Мейланов Вазиф Сиражутдинович : другие произведения.

Замечания На Протокол Судебных Заседаний, Проходивших С 24.11.80 По 2.12.80 г

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:


ЗАМЕЧАНИЯ НА ПРОТОКОЛ СУДЕБНЫХ ЗАСЕДАНИЙ, ПРОХОДИВШИХ
С 24.11.80 ПО 2.12.80 г.

  

Тетрадь первая.

  
   Я заявляю отвод суду: "Не признавая законности статей 70 и 1901, не признаю и законности суда по этим статьям. Уголовный суд над мыслями - над книгами и плакатами - недействителен. Над книгой возможен только суд книги, суд, на котором судья со своей книгой такой же ответчик - перед мнением человеческим - как и тот, кого он судит. Даю отвод как данному составу суда, так и любому другому составу его.
   Председательствующий: "Зачитываю Вам статью 59, перечисляющую достаточные основания для отвода судей..."
   Перечисляя, доходит до слов: "представитель потерпевшей стороны".
   Я: Секунду! Вот по этому самому пункту я и даю вам отвод.
   Председательствующий: По какому?
   Я: Вы - представитель потерпевшей стороны.
   Председательствующий: Как это?
   Я: А так. Кто потерпевшая сторона в моем деле?
   Председательствующий: В Вашем деле нет потерпевшей стороны.
   Я: Тогда почему я тут сижу?
   Председательствующий: Это другой вопрос. А потерпевших в Вашем деле все-таки нет.
   Я: Тогда почему же я тут сижу? Вы боитесь ответить на этот вопрос - я сделаю это. Потерпевшая сторона в моем деле - государство. А суд орган и представитель государства. Поэтому в строгом соответствии со статьей 59-ой я даю Вам отвод: Вы представитель потерпевшей стороны - государства. Не признаю законности суда над собой. Как в свое время были признаны преступлениями сталинские политические суды над некоммунистическими мыслителями, писателями и общественными деятелями, так будет признан преступным и этот суд.
   Пока же суды являются единственной формой встречи общественности с некоммунистическим политическим деятелем.
   На эту встречу с общественностью я и приехал.
   Статьи 70 и 1901 особенные. Если человек будет выступать против статьи 103-й (умышленное убийство) или 144-й (кража), его не обвинят в преступлении, предусмотренном самими этими статьями.
   Не то со статьями 70 и 1901. Я выступаю за отмену, за исключение из кодекса этих статей - меня, за это, обвиняют по статьям, которые я предлагаю исключить. Так статьи 70 и 1901 противятся исключению самих себя из кодекса. Ну а логика противится назначению 70-й статьи за требование исключить статью 70-ю из нашей жизни, самому существованию статей 70 и 1901.
   Председательствующий: Так мы далеко уйдем от темы. Суд удаляется на совещание по поводу сделанного подсудимым отвода составу суда.
   После совещания Председательствующий оглашает решение коллегии: не считать отвод, данный мной суду обоснованным.
    Ошибки в протоколе. Мать - Джабраилова Патимат Агларовна (а не Мейланова Аглара), Брат - Мейланов Иззет (а не Изет) преподает в Университете на кафедре биофизики (а не биохимии). Развелся я в 1968 году (а не 1967). Дочь зовут Мариям (а не Мариян). В аспирантуру поступил в 1969г. (а не в 1970-м), ушел из нее в 1971г. (а не в 1972-м). Дальше я сказал: "Весь 71-й и половину 72-го я провел в поисках работы в Москве. Работы подходящие были, но не было прописки. Поэтому в 1972г. я приехал в Махачкалу и устроился на работу в Политехнический институт (а не Университет). "Потом работал в ПМК-10 бетонщиком, затем перешел в ПМК-18 из-за того, что обещали больше платить, но ничего этого не было, поэтому я перешел работать в ПМК-785". О ПМК-785 я сказал так: "В ПМК-785 я перешел работать потому что, уехав летом 79г. в Калининскую область, уволился из ПМК-18, а по возвращении не нашел в нем (в ПМК-18) свободной должности бетонщика". "Сам собрал бригаду из 4-х человек". Это неправда. Было сказано так. "Поначалу я в бригаде был один. Потом мастер добавил ко мне двух условно-освобожденных (химиков) и мы трое составили бригаду". В протоколе: "Но прораб начал обманывать, наряды не закрывал, говорил, что сметы нет". Было сказано так: "Обман состоял в том, что прораб и мастер обещали мне оформить бригадный подряд, но тянули с этим, говоря что - на строящийся уже объект! - все еще нет сметы, и, наконец, вместо подряда оформили ко мне двух условников. Наряды мастер закрыл на мизерную сумму, но условников это не волновало, им лишь бы мастер не писал жалоб в комендатуру". В протоколе: "Заработанные 380 р. я передал жене в счет алиментов, но она не взяла". Было сказано: "Я попросил передать жене деньги своего знакомого. У него жена денег не взяла". В протоколе: "Мне объяснили, что имеющий высшее образование не может работать по оргнабору". Было сказано: "Мне дали прочесть тайную инструкцию, из которой следовало, что имеющие высшее образование, или женатые, или разведенные и т.п. люди не должны набираться для работы в Москве. Формально мне помешало попасть по оргнабору в Москву мое высшее образование. Я сам, лично, столкнулся с коммунистической формой запрета на профессию, как раньше столкнулся с запретом на свободу выбора места проживания.
   Заходил я и в комитет по труду ДАССР, беседовал с его председателем, подтвердившим невозможность для меня поездки по оргнабору в Москву".
  
   О пустом зале.
   Я: Пустой зал можно объяснить только тем, что никак не объявлено о начале процесса.
   Председательствующий: Конечно. У нас нет обыкновения вывешивать объявления о начале судебного процесса. Мы не на Западе.
   Я: Так как вывешивание объявления не противоречит закону и принципу гласности советского судопроизводства, то я требую, чтобы объявление о начале моего процесса было вывешено.
   Председательствующий: Мы этого не делали никогда - не сделаем и теперь. Слышали ли Вы, чтобы в Союзе объявлялось заранее о дате начала какого бы то ни было процесса (в том числе политического)? Нет. Информация поступает только после начала процесса.
   Я: Слово дано человеку для сообщения с другими людьми. Суд при пустом зале, говорение в пустоту есть унижение слова. Коммунистическое государство неспроста затеяло этот "пустой суд", тут я вижу злобный умысел: Вы любитель свободы слова, сторонник гласности? - А не угодно ли стороннику гласности обратиться к табуреткам, столам и барьерам?
   Говорить я буду только для людей. Я пришел не на суд, а на встречу общественности с некоммунистическим политическим деятелем и потому говорение для судей, при пустом зале меня не устраивает. Я прерываю свои показания до тех пор, пока зала не будет наполнена людьми.
   Председательствующий: Но что же Вы предлагаете? Не можем же мы силком народ в зал. Прапорщик! Пригласите людей из коридоров в зал.
   Прапорщик (выйдя и вновь зайдя): Товарищ председательствующий! Никого нет. Я объявил: "Есть кто-нибудь по делу Мейланова?" никто не отозвался.
   Председательствующий: Что теперь Вы нам прикажете делать?
   Я: Пусть будут приглашены в зал мои знакомые Балашова и Городецкий, этого будет достаточно, чтобы я не считал зал пустым.
   П.: Но мы не можем заставить их приехать в качестве слушателей процесса.
   Я: Того и не надо. Мне достаточно знать, что они оповещены о начале процесса и о моем желании видеть их в зале.
   П.: Это выполнимо. Судебное заседание прерывается.
  
   Мои вопросы Сурхаеву В.Д. были: 1) Скажите, Вы настаиваете на том, что на вопрос об Афганистане я ответил так, как Вы излагаете? 2) В связи с тем, что Вы так странно излагаете события 25 января и, в частности, нашу "беседу", у меня вопрос к Вам: каково Ваше образование? что Вы кончали?
   Председательствующий: Какое это имеет значение для дела?
   Я: А вот имеет. Мне хочется знать какого рода это образование, что человек так запоминает: торговое? техническое? милицейское?
   Сурхаев: Я ждал этого вопроса. Я окончил Дагестанский университет, исторический факультет и заочно торговый институт. Я пишу научную работу по истории, вот первая часть ее, утвержденная к печати (показывает рукопись). Сейчас я работаю в Управлении МВД.
  
   Ошибки в протоколе допроса Елены: В протоколе: "Я понимала все, но говорить на эту тему с Вазифом бесполезно... и т.д." Слов: "я понимала все" в ее речи не было. Вопрос прокурора был: С какой целью писал Мейланов свою политическую работу? Ответ Елены: Вазиф крайне интересовался политической проблематикой. Он изучил все стенограммы съездов, конференций, работы Ленина, Маркса, современные политические издания. Результатом его размышлений о советской действительности явилась его политическая работа. Какую специальную цель он преследовал, я не знаю.
  
   Еще один пропущенный вопрос прокурора был: Прокурор: Скажите, удовлетворяла ли Вазифа зарплата бетонщика? Ответ Елены: Нет. Но отношения с бригадой у него были хорошие. Ему интересны люди.
   Мои показания в части, касающейся Сурхаева были:
   Председательствующий: Почему Вы пошли с горкомовцами? Почему Вы закончили демонстрацию?
   Я: Начну с последнего. Я планировал простоять на площади один час: с 12 до 13. Вообще говоря, прекратить мою демонстрацию было очень легко: меня ведь не охраняли, достаточно было какому-нибудь хулигану вырвать у меня из рук плакат и демонстрация прекращена. То, чего не сделали хулиганы, сделали горкомовцы: Сурхаев ухватился за плакат и, чтобы не рвать его, я его выпустил. Пройти же в Горком для "беседы" я согласился по принципиальным соображениям: в идеальном государстве так и должно быть, что власти приглашают демонстранта и заинтересованно знакомятся с его предложениями. На просьбу властей разъяснить свои требования я считал необходимым ответить положительно. Увы, беседа сразу приняла направленный (к аресту) характер. Как следует из следственного протокола допроса Сурхаева, Сурхаев непрерывно в течение часа обзванивал кабинеты КГБ, вопросы же задавал абы протянуть время до прибытия сотрудников КГБ. Отсюда и каша у него в голове. Каша, в которой застряли, видимо, разговоры горкомовцев между собой об Афганистане, о причинах моего выхода и т.п. Фраза об Афганистане, приписываемая мне Сурхаевым, конечно, не была мною сказана. Этот грубый, скотский стиль малокультурных горкомовцев, мешающих политику с сексом, мне глубоко чужд. Фразы: "Я понял, чем может закончиться эта беседа для меня" я не произносил. Рассказывая о беседе в КГБ, я зачитал текст своей объяснительной записки:
   "Я выразил протест против решения правительства о высылке А.Д.Сахарова из Москвы. Мотивы? Я считаю, что за идеи нельзя карать административно. С идеями надо бороться идеями. "Известия" (24.1.80.) обвиняют Сахарова во всех смертельных грехах (тут и клевета, и, в неявной форме, шпионаж, и ненависть к советскому народу, и "продался"), но обвинения голословны и не убеждают. Газета хочет заставить поверить советского читателя в то, что решение об административной высылке А.Сахарова - "справедливое решение".
   Не могу с этим согласиться. Не должен советский читатель делать вывода: "да, справедливое", не выслушав доводов обвиняемой стороны, в нашем случае, доводов и объяснений А.Д.Сахарова.
   Напрашивается аналогия с судебным заседанием: ведь даже обвиняемым в тягчайших преступлениях предоставляется слово для защиты.
   В наших газетах я читал, что А.Д.Сахаров на свой страх и риск пытался осуществить контроль над правильностью, законностью самого советского правосудия. Я одобряю эту деятельность, ибо официальные органы контроля, стоящие в том же ряду, что и ими контролируемые, не беспристрастны и не бескорыстны в своем контроле. Административная иерархия должна замыкаться на широкие низы, на организации, стоящие вне официальной государственности, такой организацией был возглавляшийся Сахаровым комитет по надзору за законностью действий самих органов законности.
   Правильная линия поведения государства состояла в предоставлении печатного органа этой группе (комитету) и в ответах по существу Сахаровскому комитету через официозы.
   Ничего страшного во всем этом не было бы.
   Это единственно-возможный путь избежать злоупотреблений самих судебных органов.
   Бесконечное надстраивание официальных органов контроля ничего не дает, не даст и в будущем.
   Еще раз повторю: мой протест был не по существу обвинений, предъявленных Сахарову, а по форме идущего по стране дела Сахарова. Протест был направлен против того, что самому обвиняемому не предоставляется слова.
   Естественно, что выход с плакатом на народ был актом моей свободной воли, моего желания послужить справедливости. (Меня об этом никто не просил, никто мне не помогал, я "все" сделал сам) "Такие свои действия" считаю правомерными, законными, актом зрелого гражданского сознания, атом, продиктованным заботой о путях развития моей страны.
   В протоколах моих показаний все неверно записано, начиная со слов: "Поводом для этого послужила такая газетная кампания" и до конца записи моих слов. Мои слова извращены, часто им придан прямо противоположный смысл; в то же время мне приписаны речи, которые я никогда не произносил. Изложу, вкратце, что говорилось мною на процессе: В протоколе: "Поводом послужила такая газетная кампания" (это бессмыслица, какая "такая"?) Было сказано: "Поводом послужила развернувшаяся в коммунистической прессе противокампания в ответ на западную кампанию защиты прав человека". В протоколе: "Нащупав эти базисные идеи, я решился написать эту работу". (Фраза опять-таки бесмысленная. "Эти базисные идеи". Какие такие "эти"?) Было сказано: "Работа занимается разоблачением теоретических ошибок классиков марксизма-ленинизма и, как таковая, бьет по фундаменту, по базису марксизма. Это принцип: спорить не с эпигонами марксизма, не с сиюминутной теорией-скороспелкой коммунистического журналиста, а с его учителями, выбивая тем самым почву из-под ног коммунистического легкодума. Работа дает методологию борьбы с высококвалифицированной ложью и сама являет пример применения этой методологии. Обострившаяся идеологическая борьба вызвала одно интересное явление: ложь перестала быть грубой, легко постижимой. Ложь стала предметом творчества, ложь стала профессией, ложь стала высокопрофессиональной. Как бороться с профессионалами лжи, оглупляющими советского?
   Ну прежде всего - не отмахиваться от нее! Не всегда у лжи короткие ноги. Не отмахиваться - значит опровергать журналистский аргумент не на его же журналистском уровне, а на уровне философском. Добиваться подавляющего превосходства на философском, историческом, логическом, литературном уровнях. Если в двух словах - я предлагаю "бить по воробьям из пушек". Только такая пушечная аргументация подавит журналистскую. К опровержению журналистских скороспелок должны привлекаться фундаментальные противокоммунистические тексты всех времен: от Платона до Достоевского и Бунина с Короленко.
   Председательствующий: И Платона? Как же Вы теорию, являющуюся отражением совсем иных социально-экономических отношений сравниваете с коммунистической?
   Я: Сопоставленные с нашей действительностью, тексты Платона поражают своей сегодняшностью. Платон будет актуален вечно. Ленин пишет в философских тетрадях, что через всю человеческую историю тянутся две линии: Платона и Демокрита. Это верно. Платон, как и Демокрит, никогда не потеряет актуальности. Центральная идея Ленина та же, что у Платона: обществом должна управлять сознательная часть его, выделенная в сословие. Выделенная организационно. Платон эту сознательную часть называет стражей, Ленин - компартией. Уже в этой идее заключена идея культа личности, идея вождизма. Глядите. Ленин идею наиболее сознательной части применяет к обществу в целом. Я пойду дальше и устрою, как говорят математики, итерационный процесс. По той же логике, по которой страной должна править наиболее сознательная часть ее - партия, по той же логике самой партией должна править наиболее сознательная часть партии - ЦК. ЦК должна править наиболее сознательная часть его - Генеральный секретарь. Коммунистическая однопартийность и культ личности неразделимы.
   Эта идея выделения сословия сознательных, организационного оформления сознательных порочна, и, в перспективе, гибельна для человечества. Она лишает общество взгляда со стороны на ведущую его стражу - партию. С идеей выделенного сословия сознательных спорит папирус 15 века до нашей эры: "Сокрыто под спудом разумное слово. Находим его между тем у рабыни, что мелет зерно". Т.е. истина может быть у невыделенного в сословие стражей. У противостоящего сословию стражей, партии. Это центральная идея, обосновывающая необходимость свободы слова. Фразы: "Но у меня не антисоветские измышления, по крайней мере считаю так", - я, конечно, не говорил. Говорил я так: "Я не против советской власти - она демократична. Я не против формы - Советов, против теперешнего ее содержания коммунистов".
   Председательствующий: Но сегодня в Советах большинство - коммунисты. Идя против них, Вы идете против Советов.
   Я: Вовсе нет. В стакане может быть вино, которое не по мне - это не значит, что я против стакана. Я так же не против формы - Советов, как не против них был Ленин летом 17-го года, когда большинство в Советах принадлежало меньшевикам. Фразы: "обществом должна править наиболее сознательная часть, как бы стража, т.е. отщепенцы, как вы их называете", я, конечно, не говорил. Я сказал: "Не одна стража должна править, а и люди со стороны, отщепенцы, корректирующие действия властей, люди, не входящие в официальную стражу: Маркс, Ленин (до 17-го года), Толстой, Достоевский, Герцен, Радищев, Мелье, Вольтер, Торо, Бунин, Короленко, Солженицын, Сахаров, Пастернак". Фразы "я не давал читать свою работу любому человеку, поэтому я выбрал Травкина", - я не произносил, ибо я вообще не обсуждал с президиумом собрания вопрос: что я читаю, что из своих книг и кому я даю читать и т.д. Сказал я так: "О распространении моей работы. Я как раз не сторонник ленинской методы распространения своей идеологии среди отсталых, неспособных с нею бороться. Такое распространение считаю "совращением малых сих". Наилучшим вариантом считал бы напечатание ее и выставление на полках книжных магазинов. Книга на полке магазина - депонированное мнение автора: хочешь знать его, нужно тебе - бери, плати деньги, не хочешь - никто тебе его не навязывает". Была мысль дать отлежаться тексту. Сегодня я бы считал публикацию работы желательной. Фразы: "и прошу у меня не спрашивать кому я давал ее читать", я не произносил, равно, как нелепой фразы: "Это мои мысли и никому нет дела до них".
   Председательствующий: Кому Вы давали читать Вашу работу?
   Я: "Я считаю вопрос этот посягательством на свободу с кем угодно делиться своими мыслями, перенесенными на бумагу. Не дело суда-государства контролировать и регламентировать обмен словами. Не отвечаю на этот вопрос принципиально: чтобы отучить суды вмешиваться в запретную сферу личного". "Как попала эта работа к Лауту я не хочу говорить". Здесь искажена фамилия: следует - Лавуту. Далее я сказал: "Книги Солженицына - моя собственность, ни в одном кодексе я не встречал запрета хранить, читать, давать читать книги Солженицына".
   Председательствующий: Да, но книги эти изданы за рубежом. И разве Вы не знали, что это книги запрещенные?
   Я: Видите ли, для меня нет такого понятия - "запрещенная книга". Есть книги, которые я хочу читать и те, которых читать я не хочу. Вы говорите, книги Солженицына запрещенные. Это смотря для кого! Читали же их Межелайтис, Н.Н.Яковлев, Кривицкий, Твардовский ("Окаянные дни" Бунина) и т.д. Получается, что одним можно читать, а другим - нет. А кому можно? Тем, кого коммунисты считают достаточно сознательными для такого чтения. Но я не желаю подставляться под коммунистическую оценку: созрел или не созрел я для чтения Бунина-Солженицына. Я из тех, кто сам раздает оценки. И да: что разрешено читать Кривицким да Яковлевым, я разрешу читать всем.
   Прокурор: Вот Вы говорите, что эти указанные Вами товарищи читали эти книги. Значит, и Вы бы смогли их прочесть, пройдя соответствующую процедуру допуска?
   Я: Не обязательно! На то и процедура, чтобы отсеивать. Да и главное тут другое! Не должен взрослый человек спрашивать что ему читать, да что ему думать. Это центральный момент.
   Председательствующий: Что Вам не нравится в Октябрьской Революции?
   Я: То, что она привела к обществу, в котором излагать свое мнение разрешается только под конвоем и взяв руки назад. Только! Я вот высказал свое мнение без конвоя и не взяв руки назад, так меня призвали к принятому в коммунистическом обществе порядку: и теперь я излагаю свои взгляды согласно коммунистическим обычаям: взяв руки назад и в окружении вооруженных несознательных. Ведь от этого факта вам никак не уйти: я действую ненасильственным методом, я действую словом, а вы (государство) отвечаете на неугодную мысль насилием. Одной из центральных идей моей работы является мысль о решающем влиянии формы на содержание. Скажем, о собрании, о суде следует судить не по речам, на нем сказанным, а по его регламенту, по его внешним формам: кто допускается на него? как о нем оповещается? сколько дается времени ораторам? допускаются ли, и как часто, перебивы? как готовятся протоколы? предаются ли они гласности? и т.д. Чисто внешний признак: Ленина перебивали, Сталина уже нет.
   Согласно этому воззрению, главным в нашем мире являются не аргументы, а то, как мы спорим. Вам разрешается меня перебивать, а мне нет. Я прихожу на дискуссию из вонючей камеры, а вы из дома. Я стою окруженный конвоем, готовым по первому вашему знаку применить ко мне насилие. Вам с моей стороны ничто не угрожает. Я говорю стоя и с руками, забранными назад - вам позволено сидеть. Вот так мы и спорим. Но самое смешное впереди. Решать, кто из нас прав поручено вам, тем, с кем я спорю. Это как если бы судьей в футболе назначался капитан одной из играющих команд.
   Закончу с чего начал. Мне не нравится Октябрьская революция одним: она с неизбежностью приводит к обществу, в котором высказывать свои мнения разрешается только стоя под конвоем и с руками, забранными назад, да с условием: победитель спора едет на семь лет в каторжные работы. Вот только это одно и не нравится.
   Записанной в протоколе бестолковщины: "я был удовлетворен чтением этих книг. Их содержание как-то отвечало моим собственным мыслям и идеям. Я считал, что и другие также могут их читать", я не произносил. Дальше тоже переврано: Я сказал: "Я попал в соседний с ее прогулочный двор и узнал от нее, что 22.2.80 она арестована". Фразы: "...пока мою жену Самареву не освободили, поскольку она была беременна", - я не произносил, ибо освобождена Елена была вовсе не по причине беременности. Бестолковщина: "Я сознаю одно, что я могу сказать любому человеку за что я арестован. Написал плакат и за это я сижу в тюрьме, но считаю, что я прав", - я не произносил. Сказал я так: "В том и нелепость статей 70 и 1901, что человеку осужденному по ним, невозможно выйдя на волю рассказать за что он сидел, ибо сам этот рассказ будет преступлением подпадающим под те же статьи. Вот жена сообщила моему знакомому о моем аресте, тот ее спросил: "за что?" - За плакат. - А что было в плакате? - Она и сказала. Последнее и было преступлением - "распространение порочащих наш строй сведений".
   Председательствующий: Вы специально знакомились с нашими законами?
   Я: На моем столе последнее время лежали четыре кодекса: уголовный, уголовно-процессуальный, гражданский, исправительно-трудовой.
   Председательствующий: Хоть у Вас и лежало четыре кодекса, но юрист Вы плохой.
   Я: Может быть. С удовольствием поучусь у юристов лучших, чем я.
   Председательствующий: Вы понимаете, что распространяя в изоляторе письма, содержащие текст Вашего антисоветского плаката, Вы совершаете преступление?
   Я: Я понимаю только, что и Вы оказались юристом не лучшим, чем я!
   Председательствующий: Как это?
   Я: Очень просто. Только что вы подтвердили мои слова о невозможности ответить "за что посадили" для арестованного по семидесятой статье. Меня сажают в камеру, и сокамерникам я рассказываю за что я арестован. Так почему ж мне нельзя об этом рассказать другим заключенным? Я писал письма с просьбой поддержать однодневной голодовкой протеста мою голодовку протеста против ареста жены. Значит, я должен был рассказать о том, кто я, за что арестован, за что арестована жена. Все это я сделал в своих обращениях. Кстати, вы зря думаете, что письма не дошли до заключенных. Они дошли, заключенные мне рассказывали, что читали их, что я забыл назвать дату их голодовки, а то они с удовольствием бы меня поддержали! В письмах этих не было призыва к незаконным действиям. Начальник оперчасти заявил так: "Голодовка - это Ваше законное право". Значит я призывал заключенных к разрешенным действиям, т.е. в моих призывах не было ничего незаконного. Посему обвинение по четвертому пункту считаю, даже по советским законам, необоснованным. Далее, начиная со слов протокола: "В моей работе нет идей Солженицына", и до слов: "У нас в стране превышена мера запретов" все переврано, искажено, пропущено. Должно быть:
   Прокурор: Это должно обсуждаться, потому что идеи этих книг, идеи Солженицына использованы в Вашей работе.
   Я: В моей работе нет идей Солженицына. Мои идеи прямо противоположны позитивным идеям Солженицына. Вы не видите этого по малограмотности.
   Прокурор: А-а-а! Так Вы оскорблять! Вы еще и оскорбляете?
   Я: Во всяком случае не персонально. Весь советский народ малограмотен в смысле знания Солженицына.
   Председательствующий: Нет, Вы уж не изменяйте своих слов. Вы имели в виду малограмотность прокурора в целом, а не только в смысле его незнакомства с произведениями Солженицына.
   Я: Пожалуй, было и то, и другое.
   Прокурор: Вы, значит, все-таки оскорбляете. Не Вы один грамотный! Мы грамотны не меньше вашего! У нас образование не меньше Вашего!
   Я: Так. Я хочу все-таки вернуться от прокурора к Солженицыну и доказать свое утверждение. Солженицын сторонник авторитарной формы правления. Я - сторонник демократии. Солженицын религиозный человек, православный, я - тот, кого в старину называли вольнодумцем. Конечно, эти отличия не отменяют моего мнения о Солженицыне как о великом писателе, не отменяют моего приятия критической части его творений.
   Прокурор: Но ведь у Вас в работе цитируется Солженицын!
   Я: А вот и нет! Для Вас мало прочесть мою работу раз. Перечтите ее повнимательней и убедитесь, что в ней нет ни одной цитаты из Солженицына! Зато есть цитаты из Маркса, Ленина, протоколов съездов и Генсоветов 1-го Интернационала.
   Прокурор: Вы понимаете, что сегодня решается Ваша судьба?
   Я: Судьба моя решается и решалась мной самим. Меня ведь на площадь никто не тянул. Ну а насчет понимания... - понимаю-то я больше вашего, но все не так, как вы.
   Председательствующий: Вы признаете, что идете против нашего государства?
   Я: Верну вам ваши слова. Вы не раз взывали ко мне: конкретней! конкретней! То же скажу теперь вам я: конкретней! конкретней, гражданин председательствующий! Фраза Ваша нелепа. Против всего в государстве нелепо идти. А вот против имеющихся недостатков, которые есть в любой внешней структуре общества, следует идти. Я не ограничиваюсь кэгэбэшным признанием недостатков, а указываю причину, делающую их неустранимыми: отсутствие свободы печати и слова. Итак, я против государства только в вопросе о свободе слова и печати, как против нашего кодекса только в отношении статей 70 и 1901.
   Два слова о бедах нашей страны. Хочу подчеркнуть: с отсутствием прав человека в СССР я столкнулся лично, все написанное мной в политической работе могу подкрепить своим личным жизненным опытом. 1. Так, я пишу: "право на труд, но не право на зарплату". История моей жизни в СССР доказывает святую истину этих слов. 85 рублей в месяц, меньше, чем стипендия студентов-механизаторов профтехучилища, платило мне государство за работу преподавателем ВУЗа. 2. Ограничения свободы места проживания (внутри страны) связанные с системой "прописок". Эти ограничения, не дающие жить где хочется, я испытывал на себе. Целый год после университета я прожил в Москве (1971-1972), пытаясь устроиться на работу в Москве. Были места меня устраивающие, но не было московской прописки. Прописки! Прописки! Коммунистической прописки! Пришлось поехать на работу в Дагестан. А хотелось все же работать и жить в Москве. И вот я пытаюсь обменяться квартирами и сталкиваюсь с ограничением свободы обмена: нужно разрешение комиссии Моссовета на обмен, для этого нужно ходатайство замминистра в Моссовет, а я не любитель просить у замминистров. 3. Запрет на свободу мнений, запрет на честность. То, о чем в моей работе сказано "общество, в котором благородство преследуется по закону". С этим глубоким законом социализма, вытекающим из принципа "каждому по труду" я столкнулся в институте, и так как я жил не по преступным законам взаимного покрывательства, то и оказался вне коммунистического коллектива. Непереизбранный и потому уволенный с работы преподавателя ВУЗа, я пошел искать работу по специальности. 4. Тут столкнулся я с коммунистической безработицей. Ходил я и в гороно. Там мне сказали, что мест нет, а список ждущих есть, и пребольшой. Ходил я и по техникумам, по профтехучилищам. Заходил в управление профтехобразования на ул.Дахадаева. Везде ответ был один: мест нет и не ожидается. Ходил я и по институтам. "Мест нет". Правда, в мединституте и университете мне предложили место с окладом в 100 р. Я отказался. Пошел работать не по специальности - бетонщиком в ПМК. Два года я работал бетонщиком, но не оставлял мысли переехать в Москву и начать работать по специальности. Но как переехать в Москву? Я увидел объявление об оргнаборе строительных рабочих в Москву. Подал свои документы в бюро по трудоустройству, чтобы уже в качестве бетонщика попасть в Москву. 5. И тут я столкнулся с коммунистическим запретом на профессии. В бюро трудоустройства мне показали служебную инструкцию, согласно которой лица с высшим образованием не подлежат набору для работы в Москве в качестве рабочих.
   Что же это? - Хорошо оплачиваемой работы по специальности не дают, работой не по специальности тоже не дают заняться там, где людям без диплома ею разрешено заниматься. Чего же хотят от меня коммунисты? Они хотят от меня бесплатного труда по специальности. Э, нет, - говорю я. Это уже у меня было, я уже имел по 365 коммунистических субботников в год, о чем проинформированы читатели моей противокоммунистической работы. Так дальше дело не пойдет. Я решаюсь искать работу за пределами СССР. Пишу письмо министру: "Здесь, в СССР во мне нуждаются не настолько, чтобы мне платить - прекрасно! В мире полно мест, где мне жаждут платить за мой труд". Я требовал одного: визы (на два года) с отметкой "трудовая эмиграция". Аргументы мои были так неоспоримы, что ни министерство, ни газета "Известия", ни Президиум Верхсовета СССР не нашлись, что мне ответить - письменного ответа от всемирных учителей не последовало. Так я столкнулся с отсутствием в СССР права на трудовую эмиграцию, с отсутствием свободы выезда из СССР. 6. Письменного ответа я не получил, - сказал я, да, но зато не было недостатка в устном мычании. К сожалению, мычанием юриста Верхсовета ДАССР и инструктора ОВИРа сыт не будешь. Господа коммунисты! Как же быть: прокормить меня вы не в силах, так избавьтесь от меня, отпустите меня из вашего нового мира в старый, в котором, в отличие от ваших новых порядков, кушают! Что ж вы меня не отпустили? Что ж вы мне не дали визы? Тем самым вы меня вынудили на более решительные действия. Раз официальные органы бессильны ответить мне, я апеллирую к народу - в этом есть логика, не правда ли?!
   Прокурор: Вы спекулируете на проблемах и трудностях нашей страны. Вот вы обрушиваетесь в своей работе на приписки. Но ведь этого не скрывает и партия. В своих постановлениях она призывает бороться с приписками. Партия наша вообще ничего не скрывает. Это наш принцип - критика, какая ни жестокая, лишь бы справедливая. И в газетах у нас критикуются приписки. Так за что же Вы называете наше государство преступным?
   Я: Партия не скрывает только того, чего скрыть она уже не в силах. Партия скрывает тенденцию приписок расти. Я доказываю в своей работе нечто отличное от партийной точки зрения на приписки, а именно: социализм и приписки неразделимы. За что называю наше государство преступным? За статьи 70 и 1901. За лишение народа лучших его: Панина, Солженицына, Синявского, Бунина, Цветаевой, Ахматовой, Мандельштама, Пастернака. Это лишение народа слов лучших его, его учителей и пророков и есть преступление перед народом.
   Ведь до чего дошло дело с преследованием за слово в СССР. Я зачитаю вам текст статьи "Вопреки фашистским запретам" ("Правда", 11 сентября 1980 г.): "Чилийские патриоты выходят на улицы, несмотря на строжайший запрет фашистов проводить манифестации. Согласно изданному хунтой декрету, их участникам грозит тюремное заключение сроком до полутора лет. Однако никакие репрессии не могут заставить замолчать чилийских демократов, все активнее выступающих против диктаторского режима, за возрождение демократии и свободы".
   Строжайшим запретом на манифестации назван срок в 1,5 года. А у нас мне за мою манифестацию грозит семь лет плюс 5 лет ссылки! Это в пять раз сильнее строжайшего фашистского запрета! Вот эти-то законы и государство за них цепляющееся я называю преступными!!
   Прокурор: Подсудимый, не надо бить нас по нервам - они у нас крепкие.
   Я: У меня тоже!
   Прокурор: Вы говорите, что у нас нет свободы демонстраций. Помилуйте! А... разве Вы не ходили на первомайские демонстрации? Разве не ходили на них ваши студенты? Это же свобода...
   Я: Я-то не ходил, а вот как ходят студенты я знаю очень хорошо. Я был куратором курса и сам слышал указание не отпускать студентов домой на праздник, брать у них расписки в том, что они будут на параде и т.п. Это суровая принудиловка: за отказ от демонстрации последуют "меры" - лишение стипендии, зажим по учебе и, наконец, исключение. Как известно, мне не забыли в характеристике поставить в вину отказ от участия в демонстрациях.
   С отсутствием гласности мы встречаемся на каждом шагу. Зачем далеко ходить - вы сами признались, что о начале моего процесса объявления не было. В зале суда процесс объявлен гласным, открытым и вот на гласном этом процессе присутствует только моя жена и две пригнанные для публики девушки-секретарши. Я знаю, что многие хотели прийти на процесс, но ведь невозможно им узнать о нем. Я знаю и другое: вы дадите свое освещение этого процесса в газетах, а мне в тех же газетах слова предоставлено не будет.
   Прокурор: Безусловно!!
   Я: Как и все, что я утверждаю в своей работе. Я готов защитить каждую строку ее.
   Прокурор: Но откуда ж такие ядовитые стрелы?! Ведь Вы же бичуете!! Ведь Вы бичуете!!
   Я: Бичую. Советская власть и коммунистическое государство вещи несовместимые. А вот при капитализме может быть советская власть. Зачитываю вам заметку "Избран коммунист" (Правда, 9 октября, 1980г.): "Избран коммунист, Вена, 8 (соб. корр. "Правды"). Выборы в общинный совет Линца, одного из ведущих индустриальных центров Австрии, принесли успех кандидату компартии. Городским советником стал известный публицист профессор Франц Каин, снискавший авторитет не только среди единомышленников-коммунистов, но и у рабочих, среди студенческой молодежи Линца. И.Мельников".
   Вот это - советская власть! Пожалуйста, человек мировоззрения враждебного существующему строю (капиталистическому) получает возможность быть выбранным городским советником. Сумели завоевать авторитет - пожалуйте к рулю. А как Ф.Каин завоевал авторитет? А так, что он "известный публицист". Ему разрешают, хоть он и коммунист. Потому что есть у них свобода слова. То же надо сделать и у нас. Не препятствовать публицистике некоммунистов и антикоммунистов. Да, я стою за отстранение компартии от власти, ибо это партия затыкания ртов. Эта партия на 10-м съезде заткнула рот самой себе, запретив фракции. Ошибочна идея Ленина: во всей стране отменить свободу слова - разрешить говорить только коммунистам, а внутри партии разрешить свободу слова - учинить т.н. внутрипартийную демократию. Идея эта потерпела крах сначала на 10-м съезде и, окончательно, на 18-м и 19-м. Этих съездов партии с себя не смыть. Вот по всему по этому у власти должны стоять некоммунисты, а коммунистов надо держать в оппозиции, чужие ошибки они умеют критиковать не хуже прочих.
   Чем пагубна однопартийность и запрет на некоммунистическое слово? А тем, что эти запреты лишают нас взгляда со стороны. А со стороны виднее. Они лишают нас возможности свернуть с пути, ведущего в пропасть, ибо генеральное направление (а оно-то и ведет в пропасть) критиковать воспрещается!
   Главная беда нашей страны - советский человек, боящийся думать. Ведь статьи 70 и 1901, сажающие за слово лишают людей не только свободы слова, но и свободы мысли. Люди боятся думать! Только начал думать в опасном направлении - тут же срабатывает внутреннее КГБ: стоп! - это направление размышлений ведет в тюрьму. А кому ж охота в тюрьму?! Поэтому неслучаен в показаниях свидетелей рефрен: "о политике мы не говорили..." Отучили! Опасная область! Лучше на эти темы не думать, а заниматься математикой, биологией, шитьем, наконец!
   Прокурор: Вот Вы говорите о том, что надо провоцировать коммунистов на членораздельные, внятные отказы, обнажать и обнажать нечеловеческий лик коммунизма.
   Я: Там написано: бесчеловечный лик коммунизма.
   Прокурор: Я читаю по Вашей работе. Может быть в черновике было слово "бесчеловечный".
   Я: Да. Смысл моего выхода еще был и тот, чтобы лишить коммунистов возможности лгать: "Мы никого не сажаем за слово! Мы никого не сажаем за плакаты! За демонстрации! Укажите нам хотя бы одного посаженного за это!". Так люди не идут на открытый протест потому что боятся, потому что это значит самому посадить себя в тюрьму - настолько однозначна реакция властей. И все-таки протестовать открыто надо. Надо, чтобы вскрыть ложь коммунистического государства, выдающего запуганность за добровольность.
   Я выдвинул программу провоцирования коммунистов на обнажение ими своего бесчеловечного лика (кстати у них всегда есть вариант не поддаться на провокацию, сменить звериный лик на человеческий, переродиться, отказаться от коммунизма) - сам же и показал пример осуществления своей программы.
   Прокурор: Ваша ошибка состоит в непонимании того, что нет свободы без запретов, как нет прав без обязанностей. Любой строй, любое государство себя защищают. Защищает себя капиталистическое государство. Защищает себя и коммунистическое государство.
   Я: Вы мыслите категориями "0 или 1". Либо чистая свобода без запретов, либо одни запреты без свободы. А мы живем в эпоху точных мер, в эпоху чисел. Все дело в мере! И там и тут запреты необходимы. У нас в стране превышена мера запретов. Стране необходима большая свобода слова. В своем письме в "Известия" в защиту Сахарова (где-то 77-го, 78-го года) я предлагал примерный перечень запретов: запретить пропаганду: войны, расовой ненависти, религиозной нетерпимости, терроризма, порнографии, насилия. Все эти запреты - как и все свободы! - результат многотысячелетнего исторического опыта человечества! Нельзя класть полицейского запрета на идеологию. Идеологии нужно ставить идеологический же барьер.
   Прокурор: Вы рассуждаете догматически и схоластически.
   Я: Это Вы о себе сказали. Не вам со мной спорить.
   Председательствующий (прокурору): Достаточно. Подсудимый высказывает свою точку зрения, логика в его рассуждениях есть.
  
   Ошибки в записи допроса свидетеля Ахмедова Максуда Муртузалиевича. В протоколе записано: "Тогда я работал начальником спец.части в следственном изоляторе". Было сказано: " В то время я работал начальником оперчасти следственного изолятора". Пропущен мой вопрос к Ахмедову.
   Вопрос (мой): Получали ли Вы мое заявление от 21 апреля 1980 года? Сейчас я его прочту: "Требую перевода сидящего со мной в 27-й камере Владимира Соболева в другую камеру. Объяснюсь. Убийство лучшего друга на нераскаявшейся душе этого человека. Его рассказы об участии в истязаниях заключенных вызывают гнев и отвращение. Свое отношение к его жизни и к его душе я считаю необходимым выразить открыто. Не желаю делить хлеб и кров с истязателем, с человеком, для которого кровь людская, что водица. Требую немедленного удовлетворения моего требования.
   Вазиф Мейланов.
   21 апреля 1980г.
   P.S. Заявление прочитано в камере". Получали Вы такое заявление?
   Св. Ахмедов: Нет, такого заявления я не получал. Распределение по камерам - компетенция заместителя начальника следственного изолятора по режиму.
   Я: Почему осужденный, отбывший уже 9 лет заключения и досиживающий 10-й год, помещается в камеру к следственному? В тюрьме камеры разделяются на "осужденки" и "следственные". Почему осужденного поместили в следственную камеру? Является такое помещение нарушением режима содержания в тюрьме?
   Ответ св. Ахмедова на этот вопрос записан верно.
   Замечания к записи допроса св. Аркитского: Начиная со слов "На вопрос суда подсудимый Мейланов" и дальше мои слова записаны нелепо, вразброс, что лишает ответ единства смысла. Было сказано так:
   Председательствующий: Почему Вы отнесли Ваши книги к Аркитскому?
   Я: Это уже мое дело. Хочу только заметить, что я знал: по закону, хранение без цели распространения не является преступлением. А Аркитский бы книги только хранил, следственно, ему эти книги ничем не грозили". Дальше неверно записано - окончание показаний Аркитского. Было так:
   Председательствующий: Вы знали, что Ваш брат собирается выйти на площадь?
   Св. Аркитский: Нет. Этого никто из близких не знал. Если бы родные знали, всего этого бы не произошло.
   Председательствующий: Почему?
   Св. Аркитский: Потому что не допустили бы. Я бы сам не допустил.
   Председательствующий: Как же бы Вы не допустили?
   Св. Аркитский: Да хотя бы физически! (улыбаясь) Я просто обхватил бы его сзади и не дал бы ему идти. Ведь этого же нельзя допускать, чтобы он сидел в тюрьме. Разве в тюрьме ему место?
   Председательствующий: Конечно, не место.
  
   После записи показаний свидетеля Измайловой не записаны мои вопросы к ней и неверно записаны ее ответы. Было на суде так:
   Вопрос (мой): Прежде всего: ты дала мне эту статью осенью 1976 года. Это верно?
   Св. Измайлова: Да.
   Я: Так. Теперь: как ты объяснишь, что написав эту свою статью-письмо осенью 1975 года, ты год о ней не вспоминала, через год вдруг принесла на кафедру "отпечатать", и потом два года опять о ней не вспоминала?
   Св. Измайлова: Не могу это объяснить.
   Я (секретарю): Запишите это.
   Председательствующий: Не командуйте секретарем. Указывать, что записывать, могу только я.
   Я: Хорошо! Ответь, был ли на кафедре разговор, что, мол, все мы только говорим о бедах жизни СССР, но разговорами все только и кончается. Делать никто ничего не делает. Это я так сказал. А ты ответила: не ты один воюешь против недостатков. Я: кто же еще? Ты: я, вот, написала письмо в "Комсомольскую правду", где сказала всю правду о невозможности жить на одну зарплату. Тогда я и попросил тебя принести мне это письмо. Был такой разговор? Была такая просьба?
   Св. Измайлова: Я не помню, чтобы я сказала тебе "не ты один с этим борешься", ведь прошло около пяти лет.
   Я: Ну а просил я тебя принести эту статью для меня?
   Св. Измайлова: Я не помню, да это и не существенно.
   Я: Ты не квалифицируй, а отвечай. Для тебя оно может быть и несущественно.
   Св. Измайлова: Я не помню.
   Я (секретарю): Запишите это.
   Я: Как же ты не помнишь этого? Добро бы я один раз тебя попросил. А то ведь ты с первого раза не принесла - забыла. Я насел. Дней десять подряд я напоминал тебе, пока, наконец, ты не принесла ее. Как же это-то забыть?
   Св. Измайлова: Может быть ты и говорил, но я этого не помню. Да это и несущественно. Я принесла ее отпечатать.
   Я: Ну хорошо. Тебе она так вдруг через год стала нужна, что ты решаешь ее отпечатать. Почему ж ты уже после того дала мне, полтора года не вспоминала о ней?
   Св. Измайлова: Я не вспоминала о ней потому, что не придавала ей большого значения. Дискуссия в газете к тому времени закончилась.
   Я: Жаль, что я должен задавать тебе только вопросы, а то бы я тебе все объяснил в твоих поступках. Ну хорошо, тогда другой вопрос: "Написала ли ты басню "Лев и Мартышка", посвященную моему увольнению и назначению на мое место Антонины Соцкой?
   Св. Измайлова: Все знают, что я пишу басни. Вопрос твой неправильный: басня пишется не о конкретных людях, в басне все обобщено.
   Я: Ну хорошо. Было ли такое: ты написала эту басню мелом на доске кафедры, Антонина прочла, все поняла и обиделась на тебя. Было такое?
   Св. Измайлова: Было такое. По этому поводу была написана басня "Тигр и мартышка" (название вспомнить помогает Лена репликой с места). Возможно, что да, ты фигурировал в ней, как Тигр.
   Дальше ее слова переданы верно. А дальше опять неверная запись моих слов. Было сказано: На вопрос суда подсудимый Мейланов: Отношения у нас были неприязненными. Корни этой неприязни были глубоки: разные взгляды на жизнь. Я не скрывал своего неприятия ее философии, что порой приводило к спорам, кончавшимся для нее слезами. В следственном протоколе допроса Рая пишет: "Взаимоотношения наши были нормальными, если не считать двух-трех ссор, после которых я писала служебные записки на имя зав. кафедрой". Я такие отношения не назову нормальными.
   Председательствующий: Суд считает, что Измайлова принесла по Вашей просьбе и сама передала Вам свою статью. Вы говорите так, она говорит иначе - тут вступает в силу принцип презумпции невиновности, который обязывает нас спорные вопросы решать в вашу пользу. Но вот дала ли она эту статью Вам насовсем?
   Я: Тут и без презумпции невиновности ясно, что она принесла ее мне и по моему требованию. Она это не отрицает. Статью она мне сразу насовсем не давала, т.к. я ее у нее поначалу насовсем и не просил: я ж не знал что там у нее, понравится ли мне это. Когда письмо мне понравилось, я попросил ее оставить мне его. Она не сразу, но согласилась.
   Написав комментарий к ее письму, я, в разговорах с Райкой, не раз поминал, что разложил ее текст в своем комментарии. Когда эти слова прочно поселились в ее сознании, после того, как эти слова достигли ее, она забеспокоилась, ей захотелось изъять у меня собственноручный текст своего письма.
   Председательствующий зачитывает выборочно наиболее острые места моего комментария (стр 80-88 моей работы).
   Я: Что ж Вы теоретические места моей работы пробалтывали себе под нос, а резкий комментарий мой смакуете, пытаясь сыграть на самолюбии свидетеля? Это нечестный прием. Если читать, то читать весь комментарий без пропусков, всю работу. А то ведь и комментарий непонятен. Ведь Райкино письмо у меня приложено к работе.
   Со смаком, с нажимом, то и дело вскидывая глаза на свидетеля, председательствующий зачитывает ей ущемляющие строки моего комментария: "Эта женщина одна. Эта женщина больна". "Шайкой его, Рая, шайкой. Эх-ма, себя-то пожалей!", "У-у-у, - воет Райка, дайте мне! Я! Я! Я заслужила, - волочит сосцами по земле". Вырванные из контекста, эти строки выбивают из Райки полоумное бормотание: "Я его сама считала больным, т.к. он со странностями, поскольку он никогда не скрывал своих взглядов". Раз он считает меня больной, то я ничего тут не могу сказать. Я считаю, что он болен и бредит. Вообще-то он никого не уважал и не скрывал этого. Я не считаю, что в моей статье было что-то противоречащее принятым в СССР взглядам".
   Председательствующий: В том-то и дело, что Ваши взгляды наши, советские. Это-то и сделало Вас персонажем его работы, вызвало такой неистовый комментарий.
   Итак, в протоколе, помимо пропусков и исправлений, допущена перестановка речей свидетеля и председательствующего, т.е. делается попытка скрыть прием председательствующего: зачитать свидетелю мою критику его (свидетеля), а потом получить от него показания обо мне. Пропущены мои слова сказанные после допроса Райки.
   Я: К вопросу о резкости и "безжалостности" моего комментария. Приведу цитату из Мопассана: "Когда он разговаривает, его речь кажется злословием исключительно потому, что мысль его прозорлива и он разнимает на части все скрытые пружины чувствований и действий других людей. Когда он пишет, он не может удержаться, чтобы не включить в свои книги все то, что он понял, все, что знает, и тут нет исключений ни для родных, ни для друзей, с жестоким беспристрастием он обнажает сердца тех, кого любит или кого любил". ("На воде", эссе о писателях). "С жестоким беспристрастием". Суд сосредоточился на "жестокости" моего комментария. А я хочу повернуть суд к вопросу: верен ли мой комментарий, правильно ли я разгадал загадку Райки? Правильно!! Оскорблений, конечно же в моем комментарии нет, - есть правда о советском человеке, страшная для коммунистов.
   Председательствующий: Все это так, но зачем же оскорблять женщину...
   Я: С удовольствием отвечу, если это вопрос.
   Председательствующий: Да какое уж тут удовольствие. Не надо ответа.
   Я: Заявляю протест против действий председательствующего, высказывающего в ходе судебного заседания свои оценки.
   Председательствующий: Внесите протест подсудимого в протокол.
   Прокурор: Подсудимый Мейланов! не извращайте действительность! Ведь Вы извращаете! Председательствующий задал Вам вопрос, а не высказал свое мнение.
   Я: Разберемся без Вас. Председательствующий лучше знает, что он сказал.
   Фразы: "Где лежат остальные экземпляры моей работы, я не скажу", - я не произносил. Сказал я так: "А с чего Вы взяли, что "остальные экземпляры" существуют? На вопросы об экземплярах я не отвечаю, ибо не желаю участвовать в выслеживании и уничтожении рукописей. Придет время и эта рукопись станет книгой". Слова мои о плакате записаны неверно. Я не произносил фразы: "В этом плакате я выступаю против официальной лжи, за свободу слова". Я сказал так: "Все лозунги плаката связаны единой темой - свободой слова. В тюрьме я нашел единомышленника в своих взглядах на свободу слова: "Наилучший способ поощрять доброе есть непрепятствие, дозволение, свобода в помышлениях. Розыск вреден в царстве науки: он сгущает воздух и запирает дыхание. Книга, проходящая десять цензур прежде, нежели достигнет света, не есть книга, но поделка святой инквизиции; часто изуродованный, сеченный батожьем, с кляпом во рту узник, а раб всегда... В областях истины, в царстве мысли и духа не может никакая земная власть давать решений и не должна, не может того правительство, менее еще его ценсор, в клобуке ли он или с темляком. В царстве истины он не судья, но ответчик, как и сочинитель".
   Председательствующий: Хватит!
   Я: Еще одну цитату к бывшим тут у нас разговорам о цензуре: "Долг же ее (ценсуры) в отношении сего может быть только тот, чтобы воспрещать продажу язвительных сочинений. Но и сия ценсура есть лишняя. Один несмышленный урядник благочиния может величайший в просвещении сделать вред. И на многие лета остановку в шествии разума, запретит полезное изобретение, новую мысль и всех лишат великого. Пускай печатают все, кому что на ум взойдет. Кто себя в печати найдет обиженным, тому да дастся суд по форме. Я говорю не смехом. Слова не всегда суть деяния, размышления же не преступления. Какой вред может быть, если книги в печати будут без клейма полицейского? Не токмо не может быть вреда, но польза; польза от первого до последнего, от малого до великого, от царя до последнего гражданина".
   Председательствующий: Вы тут нам прочитали всякие "токмо" - скажите теперь кто их автор?
   Я: Александр Николаевич Радищев. Слова взяты из его книги "Путешествие из Петербурга в Москву".
   Замечательные слова!
  
   Далее, начиная со слов: "Подсудимый: Я выступаю за общество, а не против", и кончая словами "бороться против коммунизма", все записано неверно. Было сказано:
   Председательствующий: Это Ваши пометки на полях работ Ленина? Что же Вы его всего почеркали?
   Я: Это мои пометки и подчеркивания. Что почеркал? - а я ведь его изучаю добросовестно, не так, как вы.
   Председательствующий: А откуда Вы знаете, как я его изучаю?
  
   Замечания в записи ответа св. Травкина на вопрос суда: Записано: "Насчет рукописи я ничего не сказал Мейланову, поскольку я ее не читал, а книга меня потрясла, это было что-то страшное". Слов "это было что-то страшное" произнесено не было. В записи ответа Травкина на вопрос прокурора содержится фраза: "Это что-то ужасное для меня". На самом деле фраза эта не была произнесена. Пропущен вопрос прокурора и ответ Травкина. Было так:
   Прокурор: Ну и какой вывод вы сделали из книги Солженицына?
   Св. Травкин: Никакого.
   Прокурор: Что она вам дала? Какую пользу принесла? Повысилась у вас после нее производительность труда?
   Св. Травкин: Нет.
   Прокурор: Ну а все-таки: понравилась вам книга, какое у вас сложилось о ней мнение?
   Св. Травкин: Я вам скажу так. Если бы эта книга стояла на прилавке магазина и стоила 8 рублей, то я бы ее не купил, а подождал, пока ее купит мой товарищ и вот у него уже взял бы почитать.
  
   В протоколе пропущен мой вопрос Травкину. Было так:
   Я (Травкину): Скажи, читал ли ты когда-нибудь какую-либо политическую литературу не по принуждению?
   Св. Травкин: Что ты понимаешь под словом "политическая литература"?
   Я: То же, что и все советские люди.
   Председательствующий: Нет, Вы уж ответьте. Свидетель не понимает. Дайте Ваше определение политической литературы.
   Я: Хорошо. Политической я называю литературу, занимающуюся вопросами внешнего устройства общества, внешними структурами его: экономикой, правом, политическими партиями и т.д.
   Св. Травкин: Нет. Нет. Ни одной книги политического содержания я не читал.
  
   В протоколе пропущены мои слова:
   Я: Я могу ответить вместо Травкина на вопрос прокурора: чему Травкин научился у Солженицына.
   Прокурор: Да я в общем-то...
   Я: Ничему он не научился. Вы знаете, что в нашей стране за "дал почитать" сажают и являетесь в суд свидетелем против человека, против людей, оказавших вам услугу. Вашими руками меня сажают. Вы не должны отвечать на вопросы суда: кто вам дал книгу, что говорили при этом и т.д. А если суд заинтересуется другими подробностями вашей личной жизни, вы что же выложите и их с той же готовностью?
   Нельзя, нельзя так, свидетель.
   Председательствующий: Подсудимый, у Вас есть вопросы к свидетелю?
   Я: Нет, я хочу немного его повоспитывать.
   Председательствующий: Этого не надо. Вы его достаточно воспитывали на свободе.
   Мой ответ на вопрос суда: Какую цель Вы преследовали, давая Травкину свою рукопись, был таков: "А я не говорил тут, что я давал ему свою рукопись. Я не отрицаю этого, но и не утверждаю. Я отказываюсь говорить на эту тему. Вопрос ваш бессмысленен, т.к. вы и без меня можете сами ответить на него. Тексты дают для того, чтобы их читали. А читать дают для того, чтобы знакомить с мыслями авторов текстов".
  
   Запись, начинающаяся словами: "В показаниях Фридмана многое искажено" и кончающаяся словами "но я не согласился" сделана неверно. Было сказано так:
   "В показаниях Фридмана многое искажено. В частности, ложью является утверждение, что Глезеров выгнал меня из бригады. Фридман это говорит с чужих слов. Скорее всего, со слов Глезерова. Со слов следователя Григорьева я знаю, что Глезерова допрашивали. Поэтому меня удивляет отсутствие здесь Глезерова или хотя бы протоколов его допросов. Меня Глезеров не только не выгонял из бригады, он всю ночь перед моим отъездом умолял меня остаться в ней, просил других бригадников уговорить меня остаться.
   Хочу в двух словах коснуться инцидента, после которого я решил уехать.
   Должен сказать, что деклассировавших интеллигентов, сменивших работу по специальности на работу чернорабочих, я не одобрял. Звал их "Интеллигенты в бушлатах" и "Зэки-добровольцы". Ребятам я говорил, что думая уйти от несвободы работы на государство, они попали в несвободу большую, что мне претит их подобострастие и заискивание перед работодателями Фридманом и Глезеровым.
   Как-то мы клали и тут же утрамбовывали бетон. Дело было ночью. Бетон был уже утрамбован, но т.к. с нами работал начальник Л.Глезеров, то интеллигенты в бушлатах сочли необходимым для начальства трамбовать утрамбованное, изображая добросовестное отношение к труду. Ну а я, большой враг всякой симуляции, резко заявил: симуляцией труда заниматься не буду! Произошел обмен резкостями, после которого я сказал бригадникам: "Я уезжаю, чтобы показать вам и вашим работодателям, что не все за деньги готовы терпеть грубости. Считаю нужным одернуть наших начальников", - и ушел в бытовку. Всю ночь Глезеров извинялся и просил меня остаться:"Мы так на тебя рассчитывали". Вот что было.
  
   Замечания к записи моих слов по поводу книг Солженицына, Панина, Бунина. Слова мои искажены. Было сказано так: "Обращаю внимание суда на смехотворность и нелепость наших занятий - ну чего стоят и что значат, что должны значить, для суда эти "протоколы осмотров"... книг! Кто такие Хретинина и Тимошина, чтобы
   (продолжение в тетради N 2)
   Вазиф Мейланов
   4.1.81.
  

ЗАМЕЧАНИЯ НА ПРОТОКОЛ СУДЕБНЫХ ЗАСЕДАНИЙ, ПРОХОДИВШИХ
С 24.11.80. ПО 2.12.80.

  

Тетрадь вторая

  
   ... судить Солженицына, Панина, Бунина?
   Мне ставится в преступление распространение клеветнической литературы. Я, отвергающий статьи 70 и 1901, распространение даже клеветнической литературы предлагаю не считать преступлением.
   Но все-таки - становясь на время на точку зрения коммунистического закона - наверное, нужно бы, прежде чем выяснять что и кому я давал читать, решить: а являются ли клеветническими сами книги, о которых идет речь? Задаю вопрос суду: является ли установление "клеветничности" книги предметом доказывания в суде?
   Председательствующий молчит.
   Я (продолжаю): Безусловно, является. Почему же коммунистический суд не занимается доказыванием "клеветничности" книг Солженицына, Панина, Бунина?
   Председательствующий: Что же нам тут открыть литературную дискуссию? Но мы ведь не литераторы...
   Я: Да, это парадоксы судов над книгами. Вам, не литераторам, приходится судить книги. Из вас - я один тут литератор, потому только мой приговор этим книгам имеет силу.
   Председательствующий: На дискуссию с Вами мы не пойдем.
   Я: И правильно сделаете, ибо в дискуссии я вас побью. Тут был зачитан так называемый "протокол осмотра" книг Солженицына "Архипелаг ГУЛаг", "Бодался теленок с дубом", книги Панина "Записки Сологдина", Бунина "Окаянные дни" и т.д.
  
   Солженицына весьма условно можно назвать политическим мыслителем - он художник; а политический мыслитель постольку, поскольку им является каждый большой писатель. Не имея вкуса к политическим силлогизмам, Солженицын спорит с политическими теориями марксизма-ленинизма иным способом: в математике есть такой метод опровержения математической теории - опровергающий пример. Он дает возможность опровергнуть теорию, не вникая в ее структуру, не ища ошибки в логике и т.п.
   Солженицын избрал именно этот метод опровержения марксистской идеологии. Он опровергает ее коммунистической практикой. Книга "Архипелаг" - вся опровергающий пример и состоит из опровергающих примеров. Она составлена из показаний 227 свидетелей, рассказывающих автору истории своих жизней в лагерях. Это книга-документ, и она строилась как документ неслучайно: автор знал, что его попытаются обвинить в клевете. Но в нашей печати не опровергнуты показания ни одного из свидетелей давших Солженицыну материал для книги-документа, какое же право имеют государственные органы ставить вопрос о клевете?
   "Архипелаг" - книга мировоззренческая. Это книга судеб. Судеб людей, которые, по словам Лидии Чуковской, были арестованы и вернулись к своим родным в виде справки. Что за справкой? Как жили и как умирали эти люди? Какие неслыханные мучения и унижения пришлось им перенесть - рассказывая об этом, книга возвращает личности ее попранную цену.
   "Лес рубят - щепки летят",- говорилось в сталинскую эпоху. "Нет ничего выше личности, нет ничего выше истории жизни человеческой", - утверждает "Архипелаг". Личность выше теории. Человек не щепка. Автору удалось сохранить где фразу, где эпизод, а где и целый контур лагерной жизни человека с именем, фамилией, отчеством. Наша печать часто пишет о памяти, об исторической памяти и т.п., но разве нам нужна только память, единицами которой являются полки, фронты, дивизии? Разве память о прошлом состоит не из памяти о каждом из нас, не из памяти о наших жизнях, о наших словах? Этой неистребимой жажде памяти о живших людях служит Солженицын, он возвращает индивидуальной человеческой судьбе примат перед законом общественным.
   Прокурор: Не надо про приматы!
   Я: Я читал две книги, изданные в СССР, но не для советского читателя, а исключительно для зарубежного. Это воспоминания первой жены Солженицына Н.Решетовской "В споре со временем" и книгу чеха Ржезача "Спираль председательства Солженицына". Решетовская пишет зарубежному читателю: Солженицын человек мнительный, только поэтому он писал "Архипелаг" в условиях подполья, но делал он это совершенно зря: такие книги, как "Архипелаг" у нас можно писать открыто. Решетовская пишет, что сама помогала Солженицыну в работе над книгой (перепечаткой), в ее воспоминаниях не сказано ни слова против "Архипелага", ни разу он не назван криминальным. Советские издатели, значит, разделяют точку зрения Н.Решетовской на "Архипелаг". В таком случае как же быть с советскими судами, судящими "Архипелаг"?
   Чех Рзежач, поставивший целью "разоблачить" Солженицына и на этом сделать себе имя, и тот не нашел за что зацепиться в "Архипелаге", и тот не называет его клеветой, и тот не опровергает ни одного факта, о котором рассказывается в книге. Как же смеет советский суд считать эту книгу содержащей "заведомо ложные клеветнические измышления" и т.п. и т.д.?
   Председательствующий: У Вас все по "Архипелагу"?
   Я: Да. Теперь хотел бы сказать два слова о "Теленке". Книга "Бодался теленок с дубом" имеет подзаголовок - "Очерки литературного быта". В книге рассказаны истории личных взаимоотношений, истории личных общений с писателями, общественными и государственными деятелями. Историк, доктор исторических наук Н.Н.Яковлев, в книге "ЦРУ против СССР" настолько поражен правдой книги, что даже задается вопросом: "зачем понадобилось Солженицыну такое саморазоблачение?" В "Теленке" приведены протоколы собраний писателей, на которых обсуждались произведения Солженицына и его общественная деятельность. Никто до сих пор не покусился на истинность этих протоколов, в которых советские писатели выглядят умнее, чем о них принято думать. Никто из писателей, о которых идет речь в книге (Федин, Симонов, Дементьев, Лакшин, Соболев, Марков, Яшен, Маркин и др.) не опровергли ни одного из свидетельств Солженицына о происходивших между ними разговорах.
   Никто из политических деятелей (Суслов, Демичев) тоже не сделал этого. Как же клевета?
   В "Теленке" говорится о людях некоммунистических взглядов: Шафаревиче, Сахарове, Горлове, Е.Воронянской, Льве Копелеве, Ростроповиче, Теуше и других. И с этой стороны опровержений не поступало.
   Прокурор: Зачем Вы все это нам рассказываете? Вы что же - думаете мы не читали этих книг?
   Я: Думаю, что нет! А наверняка - знаю, что мой адвокат их не читал. Он сам заявил мне, что книг этих не читал, прочитал только первые страницы их: заглавия и места издания: вот для него я и рассказываю об этих книгах.
   Адвокат: На адвоката свалил. Вывернулся!
   Я: Когда трудно, надо уметь и вывернуться. Продолжу. В книге много места уделено отношениям с Твардовским и с редакцией "Нового мира": с Владимиром Яковлевичем Лакшиным, Александром Дементьевым, Заксом, Кондратовичем, Берзиной - не поступало возражений и оттуда. Было письмо дочери Твардовского Солженицыну, опубликованное в итальянской "Уните", но касалось оно не неверности изложенных Солженицыным сведений, а неспрошенности на их опубликование.
   Не опровергалась никем, и в первую очередь самим Горловым, информация Солженицына об избиении его (Горлова) сотрудниками КГБ на даче у Солженицына. В настоящее время кандидат технических наук Горлов работает по специальности на Западе.
   В изданном издательством "Прогресс" для распространения на Западе книги Натальи Решетовской "В споре со временем" о Солженицыне говорится как о человеке безупречной честности, великом писателе и т.д. Единственный упрек Солженицыну от его бывшей жены Натальи Решетовской: в его тени не удалось расцвесть ее собственным талантам.
   В "Теленке" Солженицын сообщает такой факт: поначалу, сгоряча советские официальные органы информации объявили "Архипелаг" клеветой. Запад отозвался предложением устроить третейский, открытый суд над "Архипелагом", суд с прямой трансляцией. Советские власти, в лице начальника Всесоюзного агентства по охране авторских прав Панкина, забили отбой: "На эту провокацию мы не пойдем". Не доказать клевету, советским властям не остается ничего кроме ссылки на "заведомую ложность" его.
   Вы спрашивали меня в чем, на мой взгляд, преступность советского государства. Да вот в этих приемах его "судов". Критика же воззрений Солженицына, чем пытаются заняться авторы протоколов осмотров, не в компетенции уголовного суда. Сошлюсь тут на слова Радищева о том, что суд над книгой - дело общественного мнения, перед которым судья книги такой же ответчик, как и автор ее.
   Председательствующий: Ну а книгу Д.М.Панина "Записки Сологдина" Вы тоже не считаете клеветнической?
   Я: Конечно. Клеветой называется злонамеренное искажение истины. Т.е. человек для себя думает одно, а людям говорит другое, лжет. Панин отсидел в лагере где-то около десяти лет. Это человек предельной искренности. Взгляды его своеобразны, и далеко не все из них я разделяю. Кое в чем он и ошибается, но все это выкупается искренностью: он пишет, что думает, а ведь мы уж и забыли, когда читали таких авторов. Мне лично книга Панина очень понравилась, хотя местами позабавила, местами заставила покачать головой и т.п.
   Председательствующий: Какую все-таки цель Вы преследовали написанием Вашей рукописи?
   Я: Их две. Первая - изменение мировоззрения. Вторая: дать методологию борьбы с высококвалифицированной ложью советских газет, пример применения этой методологии.
   Неверна запись моих слов, начинающаяся: "Здесь неправильно обращаются с текстом ..." и кончающаяся: "Я готов защитить каждое слово, каждый пункт моих идей". Было сказано: "Одной из основных идей моей работы является идея определяющего влияния формы на содержание. В этом плане особое значение я придаю формальным признакам лжи, без которой, видимо, не может обойтись коммунистический уголовный суд над рукописью. Вот эти формальные признаки лжи: Вы боитесь цитировать мою работу. Ни одно предложение из нее не процитировано в так называемом "протоколе осмотра" полностью. Слова выбрасываются из середины предложения, сами предложения усекаются, чем злоумышленно искажается смысл текстов. Вот примеры искаженных цитат: "Преследуемые за свои убеждения - вот истинная стража общества - прямая противоположность идее Ленина". Вы надеетесь, что я не помню своего текста. Ошибаетесь! Внутри этой цитаты пропущено слово! В цитате: "Если не согласен, то указывает новые цели и открывает опасность пути, по которому ведет власть (официальная стража) в таком случае он становится врагом официальной стражи (власти) и истинным стражем". Обрезан конец предложения. В цитате: "По мне, так величайшей победой человечества и подъемом мира на новую нравственную ступень был бы разрыв отношений между двумя крупными державами..." опущен конец фразы из-за чего фраза теряет смысл. Что ж по-вашему - я сторонник просто так ни из-за чего разрыва отношений между двумя крупными державами? Лжецы! Лжецы! А туда же - "судить"! Тогда как окончание цитаты: "из-за несправедливых преследований одного-единственного человека" сразу придает ей благородный смысл.
   Эта система цитирования выдает вас и ваш суд с головой. Зря вы надеялись, что я не помню своей работы!
   Фразы: "Работа не является клеветнической, а является чисто теоретической" я не произносил. Я сказал: "Работа является не клеветнической, не антисоветской, а правдивой".
   Далее в протокольной записи слова мои частью искажены, частью пропущены - я приведу их полностью: "Работа трактует проблему свободы слова. Мы вот не замечаем, а ведь уже почти дошли до ситуации в теории кажущейся гротеском, злой фантазией: уже сейчас государство полностью контролирует нашу духовную жизнь, да не контролирует - предписывает! - что нам читать и что нам думать. Куда же дальше?! Наедине с самим собой нельзя думать "неположенное" и записывать (а хочется) найденное. Хотя бы и для себя. (Ведь что значит "для себя"? - Значит когда-то Вы это "ваше" разгласите, сделаете не только Вашим, введете в обиход общества. Так что же нам: ждать чтоб дошло до этого? Ждать, пока Вы совершите преступление по ст.70? Так с преступлениями надо бороться до их совершения. Это ж элементарная профилактика преступности.) Доказательство недопустимости личных "политически вредных" записей закончено. Такова логика статьи 70.
   Председательствующий: Вы вот пишете, что истинной стражей общества являются противники официальной стражи - отщепенцы. Значит Вы хотите насильственного ниспровержения этой власти и замены ее властью отщепенцев. Я вас правильно понял?
   Я: Нет. Я хочу сохранения самого института отщепенцев. Надо научиться жить с отщепенцами, не высылая их самолетами... за пределы родины чудесной. Отщепенцы не выше власти, а сбоку нее. Отщепенцы - это взгляд на власть со стороны, они не заменяют власть, а дополняют ее. Вас ведь миллионы, а отщепенцев единицы, отсюда следует, что отщепенец всегда действует словом, убеждением, ибо нерассуждающая сила не на его стороне.
   Все утверждения моей работы проверены, подтверждены и испытаны опытом моей собственной жизни. Все утверждения ее. Не одной головой, но и боками своими свидетельствую истинность всего в ней сказанного. Хочу привести пару подтверждений нескольких идей моей работы, найденных мною у самых коммунистических писателей, за время моего сидения в тюрьме.
   В работе я пишу о перераспределении доходов внутри семьи. О том, что государству выгодно платить наиболее активной части населения в возрасте от 20 до 40 лет не непосредственно, а через руки родителей-стариков. Это делается, чтобы лишить потенциально активные силы общества боевой, активной жизненной позиции. Позиции требования материальных благ и политических прав у государства. Живущие же на содержании у своих родителей, эти слои лишаются, в собственных своих глазах, морального права чего бы то ни было требовать. Содержанец не имеет права требовать. Вот цитата из коммунистического писателя, подтверждающая сам факт внутрисемейного перераспределения доходов:
   "А я хоть и получаю пенсию, а работаю. В двух местах уборщицей. Так, знаешь ли, - она засмеялась, прикрывая рукой беззубый рот, - с пенсией-то до двухсот доходит. Самой-то много ли надо, так я ребятам помогаю. Ведь оба семейные. Коля-то ушел к ее родне, а все равно помочь надо. Молодые - и одеться получше хочется, и другие расходы. А что он получает в своей лаборатории? Сто десять рублей. Невелики по нынешним временам деньги. А ведь инженер. А у Васи двое ребят, шутка ли. А получает он с Надей всего сто девяносто, да еще удержат. Ну-ка проживи вчетвером на такие деньги. Вот мои-то как раз и к месту. А на батькины живем. Он у меня хорошо зарабатывает. Бывает, что и по двести приносит, а то и побольше, так уж теперь в ребят все вкладываем. Им жить. Мы свое сделали, чего нам?" (Сергей Воронин. Последний заход.) Здесь приведено благостойное и всепримиряющее восприятие ситуации бабушкой. Ну а как воспринимают эту ситуацию дети? Взрослые, женатые дети, которым приходится содержать своих жен и детей на подачки родителей? Как они воспринимают эти отношения? Об этом у Воронина ни слова, зато об этом сказал я в своей работе. Два слова о свободе слова.
   Меня удалили из института вполне демократично: решением (голосованием!) ученого совета. Но недействителен, ложен, фальшив демократизм локальный без демократизма глобального - без свободы слова, печати всесоюзных. Такая (всесоюзная) свобода слова, печати позволила бы перестроить души советских книгами, газетами, журналами, "Окаянными днями", "Доктором Живаго", Паниными, Солженицыными, Некрасовыми, Короленками. И вот тогда-то они стали бы по иному голосовать, на локальных своих собраниях!
   Я повторяю идею, изложенную в моем заявлении в Прокуратуру ДАССР: без глобальной свободы слова и печати, свобода слова локальная - ложь, ширма, обман.
   Локальная свобода слова (скажем, свобода говорить на кухне с женой) оборачивается выхолащиванием души.
  
   Теперь, на примере моей деятельности в институте, я подтвержу свою идею о невозможности социалистического принципа "каждому по труду" при социализме. Ибо оценку "по труду" ведут воры, преступники, взявшиеся за руки в круговой поруке.
   Я учился в школе, служил в армии, учился в Университете, аспирантуре, работал по специальности, уже работая в институте написал и опубликовал две научные работы - за все про все мне платили 120 р. в месяц. Но это ведь так пишется 120, а я платил алименты дочери и на руки, после всех вычетов получал 85 рублей!
   Суд интересуется моим отношением к служебным обязанностям, общественному долгу. Сейчас я расскажу об этом и сопоставлю свое отношение к общественному долгу с отношением начальства, государства - ко мне.
   В течение всех 6 лет работы в институте студенты мои сдавали экзамены по моему предмету лучше всех. Мне была объявлена в приказе по институту благодарность за хорошую учебную работу. Критическую свою деятельность я тоже начал с первых же дней. Так, только поступив на работу в институт, я был включен (летом 1972 года) в состав экзаменационной комиссии, принимавшей вступительные экзамены в наш институт. Я был поражен поведением преподавателей при проверке работ поступающих: они рылись в работах, лихорадочно ища работы своих протеже. Т.к. на работах не было фамилий, а стоял шифр, то узнавали работы своих подопечных они по другим признакам: написана, как договорились, зелеными чернилами, чуть надорвана и т.д. Стоя во время письменного экзамена рядом с пишущим можно запомнить ход решения какой-нибудь задачи и т.д. и т.п. Обо всем об этом я написал в своем годовом отчете за 1973 год. В том же отчете я подверг уничтожающей критике действия зав.кафедрой проф.Мухтарова по организации студенческого экзамена летом 1973 года. В нарушение всех норм и правил Мухтаров вместо экзамена устроил одновременно тяжелейший зачет+экзамен. Студентам пришлось сдавать зачет на машине (КИСИ), решать десять примеров, и тут же идти в другую аудиторию на экзамен. Экзамен-зачет длился 11,5 часов. Студенты с утра не ели, устали после зачета, отвечали ниже своих возможностей на "экзамене" и т.п.
   В своем отчете об этом экзамене я писал: "Мы хотели удивить мир. Мы его удивили - изуверством и глупостью. Мухтарову хотелось хоть как-то использовать новенькие, блестящие машинки - вот и пришлось студентам терпеть измывательства. И т.д.". На заседании кафедры перед экзаменом я и Горинов говорили о невозможности такого устроения экзамена. Я сказал так: "Вы ведь считаетесь математиком. Так давайте ж с помощью арифметики подсчитаем сколько времени займет такой экзамен-зачет?". Мухтаров был недоволен: как же - ему мешают отличиться перед институтским начальством: применить на экзамене "технические средства обучения". Однако нелепый план Мухтарова, конечно же, провалился, и в ходе экзамена пришлось менять саму формулу экзамена. Потом этот самый Мухтаров будет писать на меня "характеристику".
   Но я отличался не только по учебной работе. Я занялся, на общественных началах, спортивной работой в институте: организовал соревнования по футболу: курсовые, факультетские, институтские, подготовил сборную института, принявшую участие в Кубке города по футболу, повез футбольную сборную института на турнир четырех ВУЗов в Москву. Мне была объявлена спортклубом института благодарность за спортивную работу. У нашего института нет своего футбольного поля, значит, мне приходилось ходить по другим институтам (сельскохозяйственному, педагогическому) договариваться об аренде футбольного поля. Решив совместить спортивную работу с культурно-воспитательной, я награждал студентов-победителей соревнований по футболу комплектами книг. Сколько радости, сколько волнений всегда вызывало распределение книг. А ведь достать хорошие книги в городе и в стране невозможно. А я дарил им книги Мериме, Дюма, Майн Рида, Арсеньева, Федина, Гамзатова, А.Н.Толстого. Как это мне удавалось? А вот так! Приходилось выбивать деньги на награждение из профкомов, приходилось брать письма от института к директору Дагкниготорга о содействии Мейланову в выборе книг. Использовал я и личные связи с директорами и продавцами книжных магазинов. Приходилось добавлять к купленным на институтские деньги книгам книги из своей собственной библиотеки. Вот так вот! Зато задача привития культуры дагестанской молодежи, которую я считал важнейшей - выполнялась.
   Я выступал со статьями в нашей институтской многотиражке. Успел выступить с двумя статьями. В одной из них "Время творить" я рассказал об одном из заседаний созданного мною "Клуба интересных встреч" - о встрече с архитектором В.К.Скугаревым. В другой, под названием "Спорт в нашей жизни" рассказывалось об этой моей идее: совмещении спортивной работы с культурно-воспитательной, с пропагандой хороших книг. А если учесть, что все это делалось в среде дагестанской студенческой молодежи - станет ясна острая актуальность, бесценность этой работы.
   Руководство института помешало мне и дальше вести просветительскую работу в институте: запретили к опубликованию статью об А.А.Блоке (под заглавием "Женщина, Любовь, Стихотворение"). Мотивы запрета? А, видите ли, - они очень просты. Я вел всю работу самостоятельно, независимость моих взглядов и позиций чувствовалась институтскими. В этих условиях повышение моего авторитета, возрастание моего общественного коэффициента Эло было опасным, нежелательным. Было и другое. При социализме не может быть объективной оценки труда, ибо оценка труда другого, оказывается одновременно и оценкой труда оценивателя. Складывалась ситуация: математик выступает со статьями о литературе, а кафедра русского языка о литературе молчит. Как тут быть? Зав.кафедрой русского языка Ханмагомедов (он же главный редактор институтской многотиражки) накладывает вето на статью. А ведь статья понравилась редактору (молодому парню), была сдана в набор, я уже правил типографские гранки - и вот запрет. Тут еще и такое было: проф.Мухтаров, узнав о готовящейся публикации моей большой статьи о Блоке, взволновался, не сдержавшись, промолвил: "Как же так, ни у кого статьи такого объема не берут, а у тебя взяли". Я с удовольствием похохатывал в ответ, а он побежал к своему другу Ханмагомедову. Социалистический принцип! Оценка труда любого бригадника неизбежно сказывается на оценке труда всех остальных членов бригады!
   Видя, что тут мне положен мощный барьер, я решил действовать устным словом: начал читать лекции о русских поэтах в общежитии. Начал с лекции о Блоке.
   Председательствующий: Простите, но какое все это имеет отношение к данному уголовному делу? Ведь Вам не инкриминируется работа в институте.
   Я: А такое, что история отторжения меня от коммунистического коллектива, точь-в-точь та же, что история отлучения меня от коммунистического общества. Я родился на свет не 25 января 1980 года. Я жил и до этого дня. И мой выход на площадь - продолжение моих выходов в институте. Если преступлением был выход на площадь, то преступлением была и моя деятельность в институте. И наоборот: если не преступна, а благородна моя деятельность в институте, то не преступен, а благороден мой выход на площадь в Махачкале. Если преступно-необъективна оценка моей деятельности в институте институтскими начальниками, то преступно-необъективна будет оценка моего выхода на площадь начальником-государством.
   Конкретно я хочу доказать одно: работа была, работы моей хватило бы на весь институт, а зарплаты не было.
   Председательствующий: Да, но ведь все эти многоразличные ваши работы, ваши статьи в газете, ваш футбол, ваша честность и т.п. - это все нужно было в первую очередь вам самому...
   Я: Конечно. Но я не позволю государству спекулировать на этой моей потребности работать, творить, писать, выступать, играть. У меня есть и еще одна потребность - кушать. Как с ней быть? В одну половину месяца я получал 35 рублей. Как жить, господа коммунисты? Как покупать книги? Как содержать жену? Как делать ей подарки? Зарплата 85 рублей в месяц - вот преступление государства против меня. Вот доказательство верности для меня, для широкого слоя советских, утверждения: право на труд, но не право на зарплату.
   Председательствующий: Но ведь за лекции о Блоке, за статьи в газете не платят?
   Я: Очень даже платят. Полно людей, которые живут лекциями и статьями в газетах. Мне не нужно было бы любви институтских ко мне, в конце концов им не за что было меня любить. Мне хватало любви и уважения студентов. Но зарплаты от государства я хотел. Возможности жить по человечески я хотел и требовал.
   Председательствующий (раздумчиво): Да-а: работа была, а платы за нее не было. Ну хорошо: объявляется перерыв до 10 часов 1 декабря 1980 г.
  
   После допроса св.Мейланова А. зачитываются институтские характеристики.
   Председательствующий: Вы согласны с этими характеристиками?
   Я: Нет. Я хочу высказаться по существу содержащихся в этих характеристиках утверждений.
   Председательствующий: Нет, этого не требуется. Зачитывается научная характеристика.
   Я (возмущенно): Я требую слова для опровержения возводимой на меня в институтских характеристиках лжи! Почему я должен позволять произносить в моем присутствии ложь обо мне?
   Председательствующий: Пожалуйста. Вам предоставляется слово по содержанию характеристик.
   Я: Все, абсолютно все в институтских характеристиках, имеющих общий источник - мухтаровскую характеристику, - ложь и не может не быть ложью. Вот знаменитая фраза Мухтарова, кочующая из характеристики в характеристику, попавшая во все акты экспертиз на лекции о Блоке я, дескать, сказал: "Пушкин - плагиат Державина". Это все, что пролетарские профессора, пролетарские диктаторы оказались способны вынести из моей лекции. Прежде всего: я не раз говорил на заседаниях кафедры, повторю еще раз и здесь: преподаватели кафедры не имеют права говорить что-либо о моей лекции посвященной Блоку: они не были ее свидетелями, хотя могли и должны были стать ими: заведующий кафедрой обязал всю кафедру присутствовать на моей лекции о Блоке, каковая лекция должна была пойти в качестве кафедрального мероприятия. Но братья-математики даже из любопытства не заглянули на мою лекцию: о это мелкое, дикарское самолюбие, столь буйно пошедшее в рост при пролетаризме. Зато куда как охотно они пересказывают то, что им передал о лекции преп. Г.Бунин: и получаются не свидетельства, а сплетни: сами не видевшие и не слышавшие они передают с чужих слов.
   Теперь по существу знаменитой фразы профессора-пролетария: "Пушкин - плагиат Державина". Конечно же, я не произносил этой нелепой фразы. На лекции я высказал мысль о существовании нескольких вечных тем поэзии: стихи на эти темы складывались во все века, во все эпохи. Одной из таких тем является тема памяти. Тема памяти оставляемой человеком о себе. Смерть и след, оставшийся от жизни. Смерть и память поколений о прожитых жизнях - вот одна из вечных тем поэзии. С XV века до нашей эры дошло до нас древнеегипетское "Прославление писцов": "Они не строили пирамид и дворцов, но память о них переживет пирамиды и дворцы, мудрецы, предсказывавшие будущее - вышло так, как они говорили". Первый век до нашей эры - римлянин Гораций пишет свой "Памятник": стихами создал он себе памятник - крепче бронзы, крепче меди. Эстафету подхватывает Ломоносов своим "Памятником". От Ломоносова Державин своим, и, наконец, Пушкин, отталкиваясь от Державинского, но и глядясь в него, пишет свой. Правда, я сказал, что мне Державинский "Памятник" нравится больше Пушкинского - в державинском есть цельность, он излился в едином порыве поэтического вдохновения. В Пушкинском памятнике видны непереваренные куски Державинского - вот почему, я думаю, сам Пушкин не публиковал своего "Памятника" - его нашли в его бумагах уже после смерти поэта.
   Вот и судите: если я говорю, что Пушкин - плагиат Державина, то я говорю, что Пушкин плагиат Ломоносова, и Горация, и автора "Прославления писцов". Но мысль моя была другая: я говорил о том, что понимание включенности поэта в историческую цепь поэтов, понимание включенности стихотворения в историческую цепь стихотворений на ту же тему - по другому заставляет взглянуть на это отдельное стихотворение - глубже и вернее. Лекция моя называлась "Как читать стихи. Поэзия Александра Блока". Вот что было сказано, вот как понял меня преподаватель государства диктатуры отсталых и сам отсталый Григорий Бунин. Такие вот получились Пушкины - плагиаты Державина.
   Председательствующий: Все ясно. Никто и не думает оспоривать вашего большого знания поэзии. Ясно, что тут товарищи из института не разобрались.
   Я: В показаниях Мухтарова, как и в его характеристиках все ложь. Вот он пишет: "Вазиф (...) кичился тем, что его статья "Математические заметки" была издана за границей". Это больное воображение профессора-пролетария. У страха глаза велики. Никакой переведенной работы не было! Оттиска на иностранном языке не было!! Просто на кафедру пришла открытка из Польши с просьбой прислать оттиски двух моих работ. И с обращением Professor, которое вызвало завистливо-испуганный шепот пролетариев умственного труда. Я даже пояснил (чтоб успокоить "товарищей"), что на Западе Professor означает преподаватель, только и всего, но чернозавистники тут же стали говорить, кривя губы (кажется Каллаев), что и их просили и их переводили. Так при социализме радуются успеху ближнего.
   Дальше уже совсем интересно. Ослепленный классовой ненавистью, Мухтаров становится просто смешон. "Одна из его отрицательных черт - скупость. Он, в частности, никогда не платил профсоюзные взносы, хотя профсоюзных льгот для себя требовал. Никогда, ни на какие общественные мероприятия деньги не вносил". Так, а зарплата-то моя какая была, господин профессор? Бывали ж дни, когда я жил один на Калининском, когда у меня только и было денег, что на булку хлеба и две бутылки молока в день. Это раз. А два - это то, что мне не хотелось притворяться обеспеченным. Это была демонстрация нищеты: у меня нет лишних трех рублей для взноса. Вы все видели, как мало я получаю, но закрывали на это глаза, вам не хотелось напоминаний о нищете ближнего - пусть лучше все будет мило и по-семейному: все внесут денежку, все усядутся за столики, подымут тостики за завкафедрой...
   А вот если вы люди, почему вы не пошли на площадь с плакатом: требуем повышения зарплаты Вазифу Мейланову до 500 рублей в месяц. Нет, вы молчали: я пять лет получал рядом с вами в одну половину месяца 35 рублей, а в другую 50 - вы молчали. И единственное, что сумели "заметить" - мою "жадность". К какому же отряду млекопитающих вас причислить?
   "В частности, студенты мне жаловались, что на занятиях он занимается не тем, чем положено". Почему же, в таком случае, мои студенты всегда сдавали лучше всех? Откуда студентам знать, чем положено заниматься преподавателю? Почему в течение шести лет мне не сообщали о такого рода жалобах, и выплыло это только на профессорском допросе?
   "Рассказывает о себе, ударяется в политику".
   Преподаватель, поскольку он воспитатель, учитель жизни, обязан рассказывать о себе.
   "Ударяется в политику", - тоже обязанность советского преподавателя - учить активной гражданской позиции.
   "Дает отрицательные характеристики другим преподавателям".
   И опять, почему же все это не говорили мне открыто на заседаниях кафедры, что вот, мол, такого-то числа, в такой-то группе, Вы, Вазиф Сиражутдинович, так-то отозвались о таком-то преподавателе. А теперь, задним числом, это выглядит подловато: я-то со своей критикой все шесть лет выступал открыто.
   "Мейланов человек недобросовестный, никогда не составляет план работ...". Как же я тогда вел занятия? И опять: почему же мои студенты лучше всех усваивали материал? И откуда ж я брал интересные задачи и интересные методы их решения? и откуда ж я брал каждый раз новые, отличные от лекционных, доказательства теорем? И почему ж тогда все лучшие первые курсы, чтоб не испортить их, давали мне?
   "Методической работы на кафедре не вел".
   А вот я считаю, что только я и вел методическую работу на кафедре. Повторю для ясности: я только один и вел. Действительно, начнем с того, что я участвовал и не раз в заседаниях методических комиссий: из последних заседаний помнятся два моих доклада: один об ошибке в фундаментальной задаче из сборника Демидовича (все четыре ответа задачника были неверны), плюс мое доказательство формулы интегрирования по частям.
   Председательствующий: Мы ведь не математики, да и зачем это нам все слушать. К уголовному делу...
   Я: Надо. Для конкретности. Для опровержения лжи. Для доказательства того, что оценка государством моей институтской деятельности была лжива, необъективна.
   Председательствующий: Почему ж "оценка государством"? - Мухтаров это еще не государство.
   Я: А кто ж тогда государство? Государство же безлико. Государство Мухтарову поручило писать на меня характеристику, он пишет ее не как частное лицо, а от имени своей должности - заведующего кафедрой, как официальная, государственная характеристика она фигурирует и в суде. Вы судите также не от своего имени, а от имени государства. Ваша ошибка будет ошибкой государства.
   Председательствующий: Ну, если вы в таком смысле, то оно конечно.
   Я: Поэтому опровержение институтской (государственной) оценки моей работы в институте подорвет вашу, судебную (государственную) оценку моей деятельности на площади.
   На другом заседании я рассказал о моем доказательстве, с помощью аффинных преобразований, вывода уравнения касательной к эллипсу. Помнится, Каллаев, приехавший с зональной конференции по методике преподавания, сказал прямо на заседании методкомиссии, что мой доклад украсил бы конференцию. А мое доказательство неверности фундаментального примера у Демидовича, Мухтаров собственноручно списал с доски в свою записную книжку.
   Но заседания методкомиссий - мелочь: методическую работу на кафедре я вел каждый день: то я задаю преподавателям вопрос, как они докажут, что если f '(x)=0, то f(x)=c и, к моему удивлению, Зайнулабидов не может этого доказать; то возвратясь на кафедру с занятия, завожу разговор о неудачности рекомендаций Клетеника по решению систем линейных уравнений, возникает разговор о понятиях совместимости и несовместимости системы уравнений, выясняется, что не все правильно понимают эти понятия, некоторые путают совместимость с единственностью. То я говорю об определении интеграла и объясняю спросившей меня преподавательнице разницу между
max ?
xi ?0 и n?? в определении интеграла, то преподаватель рассказывает мне о задаче, которую он не смог решить на олимпиаде, куда ездил руководителем институтской команды. Я дома решаю эту задачу и объясняю ее решение преподавателю. Я назначаюсь руководителем 1-ой математической олимпиады в институте, занимаюсь индивидуально с наиболее перспективными студентами, составляю и вывешиваю подготовительные задачи к олимпиаде, составляю сами олимпиадные задачи. Для работы на подотделении я составляю свой особый план работы, разрабатываю особую методику обучения элементарной математике людей знавших ее, но забывших. Я разбиваю учебный процесс на два этапа: первый условно называю "Забивание опорных столбов", второй - "Нанесение второго слоя краски". Эту методическую работу я предложил вниманию методистов на курсах повышения квалификации в Москве. Работа была принята с интересом и одобрением.
   Правда за эту работу (на подотделении) я подвергся наглой "критике" со стороны проректора по учебной работе Кажлаева. В кабинете ректора в резкой форме я потребовал у Кажлаева объяснений. Растерянный Кажлаев сослался на информацию "нашего лучшего методиста" Д.М.Соловьева. Вот все и стало ясно. Соловьев предлагал мне списать план работы на подотделении у него. Я отказался, заявив что у него группа очень слабая, а у меня относительно сильная, - для нее и для себя я составлю особый план. Этой самостоятельностью я задел авторитет, престиж, методический индекс Соловьева. Ведь он лучший методист - значит вы должны у него списывать методику. Мой план задевает его статус - и ему-то и поручают оценивать мою работу на подотделении. Яснее ясного видна тут парадоксальность и нелепость социалистической оценки труда: некому оценивать - все оценщики - заинтересованные лица!
   Как-то, уже после разговора у ректора, я, встретив Кажлаева в коридоре, сказал ему: "Ну: моя группа как всегда сдаст лучше - что тогда будем делать с болтовней о якобы развале работы на подотделении?" - "Тогда мы повинимся перед Вами". Летом моя группа, как ей и положено, сдала экзамены лучше всех, причем сам я экзаменов не принимал! Встретил после экзаменов Кажлаева: так, мол, и так: жду извинений, - стоит бедолага, таращит глаза и немо разевает рот. Вот такие вот объективные оценки труда получаются при социализме.
   "Каких-либо положительных качеств Мейланова я не знаю", - эта фраза достойно венчает характеристику Мухтарова. Непонятно только, почему с человеком без единого положительного качества у Мухтарова "взаимоотношения были нормальные, какой-либо вражды или личных счетов между нами не было". Как же, как же, летом, летом. В 1975-м году я принимал вступительные экзамены и в сентябре уехал на ФПК (Факультет повышения квалификации), приехав, я потребовал деньги, причитающиеся мне за прием экзаменов. Оказалось, что Мухтаров мою зарплату раскидал на всех остальных преподавателей! Я обратился к Кажлаеву с заявлением: "Мухтаров украл у меня деньги - попробуйте их у него вырвать". Мухтарова обязывают вернуть мне деньги из своего кармана. Он этого не делает - тянет почти год и наконец выплачивает из государственного кармана: из денег выделенных на оплату почасовикам. Воришка пишет на меня характеристику. Мною пойманный воришка объективно оценивает мой труд и меня самого и не находит во мне ни одной положительной черты. Прекрасное подтверждение моей теории социалистических оценок. (Вставка о заочниках, о Шито-крыто и т.д.)
   Председательствующий: Вы хотели сказать о Райке, давайте уж сразу с этим закончим.
   Я: Измайлова и председательствующий сошлись на том, что женщине нанесено оскорбление. Я оспариваю этот термин. Сказана правда о человеке. Так будет вернее. Ни судья, ни Измайлова не затронули, не коснулись даже моих аргументов по существу. Моих доводов, моих размышлений. Прав ли я по существу в своем комментарии? в каждой его части? - вот вопрос. Сначала принудить, а потом убедить - из этой перестановки получилась Райка. Это неприятно, но это правда. Ее письмо - кричащее подтверждение моего тезиса. 50 копеек на обед себе и 50 копеек на обед мужу - это и значит: никогда не быть ей сытой. У мужа пустые карманы - нет денег на папиросы, ни на пиво, ни угостить приятелей. Райка сама пишет - эта жизнь чуть лучше, чем впроголодь, и еще: вот она заработанная плата - научите как прожить. Вот она вся израсходована на оплату квартиры, детсада и питания, которое "чуть лучше чем впроголодь".
   Прокурор: А колечко у нее на пальце видели? Одета она совсем неплохо.
   Я: Колечка не заметил. М.б., она научилась экономить на животе, м.б., сегодня в 80-м она живет чуть лучше. Но я-то исхожу из ее бюджета 1975 года. И из философии ее соотнесенной с бюджетом именно 75 года! Одно замечание: Измайлова в своей расчетной таблице исходит из государственных цен на все продукты, но ведь ей, да и всем нам приходится брать продукты на рынке, а там цены в несколько раз выше.
   Измайлова задает вопрос: а на что должна одеваться я - молодая женщина? муж? на что покупать мебель? лекарства? иногда требуется съездить на такси - откуда брать деньги на это - ведь нет лишней копейки? Эту жизнь я называю принуждением. Она, - судя по ее вопросам редакции, - не хочет так жить, но ее заставляют, заставили.
   Но бичую я не эту вынужденную жизнь впроголодь - бичую я попытку обмануть себя, уверить себя, что эта жизнь - счастье, что она, голодная, счастливее сытых папазовых. Это позиция Раек антибиологична, этими своими взглядами она довела свой живот до гастрита, свою душу до зависти.
   Страшна картина вынужденного умерщвления тела, встающая из письма. Тело просит пищи (а, пожалуй, уже и лекарств!!), душа просит машины, чтоб с детьми за город в осенний лес, но нету - нету даже прочитавшим "Литературку" и сдавшим ленинский зачет, нету, не хватает. Отог-нанная пастухами от жареной баранины волчица тоскливо воет: "У-у-у, и не надо, и вовсе мне не хотелось баранинки, я вся духовная, я вся такая какой меня хотят видеть советские газеты... не дадите ль за эту мою духовность баранинки чуть. Детям надо!". У Раи есть эта фраза, она оправдывается перед Редакторами жизни за два яблока в день на 4-х: детям надо.
   Я отыматель грез, разрушитель лживого благополучия - я отыматель спокойствия, а люди мало поели и им так хочется покоя - и без того энергии не хватает. Но надо, надо нам не замирать в бесплодных попытках сохранить утекающую энергию, а смело тратить ее на рывок к источникам энергии.
   Сравнения с быком, с волчицей подчеркивают биологический уровень ошибки и биологический уровень опасности - вырождение. Она голодает (убийственна ее таблица с 50 копейками на обед себе и 50 копейками на обед мужу), такая еда требует лекарств, но как пишет Райка, нет на них денег! Когда она в другом месте называет эту свою жизнь счастьем, я называю ее лгуньей, приводя ей ее же слова, но из других мест письма.
   Когда человеку плохо, есть два возможных способа действий: 1) говорить себе: нет, мне не плохо, мне очень хорошо, я счастлив; 2) сказать себе: мне плохо, я должен исправить положение, надо что-то делать, что? и т.д. Нобелевский лауреат Конрад Лоренц считает биологичным 1-й подход, он проповедует терпение: что ж, его можно понять: Запад страдает не от избытка терпения, а от его недостатка, от слишком больших запросов бастующих и т.п.
   Я считаю, что мы у нас в стране страдаем от другой беды: от избытка терпения, на примере Райки я доказываю пагубность философии терпения. Конечно, все дело в мере. У нас в стране превзойдена мера терпения. (Это, конечно, не значит, что я возвожу в абсолют нетерпение).
   Ну а к чему ведет философия терпения? Терпение-то Райкино не добровольное, а вынужденное: пастухи отогнали ее от вкусно пахнущей баранины. Вот она рыщет голодная и терпеливая, но голод и терпение исключают друг друга, и она бросается не на пастухов, которых боится, а на меня, как в письме бросалась на Папазова, бык обвиняет напарника быка...
   Голодная волчица не безобидна. Голодная, терпящая издевательства властей, Райка не безобидна: вот она пришла на мой суд. Она знает, что меня судят за высказывание своих взглядов и участвует в этом суде на стороне обвинения. Значит меня держат 11-й месяц в вонючей камере руками Раек. Значит, если меня осудят, я буду осужден руками Раек, значит я прав в своем эссе о процессах Вышинского: эти голодные люди получают заряд жить зрелищем наказания непокоренных, не записавшихся в рабы: "А-а, вот и правильно, что мы записались в рабы, а то гнили бы в тюрьме как ты", - вот их правота - она дает им новый ресурс терпеть, а меня эта их радость заключает в тюрьму, отторгает от семьи, от ребенка.
   Я не прибегаю к насилию - творческим усилием исправляю мир. Я спорю с Райкиным текстом. Я действую против Раек оружием критики, Райки применяют против меня критику оружия.
   Еще один вопрос. Председательствующий пытался натравить на меня Райку, применив тонкую передержку: он поставил вопрос о личном оскорблении, тогда как из моего текста ясно, что Райка - собирательный образ советского. Все относящееся к ней содержит большую долю неличного, такую же какая содержится в книге Ленина "Пролетарская революция и ренегат Каутский" в отношении Каутского. Ясно, что "ренегат" не столько оскорбление Каутского, сколько оскорбление явления, беспомощная попытка остановить отход европейских рабочих от тактики революционного насилия. В этой подмене анализа явления личным моментом - суть передержки председательствующего.
   И последнее. Что ж Вы Райке читали куски из моего комментария? Надо было прочесть весь комментарий, всю работу - тогда б она поняла что к чему и может быть заговорила б по-иному.
   Учитесь у меня честности в полемике: я привел Райкино письмо полностью и рядом поместил свой комментарий - пусть читатель сам судит - прав ли я в своем толковании Райкиных откровений. Попробуйте то ж сделать с моим текстом, с текстом Бунина, Короленко, Солженицына, Пастернака.
  
   Неверно записаны мои реплики во время обвинительной речи. После слов прокурора: "факты антисоветских действий, дело о которых мы сегодня рассматриваем, становятся особо нетерпимыми, а лица, от которых исходят эти действия, еще более омерзительными", я встал и заявил протест: "Почему председательствующий позволяет прокурору оскорбления?"
   Председательствующий: Что ж тут поделаешь... Это обвинительная речь.
   Я: Занесите мой протест в протокол: я считаю омерзительным самого прокурора.
   После слов прокурора: "Именно в подлых антисоветских целях, чтобы аргументировать свой тезис - "при социализме распределение идет в форме воровства".
   Я: Протестую против хулиганских действий прокурора. Человек, который позволяет себе в суде оскорбление участника процесса, сам подлец. Я подлецом считаю прокурора.
   После слов: "Чепуха, как от души рабочего человека с чувством презрения выразился его знакомый Травкин".
   Я: Протестую против употребления таких слов. Презрения, на мой взгляд, заслуживает в этом зале только прокурор.
   Замечания к записи моего последнего слова. В записи частью искажены, частью пропущены мои слова, я приведу свою речь полностью. Одно только замечание: слов "граждане судьи" я не произносил. Даю запись речи: "Еще раз говорю: я не против советской власти, я ярый ее сторонник. Я против подмены советской власти диктатурой компартии. Против засилья коммунистов во всех сферах жизни в СССР. Уж если сидеть, то за свое и по своей формулировке. Когда меня в камерах спрашивают как звучит моя статья, я всегда отвечаю: "Распространение правдивых сведений порочащих советский общественный и государственный строй". Вот за это при социализме надо сидеть.
   Я за ту советскую власть, которая была у нас с 1917 по 1918 год, т.е., за советскую власть с разными политическими партиями, с политической борьбой в форме советской власти. Обижаются на меня, когда я говорю, что у нас нет свободы слова, и приводят такой аргумент (его привел и прокурор): "Советское государство гарантирует свободу слова, если она не противоречит интересам народа и служит целям упрочения и развития социалистического строя".
   Сколько тут намешано нелепостей. Ну, во-первых, никто, никогда из вождей большевизма не отрицал отсутствия свободы слова в России. Ленин прямо признает это в письме к Мясникову. Мало того, он признает гораздо большее: принципиальную невозможность, погибельность свободы слова для коммунистов и, значит, для коммунизма. В комментариях к собранию сочинений Ленина требование свободы слова названо меньшевистским: "он выступил с чисто-меньшевистским требованием свободы слова" и т.п. Если свободой слова называть позволение говорить только во упрочение социализма, то должно - по той же логике - назвать свободой слова разрешение говорить только во упрочение капитализма, фашизма, царизма и т.д.
   Интересы народа - это и есть предмет спора мыслителей, политиков, литераторов. Для того и требуется мной свобода слова, чтобы определить и сформулировать интересы народа. Свобода слова нужна учителям народа. Ясно, что коммунисты, претендующие на роль единственных учителей народов, ни в коем случае не желают, не могут дать слова другим учителям. Учителям, учащим народ другим интересам, зовущим к другим целям.
   Итак, обман коммунистов состоит в том, что интересы народа, которые и являются предметом идеологической борьбы, они предлагают считать априори установленными. Но если установлены интересы народа и цели общества, то уже не нужна свобода слова! Тогда все идет по-Хрущеву: если "цель ясна и задачи определены", то остается только "за работу, товарищи!".
   В том-то и дело, что истину, которая является предметом поиска, коммунисты предлагают (и нам!) считать найденной... и содержащейся в писаниях их духовных начальников. Но кого ж могут обмануть эти невинные уловки вконец потерявшихся учителей человечества? Свобода слова назовется свободой слова, а отсутствие свободы слова назовется отсутствием свободы слова.
   Хочу еще раз призвать всех находящихся в зале проснуться и осознать, что здесь происходит. Здесь, в этом зале сажают за слово. От этого факта никак не уйти. Я действую ненасильственными методами, я действую убеждением, словом, а ко мне применяют насилие, тупую, нерассуждающую силу темных солдат караула. Вот он - лик, образ, и самая суть пролетарской диктатуры. Диктатура низших над высшими. Диктатура отсталого конвоя надо мной.
   Председательствующий: Не говорите плохо о конвое!
   Я: Я буду здесь говорить все, что сочту нужным. Не вам мне указывать. Не вам судить меня - мне вас!
   Да, я вышел на площадь с плакатом, эта акция - предмет моей гордости. К этому выходу я шел всю свою сознательную жизнь.
   Тут говорилось о моей якобы антиобщественной позиции. Я уже говорил, что как нагло лгут институтские характеристики точно также и точно потому же нагло лгут судебные характеристики. Я первый обвинил вас, я первый выступил против вас и за это вы теперь меня обвиняете. И в институте, и в суде критикуемые и обиженные пишут характеристики на критикующего. Смешно тут говорить об объективности. Суд над словом, над мыслью - дело общественного мнения, как писал Радищев: нравится - рукоплещут, не нравится - свистят и топают.
   Хочу растолковать сидящим в зале и президиуму собрания свою антиобщественную позицию, свою линию жизни. В шутку я люблю подбивать себя: "No compromiss!" Моя антиобщественная позиция - это позиция борца со злом. Факты, которые я приведу ниже, дадут пример бескомпромиссной борьбы со злом и закономерной оценки этой борьбы коммунистическим обществом.
   Прокурор в своей речи заявил, что за Мейлановым пойдут разве что сумасшедшие. Ошибаетесь! Люди за мной шли всегда. Служа в армии, я выступил на полковом собрании с критикой действий своего командира роты. И хотя критика начальников в армии запрещена, хотя президиум собрания требовал прекратить критику капитана, я все же сказал все что хотел - солдаты закричали из зала: "Пусть говорит!" Говорил я о системе наушничества, которую развел в роте капитан Красносельский, о том, что вот: солдаты боятся говорить друг с другом, ибо все тут же становится известно капитану, назвал капитана маленьким бонапартом, рассказав, как однажды он держал нас в одних гимнастерках на сибирском морозце, не делая замечаний, оттопырив нижнюю губу и ища к чему придраться, - и так минуты три. Капитана убрали, понизили в должности. Положительный результат был достигнут - такова благотворная сила свободы слова.
   Расскажу о Геджухе.
   Председательствующий: Ну зачем же повторяться? Мысль Ваша нам ясна.
   Я: Так это ведь я повторялся не на бумаге - я в жизни повторялся. Я ведь говорю не о книге прочитанной, а о своей жизни. Один раз за сорок лет, да перед тем, как замолчать на семь - я думаю, можно.
   В Геджух я поехал руководителем двух студенческих бригад осенью 1973 года. Руководителем же всего институтского отряда был председатель месткома К.Ш.Ширавов - ныне лектор лекторской группы обкома. В Геджухе нас встретили плохо: совхоз не подготовился к приему студентов: не было постельных принадлежностей, стекол в окнах, в комнатах дуло, было холодно и т.п. Я резко выразил свое возмущение. Главный агроном Расулов: "Вы приехали не на курорт отдыхать. В войну люди и не такое терпели". Ко мне приехал Борис Шейхов, журналист, отец моего студента, по нашим рассказам он написал статью, критиковавшую отношение руководства совхоза "Геджух" к приехавшим на уборку винограда студентам. Руководство отряда взяло тактику сделок, компромиссов и уступок день ото дня наглевшему совхозному начальству. Я занял позицию войны как с руководством институтского отряда, так и руководством совхоза. Против Керима Ширавова я выступал на так называемых штабах, которые он превратил в застенки для студентов. У Ширавова была целая система утонченных измывательств над студентами: сначала долгая нотация, взывающая к чести и совести, к общественному долгу и гражданской сознательности, затем угроза выгнать из института за невыполнение норм сбора винограда, и, наконец, вырывание обещания собрать количество винограда явно непосильное для обещающего.
   Вот это-то склонение испуганных ко лжи под честное слово я и называю унижением. Помню два случая: один протягивает пораженные экземой руки и говорит, что не может больше собирать: виноградный сок течет на руки и разъедает руки. "Нет! - требует Ширавов, - давай слово, что соберешь две нормы". Другой простужен, плохо одет, у него совсем развалились ботинки, он просит на день освободить его от работы - пока он отремонтирует обувь. Ширавов: Нет! Завтра утром чтоб обувь была починена, а вы были бы на работе, а время - 11 часов вечера, село давно уснуло, ни огонька.
   Я прямо назвал эти штабы застенками, поставил вопрос на штабе "о методах убеждения и принуждения", меня поддержал Р.М.Маталаев. Постепенно и другие преподаватели перешли на мою сторону и вышли из-под влияния Ширавова.
   Я руководил двумя бригадами общей численностью в 100 человек, это было в два раза больше, чем в бригадах других преподавателей. К концу уборки мои бригады вышли на первое место. Сам Ширавов, ставя меня в пример другим преподавателям, объяснял: "У него работают, потому что он сам, раздевшись по пояс работает наравне с ними!". Когда же дошло дело до награждения отличившихся, неназванным в благодарственном приказе оказался только я!
   А вот эпизод войны с совхозным начальством. Как-то я привез студентов на обед и оказалось, что обеда нам не хватило. Я распустил студентов, сказав им: "Раз нет обеда, не будет и работы", присутствовавший при этом роспуске бригад редактор многотиражки Курбан Магомедов написал критическую в мой адрес статью "Инцидент у столовой", в которой, не называя фамилий, подверг критике мою неуступчивую несознательность. Зато и когда мы уезжали из совхоза оказалось, что из преподавателей меньше всех заработал опять-таки я!
   Действует, действует коммунистический принцип оценки по труду!
   Или вот еще пример антиобщественной позиции. В тюрьме я на время был переведен в 16 камеру, в которой уже два года был неисправен туалет, от которого невыносимо пахло. Я написал заявление, в котором писал и о туалете и о том, что люди спят без мест, на полу, и которое заканчивал словами: "содержать людей как скот вы не имеете права". Меня вызвали, и начальник заявил, что мое требование об исправлении туалета будет удовлетворено. Так и было сделано: всю 16 камеру перевели во вторую, 16-ю отремонтировали, поставили вытяжку и т.д. Потом уже я узнал, что ребята, вернувшиеся в нее, благодарны мне.
   Это линия! "Я как живу, так и пишу, свободно и свободно", - это из письма Грибоедова к Бегичеву. Прекрасно ведь!
   Когда я узнал, что жена моя арестована, я объявил голодовку. Написал письма заключенным с призывом поддержать мою голодовку однодневной голодовкой протеста. И зря тут утверждали, что эти письма не дошли до заключенных - они дошли, я об этом узнал от самих заключенных, они говорили мне, что я забыл назначить день их голодовки, что они бы с удовольствием меня поддержали.
   В тюрьме я противостоял уголовникам. Скольких, мягко выражаясь, неприятностей стоило мне открытое неприятие уголовной философии жизни. И все-таки и здесь какой-то успех был достигнут: с нижних камер неслось: "Свободу Вазифу Мейланову - борцу за права человека!" - это кричали молодые ребята-уголовники, начавшие с ненависти ко мне. Ненависть (но теперь уже моя) к уголовной психологии привела в конце концов к тяжелой тюремной драке с ранее отсидевшим восемь лет на строгом режиме и опять приговоренным к восьми годам строгого режима уголовником. Сажают меня с такими! Сейчас в камере все нормально, мое влияние распространяется.
   Что же мне платило государство за всю мою учебную, научную, общественную деятельность в институте? 85 рублей в месяц. Это за то, что я противостоял напору дикости, хулиганства, бескультурья, непрофессионализма. За то, что я не на словах, а на деле осуществлял критику - снизу доверху - всех чинов института.
   Или моя критика была неверна? что же мне этого не говорили пока я был в институте? А потому что она была неопровержима моя критика, - потому приходилось молчать и копить злобу. Только после того, как решение о вытеснении меня из института созрело в верхах, мне объявили в последний год работы, сразу три выговора в течение одного семестра. Мухтаров любой ценой хотел избавиться от моего присутствия на кафедре, он пошел даже на то, что добился для меня должности старшего научного сотрудника в научно-исследовательском секторе (но не на нашей кафедре).
   Меня просили, чтобы я ставил нужные оценки нужным людям - я не делал этого никогда. Ну сколько можно терпеть человека, который никому ничего не делает? Как говорят уголовники: "Вазиф, ты и сам не ешь и другим не даешь". Так же думали (и думают) и институтские. Вне воровства - вне жизни. Вот я и оказался вне жизни коммунистического коллектива.
   Прокурор тут что-то злобно бормотал о Солженицыне. Чем больше будет у нас книг Солженицына, тем всем нам будет лучше. Солженицын человек с большим чувством ответственности, он настолько бережно относится к стране, что выступает чуть ли не против свободы слова - во избежание раздирания страны борьбой политических партий (конечно, эти страхи его порочны). Солженицын художник масштаба Толстого и дорог нам, как и Толстой, своей нравственной, моральной силой. Книга его "Архипелаг ГУЛаг" несет в себе огромный гуманистический заряд. Острие ее направлено против сердцевинного зла нашего времени - разлившегося, плодящегося, как саранча, насилия. Насилие, провозглашенное Марксом, как средство избавления от капитализма, стало в наше время само всеземной бедой, бедой современной цивилизации. Против философии, против идеологии, против практики насилия взволнованно восстает Солженицын. Чем больше будет у нас в стране книг Солженицына, тем меньше будет у нас насилия, тем меньше его нам потребуется. Книги Солженицына облагораживают, возвышают, смягчают нравы. В решении проблемы насилия голос Солженицына должен быть услышан. Да его и слышит весь мир, кроме нас. Это значит, что мы не отказываемся от эскалации насилия, это значит, что застилающая глаза злоба и звериная ставка на силу, на принуждение, на насилие по-прежнему остаются основаниями нашей внутренней и внешней политики.
   Прокурор заявляет, что народ не хочет читать Солженицына. Это ложь. Люди жаждут его прочесть. Книга его "Один день Ивана Денисовича" составила, по признанию самих коммунистических критиков, эпоху в советской литературе, выдвигалась на ленинскую премию. Поток читательских писем вызвали рассказы Солженицына. О его рассказе "Матренин двор" читатели писали: рабочий Севэлектромонтажа: "Я испытываю чувство гордости и радостное волнение за писателя", другой рабочий: "Не знаю, хорошо ли написана эта книга, но знаю, что ее написать можно только так". Третье мнение: "Да хранит Вас судьба от всех Фаддеев". Это ли не всенародное признание? Повторю свою излюбленную мысль: нужны миллионы - чтобы нашлись единицы: Солженицыны, Толстые, Михаилы Булгаковы, Бунины, Короленки, Пастернаки. Лишать народ голосов его лучших это и значит лишать народ свободы слова! А мы лишаем народ голосов его лучших, отсекаем у народа голову! К Солженицыну применимы слова, сказанные Толстым о Герцене: "Я думаю, что для России большое несчастье, что Герцен не жил здесь и что писания его проходили мимо русского общества. Если бы он жил в России, его влияние, я думаю, спасло бы нашу революционную молодежь от многих ошибок".
   Нашему государству надо научиться жить с лучшими своими, а не отсылать их за границу.
   Бунин! Это ж краса и гордость русской литературы. Странно у нас получается. Ведь Нобелевский лауреат по литературе Иван Алексеевич Бунин не запрещенный писатель в СССР (в отличие от Солженицына). У нас издан 9-ти томник Бунина. Но вот вершины его творчества, итога всей его жизни, квинтэссенции его мировоззрения - "Окаянных дней"- мы лишены. Тем самым искажается смысл всех остальных его творений, обезглавливается все творчество его. Вот этим-то искажением и обезглавливанием великих писателей и занимается вся советская издательская машина. Из контекста вырезаются недопустимые тексты и оставшаяся допустимая лапша становится духовным довольствием советских людей. Бунин без "Окаянных дней", Цветаева без "Воспоминаний" и писем, Ахматова без "Реквиема", писем (в том числе и официальных), воспоминаний, Мандельштам без "Четвертой прозы", без писем, без "Я пью за военные астры", Короленко без "Писем к Луначарскому" и "Войны и революции", Твардовский без "Писем Солженицыну", ХХ съезд без доклада Хрущева, Камю без эссе о соцреализме. Издавать так - это и значит убивать культуру. Это и есть злонамеренное разрушение разума, корыстный обман общественности.
   Пастернак. У Толстого есть слова о старческой мудрости, должной возвышаться каратами, надо беречь эту мудрость и передавать ее людям. Пастернак написал своего "Доктора Живаго" в 67 лет. Это итог всей его жизни. Как же можно пренебречь итогом жизни человека, признаваемого всем миром великим поэтом? Лишение народа этих великих книг - это и делает наше государство преступным.
   Вопрос о том, является ли книга Солженицына клеветнической, остался без ответа, не обсуждался даже.
   Председательствующий: Ну зачем нам это обсуждать... Мы не литераторы. Не нам судить книги. В вопросах литературы Вы сильнее нас. У нас в стране эти книги официально признаны недействительными...
   Я: А вот и ошибаетесь! КГБ заявило, что в КГБ нет официального списка литературы, признанной антисоветской.
   Председательствующий: Откуда это известно?
   Я: Из третьего тома моего дела. Сейчас я процитирую по памяти ответ начальника СО КГБ СССР генерал-лейтенанта Волкова начальнику КГБ ДАССР генералу Архипову:
   "В следственном отделе КГБ СССР нет официального списка книг признанных антисоветскими. Рассматривая дела об антисоветской агитации и пропаганде, следователи должны сами устанавливать антисоветскость книг, руководствуясь нормами закона и социалистическим правосознанием".
   Так что клеветничность и антисоветскость являются предметом доказывания в суде. У нас же на суде прозвучал лишь один компетентный голос о книгах Солженицына - мой. И я отдаю его в защиту этих книг.
   Здесь дошли до такой наглости, что меня, получавшего все шесть лет по 85 рублей в месяц, хотят накормить средним заработком в 170 рублей. Но средний заработок несъедобен. Мне нужен мой высокий заработок.
   Наконец, скажу, что задумал работу, в которой буду спорить с Солженицыным, много и других творческих планов.
   Два слова о том, что кажется мне центром всех наших бед - о страхе. Ведь поглядите как запуган советский человек. Не случаен рефрен в показаниях всех без исключения свидетелей: "О политике не говорили". Глеб Александрович, отец Лены, так тот даже самого слова "политика" не употребляет, он говорит так: "разговоров на несвойственные темы не вели".
   И еще о страхе и прямо-таки вырождении. У Лены есть две близкие школьные подруги Ира Белан и Вика Кадомская. Когда Лену арестовали, моя мать попросила Вику Кадомскую узнать, почему Лена долго не заходит? где она? и т.п. Кадомская встретила Иру Белан, которая знала, что Лена арестована! и спросила ее: "Где Лена?". Поразителен ответ Белан: "А зачем тебе это? Тебе этого не надо. Может быть, когда-нибудь, потом я тебе скажу об этом".
   Председательствующий: Погодите. Вы не имеете права говорить о материалах, неисследованных судебным следствием. Мы не допрашивали ни вашу мать, ни Белан, ни Кадомскую. Какие у Вас будут просьбы к суду?
   Я: У меня нет никаких просьб!
  
   4 января 1981 года
   Вазиф Мейланов
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  


 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"