ПЛЯСКА В КАНЦЕЛЯРИИ
1.
Играй, баян: луна-то ныне -
как та, когда, смел и шустёр,
две бочки в бане при светлыни
всю ночь я наливал на спор!
Подростком был ещё, но рьяным:
успел, пока в окне луна,
налить - не вёдрами - стаканом
я те две бочки дополна.
Налил - особенным стаканом.
Он, правда, каждому знаком,
но даже в состоянье пьяном
не из него пьют самогон.
А бочки-то - с мой рост, громады,
ни клёпок нет, ни обручей,
и чтоб наполнить их, не надо
из бани бегать на ручей.
Одну налить - всегда по силе.
А две - к утру в глазах туман.
Но всё ж наполнил. И вручили,
вручили мне тебя, баян!
И звучен, и красив ты. Даже
и с яркой дарственной резьбой:
"О Лене вспомни и о Даше -
двух бочках, налитых тобой!"
Играй, баян: луна-то ныне -
как та, когда, смел и шустёр,
две бочки в бане при светлыни
всю ночь я наливал на спор!
2.
Не обладай таким талантом,
конечно, проиграл бы спор,
и - без баяна - музыкантом,
так и не стал бы до сих пор.
Без музыки б жил - несчастливо:
давно б иль с голода подох,
иль без вина, как без полива
в горшочке фикусик, засох.
А музыканта обегает,
как пёс трусливенький, беда.
Не каждый день, а ем. Бывает,
и даже выпью иногда.
Так что в душе благоговенье,
когда загрежу баней той,
где и выносливость, и рвенье
я проявил ночной порой.
Играй, баян: луна-то ныне -
как та, когда, смел и шустёр,
две бочки в бане при светлыни
всю ночь я наливал на спор!
3.
И франтом сделала та ночка:
баян - лишь часть, не весь заклад:
ещё костюм был и сорочка,
и галстук - зависть всех ребят.
Не наш был галстук, не советский,
а из Берлина привезён -
в тот год, когда страны немецкой
разбит был каждый гарнизон.
Пред зеркалом, бывало, млея,
любуюсь галстуком: на нём
лежала голенькая фея
в окошке круглом под узлом.
Качнусь - она из-под слюды-то
подмаргивает - и не раз:
ну, начинай, мол, всё открыто,
врозь ляжки, таз пустился в пляс.
Какие страстные подмахи!
Как соблазнительна она!
Частенько по моей рубахе
с губ сверстников текла слюна.
Но галстук отнял участковый,
когда в Скопин меня он вёз,
чтоб зажил там я жизнью новой
и позабыл родной колхоз.
Да ведь луна и на чужбине,
как та, когда, смел и шустёр,
две бочки в бане при светлыни
всю ночь я наливал на спор!
4.
Ох, участковый Пётр Денисыч!
Коль огурцы украл малыш -
ты норовишь крапивой высечь,
а взрослый - ты судом грозишь.
В Скопин привёз. А прежде трижды
возил ты в Выксу. "В этот раз
сдам под расписку - не сбежишь ты
в колхоз наш к вдовам, ловелас!
Отбабничал ты. К Нюркам, к Машкам
не попадёшь теперь ты в рай:
ведь коль сбежишь - по каталажкам
тебе бродить, мычать, бу-гай!"
Был пастухом - стань металлургом.
Быть металлургом не хочу.
На крыше пульмана вновь к Нюркам
да к Машкам в свой колхоз качу.
Не захотелось жить мне в Выксе,
сбежал. Но... Вновь на стороне.
С чужбиной в Выксе я не свыкся,
и свыкнусь ли с ней в Скопине!
5.
Толст, стар, ленив. Но сам устало
баян мой тащит старшина
милиции. Не то б сбежал я
в край отчий с улиц Скопина.
Баян бы вырвать! Трудно ль с дедом
расправиться? Жаль обижать.
Как сдаст меня, уедет - следом
на родину вернусь опять.
И в канцелярии баяна
не отдаёт мне конвоир:
"Не вырывай же! Рано, рано:
ещё ни с кем не говорил.
К кому его?"
А секретарша:
"Вам к завучу.
Сейчас она
в райкоме..."
С лестничного марша
вниз глядя,
ждёт мой старшина
прихода завуча.
Бутылку
потом достал из сапога
и, губы превратив в цедилку,
льёт в рот -
лишь два глотка пока.
А рядом с лестницей, напротив
знай заливается труба.
Как будто плачет.
Танго вроде.
Вещь незнакома,
но люба:
красивая.
"Дай подыграю!
Ну, дядя Петенька, уважь!"
Противится.
Всё ж вырываю.
"Не убегу,
пока не сдашь.
Клянусь!"
А дед в ответ:
"Не верю!"
И - вслед за мной.
Где трубный плач?
А, вон!
За приоткрытой дверью
в военном кителе трубач.
Мгновение -
и на футляре
сижу с баяном,
заиграл.
К слезам трубы -
знать, был в ударе -
аккорды быстро подобрал.
А дед -
хвать ворот у затылка,
а под коленкой хвать штаны
и держит.
Хлеб он ест.
Бутылка
не в сапоге, а у стены.
Фу!
Отвалившаяся корка,
ведь хлеб держал лишь только рот,
упав за ворот,
от закорка,
как мышь,
до пояса ползёт.
"Ну, что ты держишь?
Лучше б выпил!
Не убегу,
пока не сдашь".
А гляну в щель - трубач как вымпел.
Неистовствует. Входит в раж,
играя заново колено.
Смолк после вольты концевой
и дверь открыл.
Проникновенно
смотрел,
присев передо мной.
Был красным. А теперь он бледный.
Мне кажется, вот-вот умрёт.
А на трубе-то - мятой, медной -
всего три клапана. А нот -
прикинул я - октавы три, знать.
"Скажите, что играли Вы?" -
спросил я.
"Собственное... "Тризна"...
Поэма..."
Словно из травы,
смотрело на меня поганкой
из рыжих спутанных волос
лицо, измученное пьянкой,
краснел на нём
лишь только нос -
малюсенький -
коровкой божьей.
Зато глаза -
что у совы.
И тельце - в позе,
с совьей схожей.
"Вам удалась печаль".
- "Увы!
Оплакивание - как танго.
Не то - с начала до конца:
по-западному...
Как, славянка,
оплакивала ты отца,
погибшего на поле битвы?!
Подумай и вообрази,
как пели русичи молитвы
до православья на Руси...
Шум стрел...
храп конский...
скрип тележный...
Ш-ш, плачет славянина дщерь..."
Не мне сказал -
себе.
И спешно
ушёл,
захлопнул плотно дверь.
Не подбирает, помнит звуки,
услышав дщери плач навзрыд...
"Да убери ты, леший, руки!
Дай встать.
Нельзя мешать:
тво-рит...
Пойдём,
сдавай меня скорее", -
толкаю в бок я старика.
Штанину отпустил.
За шеей
всё держит воротник рука.
Что с ним поделаешь,
со старым!
Не убедишь.
"Тебе поверь!"
6.
Одна рука моя с футляром,
другою открываю дверь
я в канцелярию,
где были.
Пьянь плохо лестницу стерёг:
сейчас вошли -
и изумили
мы завуча:
"Ух, как высок!
Одет-то как!"
Оцепенела -
ну, словно статуя она.
Краснея, как голландка,
тело
тепло струит.
"Э! Влюблена...
Имей в виду!" -
на ус мотаю.
"Да стоит ли:
она стара", -
потом подумал.
И - не таю:
не топит льда её жара.
Но всё-таки
смотреть приятно,
что щёк огонь багров и густ,
его пылающие пятна
распространились и на бюст.
Баян мой -
на ремнях
пред грудью,
отделка -
чернь и перламутр.
Костюм искрится белой ртутью.
А сам -
румян я,
чернокудр.
Под стать мне
и моя рубаха -
шёлк чёрный с красной полосой.
Будь галстук -
сколько было б ахов,
восторгов немкиной красой!
Но стал он топливом титана
в вагоне,
как сказал старик,
кто за моей спиною спьяну
всё держится за воротник.
Ну что ж,
не галстуком,
так пляской
продолжу завучу я кайф!
Трепак я заиграл -
залязгал
стеклянною посудой шкаф.
Потом он створками захлопал,
а рядом с ним запрыгал стул,
когда я пó полу затопал.
Когда ж плечом я крутанул -
пьянь
с ворота вон,
взвизгнув звонко,
очнулся -
пьёт, как в кабаре:
за голенищем -
самогонка,
селёдка с хлебом -
в кобуре.
Но завуч всё равно в восторге:
ногами стукает -
как стул,
руками хлопает -
как створки.
А Петя под себя надул,
как ночью спьяну и в вагоне,
баян мой положив в диван:
все люди морщатся от вони,
а дождь с дивана -
на баян.
И я подгадил напоследок:
коль пляшешь -
долго не хвались.
А я -
вприсядку!
Так и эдак
подбрасываю ноги ввысь,
баян закинув на закорки,
смотря -
что конь из-под дуги,
и чую -
лопнули оборки,
и лапоть улетел с ноги.
О господи,
что учинил я!
Грудь завуча была красна,
но лапоть зацепил чернила -
теперь лиловая она.
Чернила всюду на бедняжке:
в них кудри,
плечи
и подол.
А в пазухе текут до ляжки.
А с ляжки капают на пол,
ведь мне, свалившемуся,
видно
капель меж ножками стола.
И стыдно стало,
и обидно.
Как ты, оборка,
подвела!
В чернилах завуч,
а не злится.
Прошу прощенья,
ох и ах -
до лампочки ей.
Лишь дивится:
"С баяном! Щёголь!
И - в лаптях?!"
С улыбкой,
хоть случилось горе,
ждёт,
чтò скажу я ей в ответ.
Сказал я правду ей:
"При споре
в закладе не было штиблет".
Но - чу! Кто плачет?
"Да уволен
вот только что
мной музыкант -
за пьянство".
- "Сжальтесь! Он же воин!
Он композитор!
Он талант!"
- "Какие пламенные просьбы! -
смеётся. -
Отменить приказ?"
Не отменила бы, коль врозь бы
встречали мы рассветный час.
7.
Играй, баян, играй! Луна-то -
такая же, как в Скопине,
когда, чернила смыв, Рената
тебя нахваливала мне:
"И звучен, и красив он. Даже
и с яркой дарственной резьбой:
"О Лене вспомни и о Даше -
двух бочках, налитых тобой!"
Да неужели? Неужели? -
не верила она. -
Да ну!
Не может быть.
Нет, в самом деле,
навряд наполнишь и одну..."
Хорош был и заклад Ренаты,
да неудачный -
как назло:
штиблеты жали, маловаты,
а шляпу ветром унесло...
1952, 1955.