Марченко Галина Григорьевна : другие произведения.

Дурдом - это мы

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    А вот и красотка Буба в узком платье, с небрежно расстегнутыми пуговками на груди, танцует изящно, сдержанно. Первый раз за все лето вывели её на концерт. Волосы на голове у неё уже немного отросли, напоминают стрижку "под мальчика", а ведь она была острижена наголо после недавнего побега из больницы. Родные отказались от неё, оставили в администрации расписку об этом, дескать, она позорит семью, невозможно держать её дома, сестёр её замуж никто не возьмёт. А Мехбуба разве виновата? Да, бывают у неё приступы один-два раза в год, одолевают её "голоса", вытворяет она всякие нелепости, но полечат её, и снова она хорошая.


  
   У выщербленного каменного барьера, на середине крутого склона одного из бакинских холмов, там, где начинается улица Советская, а выше, на многоугольной, наклонной площади громоздится каменный Нариман Нариманов, стояли двое.
  
   Пространство перед ними серповидной линией было рассечено на 2 части: море и город. Серая неподвижная гладь воды в этот тихий предзакатный час сливалась в дымке с таким же серым небом; на блестящей поверхности застывшего моря, словно игрушки, стояли там и здесь кораблики, вдали четко виднелись сооружения порта, а за ним, как бы на острие серпа, на каменном нагорье поблескивали окнами далекие многоэтажки нового городского района.
  
   Морская бухта занимала примерно четверть горизонта. Остальное пространство впереди, слева и за спиной, весь этот амфитеатр вокруг водной глади заполняли мириады разноликих домов огромного прекрасного города. Пестрая неяркая мозаика плоских крыш, причудливых башенок и балконов, куполов и минаретов перерезалась неправильной сетью зеленых улиц, таких понятных, легко читаемых, словно лицо родного человека. Если можно забыть мать, значит, можно забыть и этот город, даже если родился в нем, если вдохнул первым вдохом не просто воздух, а частицу неистового бакинского ветра, который неутомимо носится по Апшерону почти круглый год.
  
   Ведь у нас в груди есть "мертвое пространство". Это воздух, который не обновлялся, а однажды, при первом вдохе расправил легкие младенца. Попавший туда клок апшеронского норда так и останется в груди навсегда.
  
   Баку -- это ветер.
  
   Даже деревья на улицах, даже шпили над куполами покривлены по направлению ветра. Пыль и мусор, оборванные с деревьев листья не лежат на месте. Подхваченные вихреворотом, они на секунду застывают в тихих углах, чтобы сорваться с места и снова взлететь в воздух. Бывает, зимний холодный норд так настойчиво и сильно влечёт тебя по улице, что не можешь свернуть в намеченном месте. Ветер проникает сквозь одежду, уносит твоё живое тепло частица за частицей и рассеивает его по всему бескрайнему пространству. В гул ветра врезается звон разлетевшихся, разбитых стёкол, хлопанье рам, стон и треск сгибаемых деревьев. Но, конечно, бывают и тихие дни. Прекрасно осенью в такой золотисто -- голубой тёплый день, пусть даже на календаре конец октября (или ноября, или декабря). Летние режущие глаз краски выцвели, летняя зелень обратилась в золото и готова при следующем налете норда рассыпаться по бакинским улицам. Долго, долго тянется осень. Всё прозрачнее, яснее, откровеннее сады и улицы. На фоне прутьев начинаешь замечать кипарисы, маслины, олеандры -- им не положено терять зелень. А пальмы укутывали на зиму в прозрачную плёнку, строили для каждой укрытие! Однако и декабрь, конец года -- ещё не конец жизни. Тёплый, почти что жаркий день может выпасть и в январе и в феврале. Хозяйки выходят на балкон в лёгких халатиках, оставляя двери открытыми, выносят на солнышко подушки и одеяла. В смене тепла и холода, в круговороте времён года надо пережить март, самый коварный и свирепый из всех двенадцати месяцев. Холодно, ветрено и тоскливо в марте. Бывает, наползет тяжелая снежная туча, высыпет на окоченевший, застывший город холодного снега. Терпение! Терпи и жди. Унылая белая монотонность тяготит душу недолго. Через 1 - 2 дня, через неделю потекут ручьи по крутым бакинским улицам, заблестит капель. А маслины и олеандры зеленеют не хуже, чем всегда. Сколько раз в зиму выпадет снег, столько раз в году и весна.
  
   Как можно покинуть, забыть этот город? Но двоих, стоявших у барьера, не могла ранить разлука с этим городом или даже с этой планетой. Они были нездешние и собирались лететь дальше.
  
   Недалеко от города на пустынном морском берегу остался их летательный аппарат -- полузасыпанный песком тяжелый плоский диск радиусом в рост человека. От центра по радиусу на поверхности диска было три равных выемки в форме тел путешественников. Чтобы аппарат сработал, все части его должны были совместиться. Путешественникам следовало лечь в выемки, закинуть руки над головой, к центру диска, сплести пальцы рук- контакт замкнется и таинственный корабль бесшумно поднимется над землей и растает в небесах.
  
  
   Двое были готовы к полету, но третий затерялся в пестрой суете города, не отвечал на сигналы не являлся на встречи. А без него летательное устройство было не полным и не могло функционировать. Двое у барьера напряженно вслушивались в эфир, ловили в хаосе пространства знакомый сигнал, но напрасно. Безотказная система вышла из строя.
  
   А тот, кого искали, был недалеко. Заур, так его назовем, по неудачному стечению обстоятельств, от которых не застрахован даже представитель внеземной жизни, попал на больничную койку. Мозг его был одурманен, лишен способности излучить сигнал или принять его инъекцией лекарств. Ведь лечили его от алкогольного психоза, с таким диагнозом он и попал в городскую психбольницу.
  
   Больница была маленькая, расположенная наполовину в полуподвалах, давно не ремонтированная, из-за чего терпела беды по части канализации, но зато старейшая в городе, с историей, некоторыми традициями и даже кафедрой, где учили не студентов, а уже готовых врачей, даже из других городов.
  
   На кафедре, естественно, имелся профессор со своими помощниками. А в больнице было полтора десятка врачей-психиатров, среди них Виктория Леопольдовна, заведующая мужским отделением, и Роза Марковна, лечащий врач Заура. Кафедра, во главе с профессором, слегка враждовала с больницей. Профессор полагал, что здесь, кроме него, не может быть другого авторитета, но постоянно получал сведения, что кто-то из врачей больницы позволяет себе, в своём кругу, конечно, обсуждать и осмеивать его лекции, разборы, диагнозы и назначения.
  
   Врагов и завистников было немало, хотя были и друзья, не просто подхалимы - двурушники, а преданные друзья, состоящие при этом с профессором в родственных связях: его брат, глава наркологического отделения, его сестра, во главе женского, его родная дочь в роли скромного ординатора на полставки, признанная красавица, известная всей республиканской психиатрии. Так что жизнь больницы разнообразилась небольшими раздорами, неопасными интригами и доносами. Серьёзного ущерба ни одна из сторон понести не могла: во -- первых, работали они вместе и выполняли одну и ту же задачу, а во-вторых, относились к разным ведомствам и подчинялись разным начальникам. Впрочем, иногда вражда обострялась, тут могли и с работы выгнать и даже под статью подвести.
  
   Профессор, конечно, был сильнее и мог многое. Тех своих врагов, на которых стоило тратить силы, он всегда побеждал. Не мог он только убогое, разваливающееся строение, в котором размещалась больница, превратить в приличное лечебное учреждение -- тут нужна была помощь Господа Бога, потому что принудить Минздрав перевести больницу в новое помещение не удавалось и прежде, не то что в наши тяжелые времена.
  
   Кафедра обреталась в подвале, в углу двора. Спустившись на несколько ступенек, посетитель попадал в комнатку секретарши Изы, с большим зеркалом, полированным столом, обилием цветов в горшочках и картинок на стенах. Дверь в просторный кабинет профессора была резной, тяжелой, с литой медной ручкой.
  
   Аудитория напротив кабинета была тоже просторной, с кафедрой, доской и рядами кресел. Однако целый день приходилось сидеть при электрическом свете, а сквозь продолговатые окошки под потолком можно было увидеть только часть тротуара и ноги прохожих.
  
   Заур же находился уже третий день в беспокойной палате, самом большом помещении первого мужского отделения, где на щелястом деревянном полу, у широких окон, густо затянутых решётками, стояло впритык тридцать железных привинченных к полу кроватей. Бельё на них выдержало не одно уже "списание", т.е. давно уже истекла его годность, но что поделаешь! В палате не разрешалось курить, но табачный дым реял в воздухе, сгущаясь до голубоватого тумана в дальнем конце палаты. Под наблюдением могучей нянечки тридцать больных, не вышедших из психоза, ходили, стояли, лежали и сидели, вслушиваясь в свои "голоса", предаваясь своим болезненным переживаниям. Здесь, в этой палате, было основное поле деятельности психиатров. Здесь каждое утро во время обхода появлялась заведующая Виктория Леопольдовна, красивая, хотя и немолодая женщина с богатым прошлым и безбедным настоящим. Проницательным психиатрическим взглядом окидывала она каждого больного и по выражению лица, глаз, по движениям больного уже знала, кому стало хуже, с кем надо побеседовать, прибавить дозу, а кто на пути к выходу из острого состояния. Пусть больной прикидывается здоровым, отрицает у себя "голоса", отвергает недавно высказанные бредовые свои идеи- её не проведёшь.
  
   -- Ну, что, Заур, голосов меньше стало?
  
   -- Вообще никаких нет, доктор.
  
   После обхода Виктория Леопольдовна с другим врачом отделения, своей ровесницей и подругой Розой Марковной вернулась в ординаторскую. Из- за тесноты у заведующей не было своего отдельного кабинета, но обе- Вика и Роза отлично уживались и понимали друг друга. Стоял здесь и третий стол для третьего врача вчерашней студентки Фани. Имея маленького ребёнка, Фаня работала через день и ни в чем не могла тягаться с Викторией и Розой -- за исключением расположения шефа Мамули. Шеф с ласкательным именем Мамуля и был профессор кафедры Мамед Мамедович.
  
   Виктория Леопольдовна и Роза Марковна сели за маленькое утреннее чаепитие, а точнее, за маленькую ежедневную пятиминутку для себя. Явилась старшая сестра отделения пожилая Вера Ивановна, а попросту Вера с журналом назначений, а вслед за ней санитарка Соня с кипящим чайником и салфеткой.
  
   -- Соня, ты мне купи пачку молока, творог и спроси в рыбном у Сабира, он мне икру обещал. Вот деньги.
  
   -- Да, Виктория Леопольдовна.
  
   -- А мне пучок кинзы принеси, возьми вот мелочь.
  
   -- Да ну вас, Роза Марковна, принесу, потом разберёмся, -- отвечала Соня, расстилая яркую большую салфетку и расставляя на ней чашки, тарелочки и пепельницу (обе подруги курили).
  
   Виктория начала диктовать Вере назначения, которые Вера тут же заносила в журнал. Вера Ивановна была местная, жила прямо напротив больничных ворот, и проработала она в больнице лет пятьдесят, начав чуть ли не до войны санитаркой. Знала и умела она всё, что требуется от медработника в сумасшедшем доме, знала больных, препараты, замечала изменения в состоянии каждого больного и ценилась в отделении, конечно, пониже Виктории, но уж выше кафедральных, не исключая и самого шефа. Роза, Вика и Вера несли основную тяжесть работы в этом сложном большом отделении.
  
   -- А как профессорский?- спросила Роза.
  
   -- Плохо, Роза Марковна, со вчерашнего дня такой, как сейчас.
  
   Хотя и не было маломестных, а тем более отдельных палат во всей больнице, но всё- таки особое место для избранных больных было и здесь- прямо напротив дежурки, чтобы на виду, у окна. Сейчас его занимал молодой парень из района, которого привезли вчера со связанными руками в сопровождении отца и братьев на собственной "Волге". Родственники вчера, минуя приёмную, проследовали сразу к профессору.
  
   Мамуля немного торопился. Был уже третий час, а в половине третьего его ждал в профилактории золотой механик Арнольд. Хотя водил профессор машину не первый десяток лет, но не знал он и не хотел знать, что у неё внутри. На это были свои хорошие специалисты, и Мамуля согласен был платить им хорошие деньги.
  
   Итак, поглядывая на часы, он выслушал бестолковый рассказ родных о внезапном помешательстве привезённого, задал два- три вопроса о семье, о наследственности и наконец сказал: "Приведите больного".
  
   Братья больного вышли, отец остался, осматриваясь кругом. Мамуля не стыдился своего кабинета, он понимал толк в красивых вещах, знал, как должно выглядеть рабочее место специалиста его ранга. Однако впечатление портил лёгкий, но неистребимый запах затхлости, сырости, напоминавший, что шеф сидит всё- таки в подвале, что черногородские сточные воды пронизывают грунт со всех сторон.
  
   Районская "Волга" стояла прямо перед окошком. Мамуля видел, что на заднем сиденье полулежит больной. Глаза его были закрыты, руки спрятаны в карманы. Поза напряжённая, губы сомкнуты. "Галлюцинирует". Братья стали вытаскивать его из машины, загородили его, однако было ясно, что он упирается. Под сдавленные вскрики и шум сдержанной потасовки больной оказался, наконец, на тротуаре.
  
   Но один из братьев стоял в стороне, сплёвывая кровь из разбитой губы, а другой в это время скручивал безумному руки длинным разорванным шарфом.
  
   Профессор вернулся к столу, нажал кнопку селектора:
  
   -- Пошлите санитара, пусть поможет.
  
   Потом обратился к отцу:
  
   -- Значит, говорите, и мать у него болеет?
  
   -- Да, профессор, вот уже 21 год, через год после его рождения с ума сошла. На учёте мы её не держим, меня все знают, но лечили её в Москве, в Ташкенте. Сейчас ничего.
  
   В общем, картина была ясная.
  
   -- Отведите его прямо в отделение, -- распорядился Мамуля. Он черкнул назначения больному и, передавая их Изе, распрощался с родными:
  
   -- Вы можете идти. Завтра он будет спокойнее, разберёмся, вылечим, всё в наших силах.
  
   -- Спасибо, спасибо, профессор. На небе Аллах, на земле Вы. Только на вас надежда.
  
   И вот теперь этот больной лежал в отделении у Виктории. Был он в отличие от вчерашнего бледен и неподвижен. Надо сказать, что в давние времена безумных лечили холодной водой, цепями, клизмами. Попозже - опием, снотворными. Но переворот в психиатрии сделало изобретение нейролептиков. И самым надёжным, самым проверенным был музизазин, благодаря которому больные не только успокаивались, но и могли жить дома, среди родных, не терзая их своими выходками.
  
   Доставленному вчера больному сделали уже четыре инъекции музизазина, согласно назначению Мамеда Мамедовича. И ангел смерти Азраил в который раз влетел в это ветхое строение и реял теперь под потолком, ожидая исхода.
  
   Виктория вчера никуда не торопилась и могла более внимательно, чем профессор, присмотреться к больному. И хотя она не знала анамнеза, то есть предшествующих обстоятельств, а может, благодаря этому (ведь родственники, из соображений чести семьи, не упомянули кое- каких подробностей о привычках бедняги), так вот, она не согласилась бы с выводом профессора, вздумай он проконсультироваться с нею. Она не прописала бы ему ни за что этот самый музизазин, а поставила бы капельницу и влила бы туда другого нейролептика. И Роза, с которой они вчера же обсудили свой предварительный диагноз, сделала бы то же самое. Но вмешиваться в чужие назначения нельзя -- по субординации, по этикету.
  
   Ибо превыше всего -- врачебное искусство. Следом , вторым пунктом, идёт коллегиальность. А затем уже- интересы отдельно взятого больного. Такие понятия руководили Викторией. Но не совсем солидарна с ней Роза, да и не все врачи придерживаются такой градации. И слава богу. А вот Фанечке подобные мысли и не приходили в голову.
  
   Впрочем, Фане (а правильно -- Франгиз) до Вики, Розы или Веры не дорасти никогда, будь у неё сто лет практики. Мозги у неё не так устроены. Ценит она дом, семью, благополучие, достаток, карьеру, наконец, но сложные абстрактные движения души вне её возможностей.
  
   Если больной умрёт, Мамуля без особых осложнений выйдет из неприятного положения, хотя и потеряет очки в подспудной борьбе между больницей и кафедрой.
  
   Разумеется, Мамед Мамедович был отличным специалистом, довольно известным в своей области. Внёс он в своё время некий вклад в науку о душевнобольных, сказал новое, понятное коллегам своё словечко. Среди всего Мамулиного семейства, добывавшего свой хлеб в психиатрии, один он мог что- то дать ей, а не только взять.
  
   Знали его кое-где за рубежом, чем он весьма гордился, приходили, бывало, на адрес кафедры конверты и бандероли аж из Америки.
  
   Но многое ведь мешало профессору использовать свой потенциал для лечения больного. Тут и оторванность от постели больного -- ведь профессор сидит на кафедре, а не в отделении. Конечно, он ходит на обходы, но это скорее официальное мероприятие, а не врачебное присутствие. Тут и недостаток времени - лекции, консультации, участие в жизни института, которому принадлежит кафедра. Не раздвоишься ведь. Тут и определённые ограничения, связанные с соблюдением авторитета, сохранением престижа.
  
   Нет и не может быть у него товарища, с которым он мог бы обсудить свои сомнения, как, скажем, Роза с Викой. Он был загружен также и административными заботами как глава кафедры. И хотя он держал у себя только работоспособных, хороших сотрудников, а не каких-нибудь протежированных балбесов(на подобные роли хватало ему и собственных родственников), всё равно хлопот было множество. "Встаю в шесть утра, думаю о работе", -- говорил он о себе в доверенном кругу, и это была правда.
  
   Потому-то районские родственники допустили ошибку, поручив своего больного именно профессору (за достойный профессора гонорар). Надёжней было бы доверить его простому, хорошему врачу из больницы. И теперь вот больной был на пути в лучший мир, и никто из больничных работников не сунется возвращать его обратно.
  
   Виктория Леопольдовна и Роза уже заканчивали своё короткое чаепитие, когда на столе захрипел селектор и голос Мамеда Мамедовича, искажённый, но всё же узнаваемый, заставил всех присутствующих умолкнуть.
  
   -- Здравствуйте, Виктория Леопольдовна.
  
   -- Доброе утро, профессор.
  
   -- Как дела, как здоровье?
  
   -- Спасибо, Мамед Мамедович.
  
   -- Как там новый больной?
  
   -- Он спит под музизазином.
  
   Мамуля уловил в интонации невидимой собеседницы тревогу.
  
   -- Подойти, посмотреть его, да, Виктория Леопольдовна?
  
   -- Было бы очень хорошо, Мамед Мамедович.
  
   "Бессовестный", - под нос себе выругалась Вера. Роза кисло взглянула на Вику: "Сейчас всё на нас свалит". Всё трое уставились в окно. Из-за нарядной, увитой цветами загородки, окружающей подвальную кафедральную лестницу, появилась благородная голова Мамули, в тёмных кудрях, с мерцающей между ними лысиной, в тёмных очках, затем вся его высокая узковатая фигура в белом халате, больше похожем на элегантный плащ. Профессор размашисто и быстро пересёк дворик. К тому моменту, когда он появился в отделении, Роза и Вика уже траурно стояли у постели больного.
  
   Скрыв дрожь, пробившую его, едва взглянул он на неподвижное тело, Мамуля наклонился, взял пульс. Вера Ивановна уже стояла рядом со шприцем наготове.
  
   -- Кордиамин, Мамед Мамедович.
  
   -- Давайте, Вера. Роза Марковна, займитесь, это моя просьба. Что надо, преднизолон, систему -- пошлите кого-нибудь, я дам.
  
   Чуть позже, сидя у Вики в ординаторской(а Роза с Верой хлопотали возле больного), Мамуля доверительно говорил ей:
  
   - Я ужасно, ужасно загружен. Вчера меня ждали в одном месте, сложная консультация. Просто не в силах всё охватить, постарел уже.
  
   Он обернул лицо в сторону вошедшей Розы.
  
   -- Да и нам пора уже на помойку, мы же не помолодели, Мамед Мамедович, -- ядовито отозвалась Роза.
  
   -- Что вы, Роза- ханум, вы хоть куда, грех вам жаловаться. -- Сейчас Мамуля готов был стерпеть и более откровенный выпад, тем более, что тон был у Розы бодрый, агрессивный. Значит, дела не так плохи, больной не безнадёжен. -- Спасём, Роза Марковна, не дадим умереть. Проснётся и выйдет из психоза, не в первый раз.
  
   Он подмигнул Фане, которая, как всегда, с солидным опозданием скользнула в кабинет.
  
   -- Что делиранту нужно? -- сон, сердечные и ... и уход, -- он запнулся, забыв третье слово, тоже на "с" из известной врачебной поговорки.
  
   -- Так я на вас полагаюсь, Роза Марковна. -- Мамуля встал, прошёл к двери. -- Родственники сегодня к вам подойдут.
  
   Роза вскочила вслед за ним, снова направилась к больному. Тот уже перестал быть таким бледно- жёлтым, признаки жизни появились в его облике. Вернулась в кабинет Роза полная активности, возмущения, агрессии.
  
   -- Старый пердун, сука, сволочь!- все три "с" были налицо. - Чуть не угробил мальчишку! "Проснётся и выйдет из психоза"! Если б нас не было, мог бы уже личное кладбище иметь, убийца! Делирий не распознал, маразматик, а бабки умеет загребать!
  
   -- Ну не рычи, Роза. Это ведь наша обязанность.
  
   -- Дерьмо за ним подтирать?
  
   Роза пнула ногой стул, досталось и мусорной корзинке. Весь мусор, набросанный туда с понедельника (не убирают, собаки), веером рассыпался по полу. Фаня, только что удобно расположившаяся завтракать, в негодовании вскочила и выбежала в коридор:
  
   -- Соня, Эля, идите, уберите, я не могу так работать!
  
   Пронзительный Фанин крик оторвал взгляд Веры Ивановны от капельницы, поверх очков она перевела его на Фаню:
  
   -- Успокойтесь, Фанечка, вы молоденькая, берегите нервы.
  
   -- Не смейте вопить в коридоре, Франгиз. тут психиатрическая клиника, а не проходной двор, -- Виктория Леопольдовна, несмотря на строгий свой тон, в душе усмехалась. Ясно было, отчего взъярилась Фанечка.
  
   Злобно сверкнув накрашенным глазом в сторону Виктории, Фаня рванулась к выходу -- к подруге в лабораторию, успокоиться.
  
   Время текло, капля за каплей жидкость из флакона переливалась в вену больного. Смуглая грудь, наполовину прикрытая простынёй, тихо, но отчётливо дышала, а лицо было просто спящим. Азраил незримо исчез из-под высокого куполообразного потолка. Осталось лишь сероватое пятно на белой извёстке.
  
   Сегодня было ещё одно дело к профессору. Виктория Леопольдовна нажала кнопку селектора, прокашлялась:
  
   -- Извините, Мамед Мамедович, я не успела вам сказать. У нас один больной недиагносцированный к вам на консультацию.
  
   Речь шла о Зауре, космическом пришельце.
  
   -- Хорошо. Можно через час. -- Сказал Мамуля. -- Или вот что. Давайте, если не срочно, перенесём на следующую неделю. Можно в понедельник.
  
   -- Спасибо, Мамед Мамедович.
  
   Мамуля хотел сегодня уйти пораньше, нужно было.
  
   А Роза Марковна снова вызвала Заура в кабинет, на беседу.
  
   -- Ну, расскажи, Заурчик, почему ты здесь, что с тобой было.
  
   -- Алкогольный психоз, - отвечал Заур, который уже ознакомился со здешними порядками.
  
   -- Ты был просто выпивши. Но алкогольного психоза у тебя не было, ты не алкоголик. Что ты тогда говорил, ты помнишь?
  
   Заур улыбнулся.
  
   -- Хотите, чтобы я вам рассказал? Вы же не верите во всю эту парапсихологию.
  
   -- Постарайся меня убедить. Ты что же, экстрасенс, читаешь мысли или умеешь лечить? Расскажи.
  
   В кабинет заглянула Соня.
  
   -- Виктория Леопольдовна, вас в приёмную к телефону.
  
   Виктория вышла.
  
   -- Роза Марковна, как вы считаете, есть ли бессмертная душа?
  
   -- Боюсь, что нет.
  
   -- А с чем же вы тогда работаете? Если нет души, то нет и душевных болезней.
  
   -- Есть душа, Заур. Это психика человека. Мы лечим психические расстройства.
  
   -- Душа -- это не психика. Душа -- это продукт мозга. Мозг строит её всю жизнь. А когда человеческое тело исчерпается, постареет, износится, душа, наоборот, созреет, обретёт способность существовать без мозга, в своей собственной форме.
  
   -- Как же ты её ощущаешь? -- Роза гнула своё. -- Ты видел её, слышал её голос?
  
   -- Никаких "голосов" я не слышу. А ощущать душу может только другая душа. У вас, психиатров, это профессиональное.
  
   -- Но душа есть не у всех, -- почему- то сказала вдруг Роза.
  
   -- Да, конечно. Есть неразвитые, неполноценные, уродливые души. Они не способны перейти к самостоятельному существованию. Они исчезают вместе с телом. А вот самоубийца, например, губит и свою бессмертную душу, когда раньше времени уничтожает своё тело.
  
   -- Ну хорошо. А какая же твоя роль, ты контактируешь с этими душами, общаешься с ними?
  
   -- Не в этом дело. Просто я сам -- это душа в вашей телесной оболочке, я просто попал сюда и должен потом лететь дальше.
  
   -- Значит, твоё тело -- это искусственная оболочка?
  
   -- Да, как дорожная одежда для моей души.
  
   -- А ты мог бы жениться, иметь детей?
  
   -- Иметь детей? Не знаю. Наверное, нет. Ведь вы не ждёте, что на вашей шубе начнёт отрастать шерсть.
  
   -- Значит, "голоса" ты не слышишь, ни с кем не общаешься, но являешься представителем потустороннего мира?
  
   -- Путешественником. У меня здесь нет ни дома, ни родных. Я не вписан ни в какие списки, я не числюсь нигде. Я вне вашей жизни.
  
   Тихо скрипнула дверь. Это явилась от подруги Франгиз. Села тихонько за стол, убрала разложенные с утра вещи -- термос, невостребованный свёрток с бутербродами, раскрыла историю болезни, начала что-то писать.
  
   -- Что ж, иди, Заур. В понедельник покажем тебя профессору, выставим диагноз. А там посмотрим.
  
   -- Спасибо, доктор.
  
   -- Шизофрения у него, а никакой не алкогольный психоз, да, Роза-ханум? -- сказала Фаня.
  
   -- Не знаю, Фанечка. Не разберусь пока, не дотягивает он до Блёйлера. Схизиса нет.
  
   -- Да выпустить его, и дело с концом. Не больнее он нас с вами, -- оказалось, Вера Ивановна, со своим журналом всё это время сидела в Викином углу за шкафом.
  
   -- Мы с вами, Вера, уж точно не здоровее него, на старости лет, -- отозвалась Роза, но тут же прикусила язык -- в дверях, в окружении санитарок, стоял её любимый человек, молодой (по сравнению с ней) и красивый Анатолий Багирович, зам. главврача, или просто завхоз. На этот раз не хозяйственные соображения привели Анатоля сюда, а надежда увидеть Розу и наметить пути примирения, после очередной ссоры. Общаясь с психиатрами столько лет, он научился, как они, по интонации своего собеседника, по взгляду, по лёгким непроизвольным движениям угадать его мысли.
  
   Что связало его с Розой? А кто поймёт, как протягиваются нити между сердцами, как они связываются в узелки, почему они рвутся?
  
   Розу Марковну не назовёшь ни молодой, ни красивой. А у Анатоля так много забот! Легко ли держать в порядке хозяйство больницы, сводить концы с концами? Он занимался полузаконным бизнесом, что-то доставал, менял, перепродавал, был незаменимым помощником для главврача и обеспечивал существование своей семье, миловидной домохозяйке Тамилле и двум дочуркам. Итак, Анатолий стоял в дверях, осматривая потолок. Не протек ли после недавней починки? А это что ещё за пятно? На Розку можно было вообще не смотреть, она казалась безразличнее этой стены. Ну что ж, перейдём в следующее помещение.
  
   Переулок у больничных ворот был засажен тутовыми деревьями. Асфальт под ними, как всегда в июне, был клейким и чёрным от сладкого сока непрерывно падающих ягод. Подошвы липли к тротуару. Сколько по городу этих деревьев, сколько ягод гибнет под ногами пешеходов! Мальчишки не в силах объесть этот ежегодный урожай. Дворники не пытаются убрать улицы, их отмоют только дожди.
  
   Роза вышла за ворота, и сразу же ей на кофточку свалилась чёрная ягода, оставив яркий влажный след. "Ничего, отмоется", - подумала Роза. Она была довольна: больной спасён, профессор посрамлён, всё хорошо. Было уже часов шесть, но день ещё не кончался. Не хотелось идти домой, где в чистой, пустой комнате в солнечном косом квадрате одиноко спит кошка и даже телефон молчит -- разбился на днях, когда Роза, не рассчитав, швырнула его во время разговора с Толиком. Сам же и починит, никуда не денется. Хорошо бы пришёл сегодня к ней- а её дома нет!
  
   Роза свернула на улицу, ведущую к морскому порту. Эта часть Баку, между центром и Чёрным городом, была застроена прочными, широкими домами с толстыми стенами и огромными окнами. Корпуса предназначались для заводских цехов, для морских складов. Они стояли уже лет сто, их стены были покрыты одинаковым тёмно- серым налётом. Вот и угловой дом, на котором улица кончается.
  
   Роза миновала старое, кривое, толстое тутовое дерево, под которым асфальт был тоже чёрным и липким, свернула вправо. Ветерок нёс волнующий запах бакинского бульвара, запах моря, нефти, зелени, нагретого асфальта. Улица напротив морского вокзала превращалась в площадь, а сам морской вокзал, состоящий, казалось, из одних только стёкол и металлических переплётов между ними, был просто гигантской дверью в море.
  
   Перейдя через дорогу так, как и полагалось бакинке, то есть не интересуясь светофором и полагаясь только на себя при выборе прохода через поток мчащихся машин, Роза оказалась на бульваре.
  
   Здесь так же прекрасно, как и было. Как будто не развалилась вся наша жизнь, не сломалось нерушимое, как будто не разбито и не затоплено всё побережье бухты. За прочным, высоким каменным барьером плещется покрытая нефтяной плёнкой волна, сбоку высится белая стена громадного корабля, с рядами иллюминаторов.
  
   Когда мы были молодые,
   Фонтаны били голубые
   И розы красные цвели, - перевирая слова, замурлыкала Роза. Всё было на месте, и розы и фонтаны, и пальмы. В клумбах росли какие- то незнакомые здоровенные колючки, какой- то африканский чертополох. "Ничего, красиво". Не только на бульваре, во всех парках нашего города встретишь самых неожиданных гостей со всего света, которым климат Апшерона позволил прижиться, расти и цвести, как у себя дома, на удивление иному ботанику. А самый милый из всех парков и садов- это парк Дзержинского, переименованный, конечно. Короткие, широкие аллеи перемежаются площадками, лесенками и ручейками. Есть в нём просторная зелёная лужайка, есть кусочек прозрачной сосновой рощицы. А в фонтане всё лето купаются окрестные мальчишки.
  
   Роза медленно шла по кирпичным шестиугольным плиткам набережной. Рядом с визгом носились дети, изредка встречались вельможные собаки в сопровождении своих владельцев. Здесь когда- то гулял по ночам знаменитый берберийский лев, который кончил свою жизнь от пули милиционера. Не поладил с хозяином.
  
   Скрипят вагончики аттракциона, пронзительно вскрикивают чайки, плещется море... Разруха начинается дальше, где нет уже каменного барьера между водой и сушей. Лучшая, самая оживлённая часть бульвара неотвратимо разбита морем. Вместо цветочного бордюра у края воды неровный ряд чёрных от мазута камней. В щелях асфальтового настила шевелится морская вода, и с каждым ударом волны из всех щелей по всей протяжённости бульвара дружно взметаются маленькие и большие гейзеры. Занятная картина. Но только держись подальше от этих фонтанов, не отмоешься потом.
  
   Ряды голых, сухих деревьев тянутся вдоль всего нижнего яруса набережной. Они так и не проснулись весной, корни их полощутся в ядовитой морской воде, потому и нет листвы на их ветвях. Зато густо разрослась какая- то серо- зелёная трава, под цвет незасыхающих луж. Нет ни ресторанчика на конце эстакады, ни самой эстакады, остались одни только уходящие в море сваи. Разбита и вторая эстакада, к которой причаливали белые прогулочные катера. Помнится, был среди них один под названием "Прибой"...
  
   Ну и что ж? Не отчаиваться же. Оглядись ещё раз: вместо исчезнувших ажурных решёток строится прочный каменный барьер, такой же, как у морского вокзала, а под ноги укладывают камень вместо песка. Плавучий подъёмный кран покачивается у берега, а рядом с ним облупленный и немного проржавелый катерок принимает на борт пёструю мелковатую публику прямо с берега по деревянному временному настилу. Никогда так не было, чтобы никак не было. Справедливая мысль.
  
   Роза свернула с бульвара, прошла по бывшей улице Корганова, мимо магазина совсем уж бывшего Шахновича и углубилась в узкую, кривую улицу. Вот и побурелые ворота двухэтажного старого дома, где Роза прожила всю свою жизнь. Настоящих старожилов никого уже нет, никто здесь не помнит ни её мать, ни тем более отца, фотографа Марика, никто не может назвать её Розкой. Дети новых соседей обращаются к ней по-азербайджански, и Роза едва умеет им ответить. Родившись в Баку и прожив здесь всю жизнь, Роза всего лишь бакинка, а не гражданка Азербайджана: не выдержит она самого лёгкого экзамена по языку, литературе и истории этого суверенного государства. Но ведь бакинцы всегда были особым племенем Апшерона, выплавленным здесь, среди песков и ветров из всяких разных народов, у синего моря, под жарким солнцем. Наша кровь насыщена молекулами нефти и моря, мы привыкли к повышенной радиации и к давлению упругого живого нашего ветра. В повадке бакинцев свобода и небрежность, как у богача, не обременённого ежедневным борением за кров и насущный хлеб. Ведь солнце будет всегда, да? И кусок хлеба найдётся. (Но ведь этого слишком мало- потому и мы работаем не меньше других).
  
   -- Роза-ханум, -- окликнула её Агигят, сидящая у лестницы на низенькой скамеечке, с длинным прутом в руке- она била шерсть, -- Роза-ханум, тут Анатолий Багирович приходил, а вас не было.
  
   Пятница была лекционным днём. Для Мамеда Мамедовича -- неприятная нагрузка. "Я не люблю читать лекции", -- говорил он своим близким, доверенным людям. -- "Я люблю изложить коротко конкретные факты. А не размазывать беллетристику". Он имел в виду ближайшего конкурента, другого профессора, читающего психиатрию для студентов мединститута. Вот кто умел очаровать и увлечь слушателей!
  
   На его лекции, замаскировавшись белым халатом и втеревшись среди студентов, старались проникнуть даже посторонние! Обольщённые его речами, студенты начинали обожать весь неклассический его облик: пузатую фигуру, очки, лысину, шепелявость. И приток молодых врачей в психиатрию тоже, как говорится, его рук дело.
  
   -- Я не резонёр, я не могу вокруг одного конкретного факта наплести столько рассуждений.
  
   И действительно, Мамулины лекции никуда не годились. А ведь всем владел Мамед Мамедович: и знаниями, и клиническим мышлением имелась у него и уверенность в себе и трезвость суждений. Но не было дара перевести всё это в связные, ясные и красивые фразы.
  
   Полтора часа перед аудиторией Мамуля выдержать никак не мог. Он укладывался минут в пятьдесят, хотя старался расцветить свою речь живыми примерами(в основном рекламирующими лечебные успехи самого лектора). И чем ближе к уровню слушателей он опускался, тем выходило хуже. Наглые курсанты, бывало, дословно записывали высказывания профессора, а потом хохотали в общежитии, перечитывая их.
  
   Мамуля предоставлял возможность блистать на кафедре своим умненьким, преданным ассистентам (а их было 2+1) и своему доценту Расиму Султановичу, в отношении которого Мамуля прошёл путь от добродушного покровительства к тихой злобе, так как Расим, оказывается, превзошёл учителя не только в чтении лекций, но и в остальной психиатрии. Всё он читал, всё знал. Случалось, Мамед Мамедович начинает что- то вспоминать, а Расим это уже говорит. Молодость, чёрт побери. И как легко ему даётся эта его ироничность, непринуждённость! "Не знал он в жизни трудностей", - раздражённо думал Мамуля и по мере возможности этих трудностей немножко подбавлял.
  
   Кроме доцента, как бельмо в глазу, был ещё один тип. Этот числился в ассистентах, хотя по возрасту годился профессору в товарищи. Он, собственно, и был его товарищем, другом- соперником, однофамильцем к тому же. У них и инициалы почти совпадали. Звали великовозрастного ассистента Махмуд Алиевич.
  
   -- Жадничает, не хочет ехать в Москву, организовывать всё это дело, поэтому и сидит в ассистентах, - говорил профессор близким людям в больнице.
  
   А зачем Махмуду ехать куда- то, зачем проталкивать докторскую? Чтобы впоследствии, в качестве полноправного партнёра вступить в вечно кипящую свару среди высших чинов в научных кругах? Один завкафедрой ненавидит и поливает грязью другого, оба они временно объединяются против третьего, демонстративно не посещают мероприятий, организованных вражеской группировкой, с удовольствием выслушивают и повторяют нелепые, зато порочащие друг друга слухи. . . Зачем? Ему и так неплохо. Больные его любят, валом валят, подстерегают везде, особенно женщины, Он высок, массивен, голубоглаз, громогласен. Умеет оглушительно хохотать, декламировать фарсидские стихи, перекидываться остротами со слушателями -- врачами на лекции, не гнушается их компанией (и его охотно приглашают), не боится уронить авторитет. И знает "малую психиатрию" -- все эти неврозы, психопатии -- как бог. Если б Мамеду Мамедовичу да половину Махмудова обаяния и красноречия -- вот был бы профессор!
  
   Мамед Мамедович и сам сознавал, что вся его отработанная корректность и выдержанность своих не обманывает, а вот чужих отпугивает. Бывает, родственники больного подходят к секретарше и просят допустить их к шефу. Иза распахивает дверь кабинета, в глубине которого в кресле, покрытом белой медвежьей шкурой, восседает Мамед Мамедович. Родственники смотрят на него несколько мгновений, затем отворачиваются и говорят Изе: "Нет, не этот, другой!" А проклятый Махмуд не опровергает их, не вешает над своим столом в ассистентской табличку: "Непрофессор Мамедов М. А. ", а в ответ на упрёки и обиды Мамули заявляет: "Профессор -- это не звание, профессор -- это состояние души и тела, как ты не хочешь этого понять!" И добавляет: "Я ведь не забираю твою зарплату!". Этого ещё не хватало.
  
   Так вот, Мамед Мамедович кое-как отчитал одну из последних в курсе лекций. Прошёл почти целый час, во рту у него пересохло. Слушатели валяли дурака: кто тихонько переговаривался, кто читал газету, рисовал чёртиков. В первом ряду, как заведено, сидели в основном сотрудники кафедры- из уважения, и самая красивая слушательница, из Орджоникидзе, кажется. В последнем- ординатор Фаня и трудинструктор Кама. У самых дверей наготове -- старший лаборант доктор Мурсалов, он же Пузатик.
  
   Для лаборанта он был староват и лысоват. Профессор взял его несколько лет назад из загородной больницы, расплатившись таким образом с одним близким человеком. Но Пузатик внутренне оказался таким же несимпатичным, как и внешне: наушничал, подличал и выслуживался, сам же был бездарен. Мамед Мамедович не повышал его (как было обещано), несмотря на его непревзойденную преданность, и уже решил при случае от него избавиться, взяв вот хотя бы Фаню, хоть смотреть будет приятно.
  
   "Пора кончать". Он кивнул старшему лаборанту, тот моментально вскочил и исчез за дверью.
  
   -- Итак, на сегодня достаточно, -- картинно махнув рукой, он откинул рукав халата, блеснув при этом запонкой и перстнем, взглянул на своё запястье, украшенное великолепными японскими часами. -- Я вас отпускаю. Но время ещё не истекло, поэтому посмотрите одну больную по теме прошлой лекции -- МДП.
  
   Углом глаза, не повернув головы, он видел, что курсантка из Орджоникидзе убрала с колен блокнотик и закинула ногу на ногу. Коротенькая юбка скрылась из виду. Ближе всех к ней сидел Расим Султанович, изящный и сухой, как цветок из гербария. Жизни в нём было столько же, сколько в таком засушенном цветке. Конечно, не на него рассчитаны голые ножки- а на роскошного, неотразимого, но, впрочем, не нуждающегося в случайных, неизвестно чем чреватых связях профессора.
  
   Воротился старший лаборант вместе с объявленной больной. Это была Леля Лискер, переводчица с четырёх языков, частая гостья в психиатрической больнице. За последние годы она немного похудела и пожелтела, но осталась, несомненно, тою же Лелей.
  
   -- Расскажите, Леля, о себе. Что с вами, почему вы здесь, -- Пузатик с отчаянной дерзостью человека, всячески скрывающего свой маленький рост, уселся на стул рядом с профессором.
  
   -- Ну вот, я многих здесь знаю. Вот доктор знакомая сидит, и этого вот доктора помню. Болею я давно, фазы, фазы, в молодости думали, живая девочка, чересчур живая, а это фазы. А когда депрессия, это страшно. Вот как у Бодлера в "Цветах зла", помните? Впрочем, я забыла, память никуда. Но что в детстве, школе, в институте учила, помню, с этим умру.
  
   -- Вы, Леля, расскажите подробнее, как у вас начинается, как развивается. Чего больше, депрессии или мании?
  
   -- Депрессии, доктор Мурсалов, вы сами знаете, что депрессии. И жить не хочется, сколько раз ночью по городу ходила, хоть бы кто убил.
  
   -- И сами пытались покончить с собой?
  
   -- Пыталась, доктор, много пыталась, разными способами. Всё это болезненное, от меня не зависит, не стоит это вспоминать.
  
   Она подняла левую руку, на запястье которой ярко желтел широкий пластмассовый браслет и поправила волосы.
  
   -- Леля, сними браслет, -- подала голос Алмаз-ханум, помощница, маклер профессора, близкий человек, словом, родная его сестра (заведующая женским отделением, а раньше- туповатый ординатор). Леля спрятала руку за пазуху халата.
  
   -- Ну, не ломайся, ты же не какая-нибудь дура, -- настаивала Алмаз. Она повернула оживлённые чёрные, такие же, как у профессора глаза к аудитории. -- Пусть она руку покажет.
  
   Леля неловко ладонью вверх протянула вперёд руку. Протянув шеи, слушатели первых рядов увидели ниже браслета, у основания ладони небольшой фестончатый шрам. "Сожгла себе руку, что ли?"- подумала поклонница профессора, сидящая теперь прямо перед больной. Но в больнице помнили эту рану. Тогда, давно, Леля грызла себе руку, чтобы вскрыть себе вены и умереть. Рана была страшная, рваная, а Леля лежала застывшая, с раскрытыми немигающими глазами... И раз за разом срывала повязку.
  
   Толкаясь и переговариваясь, слушатели поднялись по лестнице во двор, вышли через проход к воротам. Леля шла вслед за ними, а за ней плёлся старший лаборант. "Алмаз ничего, хорошая, хоть и злая, " -- думала Леля. -- "Хорошо, что я ей мой серебряный браслет подарила, она теперь ко мне лучше относится. "Леля взглянула на жёлтый, пластмассовый, который занял место серебряного, старинного. "Этот даже лучше, веселее, и не украдут". Она свернула от ворот вправо, к отделению, сама постучала в дверь. . .
  
   Прошёл понедельник, вторник. Новый больной "чисто" вышел из психоза. Роза Марковна получила дозу публичных восхвалений от профессора.
  
   -- Прекрасный врач, прекрасная женщина, - разливался Мамуля. - В психиатрии вообще работают исключительно красивые женщины, я это ещё в молодые годы заметил, потому и пошёл сюда, ха-ха-ха. Вообще, Розалия Марковна человек моего плана. Ни скандалов, ни интриг, высокий профессионализм, корректность, вы согласны?
  
   Все были согласны, хотя что касается скандалов, тут Роза допускала иногда некорректность, этому были свидетели.
  
   Но времени проконсультировать Заура и решить его дальнейшую судьбу у профессора пока не нашлось. Роза Марковна занялась более тяжёлыми больными, а Заура передали Фане- показать больного на кафедре и выписать его большого ума не надо.
  
   Впрочем, Заур не печалился. Он не тяготился больничной обстановкой, был спокоен и трудонаправлен, как описывала его поведение Фаня в истории болезни. Принимал посильное участие в трудовых процессах внутри отделения, то есть охотно шёл в паре с имбецилом Ванечкой на кухню и тащил оттуда чан с борщом или кашей, мешок с хлебом. А вот привилегию мыть туалет за сигарету оставлял исключительно Ванечке. Он, кстати, и не курил. Он наблюдал за больными и медперсоналом и не мог понять, почему одних держали внутри, а другие оставались снаружи психбольницы -- ведь он был не от мира сего.
  
   А на пустом каспийском берегу, наполовину в воде, лежит таинственный, отлитый из неведомого материала мерцающий по ночам в свете звёзд диск.
  
   Чтобы найти его, надо забраться в потрёпанный, набитый апшеронцами автобус, потея и задыхаясь, долго ехать по пыльной дороге от остановки до остановки. Бывает, посреди пути кто- то из пассажиров начинает колотить в стену или крышу автобуса с криком "сахла!" Водитель останавливается, раскрываются покоробленные жестяные двери, вываливается на дорогу сходящий, а остальные едут дальше. По сторонам дороги запылённые деревья, магазинчики под яркими вывесками, с разложенными рядом на земле образцами товара, дачи в окружении виноградников. Наконец, автобус въезжает в то самое селение, название которого красуется над ветровым стеклом, начинает петлять по узким неопрятным улицам между двумя грубыми каменными заборами, проезжает мимо мечети, базара, универмага и останавливается на горке.
  
   Внизу пляж. Дорога кончилась. Зато впереди море. Когда-то оно доходило до этой горки, потом отступило, оставив среди песка мириады ракушек и обкатанные камешки. У берега оно желтоватое, у горизонта ярко-синее. Чёткая безукоризненная линия, воплощение совершенства, отделяет тёмную синеву моря от прозрачной синевы небес. А на берегу все утлые пляжные строения, беседки, раздевалки, шашлычные и кафетерии разрушены и полузатоплены наползающим на берег морем.
  
   Год за годом береговые жители копошились вокруг него, застраивая его берега. Но оказывается, оно живое, оно дышит и двигается.
  
   Словно равнодушный исполин, оно повернулось и небрежно смахнуло и развалило все прибрежные постройки. Морская вода плескалась вокруг разбитых стен и ржавой арматуры, растворяла накопившуюся пляжную грязь. Ласковые волны выносили на песок то клок морской травы с прилипшими ракушками и шариками мазута, то размокший кусок газеты. Высокая и длинная каменная стена, отделяющая территорию привилегированной здравницы от общего пляжа, оказалась наполовину в воде. На её оконечности сидел мальчишка с удочкой.
  
   Как же никто до сих пор не набрёл на удивительный летательный аппарат, больше всего похожий на огромную форму для выпечки фигурного печенья? Сюда просто никогда не заглядывали способные удивляться люди. Да и стронуть с места этот магический диск невозможно: он прочно соединился с берегом и не подчиняется никаким природным законам. Ему недостаёт его составных частей. Три фигурки должны лечь в его ячейки, направив руки к центру и сплести в контакт пальцы. Только тогда диск незаметно отделится от земли и понесётся, как призрак, в пространстве, превращая массу в энергию. Тела путешественников сгладятся, сплавятся с диском в одно целое и будут таять вместе с ним по мере движения, и наконец в неведомый мир прилетят лишь их сущности, их бестелесные души.
  
   Но Заур не мог уйти из больницы.
  
   Наконец, многократно отложенная консультация состоялась. Пять- шесть больных, в сопровождении санитаров собрали в пустующем лекционном зале, рассадили по рядам. Врачи, с историями болезни в руках, примостились у Изы, среди кактусов и журнальных картинок. Фаня пришла последней. За ней шёл Заур, а следом - санитарка Соня.
  
   Больные от нечего делать разглядывали портреты бородатых, очкастых, старых и молодых корифеев на стенах небольшого полуподвального зала. Сквозь фигурные решётки окошек под самым потолком порою мелькали ноги прохожих. Иза заглянула в кабинет профессора и пригласила первого: "Можете зайти". Известно всем: как подашь больного, как его представишь, такой диагноз и получишь. Смягчить одно, акцентировать другое -- и мысль консультанта побежала вдоль указанной дорожки. Но смотря с кем, конечно.
  
   Мамед Мамедович знал толк в диагностике. Это была его сильная сторона, хотя и он мог ошибаться. Конечно, психиатрия более субъективна, чем другие медицинские дисциплины. Но есть определённые критерии, есть чёткие, незыблемые признаки, есть твёрдая, определённая взаимосвязь между определёнными явлениями "и здесь и в Москве и в Америке", как говорил Мамед Мамедович.
  
   "Это ленивые, малограмотные психиатры говорят: я чувствую, что здесь шизофрения. Если на самом деле чувствуешь, значит, уловил что-то. Потрудись, выскажи это словами, а мы обсудим, может, ты ошибся".
  
   Но после стольких лет в психиатрии профессор всё чаще отказывался от категоричности в диагнозе, в интересах больного, да. Конечно, превыше всего врачебное искусство. Приятно выявить болезнь, когда другим она ещё незаметна, приятно, когда твоё предвидение подтвердилось. Но общество наше несправедливо, немилосердно, невежественно. Заклейми больного таким диагнозом, как шизофрения, и вся жизнь у него перечёркнута.
  
   А ведь течение бывает разное. Иной проживёт всю жизнь в семье, имеет работу, круг общения, и только специалист заметит у него схизис, расщепление. Иной перенесёт приступ в молодости, а следующий будет через 15 лет, так лучше его без диагноза оставить, чем загнать под дамоклов меч.
  
   Поэтому Мамед Мамедович пореже выставлял "эндогенные" диагнозы и почаще всякие другие. И врачей своих так учил. Не только в больнице, в своём кругу, но и с кафедры, в своих неуклюжих лекциях и на разборах. А разборы У Мамеда Мамедовича бывали хорошие, с интересными, порой неожиданными поворотами. Скажем, читает врач- докладчик: у больного то- то и то- то. Но мелькнёт какая- то ниточка, которую никто не заметил, не придал ей значения. А профессор потянет за эту ниточку и развернёт весь клубочек. И станет всем ясно, что картина- то совсем другая, вся мозаика сложится совсем по-другому, чем казалось вначале! Однако жизнь часто мешает искусству.
  
   Значит, Фаня зашла в кабинет последней, вместе со своим больным. Профессор уже утомился. Вид Фанечки, свеженькой, красивой, приободрил его. - -- Садись, Франгиз, располагайся. Я слушаю тебя внимательно.
  
   Фаня забормотала: родился... детские болезни... вредные привычки... попал такого-то числа.
  
   -- И до сих пор не диагностирован? Кто его вёл, ты, Фаня?
  
   -- А у него тут написано "Алкогольный психоз", на приёме.
  
   -- А что сейчас? Что вы там сами находите?
  
   Фаня снова забормотала: бредовые идеи... парафрения...
  
   -- Где же парафрения?
  
   Мамед Мамедович задал Зауру три- четыре вопроса, вглядываясь в его лицо. Всё имело значение: мимика, поза, модуляции голоса.
  
   -- Ну, ладно, уведите больного.
  
   Оставшись с Фаней, он сказал:
  
   -- Ну как, Франгиз? Работаешь? Как дома?
  
   Никак не могла Фаня решиться на супружескую неверность, хотя Мамед Мамедович давно подталкивал её к этому.
  
   -- Или у тебя кто- то есть?
  
   -- Что вы, Мамед Мамедович. Мне не до этого. Ребёнок, муж.
  
   -- А через десять лет ты никому, даже мужу, не нужна будешь.
  
   Фаня надулась. Подумала: "А ты через десять лет будешь просто мерзким старикашкой!"
  
   Мамуля засмеялся:
  
   -- А я через десять лет буду уже на свалке, да? А пока нет, надо радоваться жизни! А то нечего будет вспомнить. Я понимаю, трудно тебе, муж, ребёнок, работа эта противная, да? Старухи тебя донимают, да? Виктория с Розой? Они завидуют тебе, что ты молодая, красивая, что я тебя выделяю.
  
   -- Они всех больных себе забрали, а мне вот такое барахло, без родных, без ничего суют.
  
   -- Ну, почему барахло. Он же сказал, имеет свой бизнес, братья у него есть. Не какой-нибудь забулдыга. Работать надо уметь с больными.
  
   -- Они надо мной издеваются.
  
   Да, было немного. Не издевались, конечно, а слегка иронизировали над Фанечкой, над её прямодушием, неумением скрыть свои мыслишки.
  
   -- Не психиатр она, нет у неё данных, -- был их вердикт.
  
   А какие данные должны быть?" ... проницательность, позволяющая угадывать, что происходит в сердцах людей, и умение учесть малейшее движение лица и другие признаки страстей, проявляющиеся подчас у самых скрытных людей". А ещё "особенно необходимо, чтобы он достаточно хорошо владел собой", ну и так далее.
  
   Откуда же взять всё это бедной Фане?
  
   Но профессор сказал:
  
   -- А хочешь перейти ко мне на кафедру?
  
   Да, Фаня очень, очень хотела. Она впервые за всё время взглянула ему в глаза:
  
   -- А это возможно?
  
   -- Возможно, Франгиз, всё возможно. Ну как, договорились?
  
   Он положил ладонь на её напряжённо лежащую на столе руку, поймал её взгляд. Тут скрипнула дверь и в просвет просунулась голова Изы:
  
   -- Вас из ректората, Мамед Мамедович, возьмите трубку. (на время консультаций телефон переключался к секретарше). "Ах, чёрт, -- подумал Мамуля, -- настроение испортили". Всей позой Фаня выражала нерешительность и надежду.
  
   -- Ничего, Франгиз. Завтра решим. Я тебя вызову, поняла? А пока пиши: "Атипичный алкогольный психоз", ну и расшифровку. Знаю, что можно возразить. Но и чёткого Блёйлера здесь нет. Время покажет, он от нас не уйдёт. А сейчас переведите его к Этибару, он ведь тебе ни к чему? А Этибар сам его выпишет.
  
   Этибар был младшим родным братом профессора, очень похожим на него лицом, голосом, повадками. Но только у Мамеда вокруг лысины вились чёрные кудри, а у Этибара натуральные, цвета перца и соли.
  
   Этибар справедливо полагал, что он ещё не настолько стар, чтобы краситься. Не хватая звёзд с неба, он неустанно ковал себе копейку, заведуя наркологическим отделением. Трудов приходилось вкладывать много. В наркологическом коротали дни полсотни алкоголиков, были среди них и золотые умельцы, попадались и жирные завмаги. Ничьи возможности не пропадали даром: кто работал на даче Этибара, кто участвовал в домашнем ремонте, а кто подвергался индивидуальному лечению, по особой схеме. Правда, бог не дал Этибару никакого особого дара, лечил он больных традиционно. А владей Этибар каким-нибудь "кодированием" -- да ведь цены отделению не было б!
  
   И вот Заур сидел на скамейке перед раскрытой дверью кабинета и ждал своей очереди, а заведующий в это время продолжал подготовку ко второму этапу лечения одного из своих подопечных.
  
   -- Значит, так. Расписку ты уже дал. Это значит, что если не послушаешь меня, надрызгаешься после лечения и отбросишь копыта, я не виноват, я тебя предупредил. Понял? Это вот лекарство, которое ты начнёшь по моей схеме принимать прямо с сегодняшнего дня, оно не даёт человеку возможности выпивать. Понял? Выпьешь и тут же кранты, реакция. Мало кто выживает. Даже спиртовый компресс нельзя, тоже может развиться реакция, понял?
  
   На физиономии больного застыла тоска. Дурак он, что дал согласие на такое лечение. Теперь задача -- обмануть отравителей и спастись от ядовитого медикамента. Недаром эти таблетки валяются во всех тёмных углах отделения и даже на улице, под окнами палаты их можно найти.
  
   Есть и более гуманный, что ли, метод -- условно-рефлекторный. У больного вырабатывается рвотная реакция на алкоголь. Но у Этибаровых больных реакция чаще образуется на Анну Максимовну, процедурную медсестру, которая работает на этой методике. Увидит Анну Максимовну в городе выписанный больной и так тошно ему станет, так муторно, что немедленно надо выпить!
  
   И третий метод есть, правда, более сложный и громоздкий, а главное -- дорогой. Без хирурга не обойтись. После подготовительных церемоний жертве зеленого змия вшивают под кожу лекарство. И всё. Не пей, а то умрёшь. Нет альтернативы. Но есть выход- наесться одного общедоступного фрукта и вызвать безопасную "разрядку", аннулировав таким образом вмешательство в твою жизнь и любовь. Потому что приверженность пьянству обладает всеми признаками любви: так же влечёт и тянет тебя к предмету любви, та же тоска мучает тебя вдали от него, и успокоение можно найти , только соединившись с ним.
  
   А разве искоренишь любовь принуждением? Можно только обманом увести от неё. Поэтому лечение алкоголизма -- дело тонкое, сложное, небезопасное. В отделении часто случаются всякие происшествия, начиная от распития спиртных напитков (на чём наживается бесчестный персонал) и кончая самоубийствами и побегами.
  
   Если нарушитель после содеянного оставался во власти заведующего, тот сурово карал за преступление: назначал азизазин. Сделают негодяю три кубика азизазина внутримышечно, и к вечеру у него поднимется температура, а место инъекции онемеет, как бы залитое холодным оловом. Ни встать, ни лечь. Зато в огне лихорадки сгорят шлаки, накопленные отравленным организмом, оживёт иммунитет, голова станет лёгкой, ум ясным. Впрочем, лекарство это устарело и применяться должно только с согласия больного.
  
   Покончив с психотерапией, в своей собственной модификации, Этибар подозвал нового пациента, то бишь Заура, и приступил к ознакомлению.
  
   -- А где работаешь, чем занимаешься?
  
   -- У меня ларёк на Кубинке.
  
   -- Где это? Я эти места знаю.
  
   -- Около школы, за обувным магазином.
  
   И школу знал Этибар, и двойную арку на школьном дворе, увитую плющом.
  
   -- А кто там остался, или закрыто сейчас?
  
   -- Братья мои двоюродные, мои компаньоны.
  
   -- Ну что ж, отлично. Полечим тебя, будешь как огурчик, о выпивке забудешь, все деньги в семье останутся!
  
   -- Да мне это не надо. Лучше выпишите меня.
  
   -- Что ж, можем договориться. Пусть зайдёт ко мне твой брат, понял, поговорю я с ним и если поймём друг друга, выпишу я тебя.
  
   -- Спасибо, доктор.
  
   -- Доктора не так благодарить надо.
  
   Дни идут, а братьев нет. Не может вызвать на помощь Заур, видно, мозг не освободился пока от действия лекарств. И вот в один из дней вместо того, чтобы помыть машину доктора у чёрных больших ворот, Заур совершил побег! Пошёл себе по улице, свернул к морю, миновал угловой дом и тутовое дерево, и тут его догнал запыхавшийся санитар, обнял за талию одной рукой, а другой -- схватил крепко за руку и повёл, повёл его обратно! А вот и разъярённый Этибар катит навстречу в своей немытой машине: "Ах так! Я с тобой, как с человеком, а ты мне побег! Сгниёшь в больнице!" И в тот же день Зауру беспощадно заштопорили азизазин, прямо в верхне- наружный квадрант ягодицы, как пишут в учебнике для медицинских училищ.
  
   И вовсе не страшна оказалась инъекция, но только после неё развился у Заура абсцесс.
  
   Роза Марковна увидела хромающего Заура во дворе, спросила его:
  
   -- Ты ещё здесь, Заурчик? Что с тобой?
  
   -- Не знаю, Роза Марковна. Вот болит после укола.
  
   -- И лицо у тебя красное, не температуришь ли?
  
   Не церемонясь, она прямо во дворе взглянула на больное место и пришла в ужас:
  
   -- Да ведь у тебя абсцесс, уже вскрывать его надо! Ну теперь верю, что ты с неба свалился.
  
   Скандал! Роза Марковна не дотерпела до общей пятиминутки, подняла шум, обвинив Этибара в неграмотности, в халатности, во всех грехах -- словом, отыгралась на младшем брате за старшего. Главврачу нечего было возразить. Профессор лишний раз убедился, что педагогика на неё не действует, она не желает быть коллегиальной, корректной, а Этибар обозлился и занялся прорабатыванием планов её наказания. Зацепить её по национальной линии?
  
   -- Толик, ты армянин? -- как- то спросила Роза, когда он сидел, вернее лежал у неё в доме по улице Крупской (ныне переименованной).
  
   -- Ты что! -- Толик даже подскочил, -- конечно, нет. Я лак. Слыхала про таких? Дагестанская народность. В Баку наших много. А мать у меня вообще русская.
  
   -- Но ты ненавидишь армян?
  
   -- Конечно, нет. Я их жалею. Больной народ, паранойяльный. -- Толик освоил терминологию и к месту пользовался ею. -- Если хочешь знать, мой отец и по-русски почти не мог разговаривать.
  
   -- А как же мать вышла за него?
  
   -- Не знаю, -- отвечал Толик. -- Да за кого только русские женщины не выходят, -- с легким презрением продолжал Толик. -- Если бы можно было за собаку, и за собаку бы выходили. Завтра приземлится марсианский корабль, думаешь, кто первый за марсианина пойдёт? - русская.
  
   -- Ну и хорошо. Это проявление национального характера -- сострадательность, душевность. У меня мама тоже русская была.
  
   -- А отец? - спросил Толик, хотя его нисколько не волновало происхождение Розы.
  
   -- Ой, кофе убежал! - Розка вскочила и помчалась на кухню.
  
   Конечно, доказывать сейчас, что покойный Марик Абрамов, довоенных времён фотограф, был армянином, глупо. Но бросить тень, полить помоями, вызвать разговоры... "В то время, как наш народ ведёт справедливую войну с армянскими агрессорами, дочь армянского народа... "Пусть побесится стерва, побегает по кабинетам! Написать анонимку!
  
   А что делать с больным? Выписать с миром, после всей нервотрёпки? Он этого не заслужил. Слегка посоветовавшись с братом, Этибар выставил ему ещё один диагноз и оформил перевод в загородную больницу, на долечивание. А долечивать было что, хотя и не по профилю: на месте вскрытого и обработанного абсцесса зияла внушительного размера дыра.
  
   Так Заур в зелёном микроавтобусе с красным крестом, в компании с другими отбракованными больными, в сопровождении психбригады "скорой помощи" поехал в габаглинскую психбольницу.
  
   Душно, жарко летом в городе. Пот выступает на лице, появляется во всех складках и изгибах тела, даже если ничего не надо делать и никуда не надо идти. Кажется, даже машины неохотно вертят колёсами по горячему, размякшему асфальту. Деревья стоят неподвижно в знойном воздухе, сам воздух помутнел от частичек пыли, автомобильных газов, дымов и испарений. Два-три дня такой жары и тишины, две-три ночи мучений от зноя, и бакинцы начинают призывать ветер, чтобы развеял он повисший над городом смог, продул насквозь улицы и дома и раскачал заодно уснувший под солнцем Каспий!
  
   И вот истомлённые горожане чувствуют кожей лёгкое, свежее дыхание. "Норд идёт!"- и хозяйки торопливо снимают с веревок бельё, сворачивают рассыпанную для просушки шерсть из одеял и матрасов, закрывают болтающиеся рамы. И вот уже городской шум перекрыт голосом ветра, в котором шорох листьев, скрип деревьев, вой проводов, а временами грохот и звон чего- то скатившегося, разбившегося. Деревья привычно склоняются под его могучими поглаживаниями, порывы ветра размётывают сухие листья, бумажки, песок, тонкий слой которого начинает засыпать всё даже сквозь закрытые окна. Волны ветра переполняют город до самых встревоженных небес. Кажется, не сопротивляйся, расслабься, предайся его прохладным, сильным струям, и тебя унесёт в этом плотном, живом потоке!
  
   Но по-прежнему мощно и твёрдо стоит Девичья башня, второй символ города. Ни ураган, ни землетрясения, которые нечасто и нестрашно случаются здесь (покачается люстра в доме, треснет непрочная стена), не в силах навредить её тысячелетним стенам. Таких очертаний башни нет нигде на земле, хотя говорят, что где- то в Северной Африке или Южной Америке есть ещё одна, похожая. Но уж больше нигде.
  
   Сложена башня из грубого серого камня и по виду сверху немного похожа на запятую. Если верить легенде, башня построена сладострастным ханом по условию строптивой красавицы, которая потом и бросилась с неё, увидя, что хан явился за вознаграждением.
  
   Будь это в наши дни, красавица грохнулась бы на камни, увезена была бы в мраморные неприютные хоромы больницы "скорой помощи" с переломами рук и ног, с травмой головы и позвоночника и умерла бы там под холодным взглядом жадного и ленивого персонала. Последним вздохом было бы ей зловоние этой самой больницы. А если бы она случайно выжила бы, то не только утомлённый наслаждениями хан, но и выпущенный из колонии арестант не покусился бы на её честь, так как вышла бы она из рук травматологов хромая, кривая, парализованная, подверженная приступам бешенства и судорожным припадкам. Но в те давние времена башня стояла ещё в воде. Хан приближался к затворнице в изукрашенной лодке, а затем долго поднимался наверх по узкой спиральной лестнице в толстой стене башни, восемь раз, на восьми ярусах останавливаясь, чтобы отдышаться. И вот наконец его обернутая чалмой голова показалась над поверхностью самого верхнего яруса башни, а похотливый взор устремился на красавицу. Надо было ей не зевать, а пристукнуть угнетателя народа булыжником, а потом сбросить его с тридцатиметровой высоты туда, откуда он пришёл!
  
   Вместо этого дева вспрыгнула на барьер и кинулась в морскую пучину, только яркие шелковые юбки взметнулись и расцвели в воздухе. А хану в досаде осталось наблюдать, как сомкнулись над добычей волны, как среди белых гребешков пены исчезает белая фата! Напрасно только карабкался.
  
   Интересно, дойдёт ли поднимающееся море до башни? И когда это будет? Что будет с городом тогда? Но башня, наверное, будет стоять вечно, и вечно будет летать ветер сквозь её узкие щелевые окна.
  
   Между тем зеленый больничный автобус бежал по накатанному асфальту из города в селение Габаглы, мимо асфальтового озера, чуда природы, мимо блеклых серо-жёлтых изрытых пустырей, густо засаженных ажурными нефтяными вышками. Прозрачный лес вышек тянется до горизонта, сколько видит глаз. Некоторые из этих проржавелых старушек шевелятся. Медленно качается железный поперечный брус с клювом на одном конце, стон и лязг мерно оглашают пространство, а на неживой земле там и здесь блестят нефтяные лужи. Родной запах нефти ещё витает в воздухе, хотя вышки уже скрылись, остались позади. Габаглинская дорога считалась несчастливой, потому что при строительстве её была разрушена мечеть. Автобус проносится мимо здравствующей мечети под яркой бирюзовой крышей. Всё реже деревья по бокам дороги, всё гуще магазинчики и дома. Автобус въезжает, наконец, в селение Габаглы, замечательное наличием в нём сумасшедшего дома, минует кладбище -- ряды каменных столбиков с арабскими письменами и сворачивает в привычно раскрывшиеся навстречу ему ворота больницы.
  
   Любой экстрасенс, не спрашивая ни о чём у местных жителей и не читая вывески у ворот, поймёт, куда его занесло. Здесь томятся две тысячи больных душ. Их надежды и чаяния, страхи и бредовые фантазии эманацией окутывают многочисленные больничные строения, клубятся на дорожках и открытых площадках, сгущаются в укромных уголках и мириадами невесомых паутинок парят над крышами и густыми кронами деревьев, уходя столбом прямо в космос.
  
   Каждое утро из селения и из города по проклятой дороге, на больничном автобусе и своим ходом сюда стекается медперсонал, чтобы, войдя во взаимодействие с обитающими здесь больными, образовать свой мир, не похожий ни на какое другое сообщество. Немножко сдвинутый по фазе, что ли. Иерархия ценностей здесь своя, не во всём совпадающая с общечеловеческой. И хотя в психиатрических кругах больница именовалась не иначе, как "школой психиатрии", и врачи и больные знали: не сумел найти лучшего места, вот и попал в Габаглы.
  
   Заура, в соответствии с его диагнозом, поместили в спецотделение. А куда ещё девать неустойчивого психопата со склонностью к побегам и перенесенным алкогольным психозом? Особенностью спецотделения служило наличие в нём изолятора, тесного коридорчика, разгороженного на три камеры, а также "закрытой системой", т. е. каждая дверь запиралась своим ключом. Общий "кривой ключ", благодаря которому любой медработник может отворить дверь в любом отделении, здесь не годится. Впрочем, палаты и столовая дверей здесь вообще не имели, а дверь туалета не запиралась, хотя и там, бывало, случались неприятности -- повесится кто или попытается удрать через высокое окошко. Доктор, как обычно, с утра уже успел отлаяться, проводя пятиминутку со своим разношерстным, похожим на пиратскую команду персоналом и обход своих непредсказуемых больных. Он без большого интереса осмотрел и опросил Заура, уже переодетого по габаглинским стандартам в серые рваные штаны и серую куртку без пуговиц. И хотя Заур слова лишнего не сказал, его на первое время, на всякий случай поместили в изолятор, на замусоленный матрас прямо на полу, сделали укол и защёлкнули шпингалет на двери снаружи!
  
   Тоскливо лежать в изоляторе, и если бы не инъекция, впору взбеситься и лезть на стену. А здесь, кроме стен и потолка, ничего и нет. Лежи и слушай, как гомонят больные, шаркают по полу тапочками, как зудит муха у дверной щели. Жарко, душно. Уже съеден убогий обед, проглочены разноцветные таблетки, больных разогнали по палатам на "тихий час". Из радиоприёмника над дверью дежурки в несчётный раз прозвучали "правила для посетителей": не носить скоропортящихся продуктов, не передавать острых, бьющихся, дорогостоящих предметов, не сообщать тревожных вестей...
  
   И вот в неясную тишину палат вплелась тонкая монотонная мелодия. Кяманча и тар, то уступая друг другу, то сливаясь, ведут её. Переливчатые трели вьются вокруг основного пронзительного тона, будто в воздухе разматывается полупрозрачная, извилистая кружевная узкая лента. И вот мелодию перехватывает высокий чистый голос певца. Бесконечно унылый, тоскливый, не тронутый никаким ритмом звук улетает под небеса, переливается, пронзает душу насквозь. Певец держит в руках гавал, плоский большой бубен, но не позволяет ему вмешиваться в звучание своего серебряного голоса. Бубен используется пока только как резонатор.
  
   С напряжением, с трепетом внимаешь оттенкам летящего звука. Кажется, душа твоя отлетает вслед этому голосу и витает в пространстве, подчиняясь утонченной фантазии певца. Это звучит древний, отточенный столетиями мугам. Никакая балалаечная, скрипичная или симфоническая музыка не может сравниться с мугамом. Он не вызывает ни мыслей, ни ассоциаций. Он транспортирует душу прямо во вселенную.
  
   Вот иссякло нескончаемое дыхание у певца. Мелодию снова повели тар и кяманча. Душа спустилась ниже, ближе к земле, стала снова различать движение земной жизни, вовлекаться в её суету. Но певец уже передохнул, вобрал в легкие воздух. И снова увлёк душу в бесконечное, далекое неземное пространство. Снова и снова растворяется душа в мелодии мугама, снова и снова кристаллизуется она под согласное звучание тара и кяманчи. А вдруг не вернется душа из заоблачных высот, вдруг не захочет приземляться, втягиваться в дрязги и мышиную возню из- за хлеба насущного и места под солнцем?
  
   Но так не случается с любителями мугамов. потому что после всех улётов и возвращений протяжная, завораживающая мелодия вдруг преображается в пламя, в зажигательную пляску! Чёткий ритм диктует оживший гавал, гулко и звонко дробя дружное мажорное пение кяманчи и тара. Оцепенение исчезает, уже не душа, а тело окунулось в музыку, каждая мышца вибрирует, хочется сорваться с места, полететь в танце! Отрешенные лица слушателей приобретают снова обыденное выражение, озаряются улыбкой. Эта троица- певец с плоским бубном в руках, тарист и кяманчист -- выиграет любое состязание по воздействию на нейродинамику у какой угодно инструментальной группы, вооруженной электроникой.
  
   Дни шли за днями. Сколько можно держать человека в изоляторе, если ведет он себя спокойно, ничего не требует, разумно отвечает на вопросы? Заур заслужил перевод в палату. Здесь были соседи, койки, окно за решеткой, через которое виден соседний корпус, деревья, клумба, небо. Музизазаин делают не каждый день -- нет препарата. доктор, кстати, уже отменил своё назначение, перевёл больного на таблетки, от которых нет ни скованности, ни тумана в голове, просто хочется спать, но иная медсестра во время дежурства сделает укол и так, из своих личных запасов, только чтобы отдежурить спокойно.
  
   Выводят и на прогулки в маленький дворик позади отделения. Сиди себе на скамейке или просто на камне и дыши воздухом, а персонал в это время проводит "шмон"- переворачивает матрасы, шарит в наволочках и пододеяльниках, чтобы потом предъявить доктору груду всякого недозволенного хлама, а то и нож, лезвие, шприц.
  
   Хорошо под тутовым деревом. Запах под ним свежий, тонкий, с кислинкой и ягодной сладостью. Зато под инжиром пахнет дикой зеленью, как будто это не плодоносный инжир, а ядовитый анчар. И белый млечный сок на изломе черешка инжирного листа липкий и горький. Ствол этого низкорослого, разветвленного деревца обтянут гладкой белесой корой, узловат, словно суставы стариков. Тонкие гладкие ветки обвешены большими темными лапчатыми листьями.
  
   Листья безвольно полощутся на ветру, крона свисает чуть ли не до земли. Под деревом прохлада и полутьма. По песку среди сломанных веточек и бурых свернувшихся листьев пробегает чёрный матовый жучок, который пахнет одинаково с деревом. Но нельзя спать на прохладном песке под инжиром, он утягивает у человека силу. А вот под гранатом и не примостишься. Куст колюч, широк, зарос кожистыми тёмными листочками, среди которых алеют удивительные гранатовые цветы, похожие на балеринку в плотном бордовом корсаже и алой шелковой юбочке. Хорошо во дворике, лучше, чем в палате.
  
   А в изоляторе на месте Заура лежит уже другой больной. Милиция привезла его с морского вокзала совсем ничего не соображающего. Он уже немного подлечился, вспомнил кое-что: как плыл на пароме через море, как страшно было, когда понял, что против него замышляется заговор, как побежал и дрался, как связали его в порту. Не помнил только, куда девалась его новая куртка да и остальные вещи.
  
   Может, кто из больных и расскажет невезучему, что в ту же ночь, когда привезли его в отделение, бессовестные санитары обобрали его, растащили и джинсы и другие вещи, а наутро доктор, побушевав, подписал-таки акт, что будучи в психотическом состоянии, больной сорвал с себя и выкинул в окно свою одежду, и она была, таким образом, украдена неизвестными лицами.
  
   Если быть тихим, незаметным, думает Заур, то можно дождаться момента и бежать. Доверят вынести мусор или оттащить на кухню пустые баки после обеда. Кроме того, больных водят в баню, почти к самому забору. Могут повести на физиотерапию, на рентген.
  
   Надо бежать! Не может человек жить в этом убожестве, среди обшарпанных стен и тараканов, надоела эта муть в голове, полуголодное зависимое существование, тычки персонала! Легче один раз умереть, чем изо дня в день пробуждаться для всего этого!
  
   Трудные, трудные времена. Не хватает хлеба, лекарств, одежды для больных. Говорят: что делать, ведь мы ведём войну. Об этой войне в повседневной жизни лучше не вспоминать, что там творится, достоверно никто и не знает. В хозяйстве нарастает развал, но больница старается сохранить установившиеся порядки.
  
   И вот приходит суббота- день очередной фантасмагории, именуемой "массовка" (или "купол"- по названию помещения, в котором это культурное мероприятие проводится зимой) А в теплое время это происходит на открытой танцплощадке, с эстрадой и скамейками по бокам.
  
   В пятницу уже идут разговоры, кто из больных пойдет, а кто нет на концерт. Окончательный список утверждает доктор. С утра в субботу начинается суета. Кто-то, отвергнутый, плачет. Кто- то не отходит от зеркала, наводит жутковатый макияж, по которому нетрудно прочесть и диагноз. Сестра-хозяйка меняет вопиющие лохмотья, терпимые среди своих, на более пристойные, выходные.
  
   И вот по восемь-десять больных, с медперсоналом и врачом во главе, из всех разбросанных по территории отделений больницы собираются в центр, на танцплощадку, занимают скамейки и каменные барьерчики и ждут появления музыкантов- одной и той же музбригады из Азконцерта, проторившей дорожку в психбольницу.
  
   Больничный мастер Юра устанавливает колонки, проверяет микрофон, всё честь честью. И наконец звуки музыки прорезают летний больничный шум- и тут же похожая на плоский, широкий бассейн площадка наполняется пляшущими больными. "Танцуем азербайджанский танец!"- кричит мастер Юра. Уже танцуем. Над неровным полем голов мелькают и вьются десятки изгибающихся рук, между движущимися ногами шныряют дети из детского отделения, которым, возможно, суждено большую часть предстоящей жизни прожить здесь, в больнице. Музыка всё быстрее, пронзительнее, больные танцуют всё неистовее, отчаяннее. Ведь известно, что танец - это сублимация неутолённого либидо. И годы, проведенные в больнице, и горы проглоченных лекарств не в силах его удушить. Вот Нардана слиплась в танце с могучим олигофреном, думает, что никто её не видит -- но персонал начеку! А ну-ка, брысь, Нардана, с площадки, раз не умеешь себя держать, сиди на барьерчике и смотри на других, раз не можешь танцевать прилично.
  
   А олигофрен уже облапил девочку из подросткового отделения, с таким же выражением лица, как и у него, так же похожую на тюленя, как и он сам. А вот на свободном местечке вертится и скачет, нелепо выворачиваясь и нисколько не считаясь с музыкой, высокий, худой парень в блестящей рубашке. Он похож на какого-то дервиша, в трансе выполняющего ритуал.
  
   Вот и кривобокая бабушка из геронтологического топчется, старательно водит руками, поощряемая одобрением своего персонала. Персонал её любит за то, что ходит она своими ногами, не делает в постель, помогает даже убирать за другими. И хоть нет у неё родственников, давно уже выехали из Азербайджана на свою, а точнее, на бабушкину историческую родину, больная живет неплохо: и подкормят, жалея, и лишнюю кофточку принесут, и вот на концерт водят, танцуй, Поля, пока не отдала концы.
  
   А вот и красотка Буба в узком платье, с небрежно расстегнутыми пуговками на груди, танцует изящно, сдержанно. Первый раз за все лето вывели её на концерт. Волосы на голове у неё уже немного отросли, напоминают стрижку "под мальчика", а ведь она была острижена наголо после недавнего побега из больницы.
  
   Родные отказались от неё, оставили в администрации расписку об этом, дескать, она позорит семью, невозможно держать её дома, сестёр её замуж никто не возьмёт. А Мехбуба разве виновата? Да, бывают у неё приступы один-два раза в год, одолевают её "голоса", вытворяет она всякие нелепости, но полечат её, и снова она хорошая.
  
   Кончилась музыка, разбрелись больные по своим местам вокруг площадки. У микрофона стоит больная по имени Карина. Ведущий объявляет: Карина-ханум прочтет свои стихи. Карина читает длинную поэму про весну, про любовь, с восхвалениями в адрес заведующей своим отделением Эльмиры- "богини мира", затем, под нестройные аплодисменты возвращается под крыло своего персонала, спрашивает у всех: "Красиво я читала?" Конечно, Карина, ты читала замечательно. Мы хорошо к тебе относимся, сама знаешь, никто и не вспоминает, что ты армянка, а если и скажут ненароком, то не со зла, а жалея тебя, брошенную. Сидящий рядом со своим доктором больной Дима шепчет ему в ухо: "А у меня стих намного лучше. У меня есть и божественные стихи, есть и цивильные, Вот слушайте." Он поет:
  
   Еду, еду через лес,
   Там могила, чёрный крест.
   Там лежат в одной могиле
   Моя мать и мой отец.
  
   Доктор слегка отодвигается от него, возражает:
  
   -- Ты что, Дима, твой отец вчера только приходил!
  
   -- Для меня он умер в тот самый день, когда упёк меня сюда. Вы мне бумагу предоставьте, я вам ещё напишу.
  
   Тут ведущий громко объявляет:
  
   -- Викторина!
  
   Вносят поднос с кусками кекса.
  
   -- Три парня и три девушки пусть сюда выйдут! -- продолжает ведущий.
  
   Сразу выскакивает десяток больных, такая викторина интересует всех. Ведущий отбирает участников по своему вкусу, ставит девушек в одну шеренгу, ребят -- в другую.
  
   -- Сейчас, по свистку, кто быстрее съест свою часть кекса.
  
   Конечно, девушки проиграли, куда им.
  
   -- Теперь -- с торжеством в голосе объявляет Юра -- выступит наша любимая, уважаемая Татьяна-ханум! Солистка концерта!
  
   Под свист и щедрые аплодисменты Татьяна-ханум взбирается на сцену. Она настоящая артистка. Каждую неделю она вместе с музыкантами выезжает в Габаглы, по договору между Минздравом и Азконцертом. Как можно не любить её, с её золотыми кудрями, голубыми глазами, громким красивым голосом!
  
   Она не только красива, но и добра, справедлива, не отказывается спеть по просьбам больных, поёт и западные и наши песни. Больные хлопают ей от души, но не задерживают надолго, все знают, что в показательной столовой, снимки интерьера которой украшают даже медицинский музей в городе, уже накрыт стол для музыкантов. И пусть яства, расставленные на столе, недоступны больным и по существу украдены у них, больные не в обиде. Их тоже ждёт обед, не люля-кебаб, конечно, а, скажем, просто вермишель. И буфетчица Зуля раздает её прямо руками, ну и что ж, руки у неё чистые, и вермишель тоже пища. А потом раздадут назначения, разноцветные таблетки, кому по три, а кому и по десять. И продолжится жизнь до следующей субботы, до следующей радости. Ведь умереть никогда не поздно.
  
   Для врачей же предусмотрено свое еженедельное развлечение -- общебольничная пятиминутка. В назначенный час, почти без опозданий, медработники в белых халатах и колпаках заполняют большой конференц-зал. Здесь не только врачи и старшие сестры. Здесь вся администрация, представители кухни, гаража, прачечной...
  
   Рассаживаются, кому как нравится. А на сцене, за длинным столом с микрофоном -- ведущие: главврач и его заместители. Ещё не так давно драматургом и режиссёром -- диктатором этого представления был главврач. Перед его оком никто не чувствовал себя в безопасности.
  
   Расправа с виноватым откладывалась обычно до пятиминутки. Самый храбрый дрожал, став очередным партнером главврача в разыгрываемой сцене. И не потому, что тот, допустим, угрожал и кричал. Ничего подобного. Просто жертва знала, что шеф сейчас найдет его самое больное, затаенное место и воткнет шпильку прямо туда! Такое скажет при всех, что не забудешь уже никогда, содрогнешься при воспоминании через десять лет.
  
   А остальные? Стрепетом наблюдают происходящее, каждый рад за себя, что не он подвергается казни. Сотрудники считали шефа умным, очень умным. А откуда он так хорошо знал их всех? Он что, изучал их личные дела, интересовался прошлым? Нет и нет. Он просто умел наблюдать и имел хорошую память. Он запоминал всё, что видел.
  
   Разве можно быть умным, если не владеешь памятью? Так же, как нельзя быть богатым, если не умеешь сохранять и использовать то, что приобрёл.
  
   Главврач знал несколько простых правил, по которым и определял людей. Посмотри, что этот человек изображает из себя и что он собой представляет на самом деле -- и в этом зазоре поместится вся скрываемая им информация о себе, всё, чем он дорожит, что боится потерять. Понаблюдай, на какую тему он врёт -- и поймёшь его.
  
   Но теперь главврач постарел, устал. Всё чаще сидит он молча всю пятиминутку, переводя свой паучий взгляд с одного лица на другое или просто отвернувшись к окну. А собрание ведет заместитель. Но он всего лишь конферансье, а не режиссёр-постановщик.
  
   Первое выступление за приемным отделением: сколько больных в больнице, сколько принято, выписано, кто умер или убежал. Потом опрос по отделениям, проблемы кухни, лаборатории, физиотерапии...
  
   Сегодня ещё одна важная тема в повестке дня. Зам. главврача, Рамиз Сулейманович, самый симпатичный из трех заместителей, самый любимый и популярный, оглядывает зал. Сафара опять нет, не изволит посещать пятиминутку, сидит в отделении. А Валя пересела от Тофика, сидит среди женщин. Наверно, правда, что она дала Тофику отставку.
  
   Рамиз пододвигает к себе микрофон, негромко начинает говорить, не вставая с места. Дикция у него отличная, и без микрофона его слова доходят до последнего ряда. И собой он неплох, хоть сейчас снимай его в кино. Вот только опять немножко потолстел, что делать. Утром ведь завтракаешь, днем обедаешь, то чай пьешь, то случайно что- то перехватишь. А вечером приходишь домой голодный, снова вынужден наедаться. А спортом нет времени заняться, физической нагрузки почти никакой. Рамиз берет слово:
  
   -- Тише, тише. Внимание, товарищи. У кого в холодильнике остались трупы? Поднимите руки! Раз, два, три... одиннадцать. Немедленно передайте свои трупы в морг. И не тяните, переходите к захоронению. Гробов не будет.
  
   Народ зароптал.
  
   -- Своими силами, своими силами. Хотите гроб -- покупайте. А нет, хороните в целлофане.
  
   Речь шла о бесхозных больных, безродных, бездомных. Отмучившись в этом мире на больничных харчах и медикаментах, они никак не могли попасть в тот, лучший мир по принятому порядку.
  
   -- Но целлофан тоже денег стоит, сто рублей метр, а на труп не меньше двух метров пойдет, откуда взять?
  
   -- Целлофан администрация выделяет, ровно по два метра, прийдите, получите, -- перекрыл шум Рамиз Сулейманович.
  
   Но народ не унимался. Вновь вспомнилась давнишняя безумная мечта- завести свой крематорий, и хлопот никаких. Не дожидаться милости шофера, не собирать деньги на бензин, чтобы везти покойника в морг и обратно, не заниматься оформлением разрешения на захоронение в городе, ибо именно там находился по непонятной логике, больничный участок кладбища.
  
   -- Вот в Европе везде культурно, кругом крематории стоят, а у нас дикость, отсталость. Построить крематорий - и дело с концом!
  
   Однако эта соблазнительная мечта в наши трудные времена стала ещё отдалённее, чем когда-либо раньше. Стараясь отвлечь возбужденных медработников от волнующих, но бесплодных переживаний, Рамиз перешел к следующей теме:
  
   -- Товарищи, тихо! Сами видите, уже давно лето. Мы обошли всю территорию, включая микрофилиал, и везде починили краны. Прошу и напоминаю, что больных без санитаров за водой не пускать. Сорвут опять кранья, и я больше ставить их не буду. Пусть заведующий приобретает на свои деньги или собирает с персонала -- администрация умывает руки. Сами знаете, сколько кран сейчас стоит, и никто за вашу бесхозяйственность дважды платить не будет.
  
   С краньями было ясно и бесспорно. Пятиминутка катилась к завершению. Какие вопросы нерешенными остались, кто хочет выступить? Ближе к выходу терапевт шушукался с приятелем- ординатором: -- Здесь ещё хорошо, лекарства кое-какие есть, родственников не заставляют простыни, наволочки, пленки для снимков тащить. А в городе ужас, "скорая" за укол пятьсот рублей берёт, потому что всё на свои деньги покупает.
  
   -- Ты ещё погоди, ещё до дна не докатились. Лето, воды не будет, грязи полно. Вши, понимаешь? Тиф разносит вша -- начнется тиф, холера.
  
   -- Бежать надо отсюда, бежать, и как можно скорее.
  
   Как бежать? Заур уперся взглядом в стену палаты. Если попасть из коридора в "комнату для свиданий", до улицы останется всего две двери, входная и внутренняя, а потом через всю территорию до ворот или до дыры в заборе с другой стороны больницы -- тебя десять раз остановят, вернут обратно, засунут в изолятор без всякой наволочки и простыни на вонючий матрас, заколят музизазином... Умереть здесь? Тогда освободишься от всего. А спутники его, ведь без него лететь никак нельзя?
  
   А в соседнем, женском отделении заведующая вернулась после пятиминутки и застала свой персонал за обсуждением новости: "Буба отравилась". Санитарка Марина со скорбным выражением на своей толстой, краснощекой физиономии рассказывала:
  
   -- Да, отравилась насмерть, выпила дихлофос и с концами. Вчера у них был шум, больные говорят, ей доктор кричала "сгниешь здесь, сдохнешь, надоела ты мне!"
  
   -- Вот Буба назло и отравилась.
  
   -- Конечно, назло. Она, наверно, припугнуть их хотела, но не рассчитала.
  
   -- Конечно, Марьям-ханум грубая, да и Буба ей своими выходками осточертела.
  
   "Хорошо, что мы её вовремя от себя перевели", -- подумала заведующая.
  
   -- А помните, доктор, вы рассказывали, что её мать ещё года два назад просила сделать ей "смертельный укол"?
  
   -- Помню, а как же. Теперь рады будут. Или в прокуратуру накатают, затаскают Марьям. Хорошо, что не у нас.
  
   От двери Карина сигнализировала доктору: качала головой, делала руками знаки, наконец, высказалась:
  
   -- Не верьте, доктор, Буба жива. Ещё вчера её откачали, без всякой реанимации.
  
   -- Ну, если и в самом деле отравилась, то вряд ли откачали. Марьям и на пятиминутку сегодня не пошла... Да и что у них там есть, чтобы откачивать, какие лекарства?
  
   -- Умерла она, точно, рано утром в покойницкую её отнесли.
  
   -- А давайте позвоним туда, спросим.
  
   Бестолковый служитель покойницкой, то ли бывший алкоголик, то ли леченный шизофреник, живущий тут же, при больнице, после долгих разъяснений, наконец, категорически заявил: "Что я, Мехбубу не знаю, что ли? Мне её не приносили, нет её здесь!" Живая она, живая.
  
   Заведующая хлопнула ладонью по столу:
  
   -- Хватит болтать! Работать надо! Убрать с глаз весь дихлофос! Чтобы и духу не было!
  
   -- Выбросить, Эльмира Садыховна?
  
   -- Да нет же! Запереть у хозяйки, чтоб ключ только у неё! Чтоб никто не добрался!
  
   Поздно вечером, когда дежурный врач уже улегся спать, попросив Аллаха не посылать ночью больных, в приёмной зазвонил телефон. В молодые годы доктор сорвался бы с койки, схватил бы трубку с готовностью решить любой вопрос, ответить за всю огромную больницу. Но сейчас он неохотно вылез из постели, нащупал босыми ногами тапочки, не торопясь снял трубку:
  
   -- Больница.
  
   -- Пожалуйста, скажите, больная Акперова Умая поступила в больницу? -- звучание молодого девичьего голоска смягчило сердце доктора, он ответил вежливо, перелистав журнал:
  
   -- Сейчас, девушка. А она уже выписалась, позавчера. А если вам дата поступления нужна, вы с утра в архив звоните.
  
   -- Нет, доктор, она должна была сегодня вечером прийти, я сама её до автобуса проводила.
  
   -- Через два дня? -- удивился доктор. -- Надо было её прямо до больницы довести. Разве можно наших больных одних посылать. Ещё не доехала она.
  
   -- Я не могла. Извините за беспокойство. -- Девушка дала отбой.
  
   "У наших больных родственники такие же ненормальные, как и они сами", -- привычно подумал доктор, возвращаясь в постель. Он знал, почему девушка довела больную только до автобуса: из экономии, не хотят благодарить врача. И действительно, примешь, не откажешься, куда денешься? А они сидят себе дома и названивают, дескать, принял уже её?
  
   На другом конце провода Нора, дочь пропавшей больной, совещалась с мужем. Что делать?
  
   За что ей такое несчастье, почему она родилась на свет у сумасшедшей матери? Сколько она помнит себя, она знает, что мать у неё больная, ненормальная. И отца у Норы не было, ушел он от них, когда Норе и года не было, наверно, из- за маминой болезни. Но они с мамой жили хорошо раньше! Мама выписывалась из больницы, забирала Нору от своей сестры, они опять возвращались домой, мама работала -- до следующего приступа. А потом мама пустила в дом этого наглого Самеда, прописала его, вышла за него замуж -- и жизнь стала невыносимой. Пошли скандалы, драки. Самед вызывал спецбригаду, и маму увозили уже не в городскую больницу, а в Габаглы.
  
   Как-то она пробыла там целый год. За это время Самед развелся с ней и привёл новую жену в их квартиру! Нора всё это время жила у тётки и только через соседей они узнавали, что происходит в их доме. А мама вернулась какая-то скованная, одеревенелая, новую жену Самеда как бы и не заметила. Правда, вскоре это прошло, стали они жить двумя враждующими семьями -- мама с Норой в одной комнате, Самед с женой в другой.
  
   Жена оказалась ещё хуже Самеда, орала, швырялась чем попало, обзывала их обеих шизофреничками, писала заявления в милицию. И у матери скорее, чем обычно, начался приступ. Она перестала спать ночами, застывая, прислушивалась к "голосам", бормотала себе под нос, отвечая им...
  
   Как-то перед рассветом Нора вскочила, словно её толкнули: кровать матери была пуста. Нора выбежала в прихожую. Мама стояла на табуретке, прилаживая к трубе у потолка верёвку. В то же утро Нора сама отвезла её в больницу.
  
   Ужасно жалко было маму, почему ей выпала такая мучительная болезнь. Нора боялась и за себя, ведь она тоже может заболеть. Навещала маму нечасто, ведь с пустыми руками не пойдешь, а денег было мало, очень мало. И выписать её вовремя не смогла. Хоть и плохие условия в больнице, но зато рядом врачи, она всё время на глазах у людей, ей дают лекарства, кормят как-то.
  
   Мама похудела, просилась домой на каждом свидании, но у Норы появилась любовь, возможность устроить свою судьбу. Её полюбил начальник конторы, в которой она работала. Не могла ведь Нора объяснить Умае, что из дома она ушла, живет пока у начальника, а он, хоть и любит её, но жениться пока не спешит. Приходилось сочинять, что у Самеда жена бесится, денег совсем ни на что не хватает (всё это было очень близко к правде) и вообще, ходить в больницу пореже.
  
   Наконец, начальник расписался с Норой, и родня его без особой радости согласилась, что тёща будет жить с молодыми, а комнату продадут Самеду, всё равно там жить нельзя. Нора привезла маму, надеясь, что как-то все уживутся вместе. Однако недолго жила Умая с молодыми, хотя и старалась не мешать, молчать, быть незаметной или даже в чем-то помочь. Муж стал страшно раздражительным, злобно острил, рассказывал анекдоты о сумасшедших и успокоился только после того, как Нора снова отвезла маму в Габаглы.
  
   У Норы начинало болеть сердце, как только она вспоминала маму в больничном халате у дверей отделения. Что делать? Поломать свою личную жизнь, вернуться домой, жить с мамой и Самедом? Ведь в конце концов закон на маминой стороне. Но муж любил Нору, он согласился ещё раз, чтобы Умая жила здесь. Однако при виде её так передернулся, таким голосом поздоровался с нею, что Умая тут же съёжилась, не села за стол: "я в больнице пообедала", а вечером, когда муж ушел на дежурство (он перешел работать в райотдел) они с Норой поплакали и Умая сказала, что завтра или послезавтра опять поедет в больницу и побудет там, пока Нора не добьется размена их собственной, занятой Самедом квартиры.
  
   Но Умая уже имела план, как развязать свою девочку и самой больше не страдать. Она сядет в автобус одна, уговорит Нору не провожать её, а сама проедет до конечной остановки, мимо больницы, и сойдет у пляжа. Найдет пустынное, безлюдное место, примет все таблетки музизазина, которые она скопила в больнице, войдет подальше в воду, ляжет в теплые, такие нежные волны, распластается на поверхности моря, расслабится. Волны будут держать её, качать. Ведь вода в нашем море такая соленая, плотная, что легко держит человека, ему не надо прилагать никаких усилий, чтобы остаться наверху. И Умая уснет в этой божественной постели, под звездным небом, видя облака, а не пятна протекающего больничного потолка.
  
   И вот в сумерках Умая брела по самой береговой кромке, ощущая босыми ногами щекочущий мокрый песок, ритмично набегающую теплую морскую воду. Свои рваные туфли она сбросила в самом начале пути. А полотенце, которое Нора дала ей с собой в больницу, набросила на плечи. Как давно не была она на пляже, не купалась в море! Может, не принимать лекарство, а просто уплыть как можно дальше, безвозвратно? Но тонуть будет очень неприятно, ведь хочешь не хочешь начнешь барахтаться, задыхаться, глотать горько-соленую воду. Умая не хотела умирать в мучениях, хватит с неё!
  
   Она всё шла и шла, а вокруг темнело, и вот уже море стало темным, пугающим, бесконечным. Страшно входить в такую воду! страшно даже остаться на берегу одной. Но Умая вполне владела собой. Это был обыкновенный, простой, идущий снаружи страх, а не внутренний, как при болезни. Голова была ясной, мысли текли реальные, простые, свои, не навязанные болезнью, как бывало.
  
   И слышит она только ритмичный плеск волн. Никто не окликает её, не говорит с ней, ведь на берегу никого нет. Даже как-то жаль, что умрет такая спокойная, разумная женщина, совсем не больная! Умая села на песок. Хотелось есть, но кроме таблеток, в рот нечего было положить. "Посижу тут до утра, а утром, как можно раньше, и сделаю это", решила она.
  
   В это время Нора уже в третий или четвертый раз поднимала бедного дежурного врача с постели, и он сказал ей наконец: "Девушка, сколько можно! Скажите свой телефон, я обещаю вам, что позвоню, как только она явится. А сами больше не звоните!"
  
   Умая отошла от береговой линии, разгладила руками песок, насыпала из него что-то вроде подушки и легла, укрыв нарядным полотенцем ноги. Она смотрела в темно-синее далекое небо, усыпанное звездами. Как прекрасно! Может быть, есть загробная жизнь, и Умаина душа завтра будет уже там, наверху? Хорошо раствориться в море, а еще лучше растаять в воздухе, превратиться о облачко, не страдать, не мучать свою девочку! Если у неё хватит духу сделать всё, как она задумала, если всё удастся, то и на похороны тратиться им не придется.
  
   Умая незаметно уснула. Нора к этому времени тоже спала, наплакавшись и взяв с мужа обещание завтра утром на машине свёкра поехать на поиски мамы.
  
   Чем приятнее пахнет вокруг спящего, тем лучше ему снится сон. И Умая видела изумительный, утешительный сон в эту ночь.
  
   Проснулась она, когда край солнышка уже выглянул из- за горизонта, тут же вспомнила, что ей предстоит и ужаснулась, что мало времени осталось до появления людей. Решимости содеять намеченное у неё осталось совсем немного, но никакого другого выхода нет. Вернуться в больницу? Нет, легче умереть.
  
   Первое же легкое движение пронзило её жестокой болью. Поясница! Нельзя в таком возрасте лежать всю ночь на влажном песке! Умая не могла шевельнуться. Радикулит победил.
  
   Нора с мужем нашли её на том же месте, в той же скорченной позе, когда солнце уже поднялось высоко, море блистало и дышало, как всегда, а на краю затопленной стены сидел мальчишка -- удильщик, который и показал им: "Тётя там, в ямке лежит".
  
   Умая не могла разогнуться, не могла ступить и шагу. Дочь с зятем с трудом тащили её в машину, а она не отводила взгляда от морской синевы и была странно умиротворена, несмотря на боль. "Ничего, умереть никогда не поздно".
  
   Профессор в эти дни впал в хандру. Фактически у него был давно уже отпуск. Но он ежедневно являлся на кафедру, просиживая часы в своем украшенном чеканкой, вишневыми портьерами и замысловатой бронзовой лампой кабинете, с верной Изой у двери. "Работал над статьей". Тоскливо, скучно.
  
   Что у него в жизни было хорошего? Нет привязанности, тепла. Кругом завистники или паразиты. "Дай, помоги, устрой". Устал! Жена красавица, не старая ещё- а что толку! Не работает, но и дома не сидит. Ездит по путевкам и без путевок, покупает там одно, здесь другое, увлечена этим. Не для продажи- боже упаси. Разве что лишнее останется или кто-то из своих очень попросит. И сказать ничего нельзя- сразу крик: "Я создала тебе дом, у кого ты видел такой интерьер, такой гарнитур! А какое я приданое для Сабины собрала!"- и так далее.
  
   А Сабина, единственная дочь, хоть и числится на полставки в больнице, на психиатрию откровенно плюёт. Основная её деятельность- в турбюро с иностранцами, благо выучили её английскому в свое время. Позор! Скоро тридцать, а замуж не желает. Да и кто из приличных, из своих её возьмёт! Жить не хочется, когда думаешь об этом.
  
   День сегодня пасмурный, душный. Море неподвижное, тусклое, молочно- белое, неуловимо переходящее вдали в белёсое небо. Деревья в пышной зелени, а под ними уже валяются желтые листья. То ли дождь пойдёт, то ли ветер сорвётся.
  
   Профессор звонком вызвал секретаршу Изу. "Пусть придёт трудинструктор Кямаля, принесёт с собой журнал трудотерапии". Иза одарила Мамулю неодобрительным холодным взглядом. Но не посмела ярче выразить свое отношение к этой встрече.
  
   Через несколько минут дверь приоткрылась, и Кама вошла в кабинет. Мамуля смотрел на неё. Коротковатые ноги, широкий плоский зад. Большая голова с сильно отодвинутой назад линией волос, что придает профилю неприятное выражение... Улыбнулась широким ярким ртом, показала ряд неправильных, далеко не жемчужных зубов. "Нет, не нравится она мне", -- подумал Мамуля. Но вслух сказал: "Садись, Кямаля, не стесняйся". Кама присела, наклонилась вперед. В разрезе белого халата мелькнула глубокая ложбина между грудями. "А грудь большая, как в календаре". В столе у Мамули хранился иностранный эротический календарь.
  
   Они встретились глазами. Ему показалось, что в глубине каждого её зрачка вращается по маленькому втягивающему смерчу. Он с усилием отвёл взгляд.
  
   -- Тебе сколько лет, Кямаля?
  
   -- Двадцать один.
  
   -- И всё ещё трудинструктор? -- фальшиво удивился профессор. -- Надо учиться, развиваться, занимать место в жизни.
  
   Кама вздохнула и попыталась было рассказать затасканную легенду о бесстыжем экзаменаторе на приёмных экзаменах, из-за которого она "встала и ушла", не попала в институт. Но Мамед Мамедович с первых слов оценил стоимость предложенной информации и прервал её: "Не хочешь немного развеяться, отдохнуть, съездить куда-нибудь?"
  
   -- А во сколько? -- простодушно спросила она.
  
   -- Ну давай в семь часов, -- сказал Мамуля. -- Ты мою машину знаешь?
  
   -- Конечно, Мамед Мамедович.
  
   -- Так вот, выходи из метро Азизбекова, я буду в центре, у тротуара, поняла?
  
   Кама затрепетала. "А если дождь пойдёт?"
  
   -- Даже если землетрясение будет, я приеду и буду тебя ждать.
  
   Мамуля покосился на дверь и рискнул, поцеловал её, перегнувшись через стол, как бы в закрепление дружбы, рукой слегка ощупав её действительно увесистый бюст. Что с ней стало! Она покраснела, задышала часто, даже, кажется, застонала. Мамуля вдохновился... "Смотри, Кама, значит, договорились. Дома скажешь, что часов в десять придёшь".
  
   Но человек предполагает, а бог располагает.
  
   Когда в семь часов Кама, наряженная в лучший лифчик, лучшую комбинацию, лучшее платье явилась к станции метро, в машине было трое! Махмуд и Мамед с Изой! Оказывается, немедленно после ухода Камы в кабинет ворвалась Иза, подслушавшая беседу влюбленных! Она закатила негромкую, но впечатляющую истерику, припомнив Мамуле свои заслуги, свои жертвы ради него, всплакнула, и Мамуля, отчасти напуганный, а отчасти польщенный её неувядаемой любовью, внес поправки в предполагаемое развлечение: пригласил Махмуда, посулив ему Каму, и взял для себя Изу.
  
   Накрапывал дождь, начинало смеркаться. Мамед зарулил вправо, и "Волга" с известным всем психиатрам, гаишникам и прочей публике номером покатила по апшеронской дороге на дачу.
  
   "А где у него дача?" -- тихонько спросила Кама у Махмуда. Он сидел, обняв Каму за талию и положив руку ей на бедро -- подготавливал её. Мамед обернулся. -- А зачем тебе знать, Кямаля? Тебя спросят, а ты скажешь: ничего подобного, никуда я не ездила. Я даже не знаю, где у него дача.
  
   -- Лучше называйте меня Кама, Мамед Мамедович! Меня все называют Камой, только отец Кямалей. А он с нами давно не живет. А по паспорту я Камилла.
  
   -- Вот как, -- отозвался Мамед. -- Камилла тоже красивое имя. Арабское. Означает "совершенство".
  
   -- А моё имя что означает, Мамедик, -- влезла в разговор Иза, утверждая своё приоритетное право на профессора.
  
   -- А твоё, Иззят, означает честь, достоинство. По-арабски.
  
   Уже совсем стемнело. Шёл дождь. Стёкла машины были покрыты множеством капель, исчерчены струйками дождя. Фары встречных машин заставляли их алмазно сверкнуть на мгновение. В машине было темно, тепло, пахло Изиными приторными духами. Ехали долго. Наконец машина свернула с асфальта, начала петлять между каменными заборами, нырять на неровной немощеной дороге. Мамуля остановился у глухой стены.
  
   -- Подождите здесь.
  
   Он вышел на дождь, снял замок с малоразличимых во тьме ворот, раскрыл их. Завёл внутрь двора машину, снова вышел из неё, чтобы закрыть ворота и открыть дачу. В свете фар серебрились капли на листве деревьев и кустов, блестели под ногами лужи.
  
   Кама с удивлением увидела, как профессор открыл дверцу с Изиной стороны, взял её на руки и внёс по ступенькам на веранду дачи. Полненькие ножки Изы в лаковых туфельках задирались прямо к мутным небесам!
  
   Все вошли внутрь дачного дома. Хозяин включил электричество. Внутри было довольно-таки запущено, мебель сдвинута кое-как, видно, никто здесь не жил. У некрашеной стены стояла кушетка. Иза где-то рядом тарахтела крышками, посудой. Мамуля кивнул Махмуду: "Ухаживай за девушкой, располагайтесь. Смущенная Кама не знала, куда ей сесть, что делать. Кажется, рядом ещё одна комната, вот раскрытая в темноту дверь... Топая каблуками, заявилась Иза. Она несла плечики, на которых висел её блестящий костюм. А сама она была в махровом мужском халате. "Вот бессовестная", -- подумала Кама. Но Махмуд уже тихонько тянул её, подталкивал в боковую тёмную комнату. "Какие у него висячие, старые уши", -- ещё успела рассмотреть при свете Кама.
  
   В десять часов вечера, несколько помятая и разочарованная, она сидела уже дома. "Ходила на день рождения к Земе", - объяснила она матери. -- "И тебя никто не проводил?" -- "Да нет, был там один дурак, но я отказалась". "А кто он, сколько ему лет?"- "Отстань, не знаю!" -- с досадой сказала Кама. Она знала, что мать мечтает спихнуть её замуж, снять с себя ответственность за неё, пока она не влипла (имелась в виду беременность).
  
   Кама уснула с мазохистскими мечтами: она беременна от Махмуда, рожает от него младенца, переносит позор и проклятия матери. Махмуд, тронутый её мужеством, материнством, бросает свою бесплодную каргу и женится на ней. Пусть он старый, но зато его все, все кругом знают, он очень много зарабатывает, лечит все болезни. Она наденет на регистрацию голубое платье, такое платье, такое... А Мамед просто подлец.
  
   Однако по-настоящему любовь цвела в Габаглах, на природе. Вопреки усилиям учрежденного главврачом женсовета, несмотря на грозовые разряды от него лично, прелюбодейство было, так сказать, нормой жизни в больнице и охватывало все массы медработников. Зыбкую добродетель поддерживали, пожалуй, лишь немощные и безнадёжные уродины, по возрасту к тому же пребывающие в состоянии наблюдателей. И чего добивался главврач, противодействуя этим природным явлениям? "Делайте, что хотите, но только не в стенах больницы!"
  
   А чем стены больницы священнее любых других стен? К тому же и времени лишнего нет: целый день на работе, одна дорога сколько съедает! Но общий развал и оскудение коснулись и этой стороны жизни. Поредели кадры, почти что исчезли: кто уехал, кто перешёл в коммерцию, а кто просто и неожиданно умер. Из всего цветника больничных красавиц осталась одна только Алла. Функционировала она, пожалуй, не менее интенсивно, чем в былые годы, но не было морального удовлетворения, не было общества, не с кем было переглянуться, посмеяться, намекнуть на общую тайну, поделиться подробностями. Ведь нужны не только любовники, нужны и соперницы, наперсницы, только тогда ждёшь нового дня с интересом. Алла грустно вспоминала минувшее: так уже не будет никогда.
  
   Уже битый час у неё в кабинете сидел молодой, горячий Самир. Он пришёл в больницу недавно и ещё не вполне утвердился, не определился, кто у него здесь друг, а кто враг. Зато у него уже был опытный старший товарищ, самый интересный мужчина больницы Сафар Рустамович, проработавший здесь с молодых ногтей, лет двадцать, перепробовавший, по его словам, всех здешних женщин и знавший всем им цену. (Этим он компенсировал полную непригодность
   своей сухопарой, неаппетитной жены к альковным утехам).
  
   Всю долгую дурацкую беседу с Аллой Самир держал в голове, но не мог реализовать инструкции Сафара: "Не тяните время, не ведите долгих разговоров. Прощупали почву, увидели, что согласна, тут же вставайте и целуйте её, Не давайте ей встать, она ведь выше вас ростом, вам будет неудобно. А потом разложите её на столе, поняли, как в фильме "Однажды в Америке", помните? И работайте. "
  
   Главное, непонятно было, согласна она? Или врежет, поднимет шум?
  
   А в другом конце больницы в это же время, в таком же кабинете, за такими же занавесками бывшая активистка женсовета занималась любовью со своим постоянным партнером, хозяином кабинета. Но иллюстрацией к их позиции был бы не американский фильм, а итальянская новелла из "Декамерона". И если Алла всё-таки была красива, то активистке нечем было похвастаться, разве что сомнительной жизненной умудренностью.
  
   Поредели кадры! В былое время её друг и не взглянул бы в её сторону. Он перенес много приключений в своё время, за которые, по невезучести, почти всегда жестоко расплачивался: то разъяренный муж разобьет ему голову, то другой разъяренный муж ищет его по всей территории больницы с оружием в руках, то главврач самолично стаскивает его в рабочее время с ложа наслаждений. Спас его тогда только неурочный приезд комиссии, замяли дело.
  
   А вот с бывшей активисткой пока спокойно. Но сколько ни закрывай занавеси, сколько ни напускай на себя безразличного вида, от персонала не спрячешься! Что не рассмотрят, то домыслят и разнесут по больнице.
  
   А в изоляторе спецотделения творилось ещё большее непотребство. Санитар Агашка удовлетворял свои гомосексуальные наклонности, используя слабоумного безответного Алика. Наверно, это был день активного солнца. Возвращаясь в больничном автобусе после работы, Самир шепнул Сафару: "Мы теперь с вами породнились, Сафар Рустамович." -- "Ну, вот видите, как просто". Делу время, но и потехе час.
  
   Назначен был день списания. В любом хозяйстве, где новые вещи не покупают, а получают после "списания" старых это самое списание великое дело. За день-два хозяйка, подсчитав ещё раз понесенные расходы и содрогнувшись, подошла скрепя сердце к заведующему отделением. Начала издалека: посетовала на бессовестный персонал, на его жадность и бездеятельность, никого особенно не называя.
  
   -- Ну что, прогнать кого-нибудь? -- нетерпеливо спросил доктор.
  
   -- Нет, доктор, нет. Пусть работают. Где не сделают, я сама уберу, приведу в порядок, что надо, куплю. Чтоб никто не придрался. Ведь послезавтра списание, -- она помолчала многозначительно.
  
   -- Ну?!
  
   -- Напишите на меня докладную, доктор.
  
   -- Вот смотри. Я на тебя в прошлом месяце пять докладных написал и два дежурства. Мало тебе? Докладная означает, что работник выполнил дополнительную, незапланированную работу и заработал дополнительные деньги.
  
   -- Мало, доктор, конечно мало. Осетрина полторы тысячи стоит, мясо то же самое, помидоры пятьсот, фрукты сами знаете, сами покупаете. Насчет фруктов -- это был дипломатичный упрёк. Вчера она видела, что заву привезли презент, ведро абрикосов, огромных, красивых. А он всё утащил домой, хотя знал, что списание!
  
   Ей пришлось выслушать речь о том, как ему противно всё это списание, пусть делает, как положено, не кормит паразитов, есть ведь и такие хозяйки, а он лично никогда из отделения ни одной нитки домой не унёс, не так, как некоторые заведующие, как мадам Быстроходова, например, которая даже трусы с больничным штампом носила, и когда сидела, бывало, в президиуме (она ведь была парторг), положив одну ножку на другую, каждый, кто интересовался, этот штамп видел!
  
   Да уж. Кто старое помянет, тому глаз вон. Быстроходова далеко, сменила психиатрию на свиноводство в пригородном поселке другого государства, и названивает иногда бывшим коллегам оттуда: живы, родные? Привет вам!
  
   В общем, конечно, написал зав на хозяйку докладную, помог материально.
  
   В следующие день-два под руководством хозяйки было приготовлено всё для угощения комиссии по списанию. Приготовлен был стол в узеньком помещении позади изолятора, покрыт белыми простынями, внесены табуретки. От участия в дальнейших работах психов отстранили, и им оставалось только стоять у стены и смотреть, как вносят тарелки, блюда с кебабом из осетрины, наршараб, зелень, помидоры, перец, жареные демьянки, долму с виноградными листьями (которая знаменитым Похлёбкиным ошибочно названа армянским блюдом, -- это исконно тюркское блюдо, заимствованное, как и многое другое, бесцеремонными соседями.) А к долме -- льдистый белый катык. Ну и разведенный спирт, само собой.
  
   Олигофрен Алик не выдержал, полез, за что получил увесистый пинок и кусок хлеба, и изгнан был во двор, к другим невыдержанным товарищам. Наконец, явилась комиссия из трёх уважаемых лиц. Первой шла главная медсестра больницы -- животом вперед, с распущенными, окрашенными хной волосами, за нею профком, начхоз -- члены руководящего звена, в руках которых приличная часть власти.
  
   -- А доктора почему нет? -- профкому Фейзулле действует на нервы, что заведующий отмежевывается.
  
   -- А он на консультации, к главврачу позвали, -- врёт хозяйка.
  
   -- Тамара-ханум, вас к телефону, -- бьётся в дверь закутка пробравшийся со двора Алик.
  
   -- Скажи, она занята, через полчаса пусть звонят, -- в ответ кричит хозяйка и по опыту зная, что Алик легко не отстанет, снимает крючок с двери и собственноручно гонит его прочь. С другой стороны, раздражённые запахами, колотят в стену обитатели изолятора.
  
   -- Да, тяжелое у вас отделение, -- сочувствует начхоз.
  
   Минут через сорок комиссия покидает отделение. А на столе заведующего стоит "пай"- красочная тарелка, где всего понемногу. Съест, не откажется. Хозяйка с томным видом мученицы сидит в своём помещении, среди халатов, полотенец и прочего барахла. Слава Аллаху, почти всё, что хотела, списали. Подписан акт, по которому в связи с изношенностью списано и уничтожено столько-то постельного белья, обуви, мягкой утвари...
  
   Алик лежит на своей продавленной койке, на бугристом матрасе, на желтой, изъеденной дезинфекцией простыне, пережившей уже, наверно, десять списаний, и вспоминает мамину жареную картошку. До обеда ещё далеко.
  
   Собираясь домой, доктор находит в своей сумке газетный объёмистый свёрток. Что там? -- два пододеяльника, с больничными штампами!
  
   -- Ах, сволочь, ведь сто раз уже выкидывал её простыни, полотенца, все эти её тряпки обратно, а она не унимается, хочет меня приобщить к своему воровству!
  
   -- Позвать мерзавку! -- кричит он в коридор. -- Хозяйку сюда!
  
   -- Хозяйка только что ушла, -- докладывают санитары.
  
   -- Ну ничего, завтра я ей устрою головомойку. Сколько лет со мной работает, никак не поймёт... -- и так далее и тому подобное.
  
   Возмущения доктору хватило почти на всю обратную дорогу. Но это было приятное, тонизирующее возмущение. Ведь приятно чувствовать себя праведным, честным, неподкупным хотя бы в делах со списанием!
  
   И вот наступил день и час, когда Заур, выбравшись на дорогу через дыру в заборе позади микрофилиала, пошёл по утоптанной дороге между двумя сплошными грубыми стенами прочь от больницы. Выйдя на небольшую неасфальтированную, как и дорога, площадь, вокруг которой стояли ларьки и газетный киоск, он не стал ждать автобуса, а пошёл пешком дальше. Человеку в рваной майке и больничных серых штанах не пристало разъезжать в автобусах. К тому же не было денег на билет.
  
   Вскоре он был уже на шоссе, обсаженном соснами, тополями и маслинами. Мимо то и дело проносились машины. С каждым шагом по пыльной обочине, ему казалось, он удаляется не только от больницы, изолятора, бараков, но и от этого города, от этой земли, с её суетой, шумом, ветром и морем. Впрочем, море, видимо, было недалеко. Он шёл и шёл наудачу.
  
   Музизазиновый дурман почти ушёл из головы, можно было сосредоточиться.
  
   В одном месте его остановил патруль, двое парней в пятнистой форме, с автоматами. Один был постарше, с чёрными густыми усами.
  
   -- Эй, иди сюда! -- крикнул он.
  
   Заур, излучая тоску, печаль, взывая душой к сочувствию и пониманию, подошёл ближе.
  
   -- Документы, оружие есть?
  
   -- Какое оружие? Из больницы ушел я. Домой иду, в селение, -- ответил он по-азербайджански.
  
   Младший из двоих стал обшаривать Заура, похлопал по бокам, извлёк из кармана больничных штанов балую пластмассовую кружку с коричневым от чая нутром и пустую пачку от сигарет, всё ещё сохраняющую запах табака.
  
   Заур в ожидании топтался на месте.
  
   -- Пусти его. Иди, парень, -- сказал старший, больше понимающий в жизни, и вложил ему в ладонь сигарету.
  
   -- Спасибо, брат.
  
   -- Напрасно пустил его, он на армянина похож. -- Младший с неудовольствием смотрел в спину удаляющегося Заура -- не по правилам поступили, следовало его задержать.
  
   -- Ну и что? Мало ли кто на кого похож. Пиршагинский он, здешний. Всё равно родственники его завтра -- послезавтра обратно в больницу отвезут. Пусть хоть поест дома, искупается.
  
   Народ вокруг больницы, в общем, жалел её обитателей и постоянно немного помогал: то тележку хлеба привезут, то ещё какие-нибудь продукты в счёт "назира", религиозного обета (или через общество милосердия), хотя всем было известно, что в больнице до сих пор содержатся два-три десятка представителей вражеской нации, больных, оставленных уехавшими родственниками.
  
   К середине дня, в самое пекло, Заур пересёк засыпанные горячим песком улицы берегового селения и вышел на горку, под которой раскинулся пляж. Весь пологий склон был захламлён битыми эмалированными кастрюлями, тазами, крышками, словом, выброшенным имуществом расположенного рядом большого запущенного санатория. Заур стал спускаться по заросшему колючкой, ежевичными кустами и акацией склону.
  
   Кстати, колючка, на которую старался не наступать Заур, была не простая, а особая. Гара-тикян было её название. Её синие веточки, усаженные длинными прямыми шипами и синими же ажурными шарами украшали и кабину автобуса, и будку сапожника, и детскую колыбель- она отгоняла шайтана.
  
   Влажный морской ветерок дул в лицо, смягчая солнечный жар. Море яркой синей лентой лежало перед глазами, и белые полосочки пены оживляли его влекущую поверхность. До нужного места, где остался диск, было ещё далеко.
  
   К концу дня на пустынный берег примчались спутники Заура. Он поднялся им навстречу, сияя улыбкой, худой и чёрный.
  
   -- Я очистил диск от песка. Можно лететь прямо сейчас.
  
   Диск лежал наполовину в воде. Кроме них, на берегу никого не было. Тихо шуршало море, слабо веял ветерок.
  
   -- Прямо сейчас? Так всё сразу оставить?
  
   -- А ты что, хочешь отсюда что-то увезти? Конечно сейчас. Я очистил диск, надо лететь, пока песок снова не набрался.
  
   -- Ты посмотри на себя, тебе ведь массы не хватает, ты в два раза легче, чем надо. Аппарат не сработает.
  
   Однако Заур не в состоянии был внять доводам разума. Только после неудачных попыток, убедившись, что магический диск ни на йоту не приподнимается с места, он сдался. Намокнув и нахлебавшись морской воды, путешественники решили ехать пока в город. Заур, повернувшись спиной, натягивал брошенные было больничные штаны.
  
   -- Ничего себе! Что это у тебя?
  
   Тут только заметили жуткий втянутый рубец на ягодице бывшего больного.
  
   -- Крокодил тебя укусил, что ли?
  
   -- Сам ты крокодил, -- огрызнулся Заур. -- Абсцесс это был, после азизазина, понял?
  
   -- Так тебе не только вес восстанавливать надо, тебе пластику надо делать, форму воссоздавать. И ты надеялся так прямо лететь?
  
   На обратном пути в автобусе Заур стоял с понурым видом. Он уступил сидячее место старухе в выцветшем калагае, шелковом тёмном платке с каймой. Из кошелки, которую она держала на коленях, тянуло пронзительным запахом свежего хлеба.
  
   -- Не тоскуй, сынок, лучше хлеба поешь. -- Она коричневой сухой рукой оторвала кусок горячего ещё чурека и протянула ему. -- Ты что такой худой, болеешь, что ли?
  
   -- Вылечился он уже, мать, из больницы его везём, -- ответил один из спутников Заура.
  
   -- Из далиханы? Ну ничего, бог даст, всё будет хорошо. И все ушедшие вернутся в свои дома, лишь бы живы остались. И мои внуки тоже, -- отвернувшись к окну, она вытерла пальцем глаза.
  
   Автобус дребезжал по той же дороге. Пожалуй, близилась осень. Скоро поспеет, будет съеден или превращен в лучшее на свете варенье инжир. Горы гранатов завалят базары. А вот айва, хурма дозреют позже. Хурме ещё долго оставаться на ветках. Ветер оборвёт и унесёт с деревьев листья, а ярким оранжевым плодам хурмы положено висеть и висеть на своих квадратных плодоножках, освещая своим сиянием пасмурный день. Нужно дождаться, когда деревянистая, вяжущая ткань плода превратится в сладкое, нежное желе, когда лопнет тонкая кожица и мякоть выступит из трещин. Не капни только на скатерть этим соком- останется навек коричневое пятно.
  
   Самая запоздалая из всех -- айва. Всё лето растут под округлыми густыми листьями покрытые шёрсткой плотные, несъедобные, неровные шары. Зато положите две-три зрелых айвы куда-нибудь на полку, и её тонкий, несравненный аромат встретит вас у порога.
  
   Долго тянется осень, до самого декабря...
  
   Роза Марковна вечером в пятницу поссорилась с Толиком, а в субботу вечером заболела. Все ссоры между ними затевала она. "Я даю ему возможность легко бросить меня", -- говорила она себе. " -- "Ведь это ужасно, если я ему опротивею, а он не сможет порвать".
  
   На самом деле, Толя был добросердечен и не мог причинить другому боль, разве что нечаянно. Но Роза, конечно, почувствовала бы его отчуждение и сама бы отошла вовремя. Это была её природа -- сделать муху из слона и наоборот, наговорить колкостей, высмеять и себя же выставить оскорбленной -- тут ей не было равных.
  
   Вечером в субботу она позвонила Вике. Сморкаясь и покашливая, она объявила, что берет бюллетень с понедельника: "Посижу дома. Если нужно будет, наверно, к пятнице смогу выйти".
  
   "Посплю по утрам и закончу платье", - думала она. Роза шила себе и вязала, умела плести макраме и так далее, короче, было чем заняться. А в последнее время она задумала себе "маленькое чёрное пальте" по Диору.
  
   -- Представляешь, узкое, с узкими рукавами, и вот здесь разрез, - объясняла она Анатолю.
  
   -- Но почему чёрное? Ты хоронить кого-то собралась? Тебе чёрное не идёт, -- это был последний аргумент.
  
   -- Черное собирает свет, фигура получается отточенная, понятно? С моими ногами, на тонком каблуке, представляешь?
  
   -- Ненавижу чёрное. Мерзость.
  
   -- Ты ничего не соображаешь. Тамиллу учи! -- Слово за слово -- и Розка закричала: -- Видеть тебя не хочу, пошёл к чёрту!
  
   Толик встал, положил Розкину кошку, которую всю ссору держал на руках, и ушёл из Розкиного дома, как оказалось, навсегда.
  
   Ах, если бы знать заранее!
  
   В понедельник Анатолий почувствовал себя совсем разбитым. Болела грудь, болело сердце, левая рука, голова. "Заразился от Розы", -- думал он. Не дождавшись конца рабочего дня, он решил уйти.
  
   -- Так паршиво себя чувствую, пойду домой, лягу.
  
   -- Зайди сюда, старик, я тебе медицинскую помощь окажу, -- пригласил его случайно подвернувшийся Рауф, врач из второго мужского. Он остался в отделении один, его коллега Семен Семенович ушёл в отпуск. Раскрыв белый шкафчик для одежды, где висела на плечиках его рубашка, он достал снизу завернутую в газету бутылку, развернул её.
  
   -- Армянский? Откуда? -- вяло удивился Толик.
  
   -- Подарили добрые люди. Из-за кордона, контрабанда. Сколько я коньяка ни пил, и Камю, и Наполеон, всякий там грузинский, молдавский, и наш, конечно, а самый лучший все-таки армянский.
  
   -- Он легкий, испаряется прямо во рту, -- согласился Толик.
  
   -- Аромат убийственный. Извини, брат, что в пластмассе даю, другой посуды нет. Вот, хочешь, в чашку плесну.
  
   -- Да нет, давай так. Устал я, Рауф, одна нервотрёпка кругом.
  
   Приятно переговариваясь, они выпили по пластмассовой мензурке коньяка, затем по другой.
  
   -- Ну как, легче стало?
  
   -- На самом деле, отпустило как будто.
  
   -- Вот видишь. Иди домой, прими аспирин -- и на боковую. Утром выздоровеешь.
  
   У ворот Анатоля встретил Махмуд Алиевич.
  
   -- Ты что, Толик, скучный такой?
  
   -- Заболел я, Махмуд. Голова болит, вся левая сторона, аж рука онемела.
   Махмуд принюхался.
  
   -- Ты уже полечился немножко, я вижу. Иди, прими аспирин и побольше жидкости.
  
   -- А в отделении сказали, в горячую ванну.
  
   -- Кайф. Смотри, не утони только в нетрезвом виде.
  
   Часов в пять главврачу позвонила Тамилла, дрожащим голоском сказала: "Ахмед Агаевич, Толик умер". Сквозь плач она рассказала: пришел домой, велел набрать ванну погорячее, разделся и лёг в неё. А когда она заглянула через полчаса, он был весь уже синий. Вызвали его двоюродного брата, Тамиллиных родных, сообщили в Дербент, где жили другие родственники.
  
   Утром Виктория Леопольдовна совещалась с Гюльнарой Самедовной: -- Надо Розу как-то подготовить.
  
   -- Как ей сказать? Вот ведь никто не ожидал. Как у брата моего. Это инфаркт, Вика.
  
   -- Какой дурак сказал ему ванну принять? Он себя этим угробил.
  
   -- А сколько ему лет?
  
   -- Сорок один, кажется.
  
   -- Самый опасный инфарктный возраст для мужчин. Брату сорока не было.
  
   -- Бегал, метался на два фронта, и в больнице Ахмед всё на него спихнул --Фигаро здесь, Фигаро там.
  
   -- И не курил.
  
   -- Зато нервотрёпка. Сердце не выдержало.
  
   -- А Розке сколько?
  
   -- Пятьдесят четыре. Гюля, я не могу с ней об этом разговаривать. Позвони ей сама.
   Гюля набрала номер.
  
   -- Это ты, Розочка. Ну как ты, когда придёшь.
  
   -- Спасибо, Гюля. Может, послезавтра или в пятницу. Как в больнице дела?
  
   -- Да ничего, Роза.
  
   -- У тебя тоже насморк, что ли?
  
   -- Да, Роза, да. -- Гюля уже плакала. Закрыв рукой трубку, она повернулась к Вике:
  
   -- Не могу я. Сама скажи.
  
   Вика схватила трубку:
  
   -- Здравствуй, Роза. Скоро собираешься выйти?
  
   -- Соскучились уже? Если попросите хорошо, организуете встречу по протоколу...
  
   -- Подожди, Роза, у нас несчастье...
  
   -- Знаю, знаю. Во сне видела -- дорогому шефу на лысину туалет протек.
   Вика дала отбой.
  
   -- Чёрт с ней. Потом позвоним, когда подготовимся.
  
   Роза забеспокоилась.
  
   -- Умер, что ли, кто. Вдруг Вера? И от Толечки давно ничего нет. Знает ведь, что болею. Мог бы давно зайти.
  
   Она никогда не звонила Толику домой. Но сейчас решила: "Попрошу его к телефону. Пусть жена скажет, что его дома нет. Может, разъяснится, в чём дело". Но вместо жены ответил незнакомый мужской голос:
  
   -- А кто его спрашивает?
  
   -- Это по поводу стекла. Он зеркальное стекло обещал, сказал позвонить вечером, но я вчера не дозвонилась, извините, наверно, с телефоном что-то, -- тарахтела Роза, мучительно соображая, что же случилось, почему там чужие люди.
  
   -- Боюсь, что ничего не выйдет. Он не сможет вам стекла достать.
  
   -- Что, что? -- в волнении закричала Роза.
  
   -- Он умер.
  
   "Он умер, а я жива. Так мне и надо". -- думала Роза, как только сошло с неё шоковое оцепенение и она получила способность воспринимать мир. -- "Не берегла его, гнала, высмеивала. "
  
   Не хотелось знать подробности, всё это было неважно. "Жизнь кончилась, больше ничего не будет". -- думала Роза. Она могла заплакать, разбив чашку или потеряв деньги. Но э т о горе не смоешь слезами. "Ну ничего, -- утешала она себя, -- зато можно спокойно стареть. Не надо держаться. Плевать на всех". Однако утешение было плохое.
  
   Что делать? Нельзя ничего показать. Запереться дома, никого не видеть? Вечером был разговор с Викой. "Завтра все туда пойдем, в четыре. Его повезут в Дербент, здесь хоронить не будут. Может, не пойдёшь?" -- "Не знаю, Вика, посмотрим. "
  
   Не ходить на похороны? Это было бы лучше всего. "Но нельзя. Никогда себе не прощу". Придётся пойти. Держаться ровно. Представить, что умер Пузатик. Жаль, конечно, но в общем безразлично. Говорить о постороннем, уйти до оркестра. "Вдруг зарыдаю под музыку, вот концерт для публики".
  
   Назавтра, сидя перед зеркалом, Роза красилась, причёсывалась, продолжала готовиться:
  
   -- Быть на виду у профессора и всей этой кодлы. Тогда смогу держаться. Не подходить к Вике, Гюле. А то вдруг заплачу. Это хорошо, что он умер. Значит, не разлюбил, не бросил. Хороший конец.
  
   Черное не надевать. Она выбрала сине-зеленый костюм, закрытый, но не мрачный. Вчера ночью, лежа без сна, она вспомнила про чёрное платье. Встала в темноте, собрала все лоскутья, завернула всё вместе в газету, вышла в темный, тихий двор. Все спали. Лишь у Агигят слабо горел свет- из- за ребенка. Но там тоже спали. Роза прошла к подъезду, где стояли мусорные баки и бросила сверток в самый средний . Потом вернулась, легла, попыталась перевести свое горе в другое русло, поплакать за счет платья: сколько денег кошке под хвост, такую прекрасную ткань перевела -- но не помогло. Плевать на деньги и ткань!
  
   Итак, держаться. Не давать им пищу для злословия. Может, принять какой-нибудь транквилизатор? Но ничего, кроме валерьянки, в доме всё равно не было. И неизвестно, как подействует. -- Роза никогда никаких психотропных средств не принимала.
  
   Вечером, после всего, сидя у Вики, они курили и пили коньяк из плоских хрустальных рюмок. Виктория Леопольдовна во внебольничной жизни была художником интерьера. Попавший к ней гость забывал, что только что карабкался сюда по гнилым деревянным ступеням мимо помойки и мусорных ящиков, щедро посыпанных хлоркой. Вика жила в таком же доме, что и Роза, но только в Крепости, самой старой части города, недалеко от Девичьей башни. Трещина в стене, которую безуспешно пытались замазать ещё до Викиного рождения, была при крыта замечательной гирляндой, а выбоины в мраморном подоконнике заставлены керамическими цветочными горшками. Давно стемнело, но хозяйка не стала включать свет, а зажгла свечи в фарфоровых подсвечниках.
  
   -- Не могу привыкнуть без мамы. Страшно тут одной.
  
   Викина мама умерла полгода назад, прожив восемьдесят лет.
  
   -- Да тут от одной этой картины страшно. Зачем ты её держишь?
  
   Напротив в багете висела картина -- женская голова с распущенными волосами на поверхности океана.
  
   -- Ты что, не видишь? На меня не похожа?
  
   -- Как вилка на бутылку. -- Роза встала со свечой, подошла к стене.
  
   -- Ты смотри, а я не замечала. Действительно, портрет, теперь вижу.
  
   -- Это Гриша Бурмин нарисовал, из наркологии. Мне в подарок.
  
   -- А я подумала, что какой-то художник.
  
   -- А он и есть художник. Окончил в Ленинграде, работал всё время.
  
   -- Пока не спился.
  
   -- А он и не спился. Его Блёйлер спасает. Нет худа без добра. Он и сейчас у Этибара работает.
  
   -- А я из больницы никогда, ничего домой не приношу. Чтоб заразу не заносить.
  
   -- Какую ещё заразу? Ты что, веришь в вирусную теорию?
  
   -- Не "верю", а своими глазами вижу, что так и есть. Доказывать не собираюсь.
  
   -- Рехнулась на старости лет.
  
   "Рехнулась семь лет назад", - подумала Роза, с болью отгоняя выползшее воспоминание.
  
   Помолчали, покурили в темноте.
  
   -- Ты представляешь, мама на меня всю жизнь по редакциям писала.
  
   -- Да ну. Я не знала.
  
   И вправду. Викина мама тетя Сима писала лет сорок пять назад в "Пионерскую правду", что Вика не соблюдает пионерские заповеди, пусть настоящие пионеры её осудят, потом, попозже, писала в "Комсомольскую правду", а потом уже просто в "Правду" и в журнал "Партийная жизнь", хотя Виктория партийной жизнью нисколько не интересовалась и не была никогда в партии. Заведующей отделением она стала благодаря предыдущему главврачу, который был изгнан в своё время усилиями профессора -- за строптивость. Они вспомнили политзанятия, которые ещё не так давно проводил парторг Семен Семенович.
  
   -- Помнишь, закрывали дверь, а Люда приносила пирожные, чай.
  
   -- А пирожные брали у Дадаша, в кафе. Я уже и названия забыла: как там, петишу, эклер.
  
   -- Пили чай, болтали. А потом Семен Семенович говорил: "Ну что, проработали тему, вопросы есть?"
  
   Роза слабо засмеялась. А Анатоля на собрания не допускали, не полагалось ему там сидеть.
  
   -- Давай, Розка, ложиться спать.
  
   На следующий день Роза не пошла на работу, больничный лист ещё не кончился. Но если бы она слышала разговоры на кафедре, ей было бы легче.
  
   -- А Роза Марковна замечательно держалась. Ни за что, никогда не скажешь, что между ними что- то было. И выглядела идеально.
  
   -- Сильная женщина, -- сказал Расим Султанович. -- Сильный, уравновешенный, подвижный тип. Выдержка, стопроцентный самоконтроль, ничем себя не выдаст. Всю жизнь в психиатрии, всё это профессиональные черты.
  
   -- Она ведь истероидная, -- возразил Пузатик. -- Никто не слышал, какой тарарам она может закатить?
  
   -- Все слыхали. Но это не стихийно, а так, для разрядки. Любит сцену. Она немного демонстративная, я согласен. Но что за женщина, если у неё этого нет?
  
   Расим Султанович симпатизировал Р. М. и даже тайно примерял себе роль Анатоля, хотя по возрасту (и положению) она подходила ему ещё меньше, чем Анатолю. "Но она никогда не смотрела на меня, как на мужчину", -- думал Расим. Тут он немного ошибался -- Роза не раз обращала внимание подруг на Расимчика, какая он прелесть, какой умничка. И даже говорила: "Поцеловать его хочется!" Кто знает? Ведь жизнь ещё не кончилась.
  
   Ничего ещё не кончилось. Превращения материи бесконечны. То ли из волн, то ли из частиц получаются атомы, из атомов -- молекулы, из молекул -- организованное живое вещество, которое продолжает быть живым, но обращается снова в волну, в свет, так, что ли? Поэтому ничего безвозвратного и оконченного нет. Пока кто-то о чем-то помнит, оно существует. Поэтому не говори "никогда", не говори "навсегда". Не говори: я люблю тебя и буду любить вечно, не требуй взамен этого ненадёжного обещания любви и верности навсегда. Не говори: будет так, как я хочу и не иначе. Разве не скучно наметить себе линию жизни до самого конца и следовать ей, отвергая все возможные варианты? Ведь если сравнить живую реку с каналом между каменных барьеров, лучше ведь быть рекой.
  
   А сейчас мы словно обитатели большого, неустроенного, нелепого, медленно горящего дома. Кто-то собрал своё имущество и ушёл. Кто-то заливает огонь и восстанавливает, что может. А кто-то пытается продолжать прежнюю жизнь, вопреки всему надеясь, что ещё вернутся те, кого любишь. Отказаться от надежды -- это невозможно. Очень трудно ждать. Но ещё труднее не ждать. Может быть, упадёт на нас прогоревшая крыша и погребет нас всех. А может, прийдут дни, когда будем вспоминать наш пожар, удивляясь, как удалось всё это пережить.
  
  
   Баку, ноябрь 1993.

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"