей силы так же невозможно, как привести бесспорные аргументы в пользу ее наличия; по крайней мере, так было до сих пор. Однако успех атеизма в том, что он тщательно и на вполне законных основаниях проанализировал все противоречия религий, не исключая и христианства. В настоящее время человек, умаляющий значение христианства или вовсе отрицающий его и при этом не исповедующий никакую другую из известных религий, не вправе в общем-то считаться ни еретиком, на законченным атеистом. Мысль, что возможна вера в Бога вне христианства или буддизма, без веры в возносящегося в небо Христа или в переселение душ, не только не безумна, но даже и не атеистична. Примерно в этом духе высказался Розанов в связи с отлучением Толстого от церкви. Толстой глубоко религиозен, а отлучившие его представляют собой некую пронизанную атеистическим, вернее сказать богоборческим, духом администрацию, - так он рассудил. Как можно догадываться, этот великий человек, от которого не укрылось ничто на свете, свои рассуждения подчинивший правилам своей особой, розановской, логики, руководствовался, главным образом, следующим соображением. Не глупо и не кощунственно, напротив, вполне допустимо полагать христианство религией ложной, не вечной, а устаревшей, и для человека, не желающего принимать на веру христианские догмы и следовать главному условию этой религии - не сомневаться в божественном происхождении Христа, - подобное даже естественно, ибо не только история христианства, но и священное писание, предлагающее нашему вниманию историю самого Христа, полны неразрешимых противоречий, попытки перевести которые в разряд метафор и иносказаний не представляются достаточно убедительными для трезвого ума. Розанов прочно обосновался в царстве неясного и нерешенного, недосказанного.
   Так или иначе, но народы Европы, усвоив не ими порожденную и к тому же заподозренную в ложности религию, вольно или невольно совершили двойную ошибку, приняли на себя двойную ложь. Не случайны попытки насильственного устроения теократических государств, ведь религия, которую народ ощущает собственным детищем, становится живой стихией народной жизни (не всегда обходящейся, разумеется, без насилия), а заимствованная - прежде всего инструментом в руках ловких политиков. И Европа поплатилась за ошибку: история ее вероисповедания пестрит кровавыми столкновениями, войнами и преследованиями на религиозной почве.
   Одни народы жаждут веры, другие лишь готовы "присоединиться" к ней, впитать ее в себя и говорить о ней языком не столько сердца, сколько рассудка. Ссылки на Розанова, по-своему хитрые, хороши, полезны и правильны, особенно если остается простор для домыслов, но остановимся, тем более ввиду того, что далеко не дело настоящих заметок решать, откуда взялось установленное выше разделение. Да и возможно ли достоверно решить этот вопрос с нашими скудными и туманными познаниями о начале истории, о первобытных временах? Нам, следующим проставленной в начале гассетовской цитате и все пытающимся уклониться куда-то в сторону большей экспрессии, большей борьбы и единства противоположностей, достаточно выразить уверенность, что Россия и Испания принадлежат к числу жаждущих веры. Народы же, "спокойные" в религиозном отношении, способны, видится нам, впитать любую религию, ловко приспособить ее для своих нужд, сделать ее своей, чуть ли не исконной и придать ей, в каком-то своем, местном смысле, довольно-таки правдивый облик, заменив ветхую обманчивую метафоричность полулегендарных пророков суровым благочестием штатных пастырей. Религия более или менее мягко становится неотъемлемой частью их культуры, а помнить, что она чужеземного происхождения и, кажется, изначально таит в себе крупицу лжи, даже, по утверждению некоторых, опиума, они не считают нужным. Память, фактически бесполезная, ни к чему практически неприложимая, если принять во внимание тесноту и давность вхождения христианства в европейскую жизнь, выветривается из плоти народа и мучит разве что отдельных чудаковатых исследователей культуры, которым что-то мешает свести концы с концами в их исследованиях. В Европе, какой она явлена в сочинениях славянофилов и, скажем, "разочарованного славянофила" Леонтьева, только, пожалуй, Россия и Испания обладают истинной потребностью в вере, в религии не как факте культуры, а живом процессе, живой связи с горним миром. Есть ли что-нибудь в творениях Хомякова или Аксаковых о делах и настроениях испанских, не знаем, но это не мешает нам верить, что они согласились бы с нашим утверждением, даже и в том случае, когда б в глубине души сочли, что наша ссылка на их авторитет носит, в сущности, случайный характер. Между тем к сказанному следует добавить, что мы никоим образом не подвергаем сомнению примеры европейского благочестия, а лишь с излишней, может быть, резкостью пролагаем путь к радикальному выводу, к опирающейся прежде всего на интуицию гипотезе, что в Европе были народы, способные к самостоятельному религиозному творчеству. И мы назвали эти народы, исключив при этом из зоны нашего внимания вопросы о национальном происхождении апостолов, деяниях эллинизированных александрийцев и греческом вкладе в создание догматов - люди, составляющие в известном смысле живую плоть этих вопросов, сами того пожелали: "нет ни эллина, ни иудея". Что касается обладателей потребности в живой вере, то они, разумеется, должны были создать, выработать, выстрадать свою религию, а не заимствовать чужую, однако этого не случилось, история распорядилась иначе, что обусловило особый драматизм их исторической судьбы. Напрашивается вопрос: во что же вылился и в чем выражается этот драматизм в современной жизни, в современном положении изучаемых стран? Естественно, не в драме всех и вся, не в личной драме каждого; пережитый, а по большому счету почти и изжитый драматизм исторической судьбы обернулся для Испании и России тем, что, пользуясь гладкой и не слишком эмоциональной терминологией, следует назвать заметной национальной самобытностью. Впрочем, эта самобытность настолько заметна, что прочим впору и стушеваться.
   Тут уместно привести некоторые испанские высказывания, подчеркивающие и самобытность наших народов, и определенное родство между ними. Указывают они и на выявленный нами драматизм - по крайней мере, на драматизм отличия русских и испанцев от прочих народов Европы, прежде всего передовых. Все еще маячащее в начале нашей статьи испанское рассуждение сам его автор, Ортега-и-Гассет, продолжает следующим образом: "Что касается моей родной Испании, то, как ни странно, никто не заметил главной особенности ее исторического развития. Я подразумеваю очевидное несоответствие между героической ролью народа (этого вспененного моря) и убожеством избранных меньшинств. Дело в том, что у нас редко кому удавалось занять ответственную, сознательную позицию пред жизнью. В Испании все сделал народ, а к чему он не приложил руку, так и осталось. Но "народ" способен только на самое элементарное. Иначе говоря, не способен заниматься науками, искусством, снабжать цивилизацию сложной, высокоэффективной техникой. Я уж не говорю о государственном строительстве или об основании истинной религии".
   Не стоит упускать из виду, что высказано это в 1921 году. Другой испанский мыслитель, Сальвадор де Мадариага, в прочитанном на Венецианском конгрессе 1960 года докладе "Весть Толстого", напомнив о том ошеломляющем впечатлении, какое произвело на европейцев знакомство с романами русских писателей, восклицает: "И не рождается ли в нас чувство, что в нашем восхищении мы находим у русских большую человечность, чем в нас самих? Великие русские романисты обнаруживают более непосредственную и захватывающую человечность, чем ту, которую мы привыкли находить у наших западных авторов, и нам кажется, что сочность человеческой жизни у них свежее...". Продолжая рассуждать о великих русских писателях, Мадариага обнаруживает у них также и "особый дар - дар братства, который объемлет все человечество, побеждая всякую социальную и социологическую ограниченность и связанные с ними помехи...". Впрочем, тот же дар присущ и тем русским людям, которые романов не пишут и писать не собираются. Русские вообще глубже европейцев, хотя тут требуется оговорка: "так как русские могут быть более человечны, чем мы, они могут быть и более бесчеловечны". И вот как раз "в этом, как и в другом, русские оказываются очень схожими с испанцами. И те и другие - более просты, естественны, непосредственны, ближе к земле, в них больше братства в двусмысленном значении этого слова - братства Авеля, но и братства Каина".
   Мадариага сомневается, "чтобы русским был присущ свирепый индивидуализм Испании, и чтобы испанцы могли хоть на мгновение представить себе эту особую горячность русских, их переливающуюся через край братскую привязанность". Но сила проникновения великих русских писателей "в самую глубину человеческой природы представляется испанскому читателю хорошо знакомой чертой. Испанец чувствует в русских некую особую "невинность"... которая характеризует и его поступки". На чем же основана у русских и испанцев эта невинность? На том, что те и другие "действуют таким образом, что их действие нельзя назвать ни моральным, ни аморальным: оно - до-морально".
   То, что "отношение русского к нравственным вопросам больше направлено на индивидуальное, чем на социальное", что "русский меньше думает о прогрессе и больше стремится к совершенству, меньше думает о царе и тюремщике и больше помышляет о Боге и дьяволе", тоже сближает русского с испанцем. Но сам Мадариага о прогрессе думал как раз немало, ведь он один из главных идеологов объединения Европы. Так что испанский "свирепый индивидуализм" ему, скорее всего, не очень-то по душе, и на "переливающуюся через край братскую привязанность" русских он смотрит, думается, не без иронии. Он - европеец, и только уже потом испанец; он и Дон Кихота записал в европейцы, наделил его чертами какого-то общеевропейского культурного типа. С нашей точки зрения, это неслыханный вздор, и дело не в том, кому лучше удавались литературные шедевры, а в том, что написать Дон Кихота мог только испанец. Так думаем мы. Мадариага думал иначе. Вряд ли тут можно усмотреть повод для полемики.
   С русскими писателями Европа познакомилась, по Мадариаге, в тот исторический момент, когда она "достигла апогея своего материального благополучия и блеска, обусловленного расцветом либерального капитализма". В ходе этого расцвета Европа лишилась души, что не обошли вниманием русские писатели. И если есть что-то, в чем эти писатели были согласны друг с другом, то это - "совершенное отрицание блестящего общества, поглощавшего творческую энергию Запада". Находит ли Мадариага, что это "блестящее общество" в тот исторический момент, о котором он говорит, все же имелось и в России, например в виде Болконского, его отца и семейства Ростовых, и тоже лишалось души, остается неизвестным, философ говорит лишь о легком налете "сверх-западного, сверх-блестящего общества", который коснулся, "подобно нездоровой накипи", русского "первобытного и "невинного" общества". Выходит дело, русские приезжали на Запад "только для того, чтобы нахмуриться при виде низкого человеческого и морального уровня западных обычаев". Этим русским понятен и близок анархизм Толстого. "В конечном смысле, - утверждает Мадариага, - разницу между той частью Европы, которая "больше ушла вперед", и такими "отсталыми" народами, как русские и испанцы, можно было бы выявить путем описания того, что же действительно означают слова "нравственный" и "нравственность". Смысл этих слов для центра Европы в основном направлен на то, что человек делает. Для русских же и испанцев большее значение придается тому, что человек есть. Вероятно, именно поэтому русские и испанцы поражают других европейцев и представляются им одновременно нравственными и безнравственными".
   Среди всех этих рассуждений, сравнений и обличений мелькает у нашего автора и особенно интересная для нас в настоящий момент мысль, своего рода, можно сказать, русско-испанская: "Все становится религией, если не религиозным; и удивление художника, каким бы ни был характер его анализа, и его витание вокруг цветов, деревьев и человеческих лиц бессознательно ищет ту грань на линии горизонта, где земля поднимается, чтобы коснуться неба, а небо нисходит, чтобы соприкоснуться с землей".
   Что же касается толстовского анархизма, понятен он и испанцам. И вообще: "Хорошо известно, что анархизм в Испании является народной верой. Это обстоятельство слишком часто приписывали тому, что у рабочего класса Испании низкий уровень жизни. Для меня же несомненно, что испанский анархизм имеет мало общего с уровнем жизни и тесно связан с психологией. Анархия - это вера оптимиста. Да и кто не был бы оптимистом в некоторых районах Испании, как, например, на берегах Средиземного моря? Но в Кастилии мы найдем уже мало анархизма, а, может быть, и вообще не найдем".
   Толстой тоже оптимист, по крайней мере в районе Тулы и Ясной Поляны; в Москве, пожалуй, другое дело. Оптимизм у Толстого "личный, инстинктивный", он-то и привел писателя к открытию анархизма в учении Христа, а, "поступая так, Толстой оказал человечеству высокую услугу". Человечество в девятнадцатом веке шло "слишком далеко слишком быстрыми темпами в одном опасном направлении. Толстой, как и создатели политического анархизма, главным образом Прудон, создали противоположное течение - весьма драгоценное, в качестве оружия защиты для мира от бюрократии и технократии".
  
   ***
  
   Рассуждения о пессимизме и оптимизме у Мадариаги весьма занятны. Он, например, предлагает разумному человеку не смущаться потребностью оптимиста в анархии. "Жизнь имеет характер оркестра", и анархии не суждено задавать в этом оркестре тон. Собственно говоря, "в нашу эпоху, над которой явственно довлеет пессимист, склонный укреплять государство за счет личности, циник, для которого нет ничего святого, и империалист левого или правого толка, который мечтает о государстве, где у него будет как можно больше власти, - такие оптимисты, предстающие перед нами освобожденными от цепей государства, являются нашими самыми большими союзниками в борьбе за свободу".
   Едва подрагивающая детская головенка - не одна, однако, на двоих, а у каждой из обеих стран своя, но одинаково тесно и даже тошно было выдающимся писателям пребывать в таковом вместилище, и как же было не метаться, не переходить от любви к ненависти и обратно. Выявление бюрократии и технократии как неких отдельных прочных особей, от которых нужно защищаться, полезно для нашего писателя, поскольку образует перед ним крепко сработанную мишень, способную отвлечь его от призрачных реалий метафизической тоски. Но наш писатель все-таки больше пессимист, чем оптимист, и окружающее по-прежнему видится ему в призрачном свете даже при наличии таких удобных и вовсе не спешащих спрятаться, убраться от греха подальше мишеней.
   Асорин, писатель, в общем-то, тихий, смирный, в горячие молодые годы писал о пылко любимой им Испании: "Мы - самая отсталая страна Европы... Страну душит военщина, клубится казарменный угар, катит мутная волна религиозного дурмана... учителя умственно недоразвиты, а профессора страдают размягчением мозгов... Ни единой искренней, свежей, молодой мысли. Политик у нас если не вор, так подлец, а не подлец, так убийца... хуже всех живописцы с их глянцевыми полотнами высотой в три человеческих роста на темы славных национальных эпизодов...". Позднее Асорин называл эту свою раннюю публицистику "грехами молодости". Между тем какого-то исхода, даже и бегства от действительности, всегда ведь производящей удручающее впечатление, требует не только горячая юность, но и наживаемая с годами мудрость.
   Женщина рассуждает об угнетающем ее муже: раз бьет, значит любит. Суровое отношение подрагивающей головенки к ужасающему туловищу сложнее, его не охватишь этим трогательным женским мудрованием, хотя в качестве кое-что все же объясняющего средства и оно может пригодиться. Простые смертные по-своему тоже, конечно, сложны, но они, скорее, всего лишь вместилище разных непростых, противоречивых, не знающих и не ищущих гармонического слияния чувств, над смыслом которых обычно не задумываются, как и не смущаются их переизбытком или, напротив, недостаточностью. Не то наш мятущийся писатель, он-то мыслит себя некой особой, и категорически обособленной, духовной субстанцией. Естественным образом между ним, как личностью, и прочими, составляющими массу, встает стена, один вид которой, бог весть как, но данный в ощущениях, пугает писателя и терзает его совесть, внушает ему яростное желание незамедлительно ее сокрушить. Каким образом при этом то, что мы назвали ненавистью, преобразуется в то, что можно назвать любовью, и как эта ненависть может служить объяснением в любви, понять нелегко, практически и невозможно, если не рассматривать каждый случай в отдельности. Но в обобщенном виде дело представляется так, что это преображение, с сопутствующими ему помышлениями о преображенном эросе, о претворении обычного, обыденного человечества в богочеловечество, о свободной творческой созидательности личности как таковой, насыщенно тем самым религиозным чувством, в писательском случае особенно глубоким и обостренным, которое, как ничто другое, и соединяет в себе отвращение к обыденности с внутренним, духовным подъемом к небесам.
   Дело это не одноразовое, не однажды пережитое и благополучно исполненное, это неизбывная мучительная внутренняя борьба, сопряженная с болезненными срывами. В иные моменты кризис достигает предела (верхнего или нижнего, вопрос на данном этапе рассуждения неуместный), и тогда - прощай, страна рабов, страна господ!.. Но и в свободной, просвещенной, передовой Европе, куда устремлялись в приливе братского чувства, сразу возникала надобность хмуриться. Хмурился Герцен, хмурился Унамуно. Но, когда хмуришься, как-то неприемлемы и вовсе не выдвигаются на первый план умеренность, позитивизм, эмпиризм, прагматизм, дарвинизм, то есть все те мало симпатичные вещи, которые так пугали Леонтьева, ибо они ведут к смешению и упрощению и в конечном счете к вырождению. Асорин, отдавая должное достижениям протестантской науки и техники, в то же время находил их пагубными для человеческой души и предлагал искать спасение в живительных "страстях" старой и вечно юной испанской мистики.
   Не исключено, заключен какой-то особый смысл в том, что Европа, с ее компактностью, ладностью и гордыней, с двух противоположных концов ограничена этакими чудищами с детской головенкой, и, стало быть, для Европы должно иметь особое значение происходящее в этих странных головах, как бы ни смотрелись они неказистыми и незначительными. Для срединно-умеренных "крайние", с их странноватым и предосудительным, в глазах отлично регулирующего свои эмоции наблюдателя, кипением страстей, - все равно что античная Греция с ее таинственным театром и темными мистериями. Греческие трагедии и мистерии можно исследовать, приходя к тем или иным умозаключениям, но можно ли переживать их так, как они переживались в свое время, доступны ли те переживания какому-либо уразумению в наше время и в нашем мире? Той Греции, однако, уже нет, а вот "крайние" все еще живы, и далеко еще не все сокровища их духа и творчества оглашены, изучены и выставлены напоказ, и это вполне может служить хорошим раздражителем для тех, кто по тем или иным причинам считает, что история мира, ну, по крайней мере, история Европы, близка к своему завершению. Молиноса, который был, кстати, у нас, в России, переведен еще в восемнадцатом столетии, что далеко не случайно, называют отцом квиетизма, и это недоразумение, извращение, особенно если подразумевается современный квиетизм, провозглашающий себя отповедью бюрократам и технократам, а по сути являющийся их любимым детищем. Испанский мистик звал к отрешению от мира и мирской суеты во имя Бога, бюрократы и технократы призывают спокойно, не ударяясь в страсти, любить мир, устроенный по их рецептам и правилам, а Бога забыть.
   Разве нельзя сказать, что как в средние века Испания и Россия уберегли срединную Европу от восточных нашествий, так в новое время они стали заметными препятствием для расползания внутренней, уже самой Европой порожденной порчи? Хватит ли у них сил и в будущем бороться с разными материальными и духовными напастями, вопрос весьма непростой и, может быть, не вполне уместный.
  
   ***
  
   То обстоятельство, что мы почти не видим сознательного отвержения народом заимствованной религии, а напротив, видим пространное внедрение последней в народную душу, еще не означает, что навязанная ему религия принята им так же, как была бы воспринята своя, кровная. Приходится, скорее, некоторым образом провидеть, как отразилась бы на истории и судьбе народа, на стихиях народной жизни и его творчества, какую роль сыграла бы религия, выработанная им самим. Естественно, когда рассуждения принимают характер пытливых гаданий и острых гипотез, очень важно, чтобы не узналась - "по плодам" - Тюбингенская школа, ибо нет ничего досаднее и ничтожнее так называемого научного подхода к вопросам веры и ее происхождения. Но вот о протесте отдельных выдающихся личностей или даже целых групп таковых, протесте против внедрения инородных религиозных форм отчего бы и не высказаться с некоторой хотя бы и наукообразностью, с известным вольнодумством? Этот протест, как нам представляется, способен принимать самые разные формы, протекать самым неожиданным образом, и не всегда он опознается именно как направленный против той или иной конкретной религии, но всегда в нем можно уловить биение религиозного чувства.
   Полагаем, затянувшиеся всплески язычества на Руси или дошедшая из глубины веков варварская традиция публично умерщвлять быков в Испании, как и все то в быту и поступках русских и испанцев, что не удовлетворяет взыскательному христианскому (не говоря уж о среднеевропейском) вкусу, куда меньше свидетельствует о внутреннем сопротивлении этих народов наличным религиозным догмам и нормам, чем изломанность их исторических судеб. Странная и многих удивляющая надорванность их духа, в котором, что бы ни говорил европеец Мадариага, вовсе, похоже, отсутствует жизнеутверждающий оптимизм, вполне могла послужить причиной образования всего лишь крошечной головки при мощном и словно бездумном народном теле. Дух Передонова надорван, и теснящаяся в его по-своему беспокойной и мятежной плоти потребность в действии находит выход в убийстве. А сконцентрированные на неотвратимости смерти рассуждения о трагическом чувстве у людей и народов?
   Эти яркие, неугомонные, из ряда вон выходящие люди, тревожимые трагическим чувством жизни и выдумывающие передоновых, ненавидят смерть, но и любят ее; она представляется им высшей силой, обладающей своим особым бытием. При всей ощутимости последнего, оно все же неуловимо и не поддается определению, что повергает в замешательство. Отчаявшиеся исследователи этого странного феномена порой, словно в умоисступлении, созерцают некие миражи, ознаменованные перевоплощением в небытие самой жизни, с той или иной степенью упорядоченности текущей перед их глазами, фактически уносящей их в неизвестность. Развивающееся подобным образом религиозное чувство не может не требовать своего, личного, представления о Боге. Другое дело живущие умеренно, не обременяя себя жаждой острых ощущений. Они настолько погружены в земные дела и заботы, что словно и не ведают ничего о неизбежном конце.
   Можно обвинять природные условия или крепостное право в долгом молчании и запустении России, но стоит присмотреться - не христианство ли, хотя бы и неверно, по-восточному, слишком по-византийски истолкованное, заволокло ее туманом и гарью, погрузило в вековую спячку, отняв волю к творчеству? Не христианство ли в какой-то мере повинно и в долгом народном смирении перед крепостничеством? Однако наша задача - не критика христианства как такового, а попытка показать его пагубную роль в качестве религии заимствованной. Это попытка предположить, что, может быть, было что-то такое неполезное, вредное или не так, как следует, то есть нехорошо, даже ужасно и пагубно понятое. Она - ничто перед духовным подвигом Сергия Радонежского, вдохновившего Дмитрия Донского на битву с Мамаем; вызвала бы разве что презрительную усмешку у монашествующего Леонтьева, идеям которого мы, что греха таить, во многом следуем; обратилась бы в прах при малейшем столкновении с идеологией твердого испанского паписта Доносо Кортеса. Но мы ведь никоим образом не посягаем ни на авторитет этих людей, ни тем более на авторитет самой церкви.
   Самая глубокая и самая высокая, самая сокровенная мысль русской философии, не без основания приписываемая ею всему русскому народу, - мысль о Божьем царстве, которого не найти на земле, то есть о мире ином. Эта мысль религиозна в высшем смысле, как он может быть применим к русскому народу и русской истории, поскольку, с одной стороны, в ней открыто выражено искание Бога, а с другой - затаена бессознательная жажда собственной, не заимствованной религии. Зная эту мысль, или даже сочувствуя ей, или вполне разделяя ее и в то же время ощущая стоящие за ней противоречия, русские писатели хотели, пожалуй, послужить проводниками из здешнего мира в мир горний, в царство абсолютной правды, добра и справедливости. Мы словно воочию видим: не прочь, ох как не прочь высказать они простодушным мужикам и бабам, косным мещанам и мятущимся интеллигентам слова окончательной истины. Но как часто они, мысленно выступив за пределы здешнего мира, вдруг останавливаются в нерешительности на полпути, оглядываются назад и во внезапном прозрении видят, как все гадко, пошло и ничтожно там, откуда они вроде бы ушли; и тогда обуревают сомнения и в мире ином, представляется он, этот мир, как бы уже и подозрительным, закрадывается соображение, а стоит ли туда вообще спешить и что-то оттуда сообщать затаившим дыхание зевакам. Испанский мистик, дождавшись ночной поры, отпускает свою душу путешествовать в других, не здешних измерениях. Унамуно, предпочитающий (по-современному) кабинетную работу, мысленно устремляется в философские потемки, желая добиться хоть какого-то представления о том, что ждет его за гробом. Все это немножко отдает умственностью и натяжкой, поскольку ночная пора и потемки - не настоящие, известные всем и каждому, а только созданные мистиком особые условия, в которых его душа чувствует себя вольготнее и скитается, как если бы в каком-то чудесном сне. Русский писатель сознает себя обязанным тосковать по миру горнему, а поскольку его видений и откровений, как правило, недостаточно, чтобы стать духовидцем и мистиком, он переносит тоску в земные пределы или попросту возвращает ее туда, где она возникла, на улицу и в сонные дома, и обличает, возносит хулу, режет правду-матку. Русское перо, как известно, работает широко, не мельчит.
   Географическое положении Испании, обстоятельства ее истории и, что немаловажно, близость беспокойного Ватикана помешали испанцам погрузиться в христианскую спячку, хотя и она не вполне миновала их. Излом выразился в особом, испанском варианте. Они создали самую свирепую инквизицию; на испанской почве возник орден иезуитов. Завоевали полмира и поднялись до высоты великого искусства, вдохновленного, как и инквизиция, христианством. Инквизиция - несомненное выражение надрыва, излома народной судьбы, признак истерии в религиозном рвении. Испанцы вообще показали жестокий характер, и не все согласятся, что они оставили добрую память в истории, сыщутся и крепко ими ущемленные, навсегда на них обиженные. Англичане, пожалуй, недовольны тем, что "эти испанцы" не похожи на них и, судя по всему, нимало не стремятся уподобиться им, англичанам, немцы, кто знает, не сердятся ли, что не они написали Дон-Кихота. Вообще, живущим в середине, в умеренности и вынужденном смешении, как-то, скорее всего, не по душе, подозрительны и не очень приятны живущие "по краям" и оттого имеющие более широкий кругозор и больше способности к кипению жизни.
   Между тем, творя христианское искусство и достигнув в нем незаурядного мастерства, испанцы в то же время выработали, как в этом искусстве, так и в национальном мироощущении, отнюдь не христианское, не жизнеутверждающее отношение к проблеме смерти. Это ли не отражение внутреннего протеста? Русские ищут иное царство, другого бога, не того, что достался им на земле, испанцы словно "оживают" после смерти, только и начинают жить, испытав смерть. Их отношение к смерти направлено против жизни лишь с точки зрения ортодоксального христианства, по сути же дела они стремятся через смерть, через испытание и мистическое очищение смертью проникнуться глубинной, "живой" жизнью, древней и вечной, всегдашней и юной, как их поэзия.
   Христос, как сообщают апостолы, воскрес после смерти, и это должно, по мнению христианских идеологов, укреплять веру в бессмертие души, повышать уровень духовного оптимизма, а никак не воспитывать целый народ в поклонении смерти. Но суть тут, в этих испанских делах, не в вере или безверии, не в столкновении оптимизма с пессимизмом или трагического с комическим, речь идет, прежде всего, о прямом воззрении на смерть, лишенном всякой патетики отношении к ней и непосредственном переживании ее, неком соучастии. Лорка писал: "Во всех странах смерть означает конец. Она приходит - и занавес падает. А в Испании нет. В Испании занавес только тогда и поднимается. Множество людей живут в Испании, словно запертые в четырех стенах до самой смерти, лишь тогда их вытаскивают на солнце. Мертвец в Испании - более живой, чем мертвец в любом другом месте земного шара: его профиль ранит, как лезвие бритвы. Шутки о смерти и молчаливое ее созерцание привычны испанцам".
   И, главное, Сервантес подарил миру Дон-Кихота, испанского Христа. Унамуно так и полагал: Дон-Кихот - бог Испании. При этом ведь у этого баска, ставшего важнейшим, первейшим испанцем, вышли живыми мертвецами все, кто окружал вообразившего себя рыцарем чудака, за исключением, разумеется, Санчо Пансы. Все эти лиценциаты, герцоги с герцогинями, хозяева постоялых дворов и завсегдатаи трактиров, попадающиеся Дон-Кихоту на его необыкновенном пути - пути в бессмертие - все они отвратительны и ненавистны Унамуно, и, если бы можно было, он писал бы с маленькой буквы их имена. Не сподобился у него бессмертия даже и Сервантес, это совершенно заурядный, ограниченный человек, на долю которого каким-то странным образом выпало рассказать миру великую историю. Вся Испания мертва, живы только Рыцарь Печального Образа и его верный оруженосец. К ним присоединяется пламенный баск, сумевший разгадать религиозную, загаданную самим Богом и вместе с тем такую испанскую загадку грандиозного, единственного в своем роде романа. И существованием этой троицы оправдывается Испания, смываются ее грехи и неправды, она восстает в новом, свежем, милом облике, и ей можно объясняться в любви.
   Не испытал каких-либо чрезмерных затруднений в религиозном творчестве и "оптимист" Толстой: "Он есть, Он благ, Он меня знает, и я весь окружен Им, от Него пришел, к Нему иду, составляю часть Его, детище Его: все, что кажется дурным, кажется таким только потому, что я верю себе, а не Ему, и из жизни этой, в которой так легко делать Его волю, потому что воля эта вместе с тем и моя, никуда не могу упасть, как только в Него, а в Нем полная радость и благо". Выходит дело, в знаменитом описании кончины Ивана Ильича - мир как он есть, где человек безнадежно корчится в объятиях торжествующей смерти с ее тошнотворностью, болью и равнодушием окружающих, которые все лицемерны и настолько бесчувственны, что не поднимаются даже до шуток над бедой ближнего и умного созерцания его мучительного превращения в прах. Весь этот мир словно и есть сама смерть. И бедному Ивану Ильичу никак, разумеется, не упасть в бога, придуманного Толстым исключительно для себя. Зачем же тут еще противиться злу, ведь все уже так хорошо обдумано и выдумано. А вот если Иван Ильич, которого зло взяло буквально за горло, вздумает трепыхаться, сопротивляться как-то, что ж, Бог ему судья; если же поостережется, тогда другое дело, можно будет потолковать и о любви к нему, ближнему. Приметив все это, благоразумный критик молвит об оступившемся, на его взгляд, "оптимисте": о, какой злой старик, какой жестокий талант!
  
   ***
  
   Итак, что же мы узнали в результате сравнения? Открыть-то мы ровным счетом ничего не открыли, а узнать - что ж, возможно. Похоже, писательская ярость в наиболее чистом и узнаваемом виде обрушивается на отечество в России и Испании, самых национально-самобытных странах на общеевропейском фоне. Их самобытность носит двоякий характер: первоначальный, выражавшийся в особо напряженной религиозной жажде, и вторичный, уже с оттенком трагизма, полученный в результате усвоения чужой религии. В русском случае народ озабочен исканием иного царства, в испанском погружен в мрачную тему смерти (а если убрать определенный идеалистический "душок", это почти одно и то же), и что-то побуждает нас склоняться к выводу, что подобные уклонения от стиля, способствующего сплетению быта и определенной религии, духа и плоти в умиротворяющую гармонию, можно истолковать как более или менее осознанные попытки вырваться из тисков христианских догм. Наконец, мы прояснили для себя, что народным духом в этих странах правит религиозная неудовлетворенность; а совершается это тайно или явно, или не совершается вовсе, предлагаем решать каждому в отдельности.
   Писатель, чей народ ошибся, или предположительно ошибся, в выборе религии, а лучше сказать, мог, но не сотворил собственной, не обязательно должен быть верующим человеком, чтобы почувствовать глухие подземные шумы указанной неудовлетворенности. Не обязательно ему и различать ее истинную природу, ибо писателю, как мы думаем, достаточно быть талантливым, искренним и трудолюбивым человеком, а все остальное приложится. И не надо взрывать храмы, тревожить могилы предков, смеяться над историей своего народа, без сколько-то уважительной причины взирать с презрением на соотечественников, - вот чего не следует делать этому писателю; да он и не станет. Он, воистину незаурядный, выдающийся, а то и прямо великий писатель, испанский или русский, самой историей уже подготовлен к неудовлетворенности, к тому, чтобы быть ее выразителем, даже если он при этом находит для нее свои объяснения, никак не сочетающиеся с приведенными нами. Тем не менее, даже взяв на душу страшный грех уныния, он все равно останется великим, жизнеутверждающим, животворящим. А чему тут удивляться? Он, как ни глубока его неудовлетворенность, выглядит на историческом фоне оптимистом - просто потому, что Бог не обделил его талантом, и его талант искрит, пенится, и все, что происходит у него с этим талантом, никак не всуе. Мы же, как ни крути, ужасные пессимисты на сопутствующем нам фоне современности и даже не понимаем, кого нам в этом винить, себя ли, ближних ли или, может быть, самое организацию общества, его учреждения и законы, некие партии. И что бы мы ни сделали, все как-то всуе. Так что объяснения всегда будут разные, у нас - и у Толстого с Унамуно; и наш бедный Иван Ильич вряд ли испытает большое удовольствие, если в его скорбный час кто-нибудь из энергичных испанцев пустится разъяснять ему, что только теперь он, Иван Ильич, начинает по-настоящему жить и его уже стоит созерцать, можно даже и шутить над ним. К сказанному следует добавить, что изломанность народной судьбы, как бы глубоко она ни пряталась под наслоением внешних факторов, постоянно беспокоит писателя (писателя с большой буквы), вообще мыслящего человека, заставляет его с той или иной степенью натуральности отторгаться от жизни народа, наблюдать со стороны и устанавливать свое, сугубо личное и непременно окрашенное чрезмерной эмоциональностью отношение к объекту наблюдений, с которым он остается связан бесконечным множеством неразрывных нитей. Такое мнимо стороннее и в то же время мучительно одинокое наблюдение нередко делает наблюдателя на удивление прозорливым, но очень часто приводит в отчаяние и к весьма пристрастным, а то и несправедливым оценкам. Он уже не войдет в жизнь народа, в его культуру и заботы без того, чтобы чуточку не замешкаться на пороге, чуточку не ополчиться против обители, в которой ему выпало жить и творить. Внутренне он попытается сначала выработать общий, всеохватный взгляд, если, конечно, не родился с ним (что вовсе не чудо для наших писателей), а уж затем станет вникать в частности, - сразу и безоглядно вникают обычно маститые англичане и французы, частности их вообще почему-то ужасно занимают, как если бы они и есть главные бюрократы и технократы. Потому он будет какое-то время находиться не только внутри общества, но и вне, что человеку благонамеренному покажется опасной игрой воображения. Он будет знать не только конкретные, насущные вещи, но и такие странные, абстрактные, удивляющие посредственностей, как ненависть или сочувствие к духовным запросам народа, воспитавшего его (то есть в самом настоящем отцовском или даже материнском смысле), как томление по некоему народному идеалу, который и скопился-то, может быть, всего лишь в воображении двух-трех чудаков и мечтателей. Такой писатель, отдавая народу свою любовь, остается отчасти все же и его врагом, - ведь народ, при всем своем затаенном нежелании, принял-таки чужую религию, да и вообще грешен, пьянствует, дерется, глумится над пророками, а при случае и казнит их, - но, заявляя о ненависти, остается, однако, самым преданным и любящим его сыном. При всей сложности и неоднозначности духовных отношений всегда между ними сохраняется дистанция, пропасть, по виду даже простая в своей материальности, и эту пропасть обуреваемый страстями, измученный противоречиями и теряющий всякую надежду писатель старается залечить тем же христианством либо мессианскими идеями или, скажем, революционным пафосом. Такова схема; добавим еще, что куда более глубокая пропасть отделяет Писателя от людей, неугомонно шумящих о том, что они интеллигентны, умны, прекрасно развиты, все отлично знают и понимают, а народ глуп, нравственно уродлив и ни на что не годится.
   Может быть, ход всех этих рассуждений и не предполагает вопроса, есть ли выход из создавшегося, или будто бы создавшегося, положения, да и кому его можно было бы адресовать, если и так всем все известно, а тайное, неразгаданное отставлено в сторону или пренебрежительно названо случайным и бесполезным. И, собственно говоря, нам ли не знать, что на подводные течения общественной жизни и на духовные огорчения писателей не в состоянии сколько-нибудь решающим образом повлиять ни полемический задор, ни глубокомысленные обобщения, ни элементарные назидания. Выход есть постольку, поскольку все в истории когда-нибудь приходит к концу. Христианство, как представляется, медленно, но неумолимо умирает, во всяком случае все заметнее лишается черт живого организма. Если это так и если действительно не за горами время, когда на христианстве будет сосредотачиваться разве что лишь интерес историков и масштабно мыслящих культурологов, то эта трагическая и чрезвычайно опасная смерть для Испании и России обернется стиранием национальной самобытности. Жизнь упростится материально и духовно, острые углы волшебным образом сгладятся, и писатель, которому вряд ли подарят время на колебания и заминки, перенесется в мир, где будут безраздельно властвовать факт и анализ, большой, на первый взгляд, выбор и мелкая, смехотворная случайность, где от него потребуют досконального знания ремесла и твердых политических установок, а не идеалистических выкладок. Его вытолкнут на путь рассудочного вхождения в существо дела, а не чувствительных метаний, и на этом пути он станет, наверное, исполином ума, титаническим интеллектуалом, неподвластным даже тем беспощадным психическим заболеваниям, которыми там богата медицинская история нашего мира. Но собственная интеллектуальная мощь заслонит от него правду жизни, чаще всего неприглядную, и вместо обитаемой среды он окажется в вакууме, где одинаковы жизнь и смерть, бытие и ничто и ни народная судьба, ни писательский труд не требуют (по неизвестной причине) защиты от спокойно торжествующих в своем потаенном уголке бюрократов и технократов.
  
   =============
  
  
  
   КИЕВСКАЯ РУСЬ: КИЕВ ИЛИ РУСЬ?
  
  
   "НОВОЕ ВРЕМЯ" (журнал), N24, 1991 г., Москва
   =======================================
  
  
   На Украине, которая еще недавно рекомендовалась не иначе как свободная и цветущая младшая сестра России, неспокойно. Во Львове демонтировали памятник Ленину, а униаты захватывают храмы, ранее принадлежавшие православной церкви. В Киеве религиозные фанатики не позволили патриарху Алексию войти в Софийский собор, в пылу уличной полемики назвав его убийцей, а Софийский собор объявив святыней украинской автокефальной церкви. Даже в городах, дух которых вернее всего назвать космополитическим, порой проходят довольно шумные демонстрации с требованием самостийности. Одни щеголяют на улицах в казацких нарядах и через маскарад пытаются возродить былую запорожскую вольницу, другие, более умеренные, предпочитают внешней стороне и эффектам продуманность, взвешенность позиции, рассуждают о прошлом, настоящем и будущем украинского народа. Третьи - русские или обрусевшие, которых на Украине великое множество, задаются вопросом: а для чего ей, Украине, самостийность, если она никогда и свободной-то не была?
   Украинское правительство и отнюдь не безропотный украинский парламент заявляют о готовности подписать Союзный договор и тут же, опираясь на столь обнадеживающий факт, как обнаружение в украинских недрах золота (в количествах, способных вывести республику в первый ряд золотодобывающих стран), пугают Москву угрозами запустить в оборот собственную денежную валюту - гривну.
   Что же происходит? Прежде всего, конечно, налицо стремление украинцев ощутить себя нацией, а то и создать собственное национальное государство. Но это с точки зрения самих украинцев. Если же смотреть из Москвы и взять глубже благодушных московских рассуждений о новых веяниях в национальном вопросе - налицо обычный сепаратизм. Его отличие, скажем, от литовского в том, что литовцы все-таки другой, не слишком похожий на нас народ, а украинцы в массовом сознании как бы и вовсе "свои" или даже совсем не народ в настоящем смысле слова, а некое ответвление, "модификация" русского народа. Приезжая на Украину, доброжелательный и широкий в своих воззрениях на мир московский житель от души потешается над "мовой" и искренне недоумевает, видя в тамошних музеях кое-какие остатки былых сокровищ - почему они до сих пор не в Эрмитаже или Третьяковской галерее?
  
   Убить невозможно, но...
  
   Но если вину за такое поведение мы можем свалить на простоту и неосведомленность туриста, то рассуждения на интересующую нас тему многих русских образованных людей, в том числе историков и философов, способны и насторожить. В 60-е годы девятнадцатого века В. Я. Шульгин, основав газету "Киевлянин", в первом же номере определил направление своей мысли так: "Юго-западный край - русский, русский, русский". Правда, не все разделяли его троекратно утвержденную веру, и в нашем столетии, тотчас после Февральской революции, на Украине началось брожение, обладавшее чертами националистическими по преимуществу. Брожение это привело к созданию Украинской народной республики (УНР), а затем и к войне с большевистской Россией. И не только с большевистской.
   С севера бежали на Украину побежденные классы, бежала интеллигенция, и в самом Киеве создавались союзы, партии, группировки, мечтавшие о возрождении неделимой России и не желавшие ничего слышать об украинской самостийности, которая представлялась им затеей двух-трех бездельников, объявивших себя выразителями дум и чаяний на самом деле не существующего народа. Между тем украинское возрождение, что бы ни думали русские беженцы, меньше всего было маскарадом. У его истоков стояли такие люди с европейским образованием и заслуженной известностью, как историк Грушевский и писатель Винниченко.
   УНР, теснимая с одной стороны большевиками, с другой - белыми, с третьей испытывавшая давление Антанты, была раздавлена. И впоследствии этот краткий период почти независимого, хотя в каком-то смысле и впрямь опереточного, существования Украины (период, в который, по мнению Винниченко, произошло возрождение украинской нации) старались не вспоминать ни советская официальная история, ни зарубежные русские историки. Творивший в эмиграции социолог П. А. Сорокин писал: "Русская нация состоит из трех основных ветвей русского народа - великороссов, украинцев и белорусов..."
   Другой не менее уважаемый мыслитель, Г. П. Федотов, справедливо указывавший, что русская культура - единственная культура с мировым значением из всех сложившихся на территории Союза культур, утверждает: "Задача эта для нас формулируется так: не только удержать Украину в теле России, но вместить и украинскую культуру в культуру русскую. Мы присутствуем при бурном и чрезвычайно опасном для нас процессе: зарождении нового украинского национального сознания, в сущности новой нации. Она еще не родилась окончательно, и ее судьбы еще не предопределены. Убить ее невозможно, но можно работать над тем, чтобы ее самосознание утверждало себя как особую форму русского самосознания. Южно-русское (малорусское) племя было первым создателем русского государства, заложило основы нашей национальной культуры и себя самого всегда именовало русским (до конца девятнадцатого века). Его судьба во многом зависит от того, будем ли мы (то есть великороссы) сознавать его близость или отталкиваться от него, как от чужого. В последнем случае, мы неизбежно его потеряем".
   Итак, с точки зрения русских, украинской нации как таковой, по сути дела, нет, а есть партия интеллигентов, грезящих о существовании особого украинского народа и воображающих себя его представителями, или, что того хуже, два-три забавных персонажа, облачившиеся в наряды, которые они по какой-то прихоти считают национальными украинскими одеждами. Отсюда следует, что украинский язык - всего лишь диалект, а украинская культура не только мельче великоросской, но и вообще некая случайная отрасль последней.
  
   Хмельницкого не так поняли
  
   Находятся, однако, украинцы, думающие иначе, и для них только что процитированные журналистские и "философские" мнения - шовинистический бред. Как, естественно, и мнения "имперских" историков, в особенности, советского периода. Зачем же врать, господа москали? Да, Россия и Украина объединились в 1654 году, однако яснее ясного, что именно москальские и разного рода советские историки, исполненные лжи, сделали все, чтобы представить это событие как долгожданное для обеих сторон. Но нет, не тут-то было! Пришло время в полный голос признать, что Богдан Хмельницкий, герой войны, приведшей к освобождению от польского ига и объединению с Россией, искал не столько союза со "старшим братом" и общности исторических судеб, сколько союзника для Украины в той кровопролитной борьбе, которую она вела. Конечно, общность веры сыграла роль в том, что взгляды украинцев обратились к Москве, но как же не назвать дикостью утверждения, будто все они как один испытывали душевный подъем от перспективы подчинения московскому царю, этому азиату на утопающем в крови троне...
   На самом деле, говорят нам разгорячившиеся малороссы, обстояло все, ну, примерно сказать, следующим образом. Украинцы, давшие миру христианство (гипотезу об украинском происхождении Христа не следует считать нелепой и безнадежной), принесшие просвещение в так называемую Великороссию и победившие Наполеона, есть народ уникальный уже хотя бы потому, что он единственный сохранил в первозданной чистоте арийскую кровь. Мог ли такой народ, даже если он во все время своего существования был вынужден вести войну то с одним, то с другим захватчиком, безоглядно броситься в объятия другого народа, тем более народа с отчетливо проступающими на его лике азиатскими чертами? Запорожские казаки, игравшие видную роль в жизни Украины, - этот как бы народ в народе, всецело посвятивший себя войне с поляками и крымскими татарами, преследовавший вполне конкретные цели национального освобождения, а при первой же возможности ходивший за добычей и в Бессарабию, и даже в Россию, - одобрили планы Хмельницкого обратиться за помощью к Москве. Однако от присяги на верность русскому царю казаки пытались уклониться, и не без труда удалось заставить их сделать это. Известный украинский историк Эварницкий в трехтомной "Истории запорожских казаков" приводит письмо запорожцев - их ответ Богдану Хмельницкому на запрос, согласны ли они перейти под власть русского царя. "Потому, - пишут среди прочего казаки, - не советуем и вам с этого времени заботиться о приязни к полякам, а мысль вашу об отдаче всего малороссийского народа, по обеим сторонам Днепра живущего, под протекцию великодержавнейшего и пресветлейшего монарха российского принимаем за достойную внимания и даем вам наш войсковой совет, не оставляя этого дела, привести его к концу, к наилучшей пользе нашей малороссийской отчизны и всего запорожского войска. И когда будете писать вы пакты, то извольте, ваша гетманская мосць, сами усердно досматривать, чтобы в них не было чего-нибудь лишнего и отчизне нашей шкодливого, а предковечным правам и вольностям нашим противного и неполезного".
   Очевидно, что казаки рекомендуют Хмельницкому быть бдительным и заключить с царем всего лишь полезный для Малороссии и, самое главное, "осторожный" пакт, и гетман их прекрасно понял. Откуда же взялись воссоединение, братство, чуть ли не родство по крови? Вряд ли запорожцы, эти, можно сказать, рыцари, вышедшие из украинского средневековья, рассуждая о "предковечных правах и вольностях", полагали, что все настоящие потомки их предков давно уже обитают в Московии, а сами они разве что по недоразумению или случайности, какие случаются в истории, задержались по обеим сторонам Днепра и их следует называть кочевниками или обитателями полумифической окраины, но только не полноценным народом. Ясное дело, русские цари, эти восточные хитрецы, интриганы и деспоты, надули "бедную селяночку". Селяночкой, помнится, называл свой народ литератор и кратковременный государственный деятель Винниченко.
  
   Будем верить Геродоту?
  
   Но пойдем еще глубже в историю. Ни у кого из знаменитых русских историков мы не найдем и намека на какую-либо иную связь Киевской Руси с Украиной, кроме той, что из нее, как из колыбели, вышли все русские народы, в том числе и украинский. Если что-то крамольное на сей счет сыщется у Костомарова, то какой же он, спрашивается, знаменитый, ему за украинские пристрастия крепко досталось в свое время от наших лучших умов, а знаменитость битых годится чаще всего лишь на прибаутки.
   Но вот робко и почти нелегально возникает украинская историческая школа, и ее глава М. С. Грушевский берет на себя смелость утверждать: племена, заселявшие Киевскую Русь, значительно отличались от северных, образовавших впоследствии Русь Московскую, и были именно украинскими племенами, которые никак не могли вдруг превратиться в великороссов, белорусов и сохранить еще кое-что для собственного национального тела. "Украинский этнический тип, - пишет этот, тоже, разумеется, не раз битый, ученый в "Очерке истории украинского народа", - отличается от своих ближайших родственников - великороссов и белорусов - также и в других отношениях: особенностями антропологическими в тесном смысле, т. е. физическим устройством тела (формою черепа, ростом, соотношениями частей тела) и чертами психофизическими, проявляющимися в народном характере, психологии, складе семейных и общественных отношений. В сфере фольклора и этнографии, формах частного и общественного быта украинская народность запечатлена многими характеристическими особенностями, и эти последние, как физические, так и духовные черты, также имеют за собою не во всем одинаковую, но весьма значительную давность... Как в лингвистическом, так и в психофизическом отношении обособление народностей украинской, белоруской и великорусской выходит далеко за пределы истории. Выходя из своей прародины, эти группы племен, уже там отмеченные известными отличиями, попадали в разные физические, экономические и культурные условия, в различную этнографическую среду. Так великорусская народность формируется преимущественно на финской почве, белорусская - в близком общении с литовскою группою, украинская - в вечном соседстве с тюрками".
   Иные нынешние киевские ученые, из тех, что не слишком-то утруждают себя научностью или хотя бы наукообразностью, куда смелее копаются в ворохе различий, берут нахрапом. По их науке, в физическом отношении русские отличаются от украинцев очевидным уродством, несовершенством форм, нечистотой крови. В сфере фольклора украинцы поют прекрасно и пляшут великолепно, а русские только и умеют, что издавать дикие завывания да неуклюже топтаться на месте, словно медведи. Этнография же русская - и вовсе сплошной кошмар, ибо не войти в русскую деревню без того, чтобы из почерневших от времени изб не выскочили тотчас чудовищного вида люди и не наподдали тебе по первое число.
   Вполне вероятно, что вопрос о происхождении, о родстве и различиях трех народов, которых то безоговорочно объединяют в один, то пытаются развести едва ли не на противоположные полюса, не только спорен и неясен, но и вовсе неразрешим. В конце концов из древнейших времен до нас дошли не основательные факты, а смутные художественные отголоски, среди которых весьма почетное место занимают свидетельства отца истории Геродота о скифской земле с ее одноглазыми обитателями, стерегущими золото...
   По укоренившейся у нас традиции мы считаем украинцев народом до тех пор, пока они согласны признавать себя ветвью русского народа. Нам, в сущности, смешны их попытки зажить собственной историей, для чего им будто бы позарез необходимо не только определить меру своей будущей независимости, но и отнять у нас часть нашей истории, которую мы считаем безоговорочно своей, лишить нас права исторического владения Киевской Русью (которая, однако, территориально располагалась главным образом именно там, где и поныне живут люди, полагающие себя украинцами).
   Русское национальное самосознание нынче не на высоте. В течение веков оно держалось на психологии "собирателей земли русской", которая в одних случаях выступала вдохновительницей борьбы с иноземными захватчиками, в других - оправдывала захват чужих земель. Идея "Третьего Рима" и мечты о Вселенском соборе долгое время питали русскую культуру и сделали ее мировой, но они и не возникли бы, если бы русские не выплеснулись за края своего расселения и не завладели обширнейшей территорией, подчинив себе великое множество народов. Культуры этих последних вынуждены сосуществовать рядом с великой русской культурой, сознавая свою малость, а иногда и попросту отдавать ей собственные силы. Если бы этого не происходило, мы, наверное, не имели бы Достоевского с его вселенскими идеями, Толстого с его эпическим размахом и уж наверняка не имели бы русского писателя Гоголя. Мы и не имеем титанов с тех пор, как народ, собравший вокруг себя множество других народов и, когда с пользой, когда себе и другим во вред, воспользовавшийся их силами, втиснули в искусственное советское тело и объявили ему, что не велика честь почитать себя русскими.
  
   Что дальше?
  
   Тернии же перестроечного времени показали нам вполне, что лучше обстоит с национальным духом там, где освобождаются от власти вековых догм и мифов, тогда как попытки возродить их - прямой путь к махровому национализму.
   Естественно спросить: от чего освобождаться самосознанию русских? От психологии собирателей земли, от понимания себя как силы, объединяющей множество меньших народов, от великодержавных иллюзий Достоевского и мягкой гордыни Толстого? Ну, может быть, да только как бы и ребеночка-то не выплеснуть вместе с грязной водой. Что же останется, если именно это въелось в плоть и кровь, а другого рода идеи не нашли достаточного отклика в русском сердце?
   Украинцы хотят быть не условным, не призрачным, а настоящим и всеми признанным народом; и это их право, которое безнравственно было бы оспаривать. Но их победа - не обрекает ли она нас, русских, вкупе с более или менее подобными победами других народов, на положение народа призрачного? И дело не только в возможных территориальных потерях. Дело в том ударе, в том моральном ущербе, который будет нанесен традициям русских, привычкам, культуре, нашему национальному самосознанию.
   Нам хочется верить, что все завершится полюбовным соглашением, разум восторжествует и беды не произойдет. Однако политический договор может разве что на время снять напряжение, а не разрубить узел нравственных, исторических, культурных и прочих противоречий, поставивших Россию и Украину в положение исподволь враждующих сторон. Украинцы помнят уроки истории. По их мнению, у них нет никаких гарантий, что заключенный сегодня на самых благоприятных и необыкновенных условиях союз завтра не обернется новой волной русификации, доброжелательного насилия. Это мнение можно счесть проявлением мудрости или приписать его упрямству и недоверчивости как наводящим тоску чертам украинского характера. А между тем уже сейчас можно сказать, что претензии наших младших братьев, еще и не достигнув полного размаха, больно бьют по нашему самолюбию. Так что положение не таково, чтобы внушать оптимизм. Остается разве что уяснить, что мир идей и мечтаний, к которому так тянулась всегда наша "всечеловеческая отзывчивость", гораздо шире и многообразнее, чем то нам представлялось. Впрочем, и это неплохо: идейное многообразие, раскрываясь, как ничто другое развивает гибкость народной души.
  
   ================
  
  
   КУДА СПЕШАТ ВЕСЕЛЫЕ ГРОБОВЩИКИ?
  
  
   "СЛАВЯНЕ" (газета), N6, 1993 г., Москва
   ==============================
  
  
   Редакция журнала "Дружба народов" в предисловии к статье Дениса Драгунского "Самый короткий день (Россия - новое амплуа)" ("ДН" N1 за этот год) предвидит, что подход автора к российским проблемам, которые он обсуждает "заостренно и откровенно, без реверансов и умолчаний", одних шокирует, а других вовлечет в полемику. Что ж, это более чем вероятно, ведь за последние годы мы видели даже и целые толпы шокированных по разным поводам людей, а уж в полемику вовлекаются все кому не лень. Но... самый короткий день! новое амплуа России?! Самый короткий - это тот, декабрьский, когда прекратила свое существование Россия, "страна великая и ужасная". Следовательно, амплуа новой России, то есть уже несколько лет влачащей существование как бы где-то в мире ином, быть не великой и не ужасной, - этого откровенный и не щедрый на реверансы Драгунский не говорит, но такой вывод невольно напрашивается после того, как он в первых же строках своего труда выносит столь суровый приговор отечеству. Некоторая, конечно, путаница: прекратила существование - и тут же новое амплуа...
   Автор выступает решительным противником имперского духа. Но вот как он понимает суть Российской Империи: "В пространство империи включались огромные фрагменты иных культур, религий, жизненных стилей. Всю эту чересполосицу народов объединяла общая принадлежность к традиционной (доиндустриальной, "деревенской") цивилизации. В историческую повестку дня вошли модернизация экономики и дезинтеграция империи. Дезинтеграция не как диверсия против "Единой и Неделимой", а как попытка по-новому структурировать ее пространство". Это рассуждение заставляет нас вновь обратиться к предисловию, где сказано, что "в краткой статье невозможно охватить все многообразие проблем, связанных с новой исторической ролью России". Разумеется. Но фрагменты фрагментами, а хотелось бы все-таки более полной картины, тем более когда произносятся столь веские суждения. Чересполосица народов... общая принадлежность... деревенская цивилизация... но ведь с равным успехом можно заявить, что Древний Рим единился общей принадлежностью чуть-чуть послепещерному дикарству, а народы современной Англии удерживаются в Соединенном королевстве благодаря, скажем, футуристической устремленности в какое-то неведомое общество двадцать первого или двадцать третьего века.
   Большевики, по Драгунскому, подготовили распад СССР - России, создав на территории формально единого государства почти готовые к независимости национальные образования. Таким образом, тот, кто думает, что в 17-м году Россия пошла по ложному пути, предается опасному заблуждению, ибо его логическое следствие - "призывы к реставрации имперско-губернской системы управления в границах 1917 года". Вот так-то! Хоть гибни на поле брани с большевиками, хоть получай пулю в застенках ЧК, а в "имперско-губернскую" ересь не впадай, потому как для достижения великой цели - развала империи - любые средства хороши. Что нашему автору до страданий целых поколений? - они всего лишь унавозили почву, чтобы он мог жить в счастливую минуту торжества исторической справедливости. Нынче на пространстве распадающейся страны гуляет "геополитический сквозняк". Европа еще недавно рассказывала нам о правах человека, что сводилось, в общем-то, к праву диссидентов на эмиграцию, а теперь, напуганная количеством беженцев и перспективой большой войны, свела правозащитную деятельность к самозащите от эмигрантов. Для этого готовы наводить демократический порядок и вооруженной рукой. "Может быть, - пишет Драгунский, анализируя ситуацию внутри СНГ, - мировое сообщество и не против России в роли надзирателя, но самой России такая роль не на пользу. Наблюдение за стабильностью вкупе с защитой прав русского и русскоязычного населения тут же превратится в войну за имперское наследство. Кроме того, в самой России начинаются процессы федерализации и регионализации". А немного ниже повествует: "Вместе с тем Россия вряд ли сможет стать национальным государством русских, хотя на первый взгляд эта идея основана на убедительной арифметике: русских в России 81,5 процента (перепись 1989 г.)". И: "Однако 18,5 процента нерусского населения России составляют в абсолютных цифрах весьма значительную величину - более 27 миллионов человек. Ситуация осложняется тем, что в "своих" автономных образованиях живет лишь менее половины нерусского населения. Курс на создание русского национального государства в нынешней России наверняка спровоцирует межэтнические столкновения".
   Итак, надзирателем быть, возможно, и неплохо, потому что мировое сообщество не против, но все же нельзя - начнется война за имперское наследство; а о курсе на создание русского государства и думать нечего. Тут наш автор скромно уклоняется от славы создателя военной доктрины, которая разъяснила бы, почему именно у 81,5 процента нет никаких шансов в противостоянии 18,5 процента, и предпочитает попросту тревожиться, как бы русские чего-нибудь не натворили. Понятная по-человечески тревога, но столь же понятен будет и вопрос, почему в рассуждениях умного исследователя, наверняка знающего, что мир отнюдь не живет по идеальным законам, проглядывает стремление навязать России требования какого-то сверхидеального поведения. Конечно, очень похвально желание видеть свою страну образцом для подражания, но разумно ли превращать это пожелание в предложения и требования, да еще высказывать их самым благодушным тоном, как бы не ведая, что в нашем далеком от совершенства мире Россия погибнет на следующий же день после своего, так сказать, "воплощения в идеальном"? Нужно, по крайней мере, иметь особую философию, а еще лучше - живую религиозную душу, вместившую некий грандиозный идеал, чтобы выдвигать подобные требования.
   Однако Драгунского, который, как мы скоро увидим, является не просто сторонником демократии, но даже ее певцом, не пугает и утрата народами национальной самобытности, для него это естественный процесс. Ибо "существует такая этнополитическая закономерность: консолидация и гомогенность этноса обратно пропорциональны уровню его огосударствлению. Иными словами, этническая однородность и духовное единство лучше всего сохраняются тогда, когда этнос является меньшинством. Тогда происходит сосредоточение на проблемах собственной культуры, выработка и сохранение традиций. Печальный парадокс - переживаемые народом гонения являются едва ли не главным фактором, формирующим национальный дух - эту неуловимую и вместе с тем очевидную субстанцию". Предоставив печалиться над парадоксом другим, Драгунский безмятежно спешит сделать блестящий и почти категорический вывод: "Пик национальной самобытности русских пришелся, очевидно, на эпоху монгольского ига". Видимо, национальная самобытность по Драгунскому - это что-то вроде родовой скученности, тесноты и даже сектантства, а в отношении русских - не что иное, как все те же знаменитые щи да лапти. Конечно, можно было бы заметить, что наша интеллигенция всегда была оторвана от народа, и тем самым включиться в неизбывный спор западников и славянофилов, но Драгунский этого не делает, и нам остается разве что догадываться, основываясь на его формулах, что национальная самобытность Достоевского с Толстым, например, прямо пропорциональна их духовной связи с эпохой монгольского ига и обратно пропорциональна огосударствлению русского племени. Поскольку неизбежным следствием этого огосударствления является "всевозрастающая открытость", то, надо думать, на каких бы принципах мы ни строили свое государство, путь наш все равно лежит в демократию - точно так же, как возрастающая открытость должна когда-нибудь да кончиться практически полной открытостью, а открытое общество и есть демократическое общество. При этом автору известно все, что произойдет с нами на неотвратимом, а в последнее время как будто даже и избранном нашими передовыми умами пути к радикальной открытости.
   Прежде всего "русским еще предстоит решить, где здесь СВОЯ ЗЕМЛЯ и кто на ней ЧУЖЕЗЕМЦЫ". Сам Драгунский, ясное дело, во всем этом уже прекрасно разобрался и все решил: нас ждет регионализация, которая "завершится с окончанием приватизации по регионам". Национальное государство создать не удастся, да и национальное с государственным как-то не уживаются; стало быть, исход один - регионализация. Это и есть доказательства?
   Поэты, однако, не нуждаются в доказательствах, а в нашем авторе неожиданно прорезывается едва ли не подлинный поэтический дар, как только он переходит в своих писаниях к тому, что действительно волнует его воображение. Мы читаем у него: "Демократия - это не совокупность государственных или даже общественных институтов. Демократия - это повседневный навык поведения, от быта до политики. Там, где принято мыть тротуар перед домом, где политическому деятелю нельзя лгать, воровать и распутничать, где плохо лежащую вещь не берут не потому, что она чужая, а потому, что она не твоя (огромная разница в мотивах: в первом случае страх наказания, во втором - моральный императив), - там, как окончательное оформление этого жизненного стиля, возникли свободные выборы, разделение властей, права и свободы граждан". Отлично сказано! Остается только предположить, что перед домом нашего поэта-аналитика тротуар мыть все же принято, иначе трудно понять, каким образом в его голове сформировались столь легкие и гладкие мысли. На этом бы и закончить. Но, во-первых, нас гложет некоторое сомнение. Как объяснить тот факт, что в Смутное время в разоренной стране, где было не до мытья тротуаров и не только плохо, но и хорошо лежащие вещи уже все были взяты, народ пришел в Москву и вполне свободно выбрал царя, первого в столь ненавистной Драгунскому династии тиранов? А во-вторых, не очень-то спокойно на душе и у Драгунского: его пугает, что наши демократы, заняв посты в руководстве России, помаленьку начинают проникаться имперскими амбициями. Но снова мысль его уже где-то далеко, в будущем, наполняя безвоздушное пространство последнего собственным дыханием и суетным полетом своих фантазий. Ведь нужно поскорее рассказать о новом амплуа переставшей существовать России. Подхватив на лету мысль Ф. А. Степуна, что Россия затратила великий труд на создание империи, но это было вовсе не то, что понимает под трудом "трудолюбивая Европа", Драгунский выражает надежду, что процветанию злополучного отечества будет "способствовать регионализация России, превращение бескрайней державы в компактные территории, требующие упорной и медленной работы". Вслушаемся, с какой беззаботной решительностью автор очищает будущую Россию от всего наносного, неуместного, не подходящего для полностью открытого общества, где моют тротуары перед домами и политикам нельзя лгать и воровать. "В поисках утраченного российского единства вряд ли можно надеяться и на возрождение великой русской культуры. Наша культура - и литература в особенности - были феодальным явлением. Русский писатель был самым свободным писателем в мире - он был в плену у Бога, у собственной совести, у царя, у цензора - но он был свободен от рынка, на котором текст есть товар". "Вот только зодчество, пожалуй, будет процветать. Говорят, каждый архитектор мечтает построить виллу. Наверное, эти мечтания сбудутся - появились богатые заказчики". "Сейчас наиболее резонно говорить не о русской культуре, а о русской культурной памяти". "Как ни странно, спасти людей - проще всего. В конце концов, их можно расселить по всему земному шару, накормить, одеть и обучить ремеслу. Правда, они перестанут быть русскими. Исчезнет народ - носитель великого языка и громадной культурной памяти. А от этого обеднеет весь мир".
   Вот так открытость! Правда, в конце статьи Драгунский проговаривает что-то смутное о своей вере в великую будущность России, но ведь куда поэтичнее разглагольствует он о будущем спасении русских через рассеяние, о том, как приоденут и накормят их на земном шаре и обучат ремеслу - должно быть, мытью тротуаров перед домами более удачливых его обитателей.
   Вернемся, однако, к упомянутым компактным территориям. Разве не вправе мы допустить мысль, что от них один шаг до компактных государств? И так ли уж гладко будет достигнута эта компактность с окончанием приватизации по регионам? И где же мера компактности? Если, скажем, некий колхоз увидит, что соседнее с ним хозяйство отнюдь не склонно к "упорной и медленной работе", то не целесообразно ли ему выделиться в независимое даже государство, чтобы в его пределах и своим умом следовать примеру "трудолюбивой Европы"? Или вот еще вопрос, не слишком деликатный, очевидно, в мире, где русские перестали быть в плену у Бога и отправились на рынок торговать своими текстами: кому же достанутся территории, освободившиеся после нашего рассеяния?
   Но Драгунский не озабочен поисками ответа на подобные вопросы. Он спешит объявить Россию переставшей существовать, отбросить стремление к национальному возрождению в область бесплодных мечтаний, обеднить мир исчезновением русских, впрочем, для них же спасительным и полезным. Демократия - хорошо, регионализация - неизбежна, занимать место председателя в содружестве компактных территорий - почетно. Но рефреном статьи звучит: перестали существовать, нас ждет рассеяние, но нас накормят и обучат ремеслу, так что печалиться не о чем, берите пример с меня, Дениса Драгунского, среди всех наших печальных парадоксов я весел и бодр!
   И мы бы развеселились, если бы, проникнувшись духом историзма, нашли что-то бодрящее в мысли, что царства зарождаются, возносятся и гибнут. Да, возможны и компактные территории, и рассеяние - никто не гарантирован от подобных вещей. Но вещи "живые", то есть связанные с судьбами людей и целых народов, с народным духом и тем, что наш автор называет культурной памятью, обладают живым содержанием, которое не так-то просто загнать в жесткую или легкомысленную тесноту схемы, текста, приготовленного для продажи на рынке.
   Прекращение существования целой страны, безнадежность попыток возродить культуру, рассеяние - не в пример беспечному Драгунскому мы отнесли бы все это к явлениям трагического порядка. К ним не подойдешь с гладкими домашними заготовками. Как ни продолжительна история рода человеческого и как ни украшена и отягощена она всевозможными убедительными фактами и примерами, а все же, кто знает, на что способен народ в трагические минуты своего бытия?
  
   ==============
  
  
  
   ПРОСПЕКТ НЕЗАВИСИМОСТИ
  
   "ЭКСПРЕСС-ХРОНИКА", N24, 1992 г., Москва
  
  
   На Украине по-разному воспринимают проблему Крыма. Здравомыслящие люди не оспаривают право полуострова самостоятельно решить свою дальнейшую судьбу, ссылаясь при этом на пример активной "самостийности", поданный самой Украиной. Другие уверяют, что нынешняя напряженность в отношениях Украины с Россией подогревается амбициями политиков, а не действительной враждой двух народов, и пророчат отделение Крыма, дескать, все равно не сладить с этими упрямыми сепаратистами. Третьи свято верят в неодолимость мощи национального подъема, которая поможет им справиться не то что с крымскими раскольниками, а и с имперскими замашками самого Кремля. Добровольцы из Украинской народной самообороны (организации, не зарегистрированной в Минюсте, но весьма активно действующей), прошедшие боевое крещение в Приднестровье, преисполнены желания использовать свой свежеприобретенный опыт в Крыму. В заявлении Украинской национальной ассамблеи, опубликованном в киевской газете "Замковая гора", будущее строптивого полуострова обрисовано с предельной откровенностью: "Крым будет украинским или безлюдным".
   Все эти угрозы и военные приготовления, а также нажим официального Киева на Верховный совет Крыма, попытки украинизировать местную систему образования, решение начать выдачу паспортов с украинской символикой именно с Крыма и, с другой стороны, податливость крымского парламента, провозгласившего акт о независимости, а затем отменившего его, в итоге привели к тому, что в центре Симферополя возник Проспект Независимости - палаточный городок сторонников намеченного на 2 августа референдума. Акцию проводит Республиканское движение Крыма (РДК), поддержанное и фермерами, и предпринимателями, и экологическими организациями, и обществом любителей истории отечества, и частью крымских татар, не поверивших обещаниям "Руха" (украинской националистической организации) вернуть этому народу землю и полноту гражданских прав. За неделю Проспект вырос с 6 палаток до 21 и впечатляюще украсился транспарантами, выражающими всю меру гнева русскоязычного Крыма на происки украинского национализма, притязания последнего на Черноморский флот и посягательства на крымский суверенитет. Обитатели городка заняты устройством своего непростого быта, разъясняют свою программу, помогают заполнять бланки желающим иметь, помимо крымского, гражданство еще какой-нибудь республики Содружества (выбор свободный, но так уж сложилось, что речь идет именно о России), а рядом сочувствующие или просто зеваки, иные из которых проводят здесь целые дни, на весьма повышенных тонах обсуждают происходящее. Основная мысль: Крым всегда подавал пример мирного сосуществования многих народов - следует перечисление, начинающееся с полулегендарных античных времен, - и хочет таковым остаться, однако украинский национализм сеет между народами рознь, и нет иного выхода, кроме как отделяться. А если последователи Степана Бандеры от слов перейдут к делу? Будем защищаться, будем отбиваться руками и ногами, будем кусаться. Есть надежда, что Россия не оставит в беде. Звучит русская речь, на "мову" реагируют болезненно; с крымскими татарами, пока они выражают свои сомнения относительно русских, вступают в горячие споры, но стоит сомнениям смениться утверждениями, татар криками и бранью изгоняют с Проспекта Независимости. На известного рода выражения, надо сказать, не скупятся. Несогласным с провозглашенными РДК принципами спешат объявить, что уровень их образованности оставляет желать лучшего, а если это не исправляет положение, выражают сомнения в умственных способностях упрямого спорщика. Но та же атмосфера царит и в Киеве среди сбившихся в кучки перед правительственными зданиями выразителей народного мнения; только там острое словцо адресуют, главным образом, Москве и русскому народу в целом.
   Итак, за словом в карман крымчане не полезут. Дисциплинированные обитатели палаточного городка пытаются призвать к порядку не в меру распалившихся ревнителей крымской независимости, но брожению, в которое пронзительными трелями врываются женские голоса, не так-то легко принять достойную форму. Вот женщина делится своими соображениями: раньше ей просто не нравилась украинская речь, теперь же, когда ее детей чуть ли не насильно заставляют обучаться в украинской школе, она ее ненавидит. Слава Богу, женский крик пока еще никого не сражал наповал.
   Вопрос, который предполагается вынести на референдум, звучит так: вы за независимую республику Крым в союзе с другими государствами? Лидер РДК Ю. А. Мешков разъясняет, что Крым никогда не был частью Украины. До революции он входил в состав Российской империи, а после революции не существовали ни независимой Украины, ни независимой России, и нельзя утверждать, что Крым принадлежал одной из них, а не прямо СССР. Следовательно, ныне имеют место территориальные притязания Украины к России, которые Крым предполагает устранить благодаря акту о независимости. Если уж на то пошло, Греция имеет больше оснований претендовать на Крым, чем Украина. Киев пытается изолировать Крым от России, что наносит большой ущерб его экономике, а независимость ликвидирует все эти барьеры и искусственные преграды, позволит Крыму вступить во взаимовыгодный союз со всеми республиками бывшего СССР. Крыму не выжить в полной изоляции, но без Украины, угрожающей ему разными санкциями политического и экономического характера, он вполне проживет.
   В случае неудачного для РДК исхода референдума, говорит Мешков, агитация в пользу независимости будет продолжена. Распространяются слухи, будто РДК существует на деньги КПСС, один из местных депутатов даже заявил это по телевидению, что вынудило руководство движения подать на него в суд. (Восемь раз суд откладывался, поскольку депутат не счел нужным явиться по повестке.) 103 предприятия Крыма поддерживают РДК, Союз предпринимателей, простые граждане Крыма и всего бывшего СССР вносят пожертвования. Активно помогает движению ассоциация "Импекс-55", а это несколько десятков строительных, медицинских, перерабатывающих организаций, координирующих свои действия, это филиалы в России и соучредитель в лице Банка Украины.
   На Украине восторжествовал национализм, а для многонационального Крыма это неприемлемо. В киевских и львовских "научных" журналах появляются исследования, в которых проводится мысль об Украине как о колыбели индоевропейских народов, в наибольшей чистоте сохранившей черты ариев, а у русских отнимается право называть себя славянами, поскольку они, мол, давно растворились среди многочисленных монгольских и финских племен. На митингах случается услышать пылкие толкования причин, обеспечивающих Украине скорое мировое господство. На этом фоне крымчане предпочитают отстаивать общечеловеческие права и свободы.
  
   ===============
  
  
  
   СВЯТАЯ РУСЬ ПО-СОВЕТСКИ
  
  
   "ЭКСПРЕСС-ХРОНИКА", N9, 1992 г., Москва
   ===========================================
  
   Единение, единодушие, возврат к идее "единой и неделимой", - вот что спасет Россию. Так решили и провозгласили на встрече редколлегии патриотической газеты "Русский вестник" с читателями, проходившей в Москве 27 февраля в доме культуры "Чайка". Человек, жаждущий проникнуть в загадки национального духа, платил за вход три рубля и уже в фойе оказывался в объятиях бородатых, благообразных торговцев книгами, предлагавших по рыночной цене разные издания патриотического направления, а также получал возможность поставить свою подпись под требованием предать суду экс-президента Горбачева. Последний обвиняется в развале страны и попустительстве антирусским элементам, которые травят наших патриотов не только в бывших союзных республиках, но и в самой Москве. Если уж на то пошло, так и сам ведь Горбачев, изменив Родине, принял самое деятельное участие в этой разнузданной травле.
   О каких же патриотах идет речь? Значительная часть зала взорвалась аплодисментами, когда А. М. Иванов, рекомендованный публике как автор "Русского вестника" и выдающийся историк, с немалым пафосом призвал людей не пугаться, если на патриотических митингах они рядом со стягами, взятыми из российского прошлого, увидят красные знамена. Коммунистов не надо бояться, они тоже люди, более того, они тоже патриоты; в доказательство этого утверждения историк Иванов не сумел привести более веского аргумента, чем тот, что огромное количество коммунистов полегло на полях сражений Великой Отечественной войны. С коммунистами в паре, заявил разгорячившийся историк, можно победить, и тем самым он ясно дал понять, что не видит возможности национального возрождения России без восстановления коммунистических порядков. Другие ораторы были осторожнее в своих оценках. Да и далеко не все в зале пришли в восторг от перспектив нового единения с демагогами, долгие десятилетия гнавшими страну в тупик, и редактор "Русского вестника" А. А. Сенин, отвечая на вопрос о его коммунистическом прошлом, не сказал, что гордится им, но и каяться не стал, а доверительно поведал, что еще во времена своей деятельности в отделе внешнеполитической информации ЦК КПСС медленно, но верно склонялся к монархическим воззрениям.
   Вообще, вчерашние коммунисты с поразительной быстротой проникаются национальной идеей. Утрата теплых местечек напомнила им, что они принадлежат партии, которая привыкла во всеоружии встречать любые опасности и происки врагов, и не беда, если потребности борьбы и текущего момента заставляют перекрашиваться. В этом смысле трогательную историю рассказал выступивший на встрече В. А. Иванов, тоже бывший коммунист, а ныне автор "Русского вестника" и лидер Русской партии национального возрождения. Только сложилась партия и зарегистрировалась, как все ее члены тут же и пришли единодушно к православию, - вот какая история. Ну что ж, коммунисты и впрямь тоже люди, а людям, как известно, свойственно в трудную годину обращаться к Богу. И теперь нам только остается ждать, что все эти господа, вчера находившие вредными многие воззрения Достоевского, а сегодня последовательно и ловко осваивающие все постулаты его не бесспорной, но гуманной и честной национальной доктрины, завтра покажут себя не только уличными крикунами и кулуарными бойцами, но и новоявленными христианскими мучениками, искренними поборниками народной правды, а Бог даст, так и выдающимися писателями.
   Нет никаких оснований утверждать, будто национальную идею сегодня поднимают на щит одни лишь коммунисты или просто нечестные, беспринципные люди, к тому же отравленные ядом шовинизма. Выступления ораторов на встрече перемежались выступлениями ансамбля "Русичи", композитора-балалаечника Ю. Клепалова, певицы Е. Сапоговой, и усилия этих артистов, как и их, несомненно, патриотическое настроение, заслуживают уважения уже тем, что обращены к глубинам и сокровищам народного творчества. Народную песню нет нужды спрашивать, чем она занималась последние семьдесят лет. Но когда в созидатели нового национального государства напрашиваются люди, семьдесят лет методично разрушавшие то, что было создано задолго до них, когда эти новоиспеченные почвенники, монархисты, православные захватывают руководящие посты в патриотических партиях и уже пользуются некоторым влиянием среди народа, невольно закрадывается сомнение в здоровом состоянии нашей национальной идеи. Но стоит ли отчаиваться? Нужно понимать и помнить, что те государственники, на чьих плечах держалась прежняя Россия, со всеми ее достижениями и ошибками, не так легко меняли свои политические взгляды, и странно было бы ждать, что после крушения царизма они, не разделявшие коммунистических убеждений, в массовом порядке перейдут на сторону советской власти, исходя хотя бы из того, что Россия, пусть в виде СССР, но сохранилась, а стало быть, не умерла и национальная идея. И тут нельзя не согласиться с ораторами из "Русского вестника", в один голос твердившими, что национальному движению необходим настоящий лидер. Да, необходим, поскольку необходимо само национальное движение, но лидер действительно настоящий, не перекрасившийся, не вчерашний интернационалист, мечтавший о мировом революционном пожаре, не чиновник, удрученный потерей теплого местечка, не тот, кто завтра переменит свои взгляды на более удобные и выгодные для него. Россия знала таких настоящих лидеров, и вряд ли стоит думать, что они перевелись в ней навсегда.
   В недавнем прошлом церковь немало натерпелась от "партийных", всячески отнимавших этот "опиум" у темного и одураченного народа. Сегодня демократы, или "так называемые демократы", как предпочитают называть их специалисты из "Русского вестника", устав заигрывать с церковью и не зная, как еще больше насолить бедному народу, позволяют себе оскорбительные замечания в ее адрес, что до глубины души возмущает партийцев-православных. Но известно ли этим последним иное занятие, кроме как превозносить себя в качестве единственных спасителей России и поносить демократов, которые Россию ненавидят и губят ее, действуя в угоду Западу? Как они, например, намерены бороться с социальными и экономическими неурядицами?
   Л. Г. Малиновский, автор газеты, философ и экономист, единственный на встрече, кто коснулся экономической программы патриотов. Он предлагает "рыночный социализм", при котором производитель, выплатив государству установленный тем налог, трудится фактически независимо от него. Что ж, предложение, может быть, и разумное, плодотворное. Но... Частная собственность в России, заявил оратор, это утопия. Как, опять? Не бойтесь коммунистов, не бойтесь и социализма, особенно если он предусмотрительно снабжен словом "рыночный"? А как же монархия, которая, по новым верованиям вчерашних ревнителей социализма, более всего соответствует характеру русского народа? С придворными-коммунистами? И кто же будет торговать на социалистическом рынке?
  
   ============
  
  
  
   ШАНС ДЛЯ КАРЬЕРИСТОВ
  
   "РУССКИЙ ВЕСТНИК" (газета), N41-44, 1992 г., Москва
   =============================================
  
  
   Небезызвестный украинский политический деятель Степан Илькович (Ильич) Хмара обвинил Республиканскую партию, членом которой он состоял, в коррупции, отступлении от республиканских принципов, пособничестве москалям и прочих грехах и создал новую организацию - Украинскую Консервативную Республиканскую Партию. Под консерватизмом Степан Илькович понимает верность давним и славным традициям украинского национализма. Его национализм не абстрактен, он направлен против главного, да, кажется, и единственного врага - России, хотя в партийной программе для приличия врагом поименован все же только русский империализм. Еще не освободившаяся толком из "тюрьмы народов", украинская держава, говорится в программе, создана пока ведь только на бумаге. А между тем Степан Илькович строит планы великой, священной и победоносной войны с Москвой.
   "В противостоянии с Россией, - записано в разделе о внешней политике, - Украина должна максимально использовать свое выгодное геополитическое положение и своевременно воспользоваться ослаблением Российской империи, внутренними противоречиями и конфликтами, настойчиво и последовательно раскрывать агрессивную суть опасности сегодняшней Российской империи для ее соседей.
   УКРП поддерживает национально-освободительные усилия порабощенных народов Российской Федерации и приветствует появление новых независимых национальных государств, в том числе России в этнических границах.
   Политика Украины должна быть последовательно направлена на развал империи - Российской Федерации. Только после ее развала исчезнет смертельная опасность для Украины. Поле борьбы должно быть перенесено на территорию Российской Федерации, для этого наступил благоприятный момент и его нельзя пропустить. Тогда России будет не до имперских поползновений на Украину - такая политика максимально ослабила бы имперскую пятую колонну на Украине, которая сейчас нахально поднимает голову, пользуясь слабостью и малороссийской закомплексованностью киевской власти. Пробил час окончательно вытеснить Россию с Черного моря. Тут наши интересы совпадают с интересами наших соседей, в первую очередь Турции.
   Украина должна стать организатором антироссийского антиимперского фронта бывших республик СССР", - умозаключает автор программы.
   В 1980 году Хмару приговорили к семи годам лишения свободы и пяти годам ссылки по статье "антисоветская агитация и пропаганда". Ссылку он отбывал в Пермской области. Видимо, мытарства помогли Степану Ильковичу разглядеть "национально-освободительные усилия порабощенных народов" Российской империи, а впоследствии, когда геополитическое положение новоявленной Украины вдруг стало выгодным и удобным для победоносной войны с этой империей, укрепиться в мысли, что организовать поле решающей битвы следует непременно в самой РФ. Пункты, изобличающие чрезвычайную воинственность этого политика, включены в программу, скорее всего, в рекламных и вербовочных целях, тем не менее на вопрос, кто же займется устройством битвы на российских просторах, у Хмары имеется веский, грозный ответ: те двадцать миллионов украинцев, которые обитают ныне в России. Если еще можно поспорить, хотят ли народы России в их "освободительном движении" принять помощь от украинцев и, в частности, от Степана Ильковича, то грех было бы утверждать, будто он вступил в какие-либо противоречия с постулатами набирающего силу украинского национализма. Чтобы быть украинским националистом, достаточно соблюдать два условия: ощущать себя до некоторой степени овеянным былой козацкой славой и, во-вторых, четко представлять, что все, что ни делает Россия, она делает плохо и, главное, во вред Украине. Вопрос о казачестве респектабельный Степан Илькович, вряд ли готовый украсить свою голову оселедцем и щеголять в пышных шароварах, предпочитает, судя по всему, обходить стороной, зато с лихвой восполнил это упущение, без обиняков объявив войну России. Это уже не из репертуара пестрых уличных балаганов. Но ведь весь украинский национализм - дело в конечном счете уличное, балаганное, опереточное, и "научные" выкладки, которыми он приправляется, не способны служить ни чем иным, кроме как возбуждающим толпу средством. И когда какой-нибудь "Степан Илькович" непременно хочет возглавить какую-нибудь партию, он прозорливо вписывает в свою программу особо резкий пунктик, при оглашении которого толпа разразится диким торжествующим ревом и почувствует себя готовой сразиться хоть с Богом, хоть с чертом, а на крик сбегутся и другие любители покричать, - очень важно сразу, сходу набрать побольше сторонников, а что будет потом, время покажет. Поэтому на митинге в Киеве или Одессе можно услышать рассуждения и о том, что после немецкого поражения некому, кроме украинцев, подхватить и осуществить идею мирового господства...
   Национализм нации, которая сознает себя многочисленной и сильной, а между тем долго терпела над собой иноземную (они-то, как теперь выясняется, чистые арийцы, а тиранили их какие-то азиаты) власть, живет воспоминаниями о прошлой войне и предчувствиями войны грядущей. Это говорится не в укор и не в надежде, что по-детски радующийся обретенной "независимости" народ вдруг одумается и приступит к освоению "правильного", "здорового" национализма, а чтобы отметить это как некую закономерность, ибо так было или может быть со всеми. Просто есть люди, которые этого не понимают и, не сознавая опасности пути, на который ступили, ведут себя подобно детям, есть люди, которые понимают и предусмотрительно держатся в стороне, и есть люди, которые не прочь половить рыбу в мутной водице и на том создать себе политическую или "научную" карьеру.
  
   =============
  
  
  
   ПОЧЕМУ В ПРИДНЕСТРОВЬЕ НЕ ВЫПЬЕШЬ С ГЕНЕРАЛОМ ЛЕБЕДЕМ
  
   "КУРАНТЫ" (газета), N205, 1993 г., Москва
   ==================================
  
   Летом 1992 года, когда политические раздоры между Кишиневом и Тирасполем переросли в вооруженное столкновение, в Приднестровье многие видели "родину первого настоящего отпора русских агрессивности вчерашних сограждан и братьев". Сейчас это государство представляет интерес, главным образом, для любителей разного рода заповедных уголков, реликтов. Но в политическом смысле оно, конечно же, сильнейшая головная боль для Кишинева, который, отложив на неопределенный срок задачи воссоединения с Румынией, занялся кропотливой "домашней" работой по сохранению целостности Молдовы.
   В Тирасполе эту кишиневскую цепкость объясняют просто: без развитой индустрии Приднестровья Молдова ничего собой не представляет и Румынии не нужна. Но чтобы упомянутая индустрия действовала, ей необходима тесная связь с промышленностью сопредельных государств, и прежде всего России, а чтобы руководители новоявленной, никем, как известно, не признанной страны не чувствовали себя марионетками в чьих-то руках, чего им определенно не хочется, они вынуждены то и дело по крайней мере декларировать свою готовность к принятию вполне самостоятельных решений. Это выглядит противоречием, способным завести в тупик тянущуюся к логическим построениям мысль. Но, видимо, мало что значит для стихийных жизненных процессов: жизнь в Тирасполе, как и подобает южному городу, бьет ключом.
   Цены на хлеб гораздо ниже московских. Промышленность плодовито выпускает дешевые компоты, и, говорят, на передовых предприятиях города недавно установлены новейшие станки, каких еще не найти нигде на территории бывшего СССР. Министерству безопасности стало тесно в прежнем, отнюдь не маленьком здании, и оно принялось энергично расширяться за счет одного из местных НИИ, полагая, что его, министерства, работа в настоящий момент важнее всяких научных изысканий. Имеется как бы и собственная валюта: только что вышедшие из употребления в России "старые" рубли, которые здесь вам с удовольствием и не без выгоды для вас отдадут в обмен на новые. Трудится таможня, что выглядит следующим образом: на реке Кучурган, где проходит граница между Приднестровской Молдавской Республикой и Украиной, автобус останавливается на контрольно-пропускном пункте, в него входит гвардеец, непременно веселый, и спрашивает, у всех ли в наличии паспорта. Дружный хор голосов отвечает утвердительно. Иногда гвардеец предлагает показать ему эти паспорта, хотя бы издали, а иногда просто выражает улыбкой полнейшее удовлетворение от полученного ответа, и на том процедура досмотра завершается.
   Местные пессимисты предсказывают крах финансовой системы в самом ближайшем будущем: она, мол, будет подорвана отсутствием настоящего притока "новых" российских денег, после чего все здешнее искусственное гособразование вступит в период мучительной агонии. Оптимисты же верят, что Россия не оставит "плацдарм бывшего и будущего СССР" в беде, и ссылаются на некие московские коммерческие структуры, оказывающие Тирасполю немалую материальную помощь. Конечно, отношения с Кишиневом далеки от совершенства, но, как бы ни мутили воду окопавшиеся там "румынские фашисты", подлинной вражды между молдаванами и тираспольским "интернационалом" не существует. Людские массы свободно перемещаются, пренебрегая политическими границами, в Бендерах и Тирасполе часто слышится молдавская речь, что ни у кого не вызывает недоумения. Именно "нефронтовитость" этих городов, особенно Тирасполя, и придает им облик милых южных местечек, где центром дневной жизни становится шумный базар, а по вечерам на улицах во все горло распевают подгулявшие компании.
   Это не значит, что опустели позиции сил, склонных к бескомпромиссной борьбе.
   По местному радио не то чтобы от случая к случаю, а с методическим упорством, доступным лишь силам официальной пропаганды, выступают трудящиеся, ветераны, деятели искусств, просто желающие "выразить наболевшее", которые предупреждают сограждан, что завоеваниям Октября на территории ведущего героическую борьбу за свою независимость Приднестровья угрожает злобная и безжалостная контрреволюция. Некоторые из этих ораторов, грудью встающих на защиту социалистических ценностей, ходили поделиться имеющимся у них боевым опытом на позиции защитников ПМР, когда те отбивали яростные атаки "кишиневских головорезов".
   Официальная пропаганда призывает к социалистической бдительности, а тем временем небезызвестный генерал Лебедь, вместе с подчиненным ему воинством олицетворяющий военно-политическое присутствие России на берегах Днестра, обвиняет правящую верхушку ПМР в коррупции. И вот еще один парадокс жизни этого странного государства: власти просят Москву избавить их от неугомонного генерала, который не является гражданином Приднестровья, однако позволяет себе наводить критику. Но народ, понимая, что в случае повторения кровавых событий 1992 года лучше иметь генерала с сильной армией, чем президента с раздутым штатом "народных избранников и благодетелей", решительно выступает в его защиту.
   Более того, Лебедь, по-прежнему не являясь гражданином ПМР, с огромным перевесом побеждает на выборах в здешний Верховный совет, куда был выдвинут на основании закона СССР о выборах. Вот уж действительно, закон - что дышло... Эту новую победу генерала, в 92-м решительно разогнавшего молдавские военные формирования и тем спасшего Приднестровье, - победу на сей раз на арене общественно-политической деятельности, - многие местные обозреватели расценивают как очередной шаг к официальному признанию ПМР Россией. А ведь в Тирасполе кое-кто склонен думать, что пора бы Лебедю силой оружия разогнать всю здешнюю (а то, пожалуй, и не только здешнюю) правящую клику и взять власть в свои руки - далее следует многозначительная и как бы не нуждающаяся ни в каких комментариях ссылка на пример Пиночета.
   Эта политическая возня в крошечной столице крошечного государства чаще выглядит курьезной, чем устрашающей. От людей, чей статус уловить не легче, чем возраст иных женщин, - а между тем эти люди на виду и на слуху - приходилось слышать: посидели вчера с Лебедем за бутылочкой, он мужик простой, свой в доску, а сегодня уже агенты из службы безопасности наступают на пятки... И не знаешь, верить ли. Но там, на юге, народ если и склонен сочинять небылицы, то сам первый - надо отдать ему должное - верит, что рассказывает чистую правду.
   Сбежав в Тирасполь, целая плеяда бывших мелких советских чиновников, не поддающихся перестройке, сделала там прямо-таки головокружительную карьеру, став министрами, депутатами, приближенными президента. Они не прочь превратить ПМР в закрытое общество. Но, в таком случае, как быть с внешней торговлей, немалую долю тяжести которой несут на своих плечах частные лица, иначе говоря - мешочники? Приходится терпеть и прочие "издержки свободы", например, в виде гостей из-за "границы" или местных писак, которые, не находя себя в куцей отечественной прессе, охотно работают на московскую, киевскую или кишиневскую. Такие писатели пребывают под контролем у самого министра безопасности, и он лично решает, на какие мероприятия их допускать, а на какие - "только через его труп". Пока, к счастью, до крайностей не доходит - и министр и писатели живы.
  
   ============
  
  
   БУНТ
  
  
   "КОМСОМОЛЬСКАЯ ПРАВДА" (газета), N286, 1991 г., Москва
   ==================================================
  
  
   В колонии строгого режима N6, что расположена в густонаселенном районе города Красноярска, бунт бушевал сорок дней. Клич "наших бьют" повел возбужденную толпу на штрафной изолятор, и на сороковой день еще можно было видеть следы разрушений в расположенном в том же здании штабе, разгромленный кабинет начальника колонии И. Я. Лобова, разбитые вдребезги пишущие машинки. Подвернулись под горячую руку военные, и одного из них полоснули лезвием по щеке, другого, свалив на пол, изрядно потоптали.
   Обошлось без жертв. Администрация не ответила молниеносным вводом войск, приезжали депутаты крайсовета и вели переговоры, создавались комиссии, по городу ползли слухи один ужаснее другого, жители окрестных домов чувствовали себя очутившимися на склонах ожившего вулкана, а зона тем временем неуклонно выходила из-под контроля. И среди осужденных, и среди военных, и среди гражданских лиц было много желания действовать по-новому, в духе времени, или хотя бы подладиться под требования, представляющимися новыми, но мало нашлось умения и понимания, и совсем не нашлось личности, которая сумела бы усилием воли и разума быстро погасить конфликт.
   Для администрации, очутившейся на передовой противостояния, отказ начальника Красноярского краевого УВД Г.В. Лукьянова ввести войска явился чем-то вроде фантазии, игры воображения пожилого генерала, вдруг вздумавшего выступить новатором, и она, как ни старалась сохранить выдержку, оказалась все-таки в положении потерпевшего, которого со связанными руками выставили под град насмешек и оскорблений. На службу шли, как на фронт, ибо кто знает, что взбредет на ум захмелевшему или одурманенному наркотиками зэку? Над зоной взвился российский флаг, символизируя победу нового порядка на ограниченной, но весьма заметной территории.
   Зэки, как положительной, так и отрицательной направленности, при всех своих разногласиях, объединились в решимости выступить поборниками демократии. Вчерашние обвиняемые, а сегодняшние осужденные обвиняют государство в стремлении иметь дешевую и почти бесправную рабочую силу, и это обвинение не лишено смысла. Государство возлагает на труд исправительную миссию, но кого и когда исправил подневольный и практически неоплачиваемый труд?
   Нет, остаться в стороне от нынешней революционной борьбы и революционных завоеваний зона никак не желает. В дни августовского путча, вспоминают сидельцы, охваченная беспокойством, бессонная зона горячо болела за Ельцина. И Ельцин победил. Но долгожданной амнистии не последовало, а чего же еще ждать заключенным, как не амнистии или хотя бы послаблений режима их содержания?
   С точки зрения заключенных, заявивших о своей преданности демократии, администрация зоны представляет собой нечто вроде осколка старого недобитого класса, насквозь прогнившего, изворовавшегося, изолгавшегося и зажравшегося. Ну что ж, коль устарела вся система, то и ее представители, надо полагать, не без греха. А между тем администрация в описываемом нами случае, сорок дней не вводя войска, пусть даже и скрежеща при этом зубами, откровенно играла на руку анархии. За это время зона вооружилась самодельным огнестрельным оружием, саблями, штырями, ножами, на крышах и возле входов выставлены были баллоны с газом, велись подкопы, захваченные грузовики приготовлялись к таранному броску. Вооружались не только против войск, но и для защиты от бесчинствующих сподвижников Коки и Китайца - лидеров тюремных групп.
   Сорок дней администрация последовательно сдавала позиции, ее попросту вытесняли из зоны. Многие подали рапорта об увольнении. Обстановка в зоне создала угрозу для мирных жителей, обитающих с ней по соседству, а войска не вводятся, - значит ли это, что мы вправе обвинять администрацию в бездействии, трусости или даже в скрытом намерении показать всему миру, до каких опасных игр способны докатиться поборники гласности? Тот же майор Лобов не без душевной боли отмечал, что демократия, а точнее, "разгул так называемой демократии" - причина беспорядков в колонии. И его подчиненные, если им случалось преодолеть напряженный тон официальной беседы, запросто сетовали, что нынче, когда заключенным вздумалось требовать права ходить по зоне в тапочках и необритыми наголо, работа в системе исправительных дел во многом утратила для них былую приятность.
   Если принять во внимание, что требования заключенных обращены были в основном к законодателю, т.е. поднимали вопросы, лежащие вне компетенции местной власти, то как могли полковники, подполковники, майоры, капитаны, прапорщики без ввода войск навести порядок в колонии? Объявить амнистию в местном масштабе? Распустить колонию? Попытались удалить из зоны Китайца, захватив его под предлогом свидания с родственниками. Но Кока, нередко враждовавший с Китайцем, на сей раз проявил солидарность с ним, захватил заложников из числа персонала, и Китайца пришлось вернуть.
   Каким бы ни было состояние закона на сегодняшний день, его приходится исполнять, пока нет другого, лучшего. Что бы ни представлял собой тот или иной офицер из личного состава, охраняющего зону, - а почти каждого из них зэки обвиняют в жестокости и воровстве, - именно этот личный состав в критической ситуации является исполнителем и защитником реально существующего закона. Что к этому можно добавить? Да вот то хотя бы, что как "демократическая" воинственность заключенных, так и "демократическое" бездействие властей показали в этом красноярском случае одно: система, в которую вовлечены те и другие, уже не способна жить по-старому, но жить по-новому еще не умеет.
   В последние перед вводом войск дни в охваченной волнением колонии трудилась экспертная группа по правам человека Верховного Совета РСФСР. Объединив в себе не чиновников, которые заранее знают, что они напишут в командировочных отчетах, а энтузиастов, жаждущих улучшить обстановку в местах лишения свободы, группа не обладала какими-либо юридическими полномочиями, зато, по магии нашей нынешней гласности, имела возможность донести свое мнение едва ли не до самых верхних этажей власти.
   Возглавлял группу В. Ф. Абрамкин. Он очутился в той самой колонии, где в восьмидесятых провел несколько лет в качестве политзаключенного.
   Членам этой экспертной группы пришлось служить посредниками между заключенными и администрацией, и речь шла уже не о принципах и тех или иных усовершенствованиях, а о предотвращении кровопролития.
   Таким образом, изначально поставлена была перед энтузиастами вполне определенная задача: вступать в общение с заключенными и представителями администрации, собирать материалы, которые затем будут представлены на рассмотрение Верховного Совета, - а как же общаться и собирать и что проку полагаться на некие высшие рассмотрения, если дело зашло слишком далеко и без выдвижения на первый план "военной машины" разрешиться, похоже, никак не могло? Ввод войск совершенно естественным образом назревал, и состояться он должен был помимо воли и желания этой солидной, но, собственно говоря, почти бесправной комиссии, ей и знать не следовало о готовящемся штурме, оставалось разве что догадываться. Впрочем, догадаться было нетрудно.
   Занять позицию сторонних наблюдателей? Однако московские эксперты как заявили тотчас по приезде, что они за предотвращение кровопролития, так и стоят на своем с завидным упорством. Разумеется, все ратуют за то же. Но как быть? Все-таки ведь войска, грозная техника, разгоряченные люди с той и другой стороны, да еще эти газовые баллоны, на которые так полагаются бунтовщики. А их опьянение чувством свободы и вином, почти беспрепятственно доставляемым с воли? И можно ли сомневаться, что едва ли не все они пребывают в наркотическом чаду? В общем, всякое может случиться, так что требовать каких-либо благодушных гарантий в данном случае так же немыслимо, как требовать от хирурга, чтобы он удалил аппендицит, не прикоснувшись к пациенту. Ясное дело, войска можно вводить по-разному, но отчего же и у солдат не предположить немалую волю к победе и даже такой энтузиазм, что в конечном счете осаждаемый объект, глядишь, превратится в пепелище? Настроение готовящихся к штурму бойцов свидетельствует, между прочим, что они исполнены гнева и решимости.
   Итак, переговоры. В ночь на 15 ноября они состоялись. Представительная делегация - начальник отдела кадров службы исправительных дел России подполковник Л. А. Ширяев, народный депутат РСФСР М. И. Сорокина, руководитель группы экспертов В. Ф. Абрамкин - отправились в комнату для свиданий беседовать с выборными заключенными.
   Результатом этого "свидания" стали гарантии, данные Ширяевым и прокуратурой: если Кока, Китаец и прочие зачинщики бунта сдадутся, их просто этапируют в другие колонии и ничего худого в дороге с ними не произойдет.
   С утра к зоне стали с возрастающей интенсивностью стягиваться войска, прибыл, сверкая шлемами и щитами, ОМОН, подъехали пожарные машины. На тротуарах и ближних сопках толпились любопытствующие зрители, - чем не средневековые крестьяне, которые, распахивая землю, мельком поглядывали на случившееся поблизости сражение? К одному из домов, с балконов которого вполне можно видеть и слышать зону, подкатил свадебный кортеж, и невеста в белом платье трусцой подалась к подъезду, стараясь не замечать, что ее семейная жизнь начинается в непосредственной близости от очага вооруженного конфликта.
   Заводилы поспешили сдаться. Остальным было предложено выстроиться в локальных зонах, не оказывая при этом ни малейшего сопротивления, но заключенные отказались, и тогда взметнувшаяся в небо ракета просигнализировала о начале штурма. ОМОН ровным строем, стуча дубинками по щитам, вошел в зону. Медленно вкатился туда же БТР. Заключенные, стоявшие на крышах бараков и цехов и, по всей видимости, получившие задание взорвать заготовленные баллоны, бросились врассыпную, мгновенно позабыв об угрозах, на которые были так щедры еще накануне. Ожидавшие взрывов и пожаров вздохнули - кто с облегчением, кто с разочарованием. Коротко и глухо прозвучали выстрелы.
   С внешней стороны вся операция выглядела столь же спокойной, почти безмятежной, как быстрое и деловитое перемещение флажка на карте, приводимого в движение рукой опытного полководца. Труднее понять гражданскому и свободному от разумения лагерных порядков и условностей рассудку то, что происходило внутри. По рассказам участников штурма, сопротивление осажденных было не столь сильным, чтобы войскам пришлось совершать чудеса героизма и доблести. Из окна на втором этаже одного из бараков по солдатам произвели выстрелы, они ответили выстрелами вверх. В промзоне ОМОНУ пришлось вступить в рукопашную с группой пьяных. На одном из участков сражения на прижатых к забору заключенных рухнула плита, и семь человек были доставлены в больницу.
   Все остались живы, и это главное. А что же гарантии, данные высокими представителями и сыгравшие, очевидно, немаловажную роль в том обстоятельстве, что зачинщики бунта сдались прежде, чем начался штурм? Уже возбуждено уголовное дело по факту избиения одного из сдавшихся. Администрация утверждает, что его избили сами заключенные, недовольные его тиранией. Еще говорят, что на подполковнике Ширяеве лица не было, когда он узнал об этом происшествии, и его состояние легко понять: пострадала честь офицера, он ведь давал слово.
   Бунт подавлен, российский флаг, сшитый из раскрашенных простыней, больше не развевается над зоной, и зрители разошлись...
  
   =============
  
  
  
   ТЮРЬМА, КОТОРАЯ РЯДОМ
  
  
   "ИСКУССТВО КИНО" (журнал), N11, 1994 г., Москва
   ===========================================
  
  
   Может быть, будущий ученый, изучая бурную историю России конца двадцатого столетия, увидит наш мир таким же, каким Хейзинга увидел мир позднего средневековья, - объемным, ярким, противоречивым. Тогдашние люди заливались слезами, слушая какого-нибудь велеречивого проповедника слова Божьего, а вслед за тем не без удовольствия сбегались на городскую площадь, где казнили очередного преступника. Нас, пожалуй, не уличишь в такой непосредственности, в таком удивительном простодушии. За прошедшие века накопились и усталость, и скепсис, и безразличие, и чтоб вышло вдруг сбросить их, в это, надо полагать, и не всякому оптимисту верится. Ни проповеди, ни зрелищу наказанного порока уже не пробить затвердевшую оболочку. И разве что неисправимый утопист способен вообразить, как наши сегодняшние кинозрители, оторвавшись от низкопробной голливудской продукции, увлеченно смотрят документальные фильмы, стремящиеся проникнуть в заповедный мир современной исправительно-трудовой колонии. Рассчитывать приходится лишь на заинтересованное внимание специалистов. Не случайно фильм "Зона: секрет счастья" Павла Лунгина сделан по заказу французского телевидения (там "материя" лагерной жизни, как она протекает у нас, по крайней мере представляется экзотической) и не предназначен для демонстрации в России. Что же касается картины "Дети тюрьмы" режиссеров В. Ватолина и Н. Латынникова, то она, как и преобладающая часть отечественной документальной продукции, обречена на "полочное" существование.
   Картины эти разные и неравноценные. Фильм "Дети тюрьмы" показывает быт женской колонии (вот зэчки строем проходят мимо "начальницы", вот нагишом бегут в парную, вот питаются в столовой) без какой-либо ясно выраженной авторской сверхзадачи, в надежде на новизну материала, откровенные интервью и мелодраматический мотив, которые и дал название всей картине: на экране периодически появляются больные, несчастные, не нужные матерям дети, рожденные в неволе и живущие тут же, при колонии, в Доме ребенка. Кинематографисты при этом похожи на случайных гостей, который майор-консультант доходчиво разъяснил, что можно снимать, а что - нет.
   Рассказывая в своей картине о мужской колонии, Лунгин, напротив, по-авторски абсолютно самостоятелен. Он действует как человек, уже немало узнавший о своих героях от бывалых людей на зоне, и к зэкам он обращается своим характерным хрипловатым голосом не ради дежурных вопросов, а как бы выстраивая личные отношения с каждым из собеседников.
   Специалисту по всем этим уголовным и исправительным делам, а он, глядишь, с самого начала настроен критически, есть на что посетовать. Например, социальный портрет зоны в творении Лунгина выглядит недостаточно полным: не показаны так называемые "краснодонцы", упомянутые одним из зэков, эта новая непредсказуемая в своей жестокости лагерная генерация; не слишком внятно сказано и о тех, кто составляет лагерное "дно". Зато претензией на сенсацию и в то же время кульминацией фильма становится рассказ о лагерном гомосексуализме (подобная же ориентация на скандальную тему наблюдается и в "Детях тюрьмы").
   Но определенность замысла - то, чего так не хватает при сходном в общем-то нравственном посыле ленте о женской колонии, - до некоторой степени снимает вопросы и придирки специалиста, заставляет помышлять не о социальной схеме, а о конкретном художественном решении темы, и следить за тем, как в лагерных обстоятельствах существуют узнаваемые, с воли занесенные человеческие характеры: максималист-романтик, конформист, дурашливый простак и др. Лунгин сокращает, насколько это возможно, психологическую дистанцию между миром свободным и несвободным. Устрашающую, загадочную криминальность, которая уже стала превращаться в некий фантом, он представляет в категориях человеческой судьбы. И тем самым приближает - и это может быть понято не только специалистом - к осознанию реальных противоречий, текущей жизненной драмы, не дожидаясь, пока пройдут столетия, расставляющие все по своим местам.
   Впрочем, конкретный, так сказать, опыт, хорошо известный предположенному нами специалисту, а то и лично им пережитый, штука все-таки беспокойная, тревожная, готовая в любой момент, словно небезызвестный бойкий зверек, фыркнуть и выставить иголки. И в этом свете даже точно и жестко сделанный фильм Лунгина - лишь эскиз на тему, под завязку набитую всевозможными парадоксами. Тотчас возникает вопрос: неужто в самом деле удалось режиссеру при первом же его и не худшем, не рискованном приближении к местам лишения свободы ощутить ту ужасающую легкость, с какой человек порой пересекает невидимую черту и оказывается за решеткой?
   Как изобразить нечто ускользающее, почти неуловимое? Только посвященный обретает особую зоркость и впечатлительность. Он откликается даже на призывы машиниста электрички, или кто там эти призывы выкликает, - не проходить мимо нарушителей общественного порядка. Он знает то, что как будто невдомек самому нарушителю: легко, словно по воздуху, рискует тот перенестись из тамбура, где беззаботно и глупо дебоширит, в тусклую камеру с крошечным зарешеченным оконцем. Блаженное неведение - далеко не тот путь, на котором обретается спасение. Можно выйти за сигаретами - и очутиться в камере предварительного заключения, совершив в дороге незапланированное преступное деяние или вообще ничего не совершив. Опасный случай подстерегает на каждом углу и чаще всего там, где его вовсе не ждешь.
   Пребывая в плену ложных стереотипов, мы слишком далеки от понимания реальных закономерностей. И время в этом смысле не меняет ничего, кроме самих стереотипов. В прежние годы приключенческие фильмы и психологические драмы на юридическую тему были подчинены замечательному девизу: лучше оставить на свободе десять виновных, чем осудить хотя бы одного невиновного. Участниками чудесных событий выглядели судьи-следователи, охваченные бдительной заботой о подрастающем поколении и каждом смертном. Не бездействовал и трудовой коллектив, выдававший честные и ко многому обязывавшие судебно-следственную машину характеристики своих оступившихся членов. Матерые преступники, внезапно задумавшиеся о жизни, энергично порывали с мрачным прошлым. Когда же возникала нужда показать злоумышленника, твердо решившего нарушить социальную гармонию советской жизни, на экране появлялся субъект, место которому скорее в первобытной пещере, чем в цивилизованном обществе. Теперь иное дело. Нам говорят, что все обстоит совсем наоборот. Судьи-следователи только и думают, как бы упечь за решетку, юноши вообще не ведают что творят, и никто не намерен заниматься их спасением, а матерые преступники нимало не помышляют об исправлении. С другой стороны, выясняется, что преступники - отнюдь не карикатурные монстры, какими нас научили их видеть, а такие же люди, как и мы, заслуживающие внимания и сочувствия. В общем, идеология крепко играет человеком, в какой бы роли сам этот последний ни выступал, зрителя ли, участника ли неких важных событий или даже, что уж совсем не слава Богу, криминальных эпизодов. И всякий раз, как только одна идеология принимается вытеснять другую, нас призывают поскорее избавляться от разного рода предрассудков и предубеждений.
   Однако зададимся вопросом, чем занят преступник на свободе. Он, известное дело, грабит, насилует, убивает, то есть совершает, с точки зрения нормального человека, действия, отмеченные несомненными признаками ненормальности, так называемого асоциального поведения. По нем плачет тюрьма. А уж в тюрьме, по мнению нормального и тюремно-несведущего человека, он даст волю своим дурным наклонностям. Играй себе в карты, дуй водку, издевайся над ближним сколько влезет. Такой видится тюрьма издалека. С подобными представлениями прибывают туда и некоторые молодые, неопытные люди, агрессивные творцы "беспредела", которым знаменит общий режим, эта, так сказать, начальная стадия в судьбе почти каждого ступившего на исправительно-трудовой путь. Впоследствии непомерно их изумление, когда, бывает, тюремная братия наказывает их за эти, казалось бы, естественные и единственно правильные потуги найти себя, утвердиться в новом для них мире. Наказывают, надо признать, жестоко.
   На строгом же режиме картина просто ошеломляющая. Воры, насильники, убийцы не воруют, не насилуют, не убивают, а если и происходит насилие, даже убийство, то в строгом соответствии с параграфами неписаного тюремного закона. Следовательно, люди, которые на воле считали преступления как бы своим долгом и, отбыв срок, будут думать точно так же, в тюрьме между собой живут так (ну, если не обращать внимания на жутковатые стены камеры и мелочные придирки администрации), словно они добродушные дядюшки, собравшиеся в доме отдыха? Опять же ненормальное поведение, с точки зрения нормального человека. Почему это так: на воле безобразничают, а в тюрьме, вовсе не выказывая желания исправиться, поддерживают порядок и пристойность? Своего рода непорядок!
   Возможно ли вообще в документальном или игровом кино уловить и показать этот странный, похожий на трюк момент переворачивания понятий и истин, момент, если брать его и в исторической панораме, создания новой мифологии, своего рода религии?
   Тюремный закон, развиваясь, претерпевая взлеты и падения, познав войну между его сторонниками и противниками, создал свое государство в государстве, свой мир. Администрация вербует из заключенных приспешников и стукачей, обещая внести их за это в списки на досрочное освобождение, а "блатные" противопоставляют этому искушению свой "закон", свой "кодекс чести", отвергающий доносительство и вообще все, что свидетельствует о какой-либо связи с представителями власти. Этот же "закон", головокружительность которого способен постичь лишь тот, кто испытал на себе его действие, привел к утверждению постоянных и нерушимых каст: с блатными сосуществуют "козлы", или "коллаборационисты"; "мужики", признающие за администрацией право требовать от них трудовых свершений, но не сотрудничества; и неприкасаемые, то есть "опущенные", "петухи". И вот уже закон освобождается от кавычек, это уже безоговорочный и бескомпромиссный, твердо и надежно действующий Тюремный закон. Чтобы понять меру его суровости, нужно осознать, например, что тяжкой и позорной жизни неприкасаемого зэки зачастую предпочитают смерть, а иного способа уклониться нет, хотя, конечно, бывают случаи, когда в отверженные идут именно ради сохранения жизни. Для одних этот закон приемлем, и тогда тюрьма становится родным домом, для других невыносим не только "беспредел", царящий на общем режиме, но и само это тюремное законотворчество, сколько бы ни обеспечивало оно относительный порядок в зарешеченном мире.
   Пока вольное общество смешивалось и демократически опрощалось (в этих явлениях "мракобес" Константин Леонтьев провидел гибель общества), тюремная "вольница" строила жесткую иерархическую систему, в которой как таковой, то есть тут уже не о тюрьме речь, тот же Леонтьев видел залог живой жизни и цветения культуры. Можно по-разному относиться к оценкам Леонтьева, и ничто, похоже, не мешает нам отмахиваться от его мрачных пророчеств, но вот что тюремный опыт, вообще-то занимающий существенное место в истории человечества, едва ли может быть безразличен нам, живущим на свободе, это, пожалуй, не подлежащий сомнению факт.
   И если мы хотим получить представление о некоем взаимодействии миров, разделенных скамьей подсудимых, нам следует прежде всего постичь те изменения, которые происходят в душе человека на пути из одного мира в другой.
   Наука сообщает нам, что необратимый перелом в психике мужчины наступает после трехлетнего заключения, у женщин - после полутора лет. Трудно судить, насколько это касается ученых, поэтов, артистов, высидевших в сталинскую эпоху куда большие сроки, как и о том, почему всякие интеллигентного вида казнокрады и партийные работники, попав на нары, тотчас обнаруживают непобедимую склонность к сердечной недостаточности или почечным коликам. Но вообразим себе, что некий нынешний мыслитель, способный разве что недоуменно развести руками перед странными откровениями тюремного мира, внезапно сам - и с удивительной, потрясающей его легкостью - попадает за решетку, где среди прочих сюрпризов его ждет и такой: в тамошней иерархии какой-нибудь полуграмотный урка как держатель закона и как бывалая персона занимает чрезвычайно высокое, почетное место, тогда как он, при всех его знаниях и привычке к размышлению, расценивается в лучше случае как безликое, серое существо. Что скажет этот мыслитель сразу после суда и что - после трехлетней отсидки, обрекшей его психику на необратимый, по крайней мере с научной точки зрения, перелом? Ученый наблюдатель сразу заметит разницу, но вряд ли будет поражен, он и не такое видывал в своих опытах, а вот потрясение человека, играющего в нашем примере роль потерпевшего, нелегко и представить себе. Кто знает, не вообразит ли он, что с ним случилась неслыханная, небывалая драма, что в самой психике его прежняя легкость и свобода ощущений, впечатлений, мысли переменилась на что-то тяжелое, жуткое, трагическое...
   Можно воспроизвести на экране лицо, жестикуляцию, речь "до" и "после", но нельзя воссоздать происшедшую в душе метаморфозу - здесь документальное кино, оперирующее фактами, видимо, бессильно. Большего следует ожидать от кино игрового, психологические возможности которого гораздо шире.
   Тюрьма, как и все, что окружено тайной для непосвященных, глубоко символична, а может быть, и наш нормальный мир символичен в этом смысле для человека, в чьей психике длительное заключение произвело необратимые изменения.
  
   ================
  
  
  
  
   УЗНИК СОВЕСТИ СРЕДИ УГОЛОВНИКОВ
  
   "НОВОЕ ВРЕМЯ", N48, 1994 г., Москва
   ================================
  
  
   Омское издательство благодаря спонсорской помощи и на пожертвования друзей выпустило книгу Вадима Делоне. В нее вошли подборка стихов и единственный в творческом наследии этого автора роман "Портреты в колючей раме", удостоенный в свое время премии имени Даля. Роман автобиографичен от начала до конца, следовательно, напитан политикой и отражает непростую судьбу диссидента в СССР, - тем не менее он стал не просто обличающим документом, каких мы немало уже повидали, а явлением художественной культуры. Мастерство Делоне-рассказчика не подлежит сомнению. Словно загипнотизированные, мы погружаемся в атмосферу даже не столько романа, сколько тюрьмы и лагеря, пройденных будущим писателем, и из беспристрастных или по каким-то специальным причинам заинтересованных тюремной тематикой наблюдателей некоторым образом превращаемся в участников странного, подозрительного, а в высшем смысле (которого, конечно же, не найти за решеткой и который, кстати, вовсе не пытается так или иначе навязать нам автор романа) и чудовищного действа.
   В девятнадцать лет Вадима Делоне за участие в демонстрации на Красной площади приговаривают к трем годам лишения свободы. Затем вынужденная эмиграция, Франция, где он так по-настоящему и не прижился. В романе рассказывается, что далеким предком Делоне был комендант Бастилии, которому восставший народ отрубил голову, после чего носил ее на пиках по улицам, празднуя свою историческую победу. Племянник этого коменданта служил врачом в личной гвардии Наполеона, под Бородино был взят в плен и остался в России, женившись на девушке из небогатого дворянского рода Тухачевских (оттуда же и прославленный маршал). В 1923 году деду Вадима Делоне, молодому, но уже известному ученому, предложили профессорскую степень в Париже, однако тот отказался эмигрировать.
  
   Уголовник как борец с антинародным строем
  
   Особенно поражает роман своей "юношеской" интонацией. Мальчишка, вышедший на Красную площадь протестовать против вторжения советских войск в Чехословакию, зная, что будет арестован, он остается неукротимым и неугомонным и в лагере, и кажется, что роман написан тогда же, по горячим следам, а не зрелым человеком, эмигрантом, живущим на "родине предков" памятью о настоящей родине - России. Автор строит свой рассказ о пребывании в тюменском лагере таким образом, что создается впечатление, будто иначе и быть не могло. Не избежать было тюремной доли; не пойди он протестовать у кремлевских стен, это вовсе не спасло бы положение, не изменило ход судьбы. И лагерь должен был оказаться именно таким, каким застал его бодрый узник совести или, если допустимо предполагать подобное, каким видел его в своих ребяческих мечтах. У читателя этого произведения могут возникнуть некоторые сомнения в адекватности авторской оценки собственной значимости, ведь нельзя, листая страницу за страницей, не решить в какой-то момент, что изображенными на них лагерниками только и владеет мысль, как бы обратиться за помощью или советом к "политику", то есть к самому Делоне. Они группируются вокруг него, он становится для них своего рода учителем жизни. Но, может быть, это всего лишь, так сказать, придуманная впоследствии комбинация, шахматная партия, разыгранная уже в далеком и, насколько мы можем судить, благополучном Париже? И потом, не слишком ли автор идеализирует своих лагерных друзей, возлагая вину за их преступления, совершенные на воле, и за их искалеченные судьбы только на советскую власть?
   Психология заключенного, украсившего себя "антисоветской" татуировкой, отнюдь не располагает к выводу, что при более гуманном строе он непременно был бы образцом добропорядочности. Совершая преступление, он мог вовсе не думать, что тем самым вредит коммунистам, и не иметь вообще никакого представления о том, что судьба его, по сути, в руках существующей власти, которой ничего не стоит исковеркать ее. Но в советской тюрьме ему открывают глаза на истинное положение вещей, ибо среди ее обитателей как раз глубоко уже укоренилась идея, что все зло - от коммунистов, позволяющая и иному уголовнику из самых отпетых осознать себя едва ли не борцом с антинародным строем.
   Но это так, к слову пришлось. Коммунисты потеснены, и нынешнюю тюрьму вряд ли можно назвать советской, даже если она в той или иной степени следует советским традициям. Что же касается недостатков, читатель найдет в романе и другие, кроме указанных, более того, вся эта книга, возможно, покажется ему сплошным недоразумением, попыткой сбить его с толку, обмануть, настроить на непривычный ход мысли. В таком случае у него нет другого выхода, кроме как довериться течению рассказа и закрыть глаза на его несовершенства.
  
   Преступление и наказание
  
   Все слабости книги Делоне легко превратятся, полагаем, в ее достоинства, если мы поймем, что для 19-летнего юноши мир лагеря, где рядом с матерыми преступниками сидят шалуны с детскими еще мозгами, незадачливые похитители велосипедов, куриц, радиодеталей, жертвы женских измышлений об изнасиловании и прочая "мелюзга", где в ходу рукоприкладство и торжествует жестокий и по-своему благородный "воровской закон", явился миром абсурда, далеко превосходящего всякий писаный, литературный абсурд.
   Абсурд нередко начинался с самого применения статей Уголовно-процессуального кодекса к тем или иным проступкам. Рассказывается, например, об одном простеньком деревенском пареньке, не замышлявшем никакого преступления. Он сидел за то, что, празднуя с друзьями свое вступление в шоферскую должность, наехал на колхозного поросенка со смертельным исходом для бедного животного. Казалось бы, дело вполне можно было решить миром, не доводя до судебных инстанций. Но не сложились отношения с председателем колхоза, и паренек оказывается на скамье подсудимых. Поросенок был существом государственным, и, собственно, уже одно это обеспечивало его погубителю срок. И несостоявшийся шофер попадает в лагерь, где надо приспосабливаться к совершенно иной жизни, подчиняться законам, необычным, мягко выражаясь, в глазах неподготовленного. В результате он приходит к умозаключению, что его жизнь отныне навсегда связана с тюрьмой, и это предвидение будущего не выглядит таким уж необоснованным.
   Настоящее преступление высвечивает пороки, наказание - не всегда, но не так уж редко - благородные стороны человеческого характера. Отпетый уголовник вполне способен вести себя по-человечески в лагере. Делоне дружил с будущими героями своей книги, менее всего думая восхищаться ими. Удивительных примеров общения мы немало найдем в этой книге, и атмосфера, в которой оно проходит, особенна, но и само оно больше похоже на сон, чем на те или иные жизненные факты. Словно автор, а вместе с ним и мы, общается не с отбывающим срок преступником, неуемным злоумышленником, вынашивающим новые зловещие планы, а с его "внутренним человеком". Внезапно этот религиозный реликт как бы вывертывается немного наизнанку, показывается если не целиком, то хотя бы некоторыми частями, крохами, и мы с изумлением, а то и с неожиданно поражающей жалостью, видим тонкую шею или хрупкие плечи, краешек какой-то слабой, как бы птичьей грудки. Иначе сказать, мы видим, что человек как таковой убог, жалок, несчастен, обречен на страдания, если мыслить по Достоевскому, и на пылкое покаяние, если он - почти как по Михайловскому - с появления на свет сразу попал в ряды избранных, долгое время выезжал на спине вольных и невольных тружеников, но в какой-то момент должен был поступиться благами культуры и цивилизации и дальше уже только нести крест, мучиться, забыв о всяких наслаждениях. В жизни этого человека - человека как такового, и того, что приоткрылся, выглянул на миг-другой из потаенных недр, и оставшегося твердо и жутко злоумышляющим, - что-то неладно, чтобы не сказать, что все в ней идет наперекосяк, и что же нам за удовольствие созерцать эту странную и, можно сказать, неприятную жизнь? Вспоминается Чернышевский, сочинивший в застенке роман "Что делать?". Естественным образом напрашивается вопрос: кто виноват? Не винить ли те или иные обстоятельства, принуждающие нас жить в условиях, весьма мало способствующих развитию нашей свободной воли, совершенно не приводящие в порядок наши мысли и не укладывающие в некую гармонию наши чувства? А может быть, лучше просто не дурить, не писать на что-то указующих романов в застенках и бодрых парижских послесловий, навевающих, однако, печальные помыслы и нечто даже вроде дурного сна?
   "Портреты в колючей раме" - книга о феномене пребывания узника совести в уголовном лагере. Книга Делоне - о вчерашних. Приняли они правду сегодняшнюю или нет, прижились ли в новых условиях, нет ли, память-то они сохранили в любом случае, и эта книга им должна быть понятна и дорога. Но и сама она, эта книга, тоже вчерашняя, а мы уже стоим на пороге того невеселого, может быть, даже и сурового времени, когда подобные вещи перестанут кого-либо интересовать. Как говорится, все уходит в песок, и нелишне будет тут заметить, что этот процесс по, естественно, не зависящим от нас причинам решительно и бесповоротно убыстряется. Судьба книги Делона имеет то преимущество перед судьбой романа "Что делать?", а в некотором смысле и перед судьбой самого Чернышевского, что она просто займет свое скромное место в истории литературы и на нее, слава Богу, не найдется уже свой Набоков с его необыкновенно легкой мыслью. Вряд ли, вряд ли найдется. Эти Набоковы будущего предпочтут гоняться, во имя науки, за бабочками или мастерить фантастические комбинации дамских вечерних туалетов, а для большего пополнения своего бюджета и пописывать что-нибудь на скорую руку, им некогда будет вышучивать былые святыни, а может быть, и незачем, поскольку тех уже погребет песок.
  
   ===============
  
  
  
  
   ОСЕТИЯ: С ГРУЗИЕЙ ИЛИ С РОССИЕЙ?
  
   "ЭКСПРЕСС-ХРОНИКА", NN19-20, 1992 г., Москва
   =========================================
  
  
   Наблюдая, как разворачиваются события сегодня, не отважишься назвать мудрыми и дальновидными деяния царской администрации, которая для собственного удобства разделила Осетию на две части по естественной, казалось бы, границе - Главному Кавказскому хребту - и южную часть вписала в состав Тифлисской губернии. Наверное, чиновников прошлого века, кроивших державу на административные единицы без учета национальной специфики, можно заподозрить в имперском мышлении, в желании русифицировать вошедшие в Империю народы, однако создается впечатление, что действовали они так не столько в идейном смысле, сколько из соображений обиходной простоты. Кстати, не потому ли и пополнялся так легко их штат за счет местных кадров? Какой-нибудь князек, спустившись с гор и достигнув Петербурга, мог стать ярым проводником той внешней и внутренней политики России, которая снискала ей славу "тюрьмы народов".
   На осетин лег гнет русских порядков, не слишком-то привычных для народа, еще недавно жившего по законам военной демократии, но они вступили в империю добровольно, и было бы странно, если бы они при этом не разделили все или почти все те повинности и лишения, которые нес русский народ. Было бы скверно, если бы они не получили равных с русскими прав, однако этого как раз не случилось. Напротив, Осетия, подвергшаяся административной обработке, вместе с тем не испытывала на себе "иноземного" вмешательства в свою национальную жизнь, и именно те времена стали эпохой расцвета ее культуры.
   Все изменилось с приходом к власти большевиков. Вот уже Грузия, до добровольного и спасительного для нее присоединения к России бывшая полурастерзанной вотчиной Ирана и Турции, думает воспользоваться пролетарской смутой и ленинскими заявлениями о праве наций на самоопределение для выхода из "тюрьмы народов", и эта первая грузинская проба независимости оборачивается трагедией для Осетии. Ведь в Тбилиси больше не считают, что Россия спасла грузин от турецкого и иранского меча, а признавая право на самоопределение как нечто само собой разумеющееся для грузинского народа, отнюдь не торопятся признать такое же право за осетинами. И в 1920 году меньшевистское правительство Н. Жордании, из тактических соображений признанное большевиками, посылает в Южную Осетию свои войска, которые учиняют там настоящую резню. В наш век, знавший не одно массовое истребление людей, подобные подвиги обрисовывают сухой и всем понятной формулой: не щадили женщин, стариков и детей. Было убито пять с половиной тысяч человек, десятки тысяч бежали за перевал в Северную Осетию; в Цхинвале оставалось всего четыре осетинских семьи. Горели деревни. Беззащитных людей сбрасывали в пропасти, беременным женщинам вспарывали животы...
   Однако недолго тбилисские революционеры упивались своей силой и безнаказанностью, ибо их российские коллеги, окрепнув, забыли, что Грузия успела самоопределиться, и аннексировали ее, неся и на эту землю правду единственно верного учения. И оказалось, что в Грузии у него немало адептов. Осетины зажили в дружной семье народов. Для них большевистское вторжение в Грузию стало прежде всего не торжеством пролетарской революции, певцом которой во Владикавказе выступил небезызвестный Орджоникидзе, а победой русского оружия над убийцами, над не ведающим жалости врагом. В наши дни Грузия снова провозглашает свою независимость - и снова пылают осетинские деревни и льется осетинская кровь.
   В недавнем прошлом о Цхинвале в России слышали далеко не все, потом город стал известен как очаг напряженности, переходящей в открытый конфликт, теперь упоминания о столице Южной Осетии довольно редки в средствах массовой информации, хотя война там продолжается. Осетины сами говорят, что при податливости их народного характера та стихия мягкой, ненавязчивой русификации, которая шла с севера и была не столько политикой, сколько как бы русским способом жить, имела все шансы благополучно поглотить их. Ну что ж, застой - он и есть застой. Русские ведь тоже рассеивались, видоизменялись, кем-то или чем-то поглощались, короче говоря, все дружно шагало к одному светлому будущему, катилось в одну бездну. Но Грузия, не забывавшая притчу о "тюрьме народов", исподволь питала свою маленькую империю силами отнюдь не мягкими, и очередной выход этих сил наружу заставил осетин опомниться. Владикавказ заговорил о славном скифском прошлом, когда предки современных осетин занимали огромные территории и были отлично известны всей Европе. Грузия провозглашает: вы, осетины, народ пришлый, землю нашу занимаете не по праву. Осетины предъявляют карту еще времен Иисуса Христа, на которой ясно отмечена могучая империя алан, а Грузии нет и в помине. Скифы, аланы - предки осетин, заявляют они, а кто такие грузины и откуда они взялись, сказать трудно.
   Владикавказ озабочен разыгрывающейся за перевалом трагедией, но город это совсем не фронтовой, живет он нашей, уже привычной перестроечной жизнью. Забастовки? Пожалуйста, бастуют медики, перед зданием Верховного совета выстроились машины "скорой помощи - требуют повышения заработной платы. Северная Осетия подписала федеративный договор и осталась в составе России, но ей не вполне чужда идея Конфедерации горских народов, которая в перспективе предполагает самостоятельное существование особой страны осетин, абхазов, кабардинцев, ингушей, всех малых народов Кавказа. Правда, ингуши имеют территориальные претензии к Северной Осетии, что мало способствует стабилизации здешней обстановки и уж никак не делает безоблачной перспективу грядущего объединения. В местных газетах публикуются списки преступлений, совершенных ингушами: разбойные нападения, угоны машин, убийства осетин.
   В городе много беженцев из Южной Осетии, говорят, число их доходит до 100 тысяч, и проблема эта далека от разрешения. Они живут в условиях, которые можно назвать человеческими разве лишь потому, что те сырые комнаты, тесные норы, в которых они ютятся, - все это создано руками человека. Беженцы заняли университетское общежитие и уходить, хотя давление на них оказывают сильное, не хотят, да и некуда им уходить. Студентов тоже понять можно, они приехали учиться, и государство, насколько нам известно, пока еще не сняло с себя обязанности обеспечивать им более или менее сносные условия для достижения этой цели. Но беженцев надо понять не умом, а сердцем. Живые люди, они не хотят жить на подачки и считаться людьми второго сорта, чужаками на собственной земле только потому, что кто-то разрушил их дома, заставил покинуть под страхом смерти родные места. Они пришли в Северную Осетию, потому что здесь свои, братья по крови, которые не оставят в беде, однако реальной помощи они, похоже, так и не получили. Нет работы, нет надежды, что завтра все изменится к лучшему. О северо-осетинском правительстве говорят, что оно единственное на территории бывшего Советского Союза по-настоящему (или по-прежнему) социалистическое, а какая у социалистического правительства первая забота, если не сохранить себя в разлившемся внезапно вокруг него океане империалистических страстей и буржуазной анархии? Прежние госструктуры сохранились, но им угрожают бесчисленные опасности, так что необходимо еще и еще бороться за их сохранение на всех уровнях, стало быть, на какой бы уровень ни взбирались со своими просьбами и требованиями потерявшие все, израненные, обмороженные люди из-за перевала, они всюду только мешают.
   Южная Осетия начинается за Рокским перевалом, там первые свидетельства напряженности, конфликта, войны - на высоте, среди жуткой неподвижности снежных вершин, говорящих о вечном покое или просто о небытии, что-то вроде охраняемой границы, вооруженные люди, БТР, пушки. Впрочем, тщательной проверки пересекающих границу нет, остановился, на тебя бегло глянули, и едешь дальше. До Джавы, год назад разрушенной землетрясением (и райком-то там рухнул, а ленинский бюстик хоть накренился, понурился, уперся взглядом в землю, а все же устоял), автобус быстро мчится по асфальту, за Джавой на смену туристическим впечатлениям приходит изумление перед мастерством водителя, одолевающего уже знаменитую "дорогу жизни", проложенную в обход грузинских сел, крутую, размытую, которая казалась бы опасной как ничто другое, если бы не ощущение, что дальше, в виденном по телевизору Цхинвале, еще опаснее. В окрестностях осажденной столицы в поле трудятся люди, им предложили участки земли, и они взяли, не видя другого способа прокормиться. Люди трудятся не только с безопасной, осетинской стороны, но и с той, откуда хорошо видны крыши грузинского села, да не какого-нибудь нейтрального или брошенного, а Никози, известного по сводкам как место дислокации грузинских боевиков, регулярно ведущих обстрел города. Всю столицу можно обойти за час; когда-то здесь курсировали троллейбусы, но они сгорели в уличных боях. Возможно, самые страшные времена блокады, стрельбы, наступлений грузинской милиции позади, не вернутся и не повторятся, но мира, не говоря уж о стабильности и определенности, нет и сейчас. Слышатся одиночные выстрелы, да и пулеметные очереди не редкость, стреляют в горах, а может быть, и в самом городе. Однако прохожие не вздрагивают и не ускоряют шаг, не жмутся к домам, дети не прекращают своих игр, война свелась к привычным звукам, в происхождении которых никто не сомневается, однако почти не удостаивает вниманием, и пока ты сам к ним не привык, эти бесстрашные, словно бесчувственные прохожие кажутся тебе не живыми людьми, а некими символическими женщинами, стариками и детьми, обреченными на заклание и смиренно ждущими своего часа.
   Грузинского лидера Гамсахурдиа в Цхинвале нарекли маленьким дуче. Нелишне вспомнить, что маленький дуче давно, еще в годы застоя, готовил почву для демократии, но случилось так, что грузинский филиал КГБ оказался сильнее его убеждений, и Гамсахурдиа публично покаялся. А теперь, обстрелянный вооруженной оппозицией в Доме правительства, где занимал президентское кресло, и в конце концов изгнанный за пределы Грузии, раскаивается ли он и в том, что его разумение демократии и его националистическая политика обернулись фашистской диктатурой? Чеченцы рассказывают, что экс-президент скрывается в горах, на специальной базе, и с ним преданные ему люди, но и в Чечне проигравшему избраннику народа неспокойно. Гамсахурдиа утверждал: Грузия - для грузин, и с его благословения грузинские боевики (во многих случаях выпущенные на свободу именно для этого уголовники) шли сжигать села "пришлых" осетин, расстреливали, отрубали головы, пытали, вырывали золотые зубы, отнимали кольца вместе с пальцами. Натуральные уголовники и те, кто был не прочь стать таковыми, как бы для усугубления абсурдности происходящего получили имя грузинской милиции, призванной навести порядок в гнезде разбойников и предателей, каким представила Цхинвал и всю Южную Осетию грузинская шовинистическая пресса. Новоявленные блюстители порядка охотно расправлялись с деревенскими стариками и не слишком торопились туда, где осетины давали отпор. Рассказами о грузинских зверствах и подвигах осетинских воинов полон Цхинвал.
   Приход к власти убеленного сединами, умудренного опытом международной дипломатии и московских демократических перепалок Шеварднадзе вывел Грузию из изоляции. На мировой арене он свой человек, всем известный, всем успевший улыбнуться. Вполне вероятно, что в Вашингтоне или Бонне полагают, что для понимания Грузии им достаточно давнего и плодотворного знакомства с Шеварднадзе, а веры в несокрушимую демократичность его воззрений достаточно для оптимистического взгляда на будущность осетино-грузинских отношений. Но в Грузии словесные баталии между сторонниками различных политических направлений нередко получают весьма острую приправу в виде пуль, и далеко не все готовы признать, что демократия для грузин должна в естественном порядке означать демократию и для осетин, абхазов, русских, для которых Россия внезапно стала заграницей. В Цхинвале оттого, что в Тбилиси вконец зарапортовавшегося "диссидента" сменил "опытный политик", "видавший виды функционер", "белоголовый лис дипломатии", большого воодушевления не испытывают, что и неудивительно, поскольку город до сих пор окружен грузинскими вооруженными формированиями и обстреливается. По сообщениям из Грузии, число сторонников Шеварднадзе растет, но ведь ясно, он очутился меж двух огней: с одной стороны, мировая общественность ждет, что он прекратит кровопролитие на подчиненной ему территории, с другой - перед выборами ему необходимо завоевать настоящую популярность среди грузин, в том числе и среди тех, кого преследует маниакальная идея изгнания осетин из Южной Осетии. Как это сделать, как усидеть на двух стульях одновременно, решать самому Шеварднадзе, на то он и прошел выучку в коммунистической, дипломатической, а затем и демократической школах. Нынче обтекаемо утверждают, что Цхинвал окружен звиадистами, врагами нового тбилисского руководства. Наверняка таковые существуют, трудно представить, чтобы у человека, которого в недавнем прошлом народ единодушно избрал президентом, вдруг совсем не осталось поклонников. Но логично спросить, почему боевики, если они жаждут возвращения в столицу государства незаконно, с их точки зрения, изгнанного президента, осаждают Цхинвал, а не Тбилиси? А если им все равно, где демонстрировать свою доблесть и приверженность Звиаду, почему бы им, в таком случае, не расположиться лагерем прямо под Москвой или Вашингтоном, которые новому тбилисскому руководству явно благоволят, а вот в Гамсахурдиа как-то сомневались?
   Когда сообщается об обстреле Цхинвала из грузинских сел Никози или Тамарашени, нужно представлять себе, что эти села начинаются сразу за чертой города. Улица Цхинвала незаметно переходит в улицу грузинского Тамарашени, но сейчас здесь воздвигнута граница: шлагбаум, противотанковые ежи, бетонные плиты. Вооруженных людей не видать, напротив, совершенно мирного вида люди спокойно толпятся возле этого форпоста, беседуют, со всей очевидностью пренебрегая военной угрозой. Греются на проглянувшем солнце, бездельничают, как и почти все в городе, экономическая жизнь которого практически замерла. С той стороны приближается к заграждениям женщина с ребенком на руках, смотрит, и не поймешь, грузинка она или осетинка, чей дом по каким-то причинам, может быть, только в силу случайного стечения обстоятельств, оказался за разделительной чертой. Грузинское село, до некоторой степени разделившее с Цхинвалом тяготы блокады, ибо оно фактически отрезано от своих, не выглядит угрожающим, но оттуда не только постреливают, там, внутри убивали людей, и в Цхинвале это помнят. Убивали не в открытом бою, а предательски, по рассказам очевидцев - изощренно, зверски. Шел человек в гости к давнему другу, а его, забыв традиции кавказского гостеприимства, избивали; его уже не отпускали назад, а приговаривали к смерти, но прежде в ход шли ножи, паяльные лампы и прочие орудия пыток, взятые на вооружение доморощенными садистами. Бывали случаи, что человек спасался - если мимо проезжали на БТРе солдаты внутренних войск, дислоцированные в Цхинвале, и мучители разбегались. Солдаты подбирали полуживую жертву и доставляли в больницу; подобное происходило не раз. Позже, когда полк внутренних войск покинет Цхинвал, в Тбилиси вздохнут с облегчением и во всеуслышание объявят, что никто иной, как эти солдаты чужеземной армии мешали дружбе грузинского и осетинского народов.
   В том самом поле, где цхинвалские блокадники возделывают свои участки на виду у никозийских сельчан, грузины берут, случается, заложников. Вообще-то нелегко понять суть этой войны, когда на не слишком широком открытом пространстве, разделяющем враждующие стороны, видишь не пушки, полководцев и маневрирующих солдат, а размахивающих грабельками горожан, которых жизнь заставила обратиться к крестьянскому труду. Но в Цхинвале дело именно так и обстоит. Коробки новых домов этой окраины города наверняка представляют собой великолепную мишень для артиллеристов Никози, и что они не упускают свой шанс, доказывается следами прямых попаданий снарядов, которых не избежал здесь ни один дом. Детский сад, очутившийся на переднем крае войны, изрешечен, разгромлен, но дети и сейчас там бегают, по крайней мере днем. В выбитое окно они, сурово прищурившись, наводят пальцы на ослепительно блестящую крышу дома, в котором расположен штаб грузинских боевиков. Женщина показывает пулю, которая накануне вечером влетела в окно ее квартиры. Квартира по соседству полностью разрушена, там в одной из комнат угрожающе кренится верхняя часть стены. Люди продолжают жить в этих домах-мишенях; когда начинается обстрел, уходят в подвалы, потом возвращаются - если есть куда.
   В этой войне известны случаи, когда обстрелы города, поселков, деревень велись по пять, десять, шестнадцать часов кряду, и никто не погибал, не получал ранений. Очевидно, и это способствовало привыканию: мол, не такая уж опасная штука эта война, а смерть все равно всегда рядом, сидишь ли ты в осажденном городе или наслаждаешься жизнью курортника. Но когда градобойный снаряд влетает в твою квартиру и вся его металлическая начинка заполняет комнату, такой неожиданный, как бы и непредвиденный исход долгой, извечной игры человека со смертью вряд ли кажется закономерным. В центре города при звуках стрельбы не прячутся, сюда, объясняют местные жители, снаряды редко долетают. Но все же долетают порой. В апреле, уже при Шеварднадзе, в квартире, где не считали нужным прятаться, погибли сразу трое: старик (он умер через неделю от ран), беременная женщина, - ребенка не сумели спасти. Городские власти выделили семье пострадавших три тысячи рублей. Вот такая лотерея.
   Холодная зима при отключенном отоплении превратила горожан и в лесорубов - деревья на растопку основательно порублены в самом городе и в окрестностях. Вода поступает не выше первых этажей, но электричество грузинская сторона дает, возможно, из тех соображений, чтобы цхинвалцы не остались вне зоны передач тбилисского телевидения. Железная дорога, питавшая индустрию Цхинвала поступлениями сырья и материалов из других регионов, ржавеет, заводы остановились, и по городу слоняются толпы ничем не занятых людей, стало быть, тут можно получить первые представления о том, что делает с людьми безработица. Зарплата работающих не превышает двести рублей, тогда как цены выросли; впрочем, полки магазинов пусты, покупать нечего. Но, скажем, чтобы добраться до Владикавказа, - а цхинвалцы порой чувствуют потребность побывать среди соотечественников, пользующихся благами мирной жизни, - сегодня нужно заплатить водителю автобуса, тому самому виртуозу, что творит невиданные чудеса на головокружительной "дороге жизни", не менее ста пятидесяти рублей. Частники требуют пятьсот.
   Возможно, где-нибудь на севере жизнь, случись подобное, укрылась бы в норах, в глухой чаще леса. Но южный человек жаждет открытости, его тянет на улицу, к деятельности и общению. Немало работы, конечно, у тех, кто вооружился для защиты города, вооружился прежде всего силой духа, а настоящее оружие необходимо еще добыть. Вчерашние кандидаты наук, археологи, философы, студенты, рабочие приобрели военный облик, готовы к обороне, преисполнены решимости доказать, что осетинский народ жив и будет жить. Не бездействует Верховный совет. Совсем недавно открылся на месте бывшего обкома лицей искусств, и люди там работают из чистого энтузиазма. Зарплата преподавателей символическая, как и плата за обучение. Доставать краски, карандаши, бумагу, музыкальные инструменты - дело фантастическое, почти невероятное, но как-то выкручиваются и надежды не теряют. Идет поиск дарований.
   В конце апреля нынешнего года полк внутренних войск бывшей советской армии поднялся среди ночи и покинул Цхинвал, подчиняясь приказу высшего командования. Армия не раз заявляла о своем нейтралитете, а все же присутствие солдат сдерживало экстремистов, и многих спасли солдаты от распоясавшегося сброда, и грузы, бывало, в осажденный город доставлялись под их охраной. Не исключено, так и было, как говорят в городе, т. е. торговцы оружием, воспользовавшиеся для организации своего промысла распадом армии, предпочитали с самого начала иметь дело с денежными грузинами, а не с осетинами, которые достаточными средствами не располагают. А бизнес, как и разбой, кого угодно сплотит. Существуют же смешанные осетино-грузинские банды, которые терроризируют деревни по обе стороны фронта, не видя причин для национальной вражды и преследуя исключительно корыстные цели. По городу поползли слухи, что покинувший место своей дислокации полк внутренних войск всю свою технику уже продал или по дороге распродаст грузинам.
   Призрачная связь с Россией, о желании входить в состав которой твердо заявила Южная Осетия, окончательно прервалась с уходом полка, ибо этот уход может означать лишь то, что Россия не расположена вмешиваться во внутренние дела Грузии и делает все, чтобы снять с себя всякие подозрения в такого рода вмешательстве. Цхинвал этот миротворческий жест привел в возбуждение, люди почувствовали себя беззащитными и брошенными на произвол судьбы; теперь, казалось им, остается ждать лишь массированного грузинского наступления. Осетины говорят: Россия предала нас.
   В Тбилиси, напротив, вывод полка восприняли с удовлетворением, как свидетельство полного торжества грузинской независимости, которая до недавних пор в известной мере ставилась под сомнение присутствием на территории республики иностранной армии. Правда, под Цхинвалом еще сохранились остатки постепенно выводимого вертолетного полка, а для их охраны прибыл отряд десантников, но это уже не армия, да и они скоро уйдут. Стало быть, путь на Цхинвал открыт, и грузины готовы двинуться по нему, раскрывая объятия осетинским братьям. Они и раньше сделали бы это, но мешало присутствие одетых в форму и вооруженных до зубов иностранцев, а кроме того Звиад Гамсахурдиа не велел дружить, называл осетин пришлыми, предателями, работающими в пользу России. Теперь все помехи и недоразумения устранены, и Грузия прощает осетинам все их ошибки, заблуждения, то кровопролитие, которое они учинили на грузинской земле.
   На местах по-своему трактуют прозвучавший по телевидению призыв к сближению, во всяком случае, в горах по-прежнему носится эхо выстрелов. Благие намерения и гуманные заявления тбилисских ораторов не заставили настрадавшихся людей просиять, укрепиться в вере или хотя бы возыметь робкую надежду на долгожданный мир. Возможно, грузинские отряды, осаждающие Цхинвал и окопавшиеся в грузинских селах на территории Южной Осетии, решили не подчиняться новому руководству республики и дальше продолжать свое дело, а возможно, что рассуждения о дружбе и предстоящем мирном урегулировании конфликта и не следует воспринимать как приказ о прекращении огня. Так или иначе, заложников берут, как и прежде, вот только цены все растут и растут, и суммы выкупа называют баснословные, миллионные за душу. В третий раз напали на осетинское село Сарабук, сожгли все, что еще можно было сжечь, убили жителя. Восемь часов продолжался обстрел райцентра Знаур. Жертв нет. Женщина смотрела телевизор, а посланный из-за горы снаряд разрушил стену ее жилища, и сброшенный на пол аппарат перестал воспроизводить изображение и звуки.
   Осетины говорят, что всегда были верными союзниками России. В прошлом веке русско-турецкая война не могла вызвать у них такого же воодушевления, как в русском обществе, захваченном идеей освобождения славянских братьев от мусульманского ига, однако они, сознавая свой долг, шли на эту войну и доблестно сражались. Любой осетин напомнит вам, что в процентном отношении именно представители их народа чаще всех других становились героями Советского Союза в годы Великой Отечественной. В империях существуют по-разному: можно смириться с участью порабощенного народа, можно спасаться под имперским крылом от другого, более коварного и жестокого врага и при первой же возможности постараться забыть об этом, а можно полагать себя вступившим в союз с главным народом империи, если тот, конечно, не преследует единственно цели эксплуатации, и всегда неуклонно следовать принципам этого союза, как ты их понимаешь. Народу за долгие века его истории, вместившие в себя взлет его собственной империи и ее крушение, воспитанному в духе воинской демократии, братства и дисциплины, такая форма сосуществования с другими народами, как союзничество, наиболее понятна и приемлема. Поэтому осетины шли на войну вместе с русскими, даже если цели этой войны были чужды не только им, но и самим русским; разумеется, подчиняясь центру, будь он царским или большевистским, они и не могли не пойти, но все же это было сознательное исполнение долга, а не слепое повиновение. Во всяком случае, так хочется теперь думать осетинам, которые в относительно благополучные для них времена чуть было не убаюкались до полного растворения в русскоязычной среде, но в чаду развала державы вынуждены были вспомнить о собственной истории и своих национальных особенностях. До сих пор у них не было причин подозревать Россию в неверности союзническому долгу или, если угодно, взятой на себя миссии защиты малочисленных народов. Даже большевики вольно или невольно выступили в двадцатые годы такого рода защитниками. Не то нынче, когда демократические, или не слишком демократические, или просто загадочные правительства поспешно и небрежно кроят территории и предъявляют друг другу претензии, и Россия заявляет, что вот уж и для нее назрела необходимость самоопределения. Конечно, в условиях чехарды и сумятицы выглядит естественным, если отношения выясняются прежде всего между наиболее крупными партнерами, а о малых народах как-то забывают - час грозный, кризисный, Бог весть чем чреватый, и не до кабинетных рассуждений, что-де когда речь идет о живых людях, нет народов малых и больших. И перед осетинами, разделенными надвое, очутившимися меж двух огней, встала необходимость бороться - не за свободу в ее высшем понимании, не за права человека, не за тот или иной государственный строй - за собственное выживание.
   Грузия при Гамсахурдиа, осуществляя националистическую политику, попала в международную изоляцию, Россия, объявив себя демократической, раскрыла объятия всему миру, бросилась заключать соглашения со всеми странами и международными организациями. И то, и другое - выражение государственной воли, предполагающей способность проводить внешнюю и внутреннюю политику, которая, в свою очередь, предполагает известную гибкость. Грузия Гамсахурдиа не показала такой гибкости, иначе не очутилась бы в изоляции. Но та Грузия пала, а демократическая Россия до сих пор держится и заключает соглашения, но ее правительство, желая, по всей видимости, распотешить и собственный народ, и мировое сообщество, устраивает футбольный фарс (так в тексте, видать, сыграли между собой в футбол народные избранники, только-только выскочившие из-под той ужасной глыбы, какой была советская империя. - М. Л.) в то самое время, когда малочисленный народ, входящий или желающий войти в ее состав, говорит, что Россия его предала, - это ли гибкость? Разумеется, можно пренебречь волеизъявлением Южной Осетии, ссылаясь на то, что внутреннее дело Грузии решать вопрос о ее самоопределении и ее будущем - это тоже политика, - но если не отмахиваться от факта, что Южная Осетия осаждена или, как говорят там, превращена в наш отечественный Кувейт, если быть последовательным демократом, правдолюбцем, гуманистом, то можно бы министру Козыреву и не слишком-то улыбаться в Тбилиси и не подписывать с Грузией никаких соглашений, пока она не определила четко свое отношение к осетинской проблеме. И ведь очень уж улыбается этот министр иностранных дел как-то бескрыло, даже как будто этаким затаившимся до поры до времени подлецом. В Цхинвале стреляют, а из Тбилиси раздаются угрозы, что буде вдруг Россия вмешается в это внутригрузинское дело, несладко придется русским, оставшимся жить в Грузии. Но если мы не только заимствуем у Запада названия для фирм и учреждений, но и учимся тонкостям современной мировой политики, то отчего же не принять во внимание, как ревностно, скажем, американцы защищают повсюду интересы и права малых наций, не забывая, естественно, и о собственных, почему бы не поучиться у тех же американцев умению отстаивать достоинство, имущество и жизнь своих граждан, где бы и в каком количестве те ни находились?
   Не так уж много у нас осталось и появилось новых настоящих союзников, чтобы бездумно терять их. Правительство, благородно мыслящее, никогда не поступится готовностью к союзничеству другого народа на том лишь основании, что он малочислен. Но для народа, поставленного в условия борьбы за выживание, достаточно одного подозрения, что вчерашний друг его предал, чтобы обратиться к поискам другого союзника. Сегодня Осетия, не только Южная, но и Северная, оставшаяся в России, надеется обрести себя в Конференции горских народов, а цель той - самостоятельное и независимое бытие. Беда, однако, в том, что между этими народами, на собраниях и конференциях заявляющими о горячем стремлении к единству, свои острые проблемы и противоречия...
   2 мая в Копенгагене состоялся Всемирный Европейский семинар по закавказским конфликтам, где, наряду с другими документами, подписана и осетино-грузинская декларация. "Путями урегулирования конфликта является прекращение огня, разблокирование автомагистралей, возвращение беженцев и присутствие в этом регионе международных экспертов". От Грузии декларацию подписали председатель народного фронта Нодар Натадзе и член организации Хартия-91 Гиви Чорголашвили; от Осетии - члены организации "Адамон Ныхас" Алан Чочиев и Селим Цховребов. Событие, заслуживающее внимания, и документ обнадеживающий. Однако достойно удивления, что лидер южных осетин Торез Кулумбегов на семинар грузинским ОВИРом допущен не был.
  
   ===============
  
  
  
   БЛЕСК И НИЩЕТА СОВРЕМЕННОЙ ИДЕОЛОГИИ
  
   "СЛАВЯНЕ" (газета), N11-12, 1993 г., Москва
   =========================================
  
  
   Обладают ли нынешние политические распри, странно протекающие реформы и бесспорные факты разрушения страны чертами революционного, контрреволюционного или какого-либо иного не менее радикального характера - вопрос особый. Но поскольку разрушительный процесс налицо и способен нагнать трепет на наши неискушенные сердца, мы хотели бы точно знать, ради чего в него ввергнуты, какому богу поклоняются его творцы, и если работа разрушения действительно сулит некое новое состояние общества и страны, нам, ясное дело, важно уже сейчас услышать имя этого нового состояния. Однако вместо того, чтобы внятно и точно произнести имя, хотя бы взятое из какого-нибудь известного учения, просто из учебника, опираясь на который мы поняли бы все остальное, нам подбрасывают внушительные, красивые словосочетания вроде "мирового сообщества", "правового государства", которые способны вызвать возглас восхищения, особенно на первых порах, но в конечном итоге не обладают достаточной силой сами по себе, чтобы вывести нас из тумана растерянности и недоумения. С одной стороны, оптимисты, готовые воспевать саму радикальность реформ, а с другой - доморощенные мудрецы, испытывающие неодолимую потребность как бы из заоблачной выси взирать на всякую житейскую суету и борьбу, не устают твердить о необходимости приобщения к "общечеловеческим ценностям". Таким образом, мы получаем кое-какие ориентиры, некоторую пищу для размышлений, нас не оставляют вовсе без "цели и смысла", и идеология преобразований и разрушений до некоторой степени обнаруживает свое лицо. Но ведь это все равно что знать название корабля и не ведать, какой груз он торопится доставить в наш порт.
   Чтобы войти в "мировое сообщество" и приобщиться к "общечеловеческим ценностям", необходимо иметь определенную направляющую и содержательную идеологию, а не одни лишь благие и нетерпеливые пожелания. Вообще же мы вправе спросить о пресловутом вхождении в указанное сообщество, действительно ли это конкретный путь, то есть преодоление определенного пространства, или только некая условность, что-то вроде церемонных жестов, какими обменивались при встрече первобытные племена? Если речь идет о дипломатическом признании, торговле, туристическом обмене, то ведь это, слава богу, и так существует. Если о том, что у них все хорошо, а у нас все из рук вон плохо, то мы должны, наверное, сделать, чтобы у нас тоже все стало хорошо или даже еще лучше, а не уповать, как на магический фокус, на какое-то проблематичное "вхождение". Но если подразумевается и доказывается, что "мировое сообщество" не что иное, как рай земной, и если доподлинно известно, что в том раю нас готовы принять с распростертыми объятиями, тогда давайте бросим все и устремимся к вожделенным светлым берегам.
   Только вот думается, что даже время еще не скоро даст ответ на все эти вопросы.
   Понимая под "общечеловеческими ценностями" саму жизнь или явления культуры, превосходящие узко-национальные рамки, мы видим, что и без "вхождения" в известной степени обладаем ими. Понимая под ними некое дело, общее для всех людей земли, мы не закрываем глаза на тот факт, что таким делом может быть, например, мировая война, ценность которой как таковой отнюдь не для всех одинакова. А если речь идет о соблюдении прав и свобод гражданина, то мы и в таком случае оказываемся в разладе с философией "общечеловеческих ценностей", ибо, по-нашему, гражданин - это одно, а личность, под которую будто бы и подгоняются права и свободы, - нечто совершенно другое. Личность в каком-то смысле не понимает свободы, поскольку она сама есть свобода. Чтобы она поняла что-то в требованиях права на жизнь, на справедливость, на гуманное отношение со стороны государства и общества, ей необходимо взглянуть на все глазами гражданина, и тогда обнаруживается, что всякий "гражданин" донельзя опутан условностями, подчинен общественному мнению, связан традициями своего народа. И для одних свобода символизируется набедренной повязкой, для других - непритязательным видеофильмом, а третьи не ощутят себя свободными людьми, пока не будут включены в жесткую иерархическую систему. О какой же общности в этом смысле можно говорить? Кто способен придумать общее понимание духовных, юридических, экономических и прочих ценностей для совершенно разных культурно-исторических типов людей и целых обществ? Или - кто вправе считать, что его понимание лучше и выше понимания других и должно стать общим для всех? Если мы не говорим о ликвидации границ и стирании национальных различий - а об этом вряд ли возможно и вряд ли нужно говорить, по крайней мере в настоящее время, - то разговор об "общечеловеческих ценностях" остается демагогией.
   Апологеты этих ценностей воображают, видимо, что нам по нашей бедности пока достаточно и общих слов, туманных наименований, шумных лозунгов, а уж как доберемся до места, где наше вхождение в "мировое сообщество" станет признанным фактом, то там и одарят нас основательной философией и перспективной идеологией либо разъяснят, что на самом деле можно прожить и без них. Следование за подобными вождями означает, что мы опять впереди всего мира и на сей раз легко соглашаемся на ликвидацию границ и стирание национальных особенностей, разумеется собственных, ибо едва ли следует ожидать, что "мировому сообществу" наш пример покажется очень уж заразительным. Если же в таком неясном, разболтанном виде протекает наш выбор собственного пути, это означает, что наша левая рука не знает, что делает правая, и остается лишь уповать на сказочную и экзотическую символику, по которой все правое - это хорошо, а все левое ведет к разрушению, хаосу и неправде.
   В современном мире идеологической ценностью считается принцип равных возможностей для всех, включающий в себя экономические и политические свободы, а о прошлом и традициях адепты этого принципа припоминают лишь тогда, когда им приходит в голову объявить, что люди во все времена боролись именно за него. А вот, скажем, благородство рыцарей и мудрость древних жрецов оставлены поэтам и философам-романтикам и нисколько не участвуют в упомянутом принципе. Ведь он придуман третьим сословием, ростовщиками, торговцами, дельцами, а им что за дело до поэзии, да и выглядели бы они, при их-то трезвости и сметливости, весьма, ей-богу, смешно в рыцарских доспехах или в облачении какого-нибудь погруженного в раздумья брахмана. Им нужен добротный пиджачок, достаточно не сковывающих прыть брючек. Очень, очень им хотелось с третьей ступени переместиться на первую, вот и довелось вовсе разрушить иерархическую лестницу, провозгласить всеобщее равенство и даже "братство", а в сущности - однообразие, демократический Вавилон, ту сомнительную простоту нравов, которая, с одной стороны, как не что другое способствует процветанию ханжества, а с другой - ведет к всеобщей деградации. В результате мы имеем торжество серости, власть посредственности, которая, лицемерно прикрываясь то декламацией о любви к народу, то идеей свободной торговли, то декларацией прав человека, умеет лишь создавать партии, преследующие свои узкопартийные интересы и занятые прежде всего изысканием средств для пополнения собственной казны. И чтобы история как-то работала на современность, на победивших ростовщиков, нужно было бы перевернуть ее с ног на голову и доказать, что люди, некогда чуть ли не тайком сколачивавшие состояния, склонявшие выю перед аристократами и порой принимавшие от последних колотушки, на самом деле изначально заслуживали лучшей участи, а всякие мудрецы и преисполненные благородства воины, то есть публика, имевшая странную склонность заявлять о своем презрении к золотому тельцу, служила лишь средством в руках лукавого, этого извечного врага всего добропорядочного и полезного. Но произвести подобную операцию не очень-то просто. Во-первых, и сам рыцарь, как правило, был далеко не промах, умел под шумок своей поэзии нажить капитал; во-вторых, ростовщик как-то уже слишком привык к карикатурности своего образа, вряд ли ему теперь достичь сколько-нибудь убедительного благообразия. Так что история, как ни крути, получается мутная. Ясный взгляд на вещи говорит нам, что ростовщик смотрелся куда веселее, потребнее и, главное, на своем месте, пока он ходил чуть ли не в лохмотьях и тайком подпитывал буйных рыцарей и поиздержавшихся монархов, пока он находился в отдаленной, хотя и всем известной комнате мирового здания, а не когда оделся "по моде" и стал диктовать миру свои условия. Но операция, о которой мы говорили, и не нужна теперь людям, убедившимся во всесилии денег. Имея деньги, легче манипулировать общественным мнением, волей целых народов, чем имея только идеалы и героический дух.
   Заметим кстати: наше стремление изобразить третье сословие в более или менее комическом виде если не с точки зрения прочных приверженцев достоверности, то уж, по крайней мере, в высшем смысле вполне оправдано. Всякое иное изображение, и прежде всего сугубо реалистическое, исключающее игру воображения и грешащее каким-то англосаксонским плоскостопием мысли, вышло бы, как пить дать, скучным, удручающе бедным красками. Чтобы понять, что это так, достаточно вспомнить о скудости достижений этого сословия в области духовной культуры. Глубины, живой жизни, красоты в его душе не больше, чем в политграмоте марксизма и пресловутой диктатуре порожденного им пролетариата. Исключения, которых, надо сказать, немало знает история и которые, конечно же, радуют, в целом вовсе не спасают положение. Мы совершенно не думаем свести свое рассуждение к некому правилу или формуле, а прирожденный пессимизм, держащий в твердом убеждении, что дальше будет только хуже, заставляет нас избегать попыток докапываться до истины в последней инстанции. И если перспектив, во всяком случае радужных, мы не видим, грех не высказать соображение, в некотором смысле ретроспективное, что едва ли даже сам Платон догадался бы, какая достойная внимания идея воплотилась в людях, под третьим номером ступивших на историческое поприще. Следовательно, им, а вслед за ними и нам, уже самим приходится обеспечивать себе хотя бы видимость идейного облика, создавать "свою" идеологию, философию, литературу.
   Итак, мы получили картину, в которой героем выступает ростовщик, торгаш, некогда гонимый и презренный, а ныне уверенный в себе и даже обретший черты некоторой респектабельности; в этой картине деньги если и не лежат на самом видном месте, то, во всяком случае, предстают скрытым источником идеологии. Торгаш делает вид, будто спешит удовлетворить потребности масс, следует за пожеланиями и влечениями простых смертных, но в действительности это он диктует моду, навязывает вкусы, привычки, политику, религию.
   Было бы смешно думать, будто все декларации прав человека, мечты о мировом братстве и призывы держаться за "общечеловеческие ценности" только придуманы торгашами для упрочения своей власти, вдохновлены их коварным желанием не допустить возвращения эпохи высокого идеализма и героического духа. В них много истинного, но по-своему, в своем нужном и полезном роде. Да и странно подозревать в детских страхах перед истинным величием, перед молниеносным Александром Македонским или, к примеру сказать, метателем философских громов Карлейлем, людей проницательных, изворотливых, для которых все, что не укладывается в их прозаические и, можно сказать, жесткие схемы, значит не больше придуманного для их развлечения анекдота. И в то же время сословию, которое удерживает власть исключительно силой денег и у которого нет иных идеалов, кроме как идеала бесконечного обогащения, выгодно и необходимо прятаться за демагогическими выкладками, тем более за выспренней проповедью совершенно неосуществимых идеалов вроде всемирного братства и любви. Поэтому необходимо ясно представлять себе всю опасность этого разлада между словами и действительностью, разлада, который философия "общечеловеческих ценностей" старается, хочет она того или нет, закамуфлировать.
   Опираясь на некоторую долю фантазии, мы легко можем представить себе, как уже не в слишком отдаленном будущем власть трестов и синдикатов, финансовой олигархии, банков, владельцев наиболее крупных состояний подменяется властью первого в списке богатейших. Иначе сказать, единственного... Но это он для себя единственный, как для Штирнера единственный - он сам. А тот же Карлейль, когда говорил, отпихиваясь от баллотировочных ящиков, о своей готовности склониться перед кем-то одним, имел в виду самого-самого, то есть самого умного, самого благородного, самого волевого, а не какого-то сомнительного господина с набитой под завязку мошной. Так что нет и нет - и тогда не скомкается человеческая гордость, не увянут лучшие его чувства, не застынет голова в унылом безмыслии. Так ли уж все безнадежно? И тогда не угаснет, пожалуй, чисто человеческая страсть к сочинению идей и всяких художеств, разве что, не исключено, тверже прозвучит, по случаю окончательного торжества цивилизации над стихиями природы, требование заключать эти сочинения в рамки научности или хотя бы наукообразности. Только сочинять придется уж, так сказать, под кого-то одного, а нечто подобное уже случалось в истории. Правда, звучали в тех случаях все больше исполненные высокой художественности оды, мастерски писались картины, а тут... Например, Сорос. Известно, как горячо он ратует за просвещение разных народов, за открытое общество, за цивилизованные методы борьбы с грехами и пороками человечества. Но что наукообразного можно сказать о нем самом? И не склонны ли выйти за рамки научности выкормленные этим господином люди, когда принимаются выстраивать миф о грядущем благоденствии России, разбитой на отдельные территории, или те, кто спит и видит, как божий гнев сметает в ад этого наглого заокеанского проходимца?
   Нет, единственный, Сорос какой-то - это пока, хвала всевышнему, только сон, пусть и на редкость неприятный. Но всем, кто заведомо не согласен с более или менее вероятной узурпацией власти неким толстосумом, которому и самый изощренный борзописец не придумает достойную родословную, следует прежде всего разобраться в собственных воззрениях, уяснить, какие из них обладают реальной силой, а какие ведут в пустоту. Человеческим обществам не привыкать отдавать власть в руки одного человека, но всегда в понятие монархии вкладывалось много благородного идеализма. Дерзнем предположить, что это в особенности было присуще - некогда, может быть даже и в незапамятные времена - русскому духу. Но и в истории России мы видим, с какой убийственной легкостью расшатываются и разрушаются идеалы. Нам говорят, что русский человек ищет, в первую голову, как бы облюбовать высшую, абсолютную правду, а в отсутствие поисков словно бы и вовсе перестает быть русским, и это обуславливает двоякое отношение к царской власти: с одной стороны, царь представляется вместилищем высшей нравственности, выразителем божьей правды на земле, а с другой - царю даны прерогативы правового, социального, экономического обустройства земной жизни, чтобы народ мог тем временем без помех предаваться своему излюбленному делу искания истины. Нетрудно сообразить, что подобный "идеализм" способен обеспечить лишь очень шаткое и сомнительное равновесие общества. Достаточно малейшей ошибки, заминки в пути, несложного препятствия, чтобы народу вдруг вообразилось, что он вообще шествует в никуда, висит в пустоте, тогда как весь остальной мир уверенно и успешно следует истинным путем. На таком психологическом разброде и недоумении Петру Великому удалось осуществить свой варварский прорыв в "цивилизацию", а впоследствии порожденные его реформами либералы, пользуясь той же неукрепленностью народных умов, привели страну к коммунистической катастрофе. В том и другом случае можно обнаружить массу объективных причин, по которым "вольнодумцы" петровского, а затем ленинского покроя одержали победу, но не найти, похоже, никаких плодов народного искания истины. А это подразумевает ситуацию, в которой мы странным образом и очень уж ненаучно приходим к тем или иным выводам, даже умозаключениям, совершенно ничего при этом не осмысляя. Как же нам в таком случае быть, если какой-нибудь Сорос вдруг заявит, что верить надо только ему и слушаться - только его?
   Однако вдруг проглянувший выше "исторический" пессимизм был бы еще бесхитростнее и глупее, чем вера в светлое будущее всего человечества, если бы не видел в окружающей действительности и, опять же, в будущем ничего, кроме Сороса, вырождения и конца света. С плодами исканий, а стало быть, и с осмыслением, самопознанием, даже с убогим каким-нибудь психоанализом дела впрямь обстоят не лучшим образом. Но нигде в указанном петровско-ленинском сюжете, сколько бы зла, безвинно пролитой крови, пороков он ни выявлял, мы не находим и доказательств того, что народная забота об истине (а в ее изначальном наличии у нас нет оснований сомневаться) окончательно угасла или сама изобличила собственную несостоятельность и наш идеализм не стоит уже и копейки в базарный день.
   Можно обвинять либерализм во всех грехах и бедах нашего времени, но вернее все же отыскивать в нем разумные, действенные свойства и использовать их как средство для обновления традиций. Благоразумно ведь было бы улучить спокойную минутку, привести хотя бы в относительное равновесие свои мысли и душевные силы и с твердостью заявить: не крайности, а умеренное сочетание либерализма и консерватизма обеспечивает действительно правый путь. То есть путь, на котором, по нашему убеждению, не просто крепятся, "замораживаются" общественные устои, даже и обветшалые, а постоянной живой целью являются духовные ценности и предпочтение отдается духу благородства и героизма, а не духу наживы и обслуживающей его демагогии.
  
   ================
  
  
  
   ПОЛИТИЧЕСКИЕ БУДНИ КИЕВА
  
   "ЭКСПРЕСС-ХРОНИКА", N23, 1992 г., Москва
   =====================================
  
  
   Пикетирование сессии Верховного совета, проходившее в Киеве и обещавшее, по некоторым прогнозам, вылиться в борьбу за отставку правительства Фокина, так и не стало заметным явлением в политической жизни украинской столицы. Немноголюдные пикеты, плакаты и знамена, выкрики, которыми встречали входивших или выходивших из здания Верховного совета депутатов, не произвели сколько-нибудь значительного эффекта, и вопрос об отставке на сессии поставлен не был. К тому же слово в защиту Фокина сказал президент Кравчук, а его авторитет достаточно высок в утверждающей свою независимость республике. В общем, Кравчук с устоявшим Фокиным вернулись к своим прямым обязанностям, а сессия продолжила ту кропотливую работу, которая в немалой степени характеризуется отвлеченными разговорами в зале, более или менее праздным блужданием по кулуарам и чаще всего необоснованным отсутствием ряда депутатов, и лишь изредка - взрывами эмоций. 5 июня, как и было запланировано, сессия прервала работу на десять дней.
   Однако это не означает, что для человека, интересующегося сюжетами киевской политики, наступило вынужденное затишье. Уже 6 июня начался съезд отколовшегося радикального крыла Украинской республиканской партии, того самого, которое до прояснения нового имени полуофициально и вполне любовно называли партией Степана Хмары. На съезде партия имя получила - Украинская консервативная республиканская партия, хотя и было оговорено, что именно она является законной правопреемницей УРП и даже не столько откололась, сколько "оставила за чертой, за бортом честной высокой политики" прежнее, впрочем и ныне существующее, руководство партии, состоящее, как выяснилось, из "коррумпированных, империалистических и антиукраинских элементов". Таким образом, вопрос о регистрации новой партии не ставился, поскольку она уже зарегистрирована как Республиканская, и прибавление слова "консервативная" не может, по мнению Хмары и его сторонников, вызвать какого-либо юридического недоразумения.
   Однако это прибавление вызвало недоумение у части делегатов съезда, им почудился вдруг намек на нечто ретроградное, может быть, даже на что-то российское, ибо кто же больше русских шовинистов знаменит своей склонностью к консерватизму. Хмара разъяснил, что консерватизм в данном случае означает опору на традиции украинского национализма, а также следование уже сложившимся к 1990 г. (т. е. времени образования УРП) положительным традициям республиканского движения. Что же до консерватизма как такового, развил свою мысль Хмара, то вряд ли разумно думать о нем плохо, если он взят на вооружение такой проверенной политикой, как английская. Возможно, эти разъяснения не всех убедили, но лидер радикального крыла предложил проголосовать, откинув формализм, за утверждение новой партии, и вопрос о названии утонул в ходе голосования.
   Новая партия, обвиняя бывших соратников в продажности, в поисках теплых местечек и в сговоре с коммунистами, а политику Кравчука считая слишком мягкой по отношению к России, объявила себя истинной защитницей национальных интересов Украины. В ее программе утверждается следующее: акт о независимости - лишь декларация, и украинской державы пока не существует; нынешние власти должны быть заменены новыми, действительно проникнутыми украинским патриотизмом и способными строить демократическую республику; Верховный совет, в котором сильны прокоммунистические течения, следует распустить; экономическую систему строить на базе рыночных отношений; на территории Украины, кроме украинцев, статус народа и право на самоопределение имеет, "согласно международному и Божьему праву", крымскотатарский народ, а все иные национальности должны довольствоваться статусом национальных меньшинств, которым гарантируются экономические, политические, культурные и гражданские права. УКРП выступает за немедленное переподчинение Украине Черноморского флота и против права России иметь военный флот на Черном море, хотя бы и в Новороссийске, который, кстати сказать, расположен на незаконно захваченной Россией территории. Войска СНГ не должны дислоцироваться на Украине, а в то же время вооруженные силы самой Украины должны быть оснащены всеми видами современного оружия, в том числе и ядерным. Новая партия предлагает установить десятилетний мораторий на миграцию россиян на Украину, чтобы тем самым способствовать возрождению украинской нации. На вопрос из зала, почему в программе говорится о возвращении вывезенных с Украины культурных ценностей лишь из России, Хмара ответил, что готов расширить список стран, которым его партия предъявит потом свои претензии.
  
   ====================
  
  
  
  
  
   ОДЕССКАЯ МЕЧТА
  
   "ЭКСПРЕСС-ХРОНИКА", N12, 1992 г., Москва
   ====================================
  
  
   Мне, прожившему в Одессе много лет, может быть даже слишком много, не был отраден этот город в прежнее время, не "душеполезен" он мне и теперь. Но говорить об Одессе, и даже рассуждать, некоторым образом философствовать, всегда интересно.
   Помню, заговорить на украинском раньше считалось там чуть ли не признаком дурного тона, это обличало в тебе провинциала, презренного сельского жителя. Предпочитали изъясняться на плохом русском. Теперь с севера не улыбается лучезарно старший русский брат, а грозно наступает украинская самостийность, у которой и сомнений нет в правах на Одессу, и носитель "мовы", удержавший в памяти не только ученость Киево-Могилянской коллегии, но и стихию казацкой вольницы, предстает уже не комическим персонажем, а весьма опасным субъектом. Впрочем, Одесса ведь, известное дело, город веселых смельчаков, им и сам черт не страшен.
   Особый колорит одесского понимания национальных вопросов начинается с горячности, с какой вас уверяют, что Одесса - город интернациональный. И на этом стоят, в это верят. В понятие интернационализма здесь вкладывают смысл не вынужденного сосуществования многих народов, а настоящей и бескорыстной дружбы - в давках у прилавков, вообще в быту ее заповеди порой и дают течь, но там, где косная обывательская среда хоть чуточку тронута духом культуры и романтики, они превосходно держатся на плаву. И вместе с тем это прежде всего лозунг, почти идеология, которая вполне способна процветать, пока ничто всерьез не мешает одесситам проявлять свое незаурядное умение приспосабливаться к самым разным обстоятельствам. Но выстоит ли она в бурях настоящих социальных потрясений? Наверное, даже не глубокое знание истории города, а именно самочувствие человека, немало пожившего в нем, а затем уехавшего и постаравшегося забыть свой былой местечковый патриотизм как досадное недоразумение, позволяет лучше понять истоки упомянутого интернационализма, его достоинства и недостатки, правду и ложь.
   КАК и в России, здесь тоже понимание моральной стороны происходящего на наших глазах развала державы практически тонет в безразмерной массе экономического абсурда. Не до державы, когда перед тобой маячит призрак голода. В Москве я слышал: хохлы нас предали, не поставляют товары. В Одессе: москвичи разграбили наши базары, поезда на Москву увозили не столько пассажиров, сколько колбасу. При всем своем сдержанном отношении к киевским восторгам по поводу провозглашения независимости Украины, Одесса не против выхода из состава СССР, готова попробовать, - а вдруг оно принесет долгожданное изобилие и процветание. Одесса хочет выжить, и если для этого необходимо отделиться от России, Киргизии и прочих бывших братьев и сестер, что ж, нет проблем.
   Еще недавно одесские газеты писали о родном городе, что он остался чуть ли не единственным островком мира, покоя, согласия, веселья и остроумия в клокочущем море страстей и раздора, в которое превратилась наша страна. Сегодня уже нет прежней ясности на одесском небосклоне, и ту легкость, с какой потомки биндюжников, Кости-моряка и менее знаменитых, но не менее веселых и остроумных людей восприняли факт отделения от России и с какой они же стали укоризненно покачивать головами на московских опустошителей их базаров, стараются объяснить более высокими причинами, гордым и почтенным свойством их души - прирожденным свободолюбием. Но я, однако, исходя из опыта своей одесской жизни, не удержусь от замечания, что для типичного, так сказать, одессита вопрос, с чего начинается Родина, всегда был вопросом праздным, ибо он знал: Родина начинается с него и им же кончается. Родина - это Одесса, а Одесса это он сам. Для него не составляло особого труда носить имя советского человека, поскольку это ровным счетом ни к чему его не обязывало, не привязывало ни к какому определенному миру, ни к какой определенной культуре. Он довольствовался тем, что он просто человек, может быть, с корнями, может быть, без корней. Город на Украине вовсе не чувствовал себя украинским. Но это не вина города, а его историческая судьба, вот только как им там быть теперь, когда их ясно и недвусмысленно спрашивают - кто вы? Похоже, у них нет другого выхода, кроме как отвечать: мы - одесситы.
   ПРЕДПОЛАГАЕТСЯ нечто в таком роде: в городе и окрестностях преобладающей массой населения являются украинцы, говорящие на русском, фактически обрусевшие. Остальные, не украинцы, для простоты обобщенно называются русскоязычными. И вот эти-то русскоязычные одесситы после провозглашения Украиной полной государственной независимости забеспокоились, как бы на город не обрушилась волна принудительной украинизации. До открытого конфликта еще не доходит, дело пока ограничивается тем, что определенные круги городского населения в связи с тем или иным заметным событием выражают озабоченность, иногда крайнюю озабоченность, а порой и подлинную тревогу. Например, какое-нибудь радикальное крыло "Руха" декларирует свою программу, суть которой сводится к тому, что Украина - украинцам. Событие для Одессы не бог весть какое в силу малости вовлеченных в него сил, однако непременно вам встретится беспокойный человек, который подытожит его такими словами: "опять западники (подразумеваются жители Западной Украины) мутят воду", или: "еврейские круги встревожены". А в другой раз соберутся на чинную встречу новоиспеченные одесские дворяне, потолкуют о делах насущных, кому-то погрозят, кого-то обнадежат - как тут не забеспокоиться тем, кто ясно сознает, что у них нет никаких шансов попасть в сей узкий круг?
   Некоторое количество художников, литераторов, музыкантов вкупе с разными группками, будоражащими общество, пусть даже с националистических или классовых позиций, создают культурный фон города. Было бы большим преувеличением сказать, что одесские культурные достижения исключают саму мысль о провинциализме. Возвращаясь к вопросу о свободолюбии одесситов, следует признать, что наилучшим образом оно выражается не в поисках новых художественных форм или удовлетворении духовных потребностей, а на экономическом поприще, точнее говоря, в торговле. В Одессе любят и умеют торговать, а торговля, как о том свидетельствует мировой опыт, быстрее и надежнее всяких диспутов и деклараций решает национальный вопрос. В каком-то смысле одесский сепаратизм даже решительнее киевского, поскольку Одесса, выйдя вместе с Украиной из Союза, стремится к самостоятельности и в пределах нового государства, видя для себя идеал в создании свободной экономической зоны. Одесса желает стать вольным городом. Тут начинается одесская мечта.
   СОРОК лет в Одессе существовало Порто-франко, в середине прошлого века оно, отжив свое, было отменено. После этого была выдвинута новая идея - Вольная гавань, но и в прежние времена чиновники отнюдь не торопились приветствовать всякое новаторство, и вопрос, вызывавший живейшую заинтересованность у одесситов, благосклонно, но без особого успеха обсуждался в самых высоких чиновничьих кругах столицы империи вплоть до революции. Теперь он поднят снова, и снова одесситы преисполнены решимости добиться своего. А если город в течение всей своей двухсотлетней истории столь постоянен в своих стремлениях, не наводит ли это на мысль, что он знает, что делает и чего хочет, и не стоит ли наконец пойти ему навстречу?
   КИЕВСКАЯ администрация, мужественно противостоящая имперским амбициям Кремля, не намерена, по всей видимости, воспользоваться плодами своей победы для того, что обрушиться на инициативу собственных граждан, которым к тому же не вполне ясно еще, выживут ли они вообще, а между тем на вопрос, когда же у вас в самом деле образуется свободная экономическая зона, одесситы лишь недоуменно и горестно пожимают плечами. Их святая вера в свободную торговлю, в то, что она поможет решению всех без исключения проблем, наталкивается на угрюмые опасения новых чиновников упустить из-под своей опеки чересчур ретивых и предприимчивых "купцов". Проблема, как и всякая проблема, разрешение которой приняло затяжной характер, перестает быть чисто практической, экономической, юридической, технической, она уже нуждается в подведении под нее некой идеологической базы, и одесситы, как бы усмотрев в медлительности Киева скрытую попытку украинизировать их, с присущим им остроумием объявили себя особым, отдельным народом. Это действительно пока только шутка, но вес заключенной в ней истины будет, я уверен, увеличиваться тем быстрее, чем дольше киевское руководство будет отказывать в понимании одесскому юмору.
   ВСЯКИЙ народ, тем более только начинающий вкушать от плодов независимости, ищет признания у мирового сообщества, и одесситам не пристало, разумеется, быть в этом исключением. Тут уж все сгодится в дело. Французский писатель Бальзак знал о существовании Одессы и упомянул ее в своих сочинениях. Множество одесситов рассеяно по белу свету, и никто из них не склонен забывать, откуда он родом, в подтверждение чего создан Всемирный клуб одесситов, отделения которого открыты в Израиле, Америке и других странах. Разве не достаточно оснований не только требовать открытости города всем мировым ветрам, но и говорить о мировой известности Одессы, даже о мировой славе ее?
   Разумеется, в Одессе нет, по крайней мере пока, партии, которая заявила бы в своей программе о готовности бороться за признание одесситов не просто населением областного центра, а именно полноценным и полноправным народом, достойным и полной самостоятельности. Собственно говоря, подавляющее большинство горожан думает нынче, чем бы наполнить кошельки, холодильники, желудки, и меньше всего о том, сколь высок на мировой арене престиж "жемчужины у моря". Но в том-то и дело, что одессит в спокойном, естественном состоянии - великий патриот родного города, а одессит, припертый к стенке, возбужденный, озадаченный хотя бы только намеками на национальную рознь - в высшей степени космополит. И если он основательно решил не ехать ни в Америку, ни в Израиль, ни в Москву, ни в Киев - а в любом из этих мест он нашел бы массу оснований стать своим по крови, по духу, по всему, что необходимо человеку для жизни, - если он твердо положил навсегда остаться в Одессе, а между тем в Одессе, в милой, добродушной Одессе перед ним каким-то образом маячит перспектива национально определяться, да не как-нибудь в духе первоапрельской юморины, а под строгим киевским оком, то можете быть уверены, что он, хоть зубы на полку придется класть, непоколебимо будет стоять за свою принадлежность к особому и неповторимому, единственному в своем роде одесскому народу. Да и что другое ему остается? Он и раньше не раз всплескивал руками, дивясь обилию смешанных в нем кровей. А южный темперамент способен завести его куда угодно, и будете вы доказывать ему, что Одесса - город, каких сотни, или что она украинский город, или русский, или что свободной экономической зоны одесситам не видать как своих ушей, он ответит вам, что другого такого города, как Одесса, вы не найдете нигде, да что там твой Париж, и никогда не плестись Одессе у кого-нибудь в хвосте, а быть ей, по меньшей мере, столицей мира.
   ПРИХОДИТСЯ думать, что повторение карабахской или подобной ей ситуации в Одессе невозможно, для этого здесь нет настоящей, хорошей или плохой, правильной или неправильной, но крепко въевшейся в сознание людей национальной идеи. Есть своеобразная игра в некий одесский "национализм". За два века жизни на славянской земле город успел припасть к разным государственным образованиям, но, связанный с ними экономическими и политическими нуждами, он очень мало ощущал связь духовную, и предания русской старины, героическая история запорожских казаков - все это было ему одинаково чуждо. Город не чувствовал, что бы за его пределами продолжалось отечество, предпочитая обращать взоры к морю, где лежали ничем не стесненные пути в огромный мир. Отсюда начиналась всячески пестуемая любовь к миру, дарующему необычайно богатую пищу воображению, и плохо скрытое сознание превосходства над остальной, потерявшейся в степях и лесах страной, которая ничего не ведает о наслаждениях созерцания морских далей. Дурно ли это? Узко? Для человека, которому дорога идея земли русской (или украинской), это и дурно, и узко, и нелепо, и смешно, и кажется провинциальным фарсом. Одессит же совсем неплохо чувствует себя в таком качестве.
   ДРУГОЙ вопрос, суждено ли одесской мечте о Вольной гавани и мировом значении воплотиться в тех чистых, цивилизованных, культурных формах, которые она предполагает. Если не приходится сомневаться, что одесские торговцы быстро найдут общий язык с заморскими торговцами, откуда бы те ни прибыли, то где гарантии, что одесскому народу достанет зрелости, сознательности, культуры, чтобы его известность и слава не превратились в притчу во языцех для всего мира? Ведь можно стать таким мировым центром, как Рим или Париж, и даже превзойти их, а можно прославиться только как международный центр контрабанды или проституции.
   Состояние культуры в Одессе внушает тревогу не больше, чем в любом другом нашем, или бывшем нашем, крупном городе, но когда приподнимается завеса над одесскими претензиями, невольно задаешься вопросом, с чем же этот город намерен выходить на мировую арену, чем надеется поразить мир? Если здесь действительно сложился новый этнос со своими специфическими нуждами, чаяниями и духовными запросами и достаточно деятельный, чтобы попытаться заявить о себе в полный голос, то надо предполагать, что уже сейчас на его физиономии заметны черты, выделяющие его среди прочих народов. А что мы знаем об одесситах такого, что способно поразить нас? Что они предприимчивы и остроумны? Но, может быть, всего этого в преизбытке в Габрово и Сингапуре? Значит, стоит поискать отличий в области высокоинтеллектуальной или, скажем, духовной жизни. Но тут нас попросту сражает наповал тот факт, что многие одесситы большого, отнюдь не испорченного, куда как серьезного ума, достигнув зрелости, предпочитали Одессу покинуть, и, выбрав Львов или Киев, они внезапно осознавали себя истинными украинцами, в Иерусалиме же - ортодоксальными евреями, а в Москве, случалось, становились совершенно русскими литераторами, русскими историками и философами. Принадлежность к будто бы особому одесскому народу легко забывалась - факт, отнюдь не свидетельствующий в пользу Одессы. Можно сказать, что она, принадлежность, приятна и удобна, в иные времена даже выгодна, но в пределах Одессы, и совершенно бесполезна, просто бессмысленна за ее пределами. Конечно, на подобное суждение мы услышим уже достаточно знаменитое: Одесса подарила миру... И было бы глупо сравнивать ценность одесских даров с дарами других городов, резоннее спросить: что она оставила себе, и сберегла ли она силы для того, чтобы столь желанный ей бросок в огромный мир не выглядел всего лишь бойкой возней оборотистых и неразборчивых в средствах малых?
   В КОНЦЕ концов одесские проблемы и мечты, как бы они ни назывались, сродни проблемам и мечтам практически любого нашего города. Об экономическом процветании мечтают все, а если вслед за ним придет и мировая слава, никто, естественно, от нее не откажется. Специфика, а в известном смысле и беда Одессы лишь в том, что она оказалась словно вырванной из контекста общей истории нашего государства; разумеется, мы имеем ввиду здесь прежде всего историю духовную. Еврею, греку или поляку, живущему в русскоязычном украинском городе, порой удобно "скрываться" за вымышленной принадлежностью к какому-то особому, вот уж кстати и сложившемуся народу, - это понятно и даже оправданно исторически, но достойно ли разумных людей, переживающих трудные времена и озабоченных будущим, поддерживать подобную игру? Из нескольких старых народов может составиться новый, но происходит это тогда, когда новообразованный народ заявляет себя самостоятельно действующей в истории и в области культуры силой. А Одесса никогда не делала в отечественной истории ничего такого, что слишком выделяло бы ее из этой истории, и в области культуры, при всей своей самобытности, отнюдь не превысила не только мировой, но и отечественный уровень. Между тем можно не сомневаться, что более активное и сознательное участие в русской или украинской культуре вернее помогло бы ей найти себя. Однако Одесса, говоря на русском, никогда не чувствовала подлинного родства со страной, давшей ей язык. Надежен ли, справедлив ли ее путь к осуществлению своей мечты?
  
   ===============
  
  
  
   СТАРЕЦ ЗОСИМА И КНИГА О НЕМ
  
   "МОСКОВСКИЙ ВЕСТНИК" (журнал), N3, 2003 г., Москва
   ===============================================
  
  
   Потрясение, которое испытываешь при чтении книги о Зосиме Верховском, можно объяснить только тем, что в соприкосновении с ней заново рождается душа. Потом, по прочтении, просится на язык, что еще не придуманы слова, способные поведать о ее духовной глубине. Но какими же тогда, откуда взявшимися словами написана сама книга? В предисловии современного издателя к ней - ее полное название "Старец Зосима Верховский. Житие и подвиги. Изречения и извлечения из его сочинений" (Москва, "Паломник", 1994 г.) - сказано, что она наделена "целительной, духовной силой, способной уврачевать человеческие души, разъеденные грехом и скепсисом, отчаянием и враждой". Поистине, это звучит поэзией, особенно на тусклом фоне той задачи, которую ставим перед собой мы и которая должна свестись к попытке разобраться, почему же все-таки малоизвестна эта книга и что надо сделать, чтобы ее стали читать.
   До революции пользовалась заслуженной известностью расположенная в окрестностях Наро-Фоминска Троице-Одигитриевская Зосимова пустынь, она, впрочем, существует и ныне, уже утвержденная в качестве самостоятельного монастыря. Ее основал в Х1Х веке старец Зосима Верховский, в 1999 году канонизированный в лике местночтимых святых Московской епархии. В жизнеописании старца подробно рассказывается о начале обители. На самом деле старец не стремился что-либо основывать и менее всего мыслил себя администратором, смысл жизни он видел в служении Богу, в поисках Бога, в поисках уединения, которое позволило бы ему все помыслы обратить к Богу. Родившийся в 1767 году в семье смоленского воеводы, он мог бы получить отличное светское образование, однако ни наук, ни даже мирских бесед, которым предавались бывавшие у его родителей гости, совершенно не понимал. Судя по жизнеописанию, это вовсе не фигура речи. Действительно не понимал. Удивляться тут нечему, ибо вот что случилось с его отцом: когда однажды "один в своей комнате отправлял свои ночные молитвы, вдруг слышит он голос, явственно сими словами изрекающий ему милость Божию: "У тебя родится сын; не учи его светским наукам, но лишь Закону Божьему".
   Уединение Зосима нашел было в Сибири, куда отправился с другим старцем, Василиском. Старцы забрались зимовать совсем уж в глухой угол, и некий крестьянин пообещал обеспечить их хлебом, но "некоторые нужные занятия и обязанности сельские" помешали ему исполнить это обещание. К концу зимы ослабевшие пустынники покинули свою жалкую хижину и стали выбираться из леса, а ближайшее селение находилось в сорока верстах от них. На третий или четвертый день старцы поняли, что заблудились, а там прошла и неделя скитаний по суровой тайге. "У старца Василиска, - рассказывает книга, - лыжи были без подволок, почему весьма трудно было ему всходить на горы <...> а старец Зосима для того имел лыжи с подволоками, что один тащил санки со всеми их вещами и с съестным их запасом. Смотря же на возлюбленного отца своего, ослабевающего без пищи и изнуренного неудобным хождением по горам, плакал о нем, забывая себя; плакал, впрочем, и о себе, но не о том, чтобы боялся голодной смерти или был бы привязан к жизни временной, он плакал подобно тому боголюбивому иноку, который воспитал великого и чудного Иоанна Дамаскина и священного Косму. "Горе мне, отче (говорил он отцу Василиску), ежели умрем мы здесь в пустыне, боюсь я осуждения неключимого раба, скрывшего талант свой в землю! Какой ответ отдам я Богу, получив от Него все познания жизни духовной и дарования, коими мог бы послужить ко спасению других, но теперь как бесплодная смоковница засыхаю и предамся огню вечному за прошедшую бесполезную жизнь мою?". При ожидании голодной смерти в пустыне, высокоумие и самомнение не могли иметь места в душе, готовящейся отдать ответ на суде Божием".
   Ну, кое-как вышли к человеческому жилью. Затем промышлением Божьим уединение старцы вынуждены были сменить на необходимость устраивать обитель, ибо пришли женщины, пожелавшие разделить с ними их молитвенный подвиг, а среди них и вдова советника с дочерью, которые, явив сначала рвение к подвижничеству, после в обители, едва она была создана, начали борьбу со старцем Зосимой за первенство над душами сестер. Ловкая советница взяла верх, и Зосима был удален, однако его держалось большинство сестер, пожелавших в конечном счете уйти с ним, а не оставаться с советницей, которая стала уже начальницей устроенного старцем Туринского монастыря и грубо заявила свой нрав. Дочь советницы усомнилась в правоте затеянного ею и ее матерью дела и раскаялась, но ведь оно уже было сделано. За это время умер Василиск. Лишившись друга и измученный советницей, втянувшей в распрю гражданские и церковные власти и даже отряд казаков, Зосима, который за то лишь и боролся, чтобы не оставить сестер без духовного утешения, наконец решил уехать в Москву. Мог он взять с собой только своих племянниц Маргариту и Веру, а остальных сестер бросить в Сибири, но старец так не поступил. Пришла минута расставания с монастырем: "Архимандрит во время пения подошел к Вере и Маргарите и сказал им тихонько, чтобы по окончании пения прежде всего они поклонились советнице в ноги и поцеловали у ней руку, а потом простились бы уже с сестрами, что они беспрекословно исполнили, так что архимандрит еще более был тронут сим их поступком, даже и советница прослезилась".
   В Москву вслед за Зосимой приехали двадцать девиц, "странных, бедных, посвятивших себя Богу, но не имеющих где главу подклонить", как говорил о них старец. Их приютила добрая госпожа Бахметьева, владевшая, кроме дома, где обитала, еще и пустым домом. Затем она пожертвовала им место на устроение обители. Видя такую доброту Бахметьевой, "отец Зосима и все сестры со слезами упали к ногам ее; она и сама кланялась им также". Пожертвованное госпожой место было болотистое, покрытое лесом, и старец сколько-то времени сомневался в его пригодности для проживания на нем слабых женщин, но впоследствии там и возникла благоустроенная, тихая, уединенная обитель.
   После революции в Троицком храме пустыни разместили, по советскому обыкновению, клуб, там происходили танцы. Это тоже относится к истории обители, но предания ее были, конечно, нарушены. Л.А.Верховская в очерке "К небу чистейший и незагражденный путь...", опубликованном в "Московском журнале" (N 2, 2001 г.), сообщает, рассказывая о нынешнем возрождении монастыря, что гробница с саркофагом, где был захоронен старец Зосима, оказалась пуста. Был обнаружен и кирпичный склеп, где покоятся - но только лишь "по некоторым данным" - племянницы старца, схимонахиня Маргарита и первая игуменья пустыни Вера.
   К Вере и Маргарите уже сейчас следует привлечь внимание читателя. Именно Вера является автором жизнеописания своего дяди и духовного отца, а Маргарите в ее книге посвящено немало проникновенных строк. Был момент, еще в Сибири, когда Маргарита, будучи совсем молоденькой девушкой, только что взятой старцем из мирской жизни в кругу добропорядочной семьи, да не куда-нибудь, а в самое Сибирь, возненавидела резко решившего ее судьбу дядю. Он с любовью увещевал девушку, а она твердила в ответ: "Лучше не говорите мне ничего; каждое слово ваше мне так неприятно и больно, как нож в сердце; что мне делать! Я и сама не рада этому, но я не люблю вас и даже не хочу видеть и слышать вас; я не полюбила и монашества, этого мрачного единообразия, этой могильной жизни; простите меня, отче мой, и молитесь о мне". Старец, может быть, и впрямь слишком резко переменил обывательское существование племянниц на монашеское, но их последующая жизнь дает основания думать, что он был прав. Вскоре состоялся еще один разговор между Маргаритой и старцем, ибо "Матерь Божия сделала чудо своего милосердия; девушка говорила теперь так: "Отче мой, отче мой, я люблю вас, люблю всей душой <...> Я люблю монашескую жизнь; я люблю всех сестер; - я покойна, - мне весело!".
   При описании кончины старца говорится, что "дивно, как Бог укреплял тогда Маргариту, так сильно его любившую и такую немощную телесными силами, ибо целую неделю она не пила, не ела и не спала". "В последнюю ночь, когда Маргарита была одна с ним, старец томными и полумертвыми глазами глядел по своей келье. "Не видите ли вы каких страхований или привидений?" спросила Маргарита. "Нет, отвечал старец, и чего мне бояться? каких истязаний? у меня есть крепкая моя защитница - Матерь Божия! с Нею я ничего не боюсь!" За час же или более до кончины своей он подал знак Маргарите, чтобы она к нему наклонилась, и тихо сказал ей: "В надежде умираю!" - Вы получили извещение, мой отче? - Я уже сказал, что больше?"...
   И вот еще отрывок, свидетельствующий о духовной связи старца с племянницами, которую не могла прервать и смерть: "Протекло некоторое время по кончине старца, и старшая сестра Маргариты Вера, более двух месяцев не видавши старца во сне, начала очень тосковать о том и, читая псалтирь, горько плакала. Но вот как бы в утешение свое и она также видит, что будто идет куда-то за ворота и выходит на большое поле, <...> и будто у нее очень болят глаза, так что едва может она смотреть на свет и на луг и на кустарники. И вдруг по полю между кустами идет навстречу к ней старец и, остановясь перед нею, с отеческою милостию говорит ей: "Не плачьте вы обо мне, - мне очень хорошо там: вот ослепнешь от слез: видишь, как болят у тебя глаза. Не плачьте, я не забываю вас, вот и теперь иду к вам".
   Дух Зосимы и его племянниц, и других еще насельниц, безымянных, давно почивших, лежит и на нынешней возрождающейся обители. Видел я - хотя не исключено, что это наблюдение более чем поверхностное, - что чем дальше от Москвы, тем с большими строгостями сталкиваются посетители в монастырях, тем больше запертых ворот, вообще запретов, косых и хмурых взглядов, смешных слухов о свободах в обителях московских, где будто бы и женщинам в брюках вход свободный, и всякие иные вольности допускаются. В Ипатьевском я еще не вполне миновал музейную часть и в сущности лишь случайно приблизился к отданной монахам, а уже кто-то даже и не видимый с той стороны закричал от ворот: нельзя! нельзя! Не то в Зосимовой пустыни. Там не видать шумных толп туристов, крикливых иностранцев, но нет и подозрительности, подчеркнутого отчуждения, и в истинной тишине насельницы с готовностью рассказывают редким гостям историю старца и устроенной им обители.
   Но вернемся, однако, к ипатьевскому анониму, прокричавшему мне запрет. Он пожелал остаться неизвестным, а кроме того, надежно оберегал некую анонимность своих собратий во Христе от моего суетного стремления осмотреть весь Ипатьев, знаменитый монастырь. Это их право, и это вообще внутренняя жизнь церкви, которой нам, непосвященным, не следует касаться. Канонизация "выявляет" человека, делает известным его имя, жизнь и житие, но это затрагивает, главным образом, общие, в некотором смысле даже общие и между всеми святыми черты прославляемого лица, тогда как бесчисленные частности остаются не проявленными. В том числе, бывает, и вероятное стремление человека, идущего трудными стезями святости, не только ускользнуть от мирских соблазнов, но и вовсе исчезнуть, перестать быть видимым миру. Канонизированный ныне старец Зосима Верховский в свое время, почувствовав приближение смерти, решил "убежать от славы и умереть странником так, чтобы в предсмертную минуту некому было и воды подать и глаза закрыть. Желал он умереть так, чтобы никто не знал и гроба его". Тут жизнеописание достигает одной из своих вершин, ибо раздается голос сердца и тоскующей о ближнем души. Старец направляется на Соловки, но его обуревают сомнения: правильно ли поступил он, лишив сестер попечения, того отеческого утешения, которое они привыкли получать от него? В Москве "смиренный старец Зосима обратился за решением своего недоумения в Новоспасский монастырь к старцу Филарету", и тот, "не размышляя долго, решительно и с твердостию сказал: "Бога ради не делай этого, не оставляй врученные тебе души, - возвратись <...> За что же хочешь лишить их награды за их усердие и служение тебе. Неизвестность о их спасении и пребывании может возмутить последние минуты твоей жизни, а кончина твоя и даже твой гроб могут быть полезны и назидательны для твоего стада". Услыхав это, Зосима тотчас "с любовию и радостию возвратился к сестрам, коих нашел еще не переставшими плакать".
   Мы видим здесь внутреннее решение старца и некую внутрицерковную беседу, которая заставила его принятое было решение отменить. Однако само описание и этого события, и всей вообще жизни старца - принадлежит ли оно одной лишь церкви, является ли исключительно внутрицерковным делом? В церковной литературе существует намек на довольно-таки пренебрежительное, по крайней мере с мирской точки зрения, отношение к так называемому авторскому праву. Проставлять ли свое имя на обложке издаваемого сочинения, оставаться ли анонимом, это целиком зависит от воли самого автора, церковь же, предоставляя эту свободу волеизъявления, смотрит на данный вопрос как на посторонний ее прямому назначению. Но коль существует более или менее четкое деление на духовное и мирское, то должна существовать и необходимость отнести к той или иной области этот вопрос, и, кажется, примерно так могли бы прозвучать аргументы в пользу анонимности церковных писателей: хотя вопрос в известной степени касается церкви, больше он все-таки принадлежит правовой сфере, т. е. законности, а не благодати, и потому предпочтительнее, когда воцерковленные авторы тех или иных сочинений как можно меньше этой сферы касаются. Видимо, подобные соображения, отражающие сознание ничтожества дел человеческих перед лицом Господа, и привели к тому, что на обложке книги Веры Верховской имя автора не значится, а сам автор полуанонимно фигурирует в повествовании всего лишь в скромной роли спутницы старца на отдельных, хотя и весьма значительных, отрезках его жизненного пути. Мы можем допустить, что немалую часть книги составляет собственно рассказ самого старца, но оснований думать, что вся она такова, нет по той простой причине, что она вовсе не оканчивается его смертью. И завершающая часть книги столь же вдохновенна, как и та, в которой описывается земной путь старца. Следовательно, источник вдохновения племянницы - в религиозном вдохновении ее дяди и духовного отца; ее творчество вырастает из подвига его жизни; но личный труд ее или, если угодно, личный вклад в создание книги в каком-то смысле не менее значителен, чем образ героя этой книги, в той или иной степени создавший себя сам.
   Мы теперь вынуждены прямо обратиться к такому печальному явлению нашей литературы, как забвение немалого числа замечательных имен и творений. То, что их, забытых и полузабытых, отодвинутых в тень, много, и даже слишком много, далеко не всегда свидетельствует в пользу рассуждения, что наш читатель по-настоящему еще не дорос до понимания истинного значения слова. Великий святитель и великий писатель Игнатий Ставропольский (Брянчанинов), не считая написанное им исключительно своим сочинением, изобретением собственного ума ("Священное тайнозрение! священное видение ума! - писал он в размышлении "Роса", - с какою неожиданною внезапностью ты являешься в живописной, разительной картине перед умом <...> Как сообщаемое тобою знание сильно, ясно, живо!"), в то же время относился к писательству с полной серьезностью. Переделывал и исправлял написанное, стремясь достичь пушкинской чистоты слога, тщательно готовил свои творения к публикации. Священник Геннадий Беловолов в предисловии к изданной в 2000 году книге прозы Брянчанинова прямо указывает, что "нас вдохновляла идея представить святителя Игнатия как великого русского писателя, творения которого должны войти в лучшие антологии русской классической литературы". Стало быть, в лоне церкви возможен совершенно твердый взгляд, по которому предпочтение отдается торжеству авторского права, а не анонимности и над которым не довлеет страх в указании авторства столкнуться с чрезмерным, "протестантским" выпячиванием личного начала.
   Нечто прямо противоположное наблюдается в писательской судьбе племянницы старца Зосимы. Имея книгу о последнем, написанную ее рукой, мы считаем это достаточным, чтобы не вникать в вопрос, написала ли она еще что-либо, кроме этой книги, вправе ли вообще считаться писательницей и считала ли сама себя таковой. В предисловии к книге современный издатель, причисляя ее к классике духовной письменности, лишь бегло отмечает, что она принадлежит перу племянницы и духовной дочери старца. В 1903 году княжна Елена Горчакова выступила составительницей книги "Обитель старца Зосимы Верховского", в основе которой лежит фактически дословный пересказ жизнеописания старца, выполненного рукой Веры Верховской. На это обстоятельство нет указаний ни в самом труде княжны, ни в современном предисловии к ней, приготовленном в издательстве им. свт. Игнатия Ставропольского (что при храме на Лазаревском кладбище в Москве), где в 1998 году книга переиздана. В той ее части, которая затрагивает времена после Веры, о ней самой говорится лишь, что "благодаря неусыпным заботам своей начальницы, игуменьи Веры, унаследовавшей от своего отца духовного и наставника кротость и мудрость в управлении, обитель в течение многих лет наслаждалась тишиной и спокойствием и при увеличении материальных средств могла приютить в своих стенах большое число сестер. Оно возрастало весьма быстро и после кончины игуменьи Веры, при ее преемнице Афанасии, в Троице-Одигитриевском монастыре уже считалось более ста матерей и сестер". В упоминавшемся выше очерке Л. А. Верховской "К небу чистейший и незагражденный путь..." о жизнеописании старца говорится в примечаниях, да и то лишь в связи с надобностью сообщить, что оно уже переведено на греческий и английский языки; а тот ли подразумевается текст, который нам известен как принадлежащий перу Веры Верховской, из примечания не видать, как и вообще ничего о ее писательском труде. Так постепенно теряется имя автора, а вместе с тем возрастает, возможно, и риск утраты самого произведения. Не без труда дознается, что в миру Веру звали Варварой Ильиничной Верховской.
   Издательство им. свт. Игнатия Ставропольского уведомляет, что "соблюдая авторские права других издательств и авторов, считает, однако, неуместным понятие авторского права в издании православных книг, т. к. авторство слова Божия принадлежит Богу. По традиции не принято подписывать православные иконы, т. к. их автор - Святой Дух". По этому поводу, не вступая в дискуссию, можно заметить только, что ведь не всякое упоминание Бога является словом Божьим. Не сомневаемся, что в издательстве умеют отличать зерно от плевел, но оно было бы, пожалуй, лучше, когда б свое, так сказать, кредо там излагали более четко, не оставляя в каком-нибудь "т. к." слишком большой повод для разного рода сомнений, домыслов и вопросов. Издательство как бы объявляет картину мира абсолютно прозрачной и понятной - за счет разъяснения ее в православии, т. е. в слове Божием, которое, естественно, не может быть неправильным или сбивчивым, темным. Но когда некое объявление грешит отсутствием внутренней логики, оно способно затемнить и запутать любую картину. Не подлежит сомнению, что авторство слова Божия принадлежит Богу, но та связь, в какую эта истина поставлена в заявленных издателями с Лазаревского кладбища правилами их работы, грозит разве что неразрешимой путаницей, бессмысленным смешением земного и небесного, божественного и человеческого. Господь говорил притчами, доступными разумению рыбарей и мытарей, но не будем забывать и того, что слово Господа также создало мир, а это есть тайна, открытая Богу и непостижимая для человека. И эта непостижимость, кладущая границу между божеским и человеческим, логически наводит на мысль, что прежде, чем они соединятся в Богочеловечестве, должно быть вполне строго и четко обозначено их различие и, следовательно, есть слово Божие, обращенное к человеку, но есть и слово человека о Боге.
   Старцу Зосиме на его праведном пути случилось продолжительное время слышать "дьявольские шепоты: "Иисус не Сын Божий, но тварь", сопровождаемые бесчисленным множеством коварных, мрачных, нелепых и ужасных доказательств". В образцовых, типовых, если можно так выразиться, житиях святые тоже боролись с бесами сомнений и соблазнов, и быть иначе не могло, поскольку и сам Господь терпел в пустыне искушения от дьявола. Но эта борьба из житий, как правило, не вселяет особой тревоги в сердце читателя, ибо заведомо известно и очевидно, что она завершится полной победой святого, тогда как в жизнеописании старца Зосимы на нее пролит истинный свет, и мы видим, что представляет собой эта борьба в действительности, видим ее мучительные трудности, ее пот и кровь, а иначе сказать, становимся свидетелями подлинной человеческой драмы. А почему бы и нет? Вряд ли и бывали по-настоящему глубокие духовные писатели, которые не говорили бы о муках сомнений и искушений, и только иные благодушные издатели при этом видят перед собой исключительно безоблачную картину.
   Из того, что книга Веры Верховской пересказывается - безымянно - в других книгах и что упоминание об игуменье Вере вовсе не сопровождается упоминанием о ее писательском труде, мы вправе заключить, что в церковно-литературных кругах к этому последнему не сложилось сколько-нибудь ответственного и устойчивого отношения. Приведем тут еще отрывок из книги. "Однажды необходимо нужно было отцу Зосиме ехать от сестер к старцу (Василиску) в пустыню и от него немедленно возвратиться опять к ним. Время было хотя и зимнее, но погода была теплая; при возвращении же его от старца к сестрам погода опять сделалась холодная, и в предыдущую ночь был сильный мороз и вода в проливе замерзла; неминуемо надобно было проезжать оный; смиренный отец Зосима, призвав в помощь молитвы своего старца и сестер, сошел с воза, чтобы легче было, и пошел позади оного. Не более двух саженей отъехал он от берега, как вдруг провалилась лошадь; воз всплыл на воду, а отец Зосима весь погрузился в воду, и едва успев схватиться обеими руками за воз, не знал, что делать; возвратиться назад было невозможно: кругом был изломанный лед, мешавшийся с текущею водою, к тому же он боялся выпустить из рук воз, не надеясь достать ногами дна, ибо знал глубину сего пролива. Лошадь вся до головы погрузилась в воду и далее идти и плыть ей было нельзя, ибо перед нею был цельный, крепкий, неразломанный лед. Но и при виде такой смертной беды отец Зосима не отчаялся, а утешался тем, что Бога ради принял на себя сие служение сестрам и что благословение и молитва старца и сестер помогут ему; и в надежде на милосердие Божие, находясь в воде и держась за воз, ожидал, какой будет конец, а ничего нельзя было ожидать, кроме смерти, в чем он также смиренно покорялся воле Божией. Как вдруг, сверх чаяния, лошадь сама собою, не терпя более своего погружения в воде, поднялась на дыбы и на лед перед собой сильно бросилась, и своим падением разламывала перед собою стоящий лед, хотя сама и вся погружалась в воду, и об лед сильно билась. Увидя успех свой, что подается вперед, она стала смелее, веселее и чаще подыматься на дыбы. И так от начала берега до другого весь пролив проломала более сажени в ширину и на берег вышла. И отец Зосима, не выпуская воза из рук, вышел на берег и всем сердцем принес благодарение Богу, избавившему его от потопления и смерти". Прочитав это, не вправе ли мы заключить еще и то, что перед нами не просто что-то более, чем это бывает в обычных житиях и жизнеописаниях, подвижное, выставляющее существо человека в его душевной, а в некотором смысле и в физиологической обнаженности, но даже и нечто близкое к роману, да еще в том его виде, в каком мы его знаем и любим по русской литературе Х1Х века? Не забудем и о слезах злодейки-советницы, появление которых производит впечатление чуда. Добавим также, что есть в этой книге целая глава, посвященная брату Зосимы (отцу Веры и Маргариты), человеку в высшей степени достойному и обаятельному, но после долгих приключений и испытаний, описанных не без хорошо известной в том веке остроты юмора, отказавшемуся от избранного было монашеского пути. Есть и чудак, брат Веры и Маргариты, который поспешал за уводимыми Зосимой сестрами и патетически, с заламыванием рук, умолял их вернуться в лоно семьи. А про эту лошадку, которая не потерпела своего погружения в воду и поднялась на дыбы, разве отказался бы рассказать так, например, Андрей Платонов?
   Но мы не собираемся отнимать у книги ее жанр или подыскивать ему какое-то свое название. Мы только говорим о ней как о великой книге и в то же время делаем вывод, что ни церковная, ни тем более светская литературы не торопятся принять ее в свои сокровищницы. За светской тут вина неведения, а православные издательства, хотя и предпринимают переиздание книги, делают это без всяких отличий от изданий более чем столетней давности, когда она была еще новым и как бы случайным явлением в книжной текучке. Поэтому приходится говорить о своего рода "спрятанности" книги и вовсе в данных обстоятельствах не приходится говорить о лучших антологиях русской классической литературы. Но священник Беловолов столь непринужденно высказался об антологиях потому, наверное, что отношение к трудам Брянчанинова у компетентных лиц, слава Богу, уже вполне сложилось и устоялось. В отношении труда Веры Верховской, повторим, такой определенности нет, а есть разве что несколько благодушное рассуждение, что, мол, была она достойной племянницей великого старца, была хорошей игуменьей, написала прекрасно о старце, - ну и довольно этого. А где же работа над книгой?
   Обаяние книги о старце держится не только за счет благодатности материала, избранного писательницей, но и за счет ее личного писательского дарования, которое ведь не обязательно перестало бы быть высоким, если бы жизненные обстоятельства его носительницы сложились другим образом и она, допустим, обратилась бы к творчеству совсем иного рода. Это и есть человеческий фактор, который, на наш взгляд, отнюдь не следует сбрасывать со счетов. Менее всего мы расположены возносить писателя, кем бы он ни был, до уподобления его Богу или как-либо еще возвышать его над толпой, и если мы много указываем на личное начало, на значение авторства, то в этом нет преследования иной цели, кроме как выразить пожелание, чтобы автора "под шумок" не ставили вообще ни во что. Пусть бы только и был известен что единичный случай недооцененности книги, недостаточного внимания к ней, мы и тогда считали бы, что вопрос следует ставить именно так, как мы его попытались поставить. Тем более, по-нашему, не может и не должно быть иной постановки этого в сущности злополучного для нашей литературы вопроса, когда речь идет о такой книге, как жизнеописание старца Зосимы. Не раз упоминавшийся нами современный издатель книги нашел повод к торжеству в том, что она американским миссионерским Свято-Германским братством включена в золотой фонд русской духовной литературы. Надо ли это понимать так, что за нас в очередной раз сделали то, что мы сами давно должны были сделать?
  
   ==============
  
  
  
  
   "НЕКИЙ ЛЕОНИД ЗУРОВ..."
  
   "МОСКОВСКИЙ ВЕСТНИК", N5, 2003 г., Москва
   =======================================
  
  
   В "Грасском дневнике" Галины Кузнецовой есть такая запись от 23 сентября 1928 года: "Некий Леонид Зуров вчера прислал И. А. (Бунину. - М. Л.) книжку "Кадет". Читать ее взялась первая я. Способный человек. И близко все, о чем он пишет". Между Буниным и Зуровым завязывается переписка, и в 1929 году "способный человек" приезжает на юг Франции, в Грасс, где тогда жили Бунины. Он сумел так понравиться прославленному писателю и его жене, что получил приглашение остаться в их доме. Как известно, после смерти Ивана Алексеевича и Веры Николаевны именно Зуров стал наследником их архивов.
   Бунин, вообще-то не склонный расточать похвалы собратьям по перу, прочитав "Кадета", писал, что это чтение доставило ему "большую радость", что Зуров - "подлинный настоящий художественный талант, - именно художественный, а не литературный только, как это чаще всего бывает, - много, по-моему, обещающий при всей своей молодости". Творческое наследие Леонида Федоровича Зурова, очень заботившегося о качестве своих произведений и вечно занятого их отделкой, невелико, но возлагавшиеся на него Буниным надежды он, думается, вполне оправдал. Факт отсылки начинающим автором своей повести автору маститому говорит сам за себя, и в то же время это единственное известное нам свидетельство почтительного отношения Зурова к сочинениям своего старшего друга. Постоянное общение молодого писателя с Буниным не могло не оказаться для него серьезной школой, тем не менее следов очевидного бунинского влияния в произведениях Зурова мы не найдем. И вовсе уж не приходится говорить о каком-либо идейном влиянии. Зуров был человек глубоко верующий, Бунин же принадлежал к тем слоям интеллигенции, для которых религиозный вопрос не представлял большого интереса, и это было одной из причин, поведших к разрыву, к тому, что уже в годы оккупации Франции немцами Зуров ушел от Буниных.
   Но и после ухода Леонид Федорович в глазах многих остался прежде всего тем, кто долгие годы жил у самого Бунина и был его "личным секретарем". Взгляд любого мемуариста, какие бы цели он ни ставил перед собой, в данном случае обращается в первую очередь на фигуру Нобелевского лауреата. Так, из воспоминаний Андрея Седых, сотрудника "Парижских новостей, а затем главного редактора выходившего в Нью-Йорке "Нового русского слова", легко заключить, что едва ли не самым ярким событием жизни Зурова стал эпизод, когда он предстал перед Седых вестником присуждения Бунину премии. Галина Кузнецова, сама пользовавшаяся не только гостеприимством Буниных, но и особенным вниманием со стороны Ивана Алексеевича, не забывает с теплотой отозваться о Леониде Федоровиче, и все же он является на страницах ее дневника не более чем тенью великого человека. Она отмечает литературные успехи Зурова: "Он очень вырос как писатель, не узнать". Ей по душе, что Зуров твердо защищает Достоевского от нападок Ивана Алексеевича, вздумавшего укорять классика в надуманности. Понятен мемуаристке и "очень серьезный и грустный разговор", случившийся у нее с Зуровым. Говорили о будущем. Леонида Федоровича, судя по всему, тяготило его странное положение в бунинском доме, эта жизнь "без самостоятельности, как бы в "полудетях". Но решающего дело понимания отдельности, независимости и значительности писательского труда Зурова у автора воспоминаний нет.
   Впрочем, как уже давно замечено, понять, оценить по достоинству писателя легче потомкам, чем его современникам. Творения Зурова уже возвращены нам. Однако нельзя не признать того прискорбного факта, что его известность до сих пор у нас равна практически нулю. Как тут не обратиться к критикам и историкам литературы с вопросом, что ими сделано для утверждения этого достойного имени в истории нашей словесности? Действительно, кому же и выводить писателя, оказавшегося заслоненным мощной фигурой собрата по перу, на широкую дорогу признания, как не ревнителям этой науки? Читатель как таковой вовсе не располагает к этому средствами, он может только прочитать более или менее случайно подвернувшуюся ему книгу и высказать свое мнение в узком кругу. Взглядываем с надеждой на издателей, критиков, историков... и в отчаянии опускаем руки.
   Странные вещи творит окололитературная пишущая братия. В капитальном, по крайней мере многотомном исследовании М. М. Дунаева "Православие и русская литература", в основу которого положен прочитанный автором курс лекций в Московской Духовной Академии, Зурову посвящена целая глава, и в ней говорится, что Зуров "исключительно достоверен и правдив", Зуров - "непревзойденный стилист, мастер психологических интонаций в изображении характеров и пейзажа". Золотые слова! Удивительно только, что точно такие же мы читаем в предисловии к изданному в 1999 году издательством "Паломникъ" зуровскому сборнику и там они принадлежат составителю сборника Александру Стрижеву. Между прочим, обычный прием Дунаева - на скорую руку прописать автора в православном или неправославном лагере и первого превознести до небес, а второму старательно описать, как он, Дунаев, в гневе и отвращении отмывал руки после того, как имел несчастье прикоснуться к его книжке. В подтверждение, что "несчастье" действительно стряслось, приводятся аккуратно подобранные отрывки из сочинений автора, доказывающие справедливость суждения о нем критика. В главе о Зурове ничего этого нет, Дунаев просто пересказывает биографию писателя. Может быть, это объясняется тем, что Дунаев и вовсе не читал Зурова, а всего лишь взял, практически слово в слово, в свою многотомную книгу упомянутое предисловие. Лишь последний абзац главы заключен Дунаевым в кавычки, и следующая затем сноска разъясняет, что эта часть текста (а все заставляет думать, что речь идет только о взятой в кавычки части) является достоянием архива Александра Стрижева. А может быть, Дунаев и Стрижев - это один и тот же человек? Затрудняемся ответить. Налицо ведь и некоторые различия, тоже, в свою очередь, не поддающиеся внятному объяснению. Стрижев в своем предисловии пишет: "Дата кончины Леонида Федоровича - 9 сентября 1971 года". А у Дунаева так: "День кончины Леонида Федоровича - 10 сентября". Вот и разбери их!
   В одном из номеров журнала "Московский вестник" против труда Дунаева ополчается Сергей Солотчин. Он совершенно справедливо негодует на то, что "сергиевопосадский оригинал" (т. е. Дунаев) "быстренько делит писателей на чистых-нечистых и на этом заканчивает критический анализ", а Блоку, например, нагло приписывает фразу "Христосик в белом венчике из роз", тогда как никакого "Христосика" у поэта нет. Да и стихи Блока Дунаев называет всего лишь стишками. По наиболее же интересующему нас в данном случае вопросу Солотчин резонирует таким образом: "Отбор писателей для плодотворной критической идеи тоже не без странностей. В один ряд попадают Мережковский, Цветаева, Набоков и - Зуров, которого в русской литературе надо искать с большой лупой".
   Употребляя здесь слово "надо", Солотчин явно подразумевает совершенно обратное, а именно что не надо, незачем, не нужен, мол, русской литературе какой-то там Зуров. Критик не рекомендует искать в нашей литературе этого Зурова, а если кому-то из читателей все же взбредет на ум подобная фантазия, то такому чудаку следует ведь еще сначала вооружиться большой лупой. А это уже труд, до которого сам критик, судя по всему, снизойти не удосужился.
   Сочинение Дунаева, как говорится в предваряющем каждый том уведомлении, представляет собой первое в нашем литературоведении "систематизированное религиозное осмысление особенностей развития отечественной словесности, начиная с ХV11 в. и кончая второй половиной ХХ в.". Труд, действительно, гигантский, нельзя было Дунаеву, взявшись за него, не размахнуться во всю Ивановскую, так отчего же попутно не прихватить и достояние чужих архивов? Читать-то все, что написано в этой самой отечественной литературе с ХV11 до второй половины ХХ века, несколько, можно сказать, накладно. При таком размахе совсем не обязательно, выходит, читать Зурова, коль у Стрижева в архиве все правильно, хорошо и проникновенно о нем сказано. А что попутно возникает некоторая путаница в смысле дня смерти разбираемого автора, так это уже и вовсе пустяки. С другой стороны, зачем же и Солотчину читать Зурова, если он, предположим, уже прочитал не что-нибудь, а все тома дунаевского сочинения, о котором только и нашел сказать в итоге, что оно не выдерживает никакой критики?
   Разумеется, широкому читателю менее всего интересны распри между критиками и методы их работы. Творческому же наследию Зурова необходим прежде всего читатель, а не критик. Но читателя следует подготовить, выпестовать, некоторым образом создать, а мы, однако, в том, как у нас публикуются и понимаются произведения Леонида Федоровича и его роль в отечественной литературе, видим не решение этой благородной задачи, а торопливое нагромождение всякого литературного хлама. Казалось бы, ну что такого, ошиблись днем, напутали слегка. Да вот выходит, что и это важно. Как мы уверуем в ответственность и серьезность нашей критики, когда видим, что один критик без обиняков переносит в свой труд статью другого да еще при этом не утруждает себя правильным списанием дат?
   Родился Леонид Федорович в 1902 году, по Стрижеву - 18 апреля, по Дунаеву - 10 апреля. Далее Стрижев и Дунаев в добром согласии пишут, что случилось это в дворянской семье. Стрижев: "... с детства познал русскую жизнь во всех ее многоразличных заботах, постиг родниковые глубины языка и набрался незабываемых пространственных впечатлений". Дунаев: "... с детства познав русскую жизнь во всех ее многоразличных заботах, постиг родниковые глубины языка и набрался незабываемых пространственных впечатлений". Видимо, многоразличны заботы Стрижева и Дунаева, а живут они, как и полагается, общиной. Но разница-то, столь бросающаяся в глаза и столь портящая их благородное дело разница! Не предположить ли тут, видя столько сходства между человеком, впервые религиозно осмысляющим особенности многовекового развития нашей литературы, и автором скромного предисловия к сборнику повестей и рассказов, - не предположить ли, спрашиваем мы, что они, явив нам пример чересчур даже дружного постижения родниковых глубин языка, в то же время никак не могут состыковать свои пространственные впечатления? Ведь уже напрашивается вопрос: "А был ли мальчик?"
   По-нашему, был, но 10 ли апреля родился или 18, и мы теперь не в состоянии ответить. Если Стрижев исчисляет даты по новому (или старому) стилю, а Дунаев по старому (или новому), то что же ни один из них, при их-то согласованности, не разъяснил этого?
   Доподлинно известно, что родился Леонид Федорович в городе Остров Псковской губернии. В шестнадцать или семнадцать лет (разные авторы по-разному указывают) он записался добровольцем в армию Юденича, наступавшую на Петроград. Был дважды ранен, и в тяжелом состоянии его доставили в Эстонию, где если не раны, так тиф должен был свести юного воина в могилу. Однако он выкарабкался. Война для него на этом закончилась, а о ней он потом напишет, например в романе "Древний путь", так: "Кладбище было заполнено. В его промерзшей земле уже тлели в гробах и без гробов многие офицерские и солдатские тела в лубках и марлевых повязках, опущенные в землю в одном белье, как их принесли из госпитальных бараков. Новые могилы были готовы. Рыжие вывороченные комья, откатившись, лежали на снегу, и Назимову стало зябко от тающего на мокрых сапогах снега, кожа головы натянулась, и его передернуло от мерзкой сырости и знакомого вида выброшенной из ям рыжей земли. Он навсегда запомнил ее, когда лежал на ней, стреляя, когда ее рыли вверх разрывы, когда у него замирало сердце, и хотелось глубже запрятаться в наспех вырытый окоп".
   Последствия ранений преследовали Зурова до самой смерти и, возможно, стали причиной умственного расстройства в последние годы его жизни. Из Эстонии Зуров попал в Чехословакию, где продолжил свое прерванное гражданской войной образование. В примечаниях к книжке "Грасский дневник" Кузнецовой, изданной у нас "Московским рабочим" в 1995 году, говорится, что Зуров "учился в чешской школе технологии и, под руководством А. Кондакова, изучал античное искусство". Стрижев же пишет: "В чешской столице он посещает Карлов университет и семинары академика Н. П. Кондакова". Чудны дела твои, Господи. Однако отдаем предпочтение сообщению Стрижева. Об А. Кондакове ничего не слыхали, а вот Н. П. Кондакова, выдающегося русского ученого, посвятившего жизнь изучению памятников искусства Византии и Древней Руси, эмигрантская доля действительно привела в Прагу. Материальные затруднения помешали Зурову завершить учебу. Вернувшись в Прибалтику, он трудится в Риге маляром, затем ответственным секретарем детского православного журнала "Перезвоны". Там же пишет и публикует (1928 год) свои первые рассказы и повесть "Кадет". Начинающий Леонид Федорович отсылает эту повесть маститому Ивану Алексеевичу, после чего и становится "неким Зуровым".
   Как же пообтереться среди скорых на выдумку издателей, составителей, рецензентов читателю Зурова, который желает увидеть в авторе не некое полумифическое существо, своего рода нового Гомера, а конкретного человека, имеющего вполне проясненную, незапутанную биографию? Наверное, лучший путь в создавшемся положении - обратиться непосредственно к зуровским текстам. Повесть "Кадет" рассказывает о тех событиях, которые в большевистской литературе получили название Ярославского мятежа. "Прибежавший из Петрограда юнкер Владимирского училища Вилинов, нервно вскидывая кисти рук, рассказывал мальчикам о тех жутких днях, когда восставшие били по училищу из орудий, ревела толпа, а юнкера, слушая визг пуль, пустые грохоты пушек и крики "Бей юнкеров", лежа отстреливались. Он рассказал про жуткую обреченность и бесславные смерти, как рвали погоны, вышибали прикладами зубы и отрубленные драгунскими шашками юнкерские головы насаживали на копья железной решетки, что по Гребецкой; как томительно было ожидание смерти, как скучно в те дни по петроградской мостовой мела подхваченная ветром сухая поземка". Чтобы эти страшные петроградские события не повторились и в Ярославле, герой повести, юный кадет Митя Соломин, включается в борьбу с большевиками. Естественно, он сознает себя участником восстания, а не мятежа. Однако восстание получилось слабым и неумелым. Митя и его друг Лагин "крадучись пробрались по глухим, освещенным заревом улицам к древнему Спасскому монастырю, в котором, по слухам, засели последние защитники". "И была странной и величественной та ночь. Митя запомнил навсегда пламенные языки, дрожащие на черных струях Которосли, розовую от огня церковь, с сияющим в ночи крестом, страдающие от раны глаза Лагина, острия штыков, шепот, тягучие волны набата и благословляющую руку седого монаха". Большевики обстреливали монастырь из пушек. "Отколотым снарядами камнем било монахов, носивших пищу бойцам. Монахини из Казанского монастыря приносили им просфоры, перевязывали раненых. Раненых клали в церквах, а у крылечек клали убитых". Шансов на победу у восставших не было. "Красная батарея продолжала бить по монастырю, разбрызгивая по заросшим травою камням кадетскую и монашескую кровь. Когда Сенную площадь взяли, и Ярославль в дыму пал, уцелевшие защитники разбежались".
   Зуров, воспитанный среди псковских древностей, мечтал стать ученым, таким же, как Кондаков, для того и учился у него, однако большинство его произведений - о войне. Таковы романы "Поле", "Древний путь", как бы сливающиеся в один бесконечный военный эпос. Но перед нами не описания следующих одна за другой битв, а жизнь народа, дрогнувшего и пошатнувшегося в тяжких военных испытаниях. Николай Андреев, православный искусствовед и товарищ Зурова еще по Кондаковским семинарам в Праге (а он, кстати, в своем отклике на смерть Зурова указал дату этой смерти - 10 сентября, и, судя по всему, именно этому указанию следует верить), в статье "Леонид Зуров" писал: "Его влечет та таинственная соборность, которая составляет силу и прелесть необъятного русского поля, исторического древнего пути России, та первозданная суровость, почти инстинктивная слитность с природой, которая присуща русскому человеку. Отсюда острейшее внимание писателя к стихийным явлениям человеческой психологии, порождаемым от века любовью, соприкосновением со смертью, ненавистью, подвигом, войной, революцией".
   Уже поселившийся в бунинском семействе писатель трижды посещал Прибалтику, в частности Псково-Печерский монастырь, до Отечественной войны находившийся на территории Эстонии. В то время Леонид Федорович уже был автором "Отчины", повести о древнем Пскове и Псково-Печерском монастыре, так что братия обители встретила его как своего певца. Много лет спустя монахини Пюхтицкой обители, передавая в Псково-Печерский монастырь рукописный экземпляр "Отчины", напишут на нем: "В этой книге, как в золотой чаше, собраны драгоценные слезы, и скорби, и страдания мучеников - истинных воинов Христовых, которые отдали свою жизнь за Дом Пресвятой Троицы и за веру Православную".
   "В эти годы был страшен дальний храп коней и шум пустых обозов", - вот начало повести. По Псковщине гуляла литва. Некий старец, прячась от врагов, обосновался в лесной чаще, где и молился, а "в забытьи, прижавшись лбом к холодеющей земле, услышал он предостерегающий гул". Так обнаружен был вход в пещеру, и это и есть начало обители. В Пскове жил священник Иоанн из Юрьева Ливонского, и "на торгу в воскресный день услышал Иоанн о старце и пещере при потоке Каменце. Взяв благословение, раздав рухлядь нищим, закинув торбу за плечи, босым пошел он к Каменцу". Принялись этот священник и старец копать в горе церковь. "По вечерам молились в пещере. Путникам, проходившим горой, казалось, что под ветром поют вершины". А когда, спустя годы и годы, Псков осадили полки Стефана Батория, спасся город монастырем: "В осаду для обороны Пскова из Печерский обители вышли чудотворная икона Умиления, Успения и старая медная хоругвь". Полководец Фаренсбек с немецкой конницей и венграми пришел брать обитель, да не тут-то было. "В жестокие холода монахи и стрельцы бились у Никольской церкви в одних кафтанах и беспрестанно звонили во все свои колокола". Обитель устояла. "Испытанные в боях солдаты, возвращаясь, уверяли, что от Печер нужно уйти, что это такое же святое место, как и Ченстоховская обитель".
   Режиссер А. Учитель создал фильм "Дневник его жены" об эмигрантском житье Бунина. Трудно, однако, поверить, что истерический молодой человек, то и дело возникающий на экране, и есть вдумчивый автор "Отчины". Будь он таким, каков у Учителя, то, обласканный монахами Псково-Печерского монастыря, пожалуй, и наломал бы дров там у них, уж точно хоть раз, а завизжал бы не своим голосом среди древних монастырских стен. Но этого, надо полагать, не было. В обители Зуров изучал богатства ризницы и летописи; под его руководством был реконструирован храм Николы Ратного. А итогом посещения монастыря стали записки под названием "Обитель". В них мы находим факты из жизни самого Зурова, не тронутые, к счастью, мифологизирующей рукой критика Дунаева или режиссера Учителя. "Вот тогда, в те годы (эпоха Грозного, - М. Л.), воздвигалась прекрасная церковь Николы Ратного над Святыми вратами, которой любовался Рерих, о которой в "Истории русского искусства" писал академик Игорь Грабарь, которую мне пришлось в 1935 году реставрировать с артелью мастеров каменного дела, с рыжебородыми старообрядцами из посада Черного, что на озере великом Чудском. А строителем ее был воевода Заболоцкой, взявший немецкую Нарву... В Печерском монастыре потом он принял постриг и в Успенских пещерах погребен как смиренный инок Пафнутий". "Целые дни я занят - осматриваю колокольни, стены, башни, старые погреба и всюду делаю радостные находки. Вот заброшенная на чердак шитая шелками древняя воинская хоругвь цвета увядающих розовых листьев; вот большая икона времен Алексея Михайловича с тонким рисунком башен, с бревенчатыми кельями..." "Тогда в одном из рукописных сборников я нашел древний вариант Слова о погибели Русской Земли, а среди переписанных книг - служебник времен вечевых с молитвами о посадниках псковских и новгородских степенных, о соборе Святыя Троицы и Святыя Софии и о всех людях пскович - книгу Мисюреву..." "Я читал испещренные рыжеватыми и уже выгоревшими чернилами страницы - описание боевых мостов, башен, церквей, колоколов, медоварен и квасоварен, пушечного наряда, перечисление сложенных под Никольской церковью в оружейной палате пик, луков, колчанов и лат, корыт с нарубленным свинцом, затинных пищалей; и монастырский каменный город оживал, и древняя жизнь, с которой я оказался таинственно связан, расцветая, раскрывалась предо мной. И когда я вышел на вольное солнце, то уже по-иному чувствовал и видел выдержавшую осаду обитель, закованный в боевые стены монашеский, крестьянский и воинский стан".
  
   =================
  
  
  
   "САМОСТИЙНОСТЬ" ИЛИ ОТМИРАНИЕ
  
   "МОСКОВСКИЙ ЖУРНАЛ", N4, 2003 г., Москва
   =======================================
  
  
   Смотрю я на жизнь нынешней Украины и думку гадаю: впору ли говорить о прозаических причинах разъединения братских народов? Они же, эти причины, кроющиеся в прошлом, неминуемо наводят мою мысль на книжку о происхождении украинского сепаратизма, который весь, по мысли ее автора Николая Ульянова, построился на стремлении запорожско-казачьей верхушки отхватить для себя побольше власти, хотя бы и под эгидой турецкого султана, и на искусственном выращивании поляками неистовых украинских националистов. Но, может быть, в деле разрешения этого больного вопроса не помешает и некоторая толика поэзии, особенно если учесть известную склонность малороссов к сочинению виршей по любому поводу и случаю? Еще и то обстоятельство, что новоявленные украинские историки пылко рисуют Киевскую Русь исключительной принадлежностью украинской истории, а все вероятие будущего воссоединения видят разве что в сложении Москвой с себя столичных функций и утверждении великого стола в Киеве, т.е. полное запутывание прежде ясного вопроса, располагает усматривать в разрушении былого братства не только узко-прагматический, но и некий таинственно-символический смысл. В Украине бытует мнение, что персонажи ее мифологии светлы и добры, а великорусской - темны и злы, и это мнение, нимало не вписываясь в научный круговорот идей, естественным образом достается поэзии, заставляя предполагать в его носителях не столько ученых исследователей, сколько в задумчивости склонивших голову мечтателей. Но если мы попробуем подняться до истинной, так сказать, идеальности или, если угодно, до мира платоновских идей, то дело предстанет перед нами не разладом и войной между злыми и добрыми водяными да русалками и даже вовсе не расчленением целого на части, а физическим отпадением, фактическим отмиранием некой силы (идеи), вполне исчерпавшей себя. Совсем не благополучное внутреннее и внешнее положение Украины и, в сравнении с ним, более или менее благополучное положение России указывают нам, где вернее искать "покойника".
   Причины такого отмирания, может быть с некоторой долей преувеличения предположенного нами, следует искать опять же в прошлом, в реальной истории, но все же в вещах, скажем, более возвышенных, абстрактных и идейных, нежели животный порыв казачьей верхушки иметь преимущество перед простым казачеством в употреблении сала и галушек. И тут нашему мудрованию существенную помощь должна оказать замечательная книга профессора Казанской духовной академии П.В.Знаменского "Духовные школы в России до реформы 1808 года" ("Летний сад", "Коло", СПб, 2001 г.).
   Сразу возникает вопрос: что же, собственно, станет темой нашего исследования - унылый украинский сепаратизм или книга выдающегося ученого? Но не отвечает ли на него сама жизнь? Когда один из братьев Лихудов, Иоанникий, оставленный вершить свою ученую деятельность в Новгороде Великом, от старости выжил из ума, смиренный новгородский митрополит Иов в письме московским иерархам определил его состояние следующим образом: "начал быть малодушен". Случилось так, что книгу Знаменского, в которой приводится это определение, я читал в пределах нынешней самостийной Украины, и трогательное выражение Иова вспоминалось мне всякий раз, когда я слушал местных политиков, и даже больше сказать, министров, распинавшихся на телеэкране об успехах своей деятельности, о замыслах, о тонких связях с западными коллегами и прочих набивших оскомину вещах. У них, уже не носящих казачьих оселедцев и только что скроенных по образу и подобию небезызвестного Мазепы, все ведь выходит немножко на манер детского сада. Скажем, вот некий министр посетил Запад, побывал на саммите необыкновенной важности, а теперь рассказывает об этом телезрителям, - пространен и взволнован его рассказ. Со стороны честности он безупречен, ибо министр не скрывает горькой истины, что на том саммите посадили его, увы, далековато от Буша. Но этот печальный для страны и самого министра факт есть чем скрасить: удаленность от Буша обернулась близостью к Солане! Министр радуется и простодушно (малодушно?) предлагает народу разделить с ним его радость. И кто же в этой ситуации сколько-нибудь реален? Министр, Бог весть чему радующийся? Народ, которому безразлично, куда посадили его министра? А может быть, Буш, который как будто отстранился от печалей и радостей украинского министра, зато в нужный ему момент императивно укажет этому гостю саммитов, как должно поступать его стране? А по мне, так ближе их всех к истине Иов, думающий о душе, о чужой тоже, скорбящий о ней, оказавшейся вдруг неспособной к самостоятельной о себе заботе.
   В местных телетолковищах рассказывается о 7-тысячелетнем существовании украинской нации и о ее не подлежащем сомнению арийстве. Много говорят о шедеврах живописи, музыки, литературы, которыми изобилует украинская земля. А затем, как только рамки этих ток-шоу раздвигаются, открывая реальность, мы видим, что на том же украинском телевидении демонстрируются сплошь российские развлекательные программы и сериалы, перемежающиеся разве что бесхитростной голливудской продукцией. На книжном рынке решительно преобладает литература на русском языке, и только кое-где на книжных полках вяло покоится та или иная книжечка по украинской истории. Тут к месту будет помянут такой факт. В недавнем 2001 году в самостийной общим тиражом около 12 млн экземпляров было издано более 1500 наименований книг, а на украинском языке из них - всего лишь 3 процента. Видимо, с одной стороны, нет у населения, значительная часть которого предпочитает изъясняться по-русски, желания читать украинские книги, а с другой, быстро исчерпалась и та гипотетическая волна "шедевров", которую предполагали получить украинизаторы, когда приступали к залежам ранее не публиковавшейся литературы.
   Для целей нашего исследования, если его можно называть таковым, полезно было бы взглянуть на вытащенные на заре самостийности из забвения творения украинских мастеров словесности. Даже не причастные к украинской жизни люди помнят еще, пожалуй, имена Шевченки, Коцюбинского, Франко, Леси Украинки, а освободившиеся от советской русифицирующей цензуры издатели весьма оперативно, помнится, присовокупили к этой славной когорте Лепкого, Кулиша, Винниченку и, разумеется, идеолога украинской самодостаточности Грушевского. Но если память хранит эти имена, это еще не значит, что она хранит и содержание книг, написанных их носителями. И тут я вынужден добавить, что она и не могла его сохранить, поскольку это содержание улетучивалось из головы тотчас по прочтении той или иной книги. Причину этого явления я предоставляю объяснять тем, кто, выбрасывая на прилавки книжных магазинов сочинения упомянутых авторов, уверял, а может быть, и сам верил, что одаривает читающую публику достойной ее внимания продукцией.
   Один велеречивый украинец (а с некоторых пор я задаюсь вопросом, бывают ли они другими) горько жаловался мне на неблагодарных россиян, забывших, кому именно они обязаны своей ученостью и культурой. Тут вопрос поставлен ребром, ибо затрагивает два узловых момента: 1) величие русской культуры последних трех веков как следствие реформ Петра Первого; 2) мера самостоятельности этой культуры в свете такого известного явления, как теоретическое и практическое влияние на нее культур иноземных. Решая положительно первый вопрос, т.е. в том смысле, что с Петра начинается по-настоящему русская история и культура, а без его реформ они бы и поныне находились в плачевном состоянии, приходится на второй вопрос отвечать признанием несамостоятельности нашей культуры. По крайней мере, так мыслит мой украинец, и, видя, что от русских правды в этих вопросах не добиться, он требует хотя бы благодарного поминовения тех малороссов, которые, с его точки зрения, в несомненное иноземное влияние внесли бесценную лепту. Ведь это малороссы ХУ11 и ХУ111 веков принесли на упоительно невежественную почву Великороссии свет учения. Из рассуждений моего украинского собеседника ясно следовало, что не только, например, сугубо подражательная, как уже считается доказанным, культура России ХУ111 века, но и вся последующая, действительно занявшая почетное место в мировой культурной иерархии, возникли едва ли не по одной той причине, что на дикий север хлынула с ученого юга толпа киево-могилянских выучеников.
   Здесь, не знаю, к месту ли, вспоминается приведенный Е. Поселяниным анекдот из той поры, когда одну половину насельников Троице-Сергиевой Лавры составляли малороссы, а другую - туземцы, и вражда между ними достигла высшего предела. Накануне визита в обитель императрицы Елизаветы хитроумный настоятель (из малороссов) подучил простодушных россиян одеться как можно хуже и тем показать государыне, какие они беспрерывные труженики. Малороссы же надели все самое лучшее. Елизавета, оскорбившись неприглядным обликом половины троицкого монашества, разразилась гневным восклицанием. А настоятель тут как тут со своим заготовленным разъяснением, ничего, мол, не поделаешь, уж такие эти русские непотребные существа... Поселянин, рассказывая эту историю, имел в виду припомнить обиды, чинимые заезжими малороссами коренному населению северной части империи. Мы этого в виду не имеем.
   Сетования моего украинца на то, что в Великороссии забыли украинскую науку, не вполне справедливы, а вернее сказать, несправедливы вовсе. Великорусская дореволюционная литература и наука сполна осветили этот вопрос. Так, Юрий Самарин более чем подробно и скрупулезно вскрыл католико-протестантские тенденции в деятельности Феофана Прокоповича и Стефана Яворского. А это уже немало, если вспомнить, какую заметную роль играли эти двое в общественной и культурной жизни России начала ХV111 столетия.
   Петр Васильевич Знаменский (1834-1917) не так знаменит, как Самарин, и его труды уже давно, можно сказать, стали библиографической редкостью, а между тем не раз упоминавшаяся нами книга его о духовных школах является подлинным шедевром научной словесности и как нельзя лучше подходит к теме нашего разговора. Знаменский принадлежит к блестящей плеяде профессоров духовных академий (разумеем дооктябрьское время), создавших полновесные труды по истории русской церкви, по православной догматике и целому ряду проблем богословия. Его имя отнюдь не меркнет среди таких славных имен, как Е.Голубинский, Н.Покровский, И.Чистович, М.Муретов.
   Иному современному светскому читателю, возможно, не совсем понятно, что представляет собой профессор духовной академии как таковой. Для человека, чуждого веры в воплощение Божие и воскресение распятого Христа, не вполне и вообразимо, какая во всех этих едва ли не сказочных, на его взгляд, христианских вопросах может быть наука. И отсюда частое представление, что профессор, коль он причастен к духовному ведомству, не кто иной как тот же проповедник, только облаченный не в рясу, а в обычный мирской костюм. Но тот, кто ознакомится с академическими трудами, начав, например, с лекций А.В.Горского по евангельской истории и дойдя хотя бы до той же восхваляемой нами книги Знаменского, убедится, что тут именно наука и даже, если уж на то пошло, наука в высшей степени. Архимандрит Иларион (Троицкий) в очерке о профессоре Московской духовной академии М.Муретове пишет: "Митрофан Дмитриевич Муретов не был аккуратным ученым, какими мы привыкли представлять себе профессоров немецких... Многие из ученых книг и статей Митрофана Дмитриевича написаны, можно сказать, по увлечению. Этим характером ученой деятельности М.Д. объясняется, нужно думать, тот факт, что от него осталось немало печатных трудов неоконченных... Неоконченные труды свидетельствуют, что пишущая рука не поспевала за мыслящим духом". Другой тип ученого представлял Е.Голубинский, профессор той же академии. Его отличала именно "немецкая" аккуратность, и его тщательно отделанные, испещренные дотошно разработанными вопросами и детально исследованными фактами труды нередко вызывали нарекания у любителей отставания пишущей руки от мыслящего духа. В этой разбивке на типы стиль Знаменского, во всяком случае как он явлен в книге о духовных школах, занимает срединное место. Знаменский прежде всего ученый, но он же и художник слова. История духовных школ изложена им с тщательностью, свидетельствующей о добросовестности ученого, а вместе с тем это изложение исполнено такой художественности, что волей-неволей закрадывается подозрение о потерянном в лице нашего профессора выдающемся романисте. Перед нами, если угодно, научный роман о семинариях и академиях, выглядящий порой куда "художественнее" знаменитых "Очерков бурсы" Помяловского. Мы обрисовали, говоря приблизительно, три типа профессоров духовных академий. Но нам в данном случае важно не классифицировать как-либо этих ученых дореволюционного времени, а хотя бы попутно заметить, что пренебрежительное отношение к ним со стороны многих представителей академической науки времени послереволюционного, вызванное не только государственной установкой на атеизм, но, видимо, и личным предубеждением советских ученых, необоснованно и принесло русской науке немалый вред.
   Заканчивая это отступление, следует заметить, что книга Знаменского далеко не всем явлениям, имеющим место в современной Украине, может дать точное объяснение и характеристику. Смешно было бы на это надеяться, принимая во внимание, насколько смешны многие из упомянутых явлений. Не приходится считывать с лиц изображенных казанским профессором малороссов и угадывать по их повадкам тех некоторых нынешних украинских исследователей, что не шутя разрабатывают теории о малороссийском происхождении Христа. Но хоть и не сказал Знаменский об этом ничего и даже не попытался предугадать нечто подобное, беда невелика, и научной ценности его труда она нисколько не умаляет.
   Не пострадала от отсутствия пророчеств на этот счет и художественная сторона книги. Что до нее, то вот картинка условий жизни и учения в малороссийской (а в то время и в великорусской) духовной школе, удачно и своевременно вырезанная автором из воспоминаний некоего И.Покровского. В Чернигове в начале Х1Х столетия "ходят, бывало, по дворам человек 15 семинаристов 18-, 8- и 7- летнего возраста... Став в кружок посреди двора, поют они согласным хором: "Боже, зри мое смирение, зри мои плачевны дни!"... По окончании жалобного канта, из средины этой толпы вырывается резкий дрожащий голос: "Борщику!". Изобильно наделяемые хозяевами, певцы удалялись с низкими поклонами".
   Это о нищенском существовании семинаристов, о равнодушии тогдашнего правительства к проблемам образования и о жалости простых обывателей к полуголодным подросткам. И здесь в одинаковом положении оказывались великоросс и малоросс. Знаменский подробно рассказывает, как правительство российской империи, тратя огромные средства на всякого рода затеи, далеко не всегда первопотребные, на духовные школы, на то, что тогда громко называлось пользой и надеждой священства, деньги отпускало с какой-то баснословной скупостью. Правящая элита ХV111 века, зараженная идеей Петра Первого о фактической бесполезности монашества, производила как бы проект, из которого следовало, что духовные лица непременно должны быть образованны, но получать образование им надлежит за собственный счет. Поэтому духовные школы открывались прежде всего при монастырях, что было бы не так и худо, когда б финансирование их не ложилось тяжкой обузой на эти же монастыри, не всегда способные справиться и с собственными нуждами. Был обложен своеобразным налогом на образование и класс простых священников, чьим детям предстояло идти в науку, а уж это были люди и вовсе из тех, кому приходилось считать каждую копейку. В таких условиях оставалось, как это нередко бывает в России, надеяться на добровольных жертвователей, и они, из числа настоятелей монастырей, глав епархий, дворян и купцов, надежды оправдали. Преподаватели духовных школ, получавшие за свой труд гроши, весьма часто находились в столь же стесненных обстоятельствах, как и их воспитанники, и не самым удивительным делом тогда выглядело, если среди просителей борщика красовался и какой-нибудь от недоедания осунувшийся учитель риторики или пиитики.
   Среди этих преподавателей в ту пору (а Знаменский говорит, главным образом, о так называемом веке просвещения) большинство составляли малороссы, просвещенные и недоучившиеся, но прослышавшие, что в северной стране они легко найдут применение своим еще незрелым силам. Влечению малороссов в эту страну способствовала действительная нужда в педагогах, а еще больше странная симпатия правящей петербургской верхушки к ним, малороссам, действовавшая почти неизменно в течение всего ХV111 века. Еще Петр Первый почему-то считал, что киевляне лучше разбираются в духовных вопросах, чем его земляки, и, забыв, что при его отце, Алексее Михайловиче, споры между малороссами и великороссами уже привели однажды к изгнанию первых из московских пределов, не очень разборчиво зазывал и даже насильно вывозил тех в великорусские епархии. При таком отношении пребывание в Московии могло показаться заманчивым не только педагогам-недоучкам, но и откровенным плутам. Прокопович и Яворский, с их католико-протестантскими наклонностями, были на этом фоне еще не самым худшим вариантом. Но не забудем, что практически та же волна завлекла в Великороссию и Димитрия Ростовского, для которого уже лишь приятным воспоминанием осталась его былая тихая и ученая жизнь в киевской лавре. Он прибыл в Великороссию по воле императора, к тому же слабым физически, болезненным человеком, и его попытка служения в Сибири оказалась несостоятельной; но именно на ростовской кафедре он снискал славу святого. Кроме того, неправильно думать, будто киевские ученые мужи того времени непременно мечтали о независимости своей родины от Московии: так, для Иннокентия Гизеля Москва священна - прежде всего победой над Мамаем (не случайно же он Куликовской битве отводит в своем "Киевском синопсисе" особое и в высшей степени торжественное место) и еще тем, что ее вмешательство в малороссийские дела помогло отразить турецкую агрессию. И все же лицо великорусской духовной школы в те годы во многом определяли именно хлынувшие в них с юга неудержимым потоком ловкачи и охотники "за двома зайцамы", позднее в украинской драматургии получившие имена Шельменков и киевских "вченых" Голохвастовых.
   Угасание Киевской Руси, славной печерскими подвижниками, творениями Нестора, "Словом о Законе и Благодати" Илариона, "Словом о полку Игореве", началось еще до Батыева нашествия, центр культуры переместился в Русь Владимиро-Суздальскую. В эпоху литовского, а затем польского владычества Киев дает некоторые примеры сопротивления католическому влиянию и насильственной унии. Тем не менее почти вся та ученая братия, которая сложилась в Малороссии к середине ХV11 века, т.е. к моменту соединения с Московской Русью, оказалась, при всем своем православии, весьма далекой от прежних византийских идеалов, заветов и канонов. На вооружении у нее стояла латынь и схоластическое богословие, а вооружилась она таким образом если не в самом Ватикане, то во всяком случае не без помощи ватиканского влияния на Польшу.
   Следовало бы ожидать, что появление бойких "вченых" вызовет некое подобострастное восхищение в среде предполагаемо невежественных великороссов, желание поскорее и самим выучиться балаканью на ученой латыни да сочинению пышнофразых виршей. Ничуть не бывало! Не только дети священства, волею правительства призываемые в повсеместно открывающиеся духовные школы, но и отцы этих школяров всеми силами противились преподаванию, которое киевские "подвижники просвещения" поспешили организовать на суровый иезуитский манер. В ХV111 веке именно из среды простого духовенства вышла интермедия, в которой некий дьячок оплакивает утрату детей, взятых в обучение.
   О, мои детушки сердечные!
   Не на ученье вас берут, но на мученье бесконечное...
   Лучше б вас своими руками в землю закопал,
   Нежели в семинарию на муку отдал.
   Можно допустить, что это - всего лишь плач и вопль глубоко невежественного человека, смешного в сравнении с упомянутыми выше учеными малороссийскими мужами. Но в том-то и дело, что сама эта киевская ученость, слишком явно носившая на себе ватиканское клеймо, вызывала в Великороссии и куда более серьезное сопротивление, чем попытки спасти своих детей от киевских недоучек со стороны дьячков и сельских священников. Знаменский приводит печальное рассуждение о своих ученых земляках Феофана Прокоповича, а уж этого деятеля трудно заподозрить, что его симпатии к великороссам шли по-настоящему в ущерб малороссийским выходцам: Прокопович отзывается о последних как о "школяриках, латиною губы помазавших". Прокопович, при сочинении Духовного Регламента, который стал основой духовного образования при Петре Первом, сам не избежавший влияния иезуитов, называл ученость своих земляков "привиденной и мечтательной". Всех ли малороссов он подводил под эту статью, надо спрашивать у самого Прокоповича. Знаменский, во всяком случае, более терпелив в объективности и старается отделять овец от козлищ. Но мог ли он не посвятить множество вдохновенных страниц описаниям того, как разные недоучившиеся латынники и схоласты, в массовом порядке хлынувшие в Великороссию, чванились, раздувались от спеси, которая вся держалась на их умении жонглировать парой-другой латинских фраз малодоступного их разумению содержания? Этих людей, вообразивших себя большими учеными и специалистами, презирали и в самой Малороссии, где, по словам Знаменского, "латынь была уже старинной и привычной принадлежностью ученых людей".
   Если о том, чтобы иной обеспокоенный отец и впрямь закопал свое чадо в землю, предпочитая это отдаче его в школу, не слыхать в анналах истории, то примеров уклонения призываемых из духовной среды учеников и их сокрытия родителями от учения предостаточно. Знаменский живо описывает, как пойманные в таком укрывательстве отцы, т.е. сельские священники и прочие лица духовного сословия, подвергались штрафу, порке и даже тюремному заключению; описываются и побеги учеников, носившие далеко не единичный характер.
   Нужно иметь в виду, что все эти рассказы о полуголодном существовании семинаристов, об отцах, принимающих от власти наказание за попытки спасти своих сыновей от учебы, есть не что иное, как история трудного упорядочения системы нашего духовного, а вместе с тем и общего образования, во многом и приведшего к взлету русской культуры в Х1Х и ХХ веках; и эта история блестяще написана Знаменским. И нам, в ХХ1 веке пытающимся осмыслить золотой век нашей культуры, грех не знать, какие тенденции напитали ее, более того - какие тенденции укрепились и расширились в ней, а какие, сыграв свою роль, отмерли за дальнейшей ненадобностью.
   "В Великороссии, - пишет Знаменский, - большинство духовенства совершенно не понимало надобности подобного образования и притом же на латинском языке. Предания здешней духовной учености, еще очень пока свежие и не успевшие сгладиться под напором западного влияния, как они сгладились после, тяготели к православной Греции, требовали знакомства с греческим языком и ничего не имели общего с Римом и его латынью". В сочинении профессора немало страниц посвящено становлению истинно русского просвещения в этой то явной, то скрытой борьбе с ученостью заезжих малороссов, которых ватикано-польское влияние одарило умением "составлять (...) тонкие силлогизмы и конклюзии, может быть, крепкие с формальной точки зрения, но до наивности слабые с точки зрения здравого смысла и прямого взгляда на вещи". Эта борьба длилась до самого конца ХV111 века, до митрополита Платона, при котором великороссы возобладали численно в руководстве великорусского духовенства и победил именно "прямой взгляд на вещи". Хотя сам Платон - и это не лишне отметить - успел полюбить латынь и уже не мог обходиться без нее.
   Польша, владея Украиной, желала приобщить ее к католическому миру, для чего усиленно насаждала унию, а в результате Украина стала проходным двором для ватиканских влияний. Но если на Западе латынь и схоластическое богословие в свое время стали реальными орудиями учености, то в Малороссии из них вышли некая мертворожденная икона просвещенности для воспитанников Киево-Могилянской академии и повод к бахвальству для поспешающих за ними многочисленных Голохвастовых. Отсюда "латиною губы помазавшие", пан Халявский из одноименного романа Квитки-Основьяненко и даже Хлестаков Гоголя. И быть иначе, похоже, не могло.
   Рассудим, что такое латынь на православном Востоке, в России. Ну, прежде всего возможность читать в подлиннике античных авторов и затем еще сочинения средневековых схоластов. Может быть, забава для изящно образованных людей, а может быть, и впрямь основа так называемого классического образования, но в конечном счете отнюдь не средство познания и достижения истины в последней инстанции. То же самое относится и к схоластике, которая, будучи воспринятой исключительно с формальной стороны, обречена была выродиться у нас в хлестаковщину.
   Для Знаменского само собой разумелось, что истинное просвещение и образование имеют истоки в духовности, следовательно, и в духовных школах, а для многих современных читателей, прошедших выучку в советской школе, это вещи далеко не очевидные. Для чьих-то ушей прозвучит, наверное, откровением, если сказать, что великая русская культура, какой мы ее знаем ныне, берет начало не только в прославленных петровских реформах, но и в подвижничестве Сергия Радонежского или, например, блаженного Даниила Переяславского, который считал своим нравственным, религиозным долгом собирать по дорогам умерших и по тем или иным причинам не похороненных, сносить их в "скудельницу" и затем размышлять, что была их земная жизнь. Сыскать ли тут следы влияния схоластики с латынью?
   А вот что здесь действительно коренится, так это ответ моему украинскому оппоненту: не благодаря малороссам, их злополучной латыни, схоластическому богословию и иезуитским методам обучения, а вопреки им русская культура достигла вершин - именно благодаря тому, что, как говорит Знаменский, "ни в народе, ни в духовенстве не могли и представить, для чего будущему православному пастырю нужно учиться латинскому языку". В Киеве представить могли. Это небезызвестный Посошков писал, что "православному богослову незачем изучать труды каких-нибудь Фомы Аквината, Бонавентуры, Васквеца, Бернарда и т. п.", а многие киевские богословы думали прямо противоположное.
   Я далек от мысли, что латынь была нужна им лишь для того, чтобы тешить собственное тщеславие. Но я не могу представить себе, чтобы в этой их жажде латыни заключалось какое-либо крепкое, обдуманное основание, кроме вбитого в их головы ватикано-польского рассуждения, что помимо латыни и схоластического богословия нет и не может быть образованности. А когда в голову входит убеждение, что она умственно образуется лишь в том случае, если позаимствует образование где-то в далеких краях, то вместе с этим в ней безнадежно раскрывается широкая дыра, в которой только что и свищут ветра самых разных, быстрых и бесплодных направлений.
   И если нам известен последовавший за малороссийским и вообще иноземным духовным нашествием расцвет русской культуры, а также тот факт, что просвещенная Малороссия подобного расцвета так и не увидала у себя, то мы должны в любом случае объяснить это самобытностью великорусских корней и внутренней слабостью, несостоятельностью малороссийского напора, сопротивление которому сыграло тоже немалую роль в укреплении великорусских культурных тенденций. С другой стороны, тут же обозначается и странная малороссийская готовность плясать под чужую дудку, хотя бы и с ученым видом. Можно присоединиться к вдумчивому гоголевскому изумлению - "как долго пляшет этот человек!" - да только едва ли мы подумаем лишнее, представив себе, что "человек" уже все-таки изнемог, затих, а то и вовсе пропал из виду.
   Разматывая "книжное" описание идейного выветривания и подразумевая, в конечном счете, некое отпадение ставшего сухим и бесплодным отростка, мы никоим образом не собираемся говорить о материальном отмирании страны, некогда стоявшей у истоков нашего православного, культурного и исторического предания. Страна, как бы то ни было, живет, вот только ее украинская живучесть носит уже довольно-таки чуждый, с нашей точки зрения, характер. Для прояснения этого высказывания достаточно привести такие факты. В 1830 году о. Иннокентий (Иоанн Борисов), прибывший из Великороссии в Киев отправлять в местной духовной академии должность ректора, почел одной из своих первоочередных задач отменить в этом учебном заведении преподавание на латинском языке, справедливо полагая, что от него нет большой пользы православному богословию. В 90-х годах ХХ столетия, когда в Украине началась эпоха самостийности, латынь с быстротой, достойной другого применения, всплыла снова - ее поспешили ввести во вновь образованных гимназиях.
  
   ==============
  
  
  
   ЕПИСКОП ПОРФИРИЙ (УСПЕНСКИЙ)
  
   "МОСКОВСКИЙ ЖУРНАЛ", N4, 2004 г., Москва
   =======================================
  
  
   Когда 8 сентября 1804 года в Костроме, в приходе Успенского кафедрального собора родился мальчик, в святом крещении нареченный Константином, вряд ли кто увидел в этом событии что-либо необыкновенное. Мальчик родился в семье скромного псаломщика при упомянутом соборе Александра Матвеевича Успенского и имел двух сестер, Любовь и Серафиму. С особой теплотой он всегда впоследствии вспоминал свою мать, Дарью Степановну, о которой писал в своих записках: "Моя родная мать, будучи весьма благочестива, и меня с малолетства воспитала в строгом благочестии и научила молиться Богу, как молилась сама, сердечно и благоговейно. Сладость молитвы была любимой сладостью души моей".
   Дарья Степановна, женщина простая, но обладавшая весьма глубокой религиозностью, брала сына с собой, когда ей случалось ходить по святым местам, и именно эти частые посещения монастырей и храмов заронили в сердце отличавшегося любознательностью и сметливостью юного паломника любовь к живописи и архитектуре. И при том, что на эти зачатки "научности", исследовательского духа не бесплодно падали слова матери, учившей сына доброте, терпению, любви к Творцу и людям, сложилась почва, на которой и вырос в конце концов епископ Порфирий Успенский -- один из тех великих русских мужей Х1Х века, которые на пути истинной веры и научного подвижничества не только заложили основы русской церковной науки, но и ознаменовали ее огромными достижениями. Имя Порфирия Успенского стоит в одном ряду с такими именами, как протоиерей Александр Горский, митрополит Московский и Коломенский Филарет (Дроздов), архиепископ Филарет (Гумилевский) и другие.
   Не всегда легко уяснить, как юноше, появившемуся на свет в глухом углу, вдруг словно открывается весь мир и он, становясь писателем или ученым, в своем творчестве далеко выходит за пределы своей, так сказать, первозданной провинциальности. Ломоносова, как известно, словно некая высшая сила, подвигла пешком уйти из Холмогор в Петербург, с непременной целью поступить в университет, чего он и добился. Кострому в один ряд с Холмогорами вряд ли поставишь, но все же она была вполне тихим провинциальным городком. Писатель Писемский, уроженец Костромы, поступил просто: явившись в столицу с ее салонами и литературными кружками, он и не подумал что-либо изменить в своих костромских привычках и правилах, и уже одно это сделало его заметной фигурой на столичном небосклоне. Возможно, хотя бы отчасти понять, что способна была вложить костромская жизнь в душу будущего обладателя живой веры и энциклопедических знаний, помогут воспоминания критика и философа Николая Страхова, который, как и Константин Успенский, учился в костромской семинарии, только 16 годами позже. Семинария, по автобиографическому рассказу Страхова, располагалась в Костромском Богоявленском монастыре. "Это был беднейший и почти опустевший монастырь: в нем было, кажется, не более восьми монахов, -- писал Страхов, -- но это был старинный монастырь, основанный еще в ХV веке. Стены его были облуплены, крыши по местам оборваны, но это были высокие крепостные стены, на которые можно было выходить, с башнями по углам, с зубцами и бойницами по всему верхнему краю. Везде были признаки старины: тесная соборная церковь с темными образами, длинные пушки, лежавшие кучей под низким открытым сводом, колокола со старинными надписями. И прямое продолжение этой старины составляла наша жизнь: и эти монахи со своими молитвами, и эти пять или шесть сотен подростков, сходившиеся сюда для своих умственных занятий. Пусть все это было бедно, лениво, слабо; но все это имело совершенно определенный смысл и характер, на всем лежала печать своеобразной жизни. Самую скудную жизнь, если она, как подобает жизни, имеет внутреннюю цельность и своеобразие, нужно предпочесть самому богатому накоплению жизненных элементов, если они органически не связаны и не подчинены одному общему началу".
   Скитаясь затем по миру, Порфирий Успенский часто и с любовью вспоминал родной город. Значительные способности к учению помогли ему уже на девятом году жизни поступить в духовное училище, а в 1824 году он закончил семинарию, где опытные педагоги успели привить ему любовь к философии, а также к греческому и латинскому языкам. На латыни же он продолжал изучать философию и в Санкт-Петербургской Духовной Академии, однако поздняя запись в его дневнике заключает в себе такое признание: "Некогда я любил философию, но покинул ее, потому что она бестолкова, мятежна и вредна. Теперь люблю веру. Эта красная девица весьма степенна, строга, целомудренна и возвышена. Житье с ней спокойно, приятно и полезно". Что касается языков, то за свою жизнь Порфирий Успенский, кроме греческого и латыни, изучил французский, итальянский, немецкий. Он вполне мог объясниться со знатоком физики, архитектуры, медицины или истории. К числу его любимейших занятий относилась церковная археология.
   По окончании в 1829 году академического курса Константин Успенский удостаивается степени старшего кандидата, которая давала право на получение степени магистра после года преподавательской деятельности. А за несколько дней до выхода из Академии он принял монашество с именем Порфирий в честь мученика Порфирия. Это случилось 15 сентября 1829 года. Уже 20 сентября новопостриженного инока рукоположили во иеродиакона, а 25-го -- во иеромонаха.
   Учительствовал Порфирий в петербургском 2-м кадетском корпусе, после чего и был удостоен степени магистра богословия. В 1831 году он оказывается в Одессе, законоучителем в Ришельевском лицее. Одесса, тогда еще совсем юная и построенная, можно сказать, на иностранный лад, совершенно не похожа ни на Кострому, ни на другие старинные русские города. Поражает ли она, очаровывает ли молодого законоучителя, сказать трудно, во всяком случае, в своем дневнике он затем напишет: "Этот город -- есть как бы солнце, около которого суждено мне вращаться". Его образованность и хорошее воспитание не проходят мимо внимания местного общества, в числе которого имелось в ту пору немало знаменитостей: общественный деятель А. С. Стурдза, княгиня Потемкина, баронесса Фридерикс, профессор Новороссийского университета протоиерей М. К. Павловский. Детей знаменитого генерал-губернатора Новороссийского и Бессарабского Воронцова Порфирий обучал Закону Божию. К тому времени он уже возведен в сан архимандрита, назначен настоятелем Одесского второклассного Успенского монастыря, награжден золотым наперсным крестом от Кабинета Его Величества. Киевская Духовная Академия избирает его членом-корреспондентом, а в 1835 году энергичный архимандрит становится членом Одесского Статистического комитета, одного из тех, которые в ту пору стали вводить по всей империи для лучшего ознакомления с положением дел на местах.
   Год спустя Ришельевский лицей преобразовывают в высшее учебное заведение, и архимандрита избирают профессором богословия церковной истории и церковного права. Он остался в этом звании и после того, как его в том же году назначили ректором вновь открытой Херсонской, а впоследствии Одесской, семинарии. За несколько лет неустанных трудов архимандрит Порфирий превратил ее в образцовую духовную школу, которая вскоре получила право посылать своих лучших воспитанников в Санкт-Петербургскую Духовную Академию для продолжения образования.
   Но уже в 1841 году Одесса расстается с архимандритом, поднявшим ее духовную жизнь на весьма высокий уровень: его назначают настоятелем Русской Миссии в Вене, а два года спустя он, согласно решению Святейшего Синода, через Одессу и Стамбул отправляется в Иерусалим для ознакомления с состоянием православия в Палестине и Сирии. За время пребывания в Вене архимандрит Порфирий овладел немецким языком, организовал научную экспедицию в Далмацию, посвященную изучению быта юго-западных славян и их письменности. На Востоке он скоро пришел к мысли о необходимости создания в Иерусалиме постоянной русской миссии, и хотя официальный Петербург весьма прохладно отнесся к этой идее, о. Порфирий добился своего: в 1847 году была учреждена первая Российская Духовная Миссия в Палестине. Он возглавлял ее до 1854 года, когда начавшаяся Крымская война вынудила его вернуться в Россию. "Восточные" годы ознаменованы учеными занятиями и исследованиями, написаны такие труда, как "Синайская обитель", "Указатель актов, хранящихся в обителях св. Горы Афонской", "Сирийская церковь", "Письмена на Синайских утесах" и другие. Как начальник Иерусалимской миссии архимандрит был причислен к ордену Св. Владимира 111 степени, а в Петербурге его избрали членом-корреспондентом Императорского Русского археологического общества.
   Вновь на Восток архимандрит уезжает в 1858 году -- в составе экспедиции, рассчитанной на год, но завершившейся лишь в 1861 году. Вернувшись в этом году в Россию, о. Порфирий за границу никогда более не выезжал. Великая княгиня Елена Павлова выбрала его своим духовником, его учеными познаниями пользовались и правительство, и Святейший Синод, а 14 февраля 1865 года он был рукоположен во епископа Чигиринского, с назначением на должность первого викария Киевской митрополии, в которой он оставался до 1878 года. В этом году его назначили членом Московской Синодальной конторы, а вскоре и настоятелем ставропигиального Новоспасского монастыря. В этой московской обители епископ и скончался 12 апреля 1885 года, на 81 году жизни. Его погребли у стены при входе в усыпальницу бояр Романовых под Преображенским собором Новоспасского монастыря, и на плите его памятника была сделана надпись: "Здесь возлег на вечный покой преосвященный епископ Порфирий Успенский, автор многих сочинений о христианском Востоке. Молитесь о нем".
   Творческое наследие епископа воистину необъятно. Еще при его жизни часть собранной им огромной коллекции древних рукописей и книг на церковно-славянском, греческом и разных восточных языках приобрела Императорская Публичная библиотека, другая же часть этого собрания, по завещанию епископа, стала собственностью Академии Наук, причем этой последней покойный завещал на издание бесценных манускриптов 24 тысячи рублей. По словам специалистов, количество собранных Порфирием на Востоке книг столь велико, что "целой четверти столетия мало для простого их описания". Многие труды самого епископа до сих пор остаются неизданными. Известный церковный историк профессор А. П. Лебедев в посвященной 100-летию со дня рождения преосвященного Порфирия статье писал: "Едва ли когда увидит свет все то, что собрал он в книжных сокровищницах Востока и что он же написал: всего этого так много, что можно только удивляться, каким образом один человек, без всяких помощников, со скудными материальными средствами успел столько поработать".
   В Х1Х веке были опубликованы такие имеющие огромное значение для церковной истории труды епископа Порфирия, как "Восток христианский: Афон", "Первое путешествие в Синайский монастырь", "Первое (а затем и второе) путешествие в Афонские монастыри и скиты", "Афонские книжники" и другие. В прощальном слове над гробом преосвященного настоятель Симонова монастыря епископ Иоанн сказал: "Кто читал многообъемистые сочинения почившего архипастыря, тот может сам приметить, как чрез все его сочинения тонкой золотой нитью проходит его полнейшая неослабная любовь к Родине как гражданина России и любовь к восточному православию как сына Восточной православной Церкви. Где бы он ни был, чем бы он ни был занят, его жизнь, его мысль, его душа живет в России и для России, и для Церкви Российской собирает, как пчела с цветов, питательный и усладительный сок богословской учености".
   А вот как сам Порфирий описал свой отъезд из Петербурга в Вену: "Утром лаврский старец служил мне молебен в путь пред ракою св. Александра Невского. Я молился усердно. Слезы капали с ресниц моих. В душе моей горел пламень веры и преданности воле Божией". Эти слова взяты из дневников преосвященного, опубликованных в 1894 -- 1902 годах в восьми томах под названием "Книга бытия моего".
   Эта книга является, может быть, одной из главнейших в наследии Порфирия Успенского. В ней он подробно описал свои странствования, впечатления, думы. Неуемная жажда познания ведет его и в Грецию, и в греческие общины в Италии, и в римские катакомбы, где совершали свои богослужения и хоронили покойных первые христиане, и в древний Египет. 14 октября 1847 года он записал: "Наконец-то я с моими присными отъезжаю из Петербурга в святой град Иерусалим. В душе моей царят радость, преданность воле Божией и надежда на успешную деятельность мою в пользу Церкви Палестинской". Пребывая на Святой Земле, о. Порфирий прекрасно ладил и с русским генеральным консулом в Бейруте, и с греческим духовенством, а "туземное арабское племя за уши тянул к светлому верху", и только латинам был не по нутру. Итогом его изучения истории Восточных Патриархатов стал капитальный труд "Вероучение, богослужение, чиноположение и правила церковного благочиния египетских христиан (коптов)", в 1856 году изданный в Петербурге. Как уже говорилось, начало Крымской войны прервало деятельность о. Порфирия в Иерусалиме. В Россию он возвращался через Италию и Австрию. Уже в пути, в Яффе, где о. Порфирий остановился в большом греческом монастыре, ранним майским утром он долго "стоял на краю монастырской длинной и широкой террасы и задумчиво смотрел на море. Оно было тихо. Мысль моя, как светлый луч, неслась по этому морю и искала на нем следа плавания св. апостола Павла в Рим. След сей она усмотрела и сама превратилась в пламенное желание побывать в этом вечном граде и видеть там место мученической кончины двух первоверховных апостолов, а еще что? Художественные произведения кисти и резца и карандаша итальянских живописцев, ваятелей и зодчих. Счастливая мысль! Святое желание! Осуществлю первую, исполню второе. Я человек не половинчатый, не только верую, но и люблю и надеюсь; слово у меня -- дело; святая мысль и святое желание приводят мою волю в соответственное им движение. Я человек цельный: ставлю себе цель и иду к ней бодро. На пути сопровождает меня Бог глаголом Своим: не бойся, отрок Мой, Я с тобою. Я не заблуждаюсь". И действительно, наш паломник осмотрел все, какие только успел, сокровища и святыни Италии, подивился искусству ее живописцев и зодчих, бросил независтливый взгляд на папскую роскошь. Описание чудес "земли италийской" занимают целый том, искусно сочетая в себе исследовательскую дотошность, внимание к деталям и самым, на первый взгляд, несущественным подробностям с изящной легкостью художественного повествования. При этом о. Порфирий нимало не забывает о существующем разделении церквей, и религиозные вопросы у него на первом месте. В городе Лорето, где под куполом местного храма поставлен Назаретский домик, в котором жила Дева Мария, он видел статую самой Девы с Младенцем на руках: "На Ней и на Нем драгоценные короны; кроме сего, Она одета в длинное платье особого покроя, постепенно расширяющееся книзу; одета так, что не видеть рук Ее, как будто кто спеленал Ее. Это платье унизано жемчугами, драгоценными камнями, бриллиантовыми ожерельями и дорогими привесками. Все это -- вклады королей, князей, богачей". Кропотливая передача этой роскошной картины нисколько не означает, что русский путешественник введен в искушение. "Сюда-то, -- пишет он далее, -- приходят сотни тысяч католиков из всех государств и тут молятся перед черной статуей, в виду которой я и перекреститься не мог, как православный христианин, чествующий живописные иконы Богоматери, но не статуи ее. Удивительна силы привычки. По влечению ее католику люба статуя, православному -- икона. Не будем же осуждать друг друга. Ведь не от статуи же и не от иконы зависит наше вечное спасение, а от нашей веры и от нашей праведной жизни".
   Гораздо большее внимание путешественника привлекли первохристианские катакомбы, и он составил их описание, до сих пор не утратившее своей научной ценности. Тут уместно отметить, что ученому миру Европы имя епископа Порфирия было известно еще при его жизни, и если не получило настоящей европейской славы, виной тому то обстоятельство, что главные его труды увидели свет через 20-30 лет после их написания, уже после того, как были опубликованы подобные работы европейцев. Однако это не помешало академику Н. П. Кондакову заявить, что в ряде областей, особенно в церковной археологии, епископ Порфирий превзошел современных ему западных ученых.
   Еще до поездки в Италию, в Иерусалиме, Порфирий записал такие свои размышления о Риме и Римской церкви: "Рим подобен умирающему грешнику, который не может жить жизнью колыбели, а гроба боится ... Рим не в силах уничтожить Св. Писание и соборные определения, а его превратному изъяснению их ныне верят одни женщины и дети до выхода из школ иезуитских. Что ж остается ему делать? Переродиться и достигнуть в возраст первобытного христианства. А что значит переродиться? Переменить черноту эфиопа на белизну европейца? Ох более! Переродиться значит умереть и воскреснуть. А если так, то колыбель христианства должна быть страшна для Рима так же, как и гроб (....) Рим согрешил перед Богочеловеком, гордо усвоив себе Его непогрешимость". Не повлияли на эти воззрения Порфирия ни увиденные им святыни Италии, ни встреча с папой Римским, который поведал ему о своем стремлении к соединению церквей.
   Вернемся, однако, к временам, когда о. Порфирий еще возглавлял русскую миссию в Иерусалиме, и выскажем предположение, что предпринятое им тогда с его сотрудниками путешествие в Египет, взрастивший в древности многих христианских подвижников, воодушевило его не в меньшей, если не в большей степени, чем пребывание в Италии. В ту пору Египет уже давно исповедовал ислам, а та часть населения, которая осталась верна православию, называлась коптами. Коптские монастыри и стали целью этого путешествия. Укажем лишь на некоторые из тех, где побывал неутомимый о. Порфирий. Так, он посетил одну из наиболее известных христианских святынь Каира -- расположенный в старой части города монастырь Св. Георгия Победоносца. Обитель, представляющая собой чрезвычайно сложное шестиярусное сооружение, по словам Порфирия, "столько же мудрено описывать и рисовать, сколько трудно обозревать". По его предположениям, она возникла в ХV веке. К ее различным особенностям принадлежала и та, что как христиане, так и нередко мусульмане привязывали здесь цепью к мраморной колонне возле часовни одержимых умопомешательством и падучей болезнью и, после совершения молитвы, оставляли в таком положении на несколько дней. "При мне, -- сообщает о. Порфирий, -- один умалишенный армянин сидел мрачно в этой цепи, а на другой день уже ходил весело. Св. Победоносец помиловал его".
   О. Порфирий добрался даже до обители св. Антония Великого, а путь к ней в те времена был долгим, трудным и небезопасным. Три дня длилось медленное плавание по Нилу на парусном суденышке, после чего началось продолжительное путешествие через пустыню на верблюдах в сопровождении бедуинов. О неприятности, случившейся с одним из его спутников, о. Порфирий пишет: "Иеродиакон наш вздремнул на верблюде и, упав с него, вывихнул кисть правой руки. Здоровый и сильный, он скоро перемогся и продолжал путь. А то пришлось бы бедствовать с ним в пустыне, где нет костоправов". Коптские монастыри той поры жили в постоянном опасении вооруженного нападения бедуинов, поэтому обитель Антония Великого, которой наконец достигли наши путешественники, представляла собой в некотором роде крепость. Ворот в ее высоких стенах, сложенных из тесаных камней, не имелось, и посетителей, убедившись, что они пришли с добрыми намерениями, поднимали в нее на веревках. "Наш переводчик, -- говорится в "Книге бытия моего", -- первый ступил в эту петлю левою ногою, схватился обеими руками за веревку и так на одной ноге был поднят наверх воротом, утвержденным на толстой стене под навесом. Потом таким же способом подняли дружину мою и наконец меня". В описываемом случае путешественников встречали как дорогих гостей. У подъемника выстроилась вся братия монастыря во главе с игуменом, и для о. Порфирия поставили специальное кресло, в которое он и сел, приняв поданный ему игуменом медный крест. Затем начался крестный ход. "Все монахи в темно-синих рясах и черных завивалах на голове, -- пишет о. Порфирий, -- с предлинными ветвями масличными и финиковыми, пошли вперед попарно и, спустившись со стены по уступам лестницы, продолжали шествие до церкви, воспевая какой-то священный стих. За ними и мы в облаках фимиама, воскуряемого молодыми иподиаконами, шли между тесными зданиями монастырскими. Когда крестный ход наш приблизился к церквам, начали благовестить в колокол. От чистых звуков его зазвучала в нас чистая радость". Особая торжественность этой встречи объясняется еще и тем, что о. Порфирий и его спутники были первыми русскими, посетившими эту землю, прославленную подвигами Антония Великого.
   Епископ Порфирий прожил долгую и по-своему бурную жизнь, исполненную трудами, подвигами во имя веры, любви к Богу и людям. И совсем не самопревозношением выглядит сказанное им о себе в "Книге бытия моего": "Никто не скажет обо мне: он праздно прошел по земле".
  
   =============
  
  
  
  
   ТИХОН ЗАХАРОВИЧ СЕМУШКИН
   (1900-1970)
  
  
   "МОСКОВСКИЙ ЖУРНАЛ", N4, 2005 г., Москва
  
  
   Крестьянский сын, родившийся в селе Старая Кутля Мокшанского уезда Пензенской губернии, он стал, по его собственному признанию, "пленником" Севера, чему в значительной степени способствовало знакомство с трудами народовольца и исследователя Чукотки В. Тана-Богораза. Среди чукчей Семушкин, окончивший в 20-х годах прошлого столетия педагогический факультет Московского университета, провел около двенадцати лет, сначала в качестве участника комиссии по ликвидации американской концессии, затем - руководителя статистико-экономической и статистической экспедиций и, наконец, организатора первой на Чукотке культбазы Комитета Севера и первой же школы-интерната. В содружестве с Таном-Богоразом он создал письменность для чукчей и первый букварь на чукотском языке. Впрочем, из книги Тихона Захаровича "Чукотка" явствует, что опередившим его изобретателем чукотской письменности следует в действительности называть некоего Тынневиля. О нем упоминается в беседе ученика школы-интерната Ктуге, отправившегося просвещать кочевников-оленеводов, и злого шамана и эксплуататора, владельца большого стада оленей Араро, предпочитающего держать своих соплеменников во тьме невежества.
   "Ктуге продолжал читать (букварь - М. Л.).
   - Остановись! Кто этот разговор сделал?
   - Старик один в Ленинграде.
   - Чей старик? Русский?
   - Да, русский.
   - А слышал ли ты хоть от одного русского наш правильный разговор? Как мог сделать такие правильные слова русский старик? Не мог он сделать!
   - Так вот же сделал.
   - Нет! Не он это сделал. Если учить наш народ, надо разговор делать самим, в горах. И не на этой рвущейся бумаге, а на оленьей шкуре. Пусть наш старик из оленеводов сделает такой разговор. Ты слыхал про Тынневиля? Он в Анадырских горах тоже сделал разговор свой. Этот человек хотя и наш, но бродяга он, нищий. Его разговор мне тоже не нужен (...)"
   Беседа в конечном счете привела к тому, что шаман выстрелом из ружья лишил юного просветителя ноги. А Семушкин в сноске поясняет: "Тынневиль (...) без всякого влияния со стороны создал множество иероглифов и этой письменности обучил своего сына. (...) Я встречал чукчу Тынневиля. Он охотно объяснял свои иероглифы каждому, кто бы ни пожелал с ними познакомиться. Но так как иероглифы малодоступны для широких масс, то, кроме сына, Тынневиль никого не обучил. Весь его многолетний труд по созданию этой своеобразной письменности представляет исключительно любопытное явление, не имеющее, однако, практического значения".
   Наибольшую известность из произведений Семушкина получил роман "Алитет уходит в горы", за который он в 1949 году удостоился Государственной премии. В 1928-1932 годах его очерки публиковались в журналах "Кустарь и артель", "Просвещение национальностей", "Народный учитель", "Советский Север". В 1932 году писатель завершил работу над первой частью книги "Чукотка", однако увидела свет она лишь четыре года спустя, а вторую часть Тихон Захарович закончил и опубликовал в журнале "Октябрь" уже в 1940 году.
   "В сентябре 1928 года пароход "Астрахань" вошел в глухую, ненаселенную бухту Пенкегней, в ста восьмидесяти километрах к югу от залива Лаврентия. Здесь, на пустынном берегу, высадилась небольшая группа учителей, направлявшаяся в залив Лаврентия для открытия первой чукотской школы-интерната. Пароход не смог доставить их до места назначения: путь преградили льды, вышедшие из Ледовитого океана через Берингов пролив", - так начинается "Чукотка". На этой многостраничной книге, просто и увлекательно написанной, тепло повествующей о коренных жителях полуострова и русских подвижниках, задавшихся целью обновить их жизнь, и хочется в первую очередь сосредоточить внимание. Встречаются люди, для которых чтение ее осталось одним из самых светлых и добрых воспоминаний детства или юности, но больше, наверное, таких, кто никогда и не слыхал о ней. В сущности, в наших представлениях о чукчах мы по-прежнему довольствуемся нелепыми анекдотами об их забавных привычках и медленной сообразительности. Семушкин, близко узнавший этот народ, не видит, разумеется, ничего смешного в его отсталости. Хотя смеха в его книге хватает, причем искреннего, не обидного и раздающегося с обеих сторон: чукчи, подчиняясь цивилизующему влиянию русских, пароходы, самолеты, фильмы и бани которых наводят на мысль о проявлениях еще не виданного в этих краях шаманизма, не прочь, между тем, посмеяться над иными приемами и привычками "белолицых", русские добродушно посмеиваются, когда чукчи принимаются эти же приемы и обычаи с потешной старательностью копировать. Так, и впрямь забавен порой старик Ульвургын, председатель поселкового Совета, не избавившийся от страха перед келе - злыми духами, но уяснивший необходимость образования своего народа и существенно помогший учителям уговорить обитателей яранг отправить их детей в школу.
   "В яранге Ульвургына была несколько иная обстановка, чем в других: значительно опрятней, чайную посуду хозяйка не вылизывала, а вытирала сравнительно чистой тряпкой. Ульвургын встречался с белолицыми и кое-что перенял от них.
   К оленьей шкуре-стене тюленьими косточками был приколот портрет Ленина и какая-то до невозможности замысловатая диаграмма. В углу тиктакал будильник, подвешенный за колечко на оленьих жилах. Этим будильником никто не пользовался. Люди отлично определяли время и без часов. Будильник висел для "хорошего тона". Только перед приездом русских Ульвургын брал его за "ухо" и накручивал".
   С должности председателя Ульвургын ушел, совершив "ошибку", которую, как исключительно честный и ответственный человек, не мог себе простить. "Потом, когда ты уехал, - разъяснил он автору при встрече, - я долго-долго думал. Я сделал у себя постановление. В Совете. Всем нашим людям надо летом мыться в речке. Палец намочил в речке - ничего, вода хорошая. Только наша речка бежит с гор, и когда все люди залезли в речку, стали говорить: "Пожалуй, вода холодна!" - "Нет, говорю, не холодна - все время держу палец". Люди послушались постановления - и стали кашлять, и грудь болела. Вот такая ошибка". Это "крещение" чукотского народа Ульвургын предпринял в подражание русскому обычаю постоянно умываться. Уйдя из председателей, он занял пост капитана рыболовецкой шхуны "Октябрина", но страсть к общественной деятельности уже прочно укоренилась в его душе, и в свободное от работы время стал он предаваться рисованию агитационных плакатов. Таграй, юноша-чукча, всем своим поведением доказывающий, что попытки преобразования края предпринимаются не зря, следующим образом рассказал автору о новом увлечении местного общественника: "Один раз зашел я к нему в ярангу, смотрю - он что-то рисует. Рядом с ним стопка уже готовых больших листов. Из обоев нарезал. Целый рулон купил в фактории (...) И, знаешь, лежит он в яранге на животе, полуголый, ноги - в разные стороны, как у моржа ласты, а выводит карандашом. "Что ты рисуешь, Ульвургын?" - спрашиваю его. "Агитацию, говорит. Комчамол, говорит, должен эту агитацию рисовать, а приходится мне!" Я взглянул на его плакат и вижу: нарисована голая женщина. Рядом подрисованы три пары трусов. Контуром обведены. Я сначала не понял, что это такое. Тогда Ульвургын перевернулся на бок, тычет карандашом в рисунки и говорит: "Вот, Таграй, каждая женщина должна иметь три пары трусов. Одну пару носит, другая - в запасе, третья - в стирке. Потому что нет такого закона советского, чтобы носить все время одну, пока ткань сама не сгниет на женщине. (...) В каждой яранге повешу, чтобы все время смотрели", - говорит он. "Нехорошо, Ульвургын, смеяться будут. Видишь, как нарисовал ты женщину. Таких и в кино не показывают. Лучше на собрании об этом поговорить". - "Хорошо, говорит, будет. Ты не понимаешь ничего". (...) Так и развесил по ярангам все эти "плакаты". Сначала смеялись, а потом привыкли - перестали. И для смеха стали шить по три пары".
   На собрании по случаю очередной годовщины Октября Ульвургын, услышав звон колокольчика в руках нового председателя, затосковал по прежней должности. "Сколько праздников я звонил в колокольчик. А теперь вот звонит Аттувге", - сетует он вслух. И уже не может остановиться, произносит целую речь, излагая свое представление о гражданской войне на Севере: "Давно это было. На нашей земле никто из нас не знал, что такое белый, что такое красный. В голове было только про охоту. Теперь стали понимать. В голове поселились другие мысли. Тяжелей голова стала. И вот тогда у нас тоже была война. Один человек шел воевать из Колымы. Он ехал на нарте по берегу. (...) Ружье у него было многострельное на нарте. На поясе болтались маленькие ружья, ружья, назначенные на убийство не волка, не медведя, а человека. Он проезжал свободно, и никто ему не мог загородить дорогу. Сильным считали его. Прозывался он пальковник Бельницкий. Люди рассказывали: и одежда у него была особенная. На плечах были нарядные дощечки. Говорили люди наши: от дождя сберегал плечи. Потом он доехал до Энмакай и остановился в богатой яранге Алитета. Новость ему сказал Алитет: навстречу ему ехал воевать другой русский, в простой одежде, без дощечек. Крепкий человек. Имя ему было - Партизан. (...) Вот так воевали на нашей земле. Пальковник воевал против революции, а Партизан - за революцию. Услыхал потом Партизан про многострельное оружие и повернул обратно в Уэлен. Вернулся, стал делать агитацию. Многие не поверили агитации. Но все-таки человек тридцать поверили. Люди всегда такие: одни не верят, а другие верят. И я поверил Партизану. Он стал нас учить, как воевать человека. Мы прыгали, падали, махали руками. Вот так же, как пионеры машут руками гимнастику. Бегали. А стрелять нас не учил. Говорил: "Стрелять вы и без меня умеете. Нечего патроны тратить". Тогда мало было патронов. И правильно, стрелять мы умели сами. Он нас прозвал отряд. Скоро мы запрягли двадцать нарт, и Партизан сказал: "Теперь можно ехать воевать пальковника". Когда пальковник услышал о приближении такого множества ружейных людей, он быстро уехал обратно в Колыму. Мы проехали до самого Чауна, больше тысячи километров, а его следов не нашли. Так мы завоевали берег. Летом Партизан уехал в Петропавловск и сказал прощаясь: "Скоро вам пришлю Советскую власть". И правда. Не обманул".
   Ручейком более скромным, но исполненным своих радостей и достижений, пробегает по книге судьба глухонемого чукчи Лятуге, взятого в школу истопником. Однажды, по обыкновению добродушно усмехаясь, протянул он автору записку: "Товарищ, дай один пачка папирос, нет курить". Не сразу до Тихона Захаровича, не называющего, впрочем, в повествовании свое имя, дошло, что ее написал сам истопник. "Оказывается, Лятуге широко использовал свое пребывание в школе. Каждую свободную минуту он проводил в классах. Тихо сидел в углу, никому не мешая. Учителя и не подозревали, что он жадно учится. Они и сами в начале своей работы прибегали к разговору на пальцах. Преподавание велось главным образом иллюстративным методом. Этот метод, требующий зрительной памяти, оказался доступен и для нашего глухонемого Лятуге. Ему помогали, как я узнал впоследствии, два его друга - ученики Таграй и Локе". Автор показал Лятуге, как разговаривают на пальцах глухонемые на Большой земле, но показать он смог только два слова - "нос" и "рот". Лятуге принялся самостоятельно изобретать слова. "Он построил на пальцах всю азбуку и прекрасно овладел ею. Беда заключалась лишь в том, что ни у кого из окружающих не хватало терпения выучить азбуку глухонемых, несмотря на то что Лятуге охотно и терпеливо обучал каждого. Только спустя полгода, когда он уехал домой на летние каникулы, он обучил азбуке своего отца".
   Еще больших успехов достиг Таграй, этот, можно сказать, первенец нарождающейся чукотской интеллигенции. Едва ученики, после печального, не лишенного трагических оттенков прощания с родителями, поселились в школе-интернате, учителя задумали постричь их. "Чукчи стригут детей по-своему: они срезают волосы острыми, как бритва, ножами только на макушке. Когда смотришь на чукотского мальчика, создается впечатление, что на голове у него венок из волос. Голову при такой "прическе" трудно содержать в чистоте". А лишишь ребенка волос - злые духи могут забрать его. Таграй, опасаясь разгневать келе, единственный среди ребят отказался от услуг парикмахера, и одновременно повара культбазы, веселого китайца Го Син-тая, подзывающего очередного клиента: "Мальчика, ходи сюда!" - "ходил угрюмый, замкнулся в себе и исподлобья посматривал на учителей. Я даже опасался, как бы Таграй не покинул школу. Он перестал разговаривать со всеми". Но - не выдержал Таграй, поддался китайцу и волеизъявлению "белых шаманов", и ничего, келе не тронули его. Напротив, очень скоро таланты его, Таграя, раскрываются в полной мере. Он один из лучших учеников, усваивает все предметы с удивительной быстротой и сообразительностью, легко и по справедливости завоевывает среди товарищей авторитет вожака. Об его поразительных способностях свидетельствует победа в шахматы над искусным игроком, доктором культбазы Модестом Леонидовичем, приобретающая особенно замечательный характер, если принять во внимание, что до этого случая юный чукча никогда не садился за шахматную доску и только недолгое время со стороны наблюдал за игрой. Модест Леонидович потрясен: "Понимаете, этот чертенок меня обыграл! Меня - чемпиона культбазы и, быть может, даже всей Чукотки". И затем более развернутый рассказ: "Тут вот этот самый Таграй подбегает: "А мне, доктор, можно сыграть?" - "Ну, думаю, почему бы паренька не поучить? Игра достойная, всеми уважаемая. Развитие..." Садимся. Смотрю: фигуры ставит как нужно. Начали играть - ходит как полагается. А я, конечно, играю с ним, что называется, шаляй-валяй. Вдруг чувствую - припирает он меня. Да так припирает - деваться некуда! Я туда-сюда, разные там комбинации - не помогает! Смотрю: он у меня ферзя съел. Крышка! Думаю, вничью буду сводить. Самого заинтересовало. Так нет же, мат всыпал! И хотя бы объявил мат, что ли. А то молча все сидит, как сфинкс. "Ну, думаю, надо взяться за тебя по-серьезному". И по-серьезному продулся два раза. Мат и мат! Ей-ей, с досады жарко стало! Что ты будешь делать? Я, знаете ли, сгоряча, между нами говоря, и смахлевал один раз: конем пошел не глаголем, а напрямик. Так, понимаете, он как заорет что-то по-своему! Я скорей давай коня назад. "Извините, говорю, ошибся". Начали мы четвертую. Партия идет ровно. Вдруг вбегает другой школьник и что-то кричит, ужинать зовет. Бросил игру на самом интересном месте и убежал. Даже шахматы не собрал! Как будто я обязан после него собирать!"
   Таграй, среди прочего, осваивает показ фильмов посредством передвижной киноустановки и вождение самолета, не переставая удивлять своих соплеменников: после каждого нового замечательного деяния юноши чукчи спешат притронуться к нему, желая убедиться, что это прежний Таграй, даже если русские и превратили его в того "белого шамана", каковыми являются сами. Закончив школу, Таграй через Москву - удивляясь ей и размышляя, сколько же оленей надо, чтобы прокормить столь огромное скопище яранг, - отправляется в борисоглебское летное училище. На палубе отплывающего во Владивосток парохода им, облаченным в европейский костюм, заинтересовался "тучный человек с золотыми нашивками на рукавах морского кителя".
   "- Ишь как тебя обрядили! - добродушно сказал человек с нашивками, возвращаясь к Таграю. - Небось лучше оленьих шкур? Или хуже?
   - Ум-гу, - неопределенно промычал Таграй, кивая головой и рассматривая морской китель своего собеседника.
   - Твоя на Большую землю ходи? - спросил человек с нашивками.
   Таграй удивился и на вопрос ответил вопросом:
   - Вы здесь на пароходе работаете?
   - Да, я старший механик.
   - А почему же вы плохо знаете русский язык?
   - Как плохо?
   - "Твоя"... "ходи"...
   Механик смутился.
   - Это я для ясности хотел. Я думал, вы не знаете русского языка. Мы как-то везли одного "студента" - так он ни бум-бум по-русски. Вы едете учиться?
   - Я летчик, - сказал Таграй. - Еду в летную школу.
   - Летчик? А где же вы учились?
   - На культбазе окончил школу в этом году, а самолетовождению научился у пограничников".
   Цитировать "Чукотку" можно бесконечно.
  
   ==================
  
  
  
   ЯРОСЛАВСКОЕ ЗОЛОТОЕ КОЛЬЦО
  
   "МОСКОВСКИЙ ЖУРНАЛ", NN10, 11, 12, 2003, Москва
   =============================================
  
  
   УГЛИЧ
  
   Попробуем совершить, выбравшись из Москвы, быстрое, но и не совсем легкомысленное путешествие по некоторым городам Ярославской губернии. Минующая довольно-таки пустынные места дорога приводит из Сергиева Посада в Углич, о котором Иван Сергеевич Аксаков, побывавший в середине Х1Х века на Ярославской земле с секретной миссией исследования действий тамошних раскольников, писал родным: "Хорош, очень хорош этот город, живописно раскинутый по обоим берегам Волги, с своими 26 церквами, колокольнями и 3 монастырями. Вы чувствуете, что живете в старинном городе: это доказывает вам и историческое воспоминание на каждом шагу, и религиозная физиономия города, и самое расположение его - просторное и обширное".
   Красу Углича составляют расположенный на волжском берегу кремль, церковь Успения Пресвятой Богородицы, более известная под названием "Дивная", а в особенности, на наш взгляд, комплекс Воскресенского монастыря. Речь тем самым уже зашла о глубочайших русских древностях. Сам Углич, по преданию, возник в 937 году, а археологические раскопки свидетельствуют, что на территории, которую он ныне занимает, люди жили уже много тысяч лет назад. Скажем сразу, что для нас этот город окутан дымкой таинственности. Ее вряд ли улавливают местные жители, но наверняка многим впечатлительным натурам из числа приезжих кажутся неизъяснимо загадочными и сооружения кремля, и окрестности Воскресенского монастыря. Последний основан, предположительно, во второй половине Х111 столетия, то есть во времена весьма почитаемого в Угличе князя Романа. Но не "историческое воспоминание" тревожит и волнует тут, а именно величественная и странная красота собора, трапезной палаты и колокольни, представляющих собой одно неразрывное целое. Уместно отметить, что этот ансамбль воздвиг, на месте разрушенного в Смутное время польско-литовскими интервентами монастыря, Иона Сысоевич, будущий Ростовский митрополит, построивший знаменитый ростовский кремль.
   А где таинственность, там и символизм, там почти неизбежная пронизанность жизни мифологией. Символичность "Дивной", украшающей Алексеевский монастырь, бросится в глаза, пожалуй, даже человеку, ничего не знающему об истории Углича и не слишком-то пытающемуся вникнуть в загадки древнерусского искусства. Датой основания монастыря считается 1371 год, тот самый, когда Углич был сожжен войсками тверского князя Михаила, воевавшего с Москвой и отомстившего Угличу как союзнику последней. Так что монастырь задумывался его устроителем, московским митрополитом Алексием, и как военная крепость. Теперь снова приходится говорить о Смутном времени, ибо в 1609 году Углич, после героической обороны, был взят и разорен интервентами с необычайным ожесточением. О тех событиях рассказывает местная летопись, называемая Супоневской - как предполагают, потому, что один из ее списков принадлежал угличанам Супоневым. В состав этой летописи входит "Плач о разорении города Углича", который местные исследователи ставят в один ряд с такими творениями древнерусской литературы, как "Слово о погибели земли русской" и "Плач о конечном разорении и пленении Московского государства". Эмоциональные строки угличского "плача" действительно волнуют, а о том, что разорение города было далеко не рядовым событием даже по тем трагическим временам, свидетельствует тот факт, что слухи о нем парализовали волю защитников Владимира, Суздаля и Переславля и заставили их сдаться интервентам без боя.
   Летопись рассказывает и о разорении Алексеевского монастыря: "Первый и прекрасный монастырь святого чудотворца Алексия аки лютии звери обтекоша и, ворвавшеся во обитель, двери соборные церкве отломавше и внутрь в церквь вшедше, граждан посекающе, овых на копия сажающе, иных в погреба ввергаше и живых землею подавляше, а архимандрита и шестьдесят братий всех порубише, а граждан более пятисот". После описанного погрома в монастыре наблюдается оживление строительной деятельности, связанное прежде всего с именем нового настоятеля монастыря Мисаила. Тогда-то и возникла "Дивная", являющаяся ни чем иным как памятником погибшим защитникам обители. Образ настоятеля Мисаила, личности в своем роде и таинственной, и легендарной, до сих пор вдохновляет местных любителей творить мифологию. В Угличе любят подчеркивать, что его деятельность по своему размаху далеко превосходит масштабы города, а подкрепляется это соображение тем фактом, что вплоть до Х1Х века к каждому упоминанию о Мисаиле историками Алексеевского монастыря неизменно прибавлялось такое поименование его чина: "патриарший келейный старец". Ведь это указывает на причастность старца к высшим кругам церковной иерархии! В действительности Мисаил келейным старцем был при Ростовском митрополите Филарете, когда же тот взошел на патриарший престол, Мисаил, как видим, оказался в Угличе, отнюдь не в Москве. Но в наших глазах это вовсе не умаляет его роли ни в исторических событиях, ни в истории русского зодчества. Известно, что тип шатровой церкви является чисто русским изобретением, а "Дивная" горделиво возносит к небесам сразу три шатра. И что вызывающей, дерзкой "трехшатровостью" Мисаил дал городу особое лицо, легко понять, вспомнив, что несколько позднее патриарх Никон, который, по выражению Аввакума, "вскрался на престол патриаршеский", между прочими своими нововведениями специальной грамотой указал "шатровые церкви отнюдь не строить", думая тем отстоять чистоту греческого архитектурного канона. Однако "Дивная", к счастью, пережила вызванные этой и ей подобными грамотами гонения. До сих пор она для одних является вершиной шатрового зодчества, для других - символом упадка древнерусского искусства. Действительно, ее шатры представляют собой не более чем декоративную надстройку, вовсе не обязательную в культовом сооружении, а следовательно, служат целям обмирщения церковного искусства. Не приходится спорить и с теми, кто утверждает, что внезапное "размножение" шатров нарушает единство композиции, свидетельствуя о воцарившемся в умах зодчих брожении и шатании. И все же, видя эти шатры, сознаешь, что они явно находятся на своем месте. Может быть, разгадка в том, что эпоха, начатая колебаниями в вопросах церковного художества митрополита Макария (например, в диспуте с дьяком Висковатым) и завершившаяся торжеством "мирских" устремлений иконописцев Симона Ушакова и Иосифа Владимирова (по происхождению ярославца), если и была кризисной в истории древнерусского искусства, то отнюдь не для Ярославской земли, где она ознаменована наивысшими творческими достижениями. А к ним несомненно, во всяком случае с ярославской точки зрения, принадлежит и "Дивная".
   Совсем уж отвлеченным мифом и неким баснословием может показаться современному путешественнику факт, что некогда Углич вступал в борьбу за первенство с самой Москвой. Однако и это бывало в средневековой Руси. Древнеугличский долгожитель (прожил 107 лет) и сочинитель житий игумен Покровского монастыря Паисий оставил после себя, среди прочего, и письменные упоминания об основателе Учемской обители Касьяне. В ту пору существовало Угличское удельное княжество Андрея Васильевича Большого Горяя, и этот Большой Горяй, которому не чужда была мысль поспорить с Иваном 111, родным братом, за право именно Угличу, а не Москве называться "третьим Римом", сумел привлечь в свои владения Касьяна, первоначально обосновавшегося в Ферапонтовом монастыре. А Касьян был далеко не простым подвижником, вернее сказать, не из простых. Он, еще под именем Константина, прибыл в Москву в свите небезызвестной Софьи Палеолог, являясь потомком князей Манкупских из бывшей византийской провинции Мореи. История угличских притязаний на первенство, явленная в лице Большого Горяя, закончилась плачевно: отказавшийся выступить совместно с великим князем против крымского хана Менгли Гирея князь, стоило ему появиться в Москве, был схвачен по приказу Ивана 111 и в цепях отправлен в Переяславль, где он вскоре и отошел в мир иной. Учемская обитель разрушена уже в советское время. А руины взорванного в 1940 году Покровского монастыря, о котором мы упоминали выше, ныне покоятся на дне Угличского водохранилища.
   Тут мы вплотную подходим к главному событию угличской истории, наиболее чреватому мифологизмом, - убийству царевича Димитрия. До сих пор ученые спорят, был ли царевич убит или зарезался сам в припадке падучей. Выдвигаются версии предусмотрительной подмены Димитрия другим мальчиком, который и пал жертвой убийц, тогда как царевич не только благополучно спасся, но, по мнению некоторых, и занял затем по праву принадлежащий ему престол, лишь под пером недобросовестных историков превратившись в злого и злополучного Лжедмитрия. В Угличе отношение к царевичу не столь академично, оно куда более живое, чем в ученых кругах, Димитрий предстает перед нами фактически главным святым и небесным заступником города. Весь кремль пронизан памятью о нем. Существенную часть экспозиции дворца угличских удельных князей составляют более или менее искусные изображения невинно убиенного царевича. На месте, где совершилось это преступление, возвышается храм. Забыты не только издревле ходившие указания на то, что нравом мальчик весьма походил на своего отца, Ивана Грозного, но и причины его пребывания в Угличе, которые вовсе не обязывали бы его, займи он действительно престол, служить впоследствии интересам этого города. Для местных жителей он давно уже свой, угличский, жертва московских интриганов, человек, которому не повезло и который, сложись его судьба счастливее, непременно вывел бы Углич на первое место в государстве. Угличская трагедия наложила на город печать теперь уже многовековой печали, но в то же время она имела, по крайней мере в метафорическом смысле, и светлые стороны, ибо создала в сознании города собственного мученика, святого и царя. Именно об этом говорит "Угличский летописец" в связи с обретением городом части мощей убиенного в 1630 году: "... суть Царе - Углич имя ему положится отныне, но си есть и будет в разуме нашем повсечастно обноситься Царев град Углич".
   Впрочем, со временем светлые мотивы в отношении к своей исторической судьбе уступают в сознании угличан место трагическим ноткам. В неопубликованной "Книге угличского купца степенного гражданина Павла Матвеевича Сурина, собственноручно им списанной из разных древних рукописей и печатных книг" - она сочинена во второй половине Х1Х века - читаем: "Все исчезло, все погибло и для Нагих, и для Углича, и для всей России". По мнению "степенного гражданина", Димитрий, взойдя на престол, "поставил бы своих потомков княжить в Угличе, и Углич мог быть вторым городом после столицы в царстве русском". Однако Углич "постигла участь плачевная, жестокая, ужасная". И это трагедия не только Углича, но и всей России. Чувствуется, как по-своему мощно и вместе с тем удручающе медленно, неуклюже развертывались мысли "степенного гражданина" - особенно если принять во внимание современный этим провинциальным умствованиям стремительный рост все той же несносной Москвы.
   Во время Сурина Углич, увы, был уже глубокой провинцией. "Степенный гражданин", еще мысля неким общественным масштабом, на первый план выставлял трагедию родного города, хотя сам немало преуспел в своих купеческих делах, а другой угличанин, Николай Иванович Свешников, книготорговец и бродяга, оставивший после себя замечательные "Воспоминания пропащего человека", уже созерцает драму совершенно иного плана - свою, личную, сводящуюся к тому, что он, отвоевавший себе известное положение в книжной торговле, мог бы и преуспеть, когда б водка не губила все его начинания. То и дело за бродяжничество и пьянство высылаемый полицией из Петербурга под надзор в родные пенаты, Свешников проводит там время в созерцании местных чудаков, чтобы затем тайком, без копейки в кармане, пешим ходом отправиться опять в столицу. Чудаки же оставались в Угличе. Сотрудница городского архива Татьяна Третьякова отыскала немало документов, рассказывающих о причудах людей более или менее недавнего прошлого. Так, помещица Леонтьева, умершая в 1912 году, отписала свое имение угличским мещанкам Жуковой и Ожеговой, а также крестьянке села Котова Тиховой, оговорив, однако, что право наследования носит временный характер - до тех пор, пока жива ее любимая собачка Серко. Облагодетельствованная таким образом собачка вскоре тоже отошла в мир иной, а имение, по условию завещания, досталось угличскому городскому обществу, которое решило устроить в нем мужское реальное училище, что и осуществилось в том же 1912 году. Нынче на месте леонтьевского дома располагается стадион "Чайка".
   У Третьяковой же читаем, что знаменитый сатирик и бичеватель крепостнических нравов М. Е. Салтыков-Щедрин в своем Заозерском имении, располагавшемся в Угличском уезде, выступал в роли если не жестокого эксплуататора, то уж во всяком случае рачительного хозяина, человека, отнюдь не расположенного упускать свои выгоды. Не все так просто обстоит и с вошедшим в научный обиход фактом безмолвного и печального перенесения на руках праха А. И. Мусина-Пушкина его крепостными из Москвы в село Иловну Мологского уезда Ярославской губернии. Речь идет о человеке, который в Спасском монастыре Ярославля отыскал рукопись "Слова о полку Игореве". Он умер в 1817 году в своем московском доме на Разгуляе, отпет в церкви Богоявления в Елохове, а похоронен в любимом им имении Иловне, которое ныне тоже покоится на дне водохранилища. В созданных тотчас после смерти графа "Исторических сведениях о жизни, ученых трудах и Собрании российских древностей графа Алексея Ивановича Мусина-Пушкина" К. Ф. Калайдович писал: "... Тленные останки несены были на руках его крестьянами от самой Москвы до места погребения и там преданы земле в Моложском его селе Иловне...". Какие-то причины помешали Калайдовичу сразу опубликовать свой труд, и только в 1820 году он ознакомил с его рукописным вариантом вдову Мусина-Пушкина Екатерину Алексеевну. Надо полагать, нарисованная ученым картина народной любви к покойному графу не вызвала у нее никаких возражений, и "Исторические сведения..." появились, правда лишь в 1824 году, в печати, после чего в историографии версия Калайдовича, никем не опровергнутая, стала лишь дополняться разными трогательными подробностями, вроде сообщений о всеобщем горе и сговоре крестьян нести прах своего господина в полном безмолвии. Однако Третьяковой недавно обнаружена в местном архиве "Книга достопамятностей" Николопесоцкой церкви города Углича (такие книги в конце ХУ111 века стали обязательной принадлежностью церковного делопроизводства), в которой под годом смерти Мусина-Пушкина записано: "Препровождаемое на конях из града Москвы графа Алексея Ивановича Мусина-Пушкина тело для предания земле Мологской округи в селе Иловне было приостановлено родственниками его для препровождения ночи при здешней градской Ильинской церкви и по утру отправлено паки в предлежащий для него путь, без всякой церемонии".
  
   МЫШКИН
  
  
   Все эти подробности Третьякова сообщает в книжке "Мышкинские перелоги", которая посвящена городу Мышкину, расположенному примерно в 40 километрах от Углича вниз по течению Волги. Угличский автор полагает, что близкое соседство двух городов обеспечивает ей право быстрого перехода от рассказов о Мышкинском крае к напитанным архивом описаниям более или менее отдаленных событий в ее родном городе. Соответственно оказываемся в Мышкине и мы, и первое впечатление - оба города разительно отличаются друг от друга. В Мышкине не чувствуется никакой таинственности, он предстает открытым и ясным, он желает выглядеть городом, в котором все на виду и все пребывает в неугомонном движении. Если мы попадаем в Мышкин на теплоходе, которые в летнюю пору едва ли не один за другим доставляют сюда туристов, перед нами открывается панорама небольшого, сугубо провинциального городка, живописно раскинувшегося по берегу Волги, с бесчисленными деревянными домиками, внушительными каменными купеческими особняками и, можно сказать, громадой Успенского собора в центре. Этот собор с 1805 по 1820 год строил архитектор Иоганес Манфрини, и на его колокольню можно подняться за пожертвование в 10 рублей. Легенда гласит, что мышка, пробежав по лицу задремавшего после успешной охоты князя Юхотского, тем самым спасла его от верной гибели, поскольку там уж подползала с явно недружелюбными намерениями змея. Став причиной основания сначала села, а потом уездного города (1777 год), мышь вполне заслужено обосновалась в его гербе, а уже в наше время сделалась героиней единственного в своем роде Музея Мыши.
   Туристов на пристани встречает несколько архаично звучащими куплетами переодетая в мышей парочка, после чего они дружными колоннами, разбивка на которые производится чаще всего по принадлежности к разным странам и народам, направляются в Народный музей. Жизнь городка, и без того весьма бурная, по крайней мере в летнюю пору, в этот момент достигает чрезвычайного напряжения. На лотках выставляются бесчисленные сувениры, организуются экскурсии, что называется, туда-сюда, гостям предлагаются чайные и прочие церемонии, гостеприимно распахиваются двери музеев, которых в этом крошечном на вид городе хоть пруд пруди. Перечислять всех их нет необходимости. В конечном счете и сам город уже превращен в музей, что доказывается, например, прикрепленными к большинству его строений мемориальными досками. Настроенный на серьезный лад турист очень скоро начинает понимать, что здесь его ожидают не только и не столько развлечения, сколько напряженная работа ума. Ему уже не смешно слышать от местных патриотов, что Мышкин - духовная столица Ярославского края.
   За внешней предприимчивостью и даже суетливостью мышкинцев кроется не только стремление любой ценой выжить, а то и неплохо пожить в наши нелегкие времена, где-то в основе всеобщего городского брожения лежит здоровое и серьезное чувство любви к родному краю и желание познать его историю. Краеведческая работа в Мышкине поднята на уровень, уже выходящий за пределы уездного городка. Комплекс Народного музея, существующего более 30 лет, включает в себя музей Мыши, историко-этнографический музей, где можно узнать о строителе города Свияжска Иване Выродкове, увидеть письменный стол поэта Некрасова и некоторые вещи адмирала Ушакова, музей создателя знаменитой "Смирновской" Петра Арсеньевича Смирнова, местного уроженца; в Народном музее собраны сельские дома, ветряные мельницы, скромные деревенские часовенки, там можно полюбоваться паровым локомобилем, лимонадной и колбасной машинами Х1Х века, легковыми автомобилями, давно вышедшими из употребления, всевозможными речными судами. На первый взгляд, беспорядочно, сумбурно - собрали, мол, все, что подвернулось под руку. Подобные заповедники старины имеются во многих наших городах, но там они, как правило, приведены в музейную правильность, здесь же в глаза бросается нагроможденность. Но она-то и вводит в мир старины куда вернее, чем это происходит в "правильных" музеях, она-то и внедряет в посетителя чувство приобщения к некой особой среде. Здесь скорее, чем в разлинованном и устроенном как бы на "регулярный" лад музее, возникнет желание ближе узнать людей, которые некогда населяли этот край и оставили после себя все эти вещи.
   Еще один замечательный музей устроен, под названием Музея Семейных Коллекций, в собственном доме Сергеем Васильевичем Куровым. Терпеливому собирательству этого человека подвластна сама великая Волга - выбрасывает для него на берег монетки, крестики, орудия труда и сражений, и иные из этих экспонатов датируются, с подтверждением столичных ученых, даже Х111 веком. У Курова выставлены многочисленные документы, рассказывающие о жизни и деятельности разных мышкинских родов, творения местных краеведов, предметы быта. Обилие последних позволило коллекционеру не без художественности воссоздать жилище прежнего обитателя Мышкина.
   И. С. Аксаков, посетивший Ярославскую губернию, как мы помним, с секретной миссией, писал об оборотистости ярославцев, их умении вести торговые и промышленные дела и с известной ловкостью устраиваться в жизни. Но у нас еще будет возможность посетить на этой земле и весьма тихие уголки, например Тутаев, патриархальная тишина которого наводит даже оторопь, а потому, видимо, самое время задаться вопросом, кто же населял Мышкин в прошлом, то есть кто был предками всех этих энергичных и осмысленно действующих нынешних мышкинцев. Ну, прежде всего скажем, что в Мышкине, который лишь с конца ХУ111 века числится городом, уже в Х1Х столетии существовала немалая краеведческая литература. Ее главным двигателем была идея, что мышкинская городская культура развивается, как минимум, с Х11 века, то есть задолго до спасения князя Юхотского мышью, а ее подтверждение местные краеведы видели в находимых при раскопках курганных могильников вблизи Мышкина древних изделиях из камня, железа, бронзы и т. п. Возникло убеждение, что некогда на месте Мышкина существовало городище. Уже в ХХ веке, после того как первозданный мышкинский ландшафт претерпел изменения в связи с созданием Рыбинского водохранилища и стал недоступен изучению, ученые - не иначе как столичные - переименовали былое городище местных краеведов в более скромное селище. Возможно, это прозвучало для "мышкарей" оскорблением. Но они, как видим, не утратили присутствия духа. Не смутило их даже временное советское преобразование города в поселок, получивший в ту пору название Мышкино.
   Оно и впрямь выглядит странно, это преобразование, особенно если учесть, что еще во времена Екатерины 11 был утвержден регулярный план города, проведенный в жизнь знаменитым ярославским генерал-губернатором А. П. Мельгуновым, даже у тамошнего, чересчур "по-некрасовски" настроенного публициста и поэта Л. Н. Трефолева не вызывавшим аллергии. От большого торгового села, каким был до этого Мышкин, уцелела только построенная в 1766 году и ныне восстанавливаемая Никольская церковь. Т. Третьякова, уделяющая Мышкину внимания не многим меньше, чем родному Угличу, пишет, что это село очень скоро "приобретает облик города с четкой системой органов местного самоуправления, со сформировавшейся структурой городского общества... возрастает численность жителей. В Х1Х веке Мышкин достигает апогея в своем развитии". Самую видную роль в жизни города стали играть купцы, не только местные, но и приезжие - из Петербурга, Москвы, Ярославля, Углича и других городов. В параллель этому заметим, что позднее, особенно в советское время, контингент приезжих пополнялся, в основном, уже за счет творческой интеллигенции. Здесь писатель Виталий Бианки, обитая в прелестном деревянном домике над Волгой, создал свою "Лесную газету", а на другом берегу, в отлично просматривающемся из Мышкина храме села Охотино служит священником отец Иоанн, в прошлом художник некоторых фильмов Андрея Тарковского.
   Мышкинские купцы исправно исполняли свои обязанности в органах местного самоуправления. Глава не раз упоминавшегося Народного музея, писатель и краевед Владимир Александрович Гречухин пишет в своих трудах, что купцы были главным сословием Мышкина, его основой. В пример он приводит Тимофея Васильевича Чистова, потомка крепостных графа Шереметева, крестьян из деревни Лучкино Угличского уезда. В Мышкине Чистовы поселились в 1825 году, и здесь их дела сразу пошли в гору. На долю Тимофея Васильевича выпало обладание миллионным капиталом, руководство "хлебной торговлей по судоходству в Санкт-Петербург" и почти 27-летнее исполнение обязанностей главы мышкинской городской думы. В его превосходном доме, и ныне возвышающемся на волжском берегу, останавливались особы императорской фамилии. Под руководством Тимофея Васильевича городская Дума обратилась к бережливости, могущей показаться нам прямо невероятной: продает завалявшуюся в горбольнице старую оловянную посуда за 5 рублей, траву с огорода той же больницы продает на торгах, за кожу помершей лошади пожарной команды выручает 4 рубля. В то же время она за 4 дня решает все проблемы, связанные с ремонтом всех деревянных городских мостов, в кратчайшие сроки строит - в 1845 году - первый в городе булыжный мост на арке, а затем, к концу правления Чистова, еще три каменных и столько же деревянных. Чиновник особых поручений Гирс доносил, оценивая деятельность Чистова и его команды: "Город Мышкин числом каменных строений по сравнению с пространством оного и чистотою деревянных строений отличается довольно выгодно от соседнего с ним города Мологи... В последнее десятилетие выстроено в Мышкине около половины всего числа каменных домов, находящихся в городе, и немалое число прочных деревянных домов на каменном фундаменте. Находящиеся в Мышкине ряды лавок, амбары, будки для ночных сторожей плац-формы и гауптвахты построены с соблюдением правил". Нередко случалось и так, что Тимофей Васильевич направлял на нужды города собственные капиталы, а затем долго и терпеливо ждал возмещения. Он считал необходимым предавать гласности все сколько-нибудь важные документы, принимаемые Думой или спускаемые сверху, и потому думский рассыльный обходил с этими документами весь город, знакомя с ними каждого домохозяина. Следил голова и за моральным обликом горожан. Когда некий мещанин Рупасов не в меру загулял, Тимофей Васильевич официально потребовал его наказания, и городская дума разродилась документом, в котором среди прочего читаем: "... сделался в обществе такой член, который совершенно не может быть терпимым сколько по поведению, а и потому дабы он развратной жизнью не мог послужить соблазном другим...". Видимо, Рупасова образумили, и это позволило Чистову произнести перед своими сотрудниками такую речь: "Благоволит оная Дума знать, что в продолжении минувших трех лет никто из купцов и мещан города Мышкина судим по земскому суду не был".
   Дом Чистова упоминается не только в трудах краеведа Гречухина. О нем говорит любой более или менее серьезный волжский путеводитель, и это не случайно, ибо дом знаменит не только краткими пребываниями в нем членов императорской семьи, но и тем, что ныне в его стенах расположена Опочининская библиотека. И теперь нам следует бросить хотя бы беглый взгляд на историю мышкинских дворянских родов. Если мы будем бродить по городу, внимательно изучая развешанные на домах таблички с указанием на их прежних владельцев, то скоро придем к выводу, что дворяне здесь жили гораздо скромнее, беднее купцов. Тем не менее многие дворянские фамилии - Батурины, Травины, Жеребцовы - оставили в истории города заметный след. Представляется нелишним заметить, что далеко не редкостью были браки между представителями дворянских династий и династий купеческих.
   Памятуя о несомненной страсти современных мышкинцев к коллекционированию, прежде всего расскажем о представителе дворянского рода Скрипицыных, ведущего свою родословную от угличских детей боярских, Валериане Михайловиче Скрипицыне, который в конце Х1Х века занимался крестьянскими делами в мышкинском присутствии. С крестьянами Валериан Михайлович обходился в высшей степени любезно и давал им дельные советы, но только не в пятницу, когда в Мышкине был базарный день и когда наш герой каждый крестьянский визит к нему расценивал как личное оскорбление, понимая дело таким образом, что человек являлся к нему лишь по случаю своего посещения города ради торговых дел. Еще одна странность Валериана Михайловича заключалась в том, что он, получив от некой родственницы в наследство несколько десятков старинных фарфоровых кукол немецкой работы, как-то незаметно для себя "заигрался" с ними, что побудило одну помещицу, посетившую его и заметившую разложенный на столе кукольный набор, с удивлением воскликнуть: "Да никак вы, государь мой, в куклы играть начали?" После этого крестьянский советник вошел во вкус и собрал огромную коллекцию подобных изделий, каждое из которых аккуратно снабдил инвентарным номером и описью. Старик умер внезапно, не оставив завещания, а вскоре его домик вместе с коллекцией сгорел в огне вспыхнувшего по соседству пожара.
   Этот случай описан в очерке писателя, историка и журналиста, друга Достоевского и поэта Полонского Евгения Николаевича Опочинина (1858 - 1928) "Русские коллекционеры и уцелевшие остатки старины", впервые опубликованном в журнале "Наше наследие" в 1990 году. Не будет ошибкой сказать, что творчество Опочинина заслуживает большего внимания, чем уделялось ему до сих пор. Выросши в Мышкине и, несомненно, пройдя школу местного краеведения, писатель доказал отнюдь не местечковые возможности последнего, поднявшись в своих очерках и художественных произведениях до высоты общероссийских проблем. Впрочем, Опочинин был носителем дворянской культуры, а уездным краеведением, как указывают наши ученые, занимались, главным образом, разночинцы и выходцы из духовного сословия, не слишком-то далеко раздвигавшие горизонты своего познания.
   В упомянутом выше очерке описываются самые разные случаи гибели частных коллекций, нередко куда более значительных, нежели фарфоровые куклы дворянина Скрипицына, однако на примере книжного собрания родственника писателя, Ф. К. Опочинина, мы можем видеть, что не всегда дела в этой сфере человеческой деятельности заканчивались плачевно. Федор Константинович Опочинин родился в 1846 году в Петербурге, в семье кадрового военного, флигель-адъютанта Николая 1 Константина Федоровича Опочинина. Последний скончался два года спустя, во время поразившей северную столицу эпидемии сыпного тифа, и его безутешная вдова Вера Ивановна, урожденная Скобелева, фрейлина двора Ее Императорского Величества, вместе с детьми удалилась в родовое имение Опочининых сельцо Шишкино Мышкинского уезда, где и прожила почти безвыездно до самой своей смерти. Федор Константинович скончался 35 лет от роду, поэтому любое его начинание можно сопровождать словом "рано". Так, он рано увлекся общественной деятельностью. Поступив в Санкт-Петербургский университет на юридический факультет, он ушел со второго курса, осознав невозможность совмещения общественной деятельности с государственной службой. Тем не менее налицо карьерный рост: еще до ухода из университета Федор Константинович пожалован чином коллежского регистратора, два года спустя он губернский секретарь, с 1874 года - коллежский секретарь. Он состоял в императорской свите камер-юнкером и умер в чине статского советника. А в чем же выражалось общественное служение? Федор Константинович был членом Императорского Русского Географического и Императорского Русского Археологического обществ, которые в то время являлись настоящими рассадниками учености. К этому членству имеется официальная прибавка "действительный", а следовало бы, наверное, в данном случае сказать "деятельный". В конце жизни Опочинин блестяще проявил себя на земском поприще: он председатель Мирового съезда Мышкинского уезда и гласный Мышкинского земства, член уездного Училищного Совета, а впоследствии и его председатель, он также предводитель уездного дворянства и председатель мышкинского Тюремного отделения и всех попечительских уездных обществ. По его инициативе в уезде было открыто 18 школ и земских училищ, он содействовал строительству тюремной церкви и на собственные средства ввел обучение грамоте среди арестантов.
   В январе 1876 году на основании решения уездного земского собрания, принятого в декабре 1875 года, была открыта Мышкинская земская публичная библиотека, в основу которой легли книги из личной библиотеки Опочинина. Федор Константинович скончался в 1881 году и погребен на приходском кладбище церкви села Каменка близ Шишкино, а в его родовом имении ныне размещается психоневрологический интернат, не предоставляющий никаких доказательств, что привычка к научному и общественному служению прежних владельцев усадьбы достойным образом унаследована. То, что за послереволюционным неудобством для обитания флигель-адъютантов и фрейлин могло стать, по крайней мере, прекрасным памятником усадебно-парковой архитектуры, нагло и бессмысленно разрушено. Более счастливая судьба досталась опочининским книгам. Библиотека, созданная Федором Константиновичем совместно с единомышленниками, мышкинским земцем, собирателем фольклора Павлом Александровичем Строевым и адвокатом Константином Васильевичем Грязновым, жива до сих пор. В 1902 году за ней утвердили название Опочининской. В настоящее время она располагается в бывшем особняке купца Чистова, где ежегодно проводятся Опочининские краеведческие чтения, конференции "На земле Святого Кассиана" и другие научные мероприятия. В фондах библиотеки - а это свыше 50 тысяч экземпляров - можно обнаружить прижизненные издания М. Хераскова, И. Дмитриева, И. Козлова. Читают ли? Вот вопрос.
   Читают примерно так же, как это происходит нынче везде: вынужденно кое-что по школьной программе, немногочисленные добровольцы берут научную и философскую литературу, наибольшим спросом пользуются детективные и любовные романы. Ну что ж, уже Грязнов, по сути главный наследник и исполнитель идей Опочинина, более 20 лет управлявший библиотекой на общественных началах, исправляя при этом должность нотариуса, имел возможность убедиться, что цели народного просвещения не достигаются одним лишь фактом создания большого и серьезного собрания книг. Иллюзии "шестидесятника" и либерала разбились о другой факт - скудости мышкинского культурного слоя, нежелания или неумения местной интеллигенции воспринять высокий уровень преподнесенной ей в дар библиотеки. Потеряв надежду на превращение библиотеки в очаг просвещения, Грязнов приходит к несколько идеалистическому пониманию ее как своеобразного музея книги, хранилища редчайших изданий. В то же время он предполагал будущее обретением Мышкиным статуса дачного места, а уж дачникам, по его вере, непременно понадобятся книги. Не стал ли Бианки с его "Лесной газетой" исполнением этого предвидения?
   Константин Васильевич Грязнов, как это и свойственно провинциальным энтузиастам, не сдавался. Желая, как он пишет земству в прошении о денежных вливаниях в его новый проект, "создать огромный контингент исследователей-добровольцев, которые ревностно посвятят себя делу исследования страны", он основывает в 1895 году метеостанцию - с думой о последующем развитии в Мышкине целой их сети. Сам не чуждый писательского труда, Грязнов предается и издательской деятельности. Он переиздает "Древнюю российскую вивлиофику", изданные тем же прославленным просветителем Новиковым "Русскую правду" и "Судебник". Предпринимает попытку создать журнал "Мышкинская библиотека", но терпит неудачу и последние годы проводит на своей метеостанции в наблюдениях за погодой. Однако издательское дело в Мышкине не умерло. Вот его краткая история. В 20-х годах ХХ века в Мышкине в обилии издавались книги по краеведению, вопросам уездного хозяйства и его культурной жизни. В 30-е годы дело застопорилось, и за все время до начала 80-х была издана лишь книжка стихов местного поэта Василия Алова, причем тиражом совсем не эпическим, каким-то не советским - в 10 экземпляров. В эпоху перестройки и постперестройки мышкинское книгопечатание обрело второе дыхание: издаются научные сборники, художественные альманахи, учебники, сказки. На этой оптимистической ноте мы и покидаем славный волжский городок, держа в голове наблюдение И. С. Аксакова: "Одних яиц из Мышкина отправляют купцы в Петербург до 6 миллионов! Впрочем, и крестьяне всей этой стороны (большею частью графа Шереметьева) очень богаты и ведут большую торговлю. Все зависит от свойства людей, гораздо больше, чем от условий местности. Рядом с Мышкиным - Углич, где мещане байбаки и сидни, оттого и бедны и занимаются прасольничаньем, т. е. перекупкою. Я вообще замечаю, по крайней мере, здесь, в Ярославской губернии: чем старее город, тем менее предприимчивости и деятельности в жителях".
  
  
   РЫБИНСК
  
  
   Еще молодым человеком К. Д. Ушинский, основоположник нашей научной педагогики, исполнявший тогда обязанности профессора "камеральных наук" (они готовили к работе в присутственных местах, иначе сказать, в камерах) в Ярославском Демидовском юридическом лицее, писал в статье "Волга": "Волга определила характер нашей истории, дала нам почетное место в ряду других исторических деятелей, указала высокое назначение. Уже 2000 лет оживляет она обитателей однообразной равнины нашего отечества, и, может быть, без нее никогда бы оно не раздвинулось на такое огромное пространство. Увеличение России и ее цивилизация постоянно держались берегов рек волжской системы...". Вот по этой-то великой реке, или вдоль нее, это уж кому как больше по душе, мы и приближаемся к городу Рыбинску. Уча нас беречь наши реки, Ушинский умозаключает, что "они одни делают нашу страну страною европейскою". Эту мысль легко проверить на не слишком длинной, но вполне бурной истории развития Рыбинска.
   Местные жители, естественно, не забудут сообщить вам, что вообще-то их город происходит из самой что ни на есть седой древности и еще не факт, что он не древнее Москвы. Но сама история, как она записана в трудах ученых, гласит, что истинно древним происхождением, впервые документально обозначившимся в Х11 веке, вправе гордиться разве что рыбацкая слобода, которая только в конце века ХУ111 (1777) получила статус города. Что по-настоящему удивительно, так это размеры и облик современного Рыбинска, ибо обликом он сразу производит впечатление скорее областного, чем всего лишь районного центра, а размерами пожалуй что и превосходит иные из них. Это первое обстоятельство из поражающих в Рыбинске вдумчивого путешественника, впервые попавшего в этот город. И. С. Аксакова, откомандированного в Ярославскую губернию наблюдать не архитектурные достоинства, а нравы, и прежде всего раскольничьей части населения, в Рыбинске поразило то, что там "приезд чиновника не производит никакой тревоги".
   Но мы все же поговорим сначала о местной архитектуре. В связи с известным обустройством городов в эпоху Екатерины тогдашний архитектор И. М. Левингаген сотворил план, более или менее удачно наложив прямолинейные, или, как в ту пору думали, "правильные" кварталы на весьма пересеченную здесь местность и на хаотичную застройку бывшей слободы. Чтобы осуществить этот план и в итоге получить нынешний замечательный Рыбинск, не пришлось по примеру Петра Великого насильственно мобилизовать некоторые слои населения и строить, не считаясь с резко возросшей среди них смертностью. Рыбинские краеведы отмечают, что бурное строительство в их городе жилых, культовых, общественных зданий произошло за счет благотворительности здешних купцов, а также толкового распоряжения финансами городскими властями, которым к тому же удалось привлечь к выполнению всевозможных зодческих проектов столичных архитекторов. Но вот ведь какая штука: после пожара 1811 года, уничтожившего почти всю центральную часть города, из Твери прибыл сюда Карл Росси, впоследствии прославившийся возведением петербургских ансамблей. И это наводит на подозрение, не имеем ли мы в лице ярославского районного центра еще одну архитектурную, а следовательно, и духовную "оппозицию" истинно русской жизни наподобие той, какую мы имеем в лице Петербурга. Нет, эти подозрения почвы под собой не находят. Человек, ничего не слыхавший о рыбинских зодчих, гуляя по городу, вряд ли подумает, что ему довелось очутиться возле пресловутого "окна в Европу". Город вполне русский, хотя и строили его завзятые петербуржцы.
   Что касается Росси, то известно, что он составил около 20 проектов, в том числе биржи, гостиных дворов и пекарни, но о степени их реализации данных нет. Между прочим, в Тихвинской усадьбе, что в 12 километрах от Рыбинска, грот и триумфальная арка были построены по проекту самого В. И. Баженова, ему же приписывается и авторство проектирования главного усадебного дома, а пригласил знаменитого архитектора владелец имения помещик Н. И. Тишинин, предполагая с небывалым великолепием принять у себя Екатерину 11. Выбор, может быть, не самый удачный, если вспомнить, как обходилась императрица с великим Баженовым и его творениями - фактическая ссылка и разрушение московского Царицыно. Не лучше действовали в отношении баженовского наследия время и народные нравы. Ныне Тихвинское пребывает в аварийном состоянии. То же самое можно, кстати, сказать и о находящейся практически в черте города усадьбе Михалково, историю которой приводит к печальному концу расположенный на ее территории интернат. Прежние владельцы этой усадьбы, в революционные годы почувствовав необходимость стать ближе к народу, перенесли ударение в своей фамилии со второго слога на первый, а дальнейшее опрощение семейства мы уже на своем веку видели в трудах и днях сочинителя "Дяди Степы" и кинематографических опытах его сыновей.
   Ныне восстанавливаемый Спасо-Преображенский собор, который из многих уголков Рыбинска просматривается таким образом, что он всякий раз громадно нависает над прочими сооружениями, тем самым и представляя лицо города, возвели в свое время по проекту ректора Петербургской академии художеств А. И. Мельникова. Еще один петербуржец, В. А. Шретер, победил в конкурсе проектов рыбинского театра. Но одно из самых красивых зданий города - Новая биржа, где ныне расположен Историко-архитектурный и художественный музей-заповедник. Оно было построено в 1912 году по проекту академика А. В. Иванова, который свои архитектурные навыки обрел все в том же Петербурге.
   И. С. Аксаков в своих письмах родным, на которые мы не забываем ориентироваться, писал, что Рыбинск "решительно один из важнейших городов России". Речь, напомним, идет о середине Х1Х столетия. Путешествующий чиновник подсчитал, что за год в Рыбинск товару пришло на 35 миллионов серебром, а вывезено на 45 миллионов, тоже серебром. Это весьма порядочный оборот, так что развитие города начиналось с пристани, где он происходил. И связанные с этой пристанью купцы, ворочая огромными сумами, доверяли их друг другу если и за проценты, то с почти полным пренебрежением векселей и прочих подобных бумаг, известных в деловом мире. Предпочитали честное слово, и надувательство, как в иной мелочной лавке, места не имело. Аксакова поразило в Рыбинске, что здесь "многое делается сообща, целым обществом и будто для общественной пользы, но в сущности потому, что с этим связана личная выгода каждого". Поразителен и вид тогдашнего купечества: "оно полно сознания собственного достоинства, т. е. чувства туго набитого кошелька". Это не был город, где на первое место выдвигались дворянские балы или какие-нибудь гоголевские чиновничьи беснования, здесь все подчинялось правилам торговли, в основном хлебной, и сознанию собственного богатства, усвоенного даже и далеко не самыми видными гражданами.
   После такого вступления в купеческую тему хорошо бы рассказать о том, что этот слой рыбинского населения, от жизни "по Островскому" перейдя к просвещенной деятельности местных Третьяковых и Мамонтовых, и ныне является цветом здешнего общества. Однако этот рассказ естественным образом споткнулся бы об известные события, начавшиеся в 1917 году. Рыбинск ныне прежде всего большой город с развитой промышленностью, интенсивным движением городского транспорта, с сетью разнообразных учебных заведений, это крупный железнодорожный узел и значительный порт на Волге. Здесь не видать признаков "исторической печали", как в Угличе, или туристического бума, овладевшего Мышкиным. Это город, в котором, проснувшись поутру, не поминают "своих" святых и не думают, какого сорта туристов занесет к ним нынче, а троллейбусом или автобусом отправляются на работу, выходные же дни проводят кто как умеет. Поэтому рассказ об отличительных чертах современного Рыбинска должен быть нацелен, наверное, в первую очередь на его культурные ценности.
   Рыбинский музей-заповедник, расположенный, как мы уже говорили, в роскошном здании бывшей биржи, совсем не похож на разухабистый Народный музей города Мышкина. Здесь все расставлено правильно и продуманно, с последовательными переходами от эпохи к эпохе, от находимых в местах первобытных поселений предметов к последующим принадлежностям рыбаков, бурлаков и купцов, к венчающей всю экспозицию выставке портретной живописи ХУ111 века, некоторых замечательных творений мастеров начала ХХ столетия и, естественно, икон, главным образом того "ярославского письма", о котором немало спорили и продолжают спорить искусствоведы и богословы. Особый раздел напоминает, что в этих краях некогда находилась Иловна, имение Мусина-Пушкина, куда его прах якобы был доставлен из Москвы сговорившимися все проделать пешком и вручную крестьянами.
   Если в Угличе сочинения местных краеведов публикуются в виде довольно-таки хилых брошюр, а в Мышкине издают и вовсе словно кое-как сшитые тетради, лишь по случайности оказавшиеся заполненными более или менее разборчивым печатным текстом, то в Рыбинске издательское дело поставлено на широкую ногу. Изданные "Рыбинским подворьем" внушительные сборники трудов знаменитого ученого А. Ухтомского ни в чем, пожалуй, не уступают столичным изданиям подобного рода. Есть в городе и музей Ухтомского, устроенный в доме, где он некогда обитал, и обладающий серьезной коллекцией вещей и документов, принадлежавших прежде ученому. Ухтомский - главное действующее лицо рыбинской духовной жизни.
   Он сам же и составил свою родословную, опубликованную в Дворянском адресе-календаре на 1898 год. Начало берется не в Литве, Греции или Риме, как это было в заводе у многих наших родовитых и сановитых соотечественников, но оттого не менее значимо - первым в списке стоит сам Юрий Долгорукий. Последующая судьба рода связана, в основном, с Владимиро-Суздальской землей и с Ярославским краем. Первый носитель фамилии Ухтомский возникает где-то в ХУ веке, это Иван Ухтомский, как значится в схеме родословной академика А. А. Ухтомского, составленной по его заметкам, - первый князь Ухтомский, 7-е колено от Рюрика. Сам князь-академик в своей "Автобиографии", написанной в 1938 году, сообщает, что он "родился 13 июня 1875 г. в сельце Вослома Арефинской волости Рыбинского уезда Ярославской губернии в семье землевладельца Алексея Николаевича Ухтомского и его жены Антонины Федоровны, урожденной Анфимовой". Кадетский корпус он закончил в 1894 году и тогда же поступил в Московскую духовную академию, а занимался в ней теорией познания и историческими дисциплинами. Ради изучения физиологии и подготовительных к ней дисциплин Алексей Алексеевич в 1899 году оказался в Петербургском университете на физико-математическом факультете. Главным своим научным трудом ранних лет Ухтомский называет "О зависимости кортикальных двигательных эффектов от побочных центральных реакций", опубликованный в 1910 году и затем вошедший в состав его диссертации. В этой работе уже просматриваются "зачатки учения о доминанте, развитого потом в 1921 г. и в последующие годы", а "на переломе 1923-1924 гг., - пишет о себе академик в третьем лице, - ... выдвинул принцип доминанты как один из основных факторов центральной иннервации". От себя добавим, что исследованиями этого принципа А. А. Ухтомский и вошел в историю науки. Биографы же Алексея Алексеевича к его скупому замечанию о том, что очень скоро по рождении он был "взят на воспитание теткою (сестрою отца) Анною Николаевною Ухтомскою", любят добавлять подробности следующего рода. Мать-княгиня была занята разными "деловыми аферами, при чем не гнушалась даже приемом в заклад и скупкою домов и имений" (А. А. Золотарев), и заниматься воспитанием сына ей было некогда. Поэтому будущий академик попал на воспитание к тетушке, которой и обязан первыми приятными впечатлениями детства. А "счастливейшими и плодотворнейшими для своего духовного возрастания" (там же) годами Алексей Алексеевич считал те, которые он провел в Московской духовной академии.
   Издалека, стороннему взгляду Ухтомский представляется сугубым физиологом, то есть ученым с некоторой узкой специализацией, однако на деле он оказывается человеком самых широких интересов и воззрений. Его домашняя библиотека состояла из девяти тысяч томов, и в ней, между строго биологическими и медицинскими книгами, находились бесчисленные труды по истории, теологии, философии, русская и иностранная художественная классика. В фондах рыбинского дома-музея Ухтомского - а это как раз тот дом, где он жил в детстве у своей тетушки, - хранится 56 книг с его заметками на полях, которые до сих пор изучаются сотрудниками музея. Еще в студенческие годы будущий физиолог написал такие статьи, как "Значение легендарной поэзии в древнерусской литературе и жизни" и "Национальное обособление христианских народов и историческая задача церкви", и по одним только их названиям напрашивается вывод, что он тогда плохо представлял себе, каким путем следует идти ему в жизни. Но это не так. И в зрелые годы, между статьями о "рефлекторном аппарате" и о "рефлекторной природе познания" и исследованиями принципа доминанты, он занят вопросами, не имеющими, на первый взгляд, никакого отношения к его науке. Он пишет в "Заметках на полях": "Совершенно независимо от того, нормальна ли жизнь церковного общества при бесприходной организации, возможна ли жизнь церкви при государственном ее подчинении и пр., можно и надо остановиться над вопросом о церковном искусстве, ибо оно в наибольшей степени характеризует жизнеспособность того общества, которое им живет, и оно же даст нам возможность верить, что данное общество переживет невзгоды и нестроения, которые его окружают".
   Там же академик высказывает мнение, что "если придет совершенно свежий, непредубежденный сторонний человек и задастся вопросом, чем существенным отличается в настоящее время старообрядчество от господствующего исповедания... наиболее наглядным и очевидным различием останется для него тщательное соблюдение правил веры у старообрядцев и ясное уклонение от них у господствующих". Не по учебникам приходится объяснять, "отчего это там, у старообрядных мужиков, такое удивительное знание богослужебного чина, такая любовь к церковному просвещению, а здесь, у культурного и прогрессивного новообращенца, такое религиозное невежество, такая безграмотность в церковном уставе?". И, сообразив все это, "свежий человек" придет к такому выводу: "дело должно быть попросту в том, что там, у старообрядцев, люди веруют в то, что говорят, а у господствующих люди зачем-то говорят обо всем этом, но ничему этому не веруют: оттого слова и остаются словами и не переходят в дело".
   Ухтомский руководствовался мыслью, что старообрядчество "может получить избавление и признание, однако не в порядке пресловутого регламентирования "свободы совести", а в порядке соборного пересмотра совершившейся церковной разрухи и церковного раскола". В конце Х1Х - начале ХХ веков Ухтомский, бывая по летам в Рыбинске, где он уже успел к тому времени издать брошюру, направленную против "итальянских" новшеств в церковном пении, устраивает в некоторых местных церквах службы со старым русским пением и чином богослужения. А. А. Золотарев в своем очерке об Ухтомском рассказывает, как тот, приехав на Рождестве 1917-18 годов в Рыбинск и придя к нему в квартиру, "сначала по чину староверия помолился истово иконам, затем так же истово, но и радушно, и сердечно, и радостно поздоровался с отцом, благословился у него (отец Золотарева был протоиреем рыбинского Спасо-Преображенского собора - М. Л.), потом с матерью тоже расцеловались, а затем поздравил и меня с Рождеством Христовым. И тут же невступно и так же радостно объявил, что он знает теперь - большевики сели надолго; это самая наша национальная народная власть, это мы сами, достоинства наши и недостатки наши же великороссийские, самая что ни на есть наша народная власть". Последовавший два года спустя приезд Ухтомского в Рыбинск закончился его полуторамесячным арестом, после чего Алексей Алексеевич в родном городе больше не бывал. Затем еще имел место арест, тоже недолгий, в Ленинграде, и если до него "А. А. очень часто читал нараспев и каноны, и жития святого или святых", то после, "чем дальше шло безбожное время и развивался догляд за А. А., тем реже стали его чтения и глуше, шепотливее - без громкого, как раньше, пения - его молитвы". В петербургской религиозной деятельности Ухтомского следует отметить такие даты: в 1908 году учредил общину староверов, в 1917-м он член Совета Всероссийских съездов старообрядцев от мирян, в 1920-м становится старостой единоверцев. Ведение служб в старообрядческом Никольском храме и стало причиной кратковременного ареста в 1923 году.
   Алексей Алексеевич Золотарев, у которого мы почерпнули немало известий о прославленном ученом, вырастает рядом со своим тезкой и другом в фигуру тоже весьма значительную и замечательную. Однако он известен далеко не так, как Ухтомский, и сказать, что по крайней мере в Рыбинске хорошо знают его труды и должным образом чтят его память, можно было бы, пожалуй, лишь после более глубокого изучения жизни этого города, невозможного при нашем кратком в нем пребывании. Золотарев (1879 - 1950) в свое время, еще до революции, вызвал у читателей определенный интерес своими повестями, литературно-критическими, краеведческими и философскими статьями. Он произошел из семьи священника и с младых ногтей уверовал в Промысел Божий, а также в то, что мир - это одна большая семья. Рыбинская исследовательница его творчества О. Тишинова в своем докладе на "Опочининских чтениях", называвшемся "Алеши Поповичи" рыбинской земли", разъяснила, что в статьях о духовенстве Золотарев "проводит образные ассоциативные параллели в трех ипостасях российского жизнеустройства: Илья Муромец - производящая крестьянская сила; Добрыня Никитич - из дворян-организаторов, государственников; Алеша Попович - представитель умственной духовной силы народа".
   В 1902 году Золотарева арестовали в Петербурге за участие в политической демонстрации, в 1905, подозрения ради, что он принимал участие в деятельности Рыбинской организации РСДРП, писателя по этапу отправили в Нарымский край. Но вскоре ссылка была заменена эмиграцией, и Золотарев писал родным из Парижа: "Я люблю Россию со всем, что есть у нее, люблю от колоколен Московского Кремля до самого последнего сибирского этапа. И борюсь с этим, хочу выжечь иной раз ее, да разве это возможно?". Он путешествовал, или, может быть, просто скитался по европейским городам, и, по-прежнему пронизанный идеей всеобщего единения, все сильнее осознавал родной Рыбинск как часть целого, как существенный участок общечеловеческого труда. В 20-х годах, работая в Рыбинском Комиссариате Народного Образования, Золотарев стал инициатором создания местного Естественно-научного музея, Ботанического сада, астрономической и метереологической лаборатории. "Мы, уроженцы Верхней Волги и северяне Ярославщины, встали на защиту сказочной прелести наших городов и наших сел, их исторически не раз проверенного богатырского стояния за Русь, их смысловой полноты", - писал он в своих воспоминаниях. С его братьями судьба обошлась немилостиво: Николай погиб в первую мировую войну, Давид и Сергей погибли в сталинских лагерях. В 1930 году арестовали самого Алексея Алексеевича, и он был сослан на 3 года в Архангельский край. После ссылки, оставшись без дома и работы, он вел уже до самой своей смерти странническую жизнь. Его главный литературный труд - "Campo Santo моей памяти. Образы усопших в моем сознании".
  
  
   МОЛОГА
  
  
   Говоря о Рыбинске, нельзя не сказать о таком торжестве инженерно-технической мысли ХХ века, как создание Волжско-Камского каскада ГЭС, которое вместе с тем обернулось гибелью огромного числа материальных и духовных сокровищ и для многих давно уже стало примером варварского обращения с природой и историей отечества. ГЭС до сих пор вырабатывают электричество, но только при создании одного из водохранилищ - Рыбинского - на дне оказались город Молога, почти 700 сел, три монастыря, множество храмов и бывших дворянских имений. Весьегонск, Мышкин лишились части своих территорий. Было переселено около 130 тысяч человек. Деревянные дома раскатывали на бревна, из них сооружали плоты, на которых и увозили свой скарб в новые места обитания. Каменные строения взрывались. В изданной в Рыбинске книге памяти "Русская Атлантида" приводится рапорт начальника Мологского отделения лагпункта Волголага лейтенанта госбезопасности Склярова другому руководителю строительства ГЭС, начальнику Волгостроя-Волголага НКВД СССР майору госбезопасности товарищу Журину. "В дополнение к ранее поданного мною рапорта докладываю, - "грамотно" говорится в этом документе, - что граждан, добровольно пожелавших уйти из жизни со своим скарбом при наполнении водохранилища, составляет 294 человека. Эти люди абсолютно все ранее страдали нервным расстройством здоровья, таким образом, общее количество погибших граждан при затоплении города Молога и селений одноименного района осталось прежним - 294 человека. Среди них были те, кто накрепко прикрепляли себя замками, предварительно обмотав себя к глухим предметам. К некоторым из них были применены методы силового воздействия, согласно инструкции НКВД СССР".
   Таких Скляровых и товарищей Журиных немало действовало в бассейне Волги, где они, созидая светлое будущее, разрушали не для них, конечно же, построенные Россией города и села. По мнению этих товарищей, не иначе как в нервном припадке создавались предками великолепные ансамбли усадеб Мусиных-Пушкиных, Верещагиных, Леушинской обители и Мологского Афанасьевского монастыря, Дорофеевой пустыни. Следовательно, беречь нечего, и все это ныне на дне Рыбинского водохранилища. Волга, если вспомнить рассуждение педагога Ушинского, "дала нам почетное место в ряду других исторических деятелей", и русские люди любили благодарно украшать великую реку. Вообще на Волге находилось почти 60 тысяч из 80-ти имевшихся в России храмов и более половины всех монастырей. Но за краткий период строительства некой новой жизни все они были разграблены и затем брошены на произвол судьбы, а многие взорваны или затоплены. Люди, которые ныне приходят в отреставрированные или заново отстроенные церкви с искренней мыслью о религии, даже с большим религиозным чувством, молятся, тем не менее, в пустоте, если у них нет боли об утраченном.
   В летописях Молога впервые упоминается под 1149 годом (поход племянников Юрия Долгорукого на его владения). В конце ХУ11 века дьякон Мологского Афанасьевского монастыря Каменевич-Рвовский создал свою редакцию древнего Сказания об основании Мологи бежавшими из Новгорода холопами, которые "начаша особо поселитися и грады ставити, и валы высокие, и осыпи земляные по лесам и по рекам, к житию своему, сыпати и устрояти крепкие". В Х1У веке здесь появился удельный княжеский стол, а в 1371 году, как сообщает Московский летописный свод, "князь Михайло Тверски залютился за то, что его не пустиша на великое княжение, поиде ратию Костроме... и не дошед ея взратися и взя град Мологу и огнем пожжеше". Это была хороша известная в истории борьба Москвы и Твери. В 1375 году моложские князья успешно ходили вместе с Дмитрием Донским на Тверь, а уже в начале ХУ века всякие упоминания о них в летописях прекращаются. Зато тогда же Молога получает известность как значительный торговый центр, имевший свою международную ярмарку. В середине ХУ1 века ярмарку перенесли вниз по Волге, что не могло не сказаться на благосостоянии города, а в тому же в последующем, в связи с резким подъемом уровня волжских вод, оказалась затопленной нижняя, самая древняя его часть, - в результате Молога утратила статус города, который был восстановлен лишь в 1777 году. В начале ХХ века город тянулся на расстояние четырех с лишним километров по берегам Волги и Мологи, и его набережные украшали пять великолепных храмов. Сейчас там двухметровая толща воды. Часто в осенние дни, особенно после засушливого лета, вода отступает, и погибший город появляется, словно мираж: можно видеть остатки взорванных церквей, булыжных мостовых, почти занесенных песком валунных фундаментов домов. Существуют планы восстановления исторического центра Мологи - то ли среди этих поднимающихся в осеннюю пору руин, то ли в другом каком-нибудь месте. Пока еще не решили. В Рыбинске в 1995 году создан Музей Мологского края, расположенный в здании часовни бывшего подворья Мологского Афанасьевского женского монастыря. Потомки выселенцев помнят о своих погребенных под волжским илом корнях.
  
   ТУТАЕВ
  
   Название города Тутаева звучит вполне "древле", однако в действительности он назван так в 1918 году в честь красноармейца, павшего во время белого восстания в Ярославле. Вообще-то здесь два города, Романов и Борисоглебск, разделенные Волгой. В 1822 году монаршей волей они объединены в один, и связь между ними осуществляется плавсредствами: паромом, катером и работающими в частном порядке моторными лодками. В служебной записке "О расколе и об единоверческой церкви в Ярославской губернии" И. С. Аксаков от доверительного тона писем, предназначенных домочадцам, переходит к строгости выводов отлично справившегося со своей задачей чиновника. А первый вывод тот, что "можно смело признавать по крайней мере целую половину всего здешнего народонаселения - принадлежащею к расколу". Объясняется же это тем, что "Ростов, Ярославль, Углич, Романово-Борисоглебск полны старинных памятников прежнего благочестия и усердия к церкви, да и вся Ярославская губерния вправе гордиться не только древностью епархии и множеством храмов, но целым рядом собственных князей и иерархов, причтенных к лику Святых".
   Между тем местным краеведам хорошо известно, что "раскол" начался в губернии еще до реформ Никона. В 30-40 годах ХУ11 века там проявляли активность капитоны, называвшиеся так по имени чернеца Капитона, который прибыл в губернию из "вологодских пределов" и учредил близ Данилова Троицкую пустынь. Он ввел строгий монастырский устав, говорил о непреходящей ценности старых богослужебных книг, отстаивал двоеперстие и "сугубую аллилуйю", всемерно боролся с брадобритием. Новописанных икон он не признавал, полагая их не соответствующими иконописным подлинникам или, по крайней мере, его собственным каноническим представлениям. Со временем он переселился в дремучие владимирские леса, а когда на патриаршество взошел Никон, вовсе перестал ходить в церковь и принимать таинства, что историкам раскола позволяет видеть в нем "первого беспоповца". В 1662 году Капитона по приказу царя Алексея Михайловича схватили стрельцы, и он умер, закованный в цепи в своей лесной келье.
   Еще до массовых гонений на старообрядцев и до их протестных "гарей" призыв к самосожжениям прозвучал из уст ученика Капитона Василия Волосатого. По его имени движение ярославских самосожженцев называлось "волосатовщиной", и святитель Димитрий Ростовский, знаменитый специалист по борьбе с раскольниками, писал в "Розыске о брынской вере": "Маленьких детей, чтобы они не убежали, размещали по лавкам, одежду же их накрепко приколачивали гвоздями. И так приготовивши и - обложивши здание горящими веществами, хворостом и соломою, - зажигали, а сами стояли около и стерегли, чтобы кто-нибудь не убежал из огня". Но если были в Ярославском крае старообрядческие "первопроходцы", безоглядно убежденные в своей правоте, то были там и люди, которые, пытаясь понять, что за противоречия раздирают изнутри общую христианскую веру, и переходя из "согласия" в "согласие", в конечном счете выступали своеобразными искателями истины. К таковым принадлежал угличский купец Федор Кочурихин, во второй половине ХУ111 века примкнувший к "федосеевскому согласию" и признавший своим учителем создателя старообрядческой Преображенской обители в Москве Илью Кавылина. Все свои сомнения и духовные терзания Кочурихин излагал в письмах. Сначала они полны возражений "православным раскольников Феодосьева согласа", а затем у беспокойного купца возникают вопросы и к "федосеевцам", порожденные, очевидно, женитьбой Кочурихина на мещанке Фекле Розовой, что шло вразрез с учением Кавылина, проповедовавшего безбрачие. Впрочем, научая своих сторонников строгому образу жизни, сам Кавылин жил куда как свободно и беспечно, имел любовницу, разъезжал в карете, употреблял кофе, так что сомнения и вопросы Кочурихина были далеко не беспочвенны. В какой-то момент он предпочел отнестись с ними не к расколоучителям, а к православным иерархам, признав свое приобщение к старообрядцам "злым недугом", и окончательное возвращение в лоно синодальной церкви увенчал письмом под названием теперь уже "Возражения угличанина Федора Григорьевича Кочурихина к Федосеевскому согласу". Сказанное об этом человеке поможет, возможно, вернее почувствовать все то глубокое и трогательное обаяние, которое исходит от его портрета, написанного в 1785 году Сергеем Флегонтовым.
   И. С. Аксаков писал, что население Ярославской губернии, весьма склонное к торговым делам, "увлеченное духом выгоды и барыша", имеющее крестьянок-раскольниц в немецких платьях и староверов, женатых на девицах из распутных домов, предпочтет скорее отойти от древлего благочестия, чем лишиться своего торгового процветания. Подтверждением тому служит тот факт, что когда правительство поднажало на беглых попов, практически все раскольничье население губернии поспешило приписаться к тем или иным православным приходам, продолжая втайне совершать свои обряды. В этом отношении показателен Романово-Борисоглебск, представлявший собой натуральное раскольничье гнездо. Аксаков сообщал, что тамошние "раскольники, вынужденные, по видам благоразумия, крестить детей у православных священников, призывали их на дом, заставляли ходить вокруг купели по солнцу и читать по старообрядческим книгам". Надо полагать, для упомянутых священников это стало вполне доходным промыслом. Опасаясь подозрения в расколе, местное общество взяло на себя заботы по содержанию бесприходных церквей, собирая на эти цели ежегодно до 800 рублей серебром. И чиновник Аксаков приходит к такому заключению: "Нельзя не признаться, что это явления странные: раскольники крестят детей и венчаются в православных церквах, а, избегая таинства причащения, записываются не бывшими на исповеди и у Св. Причастия "по нерачению"; раскольники служат и, вступая в службу, дают подписку о непринадлежности к расколу; раскольники исправляют должности церковных старост и в этом звании принимают к себе в дома православного архиерея; наконец, раскольники же содержат православные церкви".
   Тутаевцы на вопрос, как у них нынче обстоят дела с расколом, изумленно вскидывают глаза, округляют их, изображая полное и искреннее неведение. Впрочем, и спрашивать-то особенно некого: городок, по крайней мере в старой его части, глубоко, сокровенно тих, на его холмах и улицах пустынно. За 8 рублей можно посмотреть в местном кинотеатре очередную голливудскую галиматью, а вот вход в музей, весьма, кстати, приличный, представляющий историю развития банковского дела в городе и обстановку квартиры банковского управляющего, обходится уже в 25 рублей. Теплоходы с туристами проплывают обычно мимо Тутаева.
   Здешнее краеведение имеет давние традиции. Протоиерей Иоанн Троицкий в статье "Романов в 1802 году: современные записки", сжато рассказывающей все о городе, излагает, между прочим, и такое суждение о романовцах: "Обхождение между собою и приезжими иногородними имеют хотя и простое, но несколько грубое и неприятное, уповательно по врожденной закоснелости здесь раскольничьей секты". Романовцы "росту более нежели среднего, лицом недурны, волосом по большей части русые, в ремесле и торговле трудолюбивы, скот содержат достаточные лошадей и коров, - многие не более как по одной и по две, - свиней немного; из птиц курицы есть у всех генерально, а гуси и утки не у многих, и все не в большом количестве, только для домашнего продовольствия". Ни ямщиков, ни рыбаков в 1802 году в Романове не было, а казенные строения протоиерей исчислил такие: "каменна ветхая палатка, тюрьма и восемь питейных домов". Имелись одна торговая площадь "для съезда крестьян с домашними рукоделиями, земляными продуктами и сеном", две полотняных фабрики, четыре сальных завода и столько же кожевенных, три уксусных, три же сыромятных, кирпичных - два, а что до художеств местных жителей, то они: "шубное, набойчатое, крашенинное, портное, сапожное, кузнечное, хлебное, збитенное и квасное в лучшем состоянии". Город был населен дворянами, священнослужителями "и прочими разночинцами, в окладе не состоящими". В окладе, то есть облагаясь налогом, состояли купцы, которых исследователь насчитал 241 мужского пола и 342 женского. Были женщины - в количестве 72 - и среди мастеровых, но в этой сфере мужчины явно преобладали: 535 человек. "Итого всего городских жителей 1528 мужчин, 1288 женщин", заканчивает свою арифметику протоиерей, и обращается затем к теме быта: дома купцов, посадских и мастеровых выстроены по вновь утвержденному высшей государственной властью плану, "и как в них, так и в существующих ныне старых домах чистота наблюдается. Мужчины почти все генерально одеваются летом в русские суконные и китайчатые кафтаны, а зимою в шубы, полушубки и тулупы, крытые сукном, плисом и китайкою, и нагольные овчинные; на голове летом носят поярковые и пуховые круглые шляпы, а зимой немецкие и русские шапки, на ногах сапоги и валенки. В немецком же платье ходят и бреют бороды из купцов только два человека. Женщины одеваются по большей части в юбки парчовые, шелковые, штофные, гарнитуровые, тафтяные, ситцевые, выбойчатые и прочие, также телогрейки и шубки, на головах носят платки, а на ногах башмаки... На голове молодые женщины носят всегда кокошники, вынизанные узором по фольге жемчугом и обложенные золотым позументом, покрывая оные парчовыми, тафтяными и александрийскими фатами". Посетившему Романов в начале ХХ века художнику Борису Кустодиеву было весело и отрадно наблюдать краски здешней жизни, и он запечатлел их в картинах "Провинция", "Гуляние на Волге" и некоторых других. Флотоводец Федор Ушаков, поэт Федор Слепушкин, создатель букваря учитель Николай Головин, маршал Федор Толбухин, космонавт Валентина Терешкова, родившись в этих краях, уходили отсюда в так называемый большой мир, а городу оставались тишина и размеренность жизни.
   Летописи о Романове и Борисоглебске сообщают скупо. Временем основания Романова считают середину Х1У века, и по тому, что в нем имелись укрепления в виде земляного вала, следы которого сохранились до сих пор, умозаключают о некотором его военном значении в нашей старинной истории. Крестовоздвиженский собор, древнейший из сохранившихся в Романове - его начали строить еще при Иване Грозном, а закончили лишь сто лет спустя, после того как царь Алексей Михайлович помог обедневшему городу присылкой 100 рублей,- стоит как раз в середине Старого городища и, окруженный валами, усиливает впечатление, что и тут не обошлось без кремля. Впрочем, более всего украшает Романов Казанская-Преображенская церковь, построенная в 1758 году едва ли не у самой Волги; несколько выше ее расположена колокольня, под которой покоится весьма чтимый в прошлом местными жителями Онуфрий-юродивый. Что же касается Борисоглебской стороны, то первые основательные записи о ней относятся к началу ХУ1 века, и мы из них узнаем, что там существовала дворцовая ловецкая слобода, жители которой доставляли к царскому двору "свежие красные рыбы по 30 осетров, по 25 белых рыбиц, по 20 стерлядей больших, по 50 средних, по 80 меньших в год". Романовская сторона тоже была не прочь половить рыбу, но борисоглебцы рассматривали это как незаконные притязания и били челом государю, чтобы тот их пресек. От царя Алексея Михайловича в Романов пришел строгий наказ тамошнему воеводе Григорию Колединскому: "В воды, которые даны к реке Волге по прежним нашим грамотам к Борисоглебской слободе, романовцы, посацкие люди и окольных сел и деревень помещиковы и вотчинниковы люди и крестьяне в тех их водах рыбы никакие насильством не ловили и в те их воды с рыбными снастями не въезжали, да и самому тебе того смотреть и беречь накрепко, чтобы романовцы, посацкие и уездные люди, нашею заповедною красною свежею рыбою не торговали и по дружбе никому не давали, и сами не корыстовались". Видимо, с тех пор и вывелся в романовцах рыбацкий дух.
   Великая напасть совершилась с романовцами при Грозном, ибо Ивану Васильевичу взбрело на ум отдать их город со всеми его доходами во власть мурз, вышедших из Ногайской орды. В самой орде этим мурзам места не нашлось, и они явились к царю с просьбой о помощи. Облагодетельствованные Грозным, окруженные множеством служилых татар, они повели себя в Романове не лучшим образом. Царь Федор Иоаннович убеждал их остепенять своих татар, чтобы те не чинили никаких насильств христианам, но положение не менялось, и из Романова по-прежнему приходили жалобы, что татары селятся вблизи храмов и строят насмешки над попами, а их дети во время службы играют на паперти и даже стреляют в кресты из луков. Татары зажили в Романове припеваючи, а положение коренных жителей ухудшилось до невозможности. Правительство пыталось перевести мурз из владетельных князей в разряд обыкновенных людей, оставляя льготы и право называться князьями лишь за теми из них, кто перейдет в христианство. Процесс шел медленно, что весьма отрицательно сказывалось на развитии города. Когда при Петре Великом дело дошло до того, что у не крестившихся татар стали отбирать крестьян, передавая их если и татарам же, то принявшим христианство, наиболее ортодоксальные мусульмане предпочли перебраться в места более прочного расселения их единоверцев. А указом Елизаветы Петровны все романовские мурзы были переселены в Кострому. И поныне немалое число жителей Романова носят татарские фамилии.
   На самом высоком месте Борисоглебска с давних пор стояла шатровая церковь Бориса и Глеба, но в ХУ11 веке у нее "от тяжести шатров верхи расселись", и на ее месте, с разрешения Ростовского митрополита Ионы Сысоевича, был построен грандиозный Воскресенский собор. Рыбацкая слободка украсилась храмом, который не посрамил бы и стены Московского кремля. Из грамоты Ионы Сысоевича видно, что он любил не просто разрешать или запрещать, а входить во все подробности, особенно когда дело касалось возведения храмов. "И так к вам ся наша грамота придет, и вам бы по нашему указу и по сей нашей грамоте велеть у церкви Воскресения Христова на папертях построить два предела, в пределе престол святых апостолов Петра и Павла, а в другом пределе престол Чудотворца Николы... А как те пределы обложат и совершат и церковное строение сполнят, и вы б взяли в Ростове у соборного Пречистенского протопопа Луки з братею наше благословение святые два антиминса и призвали б вы из Ярославля соборного протопопа Никиту или попа да дьякона того ж собору, и те пределы освятили и Божественную литургию соборне служили... А престолы бы вы учредить велели в тех пределах посреди олтарей, а к стене престолов и пределов не приделывати. А под церковным помостом высподи иных пределов и престолов не приделывати ж", - беспокойно указывает и рекомендует митрополит-строитель. Атеистическое лихолетье как-то обошло собор стороной, и в нем уцелели древние иконы, редкие в нашем церковном искусстве образцы деревянной скульптуры и пятиярусный резной иконостас. Если роспись внутри собора вполне догматична и ограничивается сюжетами Нового Завета и христианских праздников, то на галереях и лестницах, служащих как бы только преддверием Христовой церкви, среди сцен из Ветхого завета и эпизодов истории византийской и русской церкви можно обнаружить и даму западноевропейского, судя по ее наряду, происхождения. Тут же и зверь, на котором она восседает, иллюстрируя Апокалипсис: "И видех жену, седящую на звери червлене, исполненнем имен хульных, иже имеяше глав седмь и рогов десять". Еще один образчик того, как "обмирщался" изограф времен Симона Ушакова и Иосифа Владимирова, представлен в исполненной драматизма сцене мучительного выбора монаха между женщиной в немецком чепчике и лестницей совершенства.
   Дореволюционный историк культуры Юрий Шамурин, видевший в Воскресенском соборе высшее достижение народного зодчества, писал в книге "Культурные сокровища России" о главенствующем в его росписи изображении Страшного Суда: "Несколько сот фигур, с трудом разбираемых на громадной площади, до крайности усложняют евангельское сказание. Страница Священного Писания развернулась под рукой изографов в величественную поэму... Содержание этой живописной поэмы, которое с трудом удается считывать, и то при условии предварительного ознакомления с подлинниками, составляет целый апокриф, с замысловатыми символами, кошмарными образами религиозной мистики и своеобразной примитивной фантастикой. Все запутано, сдвинуто, вне времени и пространства, в какую-то сумбурную явь, такую же туманную, как излюбленный народом в ХУ11 веке Апокалипсис... Если же найти ключ к сложной композиции, выяснить взаимоотношение ее частей, связующую их логику и последовательность, - запутанные образы проясняются, и выступает дивное создание религиозно вдохновленного искусства".
   Турист, безостановочно проплывая на теплоходе мимо Тутаева, или даже, можно сказать, внутри Тутаева, обозревает и величественную громаду собора, и цепь расположенных более или менее близко к Волге храмов на романовской стороне, и кажущиеся издали хаотически нагроможденными домики, среди которых немало бывших дворянских и купеческих особняков. В сущности, он вправе сказать, что побывал в этом городе. А мы покидаем исполненные сказочного очарования романовские и борисоглебские берега с чувством человека, который повстречал спящую красавицу да так и не понял, как ее разбудить.
  
  
   РОСТОВ ВЕЛИКИЙ
  
  
   К сожалению, путешественник, сухопутно приближающийся к Ростову Великому, лишен возможности порадоваться и изумиться внезапному вырастанию перед ним дивных стен и башен тамошнего кремля. Они отовсюду заграждены строениями, менее всего проникнутыми духом старины. Правда, если подъезжать со стороны Москвы, то в некотором отдалении хорошо раскрывается знаменитый Спасо-Иаковлевский Димитриев монастырь.
   Кремлевские купола производят сильное впечатление уже своим массивным нависанием над теми улочками старого города, которые скромным своим количеством образуют его торговую часть. Замечателен вид и с озера Неро. Но если выйти ранним утром из кремлевской гостиницы, присесть там, во внутреннем дворе, на скамейку да взглянуть на позлащенные восходящим солнцем стены, маковки, кресты - не избежать ощущения, что Господь сподобил нас поэтического и в некотором роде даже сказочного видения. Тут-то и пролегает четкая граница между восторженным путешественником и местным жителем: первому достаются исторические предания и басни, святыни, древности, чудеса, поэзия и сказки, второму - будни, работа, заметная в этом краю страсть к огородничеству, обслуживание праздных туристов. Поэтому путешественник окрылен и дышит полной грудью, а коренной ростовчанин, кто знает, не чувствует ли себя пасмурным исполнителем угрожающих пророчеств краеведа Х1Х века Андрея Александровича Титова, в статье "Вымирающий город" писавшего, что Ростов, ленивый, неухоженный, допустивший преобладание смертности над рождаемостью, в конце концов погрузится в болото, из которого и вышел.
   Попав под таинственное, почти мистическое обаяние кремля и озера, от которых путешественнику в Ростове не скрыться, начинаешь думать, что нет ничего сомнительного в той легкости, с какой здесь народная фантазия давно уж все многообразие исторических фактов переложила в единый, неразрывный свод легенд и сказок. Записанные старинным писателем и собирателем фольклора Александром Артыновым, они и сейчас обладают силой, способной даже весьма критически настроенного исследователя натолкнуть на простые и, можно сказать, бойкие решения самых спорных вопросов отечественной истории. Оказывается, например, что великий князь Юрий Долгорукий волшебством добился расположения жены боярина Кучки, и пока последний с грубоватой простотой сердится и выражает свою ревность, на арене возникает сын князя Андрей Боголюбский, тоже не иначе как опоенный любовным напитком. Его внимание сосредоточено на дочери боярина, он переносится в ее покои на ковре-самолете и самым соблазнительным образом начинает действовать в ее снах. Девушка медленно, но верно устремляется к капитуляции перед ловким юношей. Конечно, это всего лишь забавная любовная сказка, но в ней, пожалуй, не меньше ясности и многообещающих в научным смысле нитей, чем во всем том будто бы реалистическом баснословии, из которого ученые люди силятся выжать достоверные свидетельства об основании Москвы.
   Полна каких-то странных намеков на библейскую и мировую историю и не вполне удобна для русского восприятия и мифологическая история возникновения города Ростова, пересказанная Титовым в "Легенде о жреце Киче". Она гласит, что один из потомков праотца Авраама, Росс-Вандал, пожелал жениться на дочери скифского царя Риссона, правившего в городе Вифсане. У Росс-Вандала был друг царевич Априс, сын египетского царя Нехоя, который похитил его невесту, воспылав к ней страстью, и улетел с ней на летающем коне в Гиперборею, на озеро Неро, в город Горицу, где в то время правил царь Брутовщина. Априс посадил этого царя в темницу и завладел его царством. Тем временем Росс-Вандал в компании с сыном царя Риссона Сидр-Сиггом, по звездам исчислив, где находятся беглецы, отправился с дружиной на озеро Неро, убил Априса и освободил несчастного Брутовщину, после чего этот Росс-Вандал, уже с невестой, вернулся в Вифсану. Радость царя Риссона была бы, наверное, существенней, если бы вместе с ним вернулись его сын и взятая ради борьбы с Априсом дружина. Однако Сидр-Сигг предпочел отправиться еще дальше на север, где основал будущую столицу Швеции Стокгольм, а дружина осталась в Горице, дав ей новое название - Россов-Стан. Затем знаменитый полководец Владимир, один из сынов новгородского царя Вандала, захватил Россов-Стан, прогнал мерю, роль которой в данном мифе, возможно, и играет дружина скифского царя Риссона, и в очередной раз переименовал город, названный им теперь Ростовом.
   Что ж, городу, названному В. О. Ключевским дедом Залесской земли, и подобает рассказывать сказки. Впрочем, переданные Титовым и Артыновым вымыслы - это более или менее поздняя пора ростовской творческой жизни, пора осмысления ростовским народом своего далекого прошлого, но в древнейшие времена город позаботился о создании и по своему реалистических произведений, а именно житий своих первых епископов, причисленных к лику святых. Можно отсечь от этих житий привнесенную позднейшими переписчиками риторику, некоторым образом распутать "плетение словес", и мы получим относительно простое, событийное и по-своему даже историческое жизнеописание, но тогда нам уже некому и нечему, кроме разве что самой поэтике жизни, не останется приписать все его сказочные элементы. Их изъятие означало бы уничтожение самого рассказа. Блаженный Авраамий, особенно потрудившийся в водворении христианства в Ростове, когда тот еще пребывал в идольском соблазне, взял, как говорится в его житии, у явившегося ему Иоанна Богослова трость и ею беспрепятственно сокрушил языческого идола. Затем начинается почти что сказка в каком-то восточном вкусе. Однажды дьявол вошел в сосуд с водой, думая хотя бы таким путем устрашить подвижника, однако Авраамий силой крестного знамения запечатал злоумышленника в этом сосуде. Много времени спустя некий князь, зайдя в монастырь принять благословение от преподобного, по неосторожности выпустил лукавого из сосуда, и тот, вылетев наружу в виде злосмрадного дыма, посулил святому необыкновенные страдания: "будешь ты посажен на пегую ослицу без седла, обутый в женские красные сандалии, и другого прочего зла много причиню тебе за то зло, которое я принял от тебя". И Авраамий эту муку претерпел, ибо бес, обернувшись воином, явился во Владимир и лживо поведал великому князю, что инок Авраамий в действительности не кто иной, как волхв, нашедший наполненный золотом медный сосуд и на это золото устроивший монастырь. Разъярившийся князь послал в Ростов стражника, который, не дав подвижнику одеться, повез его на своем коне в тогдашнюю столицу Руси. По дороге же им встретился крестьянин на пегой ослице, с красными женскими туфлями в руках, и тут уже стражник нашел время, чтобы устроить все аккурат по грозному обещанию нечистого. Впрочем, явившись пред лицом князя на ослице и в женских туфлях, преподобный нимало не смутился, напротив, он довольно легко изобличил неправду дьявола, который и вынужден был со стыдом удалиться. Но даже если этот эпизод сильно свидетельствует об успехах Авраамия на поприще внедрения христианства, то ведь и дьявол, прямо сказать, ушел не совсем уж без удовлетворения. Не потому ли, что в основе тут лежит сказка, а не чудо, как того следовало бы ожидать от жития?
   Видим, что сказочность проникает, тесно переплетаясь с историческими реалиями и постоянным религиозным строительством, в мироощущение и в самый быт ростовчан. Жизнь людей, уже давно обитающих на обозреваемом историками поле, с необыкновенной простотой перекладывается в легенды и предания, которые лишь из уважения к науке не называют сказками. Разве не те же образы и символы, не те же запертые в сосудах бесы и смиренномудро претерпевающие позорное путешествие в дамских туфлях святые таятся в недрах предания о внезапной поре процветания Варницкого монастыря? Этот монастырь расположен в непосредственной близости от Ростова и получил свое название по находившимся в том краю до конца ХУ11 столетия соляным варницам. Но он является также родиной Сергия Радонежского - по преданию, там стояло поместье его родителей Кирилла и Марии и там же отроку Варфоломею, будущему светочу русского монашества, явился ангел. Поэтому полное название монастыря: Троицко-Варницкий, и в нем читаем желание наших предков не только увековечить память о месте рождения великого подвижника, но и духовно соединиться с основанной им Лаврой. Из Ростовских же пределов вышел и Епифаний Премудрый, составитель первого и, надо полагать, лучшего жития Сергия, не вполне кстати подправленного и расширенного впоследствии Пахомием Сербом. К сказанному добавим, что представленная на небезызвестной картине Нестерова о явлении ангела отроку идиллия русской природы мало соответствует виду нынешних окрестностей монастыря, а близко ли современное состояние обители к тому, каким оно показано у А. А. Титова в его "Историческом описании Троицко-Варницкого заштатного мужского монастыря близ Ростова Великого", - вопрос весьма сложный. В советские годы монастырь был закрыт и разграблен, в настоящее время он восстановлен, причем не без оттенка того, что называют "евроремонтом", а что касается окрестностей, то есть остатков природы и каких-то промышленного вида строений, то они навевают разве что художественно-меланхолическую мысль: всюду жизнь.
   В очерке Титова читаем об епископе Оренбургском и Уфимском Августине, ростовском уроженце по имени Михаил Степанович Сахаров, который в 1819 году был по неизвестным причинам удален на покой в Варницкий монастырь, где он и проживал до самой своей смерти в 1842 году. Уже во времена Титова братия монастыря едва помнила Августина и не знала ничего ни о его сочинениях, среди которых можно найти и поэтические опыты, ни о богатейшей библиотеке, которую он, опасаясь пожара, хранил под колокольней возле ростовского Успенского собора. В те поры обретался в Ростове и богатый купец М. М. Плешанов. Тут будет кстати упомянуть, что И. С. Аксаков писал домочадцам о ростовских купцах: "Все бритые, но очень умные и хорошие люди. Все они интересны своими практическими познаниями и стремлениями. Все они, как мы, и что замечательно, чего ни в одном городе, кроме Ростова, я не встречал, с совершеннейшею свободою, независимостью, самостоятельностью, безо всяких претензий и чопорности". На Ростовскую ярмарку, продолжавшуюся около трех недель, являлись до 100 тысяч народу и 10 тысяч купцов, и весь доход города проистекал именно от нее, поскольку в остальное время, по наблюдению Аксакова, "почти нет торговли". Поэтому ростовские купцы предпочитали вести свои дела вне родного города, поддерживая торговые связи не только с Сибирью и Хивой, но и с Китаем и с Персией. Кстати сказать, и сам А. А. Титов был купцом-миллионщиком. Он покупал у Артынова рукописи по 50 рублей серебром за штуку. Возвращаясь к его описанию Варницкого монастыря, предположим, что и Плешанов обладал всеми теми положительными качествами, которые подметил в ростовских купцах столичный писатель. Но однажды распечатался и вылетел из него злосмрадный бес. И уже не назовем чопорным поведение купца на званном обеде, где среди прочих гостей также присутствовали Августин и полицмейстер, ибо он, подвыпив, стал ругать преосвященного, укорять бедностью и в неком забытьи даже дернул его за бороду. Серьезные, уважаемые люди, а вон как обернулось! Полицмейстер возбудил дело, но Августин - и мы представляем себе, что он непременно посмеивался в свою обиженную бороду, отлично видя бесовско-сказочную природу выходки купца, - Августин не успокоился и ездил по начальству до тех пор, пока не удалось это дело замять. Купец, сообразив, какой кары посчастливилось ему избежать, очень скоро превратился в великого благотворителя обители, сумевшего придать ей, до того малопосещаемой и вечно находящейся на грани закрытия, вполне соответствующий ее назначению олицетворять родину великого русского святого вид. Строгий ученый Титов передает эту историю как любопытное предание. В сущности, в ней нет ничего фантастического; и все же она похожа на сказку. О Плешанове Титов сообщает, что он "по смерти своей погребен на монастырском кладбище против отстроенной им церкви". В качестве превосходного образца поэтических творений преосвященного Августина ученый приводит конец одного из напечатанных его стихотворений:
   Я буду в шалаше спокойном,
   В уединенном и безмолвном,
   Тебя в душе воспоминать,
   И ко снисканию совершенства
   Ко утверждению блаженства,
   Во всем Тебе лишь подражать!..
   Стихи Августина нынче неизвестны, труды Титова практически не переиздаются. Варницкий монастырь, как и Авраамиев, только-только возрождаются после советского разгрома. Бывшая усадьба Плешанова и его славное купеческое имя используются современными бизнесменами в целях развития ростовского туризма. Конец древней сказки?
   А. Я. Артынов, родившийся в семье крепостных крестьян и ставший замечательным краеведом, создателем "Ростовского летописца", не без иронии рассказывает в своих воспоминаниях о беседе православного иерарха с купцами-старообрядцами. Купцы за чаем с твердостью высказались за то, что упоминание в Давидовых псалмах стрел и прочего оружия определенно указывает на существование города Тулы уже в библейские времена, ибо где же еще, если не в Туле, могло быть то оружие произведено. Уверения иерарха, что Тула возникла гораздо позднее, нисколько не поколебали громаду исторических познаний старообрядцев. Но тот же Артынов в своем историческом повествовании, выпущенном им под названием "Сказание Смутного времени о граде Ростове, митрополите Филарете и княжне Марии Ивановне Лобановой", вольно и беззаботно пускается в сферу чистейшего вымысла. Среди исторических лиц повести действуют княжна Мария и ее обольститель князь Шамин, переяславец, предавшийся полякам и мечтавший жениться на веселой паненке Зефире. Но эта паненка давно уже сошлась с небезызвестным паном Лисовским и носит под сердцем ребенка от него, а русский князь ей нужен лишь для прикрытия ее греха. Мария же с детства была обучена владению оружием. Проникнув в тайну этой интриги, княжна в облике прекрасного витязя неожиданно входит в покои, где легкомысленная Зефира повествует Лисовскому о планах глупого переяславца одарить ее всеми богатствами Ростова. Поляки перепуганы до смерти, а внимание витязя сосредоточено на перстне - его подарила Шамину Мария в знак их обручения, теперь же он красуется на пальце паненки. Зефира лишилась чувств, Лисовский от страха полумертв, витязь, не мелочась, берет перстень вместе с пальцем, отсекая последний мечом. Переяславцы-изменники и ляхи, соединившись, устремляются на Ростов, куда спешит и княжна Мария. Там она, все также в облике таинственного витязя, совершает немало военных подвигов, а сразив в честном поединке Шамина и наступив на его грудь ногой, успевает сообщить ему такое наставление: "Князь Шамин, узнал ли ты меня?.. Злодей ты и изменник вдвойне! Смотри, чей перстень вместе с пальцем отрезал я от руки невесты твоей, любовницы пана Александра Лисовского! Теперь умирай спокойно: ты все видел и слышал!".
   Возможно, этот коварный переяславец и умер спокойно, но вообще-то его земляки изрядно отяготили свою совесть разрушением и разграблением Ростова, поруганием его святынь. Сам сказочник Артынов пишет об этом так: "А переяславцы как волки возопили велием гласом и начали еще сильнее бить в ворота (Успенского собора), и вырубили, наконец, их, и ворвались внутрь, и начали сечь людей без милости и иссекли множество неповинного народа. А митрополита с места его живым согнали и святительские одежды содрали, и вместо его одеяний худые одежды дали, и посадили его за пристава. А что творилось в городе! Злодеи, ворвавшись в город, чинили великие насилия и убийства людей обоих полов, грабили дома в городе и окрестностях, не щадили они и храмов Божиих". Это почти летописный рассказ о событии, имевшем место в действительности, но ведь он все равно уже опутан вымыслом и сказкой. На таком фоне другой писатель ростовского происхождения, Авраамий Палицын, оставивший нам знаменитое описание осады Троице-Сергиевой лавры польскими интервентами и русскими изменниками, выглядит глубочайшим и совершенно безупречным реалистом.
   Странным образом в том же ХУ11 веке на ростовской, как полагают, земле возникло сатирическое сочинение "Повесть о Ерше Ершовиче", в котором судебным порядком исследуются деяния злой рыбины, обманом и в обиду местным жителям захватившей Ростовское озеро. Лещ, подавший на Ерша в суд, свидетелем справедливости своих обвинений пожелал выставить не кого-нибудь, а живущую в Переславском озере рыбу Сельдь. Далее все говорит о добрососедских отношениях между двумя городами, ибо "судьи спрашивали в правде у переславской Сельди: "Сельдь, скажи ты нам про Леща и про Ерша и промеж ими про Ростовское озеро". Сельдь же рече в правде: "Леща с товарищи знают; Лещ человек доброй, христианин Божий, живет своею, а не чужою силою, а Ерш, господа, злой человек Щетинник".
   Итак, пока мы не запутались окончательно во всех этих сказаниях, в седой ростовской старине, в отношениях Ростова с соседними городами, в том числе и с Москвой, в его тихой, провинциальной, но твердой и по-своему величественной современности, следует сказать, что в центре всех этих исторических, мифологических, религиозных хитросплетений стоит, несомненно, личность митрополита Ионы 111 Сысоевича. Об Ионе 11 следует сказать, что он предрек судьбу Гришки Отрепьева, а Иона 111, много спустя после того, как пророчество его предшественника исполнилось, построил ростовский кремль. Он родился в 10 верстах от Ростова в деревне, где в незапамятные времена существовало идольское капище, так что и самое место называлось в народе "чертовым дворищем". Сокрушивший капище епископ ростовский Исайя сразу после своего подвига стал невидим, чтобы обнаружиться уже в Киеве, однако перед своим исчезновением успел переименовать место в Ангелово. Вот в этой-то деревне Ангелово и родился в семье попа Сысоя, служившего на местном погосте, будущий митрополит-строитель. По преданию, Иона Сысоевич построил в родном селе необыкновенную деревянную церковь с 365 окнами, которая сгорела в ХУ111 веке от удара молнии. Когда в 1652 году скончался патриарх Иосиф, Иона, побывший до того иноком Угличского Воскресенского монастыря и архимандритом Белогостицкого, а затем Авраамиева монастырей, оказался одним из кандидатов на патриарший престол. Однако патриархом стал Никон, и Иона тотчас же попал в ряды сторонников его реформ. Никон и посвятил Иону в ростовские митрополиты. Бурные повороты в судьбе патриарха не слишком приятным образом отозвались и на судьбе митрополита, который во время добровольного уединения Никона в Новом Иерусалиме являлся местоблюстителем патриаршего престола. Когда Никон неожиданно появился на заутрене в московском Успенском соборе, Иона, в нарушение существовавших тогда правил, подошел под благословение опального патриарха. Впоследствии митрополит не без простодушия объяснил свои действия испугом. Архиерейский Собор признал Иону виновным, и он покаялся. Вскоре Собор допросил его еще раз, и Иона принес клятвенное раскаяние в своей вине повторно, тем не менее Собор постановил: "Митрополиту Ионе блюстителем соборныя апостольския церкви впредь не быть". Как видим, восхождение по иерархической лестнице у Ионы Сысоевича не очень-то задалось, и этим, может быть, объясняется, почему неизвестный художник ХУ11 века изобразил его с затаенной во взгляде печалью. Впрочем, добродушный царь Алексей Михайлович смягчил суровое определение Собора специальным указом, подтверждающим еще никоново назначение: "Митрополиту Ионе быть на митрополии в Ростове".
   Пусть Иону Сысоевича печалили все эти незадачи, зато для Ростова да и для всей, пожалуй, России, великая удача, что он, отстраненный от главных столичных дел, вынужден был целиком и полностью сосредоточиться на своем ростовском служении, на громадном строительстве Архиерейского дома, уже лишь в Х1Х веке прозванного кремлем. Каменное строительство велось в Ростове, разумеется, и до Ионы Сысоевича. Об этом свидетельствуют летописи, источник более надежный, чем записанная Титовым и Артыновым мифология. Из всех историков, к слову сказать, один лишь В. Татищев, частенько опиравшийся, как известно, на ведомые ему одному источники, утверждал, будто Ростов был основан князем Владимиром Янальцем, тем самым, который, по "Легенде о жреце Киче", захватил Россов-Стан и прогнал мерю. Между тем это племя едва ли стоило гнать, и его, скорее всего, никто и не прогонял. Меря не помышляла о собственной государственности и более или менее сносно уживалась с явившимися в эти края славянами. Другое дело, что она в обилии поставляла язычников, жрецов, идолов, но для того и прибывали сюда епископы, не на жизнь, а на смерть боровшиеся с суевериями, для того и возводились храмы, чтобы покончить с этим печальным явлением. Что же касается собственно государственности, занесенной в окрестности озера Неро славянами, то она, успешно развиваясь в домонгольский период, не выдержала испытания при Иване 111, когда князь Александр Борисович Ростовский не придумал ничего лучше, чем "продать" родной город этому государю. Иван Калита начал, а Иван 111 продолжил скупку земель обедневших ростовских князей. С тех пор ростовское удельное княжество прекратилось.
   Киево-Печерский патерик сообщает, что первый каменный собор в Ростове построил еще в Х1 веке Владимир Мономах, но это, возможно, лишь легенда, поскольку никаких следов собора не обнаружено. "И бе чюдна и зело преудивлена, такова убо не бывало и потом не вем, будет ли", - говорит летопись о построенной "от древес дубовых" еще в 991 году Успенской соборной церкви. Она сгорела в 1160 году, и на ее месте по велению Андрея Боголюбского в кратчайшие сроки воздвигается новый собор, уже каменный. Он рухнул 42 года спустя, не выдержав губительного пожара. Князь Константин Всеволодович построил в Ростове княжеский двор и перенес туда из Владимира столицу Северо-Восточной Руси. Он же занялся восстановлением Успенского собора, законченным уже при его сыне, князе Василько, которому после раздела княжества на три самостоятельных удела достался Ростов. Этот собор обрушился 200 лет спустя, в 1408 году, опять же по причине большого пожара, погубившего одновременно и многие другие церкви, и княжеский двор. Три года спустя ростовский архиепископ восстановил собор, но и он не сохранился, а что с ним случилось - неизвестно, как и то, когда и при каких обстоятельствах возник собор, существующий поныне.
   При Иване Грозном Ростов был взят "в опричнину", и царь, внимательный к проблеме украшения городов, повел в нем немалое каменное строительство, продолженное затем при Борисе Годунове. Переяславцы-изменники и ляхи потому так легко вошли в город, что он не имел сколько-нибудь основательных укреплений и мог полагаться разве что на героизм княжны Марии. В 30-е годы ХУ11 столетия голландец Ян Корнелиус Роденбург исправил этот недостаток, построив земляную крепость "о девяти углах", которая и ныне, в виде извилистых земляных валов, странным образом пересекает город Ростов в некоторых его частях. Наконец явился, в 1652 году, Иона Сысоевич, испугавшийся неожиданного возвращения Никона, но именно его, патриарха, идею о превосходстве церковной власти над светской как нельзя лучше утвердивший своими грандиозными постройками.
   Не все в кремле сохранилось в том виде, как его построил Иона Сысоевич - что-то достраивалось при его приемниках, что-то перестраивалось. После учреждения Петром Великим монастырского приказа, обложившего монастыри и архиерейские дома налогами, после того как в Ростове "митрополия пресечена бысть", митрополитов сменили епископы, а сам город стал уездным городом Московской губернии, кремль долгое время влачил жалкое существование. В 1730 и в 1758 годах его опустошили пожары. Печальную участь имели в то время и некоторые его владельцы: епископ Досифей был казнен в связи с делом Евдокии Лопухиной, первой жены Петра 1, архиепископ Георгий Дашков, член Синода, за более или менее явную оппозицию Бирону был лишен сана, а затем сослан в Сибирь, известный митрополит Арсений Мацеевич, слишком смело выступивший против отобрания вотчин у монастырей, окончил свои дни в ревельской крепости. В конце ХУ111 века на территории кремля в совокупности с церковным ведомством учреждается и казенное, разместившее в палатах и под церквами соляные и винные склады, суды, гордуму, дворянскую опеку, архив, городническое правление с караулкой и колодочной и т. п. Одно из лучших сооружений кремля, Красная палата, обращенная в винный склад, погибла - второй этаж разобрали за ненадобностью, заодно уничтожив и фрески ХУ11 столетия. В середине Х1Х века восстановили и открыли для богослужения некоторые церкви, а остальное пребывало в развалинах. "Изредка любопытный посетитель с великою осторожностью и страхом, цепляясь за распадающиеся руины, пробирался по грудам мусора и щебня взглянуть на неизвестное ему здание", - писал о кремле в 80-х годах Х1Х века Титов. Он же стал одним из руководителей комиссии по восстановлению святыни. Средства на эту работу предоставили уроженцы Ростова братья Королевы, а продолжалась она более 15 лет. Скажем еще, что в 1953 году кремль пострадал от смерча, начавшегося в 5 километрах от Ростова и исчезнувшего на озере Неро. Он длился несколько секунд, но им были снесены многие кровли, сброшены на землю 10 церковных глав. Две главы церкви Григория Богослова пролетели по воздуху около 70 метров. Читаем обо всех этих недосмотрах в печальных отчасти книжках краеведов, видим следы разрушений на старых фотографиях. И вот в наши уже дни, выходя ранним утром во внутренний двор кремля полюбоваться рассветными лучами на целехоньких куполах и кровлях, мысленно восклицаем: блажен, кто верует!
   "На своем дворишке лью колоколишки, дивятся людишки", - писал Иона Сысоевич своему другу князю Михаилу Темкину. Для этих своих изделий митрополит рядом с Успенским собором построил одноярусную колокольню, о которой протоиерей Аристарх Израилев в принадлежащем его перу знаменитом исследовании "Ростовские колокола и звоны" пишет, что она "вышиною в 10 сажен, длиною в 15 сажен, а шириною в 5 сажен". Всего отлитых при Ионе Сысоевиче колоколов протоиерей насчитывает три: "Сысой", "Полиелейный" и "Лебедь". "Сысой", названный так в честь схимонаха Сысоя, отца митрополита, весит 2000 пудов, и это самый большой колокол на звоннице ростовского собора. Отлит он был в 1689 году мастером Флором Терентьевым.
   Аристарх Израилев, изучивший все тринадцать колоколов звонницы и положивший на ноты их звоны, в течение 45 лет являлся священником ростовского Рождественского монастыря. Эту обитель, расположенную в центре города, по соседству с кремлем, основал в конце Х1У века племянник и любимый ученик Сергия Радонежского святитель Феодор, которому принадлежит также честь создания одной из первых икон преподобного Сергия, ставшей образцом для последующего запечатления лика подвижника. Немало потерпевший от всех ростовских пожаров и разорений старого времени, монастырь едва не угас окончательно в советскую эпоху. В 1926 году его закрыли, в Тихвинской церкви устроили библиотеку, Рождественский собор, построенный при Ионе Сысоевиче, сначала передали музею, а затем разместили в нем городской архив; в бывших кельях поселили жильцов. И сейчас еще Рождественский собор не безопасен от обрушения. В 1997 году, когда монастырь был возвращен церкви, в его стенах, читай в неотапливаемых кельях, поселились пять монахинь из Толгского монастыря, что близ Ярославля. Они рыдали, видя запустение обители и поругание святынь. С верой и молитвой обратившись за помощью к Матери Божьей, они приступили к тяжкому для слабых женских рук труду по очистке территории. А там уж и окрестные жители пошли к ним с помощью: кто хлебом, кто теплой одеждой. Городские власти поддержали доставкой угля и дров. Обитель возрождается.
   Но вернемся к исследователю звонов Аристарху Израелеву. Он родился в 1817 году в селе Петровском Романово-Борисоглебского уезда в семье дьякона Александра Налетова. Его акустические исследования и описания церковно-археологических памятников Ростова лишены поэзии, ибо это, прежде всего, научные труды, основательное изложение фактов и выводов. Им были созданы, в ходе его акустических изысканий, камертоны, имевшие немалый успех на международных выставках того времени. В 1882 году отделение физики Московского общества любителей естествознания, антропологии и этнографии избрало отца Аристарха своим действительным членом. Он умер в 1901 году, и ныне его могила, в советские годы считавшаяся утраченной, восстановлена на кладбище Авраамиева монастыря. Аристарх Израилев принадлежит к тем, не слишком многочисленным у нас, деятелям церкви, которые умели совмещать служение Господу с любовью к искусству, и в этом он, на наш взгляд, похож на знаменитого епископа Порфирия (Успенского), оставившего после себя восьмитомную историю своей жизни - в действительности историю своей любознательности и любви к творениям человеческого гения. И если мы представим себе, как этот щуплый, судя по сохранившимся фотографиям, священник с добрым и умным лицом стоял в тени огромного Успенского собора и вслушивался в льющиеся с звонницы звуки, постигая их тончайшие различия, мы поймем, что и его образ проникнут все той же особой ростовской поэзией. А восстановить ростовские звоны - уже в 1987 году - удалось благодаря именно его партитурам.
   Говоря о ростовских монастырях, нельзя не рассказать об имеющем ныне самый цветущий среди них вид, Спасо-Иаковлевском, основанном в конце Х1У века епископом Иаковом. Есть какая-то странность в том, что Аристарх Израилев, служивший Господу в Рождественском монастыре, похоронен на кладбище Авраамиева монастыря, а основатель этого последнего, преподобный Авраамий, сокрушитель каменного идола Велеса, - в Спасо-Иаковлевском. Но не нам решать эту загадку. Впрочем, изначально Авраамий и был погребен в своей обители, а в Яковлевской его святые мощи почивают лишь с 1991 года. Вообще кладбищ у последней два, но после того, как они в годы атеизма побыли в пользовании у местных любителей огородничества, прежний порядок расположения могил с трудом поддается восстановлению. Сотрудники Ростовского музея отыскали могилу Андрея Александровича Титова и установили на ней надгробную плиту, на которой выгравированы слова историка Е. В. Барсова, сказанные им в 1883 году на открытии Ростовского музея церковных древностей: "Не забудут ваших трудов и ваших жертв грядущие поколения Ростовской земли, когда они научатся понимать самих себя".
   Есть что-то такое в облике Яковлевского монастыря, что наводит на мысль об отлично устроенных театральных подмостках. Издали он производит сильное впечатление, являет какой-то блестящий вид, а при ближайшем рассмотрении его архитектура и убранство несколько изумляют своим активно бросающимся в глаза своеобразием, своей чрезмерной, пожалуй, для дома молитвы живописностью. Начинаешь что-то смутно помышлять о странности вкуса людей того, преимущественно ХУ111 века, времени. Приходят смутные воспоминания о Шереметевых, известных своими благодеяниями, строительством странноприимных домов, бесплатных больниц и храмов, а точнее говоря, о любви кого-то из них к крепостной актрисе, едва ли не во имя которой и был воздвигнут один из храмов Яковлевского монастыря. Но про любовь, это, скорее, по женской части. А нам пристало вспомнить, что в этих стенах, украшенных какими-то декоративными башенками, святитель Димитрий, в миру Даниил Туптало, сам однажды указал на место своего будущего погребения в углу Троицкого собора, сказав при этом: Се покой мой, зде вселюся в век века. Там и похоронен этот человек, утешивший Ростов не только подвигами благочестия, но и сочинением виршей. Будучи с 1702 по 1709 год ростовским митрополитом, он при архиерейском доме устроил училище для детей духовенства и других сословий, а при нем театр, для которого писал поучительные пьесы, и среди них "Рождественскую драму", изображающую нам, среди прочего, и восклицающего в узах ада Ирода:
   Горе! Горе! Ах, горе! Нестерпимой муки!
   В гортань достахся ада, не точию в руки!
   Горе! Палит мя пламень, палит мое тело,
   Из утробы дышущу, - горе! - палит зело.
   В истории церкви Димитрий Ростовский навсегда запечатлел себя как автор новых Четьих-Миней, при написании которых он использовал первое собрание житий, осуществленное в ХУ1 веке святителем Макарием, да еще "Келейного летописца", списанного, что греха таить, у католических богословов. Но своей школой и театром он обращен, скорее, к светскому обществу. В его школе, как явствует из петровского Указа от 28 мая 1702 года, полагалось "... учителем греческого да латинского языков по тридцати рублев человеку, русскому пять рублев", а известно, что митрополит, уроженец Малороссии, на должность преподавателя греческого и латинского языков пригласил своего бывшего писаря Ивана Филиповича из Новгород-Северского монастыря. Следующим по значению за этим просвещенным малороссиянином считался в школе "сеньор", лучший ученик латинского класса провозглашался "императором", а вокруг него теснились "сенаторы", не оставлявшие надежды в свою очередь занять "императорский трон". Видимо, ничего лучше, чем иезуитская система образования, митрополит, сам обучавшийся наукам в столь известном рассаднике латинизированной и полонизированной образованности, как Киево-Могилянская коллегия, и не мог в ту пору придумать, но вот тем, как его ростовские ученики с их переделанными уже на латинско-польский лад именами переводили Иосифа Флавия и зубрили учебник грамматики Альвара, он не всегда был доволен, и потому писал им: "Дети, блядины дети! Слышу о вас худо. Место учениа учитеся развращениа, неции от вас и вслед блудного сына со свинями конверсоват. Печалюся зело и гневаюся на вас... Того ради поставлю над вами сеньора господина Андрея Юревичя, чтоб вас мунштровал як циганских лошадей, а вы ему будте покорни, послушливы, а кто будет противен, той пожалован будет плетю".
   Наверное, не ошибемся, сделав вывод, что возникновение в Ростове любой поэтической натуры, равно как и склонной к сказочному, если можно так выразиться, освоению действительности, не выглядит случайным. Обратимся еще раз к письмам И. С. Аксакова. "Нашел я здесь, - описывал он свои ростовские впечатления, - еще двух крестьян-стихотворцев, пишущих рифмами; достоинства в стихах их мало; стихи как стихи преплохи, однако все это замечательно и доказывает, что не одни духовные книги читает народ. Впрочем, оба они крепкие православные и нравственные люди. Один из них мучится желанием - совершенно бескорыстным - выразить преданность престолу!". Думаем, стихи упомянутых Аксаковым стихотворцев действительно не блестящи, но после всего сказанного менее всего приходится считать неуместным появление этих поэтов на ростовской или, шире, ярославской почве. Они выглядят несколько карикатурно, однако у них наверняка была своя крепкая народная правда. Взять хотя бы эту потребность "выразить преданность престолу", эту своего рода творческую идею. Аксаков поскупился на примеры поэтических опытов своих крестьян-стихотворцев, но ведь мы вправе воспользоваться примером другого рифмача, порожденного ярославской землей, Федора Смурова, тоже крестьянина Х1Х столетия, который все едва ли не все свои бытовые, дорожные и промышленные впечатления выражал стихами. Например, следующим образом:
   Если выбрать вы хотите
   Сукон, драпу иль трико,
   Так до Гортева дойдите
   То ж не очень далеко.
   Так сочинял Смуров. Подставим теперь сюда то самое стремление "выразить преданность престолу" - и воскреснут для нас замолчанные Аксаковым строки помянутого им землепашца-поэта-державника:
   Ярославской знак державы
   Держит вот медведь топор,
   Указатель нашей славы.
   В нынешнем Ярославле, в бывшем Спасском монастыре, том самом, где Мусин-Пушкин отыскал "Слово о полку Игореве", держат на потеху публике медведя. В Ростове не мелочатся и до подобных символов былой славы не опускаются. Кремль стоит твердо и гордо, озеро прекрасно в любую погоду, и в ясную видна на противоположном берегу колокольня обустроенного Ионой Сысоевичем села Поречье, которая ведь будет повыше самого Ивана Великого, в дурную же старик Неро весьма серьезно кипит, сердито, но тем более поэтично вздымает седые от древности волны...
  
   ============
  
  
  
  
   КАРТИНКИ С ВЫСТАВКИ
  
   "АВТОМОБИЛЬНЫЕ ДОРОГИ" (журнал), N8, 2005 г., Москва
   =================================================
  
  
   В конце мая в Экспоцентре на Красной Пресне проходила Международная выставка по грузоперевозкам и взаимодействию транспортных систем "FreightRussia-2005". Ее организатором выступило ООО "Центральные Европейские Выставки" при поддержке Министерства транспорта РФ и ряда других структур. Параллельно с выставкой проходила конференция "Инвестиции в транспорт России - вызовы и возможности". Сроки проведения этих двух мероприятий были скоординированы с состоявшейся в Москве 89-й сессией Совета министров Европейской конференции министров транспорта (ЕКМТ). В выставке приняли участие 120 компаний из 12 стран мира, а именно - России, Беларуси, Украины, Казахстана, Латвии, Литвы, Великобритании, Германии, Сингапура, Турции, Финляндии, Шри-Ланки.
  
  
   ДАВНИЕ идеологические споры о месте России в мире - Восток или Запад? - чаще затемнявшие вопрос, чем решавшие его, вылились у нынешних транспортников в ясную практическую мысль о необходимости строительства достойных путей сообщения, связывающих Европу с Азией. По их мнению, евразийское положение нашей страны даже обязывает к такому строительству, а уж выгоды, которые оно, строительство, принесет, вполне обеспечат нам самостоятельность и избавят от потребности вечно размышлять, кто мы и к какой бы из больших земель нам направить наше потрепанное бурями суденышко. Внес особую нотку в проблему транспортизации России и председатель правительства Михаил Фрадков, заявивший, что "сегодня развитие транспортной инфраструктуры - более чем экономическая задача, поскольку она влияет на обеспечение единства страны".
   Оживление в отрасли вызвано, с одной стороны, наблюдающимся в России экономическим ростом, увеличением промышленного производства и оборота внешней торговли. Так, за 2004 год суммарный объем грузовых перевозок вырос, по сообщению министра транспорта Игоря Левитина на прошедшем в его ведомстве расширенном заседании, на 1,8 процента и превысил 1,17 млрд. тонн. Рост объема перевозок на особо интересующем нас автомобильном транспорте составил 5,2 процента.
   С другой стороны, проблемы отрасли приобрели жгучий характер, и откладывать их решение больше нельзя. Речь не только о знаменитом качестве наших дорог, едва ли способном удовлетворить европейских и, может быть, даже азиатских перевозчиков. Дело скорее в том, что этих дорог вообще не хватает. На севере их количество сведено к минимуму, который во многих случаях близок к полному бездорожью, на юге, где и должен пролегать возобновленный и модернизированный Великий шелковый путь, - не редкость колоссальные пробки на автострадах.
   В том же 2004 году безудержный рост отпускных цен на продукцию нефтепереработки, уголь, строительные материалы и т. д. привел к тому, что немалое число предприятий транспортной отрасли оказались на грани разорения. Кроме того, износ основных фондов достиг недопустимо высокой степени (55-65 процентов), и это обуславливает рост затрат на ремонтные работы.
   Главнейшим инструментом, помогающим транспортникам в решении их проблем, остается федеральная целевая программа "Модернизация транспортной системы России (2002 - 2010 годы)". Коллегией Минтранса уже одобрены Транспортная стратегия России на период до 2020 года и Стратегия развития транспорта Российской Федерации до 2010 года. А о том, как структуры отрасли и задействованные в ней фирмы устраиваются в нынешней ситуации и какие планы на будущее вынашиваются в их недрах, как раз и рассказала выставка в Экспоцентре. Состоялась она в павильоне "Форум".
   ООО "Центральные Европейские Выставки", получившее, как мы уже говорили, официальную поддержку Министерства транспорта РФ, а также ОАО "РЖД", Ассоциации Экспедиторов России, Некоммерческого партнерства "Гильдия Экспедиторов", Международного конгресса промышленников и предпринимателей и других организаций, сделало очень полезное дело.
  
   В ПРЕСС-РЕЛИЗЕ, подготовленном администрацией выставки, приведен солидный список участников. Это если и не свидетельствует о действительно евразийском размахе мероприятия, то по крайней мере служит неплохим подспорьем не слишком искушенному в проблемах и задачах отрасли посетителю, бредущему от экспонента к экспоненту и с трудом разбирающему, кто есть кто. Все там выглядит немножко иностранно, и названия фирм, как правило, ничего не говорят об их национальной принадлежности.
   Хотя вход на выставку - по пригласительным билетам, и нужно пройти регистрацию и получить специальную табличку на грудь, некоторым образом объясняющую место того или иного человека на земле и его призвание, все-таки можно вообразить, что в огромном зале со стеклянным потолком и фонтаном в центре, среди рядами, не без намека на лабиринт, расставленных "киосков" различных фирм и организаций, оказался человек случайный. Проблемы транспорта ему известны, главным образом, по очевидной перегруженности московских улиц, задачи и реалии грузоперевозок - по истерике и опасным маневрам водителей, когда они на шоссе, за пределами Московской области имеющими обыкновение сужаться, попадают в хвост медленно плетущихся грузовиков.
  
   В УПОМЯНУТОМ зале он обнаруживает, что отрасль способна работать без истерик и ругани, без многочасовых пробок и тряски на ухабах. После громких маршей бодрых музыкантов в малиновых пиджаках, торжественных речей организаторов и особо приглашенных важных гостей, традиционного разрезания ленточки и объявления выставки открытой, он попадает в тишину, где в устроенных с подчеркнутой простотой нишах его поджидают отлично одетые молодые люди, готовые ответить на любой профессиональный или, напротив, праздный вопрос, а кто-то уже и ведет деловые беседы. Тут вам и Интертранс, и Алтайвагон, и Стройфаза, и Солво, и Реил-сервис, и Брансвик Реил Сервич, и Мастер-брокер, и Русский контейнер, и Адалиус. И многие другие.
   Реальных, так сказать, наглядных перевозок в зале, само собой, не производится. О том, как ваши грузы попадут из дома на дачу или куда-нибудь в Европу, или о том, как, например, китайские грузы, пересекая просторы нашей необъятной родины, попадают на прилавки европейских магазинов, можно узнать только из красочно иллюстрированных проспектов, аккуратно разложенных по полочкам и ждущих вашего внимания. Кое-где гостеприимные хозяева ниш угощают конфетами. Можно вообще завернуть в устроенное поблизости кафе и там подкрепить силы.
   Между тем хождение от полочки к полочке, от ниши к нише для посетителя, плохо представляющего себе, для чего он здесь оказался, начинает понемногу превращаться в нечто подобное вынужденному просмотру телевизионной рекламы, прервавшей фильм или занимательную передачу. Финская фирма Marecap Trans Oy, "специализирующаяся на выполнении особо сложных автоперевозок и доставке грузов на восток", уверяет, что она уже 10 лет является лидером отрасли, работает "надежно и эффективно, с коротким сроком подачи заказа, доставляя грузы в сложные и дальние точки назначения, выполняя работы с высоким профессионализмом и используя спутниковую систему контроля прохождения грузов".
   Группа компаний "Каскад", работающая на отечественном рынке логистических услуг и коммерческой недвижимости с 2003 года, не сомневается, что ныне она - одно из ведущих предприятий, успешно осваивающее, среди прочего, и грузовые перевозки. Уверенно смотрит в будущее, имея четырехлетний стаж работы, агентство комплексной логистики ООО "Мегатранс", набор предлагаемых услуг которого "представляет собой синтез двух основных направлений: услуги по агентированию и складской обработке грузов в Европе, Финляндии и Прибалтике и транспортно-экспедиционные услуги по доставке грузов в Россию контейнерными площадками и автопоездами объемом от 82 до 175 кубических метров".
   Посетитель, пришедший на выставку неосведомленным (даже и в том, например, что Финляндия и Прибалтика, оказывается, вроде как совсем не Европа, по крайней мере в суждениях четырехлетнего агентства), имеет все основания покинуть ее с чувством, что он не останется один на один с могущими в любой момент отяготить его проблемами доставки грузов. Если у вас возникнут затруднения в области транспортной логистики, их поможет оптимизировать компания Fablog, которая последние 20 лет "постепенно, шаг за шагом расширяла сферу своей компетенции, в результате чего приобрела твердую репутацию поставщика комплексных логистических систем". Если же вам что-то непонятно в этих самых системах или вы, грешным делом, и вовсе теряете нить разговора, как только речь заходит о логистике, вам поможет разобраться, поднять свой уровень, а то и пройти переподготовку учебный центр "Логистика".
   Вот только жалобы с мест несколько портят впечатление. На выставке их, разумеется, не слыхать, но о них можно вычитать в распространяющихся там же газетах и журналах. Мурманская область извещает о нехватке средств на поддержку качественного состояния автодорог. После отмены, с 1 января 2003 года, формировавшего областной дорожный фонд налога на пользователей автодорог начался финансовый обвал в дорожной отрасли, и в результате областной бюджет 2004 года уменьшился почти на 60 процентов по отношению к бюджету 2000 года. Половина находящихся в областном ведении автодорог нуждается в срочном ремонте, собственные ресурсы дорожной отрасли исчерпаны, отрасль покинули, желая поискать удачи в каком-нибудь другом месте, до 500 квалифицированных специалистов.
  
   ТУТ уж не до перевозок в Южную Америку или Китай. Да и личные воспоминания подскажут, что в Центральной России, даже среди соседних с Московской областей одна порадует сносным состоянием дорог, а другая непременно вернет в древнюю и неизбывную правду российского бездорожья. Получается, не только где-то там, на необозримых и труднопроходимых сибирских просторах, но и здесь, на вполне, казалось бы, освоенном пути "из варяг в греки", далеко не все ровно и гладко?
   И все же успехи, о которых рапортуют выставочные проспекты, как и оптимизм правительства, создающего транспортные программы и стратегии, - все это не одна лишь область воображаемого, не виртуальный мир, не попытка выдать желаемое за действительное. Любой гражданин может на собственном опыте убедиться, что времена нынче уже другие, и задуманная им скромная частная транспортировка груза не упрется, как прежде, в массу проблем, а скорее всего пройдет в мирной и даже по-своему культурной обстановке. А частое появление на наших дорогах мощных трейлеров, иной раз и в виде целых караванов, свидетельствует, что неплохо идут дела - как во внутреннем, так и международном масштабе - и у тех фирм, многие из которых приняли участие в краснопресненской выставке. Молодцы!
  
   ==============
  
  
  
   МИТРОПОЛИТ ПЛАТОН (ЛЕВШИН)
  
   "МОСКОВСКИЙ ЖУРНАЛ", N3, 2005 г., Москва
   =======================================
  
  
   Современный свой вид, воистину прекрасный, Свято-Троицкая Сергиева Лавра приобрела на рубеже ХV111 - Х1Х веков, когда ее архимандритом был митрополит Платон (в миру Петр Левшин). В своей "Автобиографии, или Записке о жизни Платона, митрополита Московского" он пишет о себе (в третьем лице): "Родился 1737 года июня 29 дня - дня, посвященного празднованию первоверховных апостолов Петра и Павла, при самом восходе солнечном, и в самый тот час, когда отец его, по должности своей причетнической, ударил в колокол к утренней службе и, услышав в ту же минуту, что родился ему сей сын, оставил звон, потек от радости узреть родившегося". Произошло это в селе Чашинкове, располагавшемся в 40 верстах от Москвы, где, как мы видели, отец будущего митрополита, человек "свойства горячего, но простосердечного и откровенного", служил причетником; оттуда впоследствии, уже став священником, родитель перебрался, вместе с семьей, в село Глухово Клинского уезда.
   Освоивший дома на шестом году жизни грамоту, Петр поступил в Московскую Славяно-греко-латинскую академию, где "изучился (...) в две недели читать и писать по-латыни. Потом переведен в Фару, или низший грамматический класс, где, быв год, переведен в Грамматику, по прошествии года, в Синтаксиму, или высший грамматический класс, чрез год в Пиитику; по прошествии года в Риторику, где, быв два года, переведен в Философию, а чрез два года уже и в Богословию. (...) Притом обучился сам собою Географии, а знание Истории приобрел чрез всю жизнь, и не было для него приятнее упражнения, как чтение Истории: всей вообще и отечественной". Сообщает о себе митрополит, вспоминая юность, и то, что "был он нрава веселого, словоохотливого, любил свои разговоры прикрашивать шутливыми или забавными словами; и в разговоре своем всегда нравился, и находили все удовольствие его слушать или с ним разговаривать, тем более что и красота лица, и написанная на нем живо невинность и непорочность нравов каждого привлекали". В 1757 году Петра Левшина определяют учителем пиитики и греческого языка в Академии, заодно возложив на него обязанность "толковать Катехизис публично по воскресным дням в собрании Академии и всех со стороны всякого состояния людей, для слушания приходящих". Довольные юным толкователем слушатели провозгласили его "апостолом Московским". Вскоре последовало приглашение от архимандрита Троице-Сергиевой Лавры Гедеона занять должность учителя риторики в тамошней семинарии. "Петр, в сходственность всегдашнего своего желания, без уныния, с радостью пострижен в Лавре августа 14 дня 1758 года, на 21-м году от рождения, бывшим тогда наместником, что ныне митрополит Новгородский, Гавриилом, и поименован Платоном", - говорится в "Автобиографии". Впоследствии на вопрос Екатерины Великой, избравшей Платона учителем своего сына, почему он жизни в миру предпочел монашескую стезю, прозвучал такой ответ: "По особой любви к просвещению". Отметим тут же, что результатом занятий с цесаревичем стало опубликование в 1765 году книжки под названием "Православное учение, или Сокращенное христианское богословие" - по существу, первый опыт изложения богословской системы на русском языке. На русский же язык упорно стремился перевести Платон преподавание в семинариях, что было для того времени вопросом отнюдь не праздным. Латинский и греческий преобладали, и обучение наукам на русском оставалось чуть ли не мечтой, в глазах некоторых даже и опасной. Между тем, проповедуя по-русски и заботясь о введении русской грамматики и риторики в младших классах семинарии, Платон в то же время одобрял перевод его "уроков" на латынь для преподавания в тех же семинариях. Особенно отмечавшаяся многими противоречивость его незаурядной, можно сказать, титанической натуры сказалась во время пребывания архиепископом в Твери, где он, обнаружив преподавание богословия на русском языке, тотчас отменил его, восстановив латынь.
   Пользовавшийся расположением императрицы Платон впал в некоторую немилость у ее сына и своего ученика Павла 1, когда тот вступил на престол. Митрополиту не по душе пришелся заведенный императором обычай награждать духовных лиц орденами, равно как удивлялся он и тому, что при вступлении на престол Павел пожаловал архиереям звание кавалеров. Да и в целом Платон не отличался спокойным и покладистым нравом. Будучи в 1763 - 1774 годах придворным проповедником, он дерзко обличал присущее первым лицам империи вольнодумие, одновременно проповедуя цесаревичу необходимость восходить на "внутренний крест". И эта проповедь являлась, по сути, его концепцией императорской власти. "Внутренний крест" олицетворяет высший союз Бога и человека, и к тем, кто облечен царской властью, требования в духовном отношении должны предъявляться гораздо более высокие, чем к простым смертным. Позднее, в послании Александру 1 по поводу Тильзитского мира, Платон предостерегал императора от соблазна устроения светской империи, ведущего к уничтожению "всех средств к возвышению души человеческой". Немало смелых высказываний и в "Речи по совершении священного Коронования Императора Александра Павловича", говоренной Платоном в Кремле 16 сентября 1801 года. Обещая вступающему на престол государю поддержку ангелов Божьих, он в то же время предупреждает, что вместе с ними "не усумнятся предстать и духи злобы. Отважатся окрест престола Твоего пресмыкатися и ласкательство, и клевета, и пронырство со всем своим злым порождением, и дерзнут подумать, что якобы под видом раболепности можно им возобладать Твоею прозорливостью. Откроет безобразную главу свою мздоимство и лицеприятие, стремясь превратить весы правосудия. Появится бесстыдство и роскошь со всеми видами нечистоты, к нарушению святости супружеств и к пожертвованию всего единой плоти и крови, в праздности и суете". Многие опасались, что после такой речи, да еще в присутствии императрицы, Платону грозит опала, смутился и впал в некоторое беспокойство и сам митрополит. Но его, напротив, наградили украшенным алмазами наперсным крестом, а речь по высочайшему повелению перевели на ряд европейских языков. Отклики из-за рубежа не замедлили последовать. Так, префект Верхне-Альпийского департамента Ладусет направил Платону письмо (от 21 плювиоза 11 года республики Франция) под названием "Похвала старости", рассказывая в нем, как он, "обратив мысленные взоры к стране, близлежащей к исходищу древнего Борисфена", узрел там патриарха, начертывающего государю круг его обязанностей. Пламенный француз с восторгом уверял: этот патриарх "не смертный уже более; он несется превыше Александра и Его Престола".
   С 1766 года и до самой своей смерти в 1812 году Платон - архимандрит Лавры. За этот срок там построили Каличью башню и Митрополичьи покои с вензелем "П. Л." на фасаде, украсили колокольню. При нем процветала лаврская семинария, по ее образцу он создал еще одну семинарию в Вифании - излюбленном своем детище, которое известный религиозный писатель Андрей Муравьев назвал "вечерним приютом митрополита Платона". Поскольку ныне мы лишены возможности полюбоваться Спасо-Вифанским монастырем, основанным митрополитом в 1783 году, остается привести его описание из книги Муравьева "Путешествие по святым местам русским". "Все носит в Вифании отпечаток его (Платона. - М. Л.) оригинального ума, начиная с самого имени обители, напоминающей Никонов Иерусалим. Внутреннее устройство церкви еще замечательнее. На месте иконостаса представляется каменная гора, покрытая мохом, с крутою тропинкою на ее вершину. Это Фавор, и на нем стоит алтарь Преображения; внизу, как бы в Лазаревой пещере, другой малый престол, самая Вифания, и подле в темном вертепе гроб основателя Платона". Добавим, что позже его тело перенесли в лаврскую Духовскую церковь.
   В Тверь Платона отправили - с оставлением в должности архимандрита Лавры - в 1770 году, за два года до того определив в члены Синода, где он, как говорится в "Автобиографии", "в производстве дел не взирал (...) ни на сильные лица, ни на просьбы, ни на слезы, коли то находил с справедливостию несообразным и с расстройством общего порядка паствы". О тверской семинарии "возымел он усердное старание", и если она раньше на свое содержание получала 800 рублей в год, то стала получать 2000 после обращенных Платоном к императрице просьб о прибавке. Украсил он и тверской кафедральный собор, "внутри подмазал, и весь живописным хорошим искусством расписал, сделал новые хоры; иконостас привел в порядок, престол возобновил и потом освятил, к удовольствию своему и общему всех". В 1775 году императрица распорядилась перевести Платона в Московскую епархию - опять же с оставлением в должности лаврского архимандрита, и он "не только восплакал, но и возрыдал, не только ему не хотелось оставить Тверь, но и боялся Москвы, зная ее многолюдство и знатность жителей; не только воображал умножение забот, но и боялся своего собственного нрава, и зная и привыкши другим не ласкать, а поступать единственно по собственному беспристрастному разумению и по уверению незазорной совести, несмотря ни на кого и ни на что, думал чрез то много навлечь на себе недоброжелателей". Попытки его отговориться от опасной епархии успеха не имели, и он был провозглашен Московским архиепископом. В Москве Платон "перевел бесчестный Крестец, который состоял в том, что у Спасских ворот всегда собирались попов по 10, по 20, по 30, бродяги из разных епархий, отрешенные от мест, а иные и запрещенные, и нанимались служить обедни при разных церквах за малейшую цену. (...) Также Платон уменьшил число домовых церквей и бывших при некоторых приходских церквах викарных попов. Ибо от сего (...) происходили великие бесчинства и команде многие затруднения; а по уменьшении сего уменьшились и соблазны. (...) Священники приходские стали в большем уважении, и содержанием довольны". Читаем далее в "Автобиографии", что число учеников Московской Академии Платон довел до 1000, для бедных учинил особую бурсу, а в Перервинском монастыре, обнаружив "доходы немалые, издерживаемые едва на что полезное и между рук уходящие", устроил училище, содержавшееся за счет монастырских доходов и вскоре начавшее производить "успешных учеников и добрых священников".
   Имея "особливую охоту к строениям", Платон в 1782 году приступил к совершению "новых, но удовольственных трудов": имеется в виду Вифания, "прежде названная от него пустынью, а после учрежденная Государем Императором Павлом 1 второклассным монастырем". В день, когда Платону исполнилось 50 лет, его провозгласили митрополитом, а вскоре он, "имея в виду устроенное в Вифании спокойное уединение", просит императрицу об увольнении от епархии и оставлении при Лавре. Императрица отвечает, что он и так может жить в Лавре сколько ему заблагорассудится, и довольный митрополит покидает Москву с намерением пребывать "в Лавре зимою, а летом в Вифании".
   В 1805 году "покрыть помог Бог медными листами позолоченными кровлю Троицкого собора, и с алтарем; также и на Никоновской церкви и главу, и кровлю, и алтарь; а в следующем, 1806 году покрыта также и большая глава на Успенском соборе, а над воротами на Предтеченской церкви глава и кровелька на фонаре также покрыты". В 1807 году "начал в Лавре и оставшиеся на Успенском соборе четыре главы украшать медными позлащенными листами, не сплошь, но наподобие звезд, - что дай Бог совершить. Да в том же году июля 8 дня заложил каменную церковь в Махринском, приписанном к Лавре монастыре, вместо прежней в ветхость пришедшей, бывшей строения царя Ивана Васильевича". В 1809 году "сделал сень серебряную на столпах в Троицком соборе, что обошлось в двадцать тысяч рублей. (...) Теперь делаются хоругви в Троицкий собор, шитые и редкие; дай Бог окончить! Впрочем, здоровье митрополита час от часу хуже становится". В 1811 году, за год до смерти, Платона наконец освободили от епархии, и "с сего времени митрополит занимался одним почти хозяйствованием в Лавре и Вифании (...) скоро печальная весть о наглом и коварном вторжении в пределы Земли Российской неприятеля, по собственному его признанию, очень расстроила здоровье его; впрочем, не так, чтобы совершенно лишить сродного ему присутствия духа".
   Окончание "Автобиографии" Платон уже диктовал наместнику Лавры Самуилу. Митрополит немного не дожил до бегства наполеоновских войск из Москвы.
   Г. В. Флоровский в книге "Пути русского богословия" пишет, что в образе Платона "сгустились и отразились все противоречия и недоумения эпохи". Но прежде всего, наверное, следовало бы отметить уникальность фигуры Платона для истории нашей церкви. Он жил в эпоху, когда русское духовенство - и речь в первую очередь о духовенстве белом, приходском - только начинало по-настоящему осознавать себя пастырями народными. Именно Платоном, практически "новым человеком" среди иерархов того времени, сделано очень много для вывода духовенства из состояния, в котором оно почти не отличалось от самых бесправных слоев населения.
   И потом, какие "противоречия"? какие "недоумения"? Достаточно глянуть на Лавру, чтобы пришло на ум, ну, как-то вообразилось, что ли: красота спасет мир!
   Да, но противоречия, недоумения разные тоже просто так вниманием не обойдешь. Бесправие же и вовсе такая вещь, что способна весьма сильно смущать нынешний бодрый демократический ум, представляется ему чем-то даже невероятным, фантастическим и побуждает громко восклицать: да не выдержит она моей смелой и отлично аргументированной демократической критики, - может, и впрямь не выдержит, однако ж штука эта снова вдруг то тень какую-то нехорошую откуда-то отбросит, то как будто совсем рядышком промелькнет, а то и вовсе померещится там, где ее нет и быть не может. Ничего не поделаешь, вещь ведь, можно сказать, аллегорическая. Во времена Платона, правда, аллегории больше накатывали из того "латынского" духа, что царил в академиях и семинариях, а вот сама действительность прочно покоилась на вполне реалистических основах.
   Укажем на некоторые безобразия. Еще в ХV111 столетии, не говоря о веках более древних, путешествие архиерея по своей епархии означало разорение для большинства сельских священников, ибо сопровождалось узаконенными поборами. Желающему занять священническое место предстояло буквально просочиться сквозь густое решето всевозможных взяток. Духовенство облагали налогами и приказы, и консистории, батюшку могли подвергнуть телесным наказаниям и в духовном ведомстве, и в светской конторе. Даже самые оголтелые в том смысле, что слишком много об себе понимают и воображают, - разве так с ними нынче обходятся? Тем не менее они заявляют уже не о противоречиях и недоумениях, о большем гораздо, о каком-то сплошном ужасе, кошмаре, о возвращении свинцовых времен, о новой пещерности, в немыслимых условиях которой ходячие мертвецы захватили весь воздух, не оставив им почти ничего, никакого свежего глотка. Вот и не стать, когда такое дело, Платоном, то есть тем, давним, философским, не подняться, не расправить плечи, не достичь небес. Определенно, красота не спасает их. Но что они сами сделали для нее, как поучаствовали в ней? А между тем "высеченный плетьми священник или дьякон, - пишет профессор Казанской духовной академии П. В. Знаменский в книге "Приходское духовенство в России со времени реформы Петра", впервые изданной в 1873 году, - вовсе не считался опозоренным и как ни в чем не бывало отправлялся в свой приход продолжать свое служение". Вот, стало быть, тот священник спокойно терпел, трудился, продолжал свое дело, ныне же, бывает, человек и не вытерпел ничего, а жалобно кричит о своих недоумениях или гневно выражается о неких противоречиях; тот, может быть, руку успел приложить к строительству прекрасного храма или самой Лавры, а тут - никакого дела, руки опущены, один только крысиный визг. В чем же причина этого глухого и как будто даже мучительного недовольства? Не хочется думать худого, но невольно напрашивается мысль, что как на причину можно бы указать не только на пустоту ума или отсутствие подлинного эстетического чувства, способного привлечь даже и пустой ум к благоговейному волнению перед истинной красотой, но и на элементарную зависть. В той же книге о приходском духовенстве Знаменский, сам того, наверно, не желая, указывает на образ, весьма подходящий для того, чтобы разбередить душу и вообще воображение нынешних "мучеников". Он пишет об Устюжском епископе середины ХV111 столетия Варлааме:
   "При нем построено было архиерейское село Богородское с архиерейской дачей и прудами, которые своими излучинами изображали буквы "ЕВ" (епископ Варлаам); предание говорит, что эти затейливые пруды были вырыты не руками наемников и архиерейских крестьян, а руками провинившихся духовных лиц, и что от этой работы, которую духовенство называло египетскою, не освобождались ни молодые, ни старики".
   Завидуют Варлаамам, а не Платонам, жаждут своего "ЕВ", а не высокого волнения у лаврских стен.
   Но вернемся в "строй". Наверное, уже в бытность свою "апостолом Московским" Платон более или менее ясно сознавал надобность придания священническому служению его истинного значения. Впоследствии, по словам профессора Знаменского, он "старался развить в духовенстве сознание личного достоинства, благородное честолюбие и известного рода сановитость во всем поведении, отстранить его от слишком близких связей с подлыми людьми и ввести в круг благородных людей. С тою же целью начальствующим лицам он предписывал обращаться с подчиненным им духовенством без унижения последнего. В то же время для возбуждения благородного честолюбия и соревнования между духовенством митрополит старался строго наблюдать степени почета среди духовных лиц, всегда отличая священников ученых от неученых, заслуженных - от незаслуженных, штрафованных - от нештрафованных, требовал, чтобы во время служения и в других случаях священнослужители занимали определенные места предстояния и председания соответственно своим достоинствам".
   Что же касается противоречивости натуры Платона, подчеркиваемой Флоровским, - да, и у него слова порой расходились с делом, что вполне, впрочем, в духе времени, когда екатерининские вельможи, по-европейски вольнодумствуя, продолжали обращаться со своими крепостными хуже, чем со скотом. Так, Платон, заступник белого духовенства, не мог примириться с получением митры духовником императрицы протоиереем Иоанном Памфиловым, а когда подобные награждения были при Павле узаконены, писал преосвященному Амвросию (Подобедову): "О, если бы при помощи Божией вы сделали то, чтобы ни одному протопопу не давали носить митру. Эта новость, ежели будет введена в церковную иерархию, будет соблазном для одних, в других возбудит честолюбие и много другого, что ниспровергнет богоучрежденный порядок". Тому же протоиерею Иоанну Памфилову протоиерей кремлевского Архангельского собора Петр Алексеев жаловался в письме, что Платон его постоянно обижает и преследует. Например, когда он, Петр Алексеев, подошел к митрополиту под благословение, тот, "держа в шуице трость, десницею же ухватя за левый рукав моей рясы и обратя меня лицом к северным алтарным дверям, толкнул, сказав: "Вот твоя должность - идти предо мною". Протоиерей смиренно пошел, но Платон, тем не удовлетворившись, "еще на паперти остановяся, при воследующем за ним народе кричал на меня, выговаривая таким образом: меня-де консистористы везде встречают, а ты для чего не встретил меня давеча? На что я с подобающим благоговением отвечал: не было доселе такого обыкновения, чтобы встречать не служащего архиерея, а ежели угодно вашему преосвященству и то учредить, я буду повиноваться".
   Этот Петр Алексеев - правильный человек: направят куда-нибудь - пойдет, что-нибудь учредят - будет повиноваться. Ну, при случае и пожалуется на некие противоречия и недоумения в своей простой, куда как незатейливой судьбе. Не без того, дело живое. А Платон, тот "конгениально прожил свою внешнюю жизнь, создав из нее подлинно апостольский шедевр "распятия миром"". Так рассудили в предисловии к сборнику избранных трудов митрополита "Из глубины воззвах к тебе, Господи", изданному в Москве в 1996 году. Разобрались в этом предисловии и с разными противоречиями и недоумениями: в платоновом случае они есть лишь "мирская проекция стремления распнуть на "внешнем кресте" свою (...) судьбу, чтобы явить истории антиномический, но воистину христианский пример синтеза аскетического нестяжательства и иосифлянского властелина".
  
   ================
  
  
  

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"