Стоит стакан. Льётся небо на плазменную землю, резвится на листьях старый башмак. Свирель покатилась по ветру и плюхнулась в воду твёрдой стены.
А я не робею, не мёрзну в тепле. Мои руки сливаются в тугие канаты, что жадно измазывают деревянный стакан об каменный стол позабытых раздумий. Он не желает меня ущемлять, он тихо смеётся, смотря сквозь руки, растущих из глаз. И вот подойдёт, прихлопнет по лику, сдует томящуюся пыль с бандажа и поцелует в горячий резвящийся веник, уйдёт не прощаясь и хлынет утрата.
Окромится забытый старый осколок, темнота успокоится, взяв протокол. Не видно уж больше ни шин, ни затвора, пальца горящего вида извне. А кровать всё уходит, стремится в асфальт, моя рукоять не сможет пропасть от чихнувшего даром дарового коня, не увидит пчела своё жало до рвоты. Выдохну липкий чайник с заботой о терпящем бурю пьяном хвосте, который не слушает больше тревоги, не вертится бес, как уж на заре, не плачет, как раб на текущей витрине.
А свет всё уходит, дав позабыть ползущее чрево, уснувших работ от варящего в супе. Умелец угладит чужую вину; старик на верёвке, вертящийся в счастье, упал, захлебнулся в собственном мраке, унизил животное, лиру убил, его наконечник не требует власти. Великий спаситель весь мир отпоёт, утрётся отчаеньем туч над бравадой и ласково в почве с орлом уростёт.
Я не мясник, не желанье Элизы, мной не протрут засохший кофейник, не подорвут дремлющих дум, но всё разложат, как страх на Венере, и буду таков, каким быть не старался. Овал козерога что-то промямлил и двинулся в путь по небритой скале. Безумный герой разбивает окурки об стынущий хлеб чьего-то ручья. Но ты всё работаешь, главы не слагая, уроки у маятника ты заберёшь, уставишься в угол простых обещаний, пролетая над искренним берегом счастья, говоря про бессмыслицу сгинувших век.