Когда Сергей подошел к часам у театра, там было без пяти семь. Ну вот, сейчас она должна придти. Как все светло, ярко и красочно вокруг. Освещенный вечерним солнцем театр, выглядел особенно эффектно благодаря игре солнечных светотеней в изящных, но внушительных сводах барокко и в сложной, теперь уже большинству непонятной символике крупных скульптур. Эта непонятная символика групп, состоявших из полуобнаженных женщин и каких-то чудовищ, своей таинственностью придает театру в глазах одесситов еще больше очарования.
Но сейчас Сергей подумал только о том, что такой фон вполне подходит для свидания даже с такой девушкой, как Виола.
Она, вероятно, придет со стороны Дерибасовской. Вот-вот из-за угла среди многих других появится она. Это так великолепно, что кажется невероятным. Это слишком уж хорошо. Он знал и не раз читал, что абсолютное счастье невозможно. Это обусловлено самой природой человека. А ведь ему сейчас больше ничего не нужно. Только появись она, вон там, из-за угла - и он будет безмерно счастлив.
У него мелькала иногда мысль, что она может не придти, но он, сопоставив все данные и объективно проанализировав их, решил, что она должна придти. И не разрешал себе предаваться сомнениям. Не слюнтяй же он какой-нибудь, чтобы раздираться переживаниями: придет или не придет. терпеть не может сантиментов. Но в груди помимо его воли что-то росло, захватывая его дух, и придавало взгляду его необычную яркость и взволнованность. Вот уж стрелка часов прыгнула и установилась точно против цифры 12. Ну, конечно, она немного опоздает. Она сама бы себя не уважала, если бы являлась на свидания в точно назначенное время.
Он стал не спеша, спокойно разглядывая прохожих, прогуливаться у трамвайной остановки. Сергей был воплощение небрежного спокойствия и выдержки. Но с каждым мгновением волнение все сильнее охватывало его, зудело до боли нетерпением. Вначале ему казалось, что стрелка часов движется очень медленно, потом - что очень быстро. Вот уже стрелка прыгнула к цифре 1, потом к 2, а потом очень быстро подошла и к цифре 3. Теперь он уже не хотел, чтобы время шло быстрее, так как с каждым мгновением вероятность ее прихода уменьшалась. Он еще не остановился на мысли, что она не придет, но что-то темное и холодное уже обволакивало его сознание. И, вместе с тем, лицо его становилось все строже, выдержаннее и надменнее. Как будто с каждым мгновением, лишавшим его последних надежд на ее приход им овладевал "философский" скепсис и мизантропия. Он в уме видел ее, молча спорил с ней своим поведением и ему хотелось, чтобы ответом ей был его холодный, элегантный и изящный скепсис. И он действительно с горьким удовольствием чувствовал на своем лице окаменевшее и небрежное спокойствие. Ровно столько, чтобы никто, и он сам, в первую очередь, не подумал, что ему очень больно. Вдруг взгляд его остановился на парочке, которая встретилась недалеко от него. Они, вероятно, тоже назначили здесь свидание. Это было ему неприятно. Он с презрительным равнодушием наблюдал за игрой их лиц. Это было, вероятно, тоже первое свидание. Она лукаво взглянула на него и опустила глаза. А он с покрасневшим лицом, блестящими, влажными глазами, трепетно взял ее об руку, как бы боясь своим прикосновением причинить ей боль и осторожно повел ее, отставая от нее и что-то нежно шепча, склоняясь не слишком близко к ее лицу.
Сергею был до омерзения противен этот слюнтяй с его трепетной нежностью. Он в упор презрительно рассматривал его красную, рассиропленную улыбкой физиономию, желая своим взглядом показать этому фетюку, как он жалок и противен. Но тот ничего не видел.
И вдруг Сергей увидел ее. Виола подходила к нему со стороны бульвара, совсем не оттуда, откуда он ждал ее.
Она была в светло-синей в полосочку спортивного покроя блузке-полурукавке с темным галстуком и в темной юбке. Легкие, изящные туфельки почти незаметно подчеркивали впечатление изысканной простоты, свежести и очарования, которое излучала эта стройная, гибкая девушка с очень тонкой талией, с шелковистым загаром и чудным светлым лицом с умными смелыми глазами цвета прозрачно-сероватой морской бирюзы.
С его лица еще не исчезла мина брезгливости к чувствительному молодому человеку, но для него уже не существовало ничего, кроме ее улыбки. Только с первого взгляда он почувствовал в ее лице выражение, которое отдалось где-то в подсознании холодным беспокойством. В ее улыбке ничего кроме приветливой любезности не было, а в глазах проглядывала пока непонятная ему решительность.
- Здравствуйте, Сергей, и простите за опоздание, - сказала она, и не пытаясь казаться виноватой. Спокойно улыбаясь, она протянула ему руку. Холодком дохнуло на него от этой улыбки. Он насторожился и ответил соответствующей улыбкой.
- Я вам много еще готов простить, - просто, хотя и не без иронии (по собственному адресу) ответил он.
Но было мгновение, когда осторожно сжав ее нежную, теплую, сухую руку и встретившись с нею взглядами, в его глазах прорвалось чувство к ней, которую он так ждал, которой так восхищался и которая прекрасней всех его мечтаний стояла сейчас перед ним. Она опустила глаза, как бы давая ему время оправиться, а потом, не спеша, все также спокойно, улыбчиво подняла их. Сергей внутренне вспыхнул, тотчас поняв, что ей мешает его чувствительность. "Раскис, осел!", - выругал он себя.
- Сергей, я пришла серьезно поговорить с вами!
- Ого!
- Не перебивайте меня, а то я запутаюсь, и вы не поймете меня...
Они оба повернулись и медленно пошли вниз, к Пушкинской. Сергей молчал. Ему не хотелось говорить. Ее слова и тон насторожили его.
- ...Я ничуть не жалею о том, что произошло между нами, потому что это был чудный вечер, чудная ночь... потому что вы симпатичны мне - иначе не было бы того вечера, иначе я и сейчас не пришла бы к вам...
Сергею все становилось ясно. Печаль и горечь по чудесной мечте, которая, казалось, готова была осуществиться. Он повернул к ней голову и, не сводя с нее глаз, глядел внимательно, спокойно и немного грустно... В последний раз.
Сказав ему о своих симпатиях, она, в подтверждение своих слов, повернула голову и взглянула ему прямо в глаза, улыбчиво и дружелюбно. Встретив его взгляд, очень серьезный и очень открытый, она опустила ресницы. В его глазах она увидела что-то большое и сильное, перед чем ее улыбка казалась ей самой лишней. Это было немного неожиданно и даже приятно. Но сейчас ей было не до этого. Она уже давно решила, что в таких случаях нельзя допускать никаких сантиментальных уступок и сочувствий. Нужно решительно рвать все нити прошлого. Иначе - самой дороже обойдется.
- ... Вы уже сами, кажется, догадались, что я хочу сказать. Нам не нужно больше встречаться. Хотя вам до этого нет и не может быть никакого дела, но я скажу вам, что я... мне нравится другой... Вот видите, как я искренна с вами. Если вам это неприятно, больно, то мне очень жаль. Честное слово. Простите меня.
- Я вам очень благодарен. - Это вырвалось у него хрипло и резко.
- ... Почти как у Лермонтова, - пояснил он: "За все, за все тебя благодарю я...". То, что вы мне только что сказали, делает вас еще ... интереснее, милее... Не беспокойтесь, я не сентиментален и не стану морочить вам голову трогательными признаниями. Вам не нужно извиняться передо мной, мне кажется, мы одного поля ягоды. Я поступил бы на вашем месте точно так же. А вы, вероятно, на моем месте поступили бы точно так же. Вы мне очень нравитесь... до чертиков, и мне очень жаль... но ведь если бы вы отвечали взаимностью всем, кому вы нравитесь, то вы бы вылетели в трубу, правда?
- Правда, - улыбнулась она, встретившись с его глазами, в которых было не только горькое возбуждение, но и какие-то веселые огоньки воодушевления.
- Ergo, мы пришли к полному согласию, - закончил он с ироническим удовлетворением. ... Не будем разрывать одежд, посыпать голову пеплом, рычать затравленным зверем... Поговорим - и разойдемся.
Они были на углу Пушкинской. Он остановился и повернулся к ней. Спокойно, открыто, прямо, дружелюбно смотрел он в ее лицо, любуясь им в последний раз. - Так вот, - улыбнулся он. - Провожать я вас не буду. Это было бы тягостно и для вас и для меня. Целоваться не будем на прощание? - Она улыбнулась и отрицательно покачала головой, внимательно глядя ему в глаза. Он невольно утонул взглядом в ее взоре - улыбка его застыла, и лицо стало серьезным. Потом он отвел свои глаза и как будто встряхнулся от очарования. Она продолжала глядеть в его лицо и увидела, как оно стало задумчивым; а потом он вдруг поднял сверкнувшие непонятным ей оживлением глаза и медленно проговорил: - Виола, у меня есть идея!.. С высоким чувством мы порешили при полном единодушии, а теперь, знаете что? Если у вас есть еще время, давайте немного пройдемся попросту и поболтаем. Это будет даже немного оригинально. А в любви так трудно быть оригинальным. - Видя, что она опустила глаза, он добавил: - Клянусь не ныть и не канючить... Только я не настаиваю и даже не прошу - я предлагаю.
Она взглянула на часы, а потом подняла на него глаза и улыбнулась: - У меня есть еще время, и я с удовольствием с вами пройдусь. И она первая двинулась дальше по Пушкинской.
- Вот и чудесно! Хотя вы меня прямо подавляете вашим великодушием. Я буду стараться, но не знаю, смогу ли отплатить вам за него.
Она искоса взглянула на него, но ничего не ответила.
- Ну вот, - сказал он после нескольких минут молчания, - хоть раз в жизни пройдусь по улице с такой шикарной девушкой... А заманчиво, канальство!.. Все на тебя смотрят - думают, что это твоя барышня. Только я вот не знаю, как мне держать себя. Чтобы быть денди, достойным такой девушки, вероятно, нужно надувать щеки и делать холодные глаза.
Она взглянула на его мину и рассмеялась.
Они пошли по Пушкинской - одной из самых красивых улиц Одессы, усаженной старыми, раскидистыми платанами и каштанами. Каштаны цвели и, густо усыпанные гирляндами цветов, были торжественно великолепны. Сергей и Виола медленно шли под густым цветущим сводом.
- Вам нравятся цветы каштанов?
- Да.
Он неожиданно присел и легко взвился вверх. Поняла, в чем дело, она только тогда, когда он протянул ей хорошенькую веточку цветущего каштана. - Пусть моим единственным подарком вам будет этот майский цветочек.
Она взяла цветок и медленно поднесла его к носу.
- Он не пахнет, - продолжал Сергей, - это как раз то, что нужно для моего подарка вам. Запах цветов - это уже целое море чувств, сердечных переживаний. Об этом у нас не должно быть речи. А цветок без запаха - это символ чистой красоты. Той самой, которая таится в башне из слоновой кости и никогда не опускается на землю. И вот об этой красоте мы уже имеем право вести возвышенный разговор.
Она взглянула на него, чтобы понять, говорит ли он серьезно или шутит, но так и не решила этот вопрос. А он задумчиво, полусерьезно, полушутя продолжал: - Собственно, это, пожалуй, наиболее закономерная тема нашего разговора. О чем нужно говорить в такой тихий майский вечер под платанами Пушкинской с такой чудной девушкой, как вы?
- Вы переходите на комплименты.
- О, нет. Как вы этого не понимаете! Я не говорю комплиментов. Я позволяю себе говорить вслух то, что думаю потому только, что мы с вами больше никогда не встретимся... Понимаете, как это хорошо? Сейчас мы с вами болтаем, как... друзья, готовые влюбиться (я говорю о себе), а завтра мы останемся друг для друга только в воспоминаниях. Я и сам поэтому не могу предполагать в себе каких-либо "корыстных" намерений, это и развязывает язык... Вот видите, перебили меня на самом интересном месте.
- Вы говорили, что я чудная девушка.
- Да, вот назло вам, я говорил, что когда такая чудесная, восхитительная девушка набрасывает на всю эту майскую подвенечную красоту флер своего очарования, то и говорить нужно только о чистой красоте. Что-нибудь вроде:
"Мы встречались с тобой на закате,
Ты веслом рассекала залив,
Я любил твое белое платье,
Утонченность мечты разлюбив..."
Красиво, правда?
- Красиво.
- ... И знаете что? Вот каштан в цвету - ведь красиво? А вот дом, обратите внимание. Кажется, Гете сказал, что архитектура - это застывшая музыка. В таком случае, этот дом - неаполитанская песня. Он тоже очень красив. И эта бездонная голубизна предзакатного неба так интимно, по майски нежна и так подходит к цветущим каштанам, к этому дому, так идет вам... И я думаю, как мало нужно для счастья или, во всяком случае, для того, чтобы почувствовать, как прекрасен мир. В особенности, когда перестаешь быть грубым эгоистом и оставляешь надежды на взаимную любовь и тому подобные личные блага от красоты. Я даже себя чувствую поэтичным только потому, что был хотя бы и самым незначительным эпизодом в вашей восемнадцатой весне, что и мой цветок будет растоптан вашими башмачками в вашем весеннем шествии.
- Вы - поэт, - улыбнулась она.
- Если это упрек, то вы виновны в этом. Поэт есть там, где вдохновение, а вдохновение там, где вы... Хотя, я, кажется, говорю очень цветисто, как Саади некогда писал. Цветистость на моей совести. И мне приятно разделять вину с вами... Хуже то, что все это похоже на канюченье. Я больше не буду. Кончено. Давайте изберем другую тему для разговора. Какие у вас есть предложения по порядку дня?
- Я полагаюсь на ваш вкус.
- Ага! Комплимент я пропускаю мимо ушей и только констатирую, что вы возлагаете ответственность за тематику разговора на меня.
Они подошли к углу Жуковской. Сергей предложил повернуть к парку. Она молча согласилась, и они повернули налево. Он опять подпрыгнул и сорвал с дерева веточку еще не распустившегося цветка акации. - Вот вам "белой акации гроздья душистые" за великодушие... Только я вас, кажется, компрометирую своим поведением - прыгаю, как мальчишка. Знаете, мы можем так прогуляться, чтобы вы шли метрах в пяти впереди - как будто вы меня не знаете.
Она рассмеялась. - Можете прыгать, мне уже известна от Лоры эта ваша манера тренироваться. Как вашей болельщице, мне приятно сознавать, что вы ради меня ни на мгновение не оставляете свою тренировку.
- В другой обстановке я это мог бы принять за упрек, а сейчас мне ничего не остается, как только самодовольно ухмыльнуться.
- Вы это называете, кажется, французским словом "канючить"?
- Да, да. Прошу прощения. Но вы сами заметили, что это у меня проскользнуло в форме шутки.
- Мне кажется, у вас весь разговор скользит в форме шутки... Но я это сказала не в упрек. Мне просто было интересно уточнить себе вашу терминологию. У меня нет оснований сетовать на ваше поведение.
- Вот за это спасибо. Теперь я с бодростью и верой в себя буду выполнять свои функции... Итак, нужно решить вопрос о теме нашего разговора... Говорить о моих чувствах к вам, во-первых, глупо, во-вторых, смешно, в-третьих, я обещал не канючить, в-четвертых, и это самое главное, вам будет скучно и нудно. Говорить о ваших чувствах ко мне нелепо после вашего классически милого объяснения. Следовательно, наши взаимные чувства и отношения из разговора исключаются. Говорить о знакомых - скучно, об искусстве - неактуально, говорить о литературе - это значит говорить о чувствах, но если подразумевать наши чувства, то они уже исключены, а если чужие, то они выглядят бледно на фоне живых, собственных. Говорить о науке с такой девушкой, в такой вечер гнусно - это значило бы издеваться над красотой; говорить о погоде, если у вас есть калоши и зонтик - пошло; говорить о природе - значит возвращаться к тем же, уже исключенным чувствам. Остается один, профессиональный студенческий разговор - чей факультет лучше. И эта тема тем более содержательна, что у меня давно сложилось глубокое убеждение, что все филологи великие, но еще не признанные поэты - гении, а филологички - ветрены, легкомысленны, непостоянны, кривляки и очень высокого о себе мнения.
- А все историки - болтуны.
- Ну, это вы горите, чтобы уязвить меня, но, все-таки, вы признаете, что мы историки. А ведь филологи, собственно, не филологи. Вы ведь филологию совершенно не знаете, так как у вас и лекции никто не слушает. На всех собраниях филологов ругают. Да я и сам сколько раз удивлялся этому... Однажды, еще осенью, зашел на лекцию к Эдьке Николаеву на третий курс, нужно было поговорить. Читала экспансивная Белявская. Историю искусства. Она так кричит, что кроме себя ничего не слышит. Захожу потихоньку и удивляюсь. Обычно у Белявской бывает очень весело: кто девушкам мадригалы пишет, кто спорит об искусстве, кто читает поэмы соседям; вообще, все живут полнокровной жизнью. А тут - тишина - только Белявская гремит. Все сидят и задумчиво глядят: кто на лектора, кто в пространство, кто в потолок. Только губы у всех шевелятся. Что за черт? Подсаживаюсь к Эдьке - он меня не замечает. Гляжу - перед ним лист бумаги, а на нем стихи:
Стою один у края бездны
Своим величьем упоен.., -
Прислушался, а он шепчет: "своим величьем упоен, своим величьем упоен...". А дальше сидит Борька Писанец и перед ним лист бумаги и эти же стихи. И он шевелит губами. Оглянулся на задний ряд - и там такая же картина, прислушался - во всей аудитории легкий, но густой гул, все шевелят губами. Ну, толкнул я Эдьку, он как спросонья - сначала удивился, а потом узнал. Спрашиваю: что это у вас сегодня тишина такая? - Дождь, - говорит. А потом, поморщась от моей непонятливости, объяснил:
- Помнишь болдинскую осень у Пушкина? Осенью во время дождей всегда вдохновение.
- А почему это у вас одинаковые стихи?
- Это на литературно-творческом кружке мы все вместе написали начало и объявили конкурс, кто лучше окончит его. Ну, а теперь не мешай, как раз настроение (скромно выразился он вместо "вдохновение").
- А Белявская не мешает?
- Нет, мы ее не слышим, привыкли. - И тут же, из любви к поэтической образности пояснил: вот как в комнате привыкаешь к стуку и звону стенных часов, так что замечаешь их только при необходимости...
Так я и ушел, чтобы не мешать вдохновению. Каковы?.. Великаны поэзии?.. Все, как один, стоят у края бездны! Потрясающая картина. Они думают, что это лирика. А это эпически величественная трагедия.
Виола весело улыбалась, поглядывая на простодушно-недоуменное и серьезное лицо рассказчика. - Все это вы сочинили.
- Ну, что вы? Как вы можете так говорить? Я серьезный историк, а не сочинитель. Да вы и сами можете убедиться во многом подобном. Посетите заседание вашего литературно-творческого кружка. Знаете, чем они там занимаются? Играют в "балду". Только несколько видоизмененную, так сказать, опоэтизированную. Объявляют слова и соревнуются, кто к ним больше рифм подберет. Они так и лавры распределяют. Ведь каждый из них убежден, что именно он "избранник неба", а по стихам трудно определить первого поэта, второго, третьего и так далее. А по рифмам очень просто - подсчитал, кто сколько рифм придумал и с математической точностью определил место каждого на Парнасе. Побежденные не признают эту математику в поэзии, но сами стараются и когда выходят в победители - признают, что наука и поэзия могут действительно идти рядом рука об руку. Чаще всего у них побеждает ваш знаменитый Буривой. Он поэтому и заслужил "титло" первого поэта. О! А вы знаете историю, как наш Сашка Щербань чуть не погубил вашего Буривоя, а потом спас?
- Нет, - улыбнулась она. - Еще одна клевета на филологов?
- О, нет, спросите у самого Буривоя, он сам с гордостью подтвердит вам ее... Это случилось еще в самом начале нашего второго курса, когда вы были еще очаровательной, наивной десятиклассницей. - Она с ироническим удивлением взглянула на него, а он, любезно улыбнувшись, продолжал. - Сашка тогда жил во втором корпусе на Аркадийке (на Аркадийском шоссе), рядом со знаменитой 16 комнатой, где жил и сейчас живет Буривой. Там у них вся комната такие же фанатики-поэты, все великие и все непризнанные с мандатом в бессмертие в кармане. У них в комнате висел лозунг: "Мы рождены для вдохновений, для звуков сладких и молитв!" А чтобы их не обвинили в приверженности к чистому искусству, против него прибили другой лозунг: "Прекрасное есть жизнь!" Но все четыре человека очень хорошие ребята. Сашка нередко к ним захаживал побеседовать о Есенине и Маяковском. Он частенько заводил с ними хитрую беседу: а почему, говорит, у нас нет вот после Маяковского своего нового Пушкина, Лермонтова и еще крупнее? Ну, они объясняют, а в конце обязательно уверяют, что, конечно, нужно года через три-четыре ждать явление народу нового пророка, нового Пушкина. - Ну, смотрите, - говорит Сашка, - смотрите, чтобы вас кто-нибудь на финише не обошел, пророки.
Да, так вот однажды вечером Сашка заходит к ним в комнату - один Буривой. Лежит на кровати, ноги упер в стену - чуть до потолка не достают. Он всегда так творит - вниз головой. У всякого крупного поэта, говорит, своя манера письма. Лежит веселый - 113 рифм нашел на слово "марципан". На 8 больше, чем Эдька Николаев, который тогда считался первым поэтом. - Я, - говорит, - давно чувствую, что творческие ресурсы у меня богаче, чем у Николаева. Да и какой он поэт, он же бегун, стрекач. Вот послушай, какую эпиграмму я на него написал. - И он прочел, кажется, так:
Чтобы достичь вершин Парнаса
Поэтов истинных семья
Седлает верного пегаса
И с ними я, и с ними я.
Но Николаеву пехотой
Достичь вершины все ж охота
И он бежит, несется вскачь.
Впустую, друг, твоя работа,
Ведь не поэт ты, а стрекач.
- Ну, ты брось, - обиделся Сашка этой хулой на спортсмена. - Эдька тебе до этого Парнаса еще форы даст. Во всяком деле физическая подготовка важна. Если серьезная борьба идет, всегда выносливость решает. А куда тебе с ним тягаться - длинный, тощий, как кочерга. Тебя, заморыша, не то, что на Пегасе, тебя и на старой шкапе на второй версте растрясет. - И зашел у них тут спор. Поэт говорит, что стихи творит, не мясо, а дух, а Сашка ему, что нельзя отрывать материи от духа, что у здорового, сильного человека и мысль и поэзия здоровая и сильная.
- Так Шекспир, по-твоему, чтобы "Короля Лира" написать каждое утро зарядку делал?
- А что ты думаешь.
- Что? Хо-хо-хо!.. "Быть или не быть", - мучился сомнениями Шекспир, но затем быстро выскочил из постели и стал делать зарядку... Хо-хо-хо!
- Ах, ты ж, глиста! Ты чего гогочешь? Что ж, по твоему, в Англии того времени спорта не было? Вполне возможно, что Шекспир занимался спортом. А если не занимался, то жаль. Занимаясь спортом, он мог бы еще лучше писать... Ну, и потом, Шекспир уж, во всяком случае, рифмачеством не занимался, ни Пушкин, ни блок, ни Есенин.
Но поэт хохотал. - А вот Маяковский занимался "рифмачеством". Ты, - говорит, - приходи к нам на кружок, сделаешь доклад: "Шекспир и гантельная гимнастика" или "Шекспир и упражнения со скалкой".
Сашка разозлился. - А чего я к вам, гробам, пойду? Вы ж там все рифмачи такие. А ты, если такой хитрый поэт, найди хотя бы несколько рифм к слову "лошадь".
- "Лошадь"?
- Да, "лошадь".
- Изволь.
- Жду.
Поэт задумался, веселье исчезло с его лица. - Значит, рифму к "лошади"?
- Угу.
Буривой скоро покраснел под насмешливым взглядом Сашки.
- Ну, ты поэт, подумай, а я пойду. Когда найдешь пару хороших рифм, зайдешь, скажешь и мне.
Так Буривой как задумался!.. Пришли ребята, спрашивают, - над чем думаешь; - не мешайте, - говорит. Всю ночь продумал. Ребята в университет пошли, а он остался. У нас тогда всего две лекции было. Сашка зашел к филологам. Геннадий, говорят, не приходил в университет. Сашка вернулся в общежитие, комната у соседей не заперта, в комнате никого нет, а на столе записка: " В моей смерти прошу никого не винить. Я был рожден для большой поэзии, но, убедившись в собственной бездарности, кончаю с собой". Сашка записку в карман и за ним. Аж на пляже его нашел. Лежит Геннадий у воды в длинных, как у футболиста трусах, и что-то пишет. Увидел Сашку и грустно говорит: - Я до того бездарен, что даже умереть порядочно не могу - вот никак не кончу себе "На смерть поэта". - Еле Сашка его успокоил. Только когда сказал, что он дал ему такое заколдованное слово для поэтов, что Эдька Николаев и "площади" к лошади не нашел, успокоился, и даже улыбнулся. - А я, - говорит, - нашел. - И обрадовался, сияет. - Значит, я не бездарен. А "На смерть поэта" у меня не получается из-за скромности, очевидно. Неловко себя хвалить как-то. "На смерть" нужно другому писать. Вот как Лермонтов Пушкину.
Виола от души смеялась рассказу. - Он такой смешной и о нем столько анекдотов ходит. Говорят, что он свое имя "Геннадий" сокращенно подписывает "Гений" и объясняет, что "Геннадий" состоит из слов "над" и "гений". Я его тоже немного знаю. Ох, если бы вы знали, как этот надгений приглашал меня однажды на литературный вечер, где он должен был читать свои стихи!
- Расскажите, это очень интересно.
- О, нет, этого вам, пожалуй, не стоит рассказывать. А признайтесь, что вы тоже поэт и пишите стихи.
- Ну что вы, бог с вами! Из чего вы это взяли?
- Не отпирайтесь, такой злой шарж на поэта мог сочинить только поэт.
- Это делает честь вашей проницательности. Но почти все, что я рассказал - быль; спросите Сашку. Что же касается моего стихотворства, то вы правы только наполовину. И я грешил стихами в молодости, но уже на втором курсе окончательно убедился, что я совершенно бездарен в этом отношении. Кстати, ни один поэт в этом не признается. Так что вы можете верить мне...
Воодушевленный ее смехом Сергей разошелся и был, что называется, в ударе. Его речь была остра, он легко и неожиданно переходил с предмета на предмет, то, обращая ее внимание на физиономии встречных, то слегка дразнил ее, то иронизировал над собой, то рассказывал анекдоты, импровизируя уморительные сценки и диалоги. Ее он рассмешил до хохота, и это еще больше подзадоривало его. - Послушайте, Виола, если вы уж махнули рукой на ваш девичий стыд, то подумайте хотя бы о том, что свои хохотом вы меня компрометируете, - шутливо усовещивал он ее.
Так и шли они рядом, молодые, очень красивые, радостно-возбужденные, восемнадцати - двадцатилетние. Сергей не брал ее об руку и шел осторожно, стараясь не сталкиваться с ней. Но иногда, случайно, ее плечо слегка касалось его - и это отдавалось дивной музыкой во всем его существе. Когда, переходя улицу, она, увлекшись разговором, не замечала автомобиль или трамвай, он осторожно, но твердо и спокойно придерживал ее за руку повыше локтя. И это прикосновение к ее нежной шелковистой коже, излучающей трепетную теплоту, наполняло его тихим блаженством. Но пальцы его легко, твердо и уверенно ложились на ее руку и тотчас отпускали ее, когда исчезала необходимость в этом.
Но все это отражалось где-то в подсознании. Ум их был занят веселой оживленной болтовней.
Когда они подошли к парку, Сергей предложил пройти туда, взглянуть на море. Она согласилась.
ЖЖЖ
Парк в этот вечер был очень хорош. Майская роскошь и яркость цветов в мягких предзакатных лучах солнца была по-весеннему нежной и торжественно-величавой. Густая сочная зелень огромных развесистых каштанов и зарослей молодняка акаций, и длинного ряда молоденьких стройных тополей, и, вдоль аллей, кустов черемухи и жасмина была фоном для цветов, осыпавших короны каштанов, кусты черемухи и жасмина и яркие, изысканно-нарядные клумбы. В длинных и густых вечерних тенях все покрывалось еле уловимой сиреневой дымкой. Клумбы и кусты, недавно политые садовниками, были влажными и играли в косых лучах солнца изумрудными капельками искусственной росы. Сильный и простой, родной каждому запах свежей влажной зелени обдавал гулявших в парке, в этом огромном цветнике, разбросанном у обрывов Ланжерона. А на фоне этого доминирующего запаха неожиданно и причудливо сплетались, играя нюансами, клубились и плыли по аллеям ароматы жасмина, черемухи и пестрые запахи цветов в клумбах. По аллеям, по всему парку вместе с душистыми запахами цветов и зелени, казалось, плыли и волны возбуждения, радости и влюбленности, которые вместе и составляли аромат весны. Они обволакивали гуляющих, слегка кружили им головы и, нечувственно отрывая от земли, влекли за собой, открывая неожиданные красоты в хорошо знакомом каждому парке.
На главной аллее было многолюдно, шумно и радостно. Голоса молодежи, гулявшей компаниями и парочками, яркие, сверкающие глаза, наряды, цветы, зелень и этот аромат весны, который распирал грудь волнами весенних чувств и весенних запахов - все это радостно волновало, пьянило, влекло.
После тихой Пушкинской и полупустынной Жуковской они почувствовали себя здесь в шумном, веселом, наблюдательном и любопытном обществе. Они были и каждый в отдельности и, особенно, как парочка очень хороши. Старики и пожилые, сидевшие на скамейках и развлекавшиеся тем, что глядели на гуляющих, с интересом и удовольствием рассматривали и долго провожали их взглядами, нередко ласковыми и грустными.
Встречные молодые люди то и дело оглядывались на Виолу. Сергей улавливал и открытые восхищенные взгляды одних и быстрые, исподлобья, взгляды других, и остановившиеся, внезапно загоравшиеся из-под маски небрежного равнодушия взгляды третьих.
Привычная к этому Виола шла, ни одной черточкой не изменив своего поведения. Сергей был здесь только более ироничным.
- Не дай, господи, встречаться с такой девушкой как вы.
- Почему?
- Мороки много, - вздохнул он. - Каждый кавалер тебе враг, готов тебя в ложке воды утопить. Вон, видите, поросенок идет? Даже рот раскрыл от изумления. Мама ему еще пуговички на штанах застегивает, а ведь он тоже соперник. А вот, обратите внимание, небрежно плывет денди со своим товарищем попроще. Ведь он красавец, правда? Шикарный костюм, запах кепстена, холеное, красивое лицо и сытый до пресыщенности взгляд светло-серых красивых глаз. Красавец-мужчина, а? он смотрит мимо вас, но уже все увидел и оценил. Меня он третирует, я для него молокосос. Только не нужно влюбляться. Обратите внимание: ему еще нет и 30 лет, а жирная шея и двойной подбородок у него уже обвисают над воротником, а идет он так статно, грудью вперед потому, что у него большой живот, тщательно перетянутый надвое поясом. Всех женщин, с которыми он остается наедине после 10 часов, он называет "кошечка". Если вы взглянете на него несколько раз, то сейчас, проходя мимо него, услышите вместе с запахом кепстена и заграничных духов нежное мурлыкание тенора и красноречиво-искренний взгляд.
Так и случилось. Виола рассмеялась, встретившись с этим взглядом и услышав какой-то итальянский мотив, что-то вроде "mio caro..." На холеном лице красавца, разминувшегося с ними, они уловили смесь удовольствия от своего успеха с недоумением.
- Он и не подозревает, что может быть смешон.
Несколько знакомых и друзей приветствовали их весело и не без лукавого любопытства.
Особенно шумно было у площадки аттракционов. Здесь, среди громкого хохота, криков и визгов девиц с музыкой вертелась карусель, не спеша, вращалось чертово колесо, падали вниз головой на длинном рычаге и взлетали в небо на качелях.
Они невольно, с улыбками загляделись на это нехитрое детское веселье.
- Виола, есть идея, - вдруг сказал он. - Хотите на качели?
Она на мгновение заколебалась. Кататься на качелях - это или детское, или немного вульгарное и примитивное удовольствие. Но она привыкла делать то, что ей хочется, не заботясь о том, как это будет принято окружающими, убежденная, что каждый ее поступок хорош и мил уже потому, что это ее поступок. А сегодня весь вечер был немного странен, и ей самой было любопытно попробовать, и она согласилась.
У кассы стояла толпа, но какой-то паренек, работник аттракциона, очевидно, болельщик Сергея, радостно улыбаясь им, провел их за заборчик к качелям.
Она взошла в лодку, улыбаясь над собой.
- Не смущайтесь, Виола, простые удовольствия - последнее убежище сложных натур, - шутил Сергей, взбираясь вслед за ней в лодочку.
Ого, он уже шутит над ее смущением. И она хотела ответить, но вдруг от ее движения лодка легко скользнула из-под ног, и она, пошатнувшись, схватилась за тросы.
- Держитесь, - улыбнулся Сергей.
Она тоже улыбнулась приятному чувству легкого испуга.
И вот они уже взлетают. Все выше, все выше.
Сергей, уловив ритм раскачивания, во всю работает ногами и всем корпусом. На лице улыбка: "А вот сейчас посмотрим, какая ты храбрая!" Но она улыбается над этим и так же сильно, подхватывая темп, раскачивает лодочку.
Любят на Руси качели, любят взлетать в небо, так чтобы дух захватывало, чтобы на мгновение, почувствовав в невесомом, еще стремящемся вверх теле, замерший в восторге комочек сердца, вновь ринуться навстречу земле. Вот они уже взлетают выше всех, с бешеной скоростью рассекают воздух, проносясь над помостом. На земле кто-то из знакомых одобрительно смеется: - Сергей с Виолой будут "солнце" крутить.
Он смотрит ей в глаза, но видит всю ее; видит, как, охваченная ветром, она низвергается на него и платье ее, трепеща, обрисовывает ее тонкую, стройную, неповторимо прекрасную фигурку. Он вспоминает, как профессор Варнека красочно описывал великолепную реалистичность складок фидиевой богини Ники - богини Победы, слетающей с руки Зевса. Конечно, шелковые складки летящей на него Виолы, гораздо чудесней классической красоты шерстяных складок хитона богини.
Многие девицы на качелях визжат, замирают, млеют, а она все так же спокойно взлетает вверх и обрушивается вниз. И улыбка у нее в меру веселая, простая и уверенная.
Он поймал себя на том, что смотрит на нее как бы со стороны, глазами постороннего. Тяжелой волной нахлынула мысль, что ведь он и действительно ей посторонний - так, просто знакомый, с которым она прошлась, так как не была занята своими интересами, своей жизнью.
Перед ним, разглядывая его из-под своих ресниц, стояла, взлетая в небо и низвергаясь вниз, она; это была сама жизнь, самое лучшее и прекрасное в жизни. И все это было не его, чужое. В этой жизни он был посторонним. Как вечерний сырой туман, поднимаясь из глубин оврагов, обволакивает сады над рекой, так из глубин его души поднимались холод, тоска и одиночество. Горькие и тягостные мысли. Сама действительность всей своей безотносительной тяжестью наваливалась и давила на него. Это давила холодная и равнодушная правда отвергнутой, искренней, юной влюбленности.
Но юности больше, чем другим возрастам доступны истина и справедливость. В том числе и истина - насильно мил не будешь. Его безграничная гордость не допускала и мысли о сетованиях. Он был рационален и мудр, насколько это возможно для юноши, обладающего от природы ясным и бодрым умом и глубоко восхищавшегося снисходительностью к жизни и к любовным неудачам аббата Жерома Куаньяра. Жизнь нужно принимать такой, какой она есть, к этому он приходил нередко.
"Узнаю тебя, жизнь, принимаю
и приветствую звоном щита..."
Эти стихи Блока он очень любил. Глупо стенать по недостижимому и канючить по любви. Это жалко и смешно, и нелепо, это интеллигентщина и лоханкинщина.
А, кроме всего этого, органически связанное с его ясным умом, бодростью и верой в жизнь, в нем жило и развивалось вместе с ним очень сильное чувство прекрасного. Разумно принимать жизнь такой, какой она есть. Разумно наслаждаться великолепием окружающего мира: весенним, красочным, шумным парком, над которым они взлетают, чистой, теплой и нежной синевой вечернего моря, сливающегося в туманной дали с небом - особенно, если все это освещается чудными улыбающимися глазами, которые с легкой лукавицей рассматривают его, вероятно, надутую физиономию. И он тоже улыбнулся ей, открыто и дружелюбно. Конечно, эта замечательно красивая девушка не его, она чужая, но сейчас они только вдвоем взлетают между небом и землей, сейчас ему улыбается она. И это великолепно.
Эти мысли приносили какую-то горькую, но тем более острую и пряную, до сих пор неизвестную ему радость, чистую радость обаяния красоты, недоступной, но близкой и дружеской ему, потому что она - красота. Мир велик и прекрасен, и благословенна жизнь, которую освещают такие глаза.
Боль его не исчезла, но осмеянная самим хозяином, жалкая и подавленная, притихла в глубинах души. А он, как бы в покаяние за мгновения уныния и преступного равнодушия к красоте, стал еще сильнее раскачивать лодку.
Широкий взмах качелей - и высоко в небе, прямо над ним нависает Виола, мгновение - и они все стремительно летят вниз под скрежет тросов, и вот уж он зависает в небе и вместе с нею обрушивается вниз, навстречу земле.
Он с веселым любопытством вглядывается в ее глаза - не боится ли она. Нет. Она, так же как и он, ритмично пружиня ногами, бросает лодку вниз. Выше и выше взлетают они, но глаза ее так же, спокойно улыбаясь, глядят на него. Они влекут, притягивают его, и он в них ничего, кроме них самих уже не ищет. Поглощенный ими, он забыл обо всем, весь мир исчез для него. И как же были хороши эти глаза! В их прозрачных глубинах и нежных переливах была и мягкая голубизна неба, и яркая зелень парка, и весь восторг и упоение жизни.
Они носились вдвоем над земным шаром и широкие взмахи качелей, как маятник жизни отмеривал мгновения его бездумного и упоительного счастья. Только потом вспомнил он, как она была великодушна, позволив ему утонуть в ее глазах.
Опомнился он только тогда, когда вдруг почувствовал, что их качели тормозят. Оказалось, что они уж очень долго катались, и даже приверженный к нему работник аттракциона должен был вмешаться. На мгновение растерявшись, он потерял координацию и, чтобы не нарушать ритм, сел.
- Вас укачало? - лукаво спросила она.
- Хуже, я чуть не утонул. Хотя, кто знает, что лучше, а что хуже.
- Ну, если вы не можете отличить хорошее от плохого, то это признак, что у вас очень уж закружилась голова. Вам нельзя кататься на качелях, да еще с интересными девушками.
Залюбовавшись игрой ее смеющихся глаз, он ответил не сразу. - Грех, вам, Виола, потешаться надо мной. Впрочем, в любви царит закон джунглей: лежачих бьют, а кролики сами лезут в пасть удава.
Сойдя с качелей, они быстро выбрались из шумной толпы у аттракциона, и пошли тихой аллеей по направлению к морю. - Хорошо на небесах, - вздохнул Сергей. - Да, это интересно. На качелях я каталась еще маленькой, у нас на даче.
ЖЖЖ
Молча, задумавшись, подошли они к обрыву над морем. Огромное, синеющее и исчезающее в сумрачной дали, оно расстилалось перед ними, притягивая спокойным величием и тайнами своих глубин.
Он предложил опуститься к морю, Виола согласилась. Они подошли к крутому спуску и Сергей, взглянув, не очень ли высокие у нее каблуки, взял ее за руку и, все убыстряя, двинулся вниз. Скоро они уже с хохотом бежали, рискуя споткнуться и сломать себе шею. Смогли остановиться они, запыхавшиеся от хохота, крика и бега, у самой воды.
- Ага! - торжествующе кричал Сергей, - значит, вы визжите, как и все смертные девушки.
- Я ведь могла ноги поломать на этих каблуках, - нападала в ответ она.
- О, как я был бы рад! Каждый вечер я ходил бы навещать больную.
- Ух, какой негодяй!
- Любовь требует жертв, дорогая Виола. И самая высокая жертва - это когда мужчина ради любви совершает подлость, жертвует самым ценным в себе - собственной честью. Женщина должна уметь это ценить.
- Я готова ценить, только если вы не будете ломать мне ноги, жертвуя своей честью.
- Ох, Виола, но это же не логично, нужно быть последовательным.
- Красивым девушкам не нужна логика.
ЖЖЖ
На пляже было пустынно и тихо. Купающиеся уже давно ушли и на песке остались только следы их - обрывки газет, бумаги, еще не высохшие потеки воды. Легкие волны, тихо и умиротворенно шурша, лизали берег. Сергей и Виола медленно направились к скалам, которые в сумерках казались стадом чудовищ, сошедших к морю напиться воды. Когда они подошли к ним, было уже темно. Вода задумчиво и тихо плескалась между камнями и скалами. - Минутку, - попросил Сергей и, оставив Виолу, осторожно прыгнул на первую невысокую глыбу, поднимавшуюся из воды. Не спеша, внимательно осматриваясь, он перебирался с камня на камень, со скалы на скалу, пока не добрался до самой крупной, дальше всех стоявшей от берега. Там он задержался, но вскоре Виола увидела его на верху.
- Здесь очень хорошо! - крикнул он. - Хотите попробовать добраться сюда?
- Хочу.
- Только снимите туфли.
Она действительно сняла туфли, а он быстро двинулся ей навстречу. Отдав ему туфли, она смело прыгала и карабкалась по скалам, а он помогал ей. Несколько раз они могли соскользнуть, свалиться в воду и сильно разбиться о камни. Это было опасно и очень интересно. Чтобы взобраться на верхнюю площадку конечной, самой высокой скалы, им пришлось стоять у ее подножия на маленькой площадке, тесно прижавшись друг к другу, так что он ощутил у себя на щеке теплоту и аромат ее дыхания. Он был счастлив, но старался не думать об этом.
Когда они взобрались на верхнюю площадку скалы и стали там во весь рост, перед ними раскинулась величественная панорама ночного моря. С юга, вдоль берега, над морем поднималась большая яркая луна, дорожка от которой подходила к подножию скалы. Сзади молчаливо темнел берег. А прямо перед ними расстилался и уходил в безвестную темную даль морской простор.
Потом она молча, держась за него, чтобы не поскользнуться, села, опустив ноги вниз по скале. Он тоже сел рядом.
Молчаливая, задумчивая, со спущенными босыми ногами, она была так не похожа на обычную Виолу и так просто и трогательно мила и хороша.
- Как хорошо сидеть ночью на скале в море с такой чудесной девушкой, как вы, глядеть в небо и говорить о ... политике, - прервал он обоюдное задумчивое молчание.
- Ну, нет, - легко подхватила она его шутку, не выходя из задумчивости и говоря, очевидно, то, что не требовало усилий ее мысли, - здесь действительно красиво. А море, звездное небо, красивые девушки - красота вообще по природе своей аполитичны. О политике, ходе соцсоревнования, о выборах в комитет и распределении нагрузок говорят на собраниях и с неинтересными девушками.
Она только подхватила его мысль. Сергей и сам часто так думал и говорил. Но сейчас он был возбужден всей этой красотой, головой работала сильно, четко, и ясно. Разве на фоне такой красоты можно лгать? С ней ему хотелось быть до конца искренним и правдивым; говорить ей правду даже когда она не нравится ей. Это возвышало его, особенно в его положении отвергнутого влюбленного. А ведь то, что она говорила - ложь. Это он понимал иногда очень ясно. Он никогда не был сторонником резать, во что бы то ни стало, правду-матку в глаза. Первый признак умного человека - знать, с кем дело имеешь. А он был умен и тактичен. И в ином случае он, пожалуй, не стал бы в такой обстановке спорить с красивой девушкой о красоте политики. Но сейчас ему вдруг пришла мысль, что ведь это же самое говорит, вероятно, ее Глеб. Он очень ясно даже представил себе, как этот холеный, молодой и чуть отяжелевший от жизненных благ красавец свысока говорит о выборах, о соревновании, о докучных и нелепых нагрузках. Сергей ничего подобного о своем сопернике никогда не слышал, но почему-то ему вдруг очень ясно представилось, что он именно так относится к "политике". Тем злее готов был Сергей обрушиться на эту позицию.
- А знаете, Виола, если вдуматься, ведь мы сказали пошлость.
- Ого!.. А, понимаю - это мещанский взгляд на политику и на красоту, и на любовь. Сергей, мне страшно, у вас в голосе появились зловещие нотки агитатора-пропагандиста. Боюсь, что вы завлекли меня в эту ловушку, чтобы провести со мной беседу политграмоты. Эта месть с вашей стороны может быть заслужена мною, но это не великодушно. Тем более, что это напрасно, так как основы марксизма я сдала на "отлично", и все сама знаю.
- Нет, Виола, мне хочется сказать вам самое сердечное и горячее спасибо за сегодняшний вечер. Все эти дни я непрерывно мечтал о вас. Я обещал не говорить об этом - и не буду. Я хочу только сказать, что в действительности вы оказались гораздо чудесней моих мечтаний. И мне хочется говорить с вами только о море, красоте и любви. О своей любви мне говорить заказано, да это, пожалуй, и глупо. Хотите, я расскажу вам о самой красивой и романтической любви, о которой я слышал и читал?
- Если это не очень длинно и если любовь была неудачной.
Он задумчиво улыбнулся и кивнул головой.
- В жаркий июльский день 1905 г. У столика кафе на киевском ипподроме сидела молодая, красивая женщина. В этот день ей было грустно. Чтобы рассеяться, она поехала сюда с сестрой и ее мужем с дачи в Дарнице. Но ни пестрая шумная толпа, ни ажиотаж на скачках, ни окружающие люди ее не развлекали. Вдруг она почувствовала на себе пристальный взгляд сидевшего за соседним столиком мужчины в форменной фуражке и черном плаще-накидке, которые тогда носили морские офицеры. Она чувствовала, как его сильный взгляд пронизывал ее всю. Почувствовав себя несколько неловко, она отвернулась и попыталась следить за конскими бегами. Потом встала и подошла к барьеру, где стояла сестра с мужем, чувствуя, что "неприличный" взгляд незнакомца сковывает все ее движение. Он тоже подошел к барьеру и, став рядом, слышал, как она сказала сестре о намерении уехать. Затем таинственный незнакомец исчез, и Зинаида Ивановна (так звали эту женщину) с недоумением вспоминала о своем странном смущении.
Поздно вечером она уезжала поездом из Киева к себе на дачу в Дарницу. Когда прозвучал второй звонок, все места в вагоне уже были заняты и только в ее купе против нее было свободное кресло. Перед самым отходом поезда в вагон вошел ее таинственный незнакомец и попросил разрешения сесть против нее, так как все другие места были уже заняты. Она опять сильно смутилась и вышла, чтобы найти другое место и пересесть, но свободных мест в вагоне больше не было. Уговаривая себя, что ей нечего смущаться, что она уже не девочка, она опять села на свое место. Ее визави, как она узнала - морской офицер, был разговорчив. Он знал много интересного о событиях на крейсере "Потемкин", которые интересовали тогда всех. В его речах было много ума, огня и какой-то искренней задушевности. Это отпугивало ее, заставляло настораживаться, но все же она втянулась в разговор.
40 минут пути до Дарницы пролетели незаметно. Он вышел из вагона проводить ее и, прощаясь, неожиданно попросил ее адрес. Сама не понимая, зачем она это делает, может быть, чтобы скорее освободиться от него, она сказала адрес, решив к тому же, что это ее ничем не связывает.
Уходя, прежде чем скрыться в дачной зелени, она оглянулась и увидела на фоне темного вагона белое пятно кителя ее странного незнакомца, который глядел ей вслед. Впрочем, теперь она знала его адрес: Измаил, командиру миноносца No 253, лейтенанту Шмидту.
Это был знаменитый лейтенант Шмидт, который тогда еще не был знаменит и которого она, конечно, знала только как странного незнакомца.
Вскоре она получила от него письмо, потом второе. Письма были оригинальны и интересны. В это время ей было грустно и тоскливо и она ответила ему, сначала коротко и иронически. Но письма от него стали приходить почти каждый день, переписка разрослась и стала все больше интересовать их обоих. Хотя она шла к нему навстречу очень осторожно.
Чем больше узнавал ее Шмидт по письмам и фотографиям, которые она присылала, тем более убеждался, что это именно та женщина, о которой он мечтал всю жизнь. О которой мечтал почти каждый мужчина, обязательно, как о единственной в мире.
Это была очень красивая, гордая, очень умная женщина, обаятельная той женственностью, которая сказывается во всем и в самом взгляде на мир.
Ее корреспондент, лейтенант Шмидт, был тоже человеком очень интересным и даже замечательным. Петр Петрович Шмидт был моряком, очень любил море и всю жизнь провел на море и в океане. В военно-морской флот он был призван только во время русско-японской войны. Он считался одним из лучших капитанов Черного моря и последние 10 лет перед войной плавал (ходил) на океанских линиях, был капитаном крупных океанских пароходов. Это был человек очень умный и начитанный, внимательно изучавший жизнь, потому что очень ее любил. В одном из первых писем к Зинаиде Ивановне он, знакомя ее с собой, писал, что основная, главная черта в его характере - это сильнейшая, "напряженная" любовь к жизни. Как и всякий человек, он искал в жизни прежде всего счастье. Все ищут счастье, но очень мало кто знает, где искать его и еще меньше находят его. Но он ясно и глубоко понял, что настоящее счастье настоящего человека по самой природе его не может быть одиноким. Человек не может быть счастлив, если вокруг него страдают люди, если народ живет в нищете, невежестве и бессмысленных животных муках. Высший смысл и красоту жизни Петр Петрович увидел в борьбе за счастье народа, всех людей. Он писал любимой женщине, что нельзя отворачиваться от жизни и борьбы за нее, как бы много страданий она ни приносила, "потому что страдания эти очистят душу, оторвут от личной жизни и дадут вам минуты такого высокого счастья, какое только доступно человеку". Поэтому он, будучи человеком последовательным и честным, стал социалистом и революционером. Он смотрел на жизнь с той высоты, на которую взбирались немногие.
Естественно, что у него, очень умного, честного и правдивого, очень интересного человека было много друзей. Нередко к нему приходили размыкать свое горе даже мало знакомые ему люди.
Но в личной жизни он был несчастлив. Девятнадцатилетним юношей он женился из сострадания на женщине, которую не любил (ему очень хотелось кого-нибудь спасти). У них был сын - Женя. Выполняя свой долг, Петр Петрович жил с тупой и злобной женщиной 15 лет, пока не вырос сын. А потом ушел с ним от нее. Мальчик очень любил отца и ненавидел мать. И Шмидт очень любил своего сына, который был ему и другом, и братом, которому он только советовал, поскольку тот признавал авторитет и убедительность его доводов. У сына часто собирались одноклассники и ребята со всего училища. В это горячее время революции квартира Шмидта в Севастополе, где он постоянно жил, стала клубом школьников-реалистов, которые, споря, часто прибегали за советом к нему. Он очень любил молодежь. "Милая юность, - писал он, - ты одна умеешь вся целиком отдаваться призыву, вся, без колебаний и робости жертвовать собой". Любовь детей к нему очень радовала его.
Но этого было недостаточно для счастья. Чем глубже он понимал сложность, величие и красоту жизни, тем тоскливее становилось самое страшное для человека чувство одиночества. А у него было время и все условия, чтобы измерить всю глубину этого чувства. Он был капитаном больших океанских кораблей, бороздил моря и океаны от туманных и сырых берегов Англии до Японских островов. Он хорошо знал бури Северного моря, свирепые штормы Бискайского залива, тайфуны Желтого моря и тихие ароматные пассаты Индийского океана. Он водил корабли и в холодных туманах, шедших с ледяных полей Арктики, осторожно уходя от плавучих ледяных гор, и в благословенных странах знойного юга.
Не раз по утрам, когда только поднималось солнце над бесконечной лазурью океана, перед ним, как в сказке, появлялись коралловые острова и зеленые лагуны, прекрасные, как мираж. Появлялись и исчезали за кормой чудесные огромные цветники, затерянные среди океанских просторов.
А ведь он умел во всем (и в цветке, и в хорошо пошитом платье) видеть красоту и величие жизни.
А темные тропические ночи под небом Южного Креста! Одиноко стоял он на капитанском мостике. Легкий бриз далеко в океан доносил пряные ароматы с берегов Цейлона или Малайи. Тихо доносился гул машин, мягко и ритмично вибрировал корпус корабля. За кормой пенился яркий фосфорический след, отмечая путь корабля. В такие часы слышно, как уходят и исчезают навсегда неповторимые мгновения жизни.
Он был капитаном и когда брал секстаном высоту звезд, чтобы определить место корабля на земном шаре, то видел и ощущал свое одиночество и географически и астрономически. Он был один на всем земном шаре между океаном и небом. Величественно и угрюмо расстилался над ним космос. Холодно, на расстоянии миллионов световых лет мерцали звезды, огромные солнца, вокруг которых через миллиарды лет тоже, возможно, возникнет жизнь.
Какими ничтожными кажутся волнения и все мирские страсти в мерцании глаз бесконечной вселенной. И что может быть истиннее чувства такого космического одиночества. У людей слабых от взгляда в эту бездну закружится голова, и они погибли бы, если бы ограниченность не помогла забыть ее. Люди настоящие, верящие, что человек - это звучит гордо, еще лучше понимают величие и красоту жизни величайшего и редчайшего дара космоса. Но зато никто, как они, умеющие прямо глядеть в бездну, не умеет так испытывать чувство личного одиночества. От этого холода таких людей может отогреть только настоящая любовь, превращающая звезды, луну, бесконечность, космос в аксессуары счастья.
Вот в такие бессонные ночи он мечтал о ней. Немногие могли так глубоко измерить счастье, очень немногие так горячо мечтали о настоящей, большой любви. Это были мечты о красивой, умной, обаятельной женщине, которая поймет его и рядом с ним, рука об руку, пойдет к высокой, светлой и прекрасной цели.
Как ни возвышенны и идеальны были его мечты, действительность оказалась неизмеримо выше и чудеснее. Чем дальше развивалась их переписка, тем сильнее и яснее он понимал, что встретил именно ту, единственную в мире женщину, о которой мечтал всю жизнь. Он писал ей: "Я много лет живу мыслями в социалистическом государстве будущего, и мне всегда ясно рисовалась женщина полноправная, свободная, с сильной душой и ясным умом, такая женщина, которая явится при новых условиях социалистического общества, и вот я нашел ее теперь в вас!
Я, живя мыслями в будущем грядущем обществе, выхватил вас из того будущего.
Вы - анахронизм! Вот почему я так сильно люблю вас!
Я социалист раньше всего, и я мог полюбить только женщину, выхваченную из социалистического строя будущего!"
Он писал, что нашел в ней то, что искал всю жизнь: человека-женщину, друга, равноправного и свободного, женщину-гражданку, любовь к которой не будет обузой для главной жизненной цели, любовь к которой даст силу идти на работу, на самую смерть.
Это было время подъема революции 1905 г. - грандиозной всеобщей политической стачки и назревания декабрьского вооруженного восстания. Шмидт становится, пожалуй, самой видной фигурой севастопольских событий. Он активно помогает черноморскому торговому флоту примкнуть ко всеобщей забастовке, собирает в городе митинги и выступает с огромным успехом. Популярность его в Севастополе становится колоссальной. В день объявления манифеста 17 октября, когда толпа народа двинулась к тюрьме с требованием освободить политических заключенных, правительственные войска дали залп в нее. Похороны убитых превратились в грандиозную политическую демонстрацию. Здесь выступил с вдохновенной речью Шмидт. Более чем 40 тысячная восторженная толпа в революционном экстазе, как один человек, повторяла за Шмидтом его "клянусь" - до конца защищать завоевания революции. Он фактически становится хозяином города, руководит заседаниями городской думы, добивается вывода из города правительственных войск. Городская дума от имени населения чествовала его в конце заседания "ура!" Когда он ехал по городу, кучки народа встречали его криками: "Да здравствует Шмидт!" С величайшей гордостью сообщал он, что рабочие выбрали его своим пожизненным депутатом в Севастопольский Совет рабочих депутатов. "О, я сумею умереть за них, - писал он, - И ни один из них никогда, ни они, ни их дети не пожалеют, что дали мне это звание".
Только выросши в этих событиях, он счел себя достойным ее настоящей любви. И только теперь он написал ей: "Я сделал большое дело и теперь мне не стыдно написать вам, что я люблю вас".
Интересно, что все это знакомство, большая любовь и объяснение в ней пришли к ним заочно, по переписке. Он рвался к ней в Киев, но нелепый случай помешал их свиданию. Еще до их знакомства у него выкрали в поезде 2500 рублей казенных денег. Такой суммы, чтобы возвратить, у него не было, и он попал под следствие. А, находясь под следствием, он не мог выйти в отставку и приехать к ней. Наконец, когда он достал деньги, расплатился и сообщил ей, что выезжает, в Севастополе 13 декабря вспыхнуло восстание военных моряков.
Восставшие матросы обратились к Шмидту с просьбой возглавить их. Он считал восстание несвоевременным и неподготовленным, он знал, что крейсер "Очаков" разбронирован и разоружен - на нем было только 2, годных для стрельбы, орудия. Шмидт был убежден, что ему нужно ехать на заводы и фабрики Одессы и Киева, рвался к ней, чтобы увидеть ее, чтобы она "посмотрела ему вслед, когда он пойдет на большое светское дело, с которого многие не вернутся".
Но он считал, что его долг - остаться с восставшим народом. Он был убежден, что человек, безусловно, при любых обстоятельствах, чего бы это ему ни стоило, должен выполнять свой долг.
И он явился на крейсер "Очаков" и поднял флаг восстания.
Но силы восставших и правительства были очень неравны. В результате огневого шквала восставшие были разбиты в морском бою, а оставшиеся в живых были преданы суду.
После романтического знакомства в подъезде, письменного сближения и объяснения в любви, лейтенант Шмидт встретился с Зинаидой Ивановной в каземате Очаковской крепости, на глазах у жандармов. Он был очень рад. Любовь дала ему силы мужественно встретить смерть. В своем последнем слове на суде он сказал блестящую речь, но шайка негодяев с коронованным кретином поспешила его убить. Перед смертью, вспоминая пройденное, он ни на мгновение не усомнился в сделанном, в выполнении долга. На последнем перед казнью свидании он говорил сестре: "Сыну передай мой последний завет: лучше погибнуть, чем изменить долгу. Пусть так живет".
6 марта 1906 г. На острове Березани близ Очакова Шмидт был расстрелян. Так кончилась смертью эта самая красивая известная мне любовь...
Сергей замолчал, а потом задумчиво добавил: - Он очень любил море, он писал ей перед смертью: "Если бы ты знала, как я люблю море, как я любил его всегда. Я дня не мог жить без моря... Какое странное совпадение: умру среди своей стихии... Море и Шмидт были всегда неразрывны..."
Они оба задумчиво глядели в море.
- Эта интересная, очень оригинальная, возвышенная, романтическая и очень печальная история говорит, как опасно влюбиться даже в очень интересных политиков, - с иронической назидательностью сказала Виола.
- Ну, если вы заранее можете планировать свою любовь и если главное в любви и жизни - избежать опасностей, то конечно, незачем искать ободряющие примеры в летописях революционного движения, спросите у любой, оплывшей жиром, с самодовольными свиными глазками мадам, почему она полюбила своего мужа, она с гордостью своим благоразумием ответит: потому, что он был самостоятельным человеком и мог обеспечить жену. Пусть вас не смущает их жирное безобразие. 30% коровистых одесситок в 18 лет были почти столь же красивы, как и вы.
А лет через 20 вы, вероятно, будете столь же солидной, как и они.
- Ого! Вы злитесь. И все потому, что я не имела счастья полюбить вас, хотя постороннему взгляду трудно заметить в вас достоинства лейтенанта Шмидта.
- В отношении причин моего раздражения вы, может быть, и правы, а вот в отношении истории лейтенанта Шмидта - нет... Я, вероятно, неудачно рассказал ее и не сумел выпятить самое главное, что поразило в ней меня самого. Эту историю несколько дней тому назад рассказал мне отец, бывший еще мальчиком свидетелем севастопольских событий, он же мне указал и на сборник документов Центрархива о лейтенанте Шмидте. Меня эта книга и эта история поразила. И мне она кажется одной из самых замечательных историй, которые я слышал. ... Как будто далеко впереди на жизненном пути, там, где зияет беспросветная темень смерти, вспыхнул яркий солнечный свет жизни. Мне даже кажется, что я на примере этой истории вдруг уловил во всей ее конкретности самую главную истину жизни, суть жизни...
- А-а. Это, вероятно, та же великая сермяжная, она же кондовая и посконная истина.
- Нет, Виола, эта истина гораздо выше истин и Лоханкина, и Бендера, и даже нас с вами.
Я не знаю, волнует ли это в такой мере вас и вообще девушек, но меня и, вероятно, очень многих ребят это очень волнует. Часто говорят, что у нас возраст 17-18-19 лет - переломный. И это очень верно. Дело не только в том, что в это время ломается голос. В это время мы из беззаботного, райского блаженства детства вступаем в действительный мир взрослых, со всей его жизненной полнотой и противоречивостью. И впервые лицом к лицу сталкиваемся с проблемой смерти, одной из самых волнующих общечеловеческих проблем... В детстве я был очень воинственным и всегда ходил увешанным деревянными кинжалами, луком, стрелами, щитами. Убийство двух-трех десятков человек совсем не удовлетворяло мою жажду крови, и я убивал тысячи. Только поле, сплошь усеянное трупами, со снятыми скальпами приятно щекотало мне нервы. При чем изо всех кровавых схваток я выходил живым или поправимо раненым. Впервые я по-настоящему осознал и понял, что и я тоже обязательно умру - только в десятом классе. И это был очень горький плод с древа познания... Хорошо помню, как я вдруг просыпался ночью... Вся комната залита холодным, голубоватым, лунным светом. Тишина, пустота, жизнь замерла... и ты лежишь, с широко открытыми неподвижными глазами, с мыслью: а ведь ты умрешь, будешь мертвым, тебя не будет... а люди все так же будут просыпаться по утрам, радоваться солнцу и жить... Душевный, пронзительный холод и полное одиночество. А мысль работает сильно, ясно и холодно... И это ведь правда. Вот эта рука будет мертвой, будет гнить, ее съедят черви. И весь я сейчас такой молодой, сильный, ловкий, красивый... (я ведь ничего - правда?) буду, распространяя ужасный, мерзкий, приторный, сладковатый трупный запах, гнить... Страшные мысли, страшное состояние. Со мной это бывало еще на первом курсе.
И это в той или иной степени происходит, вероятно, со многими, хотя об этом никогда не говорят. 14-ти летний юноша Жуковский уже писал элегии о кладбище и смерти, этих настроений не избежал даже жизнерадостный Пушкин. А Лермонтов! Да ведь во всей мировой поэзии наряду с мотивом любви, это один из сильнейших и наиболее ярко воспетых мотивов. Об этом думал Байрон в своем самом страшном произведении "Манфред", когда писал: