Это произошло - как сейчас помню - 22 мая 1992 года, в половине седьмого вечера. Была пятница. По телевизору ничего интересного не было. Слушал Бетховена и одновременно листал газету. Постучал сосед и спросил, нет ли у меня случайно взаймы бутылки водки: пришли гости, а у него спиртного - хоть шаром покати. Чтобы он не катал шары и не мешал Бетховену, дал ему бутылку, не помню точно чего именно.
Мне в тот вечер исполнилось ровно 67 лет и тридцать семь дней.
Я инженер, люблю математику и по примеру Декарта все всегда перевожу на язык цифр и точной статистики. Не знаю, как это сочетается во мне с пристрастием к поэзии. Признаюсь в этом впервые. Прежде я свои стихи никому не показывал. Нет, не из застенчивости. Просто я не уверен, что кому-то есть дело до того, что я чувствую, а до способа, каким я выражаю свои чувства - тем более. И вообще, стихи, это для меня форма внутреннего диалога.
Я помню эту дату, потому что был канун двадцатилетия со дня трагической гибели моей жены Беллы. Она умерла, когда мы еще были на той стороне. С тех пор я ни разу не был, ни в городе, где прожил столько лет, ни в той стране, потому что было нельзя, а теперь, когда можно, я не сам хочу. Не хочу пройтись по улице, где встретил девушку, не жажду увидеть город, где жил прежде, не стремлюсь поговорить о жизни с бывшими соседями и коллегами. Белла погибла на той стороне, а то, что от нее осталось, пусть остается там. Не хочу даже обсуждать этот вопрос или, по крайней мере, - не сейчас.
Я теперь уже сед,
Я порядком устал
И нервозен немножко,
Мне не нужно ни крошки
От убогой горбушки,
что мне бросили вслед.
И пуста моя кружка...
Эти недописанные строчки остались в моем блокноте, который я держу всегда на тумбочке, возле дивана.
Не то чтобы между мною и Беллой была такая уж нежная любовь - скорее даже наоборот - но такой смерти она не заслужила. Я вам как-нибудь расскажу, как все случилось. А в тот вечер я зажег поминальную свечу и прочел Кадиш. Вообще-то для того, чтобы читать Кадиш, нужен миньян, но какое до этого дело девяти чужим людям, которых я пригласил бы для этого?
Белла наверняка согласилась бы со мной. Даже спрашивать не нужно. В конце концов, эта свеча связывает только нас двоих, и кому есть дело до наших отношений, до угрызений моей совести и до того, что она думает обо мне сейчас, когда она там, а я здесь, причем я даже не знаю, кто из нас наверху, а кто внизу? Тем более что у этого мира нет ни верха, ни низа.
Бетховен доиграл до конца свою любимую пасторальную симфонию, и стало так тихо, как бывает в душе, когда в ней очень много свободного места, а поместить нечего.
Моя кружка пуста,
С ней по миру - не просто,
И в пути неспроста,
Подозрительно часто
Мне встречаются люди
Невысокого роста,
Без любви, без поклажи
И без юмора даже.
***
Зазвонил телефон.
Вообще-то, мой телефон звонит не часто. Не то чтобы я по натуре был необщительным. Скорее наоборот. Но позвонить кому-нибудь ради того, чтобы услышать голос и пообщаться на тему об ма нишма? - чем старше становлюсь, тем меньше потребность в том, чтобы заполнять время телефонными разговорами. Для этого есть книги и очень разговорчивый теле-ящик. И музыка.
Часто звонит только Лера, но она сейчас гостит у сына, в Чикаго, и тратить такие деньги на болтовню по телефону? - нет, это не Лера. Во время наших еженедельных общений, застолий на двоих, выходов на люди и прогулок она успевает так наговориться, что в Чикаго уже может пообщаться с сыном, внуком и членами семейства со стороны невестки.
Как-то, лежа рядом со мной, Лера вдруг приподнялась на локте и, глядя мне в глаза, вдруг сказала:
--
Как ты думаешь: ведь мы же еще не старики? Нет?
Я провел рукой по ее плечу, поцеловал и сказал, что, конечно же, нет, и с чего это она вдруг решила? Просто нам многовато лет, особенно мне, но старость еще далеко.
--
В мои пятьдесят четыре моя мама была старушкой. А в шестьдесят она говорила о себе: я - древность.
--
Наши родители быстро состарились. Их поколению очень не повезло. Не хотел бы я прожить жизнь моих родителей, - вслух подумал я.
--
Каждый человек и каждое поколение живет свою жизнь. Я думаю, и не только думаю - помню, что они тоже не меньше нас радовались и смеялись. Были интересные события, книги, театр, музыка, застолья. Я не думаю, что их жизнь была такой уж убогой. Была несвобода, но, пока не подышишь вольным ветром, живешь себе и радуешься тому воздуху, который вокруг. Разве не так?
Трудная тема. Я, по крайней мере, постоянно возвращаюсь к ней. Все не так просто, как говорит Лера. Она из тех, кто старается, как пилочкой для ногтей, обпилить неровности, чтобы ничто не царапалось.
Из раннего детства запомнилось мое: Кушать! Ну, хотя бы кусочек хлеба..., а бедная мама со слезами роняет годы своей жизни. При этом я так и не научился "хлеб" рифмовать с "небом", но прошло очень много лет, прежде чем до меня дошло, что Господь, собственно, и не давал обещания посылать человеку хлеб, но сказал Адаму: "...со скорбию будешь питаться от нее (в смысле: от земли) во все дни жизни твоей" и добавил: "В поте лица твоего будешь есть хлеб..."
Где б ни был я,
На перекрестках
Просил у неба
Хрустальных блесков,
Удач, успехов, свежих сил,
От бури оградить и зноя,
Но пуще прочего - в покое
Меня оставить я просил.
Лера работает в банке "Дисконт", у нее приличный стаж и уверенность в будущем, что могло бы отдалить ее от русскоязычной среды, но у нее для этого слишком много друзей. По вечерам она "висит на телефоне", а ее голова битком набита чужими проблемами.
***
Я взял трубку.
--
Ева?
--
Я. Кому же еще быть?
Это Евелина. Мы так ее называли. Господи, сколько же лет прошло с тех пор, как она уехала в Штаты и поселилась с мужем и детьми в Бруклине? Прилично, вполне по американским меркам, устроились. Полный джентльменский набор - дом, две машины и прочее - имеют. Время от времени Евелина по старой дружбе звонит на предмет поделиться и расспросить. Я звоню реже.
С тех пор, как мы расстались, прошло двенадцать лет...
Она хочет что-то сказать, но это так важно, что она молчит. Я ее хорошо понимаю, потому что и я тоже, если о важном, то мне всегда трудно начать. Я упираюсь затылком в спинку кресла, закрываю глаза и знаю, что она, как и я, мысленно листает страницы нашей с нею книги. Страниц немного, причем каждый писал свою, но все они дороги нам обоим.
Глава вторая. В когтях.
В приемной начальника ОВИР'а вдоль стен в напряженных позах, на стульях, запатентованных до Первой мировой войны, сидели отщепенцы разного возраста и звания и тихо, испуганно шептались. Вошла старая еврейка, наклонила голову на бок, осветила облезлую прихожую потусторонней улыбкой и сказала:
- Ой! Какие же вы все красивые!
И тогда все посмотрели друг на друга и одновременно поняли, почему она так сказала, а если там был кто-то не экс нострис, так ему нечего было понимать.
- Какое бессмысленное сидение! - шепотом воскликнул мой сосед. - Ради того только, чтобы пять минут поболтать с Абрашей и услышать, что в очередной раз тебе отказано.
Фамилия начальника ОВИР'а была Абрамов, что в устах его саркастической паствы транслитерировалось в "Абрашу".
- В который раз вам откажут сегодня?
- В четвертый.
Переподавать документы на выезд разрешалось один раз в полгода и, значит, он два с лишним года в отказе. Не мало, но и не рекорд.
- За углом, у пивного киоска подписывают коллективное письмо. Вы не желаете присоединиться?
Кому это было нужно? Подписывать коллективные письма было страшно, ничего не делать - еще страшнее. Все письма, куда и кому бы их ни писали, с главного почтамта возвращались в КГБ.
Однако я пошел к пивному киоску, который, несмотря на жару, был закрыт, то ли за неимением пива, то ли за отсутствием продавца. Женщина лет сорока - сорока пяти, в локонах и полный мужчина неопределенного возраста сидели на ящике из-под бутылок. У них был такой заговорщический вид, что любой олух, глядя на их лица, почувствовал бы себя прозорливым сыщиком. Локоны показались мне симпатичными, и я окончательно решил подписаться.
- Куда письмо? - спросил я.
- В Президиум, - сказал толстяк.
- Прошлый раз подписывали в Совмин, - добавили Локоны. - Но какая разница? Я предлагаю один раз для смеха написать в управление парикмахерских. Все равно перешлют в ГБ.
"В управление парикмахерских? Она мне нравится," - подумал я и подписал, причем дама в локонах окропила меня брызгами серых глаз, а я погрузился в них и поразился богатству оттенков.
Когда я вернулся в очередь, высокий парень, которого звали Леня, ободряюще пожал мне руку, что в переводе на обиходный русский должно было означать: "Вася, я тебя уважаю!"
***
Из под письменного стола выглядывали ноги начальника ОВИР'а. Ноги были в меховых унтах. У майора был "облитурирующий эндетерит". Я понятия не имею, что означает это длинное название болезни, но знаю, что от нее можно умереть, а майора держат на службе, чтобы дотянул до пенсии. Иначе пропадет раньше смерти. Он второй раз женат, его жена моложе его на шестнадцать лет, у него двое маленьких детей и алименты, а однажды, зимой, в пять утра, я столкнулся с ним в очереди за молоком. Молоко начинали давать в семь, и предстояло минимум два с половиной часа скрипеть по снегу меховыми унтами. На начальнике было старое, гражданское пальто и заячья ушанка. Я стоял за ним, а тот, кто был за мной, все время рассказывал анекдоты.
- Один с передней площадки трамвая кричит другому, который на задней: "Новый анекдот хочешь?" "Ты что, с ума сошел? Полный трамвай народу". "Ну так что?" "А об чем анекдот? Не политический?" "Нет. Про династию Романовых". "Про династию можно". "Сволочи эти Романовы!" "Конечно, сволочи, но почему?" "Триста лет правили, а нам на каких-нибудь семьдесят лет продуктов заготовить не смогли".
Я посмотрел на майора в унтах, но тот прикрыл глаза высоким воротником. Интересно, он водку пьет? Пьет, конечно, но мало. Из-за эндетерита.
Майор сидел прямо, правая рука на подлокотнике и кисть не видна, а левая на бумагах, плашмя, и можно было от нечего делать разглядывать его лопатообразные, крестьянские пальцы. Такие пальцы указывают на полную приземленность и недостаток воображения. А лицо было в мелких морщинках и с таким лицом приличней было быть дедушкой своих детей, нежели их отцом. Хотя пятидесяти майору еще не было. Брежнев на портрете, что над майором, выглядел лет на двадцать моложе.
- Решения по вашему делу еще нет, - мягко сказал майор и добавил, что зайти можно через пару недель, но лучше - через месяц. - А сейчас пройдите, пожалуйста, туда.
Он показал на дверь, которую я прежде не замечал, Брежнев подмигнул из деревянной рамы, а я заметил, что кисть правой Абрашиной руки была в выдвижном ящике. Что она там делала? Стискивала рукоять пистолета? Хотелось бы, чтобы это был пистолет, а не клавиша магнитофона. Насколько приятнее чувствовать себя героем ковбойского вестерна, нежели участвовать в их несмешном, до оскомины заигранном, фарсе!
За дверью была маленькая комната. Письменный стол, два стула и больше ничего. А с другой стороны - еще одна дверь, чтобы можно было выйти незаметно для других посетителей. Просто, как валенок, а сидящий за столом мог бы ничего не говорить: по его лицу было ясно, кто он и чего добивается. На недогадливых со стены строго смотрел Дзержинский.
Интересно, как он будет меня вербовать, лаской или угрозами? Или попытается подкупить обещанием скорого разрешения на выезд? Дзержинский, тот треснул бы рукояткой нагана по столу, и я сразу же сказал бы, что согласен. А этот сам не знал, как быть и на каком регистре вести разговор. Долго объяснял, что приславшие мне вызов родственники вовсе не родственники, а "агенты Сохнута" и поэтому я не могу рассчитывать на получение разрешения на выезд.
- Кто вы и как вас зовут? - спросил я.
Какая разница, майор он или капитан, Петькин или Сенькин? Тем более, что я знал, кто он и догадывался, что его фамилия Фурцев. Но это был способ показать, что я не боюсь ни его, ни Дзержинского. Кому показать? Ему или себе? Конечно, себе, потому что войти в клетку к этим хищникам и не бояться?... Правда, ходили слухи, что у них уже почти все зубы сгнили и выпали, но поди верь слухам!
Я никогда не был смельчаком и всю жизнь смертельно боялся, что кто-нибудь ударит меня по лицу. Меня так ни разу и не ударили. На работе я боюсь инспекторов, а в автобусах контролеров. Коровьи рога внушают мне панический страх и бесполезно убеждать меня, что именно эта корова не бодается. Только самому себе могу признаться, что боюсь воды под килем корабля и высоты под брюхом самолета, ни разу не прыгал, ни на лыжах с трамплина, ни с вышки в бассейн. Странно, но факт: именно этих майоров, того, что в унтах, и Фурцева я почти не боюсь и мне трудно понять, почему. Хотя - по другим слухам - Фурцев опаснее самой бодливой коровы.
Может быть я не прав, но, по-моему, волны моего страха погашались встречными волнами страха этого человека. Возможны, волны были одинаковой частоты и по законам электродинамики...
Он достал продолговатое гебистское удостоверение.
- Пожалуйста, посмотрите.
Я посмотрел. На кой черт мне его удостоверение?
- На фотографии вы выглядите моложе.
- Десятилетней давности.
И замолчал. Он забыл, с чего начал. Я напомнил:
- Вы остановились на том, что мне и моей дочери никогда и ни за что на свете не разрешат уехать в Израиль.
- Не совсем так.
- И что все зависит от вас.
- Этого я не говорил.
- А если от вас это не зависит, то к чему этот разговор? Ежу ясно, что все нити в ваших руках.
- Я этого не говорил.
Поймал! Именно так следует с ним разговаривать. Чтобы инициатива все время была в моих, а не в его руках.
- Сейчас вы скажете, что я должен сделать, чтобы разрешение все-таки дали. Хотя вы к этому никакого отношения не имеете.
- Не имею. Но майор Абрамов со мной считается.
- Еще бы! Попробуй с вами не считаться!
Это я напрасно. И вообще, чего ради я к нему привязался? Мужик, как мужик. Вчера добряче выпил: видно по мешкам под глазами. У него сейчас противная сухость во рту. А тут еще я с моими жидовскими штучками.
- Я не для того вас пригласил.
- Разве это вы меня пригласили? А я думал - Абрамов. Мне говорили, что вы не так приглашаете. В воронке и с ветерком.
- Перестаньте. Нам предстоит серьезный разговор.
- Как? Нам с вами еще что-то предстоит?
- Это серьезно.
- Еще бы!
- Короче. Вы согласны нам помочь?
- Конечно. Что будем делать? Валить лес или прокладывать рельсы?
- Георгий Вольфович, вы же солидный человек...
- А вы?
- Что вы хотите этим сказать?
- Ничего. Я жду, что вы скажете.
Именно так. Он должен не понимать - нечем - но чувствовать мое превосходство в словесной перестрелке. В этом он явно мне уступает, и ему не удается удержать руль.
Кто он и как живет? Как выглядит его трехкомнатная квартира? Как он ведет себя за столом с друзьями и с женой в постели? Пока очевидно только его пристрастие к пельменям. А водку он пьет, браво опрокидывая всю рюмку в рот, и одним глотком - хлоп и нету!
- Нам понадобится ваша услуга.
- Я сказал, что согласен вам ее оказать. Но говорите конкретно. Я не понимаю ваших намеков.
- Все в свое время.
- Я вас не тороплю. Можете идти. Приходите через недельку. Но лучше - через две.
- Не паясничайте.
Я встал и направился к двери, ведущей к меховым унтам.
- Не туда. Выйдите через ту дверь.
Конспиратор! Перед тем, как открыть дверь, я громким шепотом спросил:
- Где здесь туалет?
--
Вам срочно?
--
Да. Вы очень меня напугали.
Когда я вышел, мне стало стыдно. В самом деле, зачем я его так? Мы могли оказаться добрыми соседями. Он же не виноват. В этой стране вообще никогда никто ни в чем не виноват, но все бывают наказаны. Все все время стоят в углу, оставлены без сладкого, совсем лишены обеда или свободы на семь лет с плюсом, не приняты в или поставлены к, но никто никогда не знает толком, за что именно. И как следствие: каждый норовит кого-то другого лишить или не пустить, а кому-то прочистить мозги, показать кузькину мать и поставить на место (не плохо бы - к стенке).
Так какая же, по сути, разница между мною и Фурцевым?
***
Мы с дочерью Светой гнездились на девятом этаже четырнадцатиэтажного дома, и с нашего балкона открывался роскошный вид на закат. Света называла его "Красным морем". К закату тянулись огромные стаи ворон из парка Культуры, и мы любовались абстрактной картиной, образованной трепетом вороньей черноты на красных волнах заката. Тем более что мы тоже стремились в ту сторону и тоже были черными воронами на красном фоне.
Года три тому назад смешной вороненок задержался на перилах балкона. Должно быть, его привлек оставленный с вечера беспорядок на столике и он с интересом разглядывал рассыпанные на клеенке крошки. Он оглянулся на меня, перепрыгнул на столик и начал громко стучать, подбирая кусочки домашнего печенья.
С тех пор вороненок, который с тех пор стал вороном, прилетал почти каждый день и всегда на том же месте его ожидал ужин. Постепенно он становился ручным и мы его очень полюбили, особенно после того, как он начал следом за нами входить в гостиную. Покойная жена любила разговаривать с ним, а он движениями головы показывал, что понимает и солидарен. Мы назвали его Горацием, он знал свое имя и, как нам казалось, гордился им.
Чужих он сторонился, а мы не настаивали и открывали окно, когда понимали, что у него есть дела поважнее.
В этот вечер у нас собрался "еврейский семинар". Он был таким еврейским, как мы с вами китайцы, а еврейским его называли потому, что официально все объявили себя стремящимися в сторону Красного моря. Хотя на самом деле почти все стремились не туда.
Я не знаю, что в их империи изменилось после нашего отъезда, но боюсь, что не очень много, и одна из неизменных черт: только нелепости и абсурды воспринимаются, как свидетельства полной нормальности, а если кто-нибудь начинает говорить то, что думает, то на него оглядываются с опаской.
Нас было семей пятнадцать-двадцать, и состав все время менялся.
Когда все в первый раз расселись, а я автоматически, по праву хозяина дома, оказался председателем, то начал так:
- Господа...
Все посмотрели друг на друга и улыбнулись моей шутке, но я повторил:
- Господа! Мы собрались, чтобы начать работу семинара еврейской истории и культуры и решили называть наши собрания семинаром, потому что все мы здесь инженеры, кандидаты, врачи и преподаватели разных предметов, но мы же понимаем, что это такой же семинар и он такой же еврейский, как вон тот закат - Красное море. Каждый из нас знает несколько слов на идыш, два-три блюда еврейской кухни и название местечка, в котором родился дедушка, а если кто-нибудь знает еще что-то такое, чего не знают другие или у него есть книжка о евреях, которую другие не читали, то пусть расскажет. Это и будет семинаром, а, если точнее, то еврейским ликбезом, и может быть, с Божьей помощью, мы приблизимся к пониманию того, кто мы. Но главное - так это вместе перебыть и переждать это трудное время. У кого есть предложения?
Предложений было мало, но кто-то, сидевший в углу поинтересовался, не антисемит ли я. Я сказал, что пока - нет, но посмотрим, чем все это закончится.
У одного фармацевта оказалась еврейская история Греца, а я сказал, что знаю человека, у которого я однажды, кажется, видел шестнадцатитомную "Еврейскую Энциклопедию" издания Брокгауз и Эфрон.
- Не мешало бы поучиться ивриту, - заметил фармацевт, которого все называли просто Фима, потому что он был моложе других и его рост оставлял желать лучшего.
- Фима, у вас таки самый еврейский нос в этой компании, но я вас прошу, не делайте вид, что к выезду вам нужен другой язык, кроме английского, - сказала кандидат медицинских наук Эсфирь Григорьевна, и Фима заткнулся. Тем более что у него были русские жена и теща.
Кроме жены и тещи, у Фимы было материальное благополучие выше среднего уровня, нажитое на комбинациях с дефицитными лекарствами, и головные боли на почве этих комбинаций, от которых никакие лекарства не помогали. Единственный выход - уехать подальше, в Америку.
А кто бы - интересно - стал преподавать иврит, если его никто не знал? Все посмотрели на меня, но я пожал плечами.
***
Между прочим, мой отец таки хорошо знал иврит. Как-то я попросил его хотя бы показать мне, как этот язык устроен. Он сказал, что без книг не может. Я разыскал старого еврея с белой бородой, и тот дал мне не надолго книжку, которую я принес отцу. Тот открыл и заплакал.
- Ты чего?
- Ты заешь, что это за книга? Это же "Хумаш", по-вашему, "Пятикнижие".
По нашему! Как вам нравится это "по-нашему"? Еврейский вариант проблемы отцов и детей.
- Ну, вот и хорошо.
Он долго, шевеля губами, листал книгу, а потом вернул и сказал, что не может устроить мне хедер, потому что не умеет быть меламедом. Пришлось отнести книгу, не выучив ни одной буквы.
***
Когда компания разошлась, я спросил у дочки:
- Ты случайно не знаешь, кто эта сероглазая женщина, вся в кудряшках?
- В сиреневой кофте?
- Да, кажется, на ней была сиреневая кофта.
- Жозефина Богарнэ.
- Я серьезно.
- Я - тоже. Так ее называют друзья и знакомые. Честно говоря, я ее настоящего имени не помню. Все говорят: Жозефина, Жозефа, Жожа - по всякому. Она всего года три, как в этом городе. Говорят, переехала, потому что там, где она жила прежде, ей получение разрешения на выезд не светило. Из-за покойного мужа, который был физиком и работал в почтовом ящике. Он, говорят, был фигурой. А она Жозефина и ждет своего Бонапарта. На мелочи не разменивается. Ты ей не подойдешь, не мылься.
- Не говори пошлостей. Мне ее даже не представили.
- Не удивительно. Они все ввалились толпой, а ты сразу начал командовать и говорить свои умные слова. Кстати, если она тебе нравится, то можешь считать, что первый шаг ты уже сделал. Я видела, какими глазами Жозефа смотрела на тебя, когда ты говорил. Но это еще ничего не значит. Ты на Бонапарта не тянешь.
- Пошлость, помноженная на глупость.
- Когда разговор о женщине начинают с цвета ее глаз... Папаша! Между прочим, с нею была ее дочь.
- Да? Которая?
- Та, что сидела возле твоего знакомого Лени.
- Я познакомился с ним сегодня в ОВИР'е.
- Он вел себя так, как будто вы знакомы с детства.
- Я не заметил.
- Ты не заметил, что он обращался к тебе на "ты"?
В самом деле: что за фамильярность? Ему должно быть не больше тридцати.
***
Человека, у которого я видел "Еврейскую
энциклопедию" Брокгауза и Эфрона, звали Виктором. Он был маленького роста и, по-моему, родился в домашнем халате. Другие рождаются в рубашках, в брюках и галстуках и всю жизнь ходят на работу, а Виктор родился в домашнем халате и никогда в жизни не работал на работе.
- Я ни одного дня не работал на советскую власть, - повторял он, и эта мысль придавала Викторову сибаритству совсем другой, я бы сказал: диссидентско-фрондерский, оттенок.
Года два или три Виктор провел в ИТР и, мне кажется, исправился. В том смысле, что освободился от беспричинных страхов, которые терзали всех вокруг нас. Например, он никогда не оглядывался на телефон или углы, в которых воображение советских людей расставляло клопов подслушивания.
- Я понятия не имею, как покупается курица на базаре, но я знаю, как устроить так, чтобы мне ее за недорого купили и принесли домой.
- Он талантливый человек, - говорил мне о нем Фима, который по понятным причинам не мог не знать Виктора. - Вам этого не понять, так как в вашем представлении талантливые люди открывают законы природы, пишут книги и конструируют машины.
- Нет, почему же? Я, например, знаком с одним талантливым вороном. Талантлив тот, который может то, чего не могут другие. Бывают талантливые медвежатники, талантливые дон-жуаны - бывают разные таланты, и я с вами абсолютно согласен.
- Однажды мы с Виктором совершенно случайно оказались в комнате бедной, одинокой старушки. В комнате была железная, больничная койка, больничная тумбочка, столик и два гнутых стула. На стене висели две довоенных фотографии: она с мужем и муж с сыном (Оба погибли на войне), а в углу пылились деревянные часы времен хана Батыя. Я слушал грустный бабушкин рассказ о жизни, а он смотрел на часы. "Продайте мне их", сказал Виктор, а она стала объяснять, что это вовсе не часы, а так себе, память о чуть ли ни ее прабабке или прадедке, и они со времен гражданской войны не ходят, а висят просто так, но Виктор сказал, что дает семьдесят рублей. Старушка таких денег отродясь не видела, а Виктор уплатил сто рублей часовщику и столько же краснодеревщику и продал часы за двадцать тысяч. Это, гулубчик вы мой, талант. В другой стране он был бы великим миллиардером и накормил бы тысячи стариков. Так что... Как бы вам это объяснить? Вы великий труженик и можете его не любить, но не очень-то презирайте его тунеядство. И вспомните, как он при помощи старого, пыльного и никому не нужного ящика накормил старушку, столяра и часовщика.
- И сам наелся.
- Само собой. А тот, кто уплатил двадцать тысяч, тоже не в обиде. Он выгодно поместил капитал, украденный у государства, которое морит голодом старушку и держит на более чем скромном пайке часовщика и краснодеревщика. И поверьте мне, если в один прекрасный день Богу кто-нибудь из ангелов доложит об этой несчастной стране, и он вспомнит, и пришибет, как муху, эту идиотскую власть, то тогда настанет время Виктора.
- И старушка наестся?
- Нет, старушка все равно умрет, но краснодеревщик построит первую нормальную мебельную фабрику.
***
У Виктора было много книг, которые он никому не давал на вынос, но разрешал приходить и как угодно долго сидеть в его уютной библиотеке.
- Хоть я и Гринберг, но не считаю себя ни евреем, ни русским, ни татарином. Я принадлежу к племени космополитов, как нас с вами очень точно назвали в сорок восьмом году. Вы тоже космополит, но пыжитесь и лезете из кожи, чтобы доказать себе и другим неизвестно
что. Неужели же вы не видите, как много крови и слез проливается только из-за того, что люди цепляются за национальный хлам. Сталин выгнал крымских татар из Крыма, и это очень плохо. Григоренко, Алтунян и
другие диссиденты сидят в психушках и тюрьмах, защищая интересы татар и это, по-вашему, продуктивно? А что произойдет, если татары вернутся в Крым? Уверяю вас, что
будет еще хуже, и погибнет больше людей, чем при их выселении.
- А понятие справедливости для вас существует?
- Безусловно. Справедливость состоит - или состояла бы, если бы это только было возможно - в том, чтобы остановиться и сказать себе и другим: пусть будет так, как есть. Довольно тасовать национальные и территориальные карты. Мир уже тысячи раз перетасован.
- Вы хотите, чтобы люди сыграли в детскую игру "замри"?
- Вот именно. И в Израиль ехать не нужно. Зачем вам туда? Это ваша страна? Ах, увольте! Палестина - арабская страна и арабы никогда вам ее не отдадут. И будут правы. С какой стати? Вам ее завещал царь Давид? Вы в это верите? Ваш последний храм разрушили две тысячи лет назад. "Ваш храм!" Он, Виктор Гринберг к этому храму никакого отношения не имеет.
Мы не спорили. Просто каждый сообщал другому то, что думает. Я усвоил от Виктора одну вещь, которую ношу с собой по сей день: мир так сложен и велик, что в нем достанет места для любой мысли, в том числе для той, с которой ты не согласен.
***
Через несколько дней после разговора в ОВИР'е Фурцев позвонил и попросил (!) прийти для беседы с ним в "Кошкин дом", как его называли в городе. Почему именно "кошкин"? Вероятно, потому что те, кто в нем обитает, "очень больно царапаются".
- Продолжим? - сказал он и лучезарно улыбнулся. У него для этого случая нашлась для меня очень приятная улыбка.
- Продолжим, - ответил я.
- Вы сказали, что согласны нам помочь.
- А вы не сказали, какой помощи вы от меня ждете.
- Я думаю, что вы подумали и уже догадались.
- А, догадавшись, я подумал: зачем вам это нужно? Впечатление такое, что в вашем "кошкином доме" играют в "кошки-мышки". Или в "сыщиков-разбойников".
- Мы не играем, а занимаемся серьезным делом, и кое-кому в этом приходится убедиться.
- Я понимаю, но ваша фраза годится для митинга, а мы здесь вдвоем. Это похоже на то, как в армии я дал клятву, что никому не выдам военной и государственной тайны, но, если честно, то никогда никакой тайны не знал. А вы знаете?
- Уверяю вас, что да.
- Не уверяйте, потому что нет вещи, которую вы бы знали, а в редакции "Голоса Америки" нет. А от меня вы ждете, чтобы я пришел к вам и рассказал или изложил на бумаге то, что вы и без меня знаете.
- Например?
Однако же он смотрел на меня с любопытством. Этому трудно поверить, но я был ему интересен, и меня это подогревало. Он был не так прост, как это казалось вначале. В нем было что-то человеческое.
- Например, вы хотели бы, чтобы я доложил вам, что именно такой-то и такой-то тогда-то и тогда-то сказал о том-то и том-то. Что-нибудь недозволенное, чего говорить нельзя? Так?
- Вы упрощаете.
- Возможно. Но ведь вы же и без меня прекрасно знаете, какие мысли у людей, письменно заявивших, что они намерены покинуть эту страну и уехать в ненавистный вам Израиль.
- Мы за мысли не преследуем. Не запрещается иметь дурные мысли, но мы обязаны пресекать распространение клеветы и антисоветских идей. И я позвал вас сюда не для того, чтобы вы меня учили.
- Можно я вам скажу, зачем вы меня позвали? Разыграть со мной спектакль. Будто бы вы меня завербовали, и я согласился стать вашим добровольным, секретным сотрудником (Сокращенно: сексот). Все прекрасно знают, что ничего секретного я вам не сообщу. И даже не потому, что не захочу. Ваша организация не может во всеуслышание заявить, что король гол и никаких секретов нигде нет. В этой стране нет никаких секретов, но все, даже статистика о числе воробьев на квадрадно километре площади - секрет. Вы без секретов никому не нужны. Если нет секретов, то за что же вы получаете зарплату?
- Вы утрируете.
Какие слова он знает! Кто бы мог подумать!
- Что я, собственно, должен сделать, чтобы ваш спектакль состоялся? Я слышал, что для этого подписывают какую-то бумагу... В средневековье считалось, что колдуны и ведьмы подписывают договор с Сатаной. Причем, непременно кровью. А у вас тоже кровью расписываются?
- Можно чернилами.
- Понял. Важно, чтобы были контрагенты: мерзавец вроде меня, готовый заложить своих друзей, и вы в качестве Сатаны.
- Вы нестандартный человек.
- Правильно. Один секрет вы уже узнали. Правда, это мой секрет, но он относится не только ко мне.
- Что же это за секрет?
- Одна из главных причин, побудивших нас к отъезду.
- Кого это - "нас"?
- Меня и мне подобных.
- Какая же причина вас и вам подобных побуждает к тому, чтобы покинуть родную землю и уехать в капиталистический Израиль?