В 1923 году мы с матерью получили небольшую комнату (9 кв. м) в квартире на верхнем этаже шестиэтажного доходного дома, который строился в девятисотых годах для богатых жильцов, и соединял приятное положение на тихой улице дворянского квартала с редким для своего времени комфортом. В доме было паровое отопление, в каждой квартире телефон и ванна с газовой колонкой. А газ не только в девятисотые годы, но и в двадцатые был в Москве большой редкостью - из чего-то его производили на московском газовом заводе, в таком количестве, которого хватало лишь для самых дорогих домов, да и телефоны не так уж часто встречались.
К двадцать третьему году большие барские квартиры превратились в коммунальные и населил их самый разнообразный люд. Октябрьская революция и гражданская война встряхнули до основания всю страну, сорвали с мест, закружили и перемешали множество народа, так что под одной крышей собирались иногда люди, которые при старых порядках никак не могли жить в тесном общении и соседстве. Как раз таким маленьким Ноевым Ковчегом оказалась наша квартира. Судите сами.
В комнате напротив входной двери жила с девятилетней дочкой Алиса Генриховна Якобсон - сдобная, бело-розовая петербургская немка, с мягкими округлыми чертами лица и мягкими округлыми движениями, спокойная и малообщительная. Ее отец был владельцем четырех аптек в Петербурге и она, верная семейной традиции, работала в аптеке (или в аптекоуправлении? Я в этом не разбиралась). Никто не знал, куда девались ее отец и муж, почему она очутилась в Москве, но она сохранила кое-какие остатки былого благосостояния - например каракулевое манто и золотое обручальное кольцо, не проданное в голодные годы военного коммунизма. Еще были у нее сожитель, агент-снабженец из частного предприятия, и домработница Аксюша, женщина лет сорока, в прошлом ткачиха, подавшаяся в прислуги во время голода и разрухи. Для Аксюши с помощью занавесок был отгорожен в коридоре закуток рядом с дверью Алисы Генриховны.
За Якобсонами шел "пенал", изначально конечно не существовавший, в какой-то момент отрезанный перегородкой от соседней большой комнаты, неудобно узкий и больше похожий на чулан, чем на нормальное жилище. Его занимала Иванова, женотделка с бумагопрядильной фабрики. Увидев ее впервые, я остолбенела - мне навстречу живьем двигалась та самая работница, которая красовалась на всех плакатах, изображавших единение пролетариата с крестьянством, праздничные шествия и тому подобное. В красном платочке, мешковатой куртке из телячьей шкуры, черной юбке и полуботинках без каблуков, с усредненно-русским лицом. Телячьи курки были необыкновенно широко распространены в те времена сред советских и партийных работников низших рангов настолько, что казались своего рода униформой. Иванова жила в "пенале" одна-одинешенька, но понятие жила не очень тут подходило, до того отсутствовал у нее какой-либо быт, какие-либо житейские проявления. Никто к ней просто так, навестить, не приходил, ни родные ни знакомые, сама она никогда не выходила в свободные часы поразговаривать с соседями, хотя бы с той же Аксюшей, бывшей ткачихой, человеком из родственной рабочей сферы. Стола на кухне у нее не было, только на большой дореволюционной плите где-то сбоку сиротливо стояла керосинка, на которую, и то не каждый день, ставился маленький жестяной чайник. Другой посуды, кроме этого чайника да еще граненого стакана никто у Ивановой не видел. Время от времени в ванной на ночь развешивалась для просушки простенькая кофточка скучного серого цвета. В общем, ни дома, ни домашней, частной жизни в биографии этой женщины не существовало. Она целиком была проникнута теми идейными установками, согласно которым семья, дети, кухня, домашний уют, внимание к одежде, и тем более стремление как-то ее разнообразить и украсить, были объявлены мещанством, буржуазными пережитками, недостойными настоящего советского человека. Советский человек должен был всего себя отдавать производственной и общественной работе, не сползая в мещанское болото. Строились даже так называемые дома нового быта, призванные осуществить на практике эти идеи, избавить людей от унизительных пут индивидуальной собственности, пошлого копания в житейских мелочах, и помочь освобожденному духу расправить крылья. Дом нового быта представлял собой комплекс - меблированные жилые комнаты, общественная столовая, общественная прачечная, душевые и библиотека. Предполагалось, что обитатели дома завтракают, обедают и ужинают в столовой, белье отдают в прачечную, а в жилых комнатах спят, читают библиотечные книги занимаются учебой или творческой работой. Строились они потому, что воплощали государственные идеалы, рассматривались как наглядная агитация за коммунистический образ жизни. В реальности ничего из этого не получилось. Общественные устройства очень быстро хирели и отмирали, стихийно возникали семьи, и жилые комнаты становились просто неудобной и тесной жилплощадью. Но теоретические воззрения не поколебались. Они существовали сами по себе, широкие круги трудового люда воспринимали их не рассуждая, можно сказать подсознательно впитывая их атмосферу, и кто как мог претворяли в жизненную практику. Вот и в нашем Ноевом Ковчеге мы встретимся с несколькими вариантами пренебрежения обыденными житейскими делами.
Комната, от которой отрезали "пенал", все-таки оставалась очень большой, а хозяевами ее были бывшие владельцы всей этой квартиры, бывшие дворяне, бывшие богатые помещики, Петр Николаевич и Анна Дмитриевна. К нему это слово можно приложить и еще раз - бывший гвардейский гусар. Здесь надо сразу оговориться. В зависимости от того, как у меня, девчонки, складывались отношения с соседями, одних я запомнила просто по именам, или именам-отчествам без фамилий, других только по фамилиям, а сожителя Алисы Генриховны вовсе без всякого наименования. Он был лицо эпизодическое, тихо проскальзывал в ее комнату или в ванную, в разговоры ни с кем не вступал и даже старался по возможности не здороваться. Фамилию Анны Дмитриевны и Петра Николаевича я, вероятно, знала, но она мне была ни к чему и быстро улетучилась из памяти. Поэтому дальше для удобства изложения, а рассказывать об этих людях придется много, я буду совершенно условно называть их Кареевы. Так вот. Гусарский офицер Кареев воевал на германской войне, где-то между февралем и октябрем 1917 года был ранен, и перед самой революцией вернулся из госпиталя в Москву, опираясь на палочку. Его военная карьера на этом закончилась. В гражданской войне он не участвовал, остался в Москве, и жил с женой в своей городской квартире как далекий от политики штатский человек. Все годы военного коммунизма они существовали за счет распродажи своего имущества. У них были семейные портреты и пейзажи кисти знаменитых художников, драгоценные женские украшения, меха, дорогой фарфор, и совершенно оригинальная коллекция художественных пасхальных яиц, которые много лет собирал Петр Николаевич. К великому моему удивлению оказалось, что пасхальные яйца бывают не только куриные, но сделанные из цветных камней, слоновой кости, редких сортов дерева, украшенные тонкой резьбой или росписью, словом, маленькие произведения искусства, которые стоят больших денег. Картины и пасхальные яйца продавались в музеи, остальное, видимо, в частные руки, но об этом я ничего не знаю. Когда начался НЭП супруги Кареевы нашли себе заработки. Анна Дмитриевна получала от какого-то предприимчивого торговца простые глиняные кувшины, даже не обливные, и разрисовывала их эмалевыми красками, придумывая все новые и новые замечательные узоры. Готовые кувшины она отдавала обратно торговцу и тот платил ей за художество. Петр Николаевич занялся переплетным делом. Заказчики у него был разные и переплеты он ставил всякие, в том числе кожаные и текстильные - парчовые, бархатные, набивного полотна. До чего же они были красивы! Я никогда раньше не видела вещей житейского обихода, которые не просто использовались для какого-нибудь дела - для чтения или для хранения воды - но были бы еще без практической пользы красивы, радовали глаз и вызвали желание любоваться ими. Я так таращила глаза и так искренно восхищалась, что Кареевы пригрели дикую девчонку, приглашали к себе в комнату, позволяли рассматривать все, что там было, и охотно объясняли, что к чему, благо разговоры не мешали их работе. А у них были великолепные, большого формата альбомы репродукций Эрмитажа, Лувра и Дрезденской галереи, масса книг, на стенах висели небольшие, преимущественно акварельные пейзажи, казавшиеся мне верхом совершенства. Вот, когда я млела перед этими пейзажами, мне объяснили, что настоящие картины, написанные талантливыми художниками, все проданы в голодные годы, а это так, мазня, рисунки самой Анны Дмитриевны и некоторых друзей. В богатых дворянских семьях детей обычно обучал рисованию и каждый кто обучался мог набросать такую картинку. Из материального имущества этой семьи меня поразило одеяло из меха кенгуру, двойное мехом на обе стороны. Наверно оно очень выручало владельцев в 1919-1920 годах, когда не работало центральное отопление. А мебель у них в комнате была явно не теперешняя, явно из другой жизни, на мой взгляд напоминавшая театральную постановку, скажем "Дворянского гнезда" или "Вишневого сада".
По той же стороне коридора, но в самом его конце, жили советские служащие с положением. Он - крупный чиновник Госбанка, она - сотрудница Наркоминдела. Вот его я помню только по фамилии - Урысон, и почти ничего не могу о нем сказать. Высокий сутуловатый мужчина, лысеющий, с бледным лицом и отсутствующим взглядом. Он довольно поздно возвращался с работы, проходил в свою комнату и больше не появлялся, а на кухне сразу начинала хлопотать с обедом их домработница Поля. Жену Урысона звали Евгения Исаковна, и эта очень красивая, элегантная и общительная женщина в семейном дуэте была определяющей фигурой. Не могу сказать какую должность она занимала в своем наркомате, знаю только, что ей нередко приходилось бывать на дипломатических приемах и сопровождать приезжающих важных иностранцев, иногда даже в дальних поездках. Возможно, что какую-то роль тут играла ее эффектная внешность, но надо заметить, что эта красавица знала в совершенстве 5 языков, владела стенографией и машинописью и умела вести коммерческую корреспонденцию. Видимо ее отец, лодзинский фабрикант, готовил себе из дочери делового помощника и преемника, но... судьба распорядилась иначе. А деловая направленность все-таки была у нее в крови, и вне службы проявлялась в рациональном поведении и устройстве домашнего быта. Она почти не применяла косметики, объясняя, что при многолетнем употреблении от нее заметно портится кожа, но желая сохранить свежесть лица, мыла его миндальными отрубями. Неукоснительно делала по утрам зарядку. Перед тем, как идти на дипломатический прием, в течение часа лежала расслабившись в темноте (обязательно в темноте!). это помогало превратиться из озабоченного чиновника в светскую даму и придавало особую яркость глазам. Она научила Полю готовить разнообразно и вкусно, исключив из меню тяжелые, жирные блюда и, конечно, пироги, блины и прочее в этом роде. В обстановке комнаты не было ничего лишнего, в том числе и книг, но зато была пишущая машинка, вещь необычная в те годы. Мебели немного, но вся подобранная со вкусом, очень современная, а безукоризненно натертый светлый паркет и футуристического рисунка оконные шторы делали жилище Евгении Исаковны нарядным, под стать хозяйке, которая блистала обилием и разнообразием модных туалетов. Поля жила в комнатке для прислуги, которая в таких квартирах всегда существовала при кухне.
Комната напротив Урысонов принадлежала молодой супружеской паре - Дане и Розе - инженерам, партийцам, типичным представителям новой советской общественности. Оба работали на заводе, он в цеху, она в плановом отделе. Простодушные, немного безалаберные (в основном Роза), они жили не утруждая себя бытом, беззаботно и дружно, хотя казались совсем разными. Даня, родом из Рязанской области, так и выглядел рязанским деревенским пареньком - беловолосый, сухощавый, спокойный (невольно хотелось сказать - степенный). Роза была черненькая, вся пухленькая, с очень пышным бюстом, быстрая и громогласная. Происходила она из большой дружной еврейской семьи откуда-то из под Житомира, в Москву приехала учиться, да так здесь и осталась, увлеченная вихрем комсомольской работы и общественной жизни. Навык родительской семьи быстро с нее слетели и в собственной замужней жизни она никоим образом не сползала в болото домостроительства и домашних хлопот. Спальным местом у них служил накрытый серым солдатским одеялом пружинный матрас, поставленный на невысокие козлы. Кроме этого, в комнате был только стол базарной работы, три табуретки и Данин кульман, на котором он делал чертежи своих рационализаторских приспособлений. О занавесках на окне даже вопрос не возникал. С потолка свешивалась голая лампочка с очень длинным шнуром, благодаря которому ее можно было по желанию подтянуть к кульману или к "дивану", пристраивая на гвоздях, вбитых в нужных местах. Почти у самых дверей было еще три больших гвоздя, на которые вешали немногочисленные одежки. Нет, это было не от бедности. Зарабатывали Роза с Даней хорошо, иждивенцев не имели, во время НЭПа что хочешь можно было купить без труда, просто ими владела та же, что у Ивановой идеологическая атмосфера безбытности, пренебрежения житейским обиходом. Но здесь она была мягче, не так сурова, не так железно последовательна. Во-первых, они были хоть маленькой, но устойчивой семьей, и как-то пропускали мимо ушей все устные и письменные отрицания этого устаревшего понятия, все клубившееся вокруг проповеди свободной любви (взять к примеру книжку Коллонтай "Любовь пчел трудовых", не говоря уж о другой литературе). Во-вторых, они, конечно, в принципе одобряли освобождение женщин от кухни и кастрюлек (тогда это называлось раскрепощением), питались в основном в заводской столовой, но и дома от еды тоже не отказывались. Возвращаясь с работы Роза приносила хлеб и большой кусок колбасы или ветчины, раскладывала это на бумаге, и они с Даней под чай и разговоры все уминали. Бывало, что яичницу жарили, а то и картошку варили и ели ее с селедкой. Ну, хозяйством это не назовешь, однако были какие-то кастрюльки - сковородки, и столик на кухне тоже понадобился.
Теперь дошла очередь до нас с матерью. Матушка моя в двадцатых годах преподавала ручной труд в железнодорожной школе, в которой я училась. Школа у нас была богата, передовая и каждый школьник мог выбирать по своему вкусу одну из трех трудовых мастерских - столярную, переплетную или швейную. Мать вела швейную. Она очень гордилась своей принадлежностью к учительскому цеху и твердо верила, что советская школа наконец принесет рабочему классу образование, которого он всегда так жаждал и был лишен при царизме. Сама она, происходя из очень бедной сельской семьи, о школе не могла и мечтать. Элементарной грамоте (читать, писать, четыре действия арифметики) она научилась уже взрослой фабричной работницей, в полулегальной воскресной школе, которые тогда устраивали для рабочих социал-демократические студенты. Конечно, там не только обучали грамоте, но и пропагандировали революционные идеи, и вовлекали в революционное движение. Для молодой работницы это было откровением, перевернувшим и наполнившим всю ее жизнь. Потом была подпольная работа, активное участие в революции 1905 года, тюрьма, скитания, с трудом залеченная чахотка... Но через все бурные события в стране и в своей собственной жизни она пронесла в неприкосновенности убеждения и понятия, которые усвоила в молодости. Например, явно от пропагандистов того времени пришел набор литературных произведений, своего рода энциклопедия борьбы самых разных угнетенных за свободу, который мать считала необходимым каждому человеку для духовного становления. В него входили: Степняк-Кравчинский "Подпольная Россия", Тан-Богораз "Колымские рассказы", Войнич "Овод", Джованиоли "Спартак", Гюго "Отверженные", Еж "На рассвете". Из всего списка достаточно известны только "Овод", "Спартак" и "Отверженные". Остальные уже в двадцатые годы помнил может быть лишь кто-нибудь из стариков. Для меня эти редкости мать где-то раздобыла, а кроме меня из молодежи о них никто и не слышал. Литературно слабые, они были написаны с добрыми чувствами, и их персонажи вели себя героически и самоотверженно.
Неизменными остались у матушки также уровень образования и безграничная преданность общественной деятельности. В описываемое время она была активной общественницей Областного дома работников просвещения, пропадая там почти все время, свободное от работы в школе. Обедала в вегетарианской столовой Толстовского общества в Газетном переулке, и меня тоже отправляла в эту столовую. Господи! Все эти морковные и капустные котлеты, шпинаты и прочие прелести вызвали у меня прочную, на всю жизнь, ненависть к вегетарианской еде и вегетарианцам. Дома что-то съедобное у нас, конечно, водилось, но ничего об этом не могу вспомнить. Ясно только, что не колбаса и ветчина, потому что мы были заметно беднее Дани и Розы. Поскольку мать мало бывала дома, я оказалась практически безнадзорным, дикорастущим подростком, но нисколько этим не огорчалась. Скорей радовалась. А вообще, по стилю жизни мы были близки к нашим инженерам, но у матери было маленькое личное отступление от идейного аскетизма - она спала на кровати с панцирной сеткой и двумя матрасами, волосяным и ватным. Мне всегда казалось, что эту свою единственную роскошь она вымечтала в годы скитальческой нелегальной жизни, когда доводилось ночевать где придется и спать на чем придется.
Несмотря на столь пестрое население наша квартира в известной степени сохраняла облик нормального односемейного дома - никаких многочисленных звонков на входной двери, никаких индивидуальных электросчетчиков, натыканных в разных местах. Счетчик единственный, коридор с хорошо натертым паркетом не загроможден вещами. Лишь в кухне отчетливо было видно сколько семей тут обитает, потому что каждой принадлежал свой отдельный столик и своя отдельная посудная полка на стене. Кухня была очень большая. В ней свободно размещались не только 5 столиков, но в целости и сохранности находилась огромная плита, построенная вместе с квартирой, на которой стояли строем примуса и керосинки (газ был только в ванной). Впоследствии эта плита служила сценой, где я и моя подруга Таня устраивали представления. Однако объединенность, общность, которую высвечивал коридор, вернее отражала жизненный уклад нашего ковчега, чем эти четко обособленные столики и примуса. Все, что могло создавать конфликтные ситуации в разношерстном коллективе, было обдумано и организовано так, что никого не задевало и, наоборот, всем было удобно. Уборку помещений общего пользования полагалось делать по очереди, неделю за каждого человека. Но Анна Дмитриевна, заручившись согласием Евгении Исаковны, договорилась с Полей, что она будет убирать за всех, а мы будем ей платить. Поля радовалась возможности подработать, прочих жильцов это вполне устраивало, даже мою матушку, которая не одобряла эксплоатации человека человеком - ведь ей было некогда и ее часто мучила язва желудка. Зато возможные разногласия по поводу качества или способов уборки при таком порядке отпадали. Расчеты за электричество представляли сложную процедуру. Сначала подсчитывалось общее количество свечей во всех лампах общественных и частных помещений (тогда почему-то потребляемая энергия определялась по свечам, а не по ваттам). Потом устанавливалась стоимость одной свечи. Потом вычислялось, сколько нажгли лампы личной принадлежности - скажем, наши с матерью 2 лампы столько-то рублей - копеек, Данина-Розина голая лампочка столько-то, и т.д. В заключение сумма, приходившаяся на все вместе общественные лампы делилась по числу людей и добавлялась к индивидуальным расходам. Конечно, всю эту утомительную бухгалтерию взяла на себя Анна Дмитриевна. Каждый раз, окончив расчеты, она разборчиво переписывала их на большой лист бумаги и вывешивала в коридоре около телефона, чтобы каждый мог посмотреть сколько с него причитается и как получилась такая цифра. По другую сторону телефона висел матерчатый карман, в который опускали деньги, завернув в бумажный пакетик и надписав свою фамилию. На полный сбор отводилось 3-4 дня. И никогда не пропало ни копейки из безнадзорно болтавшихся в коридорном кармане денег, и никогда не возникали какие-либо недоразумения. Было определенно приятно, что никто не ведет разговоров об этих платежах, не стоит над душой, что все делается так хорошо и просто. Лишь много позднее я поняла, насколько умело и тактично решала Анна Дмитриевна коммунальные проблемы, как бы объединяя в своем лице опытного капитана корабля и главу большого разветвленного семейства. Это уж по "семейной" линии она давала мне книги и альбомы репродукций, объясняла, что такое хариты, мельпомена и прочие непонятные слова, на которые я натыкалась в литературе, и которые моей матери были также непонятны, как мне. А с Розой она провела целое воспитательное мероприятие по поводу ее туалетов. Дело в том, что Роза, при своем пренебрежении бытом, никогда не мела единовременно несколько платьев. Только одно. Купит какое-нибудь понравившееся ей платье, нередко дорогое, и носит не спуская с плеч до тех пор пока оно не залоснится от блеска. Тогда заношенная одежка выбрасывается и покупается новая. Нет, летом единственное одеяние время от времени стиралось под выходной день, а пока оно сохло, Роза бегала по дому в физкультурных шароварах и майке. Но в осенне-зимнем сезоне было именно так - купила, затаскала, выбросила. Однажды она появилась в модном платье из хорошей шерсти, с вышивкой на воротнике и на груди. Поглядев на него, Анна Дмитриевна не выдержала и начала мягко, но настойчиво, внушать Розе, что платьев надо иметь 2-3, чтобы можно было стирать или отдавать в чистку, что это не буржуазный предрассудок, а гигиена, что наконец от несменяемого платья быстро начинает гадко пахнуть потом. И ведь убедила! Роза поняла, не обиделась, и занялась составлением своего гардероба по программе-минимум под руководством Анны Дмитриевны.
Еще одну особенность нашего квартирного бытия представлял пряничный генерал. Регулярно, раз в две недели, у нас появлялся высокий красивый старик с безукоризненной военной выправкой, бывший генерал царской армии. В руках он нес плоский деревянный ящик, по форме совершенно такой как этюдник художника, но внутри "этюдника" были пряники, медовые и мятные. Генерал торговал пряниками, которые делал то ли сам лично, то ли его генеральша, и этим кормился. Он также, как Петр Николаевич, не участвовал в гражданской войне, также стал штатским человеком, оказался не у дел и в положении "чуждого элемента". Только один переплетал книги, а другой торговал пряниками. Торговал, правда, своеобразно. Не связывался ни с какими нэпманами-кондитерами, упаси боже не открывал магазинчик, а только носил свой товар в "хорошие дома" приличным людям. Видимо он все-таки считал торговлю унизительным занятием и посещение хороших домов было тем компромиссом, который он мог вынести. Наша квартира удостоилась его визитов конечно благодаря Кареевым. А пряники были восхитительные!
Спокойная жизнь без конфликтов и потрясений продолжалась до второй половины 1930 года, когда все начало рушиться. Но в моем рассказе тридцатый год еще далеко впереди, а пока все шло своим чередом. Году в двадцать пятом или двадцать шестом заметно улучшилось положение Кареевых. Анна Дмитриевна перестала расписывать кувшины и превратилась в переводчика-договорника при каком-то солидном учреждении, благо знала 3 языка, а Петр Николаевич получил место десятника на стройке. В те времена в строительном деле среди работников преобладали практически неграмотные парни, а нужда в грамотных людях была так велика, что его приняли на работу несмотря на неблагополучную анкету бывшего помещика и воспитанника пажеского корпуса. Забегая вперед скажу, что через 2 года он уже был бригадиром, через 3 - прорабом участка, и это положило начало его блестящей инженерно-строительной карьере.
А у меня вспыхнуло долгое и яростное увлечение театром. Вообще-то склонность к театрализации проявлялась и раньше, уже лет в 9, когда мы с подругой Таней, вырезав себе из бумаги множество персонажей-индейцев, моряков, благородных барышень и т.д. - разыгрывали длинные приключенческие истории, смешивая Луи Буссенара, Жюля Верна и собственные фантазии. Можно себе представить, какова была наша стряпня, но мы предавались ей часами, с великим увлечением. Время шло, эти детские игры заглохли и забылись, так что настоящая театральная лихорадка разгорелась в школьном драмкружке. Сначала я играла мальчишек, потом перешла на роли субреток и характерных старух, выступая одновременно в качестве режиссера и сценариста-инсценизатора. Руководила драмкружком учительница литературы Галина Николаевна, которая режиссурой не занималась, в собственно театральную, постановочную часть работы не вникала, но усиленно внедряла классический репертуар. Поэтому вершиной моих актерских достижений были сваха в "Женитьбе" Гоголя и Лиза в "Горе от ума". Однако театральная страсть перехлестывала за рамки кружка во все стороны. Во-первых, я сделала простенькое изобретение и стала ходить по театрам. Изобретение состояло в том, что был найден источник денег, необходимых для приобретения театральных билетов - можно было с умом тратить 40-50 копеек, которые мать ежедневно выдавала мне на обед в ненавистной вегетарианской столовой. Купить на 10 коп. хлеба, остальные приберечь, и после двух дней экономии вполне хватало на билет куда-нибудь на балкон или верхний ярус. Вот когда мне пригодилась моя безнадзорная свобода! Я ухитрялась бывать в театре раз 10-12 в месяц и мать ничего не знала. Она возвращалась из своего Дома работников просвещения поздно, спектакли кончались в 10 часов, все театры были от нас близко, и не позднее половины одиннадцатого я уже мирно спала на своем диванчике (или делала вид, что сплю). В школе тоже был полный порядок. Я училась очень хорошо, уроки делала быстро, так что театральный запой на успехах не отражался. И знаете что? Я и сейчас с удовольствием о нем вспоминаю. Ведь мне удалось видеть в двух ролях Станиславского, в четырех Михаила Чехова, много раз Москвина, в том числе в знаменитом "Царе Федоре". Даже невозможно перечислить всех великолепных актеров все замечательные спектакли, которые мне довелось посмотреть.
Тут надо на время отвлечься от театральной темы, чтобы рассказать как были раскрыты мои фокусы со столовой и что вышло из этого разоблачения. Я уже больше года бегала по театрам, и конечно, в квартире знали где я пропадаю по вечерам, во всяком случае знал Анна Дмитриевна и Евгения Исаковна, перед которыми я то и дело проговаривалась. Матери никто не нажаловался. Может быть, считали, что она сама должна заметить, как я отощала, а может быть действовало негласное правило не вмешиваться в чужую жизнь, поскольку во всех шести комнатах люди были разные и всегда жили по-разному. Так или иначе, тут все было тихо. Но два раза в год, на рождественские и пасхальные каникулы (так они тогда назывались) я ездила в Ленинград к любимой бабушке, и угощая меня пирогами и украинским борщом, она поражалась как много я ем. Впору бы не девчонке-подростку, а здоровенному грузчику. Бабушка, хотя совсем неграмотная деревенская женщина, была большая умница. Она легко догадалась, что тут что-то неладно, и ничего напрямую не выспрашивая, сумела меня разговорить и узнать всю правду. Узнав, не ругала, не стыдила, спокойно отпустила домой в Москву, но через неделю после моего возвращения мать получила от нее телеграмму - встречай такого-то числа, поезд N..., вагон N... . Поднялся страшный переполох. Ведь что-то ужасное должно было случиться, чтобы бабушка, которой было больше ста лет, пустилась одна в такое путешествие. Оказалось, что она приехала наводить порядок в голове своей передовой дочери. Отругала ее основательно за то, что забросила дочку, не видит, что девчонка живет на хлебе и чае, гоняет в дурацкую столовую, где вместо доброй еды дают траву. "Ты траву ешь, так у тебя брюхо болит, а девчонка растет, ее как следует кормить надо!" Потом принялась устраивать мое благополучие. Обратилась за помощью к соседям и ей помогли. У Анны Дмитриевны нашлись какие-то знакомые знакомых, которые на нашей улице содержали небольшую домашнюю столовую, рассчитанную на 60-70 посетителей. Типично нэповское мелкое предприятие. Работали там мать и две дочери, очень милые, воспитанные, то ли из дворян, то ли из образованного купечества, но безусловно знававшие лучше времена и совсем другую жизнь. Столовались у них свои постоянные клиенты, кормили они хорошо и старались создать уютную семейную атмосферу. Предусмотрительная бабушка не хотела, чтобы деньги попадали мне в руки, поэтому договорились, что за меня будет платить мать два раза в месяц, после зарплаты. Для начала внесли аванс, размер которого, примерно соответствующий двухнедельным расходам среднего едока, определили хозяйки. Вот так, бабушкиными стараниями, я развязалась с Толстовским обществом и приобщилась к свиным отбивным, телячьим шницелям, бифштексам по-гамбургски и прочей обеденной благодати. А денег на театральные билеты не стало. Из Харькова приехал в командировку отец (они с матерью давно разошлись) и подарил мне 15 рублей, а потом, узнав о моем огорчении, стал по почте присылать лично мне 5 рублей в месяц на театр. Ничего. 6 билетов можно было выкроить.
В моей театромании была еще одна струя - мы с Таней (той самой Таней) время от времен устраивали в нашей квартире домашние представления. Для этого выбирали какую-нибудь расхожую песенку и иронически-пародийно изображали ее в лицах, придумывая немудрящие костюмы. Надо сказать, что во время НЭПа Москву залил поток лимоново-бабанных песенок с обязательной экзотической обстановкой и жгучими страстями. Вспомним хотя бы их первые строчки: "Под небом знойной Аргентины", "Был в Батавии маленький дом", "Шумит ночной Марсель", "Из Сан-Франциско в Лиссабон", "Джон Грей", "На острове Таити" и так далее в том же духе. Так и просились они в пародию, и мы с Таней по мере своих сил старались сыграть их посмешней. Вот, например, одна песенка из нашего репертуара:
На Бродвее шумном чистил Джек ботинки
И блестят у негра лишь белки от глаз.
Он влюблен был в ножку маленькой блондинки,-
Машинистки Полли фирмы "Джон Дуглас".
И в четыре ровно, выйдя из конторы,
Подходила Полли к Джеку каждый день.
Туфельки кокетки долго и упорно
Чистил Джек и ваксил, позабывши лень.
И казалось Джеку, что в огромном Сити
Было только двое в этот чудный миг.
И от ножек Полли к сердцу Джека нити
Протянул лукаво сам Эрот-шутник.
Но однажды вышла не в четыре ровно
Из конторы Полли, а поздней на час.
И походнкой ровной к Джеку хладнокровно
Подошла мисс Полли с мистером Дуглас.
Сжалось сердце Джека, он как уголь черен,
Но под черной кожей льется море слез.
Как в любви так в мести он всегда упорен -
Не простил коварной он разбитых грез.
Отомстил лукавой ветреной блондинке,
Что секрет любовный Джека предала,-
И Дугласу злобно желтые ботинки
Он почистил ваксой черной, как смола!
Постановка была несложной. Распределили роли. Таня - мисс Полли, я - черный Джек, мистер Дуглас - Ирка Якобсон, дочь Алисы Генриховны. Собрали с миру по нитке какое-то подобие костюмов. Мне, чтобы стать негром, Евгения Исаковна пожертвовала рваный черный шелковый чулок, и я натянула его на лицо, прорезав дырки для глаз. Тане ее двоюродная сестра великодушно одолжила высокие до колен ботинки на французском каблуке (крик моды!), Ирка так насела на свою мать, что Алиса Генриховна достала у кого-то старый гимназический мундирчик для мистера Дугласа. На кухне и стене над плитой прикрепили нарисованные на ватмане большие часы, со стрелками в положении "четыре ровно". Потом с плиты сняли примуса, керосинки, и посуду, и сцена была готова. Мы с Таней пели по очереди, по одному-два куплета, стараясь передать интонацией, жестами, мимикой свое отношение к сюжету и персонажам. У Ирки была выходная роль без слов. Вот такой у нас был жанр. В тридцатые годы на уровне высокого искусства в жанре пародийного исполнения популярных романсов с огромным успехом выступал Образцов, но, честное слово, мы свои представления придумывали сами, и гораздо раньше, чем услышали про Образцова.
Зрители у нас были постоянные - Анна Дмитриевна, Петр Николаевич, Даня, Роза, Евгения Исаковна, Поля и Аксюша. Видмо чем-то это нравилось, как-то занимало даже искушенных ценителей искусства Кареевых. А Петр Николаевич в результате стал по-другому ко мне относиться. То, встречая меня в коридоре, он только снисходительно улыбался с высоты своего роста, а тут начал вступать в разговоры, что-то объяснять, что-то рассказывать. Получилось так, что с Анной Дмитриевной, благожелательной, но с определенным оттенком строгости, я беседовала только о литературе и искусстве, а более добродушным Петром Николаевичем болтала о чем угодно, не стесняясь, что могу брякнуть какую-нибудь глупость. И вот как-то я пустилась рассуждать перед ним; о том, до чего хорошо быть богатым. Не давит работа ради пропитания, вообще никакие материальные заботы не тяготят, ведь это столько можно сделать всего интересного, столько придумать! "Вот тут ты ошибаешься, - ответил Петр Николаевич. - Богатый человек, по-настоящему богатый, как правило ничего делать не хочет. С самого детства малейшие его желания исполняются сразу и без всяких усилий с его стороны. А что легко получено, то быстро надоедает. Постепенно такой человек привыкает порхать от одной прихоти к другой, уже ни на чем не может долго остановиться, ни к чему не способен стремиться, ничего довести до конца. Поехал, скажем, такой баловень из Москвы в Петербург навестить тетушку и поздравить ее с днем ангела. В поезде ему понравилась какая-то барынька, которая едет в Тверь. Он за ней в Тверь, посылает цветы, пишет нежные записки, ищет знакомства. И вдруг покупает у местного офицера красавицу-кобылу и с головой погружается в подготовку к скачкам. А за неделю до скачек вспоминает про тетушку, продает кобылу себе в убыток и отправляется в Петербург". Наверно я слушала Петра Николаевича с обиженным лицом, потому что он сказал: "Не надо смотреть так сердито. Я не насмехаюсь над тобой, и не болтаю чепуху. Это чистая правда. Конечно, были исключения. Например мой старший брат зачем-то стал архитектором, но его в обществе считали чудаком, свихнувшимся, и такие как он встречались редко. А я говорю о людях обыкновенных, о большинстве. И знаешь, после революции те из нас, обыкновенных, которые хоть что-нибудь делали систематически, ну собирали марки или пасхальные яйца, оказались в высшей степени жизнеспособными. Мы не испугались, не сбежали, все остались здесь, сумели пережить самое трудное и опасное время, смогли работать, зарабатывать, и нашли свое место в нынешней жизни. В нашем доме есть еще один былой коллекционер - он собрал фарфоровые чайники. Живет на первом этаже. Может быть ты его заметила - такой сухопарый рыжеватый мужчина в очках". Рассказ Петра Николаевича до того меня тогда удивил, до того не соответствовал всем понятиям, с которыми я жила, что и до сих пор я помню его во всех деталях. Мы много слышали о тяжких судьбах бедных людей, о том как бедность глушила их способности ломала характеры, но чтобы богатство делало жизнь бессмысленной? Лишь много лет спустя, добравшись до романов Мамина-Сибиряка, я нашла у него яркие портреты никчемушных "наследников", получивших богатство от отцов-дедов и никогда не ударивших палец о палец.
С Петром Николаевичем связано мое активное увлечение лошадьми. Лошади мне нравились всегда, но близко соприкасаться с ними не приходилось, только смотрела со стороны. Сейчас трудно представить себе Москву, в которой очень мало машин и очень много лошадей, но именно так это выглядело в двадцатые годы. Было множество всяких извозчиков - ломовые (т.е. грузовые), обыкновенные легковые и лихачи - нарядные, картинные, у которых в запряжке ходили великолепные рысаки, а пролетки легко катились на дутых шинах. Конечно, только нэпманы ездили на лихачах (дорогое удовольствие!), но лошади не становились от этого менее красивыми. Иногда по улицам проезжал кавалеристы, а в праздничных военных парадах участвовали кавалерийские части, на которые можно было полюбоваться, когда они шли к Красной площади. На таком фоне разговор запросто мог коснуться лошадей, и при случае Петр Николаевич сказал, что на Поварской есть манеж, в котором за небольшую плату обучают ездить верхом, и посоветовал сходить туда поинтересоваться. Я помчалась полная любопытства, и впечатление было такое, что на три года манеж и верховая езда прочно вошли в мою жизнь. Мне открылся целый неведомый мир коней, конников-профессионалов и конников-любителей, конкуров, скачек, ипподрома. Но поговорить о том, что на меня нахлынуло, я могла только с Петром Николаевичем - школьным друзьям было неинтересно, а мать считала все это буржуазным "угаром нэпа" и обзывала по-украински "паньски вытребеньки". А бывший гусар понимал и сочувствовал. Под разговоры он даже показал мне свою фотографию в парадной гусарской форме, с кивером и лосинами, и извлек сами лосины из глубины какого-то чемодана или сундука. Несообразная штука эти лосины - надевали-то их господа офицеры мокрыми, чтобы они облегали ноги как собственная кожа.
Увлечение лошадьми не заменило собой мою театральную страсть и никак ее не приглушило. Оно просто добавилось, переплелось с ней, внесло новые краски в повседневную жизнь. Все совмещать, на все находить время и при этом успешно учиться в школе я могла только потому, что нас с шестого класса учили в школе по Дальтон-плану. Дальтон-план рассчитан на развитие самостоятельности учащихся. Обыкновенных уроков, когда все школьники сидят в классе, слушают объяснения учителя, а потом ответы вызванных товарищей, у нас вообще не было. Ребята получал учебники, задания на неделю и должны были сами разобраться в материале и выполнить задание. Закончив работу, предъявляли ее учителю, и если все было сделано правильно, все что надо усвоено, получали задание на следующую неделю. Если же что-либо оказывалось непонятно, трудно, можно было обратиться за консультацией к учителю. Каждый учитель-предметник весь рабочий день сидел в своей "лаборатории", т.е. в закрепленной за ним классной комнате, и давал объяснения ученикам, которые к нему приходили. Тем, кому консультация не требовалась, достаточно было посещать школу только для получения и сдачи заданий. На это уходило два-три часа не каждый день. И оттого, что не надо было отсиживать в школе ежедневно по 6 часов, образовалась бездна времени, появилась возможность свободно его распределять и успевать сделать множество дел. Знаю, что не для всех хорошо Дальтон-план, а вот мне нравилось отсутствие принуждения и было все время интересно, в том числе делать школьные уроки, к которым нашлись замечательные дополнения. В Московском Университете и в Политехническом музее лучшие профессора читал тогда научно-популярные лекции по химии и физике с демонстрацией опытов. Эти лекции, на которые я ходила по собственной инициативе, и были теми дополнениями к школьной программе, которые ее углубляли, разнообразили и делали действительно интересной. Впрочем, о школьной жизни я заговорила лишь для того, чтобы объяснить, как я ухитрялась справляться со всеми своими увлечениями. Остается добавить еще несколько слов. Начало моих конно-спортивных занятий пришлось на 1927 год, т.е. год, когда разворачивалась открытая громкая полемика с Троцким, заполнявшая страницы газет и порождавшая бурные страсти в партийной среде. Некоторый шум возник и в нашей школе. Нелюбимый учитель обществоведения пытался дать школьникам нужное направление и предостерег от ереси троцкизма (как будто они что-нибудь понимали в партийной политике), а ребята ему наперекор несли всякую околесицу, лишь бы позлить. О чем конкретно шла речь я совершенно не помню. Да и не удивительно - я не была комсомолкой, не занималась общественной работой, все это было от меня далеко. Мою жизнь заполняли без остатка искусство, спорт и наука.
Последний этап моей театральной страсти отмечен забавным эпизодом, в котором неожиданно встретились театр и манеж. Меня одолело желание стать актрисой, или лучше режиссером, но я понимала, что успехи в школьном драмкружке и на кухне нашей квартиры еще ничего не говорят о настоящем призвании. Большой театралкой была Евгения Исаковна, которая хорошо разбиралась в людях и знала их великое множество. К ней я и направилась со своими хотениями и сомнениями. Она подумала и сказала, что пожалуй сможет устроить мне частный урок у кого-нибудь из знакомых ей актеров, кто со знанием дела оценим мои способности. В нашем ковчеге всегда можно было найти отклик и сочувствие! И вот, в страшном волнении, на дрожащих ногах, пошла я домой к Мансуровой. Пришла. Позвонила. Мне открыла дверь красивая рыжая женщина, которую (что за чертовщина!) я безусловно знала, с которой несомненно где-то запросто встречалась. От удивления я онемела, стояла хлопая глазами, и вдруг заметила, что она тоже, наморщив брови, внимательно меня рассматривает. Наконец Мансурова (это была она) произнесла: "Входите. Но откуда я Вас знаю? Где я вас видела?" Оказалось - в манеже. Группа актеров-вахтанговцев вздумала зачем-то брать урок верховой езды в манеже на Поварской. Учить их надо было с самых азов, с того как подходить к лошади, как разбирать поводья. Настоящим инструкторам было скучно этим заниматься и они поручали гонять полных неумех кому-нибудь из более-менее продвинутой молодежи. Так и получилось, что два или три первых урока проводила с вахтанговцами я. Ну вспомнили, посмеялись, у меня кончился мандраж, и занятия пошли спокойно и свободно. Через три недели упражнений, этюдов, бесед, Мансурова благословила меня на режиссуру, я отправилась экзаменоваться в студию Завадского, и меня приняли. Пылкое желание осуществилось, и как ни странно, это стало началом конца. Профессия ведь не только род занятий, но и образ жизни. А мне актерский образ жизни категорически был противопоказан. Напряженные и сложные человеческие взаимоотношения, полный отрыв от природы, как будто нет на свете ни гор, ни лесов, ни полей, а только нарисованные декорации... Проучилась я зиму 1920-21 гг. в студии, а весной, уже в марте, затосковала по просторам, веселым ручьям, запахам только что проклюнувшейся листвы и незнакомым дальним краям, которых я может быть из-за театра не увижу. Нет уж. Распростившись со студией и с театром вообще, я вернулась в школу, которую бросила, думая, что судьба моя определилась и мне теперь нужны не школьные, а театральные науки. Вернулась в школу, засела основательно за книги и к концу учебного года сдала все задания, пропущенные и текущие. Скажем прямо, попотеть пришлось крепко, но никто меня не ругал, не прорабатывал, не выгонял из школы за огромный прогул. На формальности тогда как-то не обращали внимания. А летом я поехала на Мурман и там было незаходящее солнце, многолетние полярные березки ростом чуть повыше щиколотки, и торчащие над ними грибы, и морские звезды прятавшиеся во время отлива в мелких бочажках на осушке.
В двадцать девятом году НЭП уже кончался (может быть кончился), и хотя мы этого не знали, но не могли не видеть, что в окружающей жизни происходили изменения. Мне непосредственно были видны, вероятно, самые незначительные из них, но все же... Прекратила свое существование уютная домашняя столовая, куда меня устроила бабушка и где я несколько лет ела такие вкусные обеды. Не было в этом году радостной толкотни вербного базара, заливавшего весной разноголосым шумом Театральный проезд. Исчезли лихачи. Исчез великолепный нэпманский магазин у Никитских ворот. В нашей квартире тоже были перемены. Куда-то подевался сожитель Алисы Генриховны, уехали Евгения Исаковна и ее банковский муж, а Поля осталась в своей комнатушке, решив устраиваться на производстве. В комнате Урысонов поселились супруги Новосад, белорусы, вернувшиеся из Соединенных Штатов. Когда-то, в девятисотых годах, молодым парнем отправился Новосад вместе с односельчанами из своей бедной деревни на заработки в Америку, и прожил там 15 лет. Узнав, что в России произошла революция, он и его друг Березка засобирались домой. Но от их родной деревни, по которой дважды прокатился фронт в германскую войну, практически ничего не осталось, а людей, кого не убили, разметало по белому свету. Так что подались осиротевшие "американцы" в город, и в конце концов оказались в Москве. Новосад был спокойный, солидный мужчина лет сорока, не то чтобы толстый, но плотный, работавший комендантом какого-то правительственного здания, а костлявая Новосадиха нигде не работала. Поначалу она очень недоверчиво отнеслась к нашим порядкам, особенно к опусканию денег за коммунальные услуги в безнадзорно висящий в коридоре тряпочный карман, но постепенно, убедившись, что в этом нет никакого подвоха, притерпелась и как-то вписалась в общий образ жизни, хотя и держалась на отшибе. "Сам" в домашние дела не вмешивался, жили они тихо, и тишина эта нарушалась только тогда, когда приходил маленький юркий Березка, который начинал громко ораторствовать уже в коридоре.
С отъездом Евгении Исаковны наша квартира потускнела, но мирный спокойный быт все-таки сохранялся, а к крушению его невольно привела тихая Иванова. В 1930 году я поступила в Институт и мало бывала дома, а там, тем временем, развертывалась тихая сенсация - обнаружилось, что Иванова, около которой никто никогда не видел даже тени мужчины, Иванова беременна и явно собирается рожать. Она, как обычно, о своих делах ни с кем не говорила, но Поля и Аксюша наблюдали за ней со все возраставшим беспокойством. Собирается женщина ребенком обзавестись, а живет как жила - толком не ест, не пьет, никаких приготовлений для младенца не делает. Иванова так и в роддом пошла - без малейшего узелка. А где пеленки и одеяльце? Все разъяснил очень сердитый, возмущенный звонок из роддома. Что же это такое? Через 2 дня женщину выписывают, а у нее совершенно не во что ребеночка завернуть. Думает с себя снять сорочку и в нее завертывать, а ведь на дворе октябрь, на улице холод, ветер. Поезжайте к ней на фабрику, пусть профком кого-нибудь пришлет с вещами. Какой профком? Поля и Аксюша объявили всеобщую мобилизацию в квартире. Собрали деньги на одеяльце и Поля полетела в магазин. Новосадиха взялась сшить распашонки из каких-то своих мягких тряпочек. Мать, Анна Дмитриевна и Алиса Генриховна пожертвовали старые простыни, из которых Аксюша смастерила пеленки, подгузники и платочек на голову. Словом, когда Поля пошла встречать Иванову, она несла с собой полную экипировку для новорожденной девчоночки. И ведь что удивительно - такое крошечное, бессмысленное существо совершенно изменило Иванову, этот образец, можно сказать, эталон, нового человека, не отягощенного собственностью и бытовыми заботами. Она сияла, буквально вся излучала сияние. На ее губах дрожала смущенно-радостная улыбка, в глазах зажегся интерес к ранее презираемому "мещанскому" окружению. Она стала разговаривать с соседками, и о чем? О том, какие вещи надо купить для ребенка, да как его купать, да почему он плачет. Древний материнский инстинкт опрокинул все ее убеждения, все понятия о настоящем советском человеке и обывательском болоте. В какой-то момент все-таки появились работницы с ее фабрики, ахнули, заглянув в пенал, и может быть именно их неодобрение привело к тому, что Иванова получила от производства, как заслуженная активистка, жилплощадь получше, и в декабре уехала от нас, сердечно со всеми простившись.
В пенал могли поселить только одинокого человека, и наша квартира не без опасений ожидала нового жильца. К сожалению, опасались не зря. Появился здоровенный парень, неряшливый, со спутанными волосами и с отчетливым запахом водочного перегара. И начались неприятности. Сначала пропал деньги, которые Роза и Кареевы уже успел положить в тот самый карман около телефона. Пришлось отменить привычный способ сбора платежей, и уговорить Новосадиху взять на себя обязанности сборщика. Убыток, сам по себе небольшой, оставил неприятный след - неясную тревогу и настороженность. Новый жилец стал чем-то вроде неразорвавшейся мины. Когда он, пошатываясь, набычившись, шел по коридору (а вполне трезвым он не бывал никогда), все, кого он случайно встречал по пути, спешили скрыться в своей комнате и плотно закрыть дверь. Хуже всех было Аксюше - занавески не могли защитить ее уголок. Бедная женщина дрожала от страха, и, наконец, уволилась и уехала. Кажется, устроилась на фабрику. Вскоре мина взорвалась - исчезло каракулевое манто Алисы Генриховны и мое дешевое зимнее пальто, которое я в конце минувшего лета украсила дешевым воротником, из меха шакала, похожего на лисий. Я очень гордилась этим пышным воротником, и своей хозяйственностью, но вероятно именно он соблазнил вора, не разбиравшегося в мехах. По многолетней привычке верхнюю одежду все вешали в коридоре около своих дверей, в том числе Алиса Генриховна. И вдруг кража, и не ночью, а часов в 6 или 7 вечера, когда люди уже вернулись с работы и никуда не уходили. Обнаружила это я, собираясь вечером пойти к своей Тане, и вот... Дал мне Даня свой ватник и отправились мы с Алисой Генриховной в милицию. Рассказали как было дело, а на вопрос, не подозреваем ли кого, ответили, что подозреваем нового жильца, поскольку до его вселения у нас ни копейки не пропало, к тому же он все время пьет. Да чужой и не полезет в квартиру, когда в ней полно народу. Составили протокол и с тем мы вернулись домой. Через три дня наш пьяница, выскочив с ревом из пенала, бросился с кулаками к Алисе Генриховне, шедшей из кухни. Она в ужасе юркнула в уборную и заперлась. Лишь после того как он, подубасив в дверь кулаками и ногами снял осаду, перепуганная Алиса на цыпочках пробралась в свою комнату. Потом было нападение на меня, но тут вблизи оказался Петр Николаевич. Он мгновенно схватил хулигана за руки, сделал какое-то непонятное движение и отвел того, как кроткую овечку, в пенал. Кульминация наступила, когда Семен (так звали пьяницу), сорвав с петель дверь, ворвался в ванную, где мылась моя матушка. Голая, намыленная и совершенно беспомощная, она завопила диким голосом, присела, защищая голову тазом, и потеряла сознание. Он успел ударить ее только один раз. С револьвером в руке (как потом выяснилось, незаряженным) примчался Даня, выкрикивая "Руки вверх! Пристрелю, сволочь!". Семен тут же затих и убрался в свою нору, мать принесли в комнату, уложили в постель и вызвал врача.
В какие только инстанции мы не жаловались, коллективно и индивидуально, ничего не помогало. Семен-то раньше служил в милиции, и хотя его выгнали за пьянство, там у него остались кой-какие дружки, которые рассказали ему о наших подозрениях и горой стоял за своего пролетарского парня, против паршивой буржуазии (это мы, все остальные обитатели квартиры, шли под бирку паршивой буржуазии). Так тянулось и 2 и 3 месяца. Жизнь делалась безвыходной, невыносимой. Наконец, матушка, доведенная до предела отчаяния, пошла с просьбой о помощи к былому товарищу по подпольной работе, ставшему очень большим начальником. Не знаю как она добилась свидания с ним и каков был разговор, но через несколько дней после их встречи Семен навсегда исчез с нашего горизонта, и в пенал больше никого не поселили, однако прежний быт не возродился. Ноев ковчег ушел в прошлое вместе с НЭПом. Был уже 1931 год. Изменился не только наш маленький мирок, но и вся окружающая жизнь изменилась, стала жестче и намного трудней.