Литов Михаил Юрьевич : другие произведения.

Сумасшедшинка

"Самиздат": [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:

   Михаил Литов
  
   СУМАСШЕДШИНКА
  
  В свои пятьдесят Сергей Иванович был еще вполне крепким и видным мужчиной, но с мозговой деятельностью у него явно происходили нелады. Фамилия его была, кажется, Кокорекин. Он обрастал пустотой, а главным и самым отвратительным по его ощущениям выходило, что эта пустота вдруг образовалась прежде всего снизу, под ним, и Сергею Ивановичу, опять же по его ощущениям, теперь совершенно не на что было опереться. Уже он не мог глубоко задумываться, как прежде, погружаться в некое умственное рассеяние и даже обмозговывать чуть ли не до конца ту или иную возникшую у него идею, а сразу перескакивал на что-нибудь другое или просто улетал в ничто, бестолково хватаясь за какие-то безнадежные обрывки мыслей. Раньше этот холостякующий субъект, или, если угодно, господин, был основательным учителем истории с юмористической ноткой, он едва ли не всю жизнь преподавал в школе маленького исторического городка на берегах быстрой и красивой реки, а теперь ему грозила участь городского шута, незавидная и бесполезная в наши времена. Никогда он в школе, конечно, не блистал, однако у него была наработана шутка, благодаря которой из года в год за ним тянулась слава отличного парня и приятного во всех отношениях чудака. Спросит он, бывало, в каком году произошла Куликовская битва, и если ученик отвечал правильно, он говорил: неправильно, и давал тот же ответ, после чего с видом привыкшего терпеть всякие неудовольствия человека ставил ученику высший балл. В случае же неправильного ответа Сергей Иванович с удовлетворенной улыбкой говорил: правильно, и, назвав действительно правильную дату, величаво преподносил ученику неуд. Класс простодушно хохотал, хотя школа этой шутке историка внимала уже не один десяток лет. Получалось, Сергей Иванович достиг в юморе какого-то предела, за который человеку, счастливо избежавшему безрассудства и неприкаянности, идти нет ни малейшей нужды. У него в арсенале было еще несколько подобных шуток, и все они пользовались неизменным успехом у его учеников.
  Но в последнее время Сергею Ивановичу стало скучно и немного даже не по себе. Теперь он если и ощущал себя, то какой-то почти что безвоздушной массой, и жизнь не то чтобы внезапно ускользала от него, как сновидение, а вполне чувствительно подходила к концу, высвечивая свою бесплодность. Сергей Иванович был достаточно мудр, чтобы не задаваться вопросом, только ли его бытие сложилось таким бесцветным, одиноким и никому не нужным. Он не засуетился в поисках цели, особого жизненного пути, того или иного важного дела. Но в самой его природе, как бы независимо от его воли, стали звучать странные позывы к поступкам, заведомо идущим вразрез с логикой действительности. Не раз и не два он уже ловил себя на движении к выходке, к коленцу, которое могло только смутить и насторожить окружающих. Попробуй-ка объяснить им потом, что хотел, может быть, позабавить! Вышло бы, разумеется, что позабавился сам, приняв роль шута, а сомнительная прелесть нового в природе Сергея Ивановича как раз и заключалась в том, что эти позывы возникали именно в присутствии других, стало быть, имели целью произвести на знакомых и незнакомых людей какое-то неожиданное, резкое впечатление. Приходилось как будто силой удерживать себя, до того, что порой по телу в ответ ползли мурашки, как бы от близкого стояния над бездной. Но раз эти случаи учащались, то в конце концов дело и должно было докатиться до прорыва, когда уже никакие тормоза не помогут.
  Однажды Сергей Иванович решил посетить местный монастырь, который совершители небезызвестного переворота и перевернувшийся народ не допустили до полного разрушения, позволив ему, из пафосного уважения к значению этой земли в древности, киснуть в качестве захудалого музея. Сергей Иванович хотел посмотреть, что там сделалось за последнее время, богатое всевозможными переустройствами. Эта достопримечательность снова называлась монастырем, и монахи понемногу теснили ревнителей культурного просвещения, однако целый штат экскурсоводов и смотрителей еще действовал и брал за посещение каждой церкви, колокольни и разбросанной где-нибудь в подвале выставки отдельную мзду. С Сергея Ивановича не взяли ничего. Все эти сотрудники некогда учились у него и сохранили о нем добрые воспоминания. Сергею Ивановичу это было приятно. Он осведомился насчет Куликовской битвы, и в ответ прозвучал дружный хохот. Одинокие на работе девушки и женщины - мало кто посещал сей уголок - сразу почувствовали, что старый школьный учитель внес в их унылую службу свежую струю. А он шел от церкви к церкви, довольно улыбаясь, радуясь, что встречен почетом и уважением. Все было нынче здесь куда как благоустроеннее, наряднее, чем в прежние времена, и новая забота о памятниках дремучей старины поднимала перед глазами гостя едва ли не на небывалую высоту единственный и неповторимый русский дух.
  - А сейчас, Сергей Иванович, спускайтесь в подвал, - сказала ему в одной из церквей бывшая ученица, улыбчивая девушка.
  Сергей Иванович спустился по узким, неровным, сложенным как будто из разбитой на куски скалы ступеням. Ничего в том подвале не было. Тусклая лампочка печально освещала голые каменные своды. Девушки и женщины, обслуживающие туризм в этой церкви, остались наверху, предоставив Сергея Ивановича самому себе. А ведь они даже не удосужились разъяснить, что ему следует изучить в этом подвале. Да и что в этой мрачной голой дыре можно было изучать? Разве что убедиться, что в старину подземелья устраивали нешуточные. Сначала Сергей Иванович подумал, что попал в какое-то неясное нелепое положение, что он вдруг оказался отрезанным от мира, изолированным в состоянии одиночества, которое скоро должно указать ему на его собственную нелепость и несостоятельность. В самом деле, как ему вести себя в этом подвале, сколько времени оставаться здесь, на что прежде всего устремить взор, какую принять позу и как жестикулировать, если вообще в данной ситуации уместна жестикуляция? Затем ему неожиданно пришло в голову, что сотрудницы решили изменить отношение к бывшему учителю и, заперев в подвале, превратить его в узника, мученика, свою жертву. Им почему-то он смешон, а от смеха у них один шаг до жестокости, и они будут наведываться в подвал, чтобы мучить его среди этих угрюмых стен, на этом холодном каменном полу, и без того, наверное, обильно политом кровью. Мурашки медленно и страшно поползли по телу учителя, но не от ужаса предполагаемых сцен насилия, а оттого, что был все же момент возможной остановки на краю бездны. Но бедняга уже его проскочил, и бродящий внутри холодок был только следствием несостоявшегося усилия воли, а впереди открывалась, ширилась, заманивая, откровенная пустота. И Сергей Иванович громко и жутко запел. Он сознавал, что делать этого не надо, даже нельзя, но ведь удержу уже не было никакого. Он, собственно, не пел, а выл, с пением же его выступление могло соотноситься лишь тем, что он с некоторой оперной театральностью выгибал грудь, выставлял вперед то одну, то другую ногу и помовал как бы не находящими должного применения руками. Наверху скрипнула тяжелая деревянная дверь. Бывшие ученицы, сгрудившись в проходе, вопросительно и, пожалуй, с нарастающим удивлением смотрели вниз, туда, где на грубых каменных плитах учитель, вообще-то съежившийся, несчастный на вид, начинал бесславную карьеру городского юродивого.
  - Будет несправедливо, если Господь такого человека лишит разума, - умозаключила одна из наблюдательниц, кажется та, которая и послала Сергея Ивановича в подвал.
  
   ***
  
  Нет необходимости перечислять случаи, когда учитель не сумел вовремя остановиться, с каждым разом все заметнее подталкивая себя к внешнему краху. Прочти он эту фразу, он тотчас "разом" перекроил бы в "разумом", что вышло бы у него вполне логически. Ну да, он действительно шествовал теперь как бы от разума к разуму, отбрасывая затем их за некой ненадобностью, и то, что он все же не становился совсем лишенным разума человеком, свидетельствует не об его неисчерпаемости лично у Сергея Ивановича, а, скорее, о таинственной способности человека при иных обстоятельствах превращаться в нечто иное, непостижимое для людей устойчивых, словно бы раз и навсегда состоявшихся. Его уже сторонились, а за спиной у него шептались и перемигивались, многозначительно покручивали пальцем у виска. Ученики наслаждались им до самозабвения, но в их смех проникла более или менее сознательная мысль, что учитель уже не просто говорит порой смешные вещи, а весь сделался существом комическим и униженным, тем, кто появляется всюду исключительно на потеху толпе. Школьное начальство не смогло вытерпеть такого уклона и предложило Сергею Ивановичу побыть вне школы, хотя бы, например, до более благоприятных для него времен, на скорое приближение которых начальство, отправляя учителя в отставку, выразило полную и уверенную надежду.
  Сергей Иванович знал, что сумасшедший он только в глазах окружающих. Знал он и то, что его поступки, его внезапные выходки иного не заслуживают, как звания очевидного доказательства невменяемости. Нужно это прекратить. Но, думая, что в следующий раз непременно устоит перед искушением выкинуть какой-нибудь дурацкий номер, он все же слишком часто не успевал, а может быть, внутренне и не хотел успеть с заготовленным в здоровой и трезвой части его натуры усилием и опять кувыркался, в результате блаженной улыбкой спрашивая вольных и невольных свидетелей, угодил ли он им своей проделкой. Впрочем, настоящим результатом было то, что становилось нехорошо, особенно вокруг него, и сам он тоже шел к чему-то нехорошему. Бесплодными, совершенно бесполезными оставались его выходки. Это могло быть смешно раз или два раза, но при повторении, даже при вдохновенной изобретательности, действительно не могущей не изумить и забавляющей уже одним только оригинальным сюжетом, вело отнюдь не в лучшую сторону. Внешне Сергей Иванович, однажды позволив себе крайность, как будто всего лишь катился по инерции, однако в глубине души он создал себе уверенность, что на штуки его вынуждает именно тусклая, слишком привычная и ставшая до некоторой степени обременительной жизнь родного городка. И следует изменить ей, пока не поздно. А то ведь, глядишь, среда заест. Сергей Иванович вдруг понял, что это и впрямь может с ним произойти.
  - Они думают, что я просто от старости с точки опоры съезжаю! - выкрикнул бывший учитель в скудной тихости своего деревянного домика. - А я знаю, что это не так!
  Для перемены места и укрепления духа он решил отправиться в Москву, к своей родной сестре, которую не видел много лет. Пришлось продать существенную часть библиотеки, иначе не выходило средств на путешествие. А Москва непременно укрепит, там все будет препятствовать разнузданности, в которую он ударился на чересчур наезженных путях, в этом обжитом городке на зеленых лесистых холмах. Мелькнуло в сознании, когда садился в поезд, улыбающееся лицо девушки, велевшей ему спуститься в монастырский подвал, захотелось узнать на прощание, как она поживает, теперь, после того, как она словно пропустила через себя все то значительное, что было в Сергее Ивановиче. Нужно бы разведать все о парнях, с которыми она встречается, уяснить, какая у нее улыбка и до каких пределов раздвигаются милые ямочки на ее щеках, когда она, думая, что поспешает на свидание, в действительности восходит на тонкую границу между большим, в сущности, умом и сильно напирающим безумием своего прежнего любимца среди педагогов. Но было с этим уже поздно возиться. Поезд унес Сергея Ивановича в белокаменную.
  Сестра обрадовалась его неожиданному приезду. Радует ее, оценил Сергей Иванович, возобновление наших отношений, ибо жизнь тут как бы начинается заново. Удачно подарил он свежесть узнавания и таинство неузнаваемости этой уже немолодой, практически чужой для него женщине и старался подладиться под ее восторги и чувства, изображая, будто и сам, расчувствовавшись, готов ахать и всматриваться до изнурения в родные с детства черты. Когда он в своем городке принимался неуместно выводить песню или запускал с внезапно раскрывающейся ладони муху в лицо едва знакомой даме, это всегда становилось скачком в область другой жизни, неприемлемой для окружающих, неизвестной, а потому изобличающей в Сергее Ивановиче, в лучшем случае, готовность безумствовать неким нездешним образом. А в своем приезде к сестре, с которой всякие безымянные обстоятельства давно привели его к тихому, неприметному разрыву, уже сам Сергей Иванович чувствовал резкий и до конца ему самому не понятный переход в другую жизнь, но на этот раз удивительным образом совпавший с какой-то формульной правильностью, с какой-то принятой среди людей целесообразностью, и ему оставалось лишь испытывать удовольствие оттого, что все так отлично устроилось. Вот что значит скрепляющая и подтягивающая сила Москвы!
  Сестра жила с сыном в грязной, полуразрушенной квартире на первом этаже высотного дома. Доставшееся ему для обитания логово, это угнетенное мрачными стенами пространство, сын стал разрушать еще в раннем малолетстве, которое он все провел в истерических выкриках и грубых, острых телодвижениях, гибельных для хрупкого вещественного мира, а и достигший восемнадцатилетия, он вовсе не думал о наведении порядка в им же устроенном хаосе. Женщина давно уже не успевала с исправлениями причиненных им уронов. Мальчишка всегда как будто знал некую тайну и на окружающих косился с угрюмым презрением, как на непосвященных. Сферой его интересов было все темное, злоумышляющее, но как в реальности он только и умел что цепляться за мать и избегать соприкосновений с миром, громоздко и страшновато простирающимся за порогом квартиры, то вся его жизнедеятельность сосредоточилась на благоговейном чтении книжек, исследующих жизнь и мнения маниакальных потрошителей, по-своему глубокомысленных, а может быть, и меланхолических кровососов, из карьерных соображений вооружившихся ядами дамочек, шагающих по трупам полководцев, по крайней мере, воображающих себя таковыми. На этих практиках внецелебной хирургии сосредоточилось все его собственное глубокомыслие с примешавшейся к нему печалью словно бы абсолютно искушенного человека, его потребность и самому иметь богатое и жуткое воображение. Ничто, кроме промышляющих под покровом ночи насильников и резателей, не занимало впечатлительность племянника, и это показалось дико Сергею Ивановичу. Он благоразумно вступил в спор, доказывая, что в мире есть и более достойные внимания вещи. Но племянник отстаивал свою позицию помимо того что с жаром, еще и слишком громким, резким, то и дело падающим в визг голосом, что быстро утомило гостя, и он прекратил свои педагогические эманации.
  Что паренек, достигнув некоторой взрослости, пробовал силу уже не на дверных ручках, стульях или пружинах дивана, а на живом материале, Сергей Иванович узнал в первый же вечер, когда в сумерках вышел с сестрой прогуляться. Женщина объяснила, что именно он должен понять, усвоить: Сашенька не признает значения ни за чем, кроме преступлений и преступников; любит он еще таинственное, все эти мирки, наполненные вампирами, оборотнями, нечистью всякой; Сашенька верит в существование нечисти, всевозможной нежити, и если кто о ней не думает, тот для Сашеньки всего лишь глупец. Сергей Иванович с удивлением посмотрел на сестру.
  - Ну, это какая-то детская глупость у твоего Сашеньки, - сказал он беззаботно. - Ничего не хочу знать о ней, по крайней мере сейчас. Расскажи мне лучше о своей жизни, Маша.
  - А это и есть моя жизнь, - возразила Маша. - Сашенька - это мое все, вся моя жизнь...
  С чувством произнесла это женщина, но как бы куда-то уклоняющимся от любви, скрывающимся в чем-то сокровенном, в том, что нельзя разделить ни с каким гостем. Снова удивился Сергей Иванович. Он чувствовал, что гораздо представительнее, ярче сестры, шагавшей с ним рядом мелко и суетно. Маша была невыразительна.
  - В школе-то он как себя показал? - с некоторой отвлеченностью приблизился Сергей Иванович к тому, что для него всю сознательную жизнь составляло главное занятие.
  - Едва кончил, со скрипом. Видишь ли, Сережа, Сашенькой уже занимались врачи, - рассказывала несчастная мать, - он, конечно, болен, и они это признают, называют его болезнь по имени, как бы определившись в ней. Но когда я говорю им, что он бьет меня, они, похоже, считают, что я преувеличиваю.
  - Бьет?
  - И очень сильно.
  Сергею Ивановичу в этом коротком и веском ответе почудилось внутреннее хотение составить больное, истерическое счастье на том, что делал юный прохвост.
  - Он присосался ко мне, - вела женщина дальше свое повествование. - Он уверился, что для него самое лучшее - ничем не заниматься, сидеть дома, сидеть у меня на шее, почитывать только свои книжки и мучить меня. Я предлагаю врачам забрать его в больницу, пока он меня не убил, а они говорят, что не могут это сделать без его согласия. А как же он согласится? Зачем ему на это соглашаться? Или, говорят, нужны бесспорные доказательства его социальной опасности. Как я им их предоставлю? Чтоб они увидели, как он меня бьет, мне нужно, по крайней мере, в тот момент дозвониться до них, а он не подпускает меня к телефону. Я - к телефону, а он меня - ногой, за волосы меня таскает, в грудь кулаком меня... Ты ведь видел, вон он какой вымахал! Ты не смотри, что он тощий, долговязый, нескладный на вид... Он сильный. Как засветит мне между глаз! Я плачу... Доберусь до постели, прилягу, плачу, а он возится себе в своей комнате, и я вслушиваюсь, понимая, что ближе и роднее человека у меня нет на всем свете белом, вот только очень мучает меня этот близкий, этот родной... А утром мне на работу, в бухгалтерию, перебирать бумажки. Платят там копейки, но ведь нужно на что-то жить... А Сашенька и тут недоволен, мол, я что-то не то делаю. Ты мне нужна дома, говорит он. Миленький, мы должны же на что-то жить, отвечаю я ему, и если я не буду работать, мы умрем с голоду. Он меня отпускает, но берет сначала клятву, что я никому не пожалуюсь на его обращение со мной. А я только врачам и вот теперь тебе.
  - Что это за жизнь?! - выкрикнул Сергей Иванович, переживая в воображении сумасшедшую игру теней, которая теперь, когда сестра открыла ему вход в свои кошмары, могла передвинуться и в опасную, угрожающую его собственным интересам близость.
  - У меня?
  - У тебя с Сашенькой.
  - Я давно уже ничего другого не знаю. Ну, работа не в счет. Мужчин у меня нет, с подругами Сашенька меня перессорил, не отпускает меня к ним, держит при себе. Я только с ним по-настоящему и общаюсь. Разве что иногда он разрешает мне почитать книжки. И вот в этом плане, Сережа, ты бы не узнал свою старую сестру, ты бы не нашел в ней ту прежнюю бойкую девушку, которая вместе с тобой интересовалась серьезной литературой, запоем читала Достоевского! Я опустилась до чтения дамских романов. Скрывать не буду, они доставляют мне огромное удовольствие, и уже другого рода литература многое, очень многое потеряла в моих глазах... Хотя, конечно, я готова признать немалые достоинства за теми великими романами, которые тебе, несомненно, нетерпится привести мне в пример. А зачем мне эти примеры сейчас, когда я так живу?! Сашенька смеется надо мной, тычет в мои книжки пальцем и плюет на них. А они помогают мне отвлечься. Все слишком мрачно в жизни, а в них столько доброй и светлой сказки. В этом их значение для меня... А вот и Симонов, Новый Симонов!
  В медленно тяжеливших перед глазами окружающие со всех сторон виды сумерках обрисовалась крепенькая, аппетитно выставлявшая круглые бока башня. Машин голос переменился со стиснутого устоявшимся страданием на бодрый, отлетающий в открытую теперь даль, выдавая ее удовлетворение тем, что на ее территории находится столь важная достопримечательность и она имеет возможность с гордостью показать ее гостю. Сергей Иванович сказал:
  - Да! Я где-то читал об этом монастыре, но думал, что он находится за пределами Москвы, на каком-то голом месте, откуда видны другие обители.
  Маша засмеялась.
  - Так было когда-то, ты читал старинную книжку. А тут давно уже завод, весь монастырь был поглощен заводом, так что и нельзя было к нему подступиться. И только в последнее время его стали освобождать. Но дело идет не очень быстро.
  - Это интересно, - сказал Сергей Иванович.
  - Заводище такой тут процветал! А вон там, - женщина длинным жестом условно пересекла по диагонали сквер, - сделали проход... то есть каменным забором вычленили между заводом и заводом... там Старый Симонов, и ты завтра или послезавтра побывай в нем. Было что-то дизельное или компрессорное, гудело, должно быть, так, что хоть уши затыкай ватой, благими намерениями мостили дорогу в ад, а теперь восстановили хорошенькую церковь, и вернулась оттого дорога скорее уже в рай. Восстановили даже могилу Пересвета и Осляби, героев Куликовской битвы, она выглядит нынче совсем новенькой. Их именно здесь похоронили.
  - Чивилихин об этом писал, - как-то важно вымолвил Сергей Иванович.
  - Что Чивилихин, что, в конце концов, написанное Чивилихиным или кем другим о разрухе в сравнении с внезапным восстановлением, на которое твой Чивилихин, конечно, и не надеялся! Представь же себе, я думала об этих погибших монахах, что у них такие имена, именно Пересвет и Ослябя, а на могильных плитах вывели совсем иное, то есть вполне удобоваримые и современные имена, Пересвета и Ослябю оставив чем-то вроде фамилий.
  Сергей Иванович молчал, не зная, правду говорит или завирается ставшая слишком бойкой сестра насчет имен. Ему было неприятно, что Маша с ее маленькой глупой драмой любви к сыну, получающей не взаимность, а обиды, может быть даже в самом деле тычки, вдруг принялась раздвигать стены своего узилища восторженным рассказом о внешнем, для нее фактически мирском. Могла бы разве что мимоходно указать, раз уж Сергей Иванович оказался неосведомленным гостем, а она вместо этого пустилась в роль поводыря, на которую, по мнению Сергея Ивановича, не имела морального права, будучи героиней совсем другой истории. К тому же о сыне трубила, басила почти что, а в торопливом и ловком прикосновении к судьбе старого монастыря сбилась на писк.
  - В свое время сюда приезжал Ленин, а с ним приехал еще Безродный, и они тут митинговали. Не знаю, был ли тогда уже завод или они только еще давали санкцию на его строительство. Но вот, представь, Ленин и Безродный... Ленин, полагаю, тебе больше известен. Ходят здесь, не сознавая святости места, а возможно, сознательно посмеиваясь над ней. Однако посетили могилу Пересвета и Осляби.
  У Сергея Ивановича перехватило горло.
  - А что тебе до того? - воскликнул он. - Ты же не волнуешься!
  - Почему это я не волнуюсь? Я бы очень хотела знать, что думали Ленин с Безродным возле той могилы.
  Удивилась Маша бессердечному умозаключению брата. В глазах женщины - изумление, вытаращенные глаза - больше ее щуплого тельца.
  
   ***
  
  Стал того же хотеть и Сергей Иванович; он принялся улавливать ведущую мысль Ленина и Безродного. Но Ленин вырастал у него в персонажа не думающего, а действующего, крупно топчущегося на одном месте, именно там, где завод поглотил в своей бездонной серости Старый и Новый Симонов; превращался Ленин под наведенной на него пристальностью историка в нечто твердое и неукротимое. Между тем неприметно, словно украдкой, вернулись домой. Маша вздохнула, окунаясь снова в напоенную миазмами атмосферу своих будней. Сашенька скучал, присутствие гостя отнимало у него возможности той свободной и размашистой жизни, которую он удачно развивал умением настоять на своем и все больше опробывал на матери.
  На следующее утро Сергей Иванович отправился в Старый Симонов. Разрушение храма всегда чудовищно, в любом случае, кем бы оно ни делалось. Временем? Тогда и время преступно, выявляется не меньшим Ленина злоумышленником. Но здесь действовал человек; и к тому же в здешнем месте было что-то выше и глубже обычной святости храма. Могилы героев великой битвы ни в коем случае трогать было нельзя. И оттого, что ее тронули, затоптали, задавили неким дизелем или компрессором, Ленин, благословивший на это, выступал чем-то большим, чем тот обычный и навязчивый преступник, которым он был в действительности, и в то же время чем-то уж несравненно обычным, меньшим даже самого себя. Он, улыбнувшись и прищурившись, сказал: действуйте, товарищи, стройте завод, а религиозной гидре поставьте ногу на голову.
  Сергей Иванович не знал, как происходило все на самом деле, и тем не менее история стояла тут перед ним в живом и окончательном, затверженном виде. Стояли несметные полчища рабочих, внимавших слову Ильича. Они верили этому слову, единой грудью издавали возгласы одобрения, а ноги у них дрыгались, как у начинающих паралитиков, подчиняясь сказке воображения о некой гидре, попранной ими.
  Ленин, расторопный, быстро все здесь проделал, сказал свое веское, выразил сокровенное, крутнулся туда-сюда, отмахнул напряженно нацеленный в манящую неизвестность жест да исчез, провалился в свою преисподнюю, откуда слишком часто возникал с подлой таинственностью адской машины. А вот история запечатлевала его навечно в этом месте, питавшем священный трепет устремленных в глубь веков умов. Сергей Иванович с тоской посмотрел на теснившиеся за каменными плитами церковной ограды заводские корпуса. Похоже, они были заброшены, отработали свое. Да и жизнь людей, построивших их в какой-нибудь, видимо, трудовой горячке, давно отшумела. Высокий и нескладный человек, тихо проходя по церковному двору, поздоровался с осматривающимся, ловящим скользкую, увертливую ретроспективу путешественником. Это было приятно Сергею Ивановичу, его узнавали, ему дали понять, что признают в нем современника иных событий, не разрушительных, а созидательных, вписывают его в сонм людей, мыслящих самостоятельно, уже не подчиняющих свои бедные, краткие мысли настояниям торопливых и злых шарлатанов. Сергей Иванович не без умиления смотрел вслед человеку, на приветствие которого он ответил даже легким поклоном, и ему хотелось окончательно договориться с этим человеком о том, что Ленин - злодей, а прежде всего негодяй, мелкий и озлобленный. Но он почему-то сомневался, чтобы этот потенциальный собеседник, пока всего лишь тенью прошедший по касательной к его жизни, мог хорошо вместе с ним разобраться в составе и значении роли злодея в истории, в частности, в роли такого злодея, как Ленин. Ему даже представилось, что этот приветливый человек ничем не значительней Безродного и всех Безродных, бегущих за своими великими хозяевами на разные митинги в рассуждении своего с ними исторического наперсничества, а для подъема собственного престижа что-то, может быть, даже вкладывающих в организацию подобных мероприятий.
  Ничего не отвечали на растущий в сознании вопрос и могилы монахов-ратоборцев, слишком новые, показательные. Сергею Ивановичу пришло в голову, что он воспринимает Старый Симонов не вживе, а по картинке, заданной в его восприятии кем-то другим, и чтобы все здесь действительно стало перед ним на свои места, вырисовалось в своем подлинном виде, он должен будет еще не раз и не два пройти по вычлененному между заводом и заводом дворику с какими-то могильными отметинами и выслушать в храме свежие напевы священника. Пока он понял лишь то, что здесь приветливы. Никто не бросил в его сторону угрюмого взгляда, старушка, торговавшая иконками и книжками, с легкой улыбкой спросила его, что он желает, и даже молодой священник, вдруг пробежавший по службе в другой угол храма, кажется, взглянул на Сергея Ивановича с ободрением. От всего этого Сергей Иванович слегка расплывался, и ему не удавалось составить цельный образ Ильича, Ильич намеренно, злостно выходил только быстрым и крепким, как чугунное ядрышко старинных пушек, посетителем этого места, в отрыве от всего прочего, бывшего с ним, от симбирской гордой стати в детстве, от эмигрантской демагогии, от кремлевской крысиной подлости.
  Наконец он согласился с тем, что это и есть определенная история места, столь хорошо принявшего его, Сергея Ивановича. Тогда его внутренний взор от утвердившегося вождя обратился к массам, к тем, кто, выслушав заветы, не исчез, а вынужден был приступить к их исполнению и действительно исполнил. Огромные, бессловесные, неразличимо гудящие толпы рабочих нынче не вмешиваются в жизнь тихой обители, но ведь на всем покоится печать условности, и они все же как будто перетирают, во мгле какого-то наваждения, стены старательными взглядами вытаращенных глаз, толкотней своей, резкими, угловатыми движениями, вообще грубостью своих одежд и тем, как в комедии жизни, понурясь, по лошадиному мотают головой. Конечно, они уже отошли и не вернутся, и вокруг них никогда не будет никаких споров, как вокруг их вождя, глуповато лежащего в каменном мешке под кремлевской стеной, но было время, когда они и жили, должно быть, неподалеку отсюда, расхаживали по этим местам, и у них были жены и дети, с ними происходили истории, забавные случаи, драматические события.
  Но если они и подчинились всего лишь воле вождя, повелевшего им разрушить монастырь и построить завод, если на них и лежит только малая часть вины, которую уже никогда не снять с их руководителей, то для Сергея Ивановича они оставались прежде всего все-таки разрушителями, неумолимыми и бессмысленными. Эти люди, на миг вообразившие себя творцами истории, только и уцелели что в историческом мгновении разрушения, только и вдвигались что в отвратительную и преступную работу, которую они называли ломкой старого, а вся их прочая жизнь отсюда отбрасывалась далеко, вообще рассеивалась и не имела ни малейшего значения. Сергею Ивановичу казалось, что если они и думали о чем-то, то это были фактически мысли металла, которым они ломали древние стены, всевозможных молотов и отбойных молотков. И проломи они своим орудием дырку в голове Сергея Ивановича, оттуда вылетел бы вопрос: так что же такое человек в вихре времен и на просторе пространств? Ясно он почувствовал, что люди, жившие в своих рабочих бараках живой жизнью, некими семейными радостями, маленькими удачами и трагедиями, в историческом смысле не имеют ровно никакого значения, кроме их появления здесь с ломами, кирками и лопатами, а все их живые истории стерлись уже до того, что они их не вспомнят, пожалуй, и на страшном суде. Сломав монастырь и построив завод, они на время успокоились, встали за станки, взяли в руки детали, и жизнь у них потянулась, на первый взгляд, в обычном человеческом ритме, ели хлеб и спали с женами, и в сущности это впрямь была обычная человеческая жизнь, да только сломала она себе зубки о древние стены. Кто воспел это место? Сергей Иванович медленно перебирал в памяти читанное. Он не торопился, для него время останавливалось. Ему вспомнился Загоскин, подкативший к монастырю на коляске, и тотчас историк создал простодушному писателю долгую и добрую жизнь, вышедшую за пределы темного существования в бараках куска хлеба ради, приходящую и к ныне живущим.
  Отрезанный от Кремля, изолированный от всемирной отзывчивости пробежал Ленин с писком: крушите! крушите! долой! избавьте народ от опиума! Сергей Иванович усмехнулся. Живые люди внимали торопливому вождю. Пришедшие от земли, от глупых деревенских драк, от сумеречного похмелья, вкусившие свежего хлеба из печи, обнявшие пригожих девушек, ставших женами и матерями. Но вся продолжительность и живость их жизни вдруг уместилась в короткий и мертвый миг до появления человека, который громко восклицает: к черту вашу жизнь, они лишена всякого смысла в свете того зла, которое вы совершили, она ничто перед этим местом, на котором вы грубо толпились, с бессмысленной ухмылкой делая свои детали и мечтая о том, как вечером, выпив, обнимете дебелую женушку! С трепетом Сергей Иванович подошел к черте, на которой остановились, остекленели его глаза, а в затеплившей нежные сумерки голове судорожно и загадочно ворохнулся вопрос: да не я ли этот человек?
  
   ***
  
  За обедом Сашенька угрюмо заговорил о судьбе России. О кривизне этой страны, о том, что в ней все неправильно и глупо устроено и она ничего не дает уму и сердцу молодых. Сергей Иванович, хотя и чувствовал, что юнец прежде всего хочет позлить его, от всей души смеялся над ним. Ему была смешна сама мысль, что где-нибудь в другой земле, даже при всем ее отличном благоустройстве, может быть лучше, если там нет Достоевского и Толстого, Карамзина и Платонова. Маша добросовестно нахмурила лоб, недовольная смехом брата, ибо сын уже успел вбить ей в голову свои мысли и она думала, что Россия, ничего не дав ее сыну, ничего не дает и ей, а следовательно, в некотором роде даже отняла у нее радость материнства. Но все же оживила ее та ловкость, с которой Сергей Иванович выхватил откуда-то из забвения аргументов великие имена, забываемые ею в пылу общения с сыном, и она в конце концов закричала:
  - Ай, действительно, ты же ничего не знаешь, Сашенька, ты Достоевского не читал, Толстого не читал, а так ли ты рассуждал бы, когда б их прочитал!
  Сыну это было горько слышать. Он в другой земле с красивой и гордой девушкой, каких в Москве не сыскать, лежал бы на роскошном ложе, целуя подружку в упругую грудь, и вся его жизнь сложилась бы иначе. К тому же писатели, которых с тупым упорством перечисляли старики, по их собственному признанию, только промучились всю жизнь среди всяких неразрешимых вопросов и больших денег за это не получали, а в другой земле писатели, любовно описывающие всевозможные ужасы и злоумышления, получают, как он знал, огромные деньги и живут в благополучии, стало быть, эти последние стоят гораздо выше первых именно во всех отношениях. И кто знает, может быть, и он нашел бы в себе силы и дарования, чтобы присоединиться к их числу. А мать сейчас грубо и подло расталкивала, разбрасывала построения его мечты. Она предавала его из-за минутной радости общения с незваным гостем, и это заслуживало наказания. Сашенька ушел в себя, в свои бредни, в своему ненависть к окружающему. Но это окружающее словно бы защищал дядя, просто тем, что Сашенька его не знал вовсе и потому немного побаивался; и он не мог добраться до матери, которую изучил отлично, освоил до того, что умел своевременно и справедливо наказывать за любое своеволие. Медленно и туго он размышлял, забившись в угол комнаты, как бы все-таки сделать это и теперь, потому что, проигрывая миру в целом из-за своего бессмысленного и неодолимого страха перед ним, не мог смириться с поражением у матери, не мог спустить ей обиду или хотя бы перенести кару на более подходящую минуту. Его сводило с ума обстоятельство, что она вдруг отошла к брату, сбилась с ним в пару, беззаботно смеялась в ответ на его реплики, поддерживала разговор, непонятный и потому неприятный Сашеньке. Тогда он выдумал, что ему хочется торта с густой башней из крема, сладкого до тошнотворности. Набычившись, стреляя глазками из-под внезапно сгустившихся и низко нависших бровей, но голосом страдальца он стал требовать, чтобы мать тотчас пошла в магазин и купила ему торт. Мать как-то легкомысленно повела себя.
  - А, я устала, Сашенька, - воскликнула она, - дай мне посидеть, что такое в самом деле? Не наелся, что ли? Подожди немножко с этим тортом!
  Сашеньку передернуло, судорога прошла по нему, оставив в горестном положении, с одним плечом безвольно опущенным, а другим - приподнятым до картины явной непропорциональности. Сергей же Иванович поддержал сестру.
  - А торт получишь не по капризу, а когда мать сама захочет купить его тебе, - заявил он перекосившемуся племяннику с высокомерием уверенного в своих силах воспитателя. - А если невтерпеж, так сам иди в магазин. И вообще, что бы тебе уже самому не справляться с подобными вещами? Вон какой вымахал! Пора браться за ум, работать, пора матери помогать.
  Маша поняла, что, доверившись брату, зашла слишком далеко. Сашенька скривил физиономию в жалобную гримаску, нагло заныл, требуя торта и приводя тысячи причин, по которым ему нужно получить требуемое немедленно и по которым сам он пойти за этим тортом никак не в состоянии. Мать уже одевалась, чтобы идти, а кипящий злобой Сергей Иванович решил идти тоже, чтобы не оставаться наедине с тварью, которую он теперь ясно и с полным отвращением увидел в племяннике.
  На улице он мстительно отвлек сестру от поспешного исполнения желания сына, увел ее в сторону от магазина, и она, все еще надеявшаяся найти некий отдых и спасение в обществе брата, жизнь которого, в ее глазах, столь счастливо и блистательно отличалась от ее собственной, безропотно подчинилась ему. В случае чего он спасет меня, глуповато думала она. Если от магазина Сергей Иванович уводил женщину на скорости, не давая ей одуматься, то вскоре спустился до неторопливого прогулочного шага, посреди которого вдруг совершенно позабыл о возникшем у него недобром чувстве к племяннику и вздохнул с таким облегчением, словно после каких-то злоключений и безобразий очутился в снопах благодатного, теплого света последней глубины души. Они пошли вдоль стены Нового Симонова. Сергей Иванович сказал:
  - Жизнь в Москве укрепила, порадовала меня. Я, может быть...
  - Как же это она тебя порадовала, если тут такое происходит у меня с Сашенькой?! - тревожно перебила сестра.
  - Нет, Маша, погоди об этом. Есть ведь и общие положения, не только личная жизнь и частный случай. Я, может быть, напишу книгу. Человек рождается, живет, ест, пьет, любит кого-то, а потом умирает. Об этом стоит написать. Ну, не совсем об этом, а о том, что, собственно, представляет собой единичный человек на общем фоне жизни. У жизни - течение, которое нащупала и опознала история, и хотя историю пишут те же люди, есть во всем нечто объективное, что обычно от взгляда историка ускользает. Наверное, его собственная принадлежность к человеческому роду. Историк забывает, кажется, что он тоже умрет и будет в некотором смысле всеми забыт. Он не сознает, что так или иначе участвует в том, что описывает. А я здесь, возле Симонова, стал если не писать - это пока еще рано! - то участвовать в странной судьбе монастыря. Ну, грубо говоря, я вместе с Лениным и Безродным пришел сюда, а потом стоял в толпе и слушал заветы, шевелился, дрыгал конечностями, а потом ломал древние стены и строил завод. Только я, в отличие от других, понимал и знал, что не перестану быть для истории, как только все это будет сыграно и закончено, как только на построенный завод придут уже другие люди, не ломавшие монастырь и, возможно, не имеющие о нем вообще никакой мысли. И я увидел, что делает с людьми история. Она заталкивает их в мгновение, в одном котором они живут и действуют, а все остальное, что у них есть, выхолащивает, всю их прочую жизнь делает кукольной игрой, превращает в перемещения картонных фигурок. Как же так? Как в этом разобраться?..
  Сергей Иванович говорил с упоением, устремляя взгляд поверх головы собеседницы, не подававшей голоса, на круто хороводившую в сумерках угловую башню монастыря. Еще шаг он сделал, и башня гордо вознеслась над ним, а тогда он увидел, что Маша, съежившись, стоит у ее подножия, невыразительная, измученная, с вопросительной тревогой и мольбой в глазах.
  - А что же мне делать? - слабо выдохнула она.
  - Маша, милая, - встрепенулся Сергей Иванович, - соберись, разберись... твоя жизнь имеет для тебя глубочайший смысл... ведь это твоя жизнь, Маша... так разложи все в ней по полочкам, проанализируй, начав с общего...
  - Может быть, - перебила она, - я и есть распоследняя картонная фигурка, а только мне больно, когда он меня бьет...
  - Ты рассудила примитивно, Маша, - перебил и Сергей Иванович. - Не с того начала. Начни с общего. Бьет! Ну что такое - бьет? А где следы? Какой след это оставляет в истории? Пойми, я не шучу. Это действительно нужно сильно сообразить. Без этого нельзя. Если не с этого начнешь, то и в остальном ничего по-настоящему не сообразишь.
  - Он начал с того, что однажды, ну, в одно не очень прекрасное мгновение заломил мне руки. Затем было несколько случаев, когда он мне их выкручивал. Это было только начало. Он еще не решался на большее. А потом дал мне пинка под зад. И после этого уже не останавливался.
  Сергей Иванович устремил воображение вокруг башни, думая включиться в ее извечное кружение, но особенного из этого ничего не вышло, потому как там проходы были перекрыты монастырской стеной и еще какой-то до подлости примитивной металлической оградой из нынешней суетной действительности, и историк только ограниченно и без последствий покачался с боку на бок в той единственной своей собственности, которую сам собой и представлял.
  - Твой сын мелок, - несколько запоздало он вспылил. - Он превосходит тебя в силе, и потому кажется тебе страшным. А в действительности он всего лишь мелкий негодяй.
  - Не говори так!
  - Маша, если существует высшая истина, высшая справедливость, если есть все-таки правда, в свете которой люди перестают быть только картонными фигурками, то в свете этой правды твой ублюдок - никто, ничто, пока он действует вопреки всему высокому, разумному, чистому, светлому... Но он станет для тебя всем и ты действительно полюбишь его, как только сама поднимешься на более высокую ступени понимания, даже, я бы сказал, развития...
  Женщина замахала тонкими руками, и словно веточки, подхваченные ураганным ветром, замельтешили перед глазами ее собеседника.
  - Он и без того для меня все! Но он болен, а врачи не могут или не хотят помочь ему.
  - Не ждешь ли ты помощи от меня? Но кто я ему? Дядя? Добрый дядюшка? А он готов считаться со мной? Ему нужно, чтобы я был его дядей? Он готов выслушать мои советы, наставления? Были бы у него ожидания наследства от меня или что я устрою ему Россию по его воззрениям, он, глядишь, и присмирел бы, но этого нет и быть не может. Ну так чего же еще? Если он болен, его надо отправить в больницу и держать там до тех пор, пока он не перестанет представлять опасность для окружающих. Пойми, Маша, тут может быть только проверенный, испытанный временем и жесткий механизм воздействия. А так мне, в сущности, создаются помехи. Я веду расследование, я иду к постижению истины, а мне кричат: разберись с племянником! А что выше? Вот эта старая башня или те грязные скандалы, которые устраивает твой сынок на кухне? Боже мой! Я не нагл. Ты пойми, что в моем вопросе много истинного и справедливого. Ты должна не кричать, не плакать, не суетиться, не искать у кого-то помощи и совета, а прежде всего сама разобраться, как тебе следует поступить в твоих обстоятельствах. А если идти путем, которым ты шла до сих пор, ничего, Машенька, не изменится, и он будет и дальше тебя бить и убивать, как ни в чем не бывало. Ты должна разграничить, что есть твоя жизнь и его жизнь, твое здоровье и его болезнь, а затем твердо и жестко решить, как сделать так, чтобы его болезнь, или что там у него такое, не мешала тебе спокойно и разумно провести остаток жизни.
  Маша заплакала. Ее смутное лицо смазалось окончательно, и Сергею Ивановичу показалось, что ее слезы грязновато потекли по неровным камням башни. Истощивший свои аргументы, он слабо, с какой-то неожиданной нескладностью в своей высокой и представительной фигуре, отшатывался от этого сомнительного чуда.
  А между тем он уже не мог отказаться от участия в том, во что его втягивала сестра. Тепло и жутко хорошей, сладкой жутью стало ему в чужой истории. Вот если бы только не этот отвратительный племянник! если бы о другом говорила Маша! другое требовалось от него! Сергей Иванович ощутил себя где-то уже словно бы и под страницами удивительного романа, в глубине, доступной лишь немногим избранникам, лишь тем, кто, преодолев читательскую ограниченность в авторском замысле, проникает в сокровенную, нежнейшую ткань творения, становясь не только участником событий, но и творцом их.
  - Маша! - воскликнул он, хватая женщину за руку и тесня ее еще ближе к башне. - Какая же ты мне сестра? Это побоку. Наконец я увидел в тебе человека! Отметаем все! Этого твоего Сашеньку - отметаем! - захлебывался Сергей Иванович.
  - Как же это может быть!
  - Ну, допустим, это временно, - уступил он, - только для того, чтобы получше разобраться... Я и сам еще не до конца разобрался, а уж ты-то... Речь идет о чем, Машенька? Речь идет об очищении, о том, чтобы наконец вырисовалось человеческое лицо. Твое и мое... А пока это будет происходить, твоему сынку надо побыть в больнице. Тут процесс... нелегкий, я чувствую, даже мучительный, а он мешает, особенно тебе. Мне он просто не нравится, а на тебя, чего греха таить, он оказывает самое дурное влияние. Так что нужно, Машенька, нужно... Ты понимаешь меня, милая?
  - Я понимаю. Я же не против больницы. Я само о том хлопотала. Но ты что-то такое замышляешь...
  - Поживи хоть минуту так, словно его нет, - перебил Сергей Иванович, - словно он уже в больнице, вообще там, где ему и место. Тогда ты лучше поймешь меня.
  Маша спиной уперлась в прохладную стену, и ее тревожило ощущение загнанности. Она сопротивлялась, осторожно вырывала руки из рук брата, а он только крепче схватывал их и даже прижимал к своей груди.
  - Не создавай впечатление, будто мы топчемся на одном месте, - говорил Сергей Иванович строго. - Нет, кое-что уже сделано. Я считаю, что решение уже принято. А стало дело за решимостью. Надо решиться, Машенька.
  - Да на что, на что именно?
  - На разрыв с человеком, который тебя мучает.
  - Легко тебе говорить! А он мой сын. Как я могу с ним порвать? И для чего? Что я потом буду делать?
  Затрепетала вдруг женщина, рассказывая:
  - Мне так хочется нормальной жизни, Сережа. Чтоб у меня мужчина был, и друзья, подружки разные, и работа интересная, и вообще жизнь полная и осмысленная. А ничего этого нет и, я знаю, уже не может быть. Ничего этого не будет. А почему? Как все так сложилось? Разве я этого хотела? А есть только одно средство: объяснить ему, что он должен стать другим, перестать меня мучить, полюбить меня, делать все, чтобы я радовалась... Но это-то и невозможно, невозможно! - с тоской выкрикнула она.
  Сергей Иванович понурился, не добившись своего. А своего у него было только сознание необходимости как-то позаботиться о сестре, достичь улучшения ее жизни. По отношению к нему Маша добилась цели, объяснила ему, как устроена ее жизнь, и привела его к мысли, что ее, Машу, необходимо любить и жалеть. А вот по отношению к Сашеньке все осталось на прежнем месте. И Сашеньку надо было менять, а не им, брату и сестре, характер своих отношений. И задача такого изменения быстро и тупо закосневшего юнца словно бы ложилась на плечи Сергея Ивановича. Однако это ему уже не нравилось.
  - Пойдем, Маша, - сказал он. - Тут еще о многом предстоит подумать. Я подумаю.
  
   ***
  
  Странно ему было, что он от больших задач общего характера пришел к частному и практически нелепому, к необходимости решить проблему, завязавшуюся вокруг человека, который ему совершенно не нравился и казался безнадежным. Чувствовалась заведомая обреченность на провал, и это смущало Сергея Ивановича. Окрылившись в Москве, он хотел решать задачи пусть трудные, но все же разрешимые, а не такие, где все неизбежно должно остановиться и замереть перед неодолимой скудостью рассудка юнца, от которого в конечном счете и зависело решение. Как с этим быть? С этим быть никак нельзя. Можно жалеть сестру, но помочь ей невозможно. А между тем от него, Сергея Ивановича, ждали не только участия и жалости, но и помощи; зная, что возможности помочь ей нет, женщина все же взывала к нему. И Сергей Иванович не мог просто отмахнуться от нее. Он все еще находился в плену той глубины, куда завлекло его подневольное чтение неведомого романа.
  Сашенька мрачным молчанием карал мать за ее долгую и, как ему казалось, беззаботную отлучку, за то, что она так без торта и вернулась, тем показав, что вполне способна обходиться без немедленного и трусливого исполнения его желаний. Она показывала, воображал Сашенька, что способна оторвать его от себя, оттолкнуть, жить какой-то своей жизнью, не подчиненной его требованиям и нормам. А это разрушало созданную им гармонию, в которой он на одной стороне вынужден был любовно, благоговейно ужасаться царящим в мире злом, а на другой мог отводить на матери душу, сдавленную всем тем баснословием, в которое он неведомо как ввергся.
  Темной ночью угомонились в квартире, легли спать. Дядя с племянником теснились в одной комнате, загроможденной вещественными символами Сашенькиных интересов, аляповатыми дешевенькими книжками и лаконично округленными гирями, с помощью которых малый пытался нарастить себе мышцы. У Маши была отдельная комната. Сергей Иванович лежал тихо и почти без движения, но не спал, все размышляя, как бы устроить так, чтобы и те нравственные и идеологические позиции, которые он отвоевал для себя в Москве, остались целы, и сестре стало получше. Он представлял себе, что выступает в некий путь, даже исполненный по-своему романтики и героики, но как же взять с собой в дорогу и Машу, которая не то окована цепями, не то сама въелась в действительность наподобие раковой опухоли?
  Сашенька встал и вышел из комнаты. Сергей Иванович понял, племянник решил, что он спит и ему можно безнаказанно заниматься своими делишками. Хотя Сашенька прикрыл за собой дверь, звуки, ставшие раздаваться в квартире, слишком достигали слуха Сергея Ивановича. Из комнаты сестры донесся горячий шепот, два шепота, настигавшие друг друга, змеино переплетавшиеся, один раздраженный, другой, как после некоторого колебания установил Сергей Иванович, умоляющий и жалкий. Он уже распределил роли для тех двоих, выкроивших минутку в ночи для независимого от него возвращения в свою привычную жизнь. Но, видимо, предположенное им происходило и на самом деле. Послышались глухие удары. Потом на миг высоко вскрикнул плач да перешел в глухие всхлипывания. Сергей Иванович усомнился даже, можно ли и впрямь все так ясно слышать, нет ли здесь ошибки, наваждения какого-нибудь, не снится ли ему все это. И снова слышались шлепки под аккомпанимент страстного шепота.
  Таинственным шелестом обернулась ночь. Сергей Иванович не пошел разнимать этих засловесивших и внезапно заплакавших змей, ибо, очутившись во мраке, сразу понял, что действовать и что-то активно решать в нем - не лучший способ из него вырваться. Сегодня он спасет сестру, вырвет из лап чудовища, а что с ней будет завтра, когда он уедет?
  Вмешавшись, он увязнет в том бреду, которым подлый мальчишка обложил его сестру, и уже, может быть, сам никогда не вырвется из всего этого, а если и вырвется, то с такими затратами и унижениями, что потом и не вспомнит о случившемся без стыда. И вместо самосознания и способности к развитию, которую он получил в Москве, у него станет рана, некое незаживающее брожение тоски, раскаяния и бреда. Тут какая-то роковая сила, желающая подловить его на том, что уже было с ним в родном городке, но действующая через племянника, как бы извне, следовательно, хитрее, и потому он должен быть куда бдительнее, чем прежде. Из родного гнезда он сбежал в Москву, а теперь бежать больше некуда. Вслушивался Сергей Иванович в равномерное, строгое повторение звуков из соседней комнаты и понимал, что и сестры ему не спасти, и самому не спастись, не сохранить себя для более емких и важных целей, если вмешается.
  Он думал о силе этой, ополчившейся на него, таинственной, не называющей себя, почему-то избравшей его своей жертвой. С каких же пор это началось? Так мог бы действовать против него посланец ада Ленин, подвернись он тому под горячую руку. И в самом деле подвернулся, как только приподнял завесу над судьбой Симонова, но ведь началось-то раньше, когда о Симонове толком еще ничего не знал реального, не взятого у Загоскина. Сергей Иванович все-таки сознавал свою, так сказать, простоту, не позволяющую ему думать, или мнить, или даже надеяться, что силы ада послали своего представителя сбить его с пути истинного еще чуточку прежде, чем он на него ступил. А может быть, так оно и было? Теперь он куда как не прост, очень и очень не прост, и почему бы не предположить, что все здесь выходило именно из стремления предотвратить его рывок из простоты и обыкновенности, серости, нужной таким, как Ленин, его восхождение к уже плотным и глубоким мыслям, к незаурядности, опасной и ненавистной нечистому и его прислужникам? Не значит ли это, что почти случайно оброненное в разговоре с сестрой слово о предстоящей книге имеет в действительности смысл назидания и наказа, необходимости впрямь написать книгу? И не этого ли стремится не допустить его злая сила? И если да, то позволительно ли теперь ему не беречь себя, погребать себя в темных и отвратительных обстоятельствах практически чужой ему, чуждой, а главное, мелочной, ничтожной жизни?
  Невыносимо было вслушиваться и дальше. Что-то исказилось в мироздании за его долгое существование, и сладкие голоса сирен, завлекавшие мореходов былого, нынешнего первопроходца соблазняли гнусным подвыванием и злобным шипением. Но Сергей Иванович все еще был силен и устойчив, как поплавок. Как бы наполнявшая комнату темная и тяжелая вода, по которой впору перевозить мертвых в иные миры, подняла его к открытому в душную летнюю ночь окну и выплеснула наружу. В прыжке размером в один этаж он мягко опустился на землю, встряхнулся и, выпучив глаза, с умоисступляющим ускорением зашагал по неизвестным ему улицам к вокзалу.
  Жалко было вещей, оставшихся у сестры, но их, собственно, было немного, и Сергей Иванович вполне обошелся без них в остаток своих дней. Приехав в родной городок, он заметно повеселел. Правда, за книгу засесть как-то не выходило, да и Симонов монастырь быстро потускнел в памяти, зато все отмечали, что Сергей Иванович уже не тот чудак с перспективой чего-то скользкого и подозрительного, каким он уезжал, а просто здоровый и веселый субъект, и, похоже, радовались тому, что этот добрый человек поправился. А он доживал последние деньги, ходил по знакомым с детства улочкам и окрестностям городка и предполагал, что можно назвать Стиксом наполнившие московскую квартиру воды, и ликовал оттого, что река мертвых не приняла, не утопила его. Уж не обеспечено ли ему бессмертие? не избранник ли он? не обратила ли вечность на него особое внимание? Чувствуя, что отныне его душа как-то связана с водой, он часто ходил к реке и, гуляя по крутому берегу, задумчиво, ласково, притягательно смотрел на нее. Не широкая, но быстрая, она везде, где бы ни оказывался Сергей Иванович, делала резкие повороты, исчезала за холмами. Однажды Сергей Иванович встретил на берегу жену директора школы, где почти всю жизнь прослужил учителем истории. Он возвращался с дальней прогулки, и от дома его отделял только разбитый над рекой городской сад, когда навстречу ему выдвинулась эта важная дама, которой для того, чтобы принимать самое деятельное участие в судьбе школы, совсем не было нужды выходить из квартиры. Она направляла слабый, расползшийся от изнеживающей бездуховности ум мужа куда считала нужным и полезным, а точнее, вертела им, как ей заблагорассудится, и происходило это среди изобилия ковров, мягких кресел, перин, всего того, что ненавязчиво поглощало четкость пространства и делало жизнь директора не решением кроссворда, твердо выставляющего свои вертикали и горизонтали, а плавным кувырканием в какой-то абсурдной безвоздушности.
  Избежать общения с изжившим рассудок учителем начертанные в парке аллеи уже не позволяли, и директрисе было только неприятно, что оно произойдет в присутствии ее подруги, знаменитой острым язычком и склонностью к распространению сплетен. В свое время жена директора первая опознала в Сергее Ивановиче бунтаря, который, за неимением других средств, взял на вооружение смех, чтобы самым циничным и наглым образом развратить учеников и погубить школу, и нашептала мужу необходимость отстранить от должности начинающего смутьяна. Сейчас, еще издали смерив бывшего педагога подозрительным взглядом и отчасти уверовав в его пристойность, она изобразила на своем лошадином лице приветливость, и ей захотелось откровенным указанием на свою победу, обозначенную несомненным смирением Сергея Ивановича, унизить эту нелепую жертву ее быстрых и суровых решений. Но полная откровенность была неприемлема для той приличной роли, которую она играла в местном обществе, и, прикрыв хищничество раздвинутой в аккуратный овал сдержанно любезной улыбки, женщина сказала только:
  - А, похоже, Сергей Иванович, отпуск подействовал на вас благотворно и вы скоро будете в состоянии вернуться к своим основным обязанностям...
  Сергей Иванович, остановившись перед дамами, сложил несколько благоразумных фраз о погоде, мешая тем самым своей противнице произнести в данном случае сакраментальную для нее фразу о том, что она переговорит с мужем и даже, может быть, укажет ему на полезность возвращения изгнанника в лоно родной школы. Заскучав оттого, что нет по-настоящему смешного спектакля вокруг располагающей к этому фигуры учителя-изгоя, подруга директрисы начала с мнимой неосведомленностью:
  - А не тот ли это Сергей Иванович...
  И бывший учитель, и директриса сразу почуяли, куда клонит эта несносная особа.
  - А тучка вон там на горизонте нехороша, - поспешила перебить ее жена директора. - Не к дождю ли?
  Но если для нее важно было не упустить инициативу, то для Сергея Ивановича желание чуждой и подлой, плотской женщины насладиться его комичностью обернулось поводом распуститься, сбросить с плеч всю ту узкую сознательность, которую, по мнению пустоголовых людишек, должно было навлечь на него наказание. Не взглянув на упомянутую тучку, он скакнул под носом у собеседниц в первой фигуре и для него самого еще совершенно немыслимого, неизвестного танца. Директриса побагровела от гнева, а ее подруга, уже как бы полностью имея в своем распоряжении городского дурачка, коротко просмеялась и воскликнула:
  - А вот и хорошо! Вот и чудненько! Танцуй, дорогой! Лето еще не кончилось. Пропой, протанцуй лето красное!
  Сергей Иванович не слушал ее и вовсе не по ее указке плясал. Он притоптывал ногами на песке аллеи, запрокидывал исполненное торжественности лицо к небесам и поднятыми на уровень груди руками с большой скоростью заострял прямо в глаза понемногу отступавшим дамам свои обнаженные, похожие на бугры маленьких верблюдов локти. С еще большей, чем скорость его пляски, неосторожностью он протанцевал к краю нависавшей над обрывом аллеи, оступился под предостерегающий возглас женщин и мгновение спустя был уже внизу, лишь мимолетно оглушив свидетельниц его падения каким-то чудовищным шуршанием в кустах. Река тотчас смыла его. Женщины, подбежав к обрыву, увидели только стремительное уменьшение его головы, ее превращение в точку, которая как нарисованная неслась в середине потока, казавшегося в это мгновение умышленно или преувеличенно бурным. Потом пропала из виду и точка.
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
Э.Бланк "Пленница чужого мира" О.Копылова "Невеста звездного принца" А.Позин "Меч Тамерлана.Крестьянский сын,дворянская дочь"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"