Эмме снился сон, который она так и не смогла уловить, когда, разорванный сигналом тревоги, он улетучился окончательно, оставив по себе чувство незаконченности. Ей показалось, что она падает - вот-вот упадёт - и тут же низкие рокочущие звуки прорезали тишину призывом к оружию и занятию позиций. Им вторили крики дежурных - "К оружию!" "К оружию!" - на фоне низкого завывания сигнальных рожков на вышках.
В это время - шесть двадцать. Всегда.
Обычно она просыпалась раньше сигнала, но сегодня почему-то позволила ему вырвать её из сна и теперь лежала, положив руки под голову, пытаясь вспомнить, что задержало её в этом сне. На счёт три она спрыгнула с койки и начала одеваться. Помнила только, что снились часы - песочные или водяные. И эти часы стояли. Песок или жидкость в колбе были неподвижны. А утро начиналось серией лихорадочных действий.
По всему кордону стояли сигнальные вышки, передававшие световые послания по цепочке - со станции на промежуточную вышку, оттуда на вышку соседней - и обратно. Расстояние между отдельными станциями достигало 40 километров, одни были ближе друг к другу, другие дальше - в зависимости от рельефа. Находившиеся на одном конце границы, как правило, никогда не взаимодействовали со стоявшими у другого - только с ближайшими. На каждой станции было две вышки - основная и резервная, а при большом удалении от соседней - ещё 2 - 3 промежуточных, на которых сутками дежурили сигнальщики. Каждое утро (а иногда и ночью) они принимали световые сигналы и отправляли ответные. Иногда сигналы были исходящими - от своей станции соседям, и те запрашивали в ответ, требуется помощь или тревога ложная. Всё это было необходимо для поддержания работоспособности системы, так что все дни начинались одинаково: знаешь один - знаешь все.
Раз - подъём по тревоге. Пока сирены завывали на вышках и монотонно орали дежурные, подгоняя поднявшихся, сигнальщики определяли, боевая или ложная, - остальным полагалось немедленно приготовиться к обороне.
Два - порядок одевания неизменен: комбинезон - поверх нательного, ноги - в сапоги, сверху - защитный жилет (продеть руки в проймы, затянуть ремешки), волосы - под капюшон, затем - перевязь, перчатки (проверить кинжал за крагой) и - меч: полотном ко лбу - потом вверх - "Служу Белому знамени!" - и - со стуком - в ножны. Отсалютовав себе в зеркале, Эмма произнесла последние слова девиза Воина света: "К смерти готов".
Три - отработка тревоги. Эмма делала это походя: она научилась определять сигнал до секунды по времени его срабатывания и узнавать расшифровку по чередованию: в один день сигнал всегда шёл с 6-й станции, на следующий после него - с 8-й, потом с 15-й, затем промежуточная - исходящий - и снова по кругу: командующий не отличался фантазией. Иногда эта последовательность менялась на противоположную или к ней добавлялся лишний пункт, и тогда Эмма ошибалась - и ёкало сердце в надежде.
Но сегодня она уже знала: тревога ложная. Покинув келью, она шла мимо кухни и слышала, как сыплют в кастрюли зерно для завтрака. Каждое утро, слыша тревогу, она знала, что услышит и этот удар первой горсти зерна в кастрюлю - всегда вовремя, секунда с секунду. Знала и то, что живущие вместе с нею по расписанию и встающие по тревоге точно так же предугадывают её и знают, что она ложная.
Пока они стояли у стен, готовясь услышать приказ "к бою" и отразить нападение, сигнальщики переговаривались на вышках ровно столько времени, сколько требовалось, чтобы зерно на кухне сварилось. Подождав с полчаса для приличия, они трубили отбой тревоги - и Воины света ловили в воздухе пресный запах готовой каши.
Перед завтраком шли на линейку, где после смотра и поднятия флага командующий распределял задания на день. Эмма узнала, что сегодня тоже свободна. Что ж, неудивительно - народу стало больше, а делать нечего, так что после тренировок и обеда ей снова придётся думать, куда себя деть.
Через полчаса после завтрака те, кто не занят, проходили упражнения на плацу.
Сначала разминка. Потом комплекс упражнений на свежем воздухе, с пробежкой. Потом - упражнения с оружием и учебные бои, парные и групповые. Групповой бой устраивают изредка, это "контрольная" тренировка, призванная держать бойцов в форме. Любимая часть тренировок для Эммы - поединки.
- Сейчас будем убивать друг друга, - сказал Кенни и подмигнул ей. Девушка со стрижкой была с ним, и Эмма старалась на неё не смотреть.
Она ждала, когда тренер выкрикнет её номер. Мечи настоящие - хотя и не заточены, весят они столько же, и травму нанести могут. Огорчает одно: лица "жертв" одни и те же, а обязательные поединки наиграны.
Черноволосая была рядом, Эмма чувствовала её взгляд. Она успела её увидеть: капюшон снят, короткие волосы взъерошены. Эмме показалось, что та ей улыбается - и отвернулась. Ей хотелось, чтобы между нею и этой девушкой не было ничего общего. Ей стоило труда отвести взгляд, она снова почувствовала эту не-включённость, которая овладела ею при первой встрече...
(мрение)
..и сказала себе: нет, хватит, больше никаких "занавесок".
- В-305, - сказал тренер.
Велли вышла в круг, образованный соратниками, в ожидании партнёра, и Эмма переключила внимание на неё.
Какой бы безобидной и жалкой ни была эта новенькая - по крайней мере, такой она показалась Эмме - она заслужила распределение. В Гулум направляют лучших! Так что Велли ещё может себя проявить, и Эмма стала жадно следить за ней.
Ей достался сильный противник - статный парень из "старых", почти на голову выше её - и она с ним успешно справлялась. Эмма отметила про себя - "молодец" и начала уже серьёзно "болеть" за новенькую, чувствуя, как та растёт в её глазах, - пока противник Велли не применил приём, оказавшийся для той полной неожиданностью - и спокойно, почти лениво провёл лезвием по её сонной артерии. Она даже ахнула, словно металл и вправду рассёк ей шею.
А Эмма почувствовала, как - помимо воли - на лице её появилась улыбка удовлетворения. Она обожает это... И так же - помимо воли - она начала искать глазами чёрную стрижку. Для чего? Чтобы поделиться с ней?
Она портит ей всё удовольствие. Эмма не хочет делиться - наоборот, ей нужно, чтобы та её не видела и ничего не знала о ней. Если она пойдёт ей навстречу, Эмме уже невозможно будет понять то, что она пытается, глядя на неё.
(Да - глядит, пялится - но старается не смотреть).
В этой девушке было нечто...
- Ц-116 - спарринг!
Эмма вышла в круг, понимая, что делает это для неё.
- Что, желающих нет?
Это слова тренера. Охотников драться с Эммой нет, она всегда побеждает. Специально закруглённые острия тренировочных мечей покрыты угольным порошком, и Эмма гордится тем, что за полтора года её белоснежный комбинезон ни разу не был запятнан. А сейчас она хочет, чтобы девушка с чёрной стрижкой это знала.
И тут воспоминание о картинке в атласе встало в ней снова, и она почувствовала, что снова смотрит в эту дыру - чёрный провал живота трупа - и старается не поддаться головокружению.
- Н-120, - объявил тренер.
Вперёд вышла Ганна. Единственный человек на станции, в поединке с которым Эмме становилось не по себе.
Ганна была одногодкой Эммы и почти полным её отражением - с поправками в сторону совершенства: чуть выше, чуть стройнее - и чуть сильнее. Во всём. Можно было сказать, что Ганна была Эммой в степени абсолюта. Она воплощала в себе всё, к чему Эмма только стремилась: невозмутимость, уравновешенность, отрешённость. Глаза серые, взгляд бесстрастный, лицо гладко и непроницаемо. Взгляд - как сквозь прорези маски, и прорези эти идеальной миндалевидной формы. Застёгнута на все пуговицы - даже больше, чем Эмма, если это возможно. Безупречная собранность. Движения выверенные, точные. Мимика отсутствует. Голос... какой у неё голос, Эмма не знала, потому что помимо тренировок они не общались, хотя жили бок о бок с тех пор, как вместе пришли на станцию. Для Эммы Ганна была человеком, сошедшим с плаката - эталонным Воином света, воплощением идеалов Белого знамени, действующим именем призванных завладевать и обладать. Вне этой общности, как думала Эмма, собственная личность и жизнь для Ганны не существовали и не имели никакого значения. Для неё был важен лишь долг, а она была только его орудием. Ганна была человеком служения - тем, чем безуспешно пыталась стать Эмма.
Ради неё она тренировалась, рубя на лету стрекоз. Стрекоза - эталон маневренности; двигаясь так же молниеносно и точно, как стрекоза в полёте, клинок не оставляет шансов врагу. И всё же поединки с Ганной стоили ей немалого напряжения, в то время как на овальном лице Ганны ни разу не отразилось ничего, словно на древней боевой маске, холодной и гладкой, как белый металл.
После команды тренера Ганна с места атаковала со смертоносным натиском, мгновенно захватив инициативу, и лязг мечей отразился в рядах зрителей восторженными возгласами: "Давай! Убей её!" Эмма не слышала, кто и кому это кричал, она отбивала следующие один за другим перекрёстные рубящие удары, которыми Ганна осыпала её с каждым шагом вперёд, намереваясь сбить защиту и искромсать противника с первых секунд, а зрители скандировали: "Давай! Ещё немного! Давай!". Эмма, оказавшись в положении защищающейся, старалась держаться как можно дольше, зная, что Ганна не ослабит напора и устанет - тогда у неё появится время на то, чтобы взять инициативу. Но Ганна пошла на сближение, и Эмме остался последний шанс: при выпаде той она отклонилась, поднырнув Ганне под руку, отбила клинок внешней стороной краги - послышался стук металла о спрятанный за нею кинжал - и сразу разочарованное "о-о-о-о!" зрителей - и упала (это специальный приём - или просто потеряла равновесие?) той под ноги, сбив её на землю. Чёрное остриё пронеслось мимо: Ганна не смогла её достать. Эмма вскочила первой и завершила поединок ударом вниз.
По рядам зрителей прошёл вздох. Ганна спокойно встала и кивнула Эмме, после чего отошла в сторону, а тренер вызвал следующий номер.
Плац был обнесён решёткой, вдоль которой через равные промежутки стояли скамьи, и Эмма села на одну из них. Сняла перчатки, стала тереть руку, которой отбила удар меча. К ней подошла Велли.
- Ну даёшь, - сказала она.
- Оставь, - проговорила Эмма, не глядя на неё. - Я знаю, что это плохо.
- Давай отряхну,- сказала Велли. Эмма глянула на себя: на комбинезоне остался длинный след от мокрого гравия, весь бок и бедро были грязными.
- Не надо.
Её победу нельзя было не признать, но Эмма чувствовала, что первенство в сознании наблюдателей всё равно осталось за Ганной.
"Она не ставила мне подножек и не хватала за руки, - думала Эмма. - Она не нарушала правил".
- У неё безупречная техника, - сказала она вслух.
- Это точно, - отозвалась Велли.
- Мне просто повезло.
- Я бы ещё раз посмотрела на такое везение, - сказала Велли. - Научишь, напарница?
По пути к душевым они натолкнулись на всадников, двигавшихся в сторону выезда со станции. Кони шли шагом, верховые переговаривались по-лимерийски, но смолкли, поравнявшись с молодёжью. Новобранцы посторонились, пропуская кавалькаду из восьми человек, одетых в бело-чёрную форму. Эмма смотрела на перечёркнутое знамя с гербом, когда услышала заговорщицкий шёпот Велли:
- Это он?
- Кто "он"?
- Ну, тот... о ком ты говорила?
Эмма начала лихорадочно соображать, о ком она говорила, и Велли добавила:
- С ним у нас договор?
- А, да. Их предводитель. Он иногда здесь бывает.
Пройдя мимо Воинов света, дозорные пришпорили коней и быстро скрылись из виду.
Велли смотрела им вслед:
- Ничего себе. Прямо монарх со свитой! Видела его плащ? Это же мантия!
- Обычный генеральский плащ.
Велли не унималась:
- Это разве обычный?!.. А на флаге - Башня!
- Потому что это Дозор Башни, - ответила Эмма. - Мы делаем общее дело. Запомни эту форму.
- Да уж, такую не забудешь, - ответила Велли. - Он чёрный?
- Нет.
- Почему тогда форма такая?
- Это траур.
- Траур? - Велли даже приостановилась.
- Да, - невозмутимо ответила Эмма. - Историю его семьи все знают.
Это была ложь: знал её только Билли и ещё несколько человек, среди которых Эмма оказалась случайно, так что было неизвестно, сколько разных подробностей добавилось к этой истории при передаче от одного к другому.
- А что случилось с его семьёй?
Эмма посмотрела на Велли, словно оценивая на глаз её прочность.
- Сгорели заживо во время нашего наступления в Баскии.
Велли помолчала, переваривая это. "Давно", - сказала она. Потом спросила:
- И что они делали в Баскии, если он здешний?
- Вот этого, - ответила Эмма, - я не знаю.
Велли не отходила от Эммы всю дорогу от плаца. Эмма ещё пыталась выловить среди соратников фигуру черноволосой, но её не было - Эмма упустила её из виду, пока разглядывала знамя союзников и разговаривала с Велли, или та надела капюшон и закрыла свою причёску. Впрочем, Эмма была уверена, что теперь узнает её в любом виде. Однако в душевой они тоже не встретились. Эмма ждала, когда освободится кабинка, чтобы мыться в одиночку: могла себе позволить, пользуясь временной свободой от графика, к тому же, ей хотелось отделаться от Велли, любопытство которой, похоже, полностью пересилило возмущение, выказанное вначале по поводу Башни, и она то и дело задавала вопросы, на которые Эмма отвечала невпопад. Наконец, Велли оставила её в покое.
Пока Эмма сидела на лавке, ожидая своей очереди, в уже пустой предбанник вошла прачка, чтобы забрать корзину с грязным бельём, и двое парней. Костюм одного из них был весь в чёрных пятнах, второй над ним подшучивал. Увидев Эмму, они смолкли, а прачка не прошла мимо, как всегда, а остановилась, глядя на них. "Что она тут делает?" - спросил один. Второй засмеялся: "Хочет тебя самого заставить это стирать - чтоб дрался лучше!" Прачка - немолодая женщина в платье с передником - стояла, упёршись в них долгим, тяжёлым взглядом. "Ну ладно, ладно, ушли!" - бросил второй. "Лимерийка хренова", - процедил он, проходя мимо неё, и оба удалились на мужскую половину. Прачка угрюмо ждала, пока они выйдут. Потом взяла корзину и, уходя, наградила Эмму таким же суровым взглядом.
Эмма потихоньку начала раздеваться. Прежде всего стянула с головы капюшон: потные волосы прилипли к шее и щекотали её за воротником. Эмма вытащила их - тёмно-русые, длинные, почти до пояса - и стала расчёсывать, пальцами разбирая пряди. Потом сняла и положила рядом с собой перевязь, расстегнула один за другим ремешки жилета, сняла его и принялась за множество маленьких круглых пуговичек. Их ряд - от горла до паха - был закрыт клапаном, делающим комбинезон гладким на вид и непроницаемым для ветра. Она отвернула клапан и начала методично расстёгивать пуговички, думая о том, что кто-то ведь выточил их, обтянул тканью и пришил. Кто эти люди?
"Я их не знаю, - подумала Эмма. - И не желаю знать".
Она чувствовала разлившуюся во всём теле истому - словно потеряла много крови. Как будто Ганна ранила её, и её бок был влажным не от мокрой земли, по которой она проехалась, когда падала, а от крови. Поставила подножку - сбила - или просто потеряла равновесие? В случае с Ганной такие вопросы у неё всегда оставались. Эмма чувствовала, что её победа формальна, знала, что неспособна освоить технику так, как Ганна. И думала, что было бы, если б однажды остриё меча оказалось заточенным - и вонзилось в землю под телом Ганны. Отразило бы тогда её лицо хоть что-нибудь, кроме холодного превосходства?
Эти мысли спокойно текли в её голове, как тихая, невнятная речь. Эмма словно наблюдала за ними со стороны. И поняла, что думает совсем не о Ганне.
Была ещё одна вещь, рождавшая похожее чувство, и Эмму снова стало невыносимо тянуть к ней. Но она запретила себе к ней прикасаться. Подумала: "Почему нет? Именно сейчас, когда у меня есть время... пока не поставили на суточное дежурство или на маршрут - с этой Велли...". Её уединению неизбежно придёт конец, она обязана будет всё делить с напарницей, может быть, уже завтра, она это знала и заранее мирилась с этим, но сейчас у неё есть время. Пока ещё есть. "Иди - говорила она себе, - прямо сейчас пойди и..." - и сама отвечала: "Нет". Она сама на себя накладывала правила.
Вода была почти не холодной, но не настолько, чтобы стоять под ней, поэтому Эмма мылась очень сдержанно, стараясь лишний раз не лезть под воду и не намочить волосы, чтобы потом не сушить их. Заново облачившись в костюм Воина света, она тщательно, волосок к волоску, гладко зачесала их назад, заплела в тугую косу и снова спрятала под капюшон. Эту косу давно надо было отрезать, но Эмма не решалась с ней расставаться, как с какой-то важной частью своей жизни.
Костюм высох и выглядел почти свежим. На ночь его нужно будет отдать в прачечную, а сейчас она только отряхнула его - и посмотрела на себя в зеркало.
Бесцветное круглое лицо. Бледные бесформенные брови, тонкие губы, тёмно-зелёные глаза - "болотные", как она сама их определяла. Капюшон делает это лицо строгим, как лик монахини.
"Плевать мне на Ганну", - сказала она. "Она - не то, что меня волнует".
Она поняла, что находилась в этом состоянии и после поединка, и до него. Когда Велли подошла к ней и предложила её "отряхнуть", она уже думала не о Ганне и её безупречной технике. Её язык произносил эти слова, когда в мыслях уже была другая - та, кто волнует.
Она старается на неё не смотреть (хотя взгляд её так и тянет в её сторону), потому что хочет, чтобы между нею и этой девушкой не было ничего общего. Между нею и...
"Между нами", - произнесла Эмма, не отрывая взгляда от своего отражения. - "Между нами связь", - прошептала она, не замечая, что говорит "мы" и этим словом причисляет себя к общности, которой, как ей казалось, она всю жизнь избегала.
* * *
Она родилась в самом центре Калоа, в столице, когда её мать, стажировавшийся военный хирург, познакомилась с 19-летним курсантом в месте прохождения им службы. Тогда ПО ещё не ввели, их брак был чист - так что Эмма стала плодом законной любви двух людей и росла в семье, а не в интернате. Родину свою Эмма почти не помнила - слишком мала была. Потом они переехали - это она помнит смутно, отдельными яркими вспышками: возгласы "Тария наша!", радостных, обнимающихся людей - и своё чувство, рождающееся из всеобщего ликования: "Теперь это наше. Как хорошо идти по завоёванной земле". Тогда ей было года четыре.
В городе, где они жили, было много военных - и они вызывали у неё восхищение: в сверкающем белом, в развевающихся плащах, уверенно идущие, положа руки в высоких перчатках на рукояти оружия. Видя их, она замирала не то от страха, не то от вожделения при виде силы. Сверстники её не интересовали. Когда мать выводила её на улицу, она предпочитала чем-нибудь заниматься одна, и как-то раз мать, решив положить этому конец, сказала: "Смотри, вот девочка, такая же, как ты. Подойди и спроси: "Как тебя зовут?". Эмма неохотно подчинилась приказу, "девочка-такая-же" без энтузиазма на это отреагировала, но тут Эмма увидела группу Воинов света и сразу забыла, что должна делать. Вместо этого она сделала то, чего не могла не сделать: подошла к ним и, уже зная, что говорить, спросила, обращаясь к одному: "Как тебя зовут?"
Он остановился и улыбнулся ей. Сердце её замерло. Ей захотелось коснуться его - это было такое же естественное побуждение, как протянуть руку к лучу света. Дальше всё произошло быстро - она успела провести ручонкой по ножнам и оценить их тяжесть - весомость - и тут же мать оттащила её прочь. Военные ушли вперёд, Эмма вывернула шею, чтобы смотреть им вслед, а мать волокла её за собой, сдавив ей руку до боли.
Детская память закрепляет прошлое в виде отдельных ярких картин, не сохраняя связей между ними.
Из других её ранних воспоминаний - бледно-розовые звёзды ракет на голубом небе, вначале яркие, затем блекнущие и превращающиеся в дым. Она смотрит во все глаза, стараясь заметить тот миг, когда нежно светящийся след из розового становится серым, и не замечает всего остального. Рядом стоит белая колонна... или не одна, и много людей. Все они ей незнакомы, но между ними явно ощущается какая-то связь; она понимает, что находится здесь не случайно и что происходящее важно. Она смотрит на небо, в котором одна за другой появляются и медленно ползут вниз розовые вспышки.
Потом - помещение: его наполняет солнечный свет, рассеянный белыми занавесями, вокруг - много цветов и людей. Награждаемый - в фокусе всеобщего внимания. Это отец: на нём парадная форма, на плечах - офицерские погоны с эмблемой Буквы. Ему вручает награду какой-то генерал или маршал, чьей заслугой стало "продвижение в новые области". Мать выводит её вперёд, слегка подталкивая в спину, чтобы ей было лучше видно. А потом она идёт ещё ближе, и этот удивительный человек - ничего подобного его сияющей форме она никогда раньше не видела, - заметив её, протягивает к ней руки и, улыбаясь, даёт ей подержать его плащ - длинный, как шлейф, белоснежный, затканный серебром снизу.
Сияя глазами, он говорит: "вырастешь - и у тебя будет такой же".
И когда уже после награждения все сели за столы, чтобы отметить событие торжественным обедом, она увидела ещё одного - и уже привычно подошла и спросила: "А тебя как зовут?"
Этот человек был значительно старше тех, что шли по улице. Те были "практикантами" сразу после присяги, пятнадцати - шестнадцати лет, этот же был "настоящим" - таким, как её отец.
Он посадил её к себе на колени. И показал меч. И дал ей его потрогать - у самой рукояти, там, где он не заточен. Тогда она, глядя ему в глаза, спросила: "А приятно получить этим в живот?"
Дитя умиляло взрослых, но тут умиление уступило место чему-то другому. К счастью, она не помнит подробностей - только белые круги лиц, дружно обратившихся к ней (их было так много), какие-то необычные улыбки на них - и странную пустоту, которая образовалась посреди этого праздничного гудения, движения, общения - словно всё, что привычно окружало её, вдруг прорвалось - и образовалась дыра.
И она была в центре её.
(ступишь в ямку - уйдёшь с головой)
Почти сразу всё снова задвигалось, - как только они убедились, что она замолчала: ей показалось, что сначала они убедились, что она молчит и не собирается продолжать.
А она поняла, что не только показывать, но и говорить об ЭТОМ - нельзя. Отсюда пошло её увлечение формой и правилами. Делать как надо! - вот в чём было её спасение. Приверженность правилам была в её случае разновидностью скрытности.
Она больше не приставала к военным, но, видя их на улице, засматривалась на них. Провожая их взглядом, она мысленно видела на них кровь - форма скрывала их будущие раны. Они были обречены, и от этого сердце её сладко замирало, и она хотела быть одной из них - Воином света, прекрасным и обречённым.
Но помимо этого ей нравилась сама форма, то, что они одеты все одинаково. Ей казалось, что если она наденет форму, то станет неотличимой от них. Ей виделась в этом какая-то особенная целеустремлённость, воля двигаться в одном направлении, к единственной цели, отбрасывая всё, что не относится к ней, как лишнее.
Однажды, уже подростком, разбирая завалы в шкафу, она обнаружила старую военную форму - как видно, отцовскую - и начала тайком надевать её, мечтая об армии. И когда, натянув её на себя - а она была ей велика, так что Эмма подвязывала её у пояса и закатывала рукава и штанины, - она видела себя в зеркало, ей казалось, что это чужой. Это была не она. Это был Воин света, настоящий - но не один из тех, кого она помнила. Другой. И единственный.
"Организм не пускает в себя ничего лишнего, иначе оно изменит его". Эти слова, услышанные от матери, Эмма применила к себе и старалась им следовать. Ничего лишнего. Она росла вспыльчивой, гордой и непримиримой - и считала это достоинством, которое другие обязаны были признавать. Самоограничение завораживало её. Её жизнь должна была быть совершенной. Она двигалась к единственной цели и готова была покончить с собой в случае неудачи.
Когда её отправляли в Лимерию, мать пришла провожать - и за эту ненужную заботу, за то, что в самый важный момент её жизни мать не оставила её в покое, Эмма поссорилась с нею так, что решила никогда больше не возвращаться. Она как будто оторвалась от себя той, какой была прежде, и каждые десять минут, проведённые в дороге, увеличивали разрыв. С тех пор у неё больше не было родины и не было дома. Она - вечный воин на марше, на дороге жизни, уходящей обоими концами в никуда.
* * *
Первое время на станции она ждала, что что-то начнётся - начнётся вот-вот, потому что белые тоже потерпели поражение: битва при Лиме не стала концом войны, она загнала её вглубь, и Эмма убедила себя в том, что это не конец, а начало. Однако чем дольше она ждала, тем сильнее становилось разочарование. Неприятное, поначалу едва заметное, оно усиливалось и крепло, пока не заполнило собой всё, выродившись в безвкусную (как эта каша в столовой...) вялую злость.
Она думала о том, что повторяет заученные действия, которых не понимает и которые раздражают её вместо того, чобы вдохновлять. О том, что Ганна во всём опережает её. О том, что говорила ей в минуты собственного раздражения мать - и ей казалось, что ей никогда не избавиться от ощущения, что она права, - ощущения, колебавшегося между досадливой яростью и паническим ужасом, который заключался не в том, что она - ничтожество и бездарность, - в Лимерию направляли лучших, и Эмма была достойнее многих, - а в том, что она ждёт. То есть занимается бездарнейшим и обманчивейшим делом: думает, что "всё у неё впереди" и ждёт.
Она думала о четырёх годах "практики": с 15 лет на войне, с 17 до 19 здесь, на станции, - и всё это не вызывало в ней ничего, кроме подкатывавшего к горлу, как тошнота, недоумения. А когда думала о том, что "впереди" - мирной жизни после демобилизации и возвращения, - всё снова застилало разочарование.
У неё нет никакой цели, никакого пути. Она только надеется, что он есть и что он "впереди" - но в чём он состоит, сказать не может.
"То есть, - подумала она, - я до сих пор не имею ни малейшего понятия о том, для чего я - ..."
(До сих пор. Мне 19 лет - почти, без двух месяцев, - а я до сих пор... (а в 30 - "дембель" или ПО. То есть меньше половины жизни осталось, а я её так и не начала).
Впрочем, её воротит от таких фраз. "Для чего я живу!" Для того, чтобы жить - так сказал бы отец.
Неоспоримость этого тезиса рождала в Эмме чувство безысходности. Под его равнодушным светом будущее представлялось ей таким же ровным, беспробудным и безнадёжным, и неизбывная усталость от желаний застилала его перед её внутренним взором, как ровный снег застилает поле.
Вспоминая отца, Эмма видела одну и ту же картину: она смотрит на него (он наконец заснул, накачанный обезболивающим, и лишь время от времени негромко, тревожно вскрикивал, что-то переживая во сне) - изувеченного, страдающего - и хочет, чтобы он умер. Чтобы избавился от мук сам и избавил её от сочувствия ему.
Его смерть обозначила рубеж, разделивший её родную землю - детство - и чужую, на которой она отныне должна была жить, окружённая врагами. Она скорбела не по нему, а по самой жизни. Слова "жизнь впереди" смешили её: жизнь была у неё позади. Впереди же был долг - прежде всего отомстить за отца, - обязанности и жертвы, и за всем этим - ровный, спокойный, абсолютный свет, единственная истина и надёжность: смерть.
И она предалась ей. Она стала Воином света и поклялась не щадить ни себя, ни других.
Тогда ненависть в ней ещё только зарождалась - подспудная, не осознаваемая, слабая. И Эмма направила её на чёрных - врагов, потому что так было правильно.
Но в глубине её было что-то ещё. Она чувствовала ненависть - но не понимала хорошенько, что именно ненавидит. Месть была только поводом. Рассуждая на эту тему с самой собой, она думала:
"- Зачем я живу?
- Чтобы воевать.
- Зачем?
- Чтобы жить. Иначе придут чёрные и убьют нас.
- Они убивают, потому что мы напали на них!
- Если бы мы не напали, они напали бы на нас! Ты что, Эмма - они же убили твоего отца!"
За всем этим жило подозрение, что убило его что-то другое. Незадолго до своей гибели - в первом же бою при вторжении в Лимерию - отец, когда бывал дома, больше обычного пил и предавался странным беседам с дочерью. Он говорил: "До тех пор, пока ты дерёшься - ты в проигрыше. Даже если ты побеждаешь - ты проигрываешь, потому что теряешь силы в борьбе. Чем упорнее ты сражаешься, тем больше становится врагов, а сил у тебя - всё меньше, и однажды ты потеряешь всё. Меч - не власть, а её иллюзия".
Когда его привезли израненного, едва живого, у неё сразу возникла мысль: "Это подтверждение". Самоубийство - такой была её версия, не обязательно правильная, но если оставалась такая возможность, Эмма не могла её не учитывать.
Она имела право ненавидеть чёрных за смерть отца. И в то же время знала, что убило его что-то другое. Такое, что убивает и чёрных тоже. Оно убивает всё.
"И что же это?" - спрашивала она себя. И отвечала: "Не знаю. Я знаю только, что оно есть. И я выясню, что это".
Теперь она выяснила. Потому что оно убивало её.
Зерно в кастрюле.
Оно сшелушивало её, как луковицу, отслаивая день за днём, проходящим без содержания и отпадающим от неё, каждый раз по чуть-чуть, пока не останется ничего. В отчаяние, тупое и бесчувственное, её погружало то, что она будет "служить" ещё сколько-то лет, оттягивая время демобилизации, "сшелушится" за эти годы, всё готовясь и готовясь к какой-то жизни, которая так и не наступит, а она всё равно не станет такой, как Ганна. Тогда ей начинало хотеться убить себя.
"Я жду - чего? Того, что что-то начнётся?" Она знает, что ждёт не одна - но вместо этого слышит разговоры: "Здесь ничего не происходит, нас всех скоро отправят домой" - и сердце её сжимается от тоски.
Лимерия в 1087-м была уже завоёвана, но назвать её мирной можно было с натяжкой.
Гулум - распределительный центр военной силы в Южной Лимерии. Не дойдя до столицы, белые сделали столицей его - последний крупный город перед границей, за которым начинаются дикие леса с одиночными поселениями. На этом "перевалочном пункте" Эмма провела несколько дней перед тем, как её отправили на 4-ю станцию.
Они шли два дня. 4-го числа были на месте. Им дали отдохнуть и обсохнуть и на следующий день - 5 октября - торжественно приветствовали. Билли говорил о "завершении ночи войны" и пяти месяцах мира.
А через три недели был рейд в Лалке.
Участников определяли по жребию. Она не хотела этого - но отнеслась, как к неизбежности. Больше всего она переживала о том, как будет выглядеть мёртвой или раненой. Боялась неконтролируемых реакций своего тела. Выражения своего лица, позы, одежды, пропитанной кровью - всего того, что другие увидят, когда её самой не будет. Боялась, что они увидят её - и запомнят и, быть может, расскажут другу другу, - а её не будет при этом. Других она к тому времени уже видела: в местечке, названия которого не помнит, уже на пути к Гулуму, когда в деревне, где они решили остановиться, в одном из домов нарвались на ТНО. Один раненый умирал полчаса. Он сидел в грязи, прислонившись к стене, и смотрел в одну точку. Кто-то тронул его за плечо, стал утешать - и тогда лицо его скривилось в беззвучном плаче, и так он и сидел до конца, оплакивая свою жизнь, никого не слыша и не видя, и медленно угасал. Её волновало, будет ли с ней так же... Буднично. Некрасиво. Как у всех.
А в рейде поняла разницу между "как это делается" - и "как это происходит".
Сначала тебе объясняют, что делать. Стоя в засаде, ты видишь их, наблюдаешь и ждёшь. И вдруг они тоже видят, разворачиваются - и тогда внутри что-то переключает, и от "не решаюсь... не решаюсь" - без перехода оказываешься в "вот оно уже", и что-то словно волной изнутри поднимает тебя и действует за тебя. А дальше - изнеможение, и "я больше не могу" - но знаешь, что можешь, и чувствуешь, что хочешь ещё, и что не просто будешь делать это снова, а жить не сможешь без этого.
Однажды ты снова вернешься к этому и будешь делать это несмотря ни на что.
С яростным кличем - не помня, что кричала - она покинула своё убежище и набросилась на того, кто был ближе, и прежде, чем он успел среагировать, почувствовала мягкое сопротивление его шеи под своим мечом. Кровь обожгла её через рукав. Это ощущение встречи меча и тела потом преследовало её, оно жило в её руке, и она только и хотела, что повторения этого.
Она ждала ответного нападения. Она жаждала его.
Всё её тело ныло от тренировок. Вся правая верхняя часть - и сзади - лопатка - словно жаловались на судьбу. Она постоянно помнила о ней, представляла себе эту треугольную мышцу со всеми её связками и сухожилиями - пласт мяса на правой лопатке, пропитанный усталостью, - казалось, кость тоже ныла - так что Эмма начала воспринимать эту боль как отдельное существо, и день и ночь, день за днём и ночь за ночью ждала, что ей дадут избыть эту боль в бою. Пусть они нападут - а её поставят на оборону, и она будет кричать: "Не лезьте!" - и они не пролезут, твари - "Только суньтесь!" - пусть только сунутся - и она будет драться до крови. Перчатка её станет скользкой, рука будет скользить в крови, а за трупы она будет запинаться.
"Пусть они нападут - я хочу омочить руки в крови".
Весь год она ждала - всю зиму, всю весну и всё лето 1088-го. А осенью - через год - поняла, что "они" не нападут уже никогда.
Война кончилась.
* * *
Перед входом в столовую она мыла руки в сером свете холодной умывальной, слушая равномерное стуканье капель в ведро, подставленное под трубу. Как-то странно все предметы и весь процесс мытья сосредоточили на себе внимание. Холод, грязь, неудобство - и привычка. Это помещение было до того ей знакомо, что она до сих пор его как будто не видела. Ряд серых раковин вдоль стены, покрытой старым и грязным кафелем. На полу - отколупнутый уголок кафельной плитки: розовато-оранжевый, с нежными выпуклостями, на одной из которых остался комочек серого цемента. По стене меланхолично ползёт чешуйчатая, шелковисто-блестящая многоножка. У кого-то она вызывает тошноту, у Эммы - нет.
Её тошнит от другого.
От того, что вот это всё, что она видит - результат её мечтаний и стремлений. Всё, что у неё было до этого момента - ради этого угла и рутины. Всю свою жизнь она шла к этому - и вот, всё, что она делает здесь - не то, что она должна делать. И если Буква и не потерпела поражения, то она, Эмма Ц-116, его потерпела точно.
Это понимание было мрачным. Оно не оставляло холода в пальцах и не навевало ужаса. Оно было просто и мрачно.
После обеда Эмма пошла прогуляться по территории станции.
"Я не знаю этих людей", - думала она о тех, с кем шла после тренировки. "Живу с ними второй год и не знаю, как зовут большинство из них. Да что зовут - не знаю даже, сколько их!.. Сто двадцать? Четыреста пятьдесят?.. Возвращаясь с задания или с тренировки, я иду вместе с ними, они - со мной, и мы как будто вместе, хотя не знаем друг друга. Проходя среди них, я по привычке сжимаю левой рукой рукоять меча, прижимая его к себе - это попытка стать меньше, сжаться, чтобы дать место другим. Я иду - и вижу, что так же идут они".
Эти юные лица, обрамлённые капюшонами - символ обречённой молодости. Для Эммы - она на целых два года старше! - они как дети. Обречённые, как и она в своём одиночестве и привычке к боли. По сути, вся эта сонная действительность и есть боль - притеснённой и невостребованной жизни.
Она стояла посреди мокрой дороги, усыпанной иглами, меж сосновых стволов, вдыхая неподвижный сырой воздух и выдыхая пар.
"Май. Время отсутствия всякого смысла".
По краям дороги - вереск. Сосны. Тишина. Дождь моросит... Вечно моросит дождь - мелкий, прямой, почти неслышно - шуршит... шепчет в сосновых ветках. Ветра не существует. Вечность пасмурна и прохладна.
Когда она ходила в школу - уже в Баскии - все дети обязательно проходили военную подготовку. Ещё в 7-летнем возрасте Эмма участвовала в коллективной военной игре - упрощённой версии настоящей полевой практики, которая была обещана в старших классах и которую Эмма ждала с нетерпением, с завистью поглядывая на строевую подготовку старших и обучение их обращению с оружием. В 9 лет она носилась по двору в "плаще", сделанном из маминого платка, с "мечом" из оструганной ею самой палки с картонной гардой, которая то и дело слетала. Она с упоением играла в войну с мальчишками.
Через год после присяги её направили на практику - сначала в относительно мирное место на границе Баскии и Лимерии, но ещё не в саму Лимерию. Призрак этой страны - места гибели отца - только рисовался в её воображении, и она и тянулась к нему, и страшилась.
Когда им, ещё совсем зелёным новобранцам, сказали, что их отправляют в Лимерию, они все дружно решили, что ослышались. Но это была реальность! - и она пошла на войну, настоящую, это 1085-й, ей 15, и её направляют на практику.
Наконец, настал день, когда она ступила на землю Страны дождей.
Первое, что в ней замечаешь - изменение цвета дорог. Из почти белого он становится серым: пыль перестаёт подсыхать. Она сереет, сначала просто прибиваясь к дороге, которая остаётся влажной весь день, а дальше превращается в жидкую грязь. Через некоторое время и сапоги, и плащи становятся мокрыми, и просушить их негде. Ещё дальше исчезают и сами дороги. Солнце не показывается, ветра нет. Кругом - чёрные еловые леса, болота, поросшие мхом, с торчащими в небо огрызками истлевших стволов.
Голые ветви. Свинцовое небо.
Они шли пешком, ночуя в палатках, в холоде, намотав на себя всё, что есть, коченея от сырости и задыхаясь от духоты - и зрелище открывающихся перед ней диких - неосвоенных - просторов, бескрайних и равнодушных - поражало её. Какая перспектива освоения этой свободы! Она вспоминала Тарию: её города, поля, загоны для скота и хозяйственные постройки - и думала, как однажды и Лимерия станет такой.
(Леса, сведённые под поля и пастбища... Дикие звери и птицы, истреблённые ради домашней скотины... Озёра и реки, обезображенные плотинами... Руда для ковки новых мечей).
Как приятно идти по завоёванной земле.
Но земля эта ещё не была завоёвана. Эмма чувствовала, что она на ней не просто "в гостях", она - враг. Впереди двигалась Белая армия, они - сопляки-новобранцы - за ней, большая часть территории была очищена от военных, и всё-таки по ночам она вскакивала, ожидая нападения, а когда засыпала, ей снилось, что она опоздала к атаке, и чёрные одолели, а её обвиняют в смерти товарищей.
Она помнит, как вечная сырость, комары и холод не давали спать - и как они всё равно засыпали, выбившись из сил полностью, на ледяных досках казарм, на твёрдых деревянных лавках в деревенских домах, на тряпье на полу (с хрустящим под ним песком), когда раньше тебя вставшие товарищи наступают тебе на пальцы рук, - а ты поджимаешь их и всё равно спишь. Она помнит, как пахло конским навозом, отсыревшим кислым хлебом и смазкой для сапог - и ещё сыром с тмином, они только им и питались, они тащили еду с собой, уверенные, что местные их отравят, - запах тмина был вездесущ и перебивался только запахом навоза, пока они не перестали и вовсе ощущать запахи, - и как исчезало чувство времени, пока не стало казаться, что так они и жили всегда: всё время вместе, бок о бок, всё время в дороге, и так будет вечность.
Иногда они заставали бои - в основном их последствия, и очищали поля сражений. По месяцу - два болтались по гарнизонам, ждали, когда перебросят от одного к другому, потом зимовали - и снова шли... Лимерия - бескрайняя и мрачная - поначалу пугала её своей дикостью. Суровая - и в то же время величественная, она казалась ей настоящей, как ничто прежде. Эмма хотела познать её. Наконец, Страна дождей открылась ей как прекрасная, она поглотила её прежнюю жизнь, и усталость и скука исчезли, сменившись вдохновением.
Тогда ею владело постоянное возбуждение, ожидание чего-то торжественного. Она испытывала чувство сбывшейся мечты. Её взор ещё был светлым и устремлённым вдаль, лицо - детски-округлое, движения угловатые, неуверенные. Через пару лет она огрубела и смирилась, её движения стали неумолимо-механистичными, а задумчивый свет в глазах сменился горением ненависти - ровным и постоянным, как в хорошо пригнанной конфорке. И так же, как одним движением крана пламя в конфорке можно было "отпустить", чтобы оно взвилось, почти как свободное, - так и ровное горение ненависти в новобранцах можно было "отпустить" одним долгожданным приказом.
Теперь же, когда она думает, что ей предстоит пройти через это опять - но уже на пути обратно, домой - у неё темнеет в глазах. Она не возвращается, она идёт только вперёд!
Она вышла за территорию станции - пошататься снаружи, попинать сапогами гравий. В таком состоянии ей хочется двух вещей - напиться и омочить руки в крови чёрных. Пусть они нападут. Пусть хоть раз тут что-то произойдёт.
Её жизнь ускользает сквозь пальцы. Она не держится в сетке привычных действий, утекает, как капли дождя, который впитывается в этот мох и вереск, уходит, как кровь, грозя привести её к полной неподвижности. Чтобы встать утром, ей нужно зацепиться за что-то, не совпадающее с насквозь известной последовательностью и могущее сойти за цель: просыпаясь раньше сигнала из-за его постоянства, она делала ставки на тревогу и отсчитывала секунды до подтверждения. А теперь вспоминает сны, лежа в постели вопреки завывающим сиренам. Она завидует новичкам, которые спят в одежде, чтобы при тревоге быть на позициях первыми - когда-то и она была такой. Идя мимо кухни и слыша звук насыпаемого в кастрюлю зерна, она вздрагивает, потому что он отсчитывает срок её жизни. На линейке, повторяя клятву верности Букве, она проговаривает вслед за всеми лишившиеся смысла слова.
Она понимает, что выработала свой ресурс и должна уйти. Срок её службы заканчивается. Она имеет право продлить его до 30 лет - таков возраст демобилизации в мирное время, но оставаться здесь и тянуть непонятно что ради непонятно чего неизвестно сколько - стоит ли? А если она сейчас вернётся домой, её ждёт ПО и вечная работа за кусок хлеба.
Она вспомнила о прачке, которую сегодня видела. Эта женщина делает то, о чём никто не мечтает. Это не представляют достойной целью жизни или хотя бы тем, чем не стыдно заниматься, на что имеет смысл тратить время. К этому никто не стремится - все стремятся от этого. К чему?
"Прежде чем я надену белый комбинезон, его должен кто-то придумать и сшить... Мой меч - кто-то должен выковать. И эти пуговички - множество таких тугих, таких маленьких белых пуговичек - их тоже кто-то вытачивает, обтягивает тканью... Кто это делает?"
Кто бы ни делал - к тому, чем он занимается, он испытывает то же, что Эмма к тому, чем занимается она сейчас: "Это не то, что я должна делать".
Быть может, для них то, чем занимаются Воины света, является чем-то более достойным. Об этом мечтают... - как мечтала сама Эмма. Вот только что она получила.
Все хотят делать что-то другое.
Быть может, работающие на войну верят в то, что своим трудом приближают "лучшую жизнь". "Мы победим - и тогда наступит лучшая жизнь".
Но победа уже одержана. И что изменилось?
Ради чего ведётся война?
И эта война, и все войны помимо этой - все, о которых она только слышала и в которых участвовал отец её отца... и её отец... и - отчасти - её мать... и её пациенты - раненые, юные и не очень, умиравшие у неё на глазах... и её учителя, и все взрослые люди, которых она знает - все они стояли под Белым знаменем, несли на перевязи меч, целованный под присягой, и омочили руки в крови - зачем? Что их вдохновляет?
Она это чувствует в деле, в неистовстве битвы, она наслаждается этим на тренировках, сладострастно изнуряя своё тело, проверяя его на прочность. Всё, в чём этого нет, рождает ненависть, и ненависть именно к ней - "прекрасной мирной жизни". Только у неё, Эммы Ц-116, она проявлена в чистом виде. А у других она называется "стремлением к лучшей жизни".
Ради неё они готовы целыми днями ковать мечи, шить костюмы, обтягивать белой тканью множество маленьких круглых пуговичек - и вытачивать эти пуговички. Только из веры в то, что, победив врагов, заживут лучше.
"Ради этого они кладут свои жизни, - поразилась Эмма, впервые осознав этот факт. - Не хуже нас, идущих на смерть".
Прекрасная мирная жизнь оставалась в её памяти в виде воспоминаний о Калоа: жёлтые хлебные и голубые льняные поля, дубовые рощи с широкими медово-песочными просеками, горячая земля, мреющий от солнца воздух.
"У нас в это время цветут розы", - думала она, глядя на вереск. Прекрасная мирная жизнь - это детство. И ей в него никогда не вернуться - так же, как и в Калоа. Она это знает.
Она "застёгнута наглухо" и больше не чувствует боли - ни своей, ни чужой. И ей это нравилось. Или она думала, что нравилось. Она считала это признаком силы. Ганна стала для неё эталоном, и она старательно пыталась ему соответствовать. Ей казалось, что если она достигнет идеала правильности - будет счастлива. Что все её мучения от того, что она к этому не способна. Ей нужно было победить! И она не помнит, в какой момент соответствовать эталону и победить стало значить одно и то же, а потом стало важнее, чем победить.
"Почему мне так важно, в чём Ганна опередила и опережает меня? Нет, теперь вопрос стоит так: важно ли мне, что кто-то опережает меня?"
Эмма вспомнила, как вчера возвращалась с маршрута с Велли и думала, что той важно "соответствовать статусу". Это ещё вопрос - кому из них двоих это важнее. "Я говорю, что на статусы мне плевать, а сама даже эту новенькую сравниваю с Ганной. И после этого заявляю, что Ганна меня не волнует. Да я одержима ею!"
Эмма, не замечая, как ускоряет шаг, направлялась к "своей дороге". Ноги снова вели её по тропе вверх, к повороту, с которого открывался вид на деревню. Ту самую деревню - Лалку.
"И с каких пор меня это волнует? Уж не с сегодняшнего ли дня?"
Образы Ганны и девушки с чёрной стрижкой слились перед её внутренним взором, и она поняла, что хочет видеть их вместе - обеих, чтобы сравнить и понять, что за власть имеет Ганна над ней и какова природа той - другой - власти.
"Я делала это для неё. Хотела показать ей, на что способна".
Эта девушка с чёрными волосами и светлыми глазами, явившаяся с пустыми ножнами на торжественное приветствие - вот кому плевать на статусы на самом деле.
"И это тянет меня к ней".
Это состояние - истомы, словно потерял много крови - снова накатило на неё, и она остановилась. Сделав глубокий вдох, закрыла глаза. А медленно выдохнув, открыла их и не мигая воззрилась на Башню.
"В ней что-то есть", - вспомнила она свои слова, сказанные вчера Велли. Башня одна сохраняла смысл, когда остальное его лишилось.
"Когда я смотрю на неё, я чувствую, что живу. И не задаю вопросов".
Она часто бывала здесь. Каждый раз, выходя на маршрут, она старалась пройти мимо Башни и искала её взглядом, как будто та могла вдруг исчезнуть. Отсюда до неё было, наверное, километров шесть - не близко, но и не далеко. Иногда Эмма представляла себе, как подойдёт ближе, но осуществить это у неё не хватало духу. Она могла получить стрелу. И тогда спрашивала себя, не эта ли возможность её и манит.
Искушение не настолько сильное, чтобы ему поддаться, но кто-то, видимо, поддаётся.
Потому что с заданий не все возвращаются. И она нет-нет да и подумает, что однажды не вернётся Ганна. Канет, как камень в воду - и никаких следов... Никаких воспоминаний.
Но сама она всегда возвращалась. Она пообещала себе, что не кончит жизнь так, как отец. Она хотела пройти его путь, но с правильным концом. Она возложила на себя этот долг, который погружал её в ненависть, ежеутренне выбрасывая в серый рассвет дня, который вдоль и поперёк ей известен и давно встал поперёк горла, скучен, невыносим - но всё равно она должна продолжать, всё равно будет жить этот день и все дни после него, потому что всё что угодно лучше, чем неизвестность - и она поднимается и начинает сначала: раз - встать, два - одевание, три - тревога и дальше по списку - из страха. Из страха, а не из долга. Она боится, что всё, через что она прошла, будет напрасным, что, отбыв свой срок, она сгинет, как те, без вести, - ничего не сделав. И в этом страхе жизнь, которую она раньше, в состоянии вдохновения, не задумалась бы отдать, стала ценностью для неё самой как раз тогда, когда лишилась смысла.
Она стояла, глядя на Башню и глубоко вздыхая, как будто бежала сюда и теперь не могла отдышаться. Небо потемнело, свинцовая твердь стала ниже и давила её. По верхушкам сосен прошёлся ветер, и она почувствовала каплю на своей щеке. "Лим, - отвлечённо подумала она. - Капля. Или я плачу?" Ей показалось, что она стояла здесь долго, очень долго - со вчерашнего утра, когда невольно показала Башню Велли.
У неё не будет никакого своего пути, пока она будет стремиться "соответствовать" и цепляться за то, что ненавидит.
Она медленно повернулась и пошла назад, глядя себе под ноги. Сосны шумели; оцепенение дня прошло, наступал вечер, и нужно было вернуться. Нужно было - но ей хотелось нарушить режим.
"Пусть хоть раз тут что-то произойдёт", да? - говорила она себе. - Помнишь разницу между "как оно делается" и как происходит? Сначала не решаешься что-то делать. А потом что-то переключает внутри - и вот оно уже происходит".
И когда оно происходит, очертания становятся нечёткими. Они трепещут, словно в мреющем воздухе, и меняются. Их привычные значения мреют и исчезают.
Так она чувствовала себя, когда её направили в Лимерию: образы окружающих её сразу стали нечёткими, так как исчезла, прежде всего, её собственная твёрдая определённость: будет она жить или нет, - а с нею и остальные 49 новобранцев.
Так было в Лалке.
И так было сегодня на поединке.
Она стояла в кругу, перед ней была Ганна, а та, с чёрной стрижкой, смотрела на неё - и ей было важно, что она видит.
"Что она видит во мне? Форму? Безупречную оболочку - такую, как у всех?"
Или что-то другое.
Она шла медленно, намеренно тянула время, зная, что пропускает ужин, но теперь снова ускорила шаг, потому что у неё появилось дело. Мучительное противоречие, осознанное ею в себе, билось у неё в голове, и она торопливо несла его к тому месту, где впервые почувствовала.
Связь. Нечто, что связано в этой девушке с ней, с Эммой, нечто, что заставляет её пялиться на эту девушку, вспоминать и думать. Нечто, накрывшее её тёплым чувством узнавания - и пугающим ощущением разверзшейся двери.
"Притягательность смерти и вопрос "Зачем я живу" - связаны, - шептала она себе, - и я живу, только когда чувствую эту связь. Как сейчас".
Проходя перед главным корпусом, где утром строились на линейку, она бросила взгляд на знамёна, и мысль её вспыхнула, показав символ, виденный ею сегодня на стяге союзника: летящий ворон. Знамёна висели, намокшие под дождём, и Буквы не было видно, но она помнит, как в начале службы они для неё реяли, а Буква отзывалась в сердце трепетом: три слова - Равенство, Просвещение, Закон - сплетённые в один символ, вышитый серебром, олицетворяли объединение всех народов, покорённых Империей, подобно тому как белый цвет объединяет в себе все цвета. Покорённых. На Чёрном знамени был вышит золотом парящий ворон. Союзник сделал свой флаг белым, но от ворона не отказался. Волосы той девушки чёрные, как перо ворона. Ворон - символ свободы.
Эмма шла к душевой, которая - она знала - сейчас пуста. И не просто, а пуста после того, как она - вместе со всеми сегодня утром - уже побывала в ней, думая обо всём этом. Это помещение несёт на себе отпечаток её мыслей - вместе со следами всех тех, кто был в ней сегодня рядом с ней, думавшей.
И та девушка тоже была здесь, прикасалась к этим раковинам, стояла под душем...
Эмма вошла в тёмный предбанник и начала читать отпечатки её присутствия. Свет, проникавший в продолговатое оконце под потолком, угасал, весенний день, хотя и по-северному длинный, уходил, таял, она ловила последние его отсветы на краях раковин, на лавках у стен, в зеркалах с отслоившейся амальгамой.
У зеркала она задержалась.
Из него на неё смотрел Воин света. Чужой.
А сквозь его глаза, как сквозь прорези маски, смотрело незнакомое, жестокое, вечно голодное нечто, бывшее её истинной сущностью. Тем источником пульсирующей ненависти, который совпадает с источником жизни.
Эмма застыла, не отрываясь глядя на своё отражение.
"Дело в том, - прошептала она, стараясь проникнуть в собственный взгляд, - что оно там всегда. Это нечто - там, за маской - всегда, не только когда я, как сейчас, смотрю на него. Эта девушка просто
(я её уже видела)
напомнила мне об этом. Она нарушила привычное течение моей жизни, как исчезновения без вести нарушают гладь этого мёртвого озера под названием "4-я станция".
Ей снова показалось, что она видит, как поднимается занавес - и ей снова захотелось того, что поможет его поднять.
(Сейчас. Немедленно).
Пойти в келью, где на стенке висит шкафчик. В его дверце с облупившейся краской ждёт замочная скважина, а наверху - ключ...
Она отошла от зеркала. Сделала глубокий вдох, как перед нырком - повернулась и вышла наружу, в неподвижный вечерний сумрак, напоённый ароматом сосен. И медленно, словно плывя, пошла к кельям. Преодолевая сопротивление воздуха, как сопротивление воды. Потом остановилась, словно вынырнув на поверхность.
"Прежде, чем отправляться в плавание, - подумала она, - нужно определиться с направлением. А я не определилась".