Максимов Николай Фёдорович : другие произведения.

День Победы

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:




Пока горел кочкарь, был кружным
путь от Царёва до Полян:
ведь так горел - и в марте вьюжном
огонь здесь, дым, густой туман.
В полях заносы на дорогах,
в селе сугробы у ворот,
а тут кипит снег, пар в берлогах
бродяжничающих сирот.
А половодьем затопило -
не кипятило пекло вод:
земля погасла. Нет в ней пыла
и после полых вод. И вот
идём по кочкарю мы с другом.
Но торф всё тлеет: дух дымка.
Идём: длинна ж дорога крюком,
а напрямки-то - коротка.


Тут, правда, можно провалиться
и в пекле пеплом стать в момент,
как прикативший из столицы
и шедший с рюкзаком студент.
И плоть, и кости прахом стали,
и даже пряжки рюкзака,
хоть были сделаны из стали:
жара-то очень высока...


И страшно тут ходить, а всё же
идём по кочкарю, идём.
Не дай нам провалиться, боже,
и взвиться пеплом ввысь потом.


И ныне под землёй, знать, жарко:
ведь марево над кочкарём.
Я не пошёл бы тут, да жалко
мне друга: друг мой, пёсик, - хром.
Не убоялся кто-то бога:
друг изувечен, друг убог.
Клок рыжей шкурки сняли с бока,
теперь без шерсти левый бок.
Едва плетусь: пёс на трёх лапах,
пойдёшь быстрей - отстанет друг...


И друг щадит бродяжек слабых:
на землю просится он с рук,
эксплуатировать не хочет
бессильный пёсик сил моих,
сам по золе пошёл меж кочек,
ещё в дымках в местах иных.


Милей бы торная дорога,
но мы по кочкам - потому,
что легче близко, чем далёко
бедняжке другу моему.


Лишь с краю, а не в середине
пеки картошку, рыбу жарь,
бывало, тут. Но то ли ныне!
Не ест ни глаз, ни горла гарь
вонючим, душным, горьким дымом:
без слёз ведь на кочкарь глядим,
что был дотоль непроходимым,
а ныне вроде проходим.


Не задохнёмся: кое-где лишь
струится дым из-под земли.
Пройдём тут мы, пройдём! В апреле ж
пройти никак бы не смогли.
Сварил бы нас кочкарь, и трети
пути в пару мы не прошли б:
ведь пар столбом стоял и в ветер,
столбом - под шляпой, словно гриб.
А ныне мы сообразили,
что не сварить нас кочкарю:
столба-то пара нет в низине,
не застит ныне пар зарю.


Не только мы умны мозгами,
не глуп и Гриня Волкорез:
на дрогах мчится. За жердями
торопится он в дальний лес
на дрогах, чтобы тырло стаду
на пойме сделало село,
ведь прошлогоднюю ограду
всю половодьем унесло.


Он смелый парень, он бесстрашный,
не убоялся волка раз,
когда тот в полумгле овражной
на лошадь кинулся. Спас, спас
подросток лошадь Акулину,
ведь смел он, ловок он и скор:
прыг с воза сена - в волчью спину
вошёл до обуха топор.


Без топора в луга за сеном
опасно ездить. А надысь
без топора бродяжка с серым
тут встретился - не смог спастись...
А я спасусь. Спасу и псину,
коль волк накинется во тьме,
как на мальца иль Акулину:
я тоже с топором в суме.
Да я ли хуже Волкореза?
Соплей на солнце не сушу.
И я точёное железо
по обух в серого всажу!


И ныне мчит на Акулине,
на дрогах стоя, паренёк
по высохшей бордовой глине,
струящей дырками дымок.
Спешит: коль съездит в лес шесть раз он -
ему за шесть возов жердей
колхоза председатель Грязин
даст премию - пятьсот рублей!
Ведь он, Модест Петрович, Грине
сказал вчера: "Благодарю!
Всегда два возы ты, а ныне 
четыре. Как?" - "По кочкарю!
Там до осинового лога
в два раза ближе, чем в объезд.
За то, что так вожу я много,
дашь премию? А, дядь Модест?"
- "Не пожалею и полтыщи,
коль съездишь за день в лес шесть раз!"
Обрадовался Гриня, свищет,
по кочкарю мчась в ранний час.


В чужом он френче и пилотке:
их с мёртвых фрицев снял он, хват.
Но русские на нём обмотки.
Завидую: он - как солдат.
Но армии бог весть какой он -
Германии ль, страны ль родной -
крутящий вожжи бравый воин:
в обмундировке-то - в чудной...


А я бродяжничай: не вырос.
Я лишь молитвы петь горазд:
коль с певчими взойду на клирос,
поп рублик на конфетки даст.
Но поп не добр, ведь он в то лето
не спас, когда меня при нём
наш председатель сельсовета
поймал, отправил в детский дом...


Но сельсоветские ловитвы
напрасны: я в родном краю,
сбежал с чужбины. Но молитвы
я в церкви больше не пою:
не защищают в божьем храме.
Резон ли мне из-за рубля
быть пойманным, жить за горами,
когда есть отчая земля?
Зачем жить на какой-то Волге?
На Мокше мне куда милей.
Хотя бродяжить страшно: волки
кидаются и на людей.
Но я не хуже Волкореза,
соплей на солнце не сушу,
и я точёное железо
по обух в серого всажу!


Когда и мой топор в хребтине
у волка будет - и меня
оценит наш колхоз, как Грине,
доверит он и мне коня.


Бродяжничал и Гриня прежде,
как я и друг мой. Но трудом 
теперь занялся он -  в надежде,
что не отправят в детский дом,
оставят жить в родных Полянах
тринадцати лет сироту.
А я до этих лет желанных
ещё не скоро дорасту.
Мне лишь пешком ходить по лесу:
я мал, доверят ли коня
и мне, как Грине Волкорезу.
Как восхищает он меня!
Ведь птицей мчится, стоя правит,
смотря на путь поверх дуги.
Сторонимся: не то задавит
лихач-то бравый, прочь беги.


"Поди, поди, щенки!" - кричит нам
с презрением он с гулких дрог,
обдав нас матерком обидным
и горькой пылью из-под ног
запыхавшейся, потной клячи,
из-под грохочущих колёс.
Ведь милостыни-то не клянчит,
он вырос, трудится, колхоз
в колхозники принял подростка,
пристроил к делу сироту.
Коль не бранит нас - папироска,
как шиш, торчит в губастом рту.


Промчался, обозвав плюгавкой,
пропав в клубящейся золе.
Но ты не злись, мой друг, не гавкай,
ведь мы с тобой уже в селе.


Привет вам, отчие Поляны!
В Царёве ночевали мы
у доброй бабушки Ульяны,
к вам не успев прийти до тьмы:
ведь сказка-то была желанна -
про жизнь Бовы. И так длинна,
что сказывала нам Ульяна
её с полудня дотемна.
А завершила: "О Дружевне
мечтай, стремись к любви - большой,
и встретишься ты с ней в деревне,
иль в отчей, иль в какой чужой".
Быть королевичем и мне бы,
чтоб стала сказкой жизнь моя!
Но стать ли им, кусочек хлеба
господним именем моля...


Родных моих односельчане
хоть знали, да ведь не родня:
земляк их, а глядят сычами,
как на пришельца, на меня.


И опасаются порою,
не украду ли я цыплят -
бродяга с драною полою.
Считают вором - буду ль рад?


А друг не загрустит при взгляде
опасливом. Лишь от камней
шарахнется и молча сзади
потом прижмётся он ко мне:
я ж - друг, не хуже Волкореза,
соплей на солнце не сушу,
коль что - точёное железо
по обух в драчуна всажу!


Но тут не бросят в нас камнями:
тут паренёк всего один.
И тот с мячом пустился к маме
в калитку за изгнивший тын.


Он мой ровесник. Так что тоже
ему всего лишь восемь лет.
Он с мамой. В чистенькой одёже.
Не испытал сиротских бед.


Насмешку мне кричит: "Николка!
Мышь дохлая в суме твоей.
Ты не ходи с ней очень долго.
Не то протухнет. Съешь скорей!"


Терплю, не бью дразнилу палкой,
ведь рядом с ним сегодня мать.
А мать-то прозвана Хабалкой:
обматерит и, злясь, догнать
припустится, вслед вилы бросит
и врать начнёт: "Бандюга! Вор!"
"Держи!" - больших парней попросит,
чтоб головою о забор
тебя шарахать, как Шаболю,
залезшего к ней в огород,
наевшегося репы вволю.
С тех пор он болен. Знать, умрёт...


А сын её всё злит: "Николка!
Мышь дохлая в суме твоей.
Ты не ходи с ней очень долго.
Не то протухнет. Съешь скорей!"
Умрёт, коль доведёт до злости:
ведь искромсаю топором
в кусочки жир его и кости,
скормлю собакам их потом...


Иду печальным по селу я.
А он, злец, весел. "Милый мой! -
мать говорит ему, целуя. -
Умойся, и пойдём домой:
пирог поспел". А я - я палкой
стук по наличнику окна
и жду, когда протянут жалкий
кусок холодного блина
соседи их.


А у колодца:
"По-бе-да, ба-бы!" Взмёты рук.
И вопль сердечный раздаётся,
и крик удалый: "Шире круг!"
Пляс! 


Вёдра - не на коромыслах,
спустились наземь с женских плеч...
Та радостна. А эта в мыслях,
так сгорбивших - готова слечь...


Ох, радость горькая народа!
Всё враз: и плакать, и плясать.
И не решается погода
ни дождиком, ни вёдром стать.
Лохмотья туч висят под солнцем.
Смотрю на радость сквозь беду:
стою, сняв шапку, под оконцем,
обычной милостыни жду.


Жду не один - куска ль, блинка ли,
картофелины ль с огурцом.
Ждёт рядышком со мной в печали
и друг с лохматеньким лицом -
мой Шарик. Рыжий! - как лисица.
Присел и вверх направил взгляд,
чтоб заскулить и прослезиться,
почуяв, чт`о в избе едят.
Как воет! Слушаю с восторгом
протяжный, заунывный звук.
И не поглажу ль по закоркам
я пса: ведь он - мой лучший друг,
ведь Шарик-то мой - тоже нищий,
хоть и не с палкой, не с сумой,
но также бродит ради пищи
по сёлам летом и зимой.


Иду полями ль, тропкой в логе
в колхоз в родной ли, не в родной,
мой Шарик - хроменький, убогий -
плетётся рядышком со мной.
Как я, он обделён вниманьем,
как я, без своего угла,
как я, питаясь подаяньем,
в душе на злых не копит зла.
Не зарычит и не залает,
а только спрячется за мной,
когда каменьями швыряет
в него парнишка озорной.


А сколько раз плетями сечен
он с проезжающих телег!
И всё ж не злюка - человечен,
когда звереет человек.
Кто б ни позвал - хвостом виляет.
Он умница, мой инвалид:
жизнь поняв, на людей не лает,
а только плачет и скулит.
Да что - сочувствие ль в укоре,
когда кричит прохожий нам:
с чего, мол, ходим - грусть во взоре,
не по дорогам - по полям.
У нас большой житейский опыт,
недаром соль вкруг наших глаз:
бывает, злость на чёрта копят,
а встреться - выместят на нас...


Несчастным быть - остерегаться,
как хмурых, и весельчаков,
кто любят над нуждой смеяться
и шутки ради дать пинков.
Несчастным быть - остерегаться,
как драчунов, и ворчунов:
срывают зло на нас, хоть злятся
на глупости больших чинов.
Несчастным быть - остерегаться,
как ворчунов, и молчунов:
когда нет силы с сильным драться,
с досады бьют сирот, щенков.


Чтоб злых не злить, их не порочим,
и я, как Шарик, нравом тих:
ни зуба, ни ножа не точим
мы на обидчиков своих.
И добрым людям не перечим.
Мы поняли, в чём добрых суть:
коль нищего утешить нечем,
то говорят: "Не обессудь..."
Иной подаст, но он с досадой
окно захлопнет пред тобой.
Ты не подай, но хоть обрадуй,
утешь хоть словом, коль скупой.
Но в том, кто не познал сиротства,
кому судьба не яд, а мёд,
нет подлинного благородства:
он мук сиротских не поймёт.
Поймёт лишь тот, кто беспризорен,
кто сам без своего угла,
кто знает: белый свет просторен,
но в нём без солнца нет тепла.
С того и ходим - грусть во взоре,
не по дорогам - по полям.


С одним со мной пёс делит горе,
как я с ним, с другом, пополам.
Так легче. Я суму таскаю,
есть и обязанность ему:
когда почует волчью стаю,
то должен дёрнуть за суму.
Дивясь его чутью и слуху,
я знаю, что опаслив пёс:
он пятится, увидев муху,
он в страхе бегает от ос.
За трусость хаять - мало толка,
ведь я ценю её и чту:
мой робкий друг не только волка,
и зайца чует за версту.
Иду ль к посёлку лесом хвойным,
бреду ль на хутор по лугам -
спокоен с Шариком спокойным,
ведь с ним не забреду к волкам.
Как я им, дорожит он мною:
я нищ, фуфаечка худа,
но для него я много стою,
ведь у меня в суме еда... 


Когда присяду в тихом логе,
раскрою пред собой суму,
и Шарик - хроменький, убогий -
присядет, ждёт, чт`о дам ему.
Едим. Чу! Кто идёт по тропке?
Протез, сапог. Протез, сапог...
И сразу вскочим, оба робки,
не чуем под собою ног:
страшней, чем волк, предсельсовета,
поймает и свезёт в детдом.
А там, а там... невзвидишь света:
и стричь, и мыть начнут, потом
оденут в новую одёжку,
но отберёт её "пахан":
не дашь - терзает, как чёрт кошку,
он - самый главный там пацан.
Бьёт не один, бьют и "шестёрки",
их банде не перечь "малёк":
истерзанный, как хрен на тёрке,
падёшь огрызком в уголок...
Зачем тебе скакать всё лето
потом в бинтах и с костылём?
Не лучше ль от предсельсовета
дать дёру, не попасть в детдом?


Когда везут к детдому дроги -
лес полон скрежета колёс.
Я оглянусь, а по дороге,
вихлявый, следом скачет пёс.
Друг хроменький! Скулит и плачет.
Да я ли друга не пойму?
Винится, не учуял, значит,
не дёрнул вовремя суму.
Ступицы голосят и оси.
И рвётся сердце на куски
от горечи-печали пёсьей,
от горькой собственной тоски,
ведь я - не как "мальки" другие,
опять мне драться с "паханом"...


Характер плох мой: лупят злые -
смирись, дела пойдут добром.
А я - я, что дикарь в неволе,
ревел, не принимал добра.
Не то б счастливцем был. И в школе
учился б, как вся детвора.
Учителя и пионеры
к веселью звали сироту.
А я ревел: я жил без веры
в людскую радость-доброту.
Платочком утирали слёзы
и речи по душам вели,
но - жаль - всё ж горести-занозы
из сердца вынуть не смогли.
Не отыскали боль-помеху.
Не сознавал её и сам:
не доверял я счастью-смеху,
я верил только лишь слезам.
Наверно, просто опоздали...
Кляну и ныне свой удел.
Зачем меня в детдом не сдали
в тот год, когда осиротел?
Не сломишься ль? Ведь не из стали.
Ох, жизнь! Обиды и беда
мне душу детскую терзали
не день, не месяц, а года.
Бродяжничество, сколько ж яда
ты льёшь на душу сироты!
Сказать об этом людям надо,
чтоб больше не глумилось ты.


И что влекло к гумну, к соломе,
где терпки жимолость и тёрн?!
Полезней было б в детском доме
жить под команды и под горн.


Сбегу - вновь предо мною Шарик.
Больной, скулящий у плетня,
он хоть и взял из рук сухарик,
но с горя не признал меня.
Мол, кто ты, в чистенькой рубашке,
подстриженный, отмытый... Вдруг -
не вздох, не стон раздался тяжкий,
а радостный, как трубный, звук.
Трубил он, пересилив муки.
Его совсем извёл недуг.
Такого ликованья звуки
услышать может только друг.
Подполз. Прижался. Сердце бьётся.
Здоровой лапой гладит грудь.
Но... застонал... Хоть и смеётся,
сил не хватило, чтоб лизнуть...


Недели три с ним жил средь луга,
в одной копне, в одной норе.
Но всё же выходил я друга.
И вот он рад, как я, заре.
Она, сентябрьская, красива,
хороший предвещает день.
Над нашею копною ива
качает кружевную тень.
Блестя на каплях, пляшут блики.
А воздух! - счастьем полнит грудь.
Надев суму, по ежевике
вновь с другом отправляюсь в путь.
Вновь подаянья делим честно:
и псу - кусок, и мне - кусок.
На сене в вёдро разве тесно,
но спим мы рядом - к боку бок.


А сколько раз в мороз, в метели,
когда в лугах гудят ветра,
обнявшись, мы друг друга грели
в сторожке конного двора!
Когда собьёт с дороги вьюга,
когда едва бреду в снегу,
мой Шарик не оставит друга,
не даст замёрзнуть на лугу.
Он и во тьме найдёт дорогу
к сторожке старой на юру,
где печка есть и - слава богу! -
душа причастная к добру.


Не гнал нас из сторожки сторож,
где можно лечь, не только сесть:
не сыт, как Шарик сам заморыш,
но дашь и сторожу поесть.


Такое время, что ли, было?
Хоть рос я в горе, без тепла,
но тут - вблизи печного пыла -
душа отзывчивой была.


Куски мороженые грели,
сложив над топкой на кирпич,
и после с вожделеньем ели,
как пост соблюдшие -  кулич.
Дед ликовал: "Богач ты, Колька:
блинов-то стопы, будто пни.
Был рад бы я, когда бы столько
мне выдали за трудодни...
Вы спать ложитесь. А я вилы
возьму да и пойду взгляну:
коль воры - будь хоть здоровилы,
я - сытый - каждого проткну!
Мостись вот тут, сынок, на сено.
А спину к печке прислони.
Во снах сиротских непременно
счастливые увидишь дни..."


Подбросил дед в печь дров и - к двери.
Но замер, не идёт во тьму:
рядком, за дверью воют звери.
А Шарик дёргает суму,
хоть не на мне - на табуретке
пред печкой, сушится она.
Дед, пятясь: "Вовремя вы, детки,
пришли ко мне, не то б - хана..."
А вилы в угол швырь. Коптилку
не погасив, ложится спать -
не как мы на пол, на подстилку,
а на скамью, как на кровать.


"Уймись ты, Шарик! Зря страх бесит,
зря тельце-то всё ходуном:
в окошечко волк не пролезет,
а дверь - дверь на крюке стальном.
И ты, как я, не бойся волка.
Ложись к товарищу под бок.
Ты обними его, Николка.
Ну вот, стал весел и щенок.
С чего несчастный льнёт к несчастным? -
смеётся дед, смахнув слезу. -
С несчастным - как при солнце ясном,
а со счастливым - как в грозу..."


"Вставайте, гости! Вам до света
уйти б. Не то придёт сюда
наш председатель сельсовета - 
поймает... в детский дом... беда..."
Встаём, разбуженные дедом, - 
в пару, бледна за ним заря:
дед с вилами в дверь входит, 
следом
дух горькой гари кочкаря.
Там тоже - в торфяных пещерах - 
у беспризорников подъём:
днём встать - при милиционерах,
меж их конями и огнём...


Съедим блинов остатки, выйдем -
старик весёлый смотрит вслед.
Свет белый хоть сквозь вьюгу видим,
не скажем, что тепла в нём нет.
Мир не без добрых.


Не про беды
сказать хочу и не про зло - 
про то, как праздник День Победы
встречал я с Шариком светло.


Выл под окном он скорбно, долго,
слезами скулы поливал,
он, словно исполненью долга,
всю душу вою отдавал.
Скулил он, что артист, искусно.
Рыдал. Особенно, когда
в избе крестьянской пахла вкусно
оладьями сковорода.
Обида, боль и горечь в плаче.
Когда ж увидит хлеб в окне,
он, мой мошенник, по-собачьи
смеясь, подмаргивает мне.


Окно раскрылось - будто книга:
как с двух картин, как с двух страниц,
как в двух лукошках земляника,
алела радость-хмель с двух лиц.
Мужчина был усатый, дюжий,
на гимнастёрке ордена.
Хозяйка, обнимая мужа,
сказала: "Кончилась война!"
И от окна ушла куда-то,
вдруг прислонив рукав к глазам.


Дивлюсь на ордена солдата:
он первый, кто вернулся к нам.
Лечился в госпитале где-то,
приехал в отпуск, отдохнуть.
"Быть может, пожил бы до лета,
а там опять собрался б в путь.
Да случай, вишь, какой - Победа!"


А флаг трепещет над крыльцом -
в лад с сердцем: в радость мне беседа.
"Глядишь, и встретишься с отцом".
- Ты знал его? Он жив ли ныне?
Не видел ли где на войне?
Скажи! Где? На Руси? В Берлине?
Гостинца не прислал ли мне?
- "Прислал. Он помнит про сиротку.
Гм... что прислал... постой... Да вот -
ты шапку спрячь, носи пилотку...
О, как тебе она идёт!"


Ничуть не чувствуя обмана,
надев пилотку, я сиял.
Смотрите, радуйтесь, Поляны:
отец, отец, отец прислал!


Да как же было не хвалиться
и не гордиться без конца:
пилотка-то у Грини - с фрица,
а у меня-то - дар отца!


Шли, ехали к нам ветераны,
в пилотке к каждому бежал.
Но мой отец ко мне в Поляны
не приходил, не приезжал.


Пусть радость обернулась болью,
страдал от горя, как от ран,
пусть выступил в глазницах солью
рождённый жалостью обман,
но я не упрекну солдата
за ту намеренную ложь:
он знал, как душу рвёт утрата,
он знал, что легче, если ждёшь.


Зато был рад я, словно счастью,
всё говорил: "Отец живой:
он едет с воинскою частью,
он скоро встретится со мной!"


С того ещё грудь не кручины,
а торжества была полна
и счастья - доброму мужчине
досталась добрая жена.


Забуду ль, как раскрыла сенцы,
как шла торжественно с крыльца,
и что несла на полотенце,
и как приветила мальца!


"Солдатка дождалась Победы:
теперь я с мужем, не одна...
А что сирот ждёт? Те же беды:
для вас не кончилась война.
Кочкарь погашен половодьем,
а всё равно грозит бедой:
не по нему в Царёво ходим,
а по дороге круговой.
Победа тоже горе гасит,
но не вдовы, не сироты:
Победа жизнь вдовы не скрасит,
наплачешься в нужде и ты...
Чтоб светлый день не помнить грустным,
а помнить радостным средь бед,
прими: пусть будет сытным, вкусным
хоть в День Победы твой обед!"


Кладу, суму раскрыв пошире,
пирог на постные блины:
"Дай бог, хозяйка, чтобы в мире
вовеки не было войны!"


А глянул ей в глаза я - ласку
увидел в них... и вспомнил мать.
Но взгляд отвёл, смотрю на пляску,
стыдясь, как мать, поцеловать
подругу мамы тётю Лизу,
и не меня, склонясь к траве,
а друга, Шарика-подлизу,
погладила по голове.


"Модест Петрович! Из Царёва
звонили. Гриня Волкорез
на кочкаре, что вспыхнул снова, 
с жердями, с лошадью исчез
в подземном пекле". - "Тише, дура!
Шепча скажи, а не оря! -
Модест Петрович рявкнул хмуро
на своего секретаря -
вдову, примчавшуюся грустной. -
Не порть смертишкой пацана
Победу, праздник всесоюзный:
война закончилась, война!
Пляши! Пляши!!!"


Но секретарше
не пляшется. Не прав Модест:
Победа - радость, да кошмар же,
как пекло Волкореза, ест
ей душу огненною пастью, 
в ней бунт: "Без сердца, что ли, ты,
подонок, наделённый властью,
глумец над смертью сироты?" - 
ведром глумца бьёт, коромыслом.
На четвереньках, семеня,
тот машет животом отвислым,
как супоросая свинья.
Тяжёл, не трезв, а мчится резво
от пляшущих к кустам густым
глумец над смертью Волкореза,
кто не средь нас, а в небе дым... 


Плясуньи тоже не тверёзы.
Под крики "Гитлеру капут!"
то сникнут, в фартук прячут слёзы,
то вскинутся, вновь дроби бьют.
Ох, радость горькая народа!
Всё враз: и плакать, и плясать.
И не решается погода
ни дождиком, ни вёдром стать...





Пирог большим был, долго ели.
А лесом шли мы - хоть и мир,
но как в войну - в нас из-за ели
стрелял какой-то дезертир.


Опасный человек, но волком
он всё ж не показался псу:
суму не дёргал пёс, мчал к ёлкам
мой друг, похожий на лису.


Таюсь в кустах, а дядя хмурый,
с лицом - как в иглах, словно ёж,
бежит к тропе за лисьей шкурой,
а тут - собачья, в шрамах сплошь...


Не взял он пса. Могилу рою
и хороню я друга в ней,
восьмиконечный крестик строю
ножом из четырёх ветвей.


Тот свет, 
будь Шарику ты 
раем.


Победу празднует страна.
А мы -  сгораем, умираем:
для нас не кончилась война...


1958.





 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"