Таня опять увидела себя в сарае. В глубине стояла корова а рядом с нею на низком стульчике сидел папа. Она вспомнила, что такой стульчик был у дяди Хуны, который работал сапожником, а сапожнику нужно сидеть низко, на уровне ног клиентов. Она еще спросила однажды дядю Хуну: а что если бы ты шил не сапоги, а шляпы? Тогда ты сидел бы в гамаке, подвешенном к потолку? Так что ли? Дядя Хуна даже не улыбнулся и попросил не болтать глупостей.
Папа сидел на стульчике и доил корову. Такое трудно было себе представить, чтобы главный бухгалтер большого строительного треста доил корову, но факт отстается фактом, и Таня спросила:
- Зачем ты этим занимаешься?
Он не услышал, а она, возможно, по ассоциации с коровой, которую он доил, вспомнила, как они с папой, гуляя по зоопарку, увидели, что в соседнем с зебрами загоне стоит рыжая корова и, просунув голову между прутьями, бессовестно ворует еду у зебр, причем, зебры относятся к этому абсолютно безралично. У Тани тут же возникло, как минимум, два вопроса: во-первых, почему корова таскает траву из чужой кормушки, если точно такая же имеется у нее самой, а, во-вторых, зачем зоопарку корова? Разве такие животные живут в прериях? Папа был плохим педагогом и не знал, что не на каждый детский вопрос можно давать взрослый ответ и поэтому засмеялся и сказал:
- Ты задаешь правильные вопросы. Таскать чужое, между тем как и своего полно - этому корова могла научиться только у людей. Если бы она жила в прериях, то там ей не у кого было бы перенимать дурные привычки, а живя по соседству с людьми, домашние животные - коровы, лошади, собаки и другие - приобретают человеческие пороки. А зебры видят, что у них этого добра вдоволь, и не реагируют. Если бы они потерлись среди людей, то возмутились бы, набросились бы на корову, и могла бы произойти ссора или даже мировая война.
Видимо, ни о чем другом, кроме войны, папа не мог говорить. Достала его эта война!
- А зачем зоопарку корова? Мы что никогда коров не видели?
- Корову-то мы видели, но часто ли мы видим молочко от нее? А у работников зоопарка есть дети. Вот они и завели себе корову. Я так думаю.
Присмотревшись, она поняла, что это был не папа, а Тарас, который, действительно, доил корову, и слышно было, как струйка молока журчала, погружась в то, что уже натекло в ведро.
- Ты вжэ не спыш? - спросил Тарас. - Ну сидай, дам тоби щось поисты.
Она села, он что-то постелил ей на колени и протянул жестяную кружку с молоком и большой кусок хлеба.
- Ой, Господи, ты так пьеш, нибы зроду нэ пыла. Хиба Нюрка тэбэ нэ годуе?
В Таниной голове все так перемешалось, что она не знала, что ответить. Почему они ушли и оставили ее здесь? Одну. В этом сарае, где согреться можно было только зарывшись поглубже в солому. Хотя, впрочем, был у нее здесь и друг - лохматый и очень добрый пес, который ложился рядом и они всю ночь спали в обнимку. Пес старался не шевелиться, чтобы не разбудить Таню, а она гладила его по спине и он улыбался.
Нюрка приносила псу еду в большой глиняной миске и ставила миску далеко от нее, у самого входа. Пес пробовал немного, видимо, чтобы убедиться, что это съедобно, а потом садился и смотрел на Нюрку. Очевидно ждал, когда та уйдет, после чего тихонько взлаивал и Таня подходила к нему. Он был очень добрым, этот пес, и поэтому никогда не начинал есть, пока не убедится, что она поела, а она тоже старалась не очень нажимать на еду, чтобы не оставить его голодным. В каком-то смысле они были в равном положении. Таня могла бы прочесть об этом у русского поэта Есенина, но в ее годы Есенин был запрещен
Однажды Нюрка зачем-то вернулась и увидела, что Таня ест из собачьей миски. Она треснула Таню по затылку.
- Не смий!
- Но я же тоже должна что-то кушать, - сказала Таня и заплакала.
- Вси хочуть жраты, - возразила Нюрка - Ты моих диток бачыла? Ты знаеш, що твойи паразыты у нас всэ пограбувалы? Так що мени тепер робыты? Чим диток годувать? Нэ думала? Так подумай. Нэ тилькы про сэбэ, про мэнэ, про диток, про Фильку подумай.
Филькой она называла собаку.
Она категорически запретила Тане выходить из сарая, чтобы соседи ее не увидели.
- И тэбэ убьють, и мэни достанэться. Нимцив хоч кожэн дэнь и нэма, а всэ одно прыходять. А Лэшка твойи куды забралы? Нэ занеш? От и я нэ знаю. И брат його нэ зна. Злый ходыть. Нэ забувай, йому вбыты людыну лэгшэ, ниж свыснуты.
Она достала из кармана передника кусок хлеба и протянула Тане. Потом оглянулась.
- Чом нэ йисы? Йиж. А якщо нэ хочэш, так витдай. Я дитям однэсу.
Когда она ушла, Таня разделила кусок пополам и половину отдала Фильке.
- Вона тоби йисты нэ давала? - спросил Тарас. - Казала, що нэма? Що дитям йисты нэма чого? Брэхня. Вона просто стерва. Жаднюга така, що свит такойи нэ бачыв. Вона з дытынства така жаднюга.
- Почему вы ушли и меня тут одну бросили?
А что им было делать? Таня после того, что случилось, была в таком состоянии, что взять ее с собой было невозможно. Она вообще ничего не соображала. И Лэшка оставить тоже было невозможно. Они заткунули ему рот куском мешковины, связали руки, веревку привязали к поясу Тараса и ушли, оставив Таню на попечении Нюрки.
По правде, так они сами не знали, куда идти.
Лёш, тот первый сказал, что на восток, к своим не пойдет.
- Тебе-то чего бояться? - спросил Иван Семенович.
Лёш признался, что он дезертир. Когда объявили мобилизацию всех старше 18 лет, он просто не пошел.
- На фига мне эта война? - сказал он. - Пускай сами воюют.
- Ты хоть понимаешь, что говоришь? Вся страна воюет с врагом за правое дело.
- Коко там дело? Како там правое? Из нашего класса половина пацанов драпанули кто куда.
- Врешь ты.
- Бля буду, не вру. Чо я дурней других? Ну, все одно мене забрали. Сказали, под трибунал пошлють. Так я всё одно сбёг.
- Ну, как так можно?
- Как можно? Как можно? А мне не все одно, хто мене застрелить, немецкие или советские? Одна херня. Я жить хочу. Хто не хочет, нехай себе воюить.
- Ну, все таки...
- Иван Семенович, залыште його, - вмешался Тарас. - Бо я й про вас дэщо знаю. Так що нэ трэба. Вам тэж туды нэ стоить иты. Бо вы нэ знаетэ, чом цэ ковпакивци за вамы посылалы? А тэпэрыча воны вбыти. Вы цього щэ нэ забулы? Чы можэ вы думаете, що воны нэ за вамы прыходылы? Нэ здогадалысь? А цэй дурэнь? - ткнул он стволом немецкого карабина в живот Лэшка. - Ну, чого бэнькы на мэнэ вытрищыв? Ты куды встряв? Чы можэ одвэсты тебе до комисарив, щоб тоби розъяснылы, звидкиля ногы ростуть?
Лэшку уже тоже ни к комиссарам, ни к немцам не хотелось.
Что касается Тараса, так он сам не знал, как быть. К тому же - сестра. И Таня. И грузовичок ГАЗ-АА за сестриным сараем. Он забросал его ветками на всякий случай. Между прочим, полуторка-то казеная. Хоть и власть чорте какая, но кто знает, как все может повернуться?
Вернуться к схрону они не могли по понятным причинам: люди Ковпака могут предпринять поиски своих, которых они послали за Розенцвайгом. Придется вырыть землянку в другом месте.
Лэшка оставлять нельзя, а Таню, ту наоборот, нельзя брать с собой.
- Что же будет? - спросила Таня.
- Що будэ? Що будэ? - проворчал Тарас. - Тилькы Бог зна, що будэ. Тикаты всим трэба - цэ мэни звисно. Вопрос: куды?
- Ну, да. Куда тикать?
- Я тоби от що скажу, Танюхо, всим людям, скилькы йих есть на зэмли, трэба кудысь тикать. И нихто нэ зна, куды. Я так думаю, що людям трэба розбигтыся так, чтоб кожна людына була окрэмо вид инших людэй. Нэ можуть люды жыты одын коло одного. Кожный стараеться або вкрасты, або вбыты, або обдурыты. Одын одного. Я так соби думаю, що Бог дывыться на нас и вжэ жалие, что по свиту нас розплодыв. Ну, я тэбэ пытаю: кому, цэ було трэба, розплодыты людэй по чыстий зэмли?
Однако у Тани ответов на глубоко философские вопросы Тараса не находилось.
Глава восьмая
Филька оказался настоящим другом, и они с Таней постоянно делились едой, питьем и теплом. Она нашла в соломе черепок от разбитого горшка, и каждый день, в темноте, когда Нюрка не видела, отдаивала немного у коровы.
- Много нельзя, - объяснила она Фильке, и он понял. Они вообще понимали друг друга. - Нужно, чтобы оставалось детям. Их у Нюрки трое.
Нюрка строго приказала своим детям, чтобы не ходили в сарай: расскажут кому-нибудь на улице, а те родителям, и пойдет. Может и обойдется, но береженого Бог бережет.
- Лучше б ты помэрла, Таньку, - сказала однажды Нюрка, причем, так спокойно, как будто предложила сходить в кино. - Та ни, я нэ со зла. Просто я так соби думаю, що таку як ты Хрыстос обижаты нэ станэ. Правда, ты жыдивка, а вин жыдив нэ любыть, алэж ты у цёму нэвынна, що жыдивкою народылась. Вин должон тэбэ якость до сэбэ прыгорнуты. Я так соби думаю, ну що в тэбэ за жызня? Цэ правда, що мы вси нэсчасни, алэ всэж такы мы хоч хрэщэни люды. Хрэщэна людына, вона всэ ж такы... Ну, як тоби сказаты... Ну, хрэщэна. У смысли - нормальна. А ты жыдивка, и тоби у цьому свити ни аж якого жыття буты нэ можэ. Кращэ б ты помэрла. И тоби кращэ б було и нам, як бачыш. Ну, кому ты в цьому свити нужна? Я так соби думаю, що никому.
Таня, выслушав эту Нюркину речь, обняла Фильку и пес лизнул ее в нос. Она посмотрела на Нюрку и удивилась, увидев, что та плачет.
Нюрка достала из-под подола что-то почти белого цвета, вытерла лицо, высморкалась и, отвернувшись, пошла к выходу. Дверь она снаружи подпирала дрючком, и Фильке пришлось под дверью прорыть себе лаз, чтобы приходить к Тане. Они были очень нужны друг другу. Так нужны бывают друг другу только такие существа, у которых нет выбора. Хотя, странно все-таки, ведь у Фильки были другие друзья: Нюрка, ее дети... Не говоря уже о других собаках. Но, видимо, они с ним не очень дружили. Или обижали. Такое бывает.
- А может ты тоже еврей? - предположила Таня, но Филька ничего не понял, а папы, который объяснил бы ей, что так даже думать неприлично, рядом не было.
Почти каждую ночь кто-нибудь непременно приходил. Чаще всего папа. Мама почему-то ни разу к ней не пришла. Зато появлялись самые неожиданные люди. Например, Павка Корчагин. Павка подолгу стоял перед нею, опираясь на шашку, и она любовалась желтыми бликами, которыми играл на эфесе шашки лунный луч, нечаянно пробившийся между горбылями в стене. Павка смотрел на нее закрытыми, слепыми глазами и произносил красивые фразы из ее школьной жизни. Он говорил о необходимости во что бы то ни стало выстоять и победить врагов. Филька не обращал на него никакого внимания, а Таня сама не ожидала от себя, что вдруг, и кому? Павке! скажет, что да, конечно, она понимает, что жизнь прожить нужно правильно, но, видишь ли, иногда, в таком положении, как, например, ее, у человека просто нет никакого выбора... Павка, наверное, очень обиделся и ушел. И больше ни разу не приходил.
Довольно часто из непроглядного мрака своего жестокого века, когда тебя запросто, ни за что, могли проткнуть шпагой или сжечь на костре, как Жанну д"Арк, выныривала Джульетта. Правда, без своего жениха. Она объяснила ей, что Шекспир все перепутал, что никакая она не Монтекки и тем более не Капулетти. Ни то, ни другое. И вообще, все было иначе. И эта история случилась не с нею, а с ее подругой, которая часто, с разрешения родителей, бывала в их доме, а Ромео, увидев ее на балконе, стал приставать, и она шутки ради назвалась Джульеттой. Он влез к ней в комнату, а мать Джульетты их накрыла. Им пришлось бежать. Кажется, куда-то в Капую. Или в Равенну. Она точно не помнит. И прошел слух, что оба погибли при трагических обстоятельствах.
- Как это может быть?
- Очень просто, - сказала Джульетта. - У нас в Вероне чего только не случалось. Но не со мной.
- Очень жаль, - сказала Таня. - Зря ты мне все это рассказала. Лучше красивая выдумка, чем...
- Чем что?
- Чем пустота. Ты себе не представляешь, как ужасно находиться в темной пустоте. Уж лучше, как придуманная Шекспиром Джульетта, умереть от любви.
Услышав это, в противоположном углу сарая тяжело вздохнула корова.
Потом еще приходил Владимир Ильич Ленин. Он был очень серьезным, в кепке и сидел на стуле с высокой спинкой, похожем на тот, который на картине "Мы пойдем другим путем". Только на картине на стуле сидела его мама. Обидно, что в реальной жизни, в смысле - в сарае, Владимир Ильич не картавил и говорил по-украински голосом Тараса:
- В нашойи крайини, - сказал Владимир Ильич, - диты, цэ головнэ. Нэма ничого бильш важлывого за дитэй. Дитям трэба виддаты всэ що тилькы е найкращого.
- А как насчет мороженого "эскимо на палочке"?
- С палочками у нас е дэяки тымчасови труднощи, алэж эскимо кожний дытыни по два раза в дэнь. Врэмэнно бэз палочки. Палочки виддамо пизнишэ. У наступнойи пъятыричци.
- Ну, ладно, - согласилась Таня. - С палочками обождем, но вот вы объясните мне, Владимир Ильич, что творится на свете?
- Даааа! - сказал Ленин и неожиданно перешел на чистый русский язык. - Видишь ли, ты философию не изучала, и тебе это понять довольно трудно, но, видишь ли... - Он несколько раз повторил это "видишь ли" и, наконец, сказал, как отрезал, и даже ладонью рубанул, как топором: Видишь ли, когда идея овладевает властью и деньгами, то из этого такое говно получается, что... Ты, конечно, извини, старика, что я так грубо, но...
Таня хотела сказать, что в ее положении она и не таких слов наслушалась, а "говно" у нас тут и за ругательство даже не считается, но Ленин сослался на то, что ему нужно на заседание Совнаркома и спрятался за коровой.
Несколько дней или ночей ( День от ночи почти не отличался) никто не появлялся, но однажды на ржавых петлях скрипнула дверь сарая и вошел Лёш, а Филька так на него набросился, что ясно было, что это не сон и не бред, а самый настоящий Лёш, которого Таня уже сто лет не видела, и так здорово увидеть живую душу, тем более, что он же таки был хороший парень, и где тут еще встретишь хорошего и при этом живого парня? (Тут надо в скобках заметить: Таня же не могла знать, что Лёш был дезертиром, потому что именно этого слова ни дома, ни в школе, ни по репродуктору ни разу не слышала.)
Таня попросила Фильку не шуметь, а то еще Нюрка проснется, и только ее не хватало, а Лёш подошел, опустился возле нее на колени и поцеловал ее в лоб.
- Как я рад тебя видеть, Танечка! - сказал Лёш, и было видно, что это правда и что он, действительно, рад. - Я уведу тебя отсюда.
- Куда ты меня уведешь?
- Поговорим по дороге. Не хочу, чтобы ты здесь оставалась.
- Как давно я здесь? Я потеряла счет дням.
- С сентября.
- Теперь уже апрель.
- А год какой?
- Ты не знаешь? Сорок четвертый.
- Выходит, что прошло уже три года? - удивилась она.
Как будто прочла одну, подобранную на дороге страницу из чужой книги без названия, причем, страница была вся рваная и в пятнах грязи.
Таня поднялась и попробовала идти, но было трудно. Ноги отказывались выполнять команды.
- Нужно, нужно, Таня. Через силу, но иди. Я помочь не смогу. У меня мешок с провизией и автомат. На, одень это.
Он дал ей стеганую фуфайку, какие зимой выдают рабочим, и шапку-ушанку.
- Одень, одень. На дворе еще очень холодно.
- А Филька?
- Какой еще Филька? А, собака. Ну, извини. Причем тут собака?
- Но я же не могу его бросить. Он мой друг.
Лёш засунул автомат за пазуху такой же фуфайки, как та, что он дал Тане, а мешок был приторочен двумя веревками к его спине. Когда они вышли из сарая, то погода была примерно такая же, как тогда, когда они все пришли в это место, шел несердитый дождик, и мокрый воздух вдруг ворвался в нее и всю ее заполнил внутри. Она прислонилась к чему-то спиной, а Филька стал на задние лапы, передними опираясь на нее. Вероятно, он не хотел, чтобы Таня упала в грязь.
- Иди, иди, топай, - сказал Лёш. - Придется идти быстро.
Они пошли, и это была деревенская улица, а ночь была не черной, как прошлый раз, а скорее темно-серой, так что на фоне небесной серости тоже серой, но более темной краской были нарисованы хаты с привязанными к их трубам шнурочками дымков. Ноги шлепали в грязи, а Лёш тихонько шикал, в том смысле, что все то ведь спят, и нехорошо шуметь и будить всю улицу.
Впрочем, улица вскоре кончилась, и можно было догадаться, что по ту сторону образовавшегося пространства был лес, в глубине которого находились разные предметы, заменяющие лесным людям стулья, и Тане можно будет присесть, так как ее ноги уже никак не могли идти.
- Иди, иди, топай, - повторил Лёш.
В этот момент Филька остановился и тихонько взвизнул. Кто-то шел им навстречу, и он - тот, кто шел - был чужим, потому что свои старались так передвигаться, чтобы производить при этом минимум шума, а этот был похож на человека, который не опасался, что его обнаружат.
Глава девятая
Небо было серым, и на его фоне лес, который был гораздо темнее, казался почти черным, а на фоне леса был виден человек. Не то, чтобы, в самом деле, а скорее силуэт, вырезанный из черной бумаги, более черной, чем лес. В той, прошлой, жизни, когда погода для прогулки была не подходящей, папа большими ножницами вырезывал из бумаги и картона всякие фигурки разного цвета и устраивал на столе очень смешной театр. По правде говоря, это было гораздо интереснее, чем оперные спектакли, на которые ее водила мама, но Таня понимала, что опера, это "настоящая классика", в отличие от папиной "самодеятельности", которая ни в каком смысле искусством не была.
Первым было впечатление, что силуэт на фоне леса был из папиного настольного театра, но Филька так зарычал, как рычат собаки, когда очень сердятся на кого-то.
- Вы, там! Дэржить свою собаку, а то...- крикнул черный человек.
- А то что будет? - ответил Лёш и расстегнул фуфайку, причем Таня вспомнила, что он спрятал под фуфайкой и почувствовала, что сейчас что-то может случиться.
Филька сорвался с места и помчался навстречу черному человеку. Они с Лёшем слова не успели сказать, как все это произошло: Филька набросился на этого черного идиота, а у того в руке был карабин, и он выстрелил в Фильку. Лёш выхватил из за пазухи автомат, щелкнул и наставил на человека.
- Ты що? - удивленно спросил человек.
- Брось карабин! - приказал Лёш.
- Чого цэ я буду?...
- Брось, сказал!
Тот не бросил, и Лёш нажал на крючок, а автомат выплюнул: "та-та-та!" Пули попали человеку куда-то в руку или в плечо. Карабин сам упал на землю, а Таня бросилась к Фильке, который лежал на земле и не двигался.
Уже давно вокруг буйствовала война, швыряя на землю миллионы убитых на смерть, и миллионы людей, хватаясь за сердце, узнали, что самого близкого существа нет на свете ... Это же невозможно понять человеческой головой, что тот, кто был, не ушел на работу и не вернется в пять часов, как это происходило ежедневно, а просто не существует, и изменить это нет никакой возможности. Все это происходило вокруг, и однажды, на лесной поляне Таня даже видела убитого на смерть человека, но чтобы вот так: только что он лаял и не обнаруживал никаких признаков недомогания, и вдруг - не шевелится...
- Зачем вы это сделали? - спросила она человека, который в это время катался по грязи вправо-влево, держась левой рукой за правую и громко хныкал, как маленький мальчик.
Она подошла к нему и ударила ногой.
- Ты паразит! Что Филька тебе сделал? Он просто залаял. Другие собаки тоже лают, так в них же за это не стреляют.
Она еще раз ударила его и попала по раненой руке, отчего тот вскрикнул.
Лёш вытащил откуда-то веревку, связал человеку ноги, перекинул веревку через плечо, как на картине Репина "Бурлаки на Волге" и потащил за собой по направлению к лесу.
- Пошли, - сказал Тане. - Мы не можем оставить эту падаль здесь.
Таня оглянулась на Фильку.
- А как же...
- Ну, что поделаешь, Танечка? - сказал Лёш. - Мертвого не поднимешь. Возьми карабин и пошли. Идем, Таня. Я понимаю, что тебе тяжело. Всем тяжело.
Они еще долго шли по лесу, а раненый стонал и просил, чтобы его отпустили, но они с Лёшем не обращали внимания.
Потом Лёш посадил его и той же веревкой привязал к дереву.
- Посмотри. Ты не узнаешь эту падаль?
Она не сразу его узнала.
- Так это же Лэшко. Тот самый полицай.
Точно, это был он. Парень, видимо, ослабел от потери крови и оттого, что его долго тащили по земле, и он ударялся обо что попало. У него даже не было сил на то, чтобы громко стонать, и он только повизгивал, как обиженный щенок, и уже ни о чем не просил. Только противно повизгивал, а Таня сидела напротив него на коряге и тяжело дышала, потому что она так давно сидела в сарае и никуда не ходила, и ноги стали похожими на ноги ее старой тряпичной куклы, которую мама давно уже хотела выбросить, но вы же знаете этих девчонок, которые так дорожат своими старыми куклами.
- Это тот самый полицай, который...
- Да, я знаю. Он убил мою маму. Я помню.
- Где это было? - спросил Лёш и тряхнул полицая за плечо. - Ну, признавайся.
И тут он как будто пришел в себя.
- Цэ було там.
Он дернул подбородком, как будто показывая, где это было. Таня посмотрела в ту сторону и на короткое мгновение, которое нам с вами могло показаться мигом, а для нее длилось довольно долго, она увидела, где и как все это было.
... Их там было около сотни, но может быть, гораздо больше, которые почти без одежды стояли на холодном ветру и обхватив самих себя и друг друга руками, старались согреться, и Таня увидела не все, а только то, как этот тип (Эта блядь!) подошел к старой женщине, которая обхватила руками двоих деток, а те, конечно же, были ее внуками, потому что, как вы думаете, кого в такой момент обхватывают, чтобы защитить, чужих детей, что ли, ну, конечно же, своих внуков, и эта сволочь привязала детей к их бабушке и оттащила к краю чего-то там (Трудно было понять), а другой кто-то выстрелил женщине в затылок, и все трое исчезли внизу, в темноте, и стало совсем темно...
Эта темнота еще висела некоторое время, а когда Таня открыла глаза, то ее голова лежала на Лёшиных коленях и она услышала голос Лэшка:
- А чым ты краще? Ты ж дызыртыр. Сам жэ ж прызнався. Скажэш - ни? Ну, допустымо, мэни в сорок пэршому було тикы шиснадцять рокив, а ты ж був прызывным. Чом ты родину от трыклятого ворога захыщаты нэ пишов? Злякався? Ты думаш тэбэ, якщо пиймають, нэ розстриляють? Нэ надийся.
- Может ты и прав. Скорей всего прав. Но я ж никого не убивал. Ты будешь первым.
- А для чого мэнэ вбываты, ты можеш сказаты? Чым я гиршэ тэбэ чы иншых якых. Вси хочуть жыты. Жыты! - ты розумиеш?
Он почти крикнул:
- Як жэ жыты, нэ вбываючы? Нэ я йих, так воны мэнэ. Тикы для чого тоби мэнэ вбываты? Я ж тоби нэ мишаю. Жывы соби.
Таня села и посмотрела на него. Потом на Лёша.
- Ну, как ты думаешь? - спросил Лёш. - Отпустить его или пристрелить?
Таня тяжело вздохнула.
- Как ты решишь, так тому и быть.
- Дивчынку, та пожалий жэ ж ты мэне, - захныкал Лэшко. - Ну, кажу ж тоби, нэ вбывав я твоейи матэри, бо я там никого нэ вбывав. Я тилькы охраняв, щоб воны нэ розбиглыся.
- А кто детей к бабушке привязал? Не ты?
- Якых дитэй? Та никого я нэ прывъязував. Що ты такэ кажэш?
- Там была бабушка и с нею двое внуков, а ты их к ней привязал.
- Так ты там була? Як жэ ты вбигла?
- Ну, так как было дело? - спросил Лёш. - Детей к бабушке привязывал или нет? Пули значит пожалел? Сэкономил два патрона?
- Цього нэ можэ буты. Звидтиля нихто нэ втик. Цэ я точно могу сказаты.
- Да уж! Ты постарался, чтобы все остались. Но ты не ответил: детей к бабушке привязывал или нет?
- У, клята дивка! - прохрипел Лэшко и уронил голову на грудь.
- Ну, так что будем делать с этим уродом? - опять спросил Лёш.
Тот опять поднял голову.
- Ну нащо тоби мэнэ вбываты?
- Как нащо? Для безопасности. Ты ж сам сказал: или ты меня, или я тебя. Так лучше я тебя, чем ты нас.
- Богом клянусть, що я проты тэбэ ничого нэ зроблю.
- А может он и правда ничего плохого нам не сделает?
- Таня, тебе уже не пятнадцать лет, а гораздо больше. Пора начинать понимать.
Но Лёш был неправ. Три года пролетели, как в камере-одиночке. Таня ничему не научилась и не стала старше. Ей было попрежнему пятнадцать лет.
- А где остальные? Вы же ушли втроем, - вдруг спросила она. Остальных было двое, Тарас и Иван Семенович. И этот блядь тоже тогда был с ними. Они связали ему руки, заткнули тряпкой рот и увели.
- А кто их знает? Об этом потом поговорим. Сейчас нам нужно решить, что с этим дерьмом делать.
- Он Богом клянется. Может, поверим?
- Богом? Ты Богом клянешься?
- Эгэ ж. Богом.
- А про какого ж ты Бога думал, когда людей расстреливал? Когда деток к старухе привязывал?
- Ну, що ты такэ кажэш? Воны ж жыды. Йих жэ сам Хрыстос прыказав убываты. Бо воны ж...
- Заткнись!
Он умолял отвязать его, но на это Лёш уже не согласился, и они ушли, оставив его привязанным к дереву.
- Ты думаешь, мы сделали лучше, что не пристрелили его? - спросил Лёш, когда они были уже далеко.
- А как можно убить? Ты нажимаешь на крючок, и живой становится мертвым. Вот он есть, а вот его уже нет.
- Послушай меня. Танюша. Три года назад тебе было пятнадцать лет, а мне было восемнадцать, как тебе сейчас. Но теперь мне, примерно, тридцать, а тебе, как тогда, пятнадцать. Это все равно, как если бы ты три раза подряд оставалась в шестом классе. Все уже окончили школу, а ты в шестом классе. Чтобы жить дальше, тебе придется догонять.
- Как это так, догонять?
Они сели на поваленное дерево, он обнял ее и сказал:
- Жизнь - очень сложная штука, и, чтобы жить, нужно очень многое понимать. Не то, чтобы я все понял, но ты такой ребенок, а других, кроме меня, у тебя учителей нет.
- Ну, и чему же ты хочешь меня сейчас научить?
- Я хочу привести пример того, как иногда бывает лучше убить, чем оставить в живых.
- Ты об этом, который...
- Да, о нем.
- Я подумала, что он не так уж и виноват. Он попал в такое положение, когда ничего другого не остается.
- Верно, но не совсем. Человек должен изо всех сил стараться не делать плохого людям. Иногда не удается, но этот не старался.
- Все равно. Он может исправиться, а если его убить...
- Этот никогда не исправится.
- Почему ты так считаешь?
- Он не доживет до исправления.
- Не понимаю.
- Если по-человечески, то лучше было бы его пристрелить. Он получил бы то, что заслужил. А так... У него загноятся раны, начнется гангрена и он умрет в мучениях. Лучше было его пристрелить.
Глава десятая
Когда они, отбросив в сторону ветки, открыли люк схрона, Таня поначалу даже не узнала этого места и не подумала, что она здесь уже однажды была.
Внутри было темно и сыро. В Нюркином сарае, по крайней мере, было ощущение обжитости и тепла, а тут, как в могиле, и она заплакала.
- Не надо, Таня, не плачь, - сказал Лёш, обняв ее за плечи. - Сейчас затопим печку и зажжем свет. Станет у нас, как в доме.
Здесь у него много чего было припасено. В том числе керосин для лампы и в большой, многоведерной бочке - вода с запахом ряски и тины. Когда свет, с трудом пробиваясь сквозь копоть треснутого стекла, слегка отмыл от черноты деревянные подпорки и настил из корявых горбылей, а в печке затрещали сухие сучья, Таня успокоилась и даже улыбнулась Лёшу. На полу, поверх соломы, было набросано тряпье, а поверх него, грудой, лоскутное одеяло, которое напомнило ей что-то из давнишней жизни, она, опустившись на колени, наклонилась и прижалась щекой к лоскуткам, и они показались ей маминой юбкой из детства. Она упала на бок и сразу заснула, и так спала, пока не проснулась от непривычной жары.
Повидимому, кто-то из партизан был настоящим печником, потому что к печке примыкала плита с двумя конфорками и на ней, в большом котле, булькала вода.
- Тебе нужно помыться, - сказал Лёш, и она послушно, с большим удовольствием разделась догола, даже не вспомнив о том, что раздеваться при мужчине стыдно. Многое понемногу выплывало из прошлого, но именно это не выплыло.
Лёш втащил и устроил в углу круглую, деревянную лохань, смешал в ней горячую воду с холодной, проверил температуру локтем, как это когда-то делала мама, и пригласил Таню войти.
Она, здоровая уже пятнадцатилетняя дылда, привыкла, что воду ей разводит мама, а потом только она умела отдельно, в миске, помыть ей голову.
Погрузившись, она почувствовала такую слабость, что не было сил даже поднять руку. Он понял и куском хозяйственного мыла стал намыливать ей голову. Защемило в глазах, она захныкала, и чуть не сказала: "мама", но вспомнила.
Его руки, дрожащий свет лампы и треск сучьев в печке окутали ее теплотой, добротой и уютом. Впервые за все это ничем не измеримое время безопасность вытеснила страх.
Он сходил и принес кипу тряпья и вытер ее насухо, после чего протянул мужские подштанники и рубаху.
- Что это? - не поняла Таня.
- Чистая одежда.
- А моя?
- Твою спалил. В печке. Вместе с вошами. Оденешь это, - и он протянул ей солдатские шаровары и гимнастерку довоенного образца, с отложным воротником.
- Кто, кто в теремочке живет? - засмеялась она, потому что это таки был теремок, и сюда бы еще папу, маму и Фильку - вот было бы славно всем вместе, одной семьей.
А Тарас?
- А где Тарас? - спросила она.
- Тарас? А кто его знает, где твой Тарас. Ты знаешь, может быть, это и не плохо, что ты все это время просидела в сарае со своим Филькой и не видела того, что происходит на свете. Жизня, Таня, она жестокая штука, а когда война, так это и не жизня совсем.
- Надо говорить не "жизня", а "жизнь", - поправила она его.
- Такая ты грамотная. А я, между прочим десять классов закончил. Правда, два последних класса - в вечерней. Я на заводе работал, долбежником.
- Что такое "долбежник"?
- Ну, это который на долбежном станке работает. Я и на других станках тоже работал, но меня приписали к долбежному. Большой такой. Дырки долбил. Только в меня они так ничего и не вдолбили.
- Что это значит?
- Это значит, что в этой стране в тебя все время что-то вдалбливают. Не знаю, как в других местах, а тут все время вдалбливают и вдалбливают. Можно подумать, что они знают, как надо. Я, в крайнем разе, когда долбил дырку, так знал, где, куда и зачем. А эти... Сколько помню, все время долбили, что мы самые сильные на свете, и знаем, как надо, и всех врагов побьем, а от немцев так драпали, что зайцы только удивлялись. А пленных! А убитых! Смех, да и только.
- Очень смешно! Как ты можешь говорить, что это смех.
- Это верно. Как говорят: смех сквозь слезы.
- А почему тот тип сказал, что ты дезертир? Что это значит?
- Это значит, что я не пошел на войну.
- Удрал?
- Конечно! Если бы я тогда пошел на фронт, то что бы было? Или был бы в земле сырой, или в плену. А там тоже половина людей передохли. Кому это надо?
- Мой папа ушел на фронт.
- Ну, и где он теперь? Думаешь, придет живой?
- Все равно. Родину от врагов нужно защищать.
- Ты жидовка?
- Не жидовка, а еврейка. Так нехорошо говорить: жидовка.
- А я думал, это одно и то же. Но ты мне объясни, как это так получается, что жидовка... то есть, еврейка, говорит, что родину надо защищать, а я, русский человек, говорю: а пошли они все ...
- Не понимаю, почему ты так спрашиваешь?
- Сам не знаю, почему спрашиваю, но просто так подумал, что я русский человек, а мне эта твоя родина... Ну, не знаю. Не знаю, зачем ее защищать.
- Потому что она - родина. Ее любить надо.
- Ну, так я ж любил. Только она меня - не очень.
- Все равно. Раз она родина, значит ее надо любить.