Странное время звучит непривычным шумом товарных вагонов. Пахнет степью, заросшей полынью, смердит западной придорожной пылью, проникающей в легкие, превращающей слизистые в подобие сухой земли пустыни.
Странные дни - это тысячи километров всепоглощающей пустоты, погони за вдохновением, бессонных вечеров, стука копыт.
Я гнался за изящностью целую вечность, бежал за ее мнимым образом, за ее плавными, женственными формами. Жаждал обрести, постичь ее, воспользоваться в своих грязных писательских целях.
Я искал возвышенность, небесную деву, вдохновлявшую античных поэтов, искал, забываясь в низменном алкоголе, засыпая на грязных ящиках вагонов.
Это было для меня странным временем. Период бесконечных поисков, штаты за штатами, границы сменяют границы, прерии сменяют равнины. Я бежал от пролетарской жизни, казавшейся мне неподходящей для столь утонченного человека, коим себя непременно считал, я был типичным американским эстетом на окраине шестидесятых.
Длинное путешествие мазало мое лицо, точно копоть, накладывало неизгладимый отпечаток, шрамами пролегая по щекам.
Тот день я помню слишком явно, он въелся в мою память, словно вино, пролитое на белую рубашку.
Солнце жарило открытые плечи, кожаные лямки рюкзака впивались в кожу, я был совсем рядом с Чикаго, довольно долго ошивался по Иллинойсу. Рабочие окраины, трубы заводов, шум поездов, выжженная трава.
Остановиться пришлось здесь, в тени нависающих друг на друга двухэтажных домов, тесно прижатых, темных и сырых. Желудок, казалось, жрал сам себя, обильно поливая едким соком. Я неохотно сел на тротуар, открывая заляпанный рюкзак, разыскал в темной глубине сумки парочку тонких, неаккуратно завернутых сэндвичей.
Весь этот квартал напоминал мне темные углы моей кухни, пыльные, в дохлых тараканах. И не было здесь людского водоворота, как шестьдесят лет назад, тут люди заживо гнили, вгрызаясь в больные суставы соседей, в погоне за очередными слухами, вгрызаясь в плоть и разум своих детей, в попытке добыть очередной ящик разбавленного спирта.Зерно культуры не проросло в этой сухой почве.
Я сидел среди скорбного кладбища юных умов и возможностей, ел сэндвич, стараясь брать его лишь кончиками пальцев, дабы не испачкать своими грязными руками.
Здесь по вечерам не обсуждают Шиллера, здесь вспоминают о Мерлин Монро и ее округлых формах, подкрепляя свои слова громким хохотом и стуком железных кулаков по столу.
Тротуар, казалось, никогда окончательно не просыхал в темени домов, он будто бы размягчился от постоянной сырости и общего чувства разложения.
Стук молотка о металлическую балку резал слух, остаточные звуки некогда пылкой работы. Воздух все еще свинцовый, усталые лица стариков в окнах, дерьмо, мусор. И песня.
Громкий женский голос словно разрывал на части пространство, деля мир на 'до' и 'после'.
Я, зачарованный, удивленно озирался, пока вскоре не заметил женщину, развешивающую серые, застиранные простыни, пела она.
Голос прерывался, становился то громче, то тише, он то отдавал скрежетом привычных мне товарняков, то напоминал что-то совсем неуловимое, из детства.
Как же меня тогда восхитил этот примитивный популярный хит, вброшенный в массы, точно корм свиньям, он поразил мой юный ум, даже опьянил.
Эти крепкие, красные, обгоревшие плечи, неэстетичные, несущие на себе всю тягость быта. Их обладательница, с какой-то неведомой мне магической силой, пела, оставалась нерушима обстоятельствами. Ни тем, что живет среди трупов в огромной могильной яме, ни тем, что ей, скорее всего, придется доживать здесь свои дни, также грустно смотря в запотевшие от дыхания стекла.
Ее голос, весь ее образ непоколебимого человеческого естества был несовместим со всем, что я здесь видел, он вдохновил меня. Я чувствовал в этой безымянной полной женщине, которую увидев на улице в обычный день, посчитал бы неосмысленным куском сала, свою потерянную, возвышенную небесную деву. Изящность все это время была в пыльных рабочих окраинах Чикаго.
Я медленно поднялся, бросив свой последний взгляд на живой памятник своему восхищению, и двинулся прочь, домой, в Айову. В моей разгоряченной голове прочными бетонными блоками строился план моего будущего произведения. Солнце жарило открытые плечи, ноша на моих плечах стала легче, лямки рюкзака больше не мешались.