Время к полуночи, я злой и утомлённый усаживаюсь на диван в пустом купе.
Поезд трогается, за окном мелькают огни вокзальных построек, прожекторов депо, придорожных фонарей. Постепенно стекло чернеет, возникшую тьму лишь изредка разбавляют светлячки полустанков и переездов.
Дрёма наползает на глаза, в купе тепло, на душе покой...
Вдруг распахивается дверь, входит мужик, и тут же спрашивает:
- Мальчик. Трёхлетний. В синих штанишках и пёстрой рубашонке. Не видели?!
Виновато развожу руками, мол, извините, не следил.
Одет нежданный визитёр в выцветшую болотного цвета брезентовую ветровку, широкие тёмно-серые штаны, на ногах старомодные с большими круглыми затёртыми до белизны носами ботинки, на голове синяя форменная фуражка без кокарды. Определённо этот тип из работников железной дороги; при нём два флажка красного и жёлтого цветов, старый, почерневший от сажи, керосиновый фонарь. Однако веет от него отнюдь не дёгтем, углём или буксовой смазкой, а затхлой сыростью, как иной раз прёт от тряпки, пролежавшей в холодном подвале целую вечность.
С потерянным видом он присаживается напротив, безвольно опускает голову.
- Сын? - сочувственно интересуюсь я.
Поднимает взгляд, утвердительно машет, в глазах влага и невыносимое отчаянье.
Озноб прошибает от одной только мысли о потерянном ребёнке. Трудно представить, как бы я повёл себя, случись что с моим Егоркой. Но его безволие поражает.
Вскакиваю, готовый немедленно вместе с горе-папашей отправиться на поиски:
- Ну, и что вы сидите увальнем, пойдёмте! Шутка ли, потерять ребёнка! Проводников спрашивали?! Скорее к начальнику поезда, наизнанку всё вывернем, найдём вашего шалопая!
- Шалопая, - повторяет он, и тень странной полуулыбки скользит по небритому лицу.
Смотрит прямо в глаза. Странное чувство, будто кто-то беспардонно вломился в мозг и перетряхивает, взвешивает, измеряет мою сущность грамм за граммом, микрон за микроном.
- Поздно, - вдруг жутковато хрипит он, и этот полушепот оказывается громче крика, ярче тысячи ламп, пронизывает насквозь, цепляет каждый нерв, каждый сосуд, каждую клетку. В одно мгновение, безотчётно осознаю, что всё кончено, что вернуть мальчика не под силу никому! Но почему? Что случилось, что произошло - остаётся неясным, но не имеющим никакого значения. Дикая, душераздирающая боль утраты самого дорого, самого любимого во всей вселенной существа вливается в меня, затмевает всё; какими же мелочными, какими пустыми оказываются собственные заботы, а чужое терзает, рвёт по живому.
Что-то внутри пытается бороться - сопротивляется, говорит, что потерянный мальчик мне никто, как и этот странный тип в форменной фуражке, каким-то образом взваливший на мои плечи свою непосильную ношу.
Обессилено плюхаюсь на диван.
Он встаёт. На мгновение его ветровка оказывается у моего лица. Холод. Совершенный холод исходит от этого человека.
Он молча выходит из купе. Дверь остаётся открытой, и я заворожено наблюдаю, как он зачем-то зажигает свой старый фонарь, и направляется к левому тамбуру. Хлопает дверь, шаги стихают.
Где я мог его видеть? Стойкое ощущение, что мы уже встречались, возможно, даже общались, но очень, очень давно.
Чуть успокоившись, отдышавшись, встаю, иду в тамбур.
Он оказывается пуст, а все двери заперты. Не было бы ничего удивительного в переходе загадочного гостя в соседний вагон, если бы не одно обстоятельство - это последний тамбур последнего вагона поезда!
В полнейшем замешательстве обращаюсь к проводнице.
По заверениям этой заспанной особы в её вагоне никаких железнодорожников быть не могло.
В крайнем недоумении возвращаюсь в купе, долго сижу с распахнутой дверью, тупо всматриваясь сквозь грязное стекло в далёкие всполохи зарницы, всё чаще и чаще разрывающие непроглядную тьму безлунной майской ночи.
- Не спите? - тревожит моё бездумное созерцание проводница. - Ваша станция, - объявляет она. - Через пять минут прибываем.
- Поспишь тут, - недовольно отмахиваюсь.
Она смотрит с явным сожалением, присаживается на то самое место, где сидел странный гость, вздыхает, наклоняется, чтобы оказаться ближе, и заговорщицки шепчет:
- Вижу, не в себе вы, а давеча о железнодорожнике спрашивали. Девочки из смены рассказывали, недели три назад одному пассажиру до того дурно сделалось, что сняли его с поезда. Реанимация на перроне встречала, аккурат на вашей станции дело было. Это я к чему - пассажир тот тоже какого-то железнодорожника всё спрашивал. И на моей смене сердечные приступы случались, но те чаще о детях бредили. Дети - есть дети, о них и забота особая.
Удивлённо смотрю на неё: что ж, мол, ты, дура эдакая, сразу не сказала, когда к тебе обращался?!
Сочла мой выразительный взгляд за интерес, что, впрочем, в каком-то смысле соответствует действительности, продолжает едва слышно, словно в полный голос о таких вещах говорить опасно:
- Я вам скажу, то ли народ нынче слабый пошёл, то ли места здесь эти... как их?.. понтагенные, а часто на этой ветке людям дурно делается.
- Патогенные, - поправляю. - Может, так оно и есть. Как знать?..
- Ну, я пойду, - вставая, шепчет проводница.
Вагон покачивает, она медленно и неуклюже выходит из купе. Какое-то время вынужден смотреть на её мясистые формы, упакованные в засаленную синюю юбку, на толстые ноги с признаками расцветающего варикоза, на... свиные копыта! там, где ожидал увидеть тапочки или лёгкие туфли.
В ушах вдруг зашумело, начинает подташнивать и трясти; мир тускнеет, становясь расплывчатой чёрно-белой кляксой, в голове селится полнейшая пустота.
Встаю, желая поскорее убраться из кошмарного вагона, шатаясь, как пьяный, иду к выходу.
В тамбуре, у двери, опершись спиной о перегородку, в расстегнутой до неприличия форменной сорочке покуривает тонкую сигаретку с длинным мундштуком другая, молоденькая, проводница. Ниже короткой синей юбчонки свисает натуральный ослиный хвостик с кисточкой, а стройные ножки этой милашки заканчиваются козьими копытцами.
- Куда, красавчик, собрался?
Едва расслышал этот похотливый голосок.
Подмигивает, хихикает:
- Твою станцию отменили - её больше нет.
Пытаюсь пятиться, но тут же упираюсь в закрытую дверь. Дёргаю ручку - заперто.
- Иди ко мне, мой пупсик, - козлоногая встряхивает распущенными русалочьими волосами и эротично облизывает мундштук длинным раздвоенным змеиным языком.
Близкий паровозный гудок заставляет вздрогнуть, раскатом грома разрывает мерное постукивание колёсных пар встречный товарный состав. Поезд замедляет ход, местность за окном наполняется светом фонарей дорожного освещения, прожекторов депо. Всполохи извне в промежутках между вагонами товарняка прорываются в тамбур, создавая ломаную картинку движений козлоногой соблазнительницы.
Встречный прошёл, а на месте 'милашки' вдруг оказывается первая проводница, одетая по форме, и даже обутая в чёрные туфли без каблуков. Никаких копыт, никаких хвостов и змеиных языков - мир вернулся в нормальные рамки.
Скрип открываемой ступеньки кажется неожиданно приятным, почти родным, а вокзальные огни - необыкновенно нежными.
Наконец, схожу с поезда. Твёрдый асфальт придаёт уверенности, что окружавшая меня трясина галлюцинаций осталась позади.
Ночь тихая и тёплая, но прохладный сырой ветерок уже начинает прохаживаться по сонным улицам, лёгкие его порывы приятно ласкают лицо; всполохи зарниц приближаются, бормотание далёкого ещё грома становится всё громче и громче. Надвигается настоящая весенняя гроза.
Машина старенькая, но сохранилась хорошо. Таксист не из болтливых, что радует.
Сижу на заднем сиденье, размышляю; гоню прочь мысли о загадочном вагоне, а они всё равно бродят вокруг да около болезненной темы потерянных детей и ищущих их отцов.
Наверно, это выглядит немного странным, но почему-то любую жизненную ситуацию пытаюсь мысленно применить к себе, к своим родным и близким. Мог бы я вот так потерять Егорку?
Вряд ли. Ему уже почти пять, а до сих пор глаз не спускаю, когда мы в пути или просто гуляем, а о Кате и вовсе говорить не приходится - для неё Егорка ценнейшая из земных драгоценностей. Моя мама была такой же. А вот отца совсем не помню - мама говорила, он под поезд попал, плакала и винила во всём себя. Никогда не рассказывала, как именно это произошло, но до самой смерти не могла себя простить. Трагедии с отцом, с раннего детства заставила меня сторониться железной дороги, сам её запах до сих пор наводит на меня тоску и отчаянье. Ездить, конечно, приходится, но по возможности избегаю поездов. И сегодня, если бы в Тукрайске не сломалась машина, то давно был бы дома.
- Приехали, - вдруг повернув голову, словно филин: на сто восемьдесят градусов, объявляет таксист.
Смотрю на него, не в силах ничего сказать.
- Приехали, - повторяет он. - С вами всё в порядке?
Неестественно изогнув руку, будто она резиновая, филин-таксист машет ладонью у моих глаз.
Осматриваюсь: широкое шоссе, частный сектор, высокое одноэтажное здание с колоннами у входа, похоже на старое почтовое отделение или автобусную станцию. Рождается странное чувство, что это действительно мой дом, но сомнения всё же витают в голове, память прокручивает другие образы: современная квартира на втором этаже, уютная комната с видом на сквер...
Я никогда не жил в Железнодорожном тупике. Или жил? Если таксист говорит, что мы приехали ко мне домой, значит, так оно и есть.
Почему-то нет внутреннего ощущения, что я спятил, хотя у чокнутых, наверное, его не бывает. И сознание не отвергает эту дикую карусель метаморфоз - вроде, всё в порядке вещей, разве что - где-то, что-то, как-то ненормально, но совсем, совсем немножко, чуть-чуть, самую малость.
Пытаюсь вспомнить, не принимал ли накануне таблетки, не изменился ли вкус табака моих сигарет. Кажется, нет, хотя явные глюки могут означать и отравление консервами, которыми перекусывал в машине.
Нет, это какая-то дурь, наваждение, сон. Точно - сон. Я уснул в поезде, и всё это мне снится, иначе с чего бы это я вдруг стал таким покладистым и неуверенным.
Встряхиваю головой, хлопаю себя по щекам - ничего не меняется.
- Не могли бы вы меня ущ... - обращаюсь к таксисту, но, не закончив фразы, передумываю. Мало ли какие мысли в голове у этого филина с резиновыми руками. Продолжаю, но уже исключительно по делу:
- Что я вам должен?
Вращает какую-то трещотку на панели приборов, вновь выкручивает голову на сто восемьдесят, объявляет:
- Рубль двадцать пять.
Это шутка такая? Сто за рубль считать. Передаю сто пятьдесят:
- Сдачи не надо.
Уставился, как идиот. Губа отвисла, глаза забегали, как у вора, пойманного с поличным.
Включает свет в салоне, тупо смотрит на мои деньги. Или не мои? Я подал обычные сотню и полтинник, а в его руке широкие советские купюры того же номинала.
Проверяю бумажник - нормальные российские деньги.
- С вами всё в порядке? - теперь спрашиваю я.
Раззявил рот, на лице тупое непонимание, машет головой, словно весь словарный запас заклинило где-то в районе гортани.
Открываю дверь, выбираюсь на улицу.
Такси с пробуксовкой срывается с места, быстро исчезает в тёмных переулках.
Пространство заполняют раскаты близкого грома и разноголосица лягушачьего кваканья. Громко. Сколько их здесь - тысяча, сто тысяч? Похоже, рядом болото.
Осматриваюсь. Вспышки зарниц и призрачный свет уличных фонарей позволяет разглядеть, что здание, к которому доставил меня таксист, стоит особняком от других строений, что оно изрядно обветшало: штукатурка расслоилась, местами вовсе отвалилась, колонны покрыты паутиной толстых трещин. Никаких вывесок, типа "Автостанция" или "Почтовое отделение ?...", только колючий прошлогодний бурьян у огромной двустворчатой двери. Наверняка парадным не пользовались добрый десяток лет.
Медленно обхожу по периметру. Спрашиваю себя: зачем я здесь? Почему не попросил таксиста отвести домой? И не могу ответить. Не могу, но подсознательно чувствую, что сейчас я должен быть именно здесь, что это место, это здание чем-то мне дороги.
Вход с торца. Дверь распахнута и, похоже, сорвана с верхней петли. Под ногами хрустит кирпичная крошка. Заглядываю внутрь. Веет сыростью и запустением. Достаточно светло, но откуда исходит этот фосфоресцирующий плотный, как утренний туман, свет? Переступаю порог, отчётливо слышу приглушённые голоса. Касаюсь рукой холодной шершавой стены, свечение усиливается, зеленоватая дымка струится из тонкой трещинки, медленно растворяется в тяжёлом застоявшемся воздухе.
Отсюда не слышно лягушек и грома, сквозь дверной проём не пробивается свет уличного фонаря. Он словно срезан и завис у входа белым пятном, так и не дотянувшись до пола.
Впереди дверь, оттуда и доносятся обрывки фраз. На порог пробивается тонкая полоска света.
Не заперто. Слегка приоткрыв, заглядываю:
Большой зал, поделенный надвое массивными опорными колоннами; бетонный с мраморной крошкой мозаичный пол; чисто, похоже, совсем недавно прохаживались влажной тряпкой; у глухой стены ряд деревянных кресел с откидными сиденьями; застеклённое окошко с надписью "Касса". Видимо, я не ошибся, подумав, что это автостанция.
Мальчишка - годика три-четыре, не больше, бегает вокруг одной из колонн. Хохочет:
- Шамалёт, ву-у-у-нь! Па, я на шамалёте! - ручки в стороны - "летит". Ночь на дворе, а этот крошка-пилот "летает" по залу ожидания.
Большие круглые часы над входом - стильные витые стрелки показывают без четверти десять. Сверяюсь со своими наручными - тридцать пять третьего. Стоят?
- Алёшка, - доносится справа хрипловатый мужской голос, - хватит уже летать. Живо на аэродром и спать!
Тёзка. Я тоже любил вот так изображать лётчика, когда был маленьким, только не папа, а мама требовала срочной посадки в постель.
- Сяс, - отвечает карапуз, заходя на новый виток вокруг колонны. Ещё круг, и он выруливает на посадочную прямую, туда, откуда слышался голос отца. Убежал.
А ведь парадный открыт! Нараспашку! Нет ни бурьяна, ни грязи, и светло на улице - закат в багрянце.
Старичок пыхтит папироской у самого входа. Нормальный с виду старичок - невысокий, щуплый, седая бородка клинышком; комковатый сюртучок, галифе, кирзачи начищены.
Вхожу без опаски. В нос шибают вокзальные запахи, шаги эхом отдаются от крашеных бежевой эмалью стен, выбеленного потолка с серпасто-звездастой лепниной в стиле пятидесятых.
- Здравствуйте, - обращаюсь к старичку.
- И тебе не хворать, - отвечает. - Городской? - тут же спрашивает, окинув меня быстрым взглядом.
- Городской, - отвечаю.
- А я вижу. Одёжа на тебе дюже ладная, и здоровкаешься интеллигентно. Дачник, поди? Домой, в город, собрался?
- Вроде того, - отвечаю.
- Так тебе теперь к рынку топать надобно. Оттуда, бог даст, на перекладных доберёшься.
Демонстративно осматриваю зал ожидания, старик так же осматривает меня.
- Закрыли станцию, парень. Нет её больше, - поясняет он.
- А вы?..
- Я, брат, живу здесь. Приказом по министерству прописан в бывших апартаментах начальника станции. Вишь как оно бывает - на пенсии себя чином почувствовал: в кабинете стол и кресло, и лампа, и телефон - чем тебе не чин, а? Вона и стрелочник в подчинении имеется, видал, небось, сорванец его по залу бегает. Но это покуда ветку совсем не закрыли, покуда дальние пассажирские от города идут. Да ты худого не подумай, при деле я. Глянь вона, пути разбирать начали, так я сторожую, чтоб народное добро не растащили.
- Пути? - переспрашиваю с недоумением. - Какие пути?
- Чудак человек, - хмыкает старик. - Рельсы да шпалы, столбы с проволокой, семафоры... Как на Лоховицах мост новый поставили, так эту ветку на разбор пустили. Теперь 'семьсот первый километр' там - на Лоховицах.
Долго и тупо смотрю на табличку над противоположной дверью: "Выход к поездам".
Поворачиваюсь к старику, а того и след простыл. Даже едкого дыма его папирос не осталось. Выглянул за дверь. Крыса неспешно идёт от здания к палисаднику. Остановилась, безразлично поглядывает в мою сторону. Чёрные бусинки хитрых глаз блестят в отсветах заката.
Пересекаю зал, выхожу на перрон - обычная станция с паутиной сортировочных путей, часть из которых, действительно, разобрана. Семафоры справа, семафоры слева, на столбах у первого пути водоналивные шланги, поодаль угольный бункер, почтовые тележки посреди платформы, скамейки у стен вокзала, - всё как везде, всё как обычно.
- Ву-у-у-у-нь, - слышится из-за угла. Карапуз ещё "летает".
Чувствую чей-то пристальный взгляд. Оглядываюсь - никого, но ощущение становится ярче, насыщенней. Осматриваюсь. Нет - везде пусто, лишь неясный прозрачный волнистый абрис, словно исходящий под палящим солнцем от земли парок поднимается над моей тенью.
Но откуда взялась сама тень? Закат по ту сторону вокзала, освещение ещё не включали. Откуда здесь тень?
- Ву-унь, ву-у-у-у-нь, - доносится вновь, и на перрон выбегает тот самый карапуз в синих штанишках.
- Лёшка! Я кому сказала - марш домой! - слышится следом, и этот строгий голос заставляет вздрогнуть: мама?!
Замираю, жду - вот-вот она появится.
Выходит... Стройная красивая девушка лет двадцати пяти - точь-в-точь моя мама, только совсем, совсем молодая. Встряхивает головой, собирает в хвостик рассыпавшийся волосы - жесты, манера держаться, выражение лица - моя мама!
- Дя, я на шамалёте, - "облетая" вокруг меня, лопочет карапуз. Вглядываюсь в его личико, в памяти всплывает семейный альбом и старые чёрно-белые фотографии, где вот таким же сорванцом я бегаю по бабушкиной даче, таскаю кошку за хвост, плачу исцарапанный...
- Мама, - шепчу одними губами, боясь, что она услышит; подумает, ненормальный, ведь так не бывает, так просто не может быть! Не может, потому что её маленький Алёшка вот он - бегает, играет, а я?.. Я старше её самой, старше отца - ему было чуть за тридцать, когда погиб. Значит... Выходит, я вернулся в прошлое! В своё собственное прошлое! Вот так запросто сел в поезд и приехал в мир детства, где я сам младше своего сынишки - Егорки, и старше собственных родителей! Бред, сумасшествие, кошмар! Но зачем? Зачем я здесь?
- Извините, - говорит мне мама, словно совершенно чужому человеку, и тут же снова окликает карапуза: - Сынка, пойдём, - тянет руку ему навстречу, и он уже "летит" к ней, врезается в ноги, обнимает.
- Сынка, - повторяю чуть слышно. Класса до четвёртого или даже пятого она меня так называла, а потом просто "сын", "сынок", "сынуля", но "сынка" уже нет, словно перерос такое звание...
Ушли. Рука в руке. Карапуз вприпрыжку, что-то лопочет - не понять. А мама всё понимает, отвечает и строго, и ласково, как умеют только мамы. Уже ничего не слышу, но понимаю её мимику, жесты не хуже слов.
Подхожу к скамье, замечаю собственное отражение в оконном стекле - у меня большие ослиные уши и чёрные бусинки глаз, как у той крысы. Ошеломлённый, хватаюсь за уши - нормальные, обычные. Вновь ловлю отражение - ослиные! Ассоциативное видение? Мясистые формы проводницы - свиные копыта; её похотливая напарница - козочка, чертёнок и готовая ужалить змея; вертлявый таксист - филин с резиновыми руками; я - осёл, потому что не понял это раньше, но почему крысиные глаза?..
Присаживаюсь, продолжая размышлять на тему визуализаций, но снова замечаю тень, которой не должно быть. Я сижу, а она продолжает стоять, словно живёт собственной независимой жизнью. Всматриваюсь в едва различимые призрачные контуры человеческой фигуры, поднимающиеся над ней. Он похож на меня, - рост, телосложение, привычка выставлять правую ногу... Только одет иначе. На мне лёгкий свитер, на нём нечто вроде пиджака, я в кепке, он с непокрытой головой. Стоит, лица не вижу, но чувствую - смотрит на меня. Озноб прохаживается по спине - жутковатое ощущения встречи с привидением.
Справа, метрах в тридцати, появляется мужчина в форменной железнодорожной фуражке, с фонарём и флажками в руках. Идёт в мою сторону. Узнаю того странного типа из поезда. Да, это он, только беззаботный, отчего кажется более высоким и уверенным.
- Алёшка! Ты где спрятался, шалопай? - выкрикивает он, заглядывая за угольный контейнер.
Понимаю, что это мой отец! Цепенею, и смотрю, не в состоянии проронить ни слова. Хочу подсказать, что, мол, мама домой увела, но не могу: во рту пересохло, ком подступил к горлу, навернулась слеза, затряслись руки.
Существо над тенью вдруг начинает обретать объём и цвет, так снимок проявляется на фотобумаге - неторопливо, но с каждой секундой всё отчётливей и ярче. Он полупрозрачен, но теперь вижу лицо - моё собственноё лицо! усталое, морщинистое.
Медленно подплывает: не идёт, а именно парит над землёй. Смотрю на него как, наверное, смотрит кобра на дудку факира - с напряжённой сосредоточенностью, в готовности отразить нападение, не отрывая взгляда.
В одно мгновение исчезает всё: и тень, и отец, и вокзал, и небо, и земля. Пустота окружает со всех сторон - безразличная и холодная. Ледоколом, взламывающим, выворачивающим огромные пласты целены, перед глазами проносятся воспоминания, в которых у меня был отец, отбрасывая, словно осколки ледяного панциря мои собственные - где его не было. Два меня бьются в одном теле: совладелец крупной консалтинговой компании, от которого из-за нежелания заводить детей ушла уже третья по счёту жена, и я настоящий, мелкий торгаш, приличный семьянин, любящий и любимый отец пятилетнего Егорки.
Мир медленно возвращается, и, терзаемый собственный двойственностью, вижу стоящий у перрона поезд, суетящихся людей, на минутку-другую высыпавших из душных вагонов, отца, продолжающего разыскивать Алёшку. Чувство тревоги наполнило сердце - что-то должно произойти!
Поезд трогается, пассажиры запрыгивают на ступеньки, проходят вагоны, вот уже и последний, дверь открыта... в тамбуре косматый мужчина и маленький мальчик в синих штанишках и пёстрой рубашонке - точь-в-точь как у Алёшки.
- Алёша! Алёшенька! - слышу вопль отца. Он бежит, бежит за поездом, думая, что сын каким-то образом оказался в вагоне.
Сейчас произойдёт то, что лишило меня отца!
Стоит лишь крикнуть, объяснить, что его Алёшка дома, или вскочить, не пустить к поезду, и он останется жив!
Замедленным фильмом, кадр за кадром проходят длинные тягучие мгновенья. Успеваю подумать о том, что произойдёт, если я вмешаюсь:
Неслабые барыши от бизнеса, крутая машина, шикарная квартира, коттедж за городом, уважение, заискивания...
Мы слишком разные, слишком непохожие... Я исчезну как личность... Никогда не встречу Катю, родившую мне сына... А Егорка?! Он вообще не родится?!
Светает. Стою на коленях в грязной луже у кромки шоссе. Впереди за трассой видны камыши, мир заполнен гвалтом лягушечьих голосов, молнии разрывают небо, гром грохочет с невероятной силой, ливень бьёт в лицо, а сердце рвётся на части, и в глотке застряло "Прости".
В двух шагах от меня к старому заброшенному зданию бывшего вокзала неспешно шагает большая крыса. Остановилась. Смотрит прямо в глаза. "Ты же любишь собственного сына не меньше, чем твой отец любил тебя", - возникают в голове фраза, будто исходящая от умного животного.
Мимо проносятся автомобили, по ним узнаю современность.
Я вернулся, но мой прежний мир исчез навсегда, и больше не будет той ясности и лёгкости, теперь в нём поселилось тягостное осознание собственного предательства.
Простил бы я Егорку, случись подобное с ним? Безусловно - да. Простил ли отец меня и маму - этого не узнаю никогда, и с этим придётся жить