Наги Эрвин Алексеевич : другие произведения.

Часть первая. Становление

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:


Erwin [E.Nagy]
Э. Наги

Былое в памяти моей

Часть первая

Становление

Моим родителям - 
     Зак Фане Минаевне и
         Akos Nagy - Наги Алексею Львовичу -
                                         посвящается

Доброе мое детство

  
                                                                  Увы, за несколько минут
                                                                  Среди крутых и темных скал,
                                                                  Где я в ребячестве играл,
                                                                  Я б рай и вечность променял...
                                                                        М. Ю. Лермонтов, "Мцыри"
  
   Первое воспоминание. Можно ли его считать реальным? Сказать трудно. Из рассказов мамы я знаю, что в шестимесячном возрасте меня ошпарили кипящим молоком. Как это произошло - мне не ведомо. Но когда мама говорила об этом, перед глазами возникал образ электрической лампочки, висящей на витом проводе и обернутой в бумажный кулек вместо абажура, да мой отчаянный крик. Мама говорила, что кожа на мне висела лохмотьями. Картина эта запечатлена в моей памяти по сей день и ассоциируется со словом "кухня". Теперь уже трудно понять, мое ли это воспоминание, или след, оставленный в памяти мамой, часто рассказывавшей об этом в ранние мои годы. Хотя о лампочке мама никогда не говорила. Да и так ли это важно? Во всяком случае, это было первым заметным событием в моей жизни.
  
   Мы на даче. Наверное, как всегда потом, в Камакура - небольшом городке на берегу Тихого океана примерно в двадцати километрах от Токио. Мама разложила на песке широкую подстилку и поставила меня лицом к морю. Рядом что-то плескалось. Я подошел поближе. Теплая вода ласково шлепнула меня по ногам и откатилась, вымывая песок из-под пальцев. Брызги, попавшие на лицо, были солеными. Вода жила своей жизнью, в постоянном движении, мерно накатываясь на берег и с легким шелестом возвращаясь в свои пучины. Следя за убегающей водой, я увидел ряды волн с белой пеной, уходящие в безмерную даль.
   - Как много воды!
   - Это - море, - объясняет мне мама.
   Вокруг нас группами и в одиночку лежат, сидят, бегают, возятся в песке, играют с мячами, надувными резиновыми игрушками и кругами и, конечно, купаются дети и взрослые. В глазах рябит от ярких купальников, трусов, игрушек, бесчисленных разноцветных пляжных зонтов, тентов и навесов. Кто-то прячется в их тени. Солнце палит во всю японскую июльскую мощь. И все это - праздник! Родители берут меня за руки, и мы вместе входим в воду. Тело становится легким, я теряю устойчивость, и теплая волна накрывает меня с головой. Только руки мамы и папы, в которые я вцепился изо всех сил, успокаивают меня. Вечером я засыпаю под шум прибоя. Этот шум и острый запах моря, пронизывающий вечерний воздух, остались в памяти на всю жизнь. Это самое четкое раннее зрительное и осязательное впечатление, живущее в моей памяти. Живущее. Потому что при всех последующих встречах с морями и озерами оно возникало перед глазами, как эталон, и сочетаясь с конкретно увиденным, поворачивалось ко мне новой стороной.
  
   В Японию меня привезли, когда мне было шесть месяцев. Мой отец, Алексей Львович Наги, возглавлял корреспондентский пункт ТАСС (Телеграфное Агентство Советского Союза) в Токио. Он родился 19 марта 1897 годa в маленьком городке Бач-Боршод в Австро-Венгрии. Своего отца Липота Вайса он не помнил. Тот оставил семью, когда Акошу - так его назвали - не было и полугода. Уехал на заработки в Америку и исчез бесследно. Мать Акоша, Каролина Штерн, - впоследствии Мольнар, - растила трех сыновей одна. Помогал ей содержать семью двоюродный брат, адвокат Густав Нодь. Его фамилию позже приняли и дети Каролины[1]. Акош учился в гимназии в Сегеде. Закончив гимназический курс, поступил в Будапештский Университет на медицинский факультет. В 1915 году, в Первую Мировую войну был мобилизован на фронт.
   Летом 1916 года, в Брусиловский прорыв, был взят в плен частями российской армии и направлен в лагерь, сначала на Украине, потом в Восточной Сибири под Верхнеудинском. Здесь вихрь революции занес его на Дальний Восток. Вступив в ряды ВКП(б), он активно содействовал становлению Советской власти в Приморье и во Владивостоке, где и началась журналистская деятельность Акоша Нодя. В этот период, по-видимому, и произошла русификация его имени (Акош - Алеша - Алексей). Здесь он основал газету "Красное Знамя", издающуюся во Владивостоке и в настоящее время. В 1924 году Наги А. Л. принял советское гражданство, и в 1926 году решением ЦК ВКП(б) был переведен на работу в ТАСС. К этому времени у него была семья - жена Виленская Дора Иосифовна и сын Густав 1921 года рождения. К сожалению, мне не известно, где и как они познакомились, где родился Густав. Видел я его всего один раз уже в Союзе.
   В 1931 году А. Л. Наги был командирован в Токио.
  
   Моя мать, Фаня Минаевна Зак, родилась в местечке[2] Татарское Могилевской губернии. Мне точно известен день ее рождения - 28 декабря. Год, по косвенным сведениям, 1896-й. В паспорте стоял год 1900-й. Ее отец, Мендель Шмулевич Зак, кожевенник - работал в своей небольшой мастерской. Мать, Голда Лейбовна Сатина, была домохозяйкой. В семье было шестеро детей. Старшая девочка Малка скончалась в детстве. Мама жила в Татарском до пятнадцати лет. В этом возрасте она уехала в Луганск для самостоятельной жизни. Работала в аптеке Ротенберга. Революцию приняла безоговорочно и в меру своих сил и возможностей утверждала Советскую власть сначала в Луганске, потом в Харькове. Училась в вечерних гимназиях. Много читала. В Харькове поступила работницей на предприятие, называвшееся "Словолитня". Название это я слыхал только от нее и ее харьковских приятельниц. По сути, это была фабрика по изготовлению шрифтов. К концу двадцатых годов Фаня Зак работала в отделе печати городского Совета профсоюзов Харькова. Как сотрудница полиграфической промышленности, в 1928 году летом поехала на отдых в Сочи, в Дом Отдыха Печати. Здесь-то она и встретилась с моим будущим отцом. У меня хранятся фотографии той поры, сделанные одним из отдыхающих. Снимки очень выразительны. Видно, как они были увлечены друг другом. Их женитьба явилась естественным завершением происшедшего знакомства. Должен сказать, что до конца своей жизни мама испытывала угрызения совести, считая себя разрушительницей первой семьи папы. И позже, в Японии, всегда внимательно читала письма Густава, пересказывала их мне и напоминала папе высылать необходимую помощь. Два письма Густава я храню в семейном архиве. Так вкратце выглядят главные черты биографий моих родителей. Даже в этом кратком описании есть ряд моментов, ставших мне известными в самые последние годы. Крохи документов, сохранившихся в домашнем архиве, не позволяют в подробностях воспроизвести их жизненные пути. Но из рассказов мамы, наших родных и друзей и из материалов некоторых архивов, отдельные эпизоды все же восстановить удалось. О них речь пойдет ниже, в связи с пережитыми событиями. А пока вернемся в счастливую пору детства.
  
   В японском детстве меня звали "Фаги". Странное это имя, по моде 20-ых - 30-ых годов, было придумано. В отличие от имен, несущих революционно-коммунистические содержания, вроде Октябрина, Ленар или Револьт и Владлен, составили его из первого слога имени мамы - "Фаня" и последнего слога фамилии отца (мама фамилии не меняла, поскольку официально оформленный брак в то время считался пережитком буржуазного прошлого). Имя было придумано еще до моего рождения, а на случай, если родится девочка, заготовили вариант "Фагина". Все это, как видите, было очень серьезно. И зарегистрировали бы меня родители-новаторы под таким именем в соответствии с законом, но побывал у них гость, один из знакомых отца, венгерский коммунист, также живший в Москве. Услыхав, какое имя мне уготовано, он заявил:
   - Мы живем в России. Здесь официально используют отчество. Надо смотреть в будущее и думать о внуках тоже. Что вы скажете по поводу отчества Фагиевич или Фагиевна?
   Авторитет гостя был высок, аргументация - убедительна. Родительская идея повисла в воздухе.
   - Так как же его назвать?
   - Назовите... Ну, например, Эрвин - красивое имя!
   ЗАГС узаконил предложенное имя. Говорят, что имя влияет на судьбу человека. Возможно. Проверить это не удалось, тезки в Союзе мне не встречались. Родители же настолько привыкли к придуманному ими имени, что использовали его в обиходе до возвращения в Союз.
   Со слов мамы знаю, что в Токио наша семья сменила два жилья, прежде чем осела в двухэтажном доме. Он и был, по существу, моим первым домом. Здесь я вырос, здесь были заложены начала моего мировосприятия. Стены нашего дома были обшиты досками, расположенными горизонтально с перекрытием. Несколько мрачноватое впечатление, создаваемое темно-серым негорючим противогнилостным составом, скрашивалось высокими окнами с белыми рамами. Окна не распахивались. Рамы, состоявшие из двух частей, вертикально перeдвигались в пазах: нижняя - вверх, верхняя - вниз, открывая, соответственно, нижнюю или верхнюю часть окна. Они были хорошо уравновешены, и двигать их было нетрудно даже мне. И это было предметом беспокойства мамы. Она не разрешала поднимать нижнюю раму, боясь, что она съедет мне на голову.
   Справа от входной двери, над кнопкой звонка - белая эмалевая табличка. На ней латиницей и японской слоговой азбукой катакана[3] значилось:
Door Sign [E.Nagy]
  
   За прихожей - коридор вдоль всего дома. Планировку обоих этажей помню в подробностях. Первый этаж занимали гостиная и столовая, разделенные большим проемом. В обычные дни он бывал закрыт раздвижными дверьми темного дерева. Во время праздничных приемов их раздвигали, и длинный стол объединял оба помещения, превращая их в подобие зала. К гостиной примыкала небольшая комната с широким окном. Что-то вроде библиотеки, совмещенной с курительной. В застекленных шкафах здесь хранились книги, и в специальных чемоданах - граммофонные пластинки. Патефон фирмы "Колумбия" стоял на тумбочке рядом. Кроме этого, на первом этаже находились кухня, за кухней - комната прислуги. Пол в этой комнате, в отличие от всего дома, был покрыт татами[4], как в традиционных японских жилищах. Параллельно коридору шла лестница в один марш на второй этаж. Под лестницей - подсобка, где находились предметы не первой необходимости и мои игрушки в огромном ящике из цинковой жести.
   На втором этаже, над столовой - моя комната. Над гостиной - спальня родителей, над библиотекой - кабинет отца. К комнате родителей примыкала просторная ванная. Кроме этого, здесь были, так называемая, "телефонная", небольшая комната с аппаратом на стене, и темный чулан, в котором папа иногда занимался фотографией. Наш дом находился в компаунде (так называли небольшую группу домов европейского типа, принадлежавшую одному владельцу), заселенном иностранными корреспондентами. В Японии пристально следили за иностранцами, и полиции было удобно держать под надзором целую группу их в одном месте.
   В центральной части компаунда находился большой дом владельца. Одна часть его была европейской, другая - традиционно японской. В компаунде много разнообразной зелени - участки с ухоженной травой, кусты и деревья. За редким исключением, вечнозеленые. За растительностью ухаживал садовник, специально нанятый хозяином компаунда. Прямо перед дверью нашего дома находился небольшой сквер, густо заросший кустарником. В темной тени пальм и лиственных деревьев всегда было прохладно. Глухая чаща скрывала таинственный колодец и рядом - типичный японский каменный фонарь. Ими никто не пользовался, добраться до них через кусты взрослым было нелегко. И мы - дети - считали эти места своими секретными. Детей в компаунде было немного. Кроме меня, сын японца-садовника, жившего с семьей в домике здесь же, и дети американского корреспондента Вильфрида Флейшера: Эрик, года на три старше меня, моя ровесница Бенита и их младший брат Фред. К вихрастому и подвижному Эрику мы относились почти как к взрослому человеку. Его обширные познания об автомобилях различных марок, знакомство с многообразием собачьих пород и настоящий перочинный ножик мы - младшие - воспринимали с почтением. Кроме этого, он виртуозно ездил на велосипеде, бросив руль. У него были игрушки "для старших мальчиков", к которым он меня охотно приобщал. Заводные грузовики, плавающие катера, сборные модели самолетов и старинных кораблей открывали мне основы мира техники и конструкций. Однажды Эрик привел меня в комнату отца, показал и дал подержать в руках настоящий обоюдоострый рыцарский меч. По словам Эрика, его мама подарила меч отцу в день свадьбы. Сестра Эрика - Бенита - голубоглазая, золотоволосая, внимательная и добрая девочка. К нашей дружбе относилась очень серьезно. Ее улыбку не портила шинка, выправлявшая положение верхних зубов. Самый младший из нас - Фред - тихий бледненький мальчик. Под кольцами белых волос на висках у него отчетливо проступали голубые вены. По малолетству он почти не разговаривал и в наших играх был послушным статистом. Вот с ними мне и довелось проводить большую часть времени вне дома. Конечно, и дома друг у друга мы бывали, но больше любили играть на воздухе, на свободе. Здесь наше общество дополнял пес по кличке "Пинчер", принадлежавший английскому корреспонденту мистеру Смиту, занимавшему дом по другую сторону сквера с колодцем. Одинокий человек, типичный британец, сдержанный, сухопарый, совершенно седой, с неизменной прямой трубкой во рту. Глаза его чуть щурились в улыбке, когда он смотрел, как мы играем с его собакой. Длинноухий породистый Пинчер с волнистой шерстью производил впечатление обрызганного черной краской. Мы пытались отмыть пса, чтобы возвратить ему первозданную белизну, но со временем осознали тщетность наших усилий и, оценив терпение доброго животного, не позволяли себе мучить собаку. С тех пор слово "собака" ассоциируется у меня с длинными ушами, мягкой шерстью и теплым, все понимающим взглядом.
  
   В Токио, при посольстве Советского Союза, на его территории, находились дома сотрудников дипломатической службы. Служащие торгпредства и журналисты арендовали квартиры или дома в городе. Недалеко от нас жила семья торгового представителя Плоткина. С их дочкой Нелей я подружился в детском саду посольства. Детский сад просуществовал, однако, недолго, а дружба с ней продолжалась до нашего отъезда в Союз. Когда Неля приходила к нам, мы часто играли вместе с Бенитой и Фредом. Часто присоединялся к нам и Эрик. Темпераментная, порывистая Неля временами обостряла отношения с мягкой, тихой и доброжелательной Бенитой, Конфликты устранял Эрик. Разговаривали мы по-японски и никаких затруднений или неудобств не испытывали. Дома же, в семьях, говорили на родных языках. У Флейшеров их было два - английский от отца и шведский от матери. У меня сохранились смутные воспоминания об их отце - прямые темные волосы, зачесанные на пробор, аккуратный серый костюм, энергичные движения. Как и мой папа, он был всегда предельно занят, и его редко можно видеть днем дома. Зато их маму - Агду-сан[5], высокую стройную женщину с внимательными серыми глазами и большими добрыми руками, помню лучше. Она была родом из Швеции, куда и ездила с детьми на пару летних месяцев.
  
   Семьи советской колонии выезжали на дачи к океану и снимали дома рядом или поблизости. И тогда я играл с нашими советскими ребятами. Мои родители и родители Нели старались, чтобы мы были вместе, и пару раз дачи наши стояли даже на одном участке. В дачных местах хозяева-японцы специально приспосабливали свои дома для нужд европейцев. Дачами обычно были японские фанзы со встроенными привычными нам удобствами. В них ненавязчиво соседствовали легкие раздвижные стены, оклеенные рисовой бумагой, и обыкновенные стулья и столы. В спальных комнатах, где вместо пола были настелены татами, стояли кровати.
   В те времена в Японии боялись заражения инфекционным энцефалитом. Его переносчиком являются москиты-кровососы, и летом на ночь вся страна ограждала себя от них марлевыми пологами, сшитыми в виде параллелепипедов без дна. Каждый вечер такое сооружение подвешивали к потолку кольцами на специальные крючки, вбитые в стены. В этом ритуале участвовали поголовно все, и каждый раз это происходило, как в первый раз, что вносило оживление в процедуру.
  
   Зимы в Токио дождливые, температура, практически, никогда не опускалась ниже нуля. Снег, я помню, выпадал несколько раз, и всегда это было большим событием. Снега насыпало сразу много, но держался он не более двух-трех дней. В продаже немедленно появлялись лыжи и санки, но почти всегда, когда их приносили домой, кататься уже было негде.
  
   Особенно мне запомнились в Японии землетрясения. Они случались по нескольку раз в году в разное время суток. К счастью, во время нашей жизни там разрушительных бедствий не произошло, но когда дом начинал вздрагивать, и мебель сдвигалась со своих мест, все выбегали на улицу. Если же это случалось ночью, то стремились стать под косяки дверей первого этажа. Горький опыт показал, что в помещениях эти места оказывались наиболее безопасными. В ранние годы я воспринимал эту игру стихии, как развлечение. Позже стал осознавать опасность и, мягко говоря, больших восторгов не испытывал.
  
   Отец дома бывал мало. Работа корреспондента требовала быть в курсе происходящих событий. Придя вечером домой и, поужинав, он обычно уходил в Рэнго. Так называлось японское телеграфное агентство, где встречались и обменивались новостями корреспонденты разных стран, и оттуда он передавал сообщения в Союз. Из-за разницы во времени папа возвращался домой поздно, когда я уже спал. Вечера проводила со мной мама. Как убежденная коммунистка, она не допускала себя до иждивенческого существования и по приезде в Токио устроилась работать в общем отделе Торгового представительства. Днем я оставался в обществе воспитательницы-японки. Читали хрестоматийные рассказы из истории Японии, сказки и комиксы. Учили меня и читать тексты на катакана. К шести годам я уже читал катакану свободно. Часто заводили патефон. Пластинок было много, слушали классику и песни, в основном иностранные. Из классики первое, что я запомнил, были марш и ария тореадора из оперы "Кармен". И сегодня, когда слышу музыку Бизе, перед глазами встает комната с широким окном и книжными шкафами.
   За семь лет сменилось несколько воспитательниц, и их имена в памяти моей не сохранились. А вот свою первую няню - Юни-сан - я помню очень хорошо. Она жила у нас все семь лет, как бессменная домоправительница-кухарка. Надо сказать, что японские домработницы должны были получать в полиции специальное разрешение для работы у иностранцев. И я помню, как одна из воспитательниц через несколько дней после начала работы у нас пришла избитая и в слезах и, ни слова не говоря, собрав свои вещи, ушла.
  
   Моим идеологическим воспитанием занималась мама. По вечерам она рассказывала, что Япония чужая нам страна, что наша страна - Советский Союз, СССР - самая большая в мире и самая справедливая. А самая справедливая страна у нас потому, что Октябрьская Революция сделала так, что в ней теперь нет богатых и бедных, а все живут одинаково хорошо. И приводила в пример японскую семью садовника, сравнивая ее с семьей владельца нашего компаунда. Доказательство было наглядным и вполне убедительным. Все советские люди равны, и быть советским человеком - большое счастье. Рассказывала мама и о войне между "красными" и "белыми", в которой белогвардейцы хотели оставить в стране все, как прежде, а красные боролись за лучшую жизнь и поэтому победили. А белогвардейцев выгнали из Союза, и теперь они живут в других странах и ненавидят нас. Сейчас, вспоминая прошлое, понимаю: в прекрасных материальных условиях, "на чистом сливочном масле", любая идеология внедряется в сознание легко, как иголка в это самое масло. Особенно в детстве. Так я и рос убежденным, что представляю самую счастливую страну на свете. И, когда японцы или иностранцы меня спрашивали:
   - Мальчик, ты из какой страны?
   Я, ударяя себя в грудь, гордо отвечал:
   - Я - советский мальчик из самой красной Москвы, я из самой хорошей страны - из Советского Союза!
  
   Мама рассказывала мне не только о событиях истории и жизни в нашей стране. Зимними вечерами она читала сказки на русском языке, вспоминала и говорила о своем детстве, так не похожем на мое. Умела мама и сочинять сказки. Одну из них она рассказывала с продолжением из вечера в вечер. Сюжет ее - волшебный - о крохотном человечке, вылупившемся из стручка гороха по воле доброго волшебника. Так он помог избавиться от одиночества добрым, но бездетным пожилым супругам. Человечка звали "Горошек", и жизнь его в семье старичков была полна увлекательных приключений. Под эту сказку я засыпал, мечтая попасть в волшебные края.
  
   По ночам по компаунду ходил ночной сторож. Во время обхода он стучал в деревянную колотушку. Звук ее - тук, тук, тук-тук-тук, тук, тук, тук-тук-тук - возникал где-то вдали, сначала еле слышно, потом усиливался, звучал прямо под нашими окнами и постепенно стихал, удаляясь, пока не исчезал совсем. Иногда я просыпался под этот стук, и тогда казалось, что за окном не знакомый мне компаунд, а совсем другая волшебная страна, в которую можно попасть только ночью. Я представлял себе наш дом, стоящим где-то в далеком роскошном парке. Там между купами ветвистых деревьев расположены круглые клумбы с яркими цветами. Каждая клумба обложена крупными, обкатанными в море серыми и черными камнями, и цветы на каждой из них - другие. Вот только никак нельзя было представить, что за человек идет по петляющей между клумбами дорожке, засыпанной мелкой галькой, и какая у него колотушка. Однажды, услыхав постепенно приближающееся "тук, тук, тук-тук-тук", я встал с кровати, поднял нижнюю раму и свесился в темноту. Звук, как всегда, доносился слева. Показался свет небольшого фонаря, выхватывающий из темноты то часть знакомого забора вокруг дома хозяина компаунда, то гальку дорожки, то, наконец, кусты терновника у нашего дома. На звук открываемого окна из своей спальни прибежала мама. Она увидела попку, обтянутую полосатой пижамой, и босые пятки. Остальное было за окном.
   - Что ты делаешь? Рама может опуститься на тебя и убить! И ты же можешь выпасть из окна!
   Мама закрыла окно, отвела меня в постель.
   - Что ты хотел увидеть?
   - Волшебную сказку.
   Успокоив меня, она ушла к себе. Разочарование мое, к счастью, было неполным. Сказочный сад, конечно, существует. Просто в этот раз мне не повезло. Да и сейчас мне часто кажется, что есть он где-то, этот волшебный мир, и помогает нам жить.
  
   Общение с отцом происходило во время ужина и в редкие воскресные дни, когда ему удавалось проводить их с семьей. Но какие это были интересные дни! Мы ходили в большие универмаги рассматривать, выбирать и покупать механизированные игрушки или наборы-конструкторы различных типов. Они были интересны и папе. Дома мы вместе радовались, когда разбирались в них досконально и выясняли все их возможности. Больше других нас увлекала электрическая железная дорога. Ее мы постоянно пополняли новыми частями путей и подвижного состава. И каждый раз перед приобретением новой детали серьезно обсуждали, что именно нужно купить.
  
   А еще бывали счастливейшие моменты жизни, когда папе удавалось выкроить два - три свободных дня, и мы отправлялись в поездку по стране. Япония - страна многочисленных достопримечательностей - природных и рукотворных. Наиболее яркие впечатления остались у меня от поездки к подножью священной горы Фудзи, от детского курорта Атами на берегу моря, от исключительно красивого средневекового синтоистского храма в горах - в Никко. Запомнилась мне и поездка в древнюю столицу Японии - Киото. О них есть много книг и статей искусствоведов и журналистов, так или иначе имевших отношение к этой стране. Скажу только, что рассказы и пояснения папы заложили во мне начала умения видеть красоту и гармонию в природе и творениях рук человеческих. В поездках по стране пользовались, главным образом железными дорогами. Почти все они были электрифицированы, поезда ходили с большой скоростью, и наблюдать пейзажи из окна летящего вагона было для меня большой радостью. Особенно было интересно, если удавалось приобрести билеты на скорый поезд "Ласточка", последний вагон которого был оборудован открытым балконом с крышей и удобными плетеными креслами. Я глядел на убегающие вдаль рельсы, похожие на натянутые струны, на непрерывно меняющиеся панорамы вокруг, ощущал огромность мира и хотел, чтобы дорога продолжалась как можно дольше, и показала мне, как можно больше. Трепетное отношение к железным дорогам сохранилось во мне на всю жизнь. Им же я обязан и первому приобщению к окружающей нас технике. Таковы были общие условия, в которых прошло мое детство. Трудно, да наверное и невозможно, вспомнить день за днем то далекое время. Некоторые эпизоды, однако, память удерживает крепко. Ими и поделюсь.
  
   Советская колония группировалась вокруг посольства. Все, конечно, знали друг друга, и, как всегда, среди взрослых и детей складывались круги близкого общения.
   Однажды я в очередной раз договорился по телефону с Нелей Плоткиной поиграть у нее дома. Как всегда, Неля твердо закончила фразой:
   - Тончен, тончен весь раздовор! - она смешно путала буквы - вместо "г" произносила "д", а вместо "к" - "т". И позже, когда Неля научилась говорить правильно, эта фраза продолжала звучать у нее именно так.
   Мы с воспитательницей отправились в путь. Дом, который занимала семья Плоткиных, находился недалеко от нашего компаунда. По дороге, в одном из тесных переулков, остановился мотоцикл с коляской. С седла соскочил человек европейской внешности в кепке и кожаных крагах. Навстречу ему из полуподвального помещения вышел другой европеец, и они о чем-то заговорили. Мне захотелось посмотреть мотоцикл. Мы остановились, и я подошел поближе. Каково было мое удивление, когда я услыхал чистую русскую речь. Никто из наших советских не носил краги. Да и кепки - очень редко. Носили шляпы. И уж никто не ездил на мотоциклах. Это я знал точно.
   Необычные люди, говорившие на русском языке, стали мне интереснее мотоцикла, и я поздоровался по-русски:
   - Здравствуйте!
   Оба замолчали и повернулись ко мне.
   - Здравствуй, мальчик. - И настороженно:
   - Ты чей? Как твоя фамилия?
   - Меня зовут Фаги Наги.
   Они переглянулись. Наверное, их удивило несоответствие имени и фамилии чистой русской речи.
   - Где работают твои родители? Кто они?
   - Мой папа - корреспондент, а мама работает в Торгпредстве.
   - Из этих, - бросил мотоциклист собеседнику, и оба, обойдя мотоцикл и встав по другую его сторону, продолжили беседу, подчеркнуто пренебрежительно не обращая на меня никакого внимания.
   В Японии к детям относятся очень тепло. Независимо от социального положения и происхождения. Политические пристрастия на детей не распространяются. Мои разглагольствования о красной Москве и счастливой стране могли вызывать у окружающих восторг, ироническую улыбку, испуг, наконец, но враждебности они ни в коем случае не проявляли. Пожалуй, впервые я почувствовал явную ничем не объяснимую, недоброжелательность. И до меня стало доходить, именно доходить - не сразу, а постепенно, как возникает изображение при проявлении фотографии - белогвардейцы! Враги! Я знал, что они живут и в Японии. Было ясно, что я один не могу бороться с ними. Воспитательница-японка, ожидавшая меня в отдалении, конечно, не в счет. Стало страшно. Медленно я отошел от них, и мы направились к дому Нели. Она уже ждала меня на улице и, увидав нас, закричала:
   - Смотри, Фади, татая у меня новая идрушка!
   - В руках у нее была кукла-обезьяна. Кукла вертела всеми четырьмя руками, моргала глазами и открывала рот с крупными желтыми зубами. Мордочка ее была так лукава и весела, что напряжение мое после неприятного приключения быстро сошло, и встреча перестала казаться роковой. Но в памяти осталась.
  
   C детства я люблю рисовать. Родители всячески поощряли меня в этом, и в детской комнате всегда висели мои рисунки. Летом на даче мне представилась возможность попробовать свои силы в росписи керамики. На пляже в Камакура предприимчивый гончар организовал мастерскую для желающих развлечься творчеством такого рода. Собственно, мастерской это заведение назвать было трудно. Под соломенным навесом, укрепленным на нескольких столбах, врытых в песок, стояли дощатые столы и скамейки. На столах - краски и кисти. Здесь же находилась небольшая печь для обжига, в которой всегда полыхало пламя. Хозяин за очень скромную цену продавал обожженные неглазированные черепки-заготовки различной формы. Помню, что самая дорогая вазочка стоила пятьдесят сен, самая дешевая - пять сен. Теперь, в связи с многочисленными инфляциями, сены - сотые доли иены - в Японии уже давно не в ходу. Ежедневно мама выдавала мне пятнадцать или двадцать сен специально для посещения этого заведения. Не было для меня большего удовольствия, чем накупавшись и набегавшись по песку, укрыться под навесом и на час-полтора погрузиться в расписывание пиалы или блюдечка. Хозяин принимал меня, как завсегдатая, очень приветливо и сажал поближе к печи, чтобы я лучше видел процесс наложения глазури. Он длинными щипцами брал расписанный черепок, ставил его в печь, через некоторое время извлекал и опускал ненадолго в чан с прозрачной густой жидкостью. Раздавалось громкое шипение, и готовое изделие остывало на воздухе, покрытое блестящей прозрачной глазурью с сеткой легких трещинок. Желающих унести с пляжа подобный сувенир хватало, и под навесом всегда сидели посетители самых разных возрастов и способностей. Я с увлечением рисовал пейзажи, людей и животных или геометрические узоры. Хозяин интересовался моими рисунками и, обсуждая их со всей серьезностью, внушал мне уважение к своему творчеству. Отношения у нас сложились самые дружеские.
   На пляж мы приходили большой компанией ребят в сопровождении "дежурных" родителей. Устанавливали большие пляжные зонты и пологи для защиты от жаркого солнца и прятали в их тень принесенные с собой припасы еды и питья. Кроме этого, мы приносили всевозможные резиновые надувные круги и фигуры рыб и животных. Весь этот табор являл собой филиал советской колонии. Шум прибоя перекрывали крики детей и разносчиков лимонада и мороженого. Особым успехом пользовался "Эскимос" - шоколадный стакан с толстым дном, наполненный отличным сливочным мороженым.
   Плавать детей специально никто не учил. Отлогий песчаный берег, покрытый мелким серым песком, уплотненное водой неглубокое дно делали купание относительно безопасным. На пляже было много молодежи, пользовавшейся для развлечения досками, на которых, "поймав волну", можно было выкатиться на берег. Впоследствии это развлечение превратилось в особый вид спорта - серфинг. Детям такое катание было строго запрещено, и мы довольствовались купанием с надувным снаряжением.
   В этот день я решил попробовать плавать, не надев надутый круг на пояс, как обычно, а подложив его под живот. Плотно прижатый водой к телу круг создавал чувство безопасности. Плыть было легко. Вдруг я заметил, что вокруг меня никого нет. Основная масса купающихся, оказалось, была уже далеко. Постоянные предостережения об опасности встречи с акулами обрели реальность. Свидетелем подобных встреч никому из нас, к счастью, быть не приходилось, но мне стало не по себе. Развернувшись, я быстро поплыл к берегу.
   Обсохнув и успокоившись, пошел под навес к гончару в своем синем шерстяном купальнике.
   - Конничива, Паки-чан[6]!
   - приветствовал меня хозяин-гончар. Японцы произносили мое имя "Паки".
   - Конничива! Могу я получить сегодня вот эту чашечку? - ответил я, протягивая монетку в двадцать сен.
   - Дозо, аригато[7]!
   - Аригато. Выбрав место в тени, я уселся расписывать чашку-пиалу. Гончар, между тем, продолжил разговор.
   - Знаешь, Паки-чан, полчаса назад кто-то, в таком же купальнике, как твой, заплыл очень далеко. Мы даже стали бояться не встретится ли он с акулой! Но этот человек вовремя повернул назад. Ты его заметил?
   - Это был я.
   - Ты так хорошо плаваешь? Вот молодец! Никогда бы не подумал.
   - У меня под животом был резиновый круг.
   Как он хохотал! Со смехом рассказывал другим посетителям о своем заблуждении, показывая на меня.
   Окружающие тоже смеялись. Отсмеявшись, хозяин посерьезнел и, глядя мне в глаза, сказал:
   - Конечно, удачно, что твое плавание хорошо закончилось. Но помни: с морем шутить нельзя! Нужно быть осторожным! Под впечатлением случившегося, в этот раз я нарисовал на пиале сине-зеленое море и двух серых акул с белыми животами. Пиалу покрыли глазурью, и она потом долго стояла на моем столе.
  
   По соседству с нашей дачей в то лето жила семья первого секретаря посольства Аскова. У них были две дочери - близнецы немного младше меня, Лена и Белла. Как две капли воды, абсолютно одинаковые и хорошенькие, были они общими любимицами. Однажды, когда я играл с ними на их даче, к дому подошел китаец, разносивший на продажу ткани для кимоно. Его пригласили зайти и показать свой товар. Он разложил множество образцов, комментируя каждый и советуя, что именно следует приобретать для домашней или праздничной одежды, для теплой или холодной погоды, для взрослых или детей. После долгих обсуждений мать девочек выбрала ткань и спросила о цене. Цена была названа, и началась торговля. Торговец - уступал, но, по мнению мамы сестер, недостаточно. Наконец она, приводя последний самый убедительный аргумент, воскликнула:
   - Посмотрите на этих красивых девочек! Ведь это материал для них. Неужели вы не можете уступить? Китаец с недоумением посмотрел на мать, потом на девочек и удивленно спросил:
   - Это красивые девочки?
   И продолжил:
   - У них же вылупленные светлые глаза! А волосы! Лохматые, не расчесанные, все в завитках! Не-ет. Красивые девочки совсем не такие. Глаза должны быть черные-черные, узенькие. И волосы должны быть черные, ровные-ровные, совсем не спутанные. А ножки! Ножки должны быть гораздо меньше, чем у ваших дочек. Я уже не помню, купили выбранную ткань или нет. Но общий конфуз помню хорошо. Так впервые мне был дан урок относительности понятий "красивый" и "некрасивый". Вечером мы с мамой долго обсуждали эту проблему и решили, что для нас Леночка и Беллочка девочки все же очень хорошенькие и, конечно, красивые. А у китайцев и японцев красота совсем другая. А папа сказал, что надо уметь понимать всякую красоту, нам - японскую и китайскую, а им - нашу. Тогда разные люди будут понимать друг друга лучше. И что это очень важно.
   Советские праздники отмечали всей колонией в клубе посольства. Особенно запомнился Первомай 1936-го года. Было решено устроить детский маскарад. Готовились к нему серьезно. Взрослые держали в строжайшей тайне наряды своих детей и их выступления. Это были годы интенсивного освоения Крайнего Севера и прославления полярников. Мама заказала для меня костюм белого медведя из плюша. Он был выполнен в виде сплошного комбинезона с молнией от пояса до подбородка с плотным капюшоном в виде головы медведя со стеклянными глазами. Открытой оставалась только часть лица. Белая полумаска скрывала глаза и нос. Со сцены я читал сочиненные мамой стихи о героических полярниках. После выступлений и шумного узнавания, кто есть кто, состоялись веселые игры и раздача подарков. Яркая бабочка с огромными крыльями оказалась Нелей Плоткиной, а японские мальчик и девочка в национальных одеждах - Леночкой и Беллочкой Асковыми. Было много и других веселых неожиданностей.
   Взрослые, чтобы не отставать от детей, тоже устроили маскарад. На самом маскараде мне быть не пришлось, но как готовилась к нему мама, помню хорошо. Платье голубого шелка с тканым узором в виде роз на широком кринолине, украшенное серебристым бисером, являло наряд придворной дамы времен Екатерины Великой. Черная бархатная полумаска дополняла костюм. Мама рассказывала, что узнать ее не могли, пока она не сняла маску. Рассказывала мама и об успехе отца Нели - Соломона Ароновича Плоткина. В жизни это был немногословный сдержанный человек невысокого роста и крепкого телосложения, не склонный к широкому общению. Он всегда выглядел очень серьезным. Несколько сумрачное лицо под густой непокорной шевелюрой создавало впечатление даже, что Арон Соломонович постоянно чем-то недоволен. Улыбка на его лице появлялась редко, и никто никогда не ожидал от него смешного или просто веселого поступка. Соломон Аронович явился на маскарад, не скрывая лица, в строгом черном костюме. Только правая штанина его брюк была очень короткой, много выше колена, а нога - в плотном черном дамском чулке с широкой ярко-красной подвязкой на бедре. Оставаясь, как всегда, неизменно серьезным, он появлялся в разных концах зала, вызывая общее веселье и смех. Об этой репризе Плоткина потом долго вспоминали в колонии, как об одной из самых удачных на маскараде.
  
   В течение 1935-36 годов в корпункте ТАСС у отца стажировался Владимир Леонтьевич Кудрявцев[8].> Человек он был бессемейный. Несколько раз заходил к нам домой. Запомнил его я больше по летней жизни на даче. Во время купаний он любил пугать детей, ныряя и хватая их под водой за ноги. Большого восторга от таких шуток мы не испытывали, и вскоре при его появлении дети кричали:
   - Осторожно! Акула Кудрявцев в море!
   Некий предприниматель отгородил небольшой участок берега бетонной стенкой, и после отлива в нем оставалась вода со всевозможной морской живностью. Здесь напрокат можно взять какую-либо снасть и заняться ловлей рыб или осьминогов. Цена аренды зависела от эффективности снасти: самой дешевой была удочка без наживки, подороже - удочка с наживкой. Самой дорогой снастью считался сачок. Им, конечно, было легче поймать намеченную рыбку, осьминога или краба. Приходил сюда и Акула Кудрявцев. Он всегда брал сачок, и мы - дети - за это его не уважали, считали жадным и излишне агрессивным. Кличка "Акула" закрепилась за ним достаточно прочно, и предостерегающий этот детский возглас раздавался иногда и зимой при встречах с ним на территории посольства.
  
   Передо мной большая парадная фотография группы сотрудников советской колонии. Вспоминаю многие фамилии, голоса и выражения лиц в жизни. С некоторыми из них судьба сводила меня в Москве в послевоенное время. Об этих встречах рассказы впереди. А сейчас упомяну некоторых из них.
   Супруга Соломона Ароновича Плоткина, Татьяна Григорьевна, мама Нели, очень полная добрая женщина в неизменном пенсне. Всегда старалась сделать любым детям что-нибудь приятное: угостить сладостями или мороженым, подарить игрушку, в зоопарке прокатить на пони или верблюде, развлечь аттракционом.
   Торгпред Владимир Николаевич Кочетов, коренастый мужчина с добрыми выпуклыми серыми глазами, любивший пошутить и знавший массу веселых историй, и его жена - белокурая красавица Нина Афанасьевна. Они дружили с моими родителями и родителями Нели. Детей у них не было, и, может быть, поэтому оба очень тепло относились к Неле и ко мне. Каждый их приход к нам домой был для меня праздником. Не было случая, чтобы они приходили в гости без какого-нибудь занятного подарка для меня или Нели.
  
   Мне было известно, что кроме друзей по советской колонии, у родителей есть другие близкие люди - родственники. Видеть я их не мог, но мама мне часто о них рассказывала. Особенно, когда получала их письма из Союза. Она говорила о своих родителях, моих дедушке и бабушке, живущих на Украине в Ворошиловграде, о своих сестрах и братьях в Харькове и Днепропетровске. Еще мама говорила о дочери ее сестры Ани - Рае, называя ее моей двоюродной сестрой. Я знал, что Рая старше меня, пионерка, ходит в школу и хорошо учится.
   В 1935 году отец провел отпуск в Союзе, где пробыл с мая по август около трех летних месяцев. За это время он побывал в Москве и на Кавказе; в Харькове и Ворошиловграде. посетил маминых родителей, всех ее братьев и сестер. Вернулся с массой фотографий. Здесь были мамины родители - мои дедушка и бабушка, мамины сестры - мои тети Аня и Мера, мамины братья - мои дяди Моисей и Лева. Была среди них и фотография ближайшей маминой подруги Софочки. Так впервые я увидел, как выглядят близкие мне и совершенно незнакомые родственники. Через некоторое время мы узнали от Ани, что ее мужа Арона - красного командира - направили на службу во Владивосток, и вся их семья переехала туда.
   О родных папы говорили редко. О родителях вообще никогда, изредка только о брате Ласло. Он жил в то время в Лондоне, был художником и фотографом. В начале тридцатых годов папа получил от него присланную в подарок книгу "От материала к архитектуре", изданную еще в Германии. Книга эта хранится в нашей семье и сегодня. Его дочь - Хаттула, немного моложе меня - моя двоюродная сестра. Переписка отца с Ласло была нерегулярной, и существование этой семьи было для нас больше символическим. Много лет спустя, уже в Союзе я узнал, что Ласло Моголи-Наги - крупный художник-конструктивист, один из основателей художественной школы "Баухауз" в городе Дессау в Германии, основоположник учения о дизайне, как о науке. Это, пожалуй, все основное, что можно сказать о близких нам людях, которые, так или иначе, вошли в мою жизнь в детстве.
  
   На даче в Камакура, по вечерам часто ходили на прогулки по этому живописному поселку. Моя мама и Татьяна Григорьевна очень любили подойти к синтоистскому храму, стоявшему неподалеку. Здесь же находилась огромная, высотой с четырехэтажный дом, бронзовая скульптура сидящего Будды. Голова его чуть склонена, глаза полуприкрыты, руки покоятся на коленях. В сумерках он производил впечатление существа из другого мира, хранящего недоступную людям пока мудрость, которую однажды он, может быть, поведает. Скульптура Будды в Камакура - произведение искусства мирового класса, одна из ярких достопримечательностей страны. Но мы - дети - воспринимали эту огромную бронзовую фигуру, как неотъемлемую часть нашего дачного быта. Фигура Будды полая. В ней на нескольких уровнях оборудованы настилы, соединенные лестницами. В спине скульптуры - два больших окна, летом обычно тяжёлые бронзовые ставни распахнуты. Из окон открывается широкий вид на старинный парк. Если же подняться до уровня его лица, то можно посмотреть на людей, пришедших сюда, так, как их видит сам Будда. Здесь всегда было много посетителей: иностранные туристы приходили приобщиться к выдающемуся произведению искусства, местные жители - на поклон к мудрецу, чтобы отрешиться от повседневной суеты и погрузиться в его благотворную ауру.
   Моя няня Юни-сан убеждала меня, что Будда старается помочь людям, чтобы счастье сопутствовало каждому всю жизнь. Может быть, поэтому прогулки к Будде мы всегда воспринимали, как путешествие в сказку.
  
   В Японии очень популярны фейерверки. Их продают в магазинах в виде картонных трубок диаметром от полутора до четырех сантиметров и длиной до полуметра. Трубки ярко раскрашены и с одного конца каждой свисает бечевка. Для запуска шутихи нужно, взяв в одну руку трубку, направить ее в небо, а другой резко дернуть бечевку. Из трубки вырывается пламя и в небо с шипением летит звезда, изменяя цвет, рассыпаясь в вышине и превращаясь в роскошную хризантему или в другой, застывающий на несколько секунд в небе, удивительный узор. Были и другие самые разнообразные эффекты. Летом проводят специальный праздник, посвященный огненным представлениям. С наступлением сумерек каждый двор устраивает фейерверк, и весь город на берегу моря в непрерывно меняющем цвета и яркость освещении приобретает сказочный вид. Люди бегают по улицам с трубками, изливающими в небо струи искр и фигурного огня как духи, создающие всю эту сверкающую фантасмагорию. В заключение вступают в дело мастера высокого класса, и весь небосклон превращается в огромный экран, на котором разворачиваются, непрерывно меняясь, огненные композиции. В один из таких праздников Владимир Николаевич привез на дачу целую связку шутих и с наступлением темноты стал их запускать к общему восторгу взрослых и детей. Одну из трубок он взял не с того конца и сильно обжег себе руку вырвавшимся пламенем. Руку быстро забинтовали, и действо продолжалось, пока не был использован последний фейерверк. Городской праздник к этому времени тоже закончился, и на бархатном черном небе остались только молчаливые мохнатые звезды. Теплая ночь опустилась на Камакура. Героически пострадавшего Кочетова попросили убедить возбужденных детей вовремя лечь спать и развели по домам.
   Повязку на левой руке Владимир Николаевич носил несколько недель. Рана зажила, но шрам на боку ладони со стороны мизинца так и остался, напоминая об этом вечере.
  
   Воспоминание о празднике фейерверков навеяло другие. Праздников в Японии много и посвящены они самым разнообразным темам. Есть праздники мальчиков, девочек, вообще детей, когда каждая семья вывешивает на высоком шесте у дома длинные трубы из легкой ткани, расписанные под карпов с открытыми ртами. Благородные эти рыбы по японским поверьям приносят счастье. Их столько, сколько детей в семье - синих и красных - по числу мальчиков и девочек. Ветер наполняет их воздухом, и они, будто шевеля чешуей, трепещут над домами, почти как живые. В комнатах на ступенчатых специальных стеллажах, обтянутых красной тканью, устраивают выставки старинных традиционных национальных игрушек, хранящихся в каждой семье исключительно для этой цели.
  
   Есть в Японии храмовый праздник мацури - изначально религиозный, посвященный различным синтоистским богам, в каждом храме - своему. Молодые люди под традиционную музыку c пением носят по улицам тяжелые божницы, расположенные на крестовине из попарно параллельных брусьев. Со временем этот праздник стали посвящать и светским событиям, в том числе и военной тематике. Военизированные группы мужчин и юношей носят по улицам тяжести, декорированные оружейной символикой. Улицы запружены народом, возбужденные и потные воинствующие демонстранты-носильщики с дружными криками "банзай!" (синоним русского "ура"), пританцовывая в едином ритме, проталкиваются сквозь толпы глазеющей публики. В такой день иностранцам не рекомендовалось появляться на улицах. А однажды в этот праздник некий самурай, разгоряченный саке[9].>, подбежав к Торгпредству, начал рубить дверь мечем-катаной, и мама вызывала полицию, чтобы его увели.
  
   Из веселых и необычных праздников выделялся профессиональный фестиваль пожарных. Пожар для Японии - великое бедствие. Дома, в подавляющем большинстве, легкие деревянные стоят очень тесно и вспыхивают, как спички. Противопожарная служба в стране организована давно и имеет древние традиции. Основная их цель - не допустить распространение огня на окружающие строения. Пожарников в Японии уважают. Но вот парад современной противопожарной техники уступает место наиболее яркому зрелищу с нетерпением ожидаемому зрителями. Начинается демонстрация тренировки и умения самих пожарников - традиционныe гимнастические упражнения на старинных пожарных лестницах. Сооружения эти представляют собой два ствола бамбука с веревочными перекладинами между ними (вывернутая наизнанку европейская веревочная лестница, у которой наоборот - деревянные перекладины между двумя веревками). Двенадцать - пятнадцать пожарников, сменивших свои негорючие костюмы на короткие синие кимоно, устанавливают лестницу строго вертикально. Команда удерживает лестницу на растяжках в течение всего времени выступления. На спинах участников белые иероглифы, указывающие на принадлежность к определенному району Токио. Один из пожарников взбирается на самый верх и, опираясь на торцы бамбуковых стволов, принимает разнообразные немыслимо рискованные положения. Обычно на выделенных для упражнений местах стоит по нескольку лестниц, и толпы зрителей, переходя от одной команды к другой, криками выражают одобрение героям, показывающим свое мастерство на высоте около десяти метров. Пожарники сменяют один другого, причем в тот момент, когда верхний, закончив свое выступление, начинает спускаться, снизу поднимается следующий, и, таким образом, темп представления не снижается. Разумеется, такое событие не обходится без лакомств и сластей. На эти праздники наши воспитательницы обязательно водили Нелю и меня и рассказывали смысл и назначение той или иной позы гимнастов-пожарников, а также обращали внимание на огрехи или успехи выступающих.
  
   Летом на берегу моря проводили соревнования по запуску воздушных змеев. Небо бывало буквально заполонено ими. Здесь можно было видеть двухметровые прямоугольные гиганты со страшными драконьими мордами, разноцветные коробчатые змеи, небольшие белые квадратики, украшенные черными или синими иероглифами с именами владельцев. "Почтальоны" - маленькие бумажки, ползущие по некоторым бечевкам от запускающего к парящим высоко в небе сооружениям. Специальная комиссия оценивала размеры и конструкции змеев, художественное оформление, высоту и продолжительность полетов, мастерство маневрирования и множество других особенностей, так что и призов было много. По окончании соревнований зрители проходили на "летное поле", рассматривали змеев вблизи, заговаривали с их хозяевами и обсуждали результаты соревнований.
  
   Осенью 1936 года в один из домов компаунда въехала семья нового корреспондента из Германии. Наверное, с приходом и укреплением власти нацистов происходила смена кадров, и, вместо бездетной четы прежних немцев, о которых мы только и знали, что они из Германии, приехали другие с сыном лет десяти. Спустя пару дней, Эрик Флейшер рассказал, что он познакомился с немецким мальчиком. Зовут его Ганс, он хороший парень, и у него замечательная электрическая железная дорога. Эрик уже договорился, что мы вместе можем пойти ее посмотреть. От родителей я знал, что в Германии правят сейчас злейшие враги СССР - фашисты[10], и что приехавший новый корреспондент наверняка фашист. Пойти в гости к фашисту? Проблема была серьезной.
   Надо отдать справедливость нашим советским взрослым: они никогда не стимулировали высказывания пренебрежения или враждебности по отношению к другим народам или странам.
   - Знать о наших врагах самураях и фашистах надо, но говорить при чужих вслух плохо нельзя. Мы живем не в своей стране!
   Эту заповедь в нас, детей, вбили крепко.
   Соблазн посмотреть и поиграть в роскошную, по словам Эрика, железную дорогу был, однако, велик, и я решился. Дверь нам открыл плотный коротко постриженный светловолосый мальчик. Японского языка он, естественно, не знал. Эрик общался с ним легко и служил нам переводчиком. Видимо, помогало знание шведского. Прежде чем показать железную дорогу, Ганс повел представлять гостей родителям. Время было утреннее, и мама Ганса - крупная белокурая дама - предстала перед нами во всем великолепии длинного розового халата. Ганс произнес фразу, в которой я услышал наши имена. Милостиво кивнув, она удалилась. Папа Ганса совершал утренний туалет. Нисколько не смущаясь, Ганс провел нас к ванне, где из воды выглядывала крепкая лысеющая голова. Полное лицо с блеклыми глазами повернулось к нам. Ганс опять произнес фразу с нашими именами, и я увидел, как от искаженного преломлением в воде тела отделяется и протягивается к нам округлая, негусто покрытая длинными светлыми волосами, рука с пухлыми пальцами. Пальцев было три. Не хватало мизинца и безымянного.
   Любое отклонение от физической нормы в человеке всегда обладало для меня некой притягательностью. С одной стороны, как уродство, с другой, как след события, возможно героического или, наоборот, преступного. В истории средневековой Японии есть такой благородный рыцарь Танге Садзен, можно сказать, аналог английского Робин Гуда. В одной из сваток он получил сильный удар мечом-катаной и лишился правого глаза и правой руки. Это обстоятельство не помешало ему в дальнейшем продолжать борьбу за справедливость. Искусно владея катаной "одной левой", он выходил из поединков победителем и к старости обрел почет и покой.
   Другое дело - одноглазые пираты или искалеченные разбойники. И вот, передо мной лежит в ванне живой фашист с изуродованной рукой... Но, войдя в чужой дом, следовало придерживаться принятых правил. Ганс вытер полотенцем протянутую руку, и мы - сначала Эрик, потом я - пожали трехпалую руку живого фашиста. Надо полагать, Ганс, представляя нас, сообщил, кто мы такие, и, возможно, это вызвало соответствующую реакцию. Внешне это никак не выразилось.
   После всех обязательных церемоний Ганс повел нас в большую зашторенную гостиную. Почти весь ее пол занимали рельсы железной дороги, петлявшие между креслами и ножками столиков. Пути сходились и расходились на стрелках; мосты, туннели, станционные здания, светофоры - все это хозяйство щелкало, мигало огнями, строго подчиняясь действиям управляющего пультом. Эффект усиливался затемнением комнаты. По рельсам летели, то набирая скорость, то останавливаясь, два состава по пять вагонов - пассажирский с электровозом во главе и товарный с паровозом. Ганс дал нам возможность самим управлять поездами с пульта, и мы по очереди наслаждались послушностью техники, с удовольствием отмечая изменение огней светофоров и звука бегущих поездов, в зависимости от наших действий. Зрелище было захватывающим, но вовлечься в игру полностью мне все же не удалось. Внутреннее напряжение не оставляло меня ни на минуту. Убедившись, что увиденное укрепилось в памяти, я попрощался и ушел домой. Эрик остался еще поиграть. Дальнейшего сближения у меня с Гансом не произошло. Случайные встречи ограничивались общепринятыми приветствиями. Глухой языковый барьер способствовал политической неприемлемости.
  
   В Токио на улицах имели место случаи хулиганских нападений на советских сотрудников. Дважды это случалось с папой. Один раз его сбил с ног велосипедист, в другой пытались избить участники воинствующей демонстрации, призывавшие к войне с Китаем. Мама говорила, что самураи-фашисты называют папу "красная зараза" и вредят ему любыми способами. О союзе фашистской Германии с самурайской Японией мне было известно, и при каждом упоминании об этом перед глазами вставала округлая трехпалая рука.
  
   В 1937 году Япония начала войну с Китаем. На всех фонарных столбах главнейших магистралей Токио вывесили скрещенные древками флаги Японии и Китая. Это символизировало войну. По улицам ходили толпы разгоряченных патриотов с криками "банзай!" и размахивали двумя флажками - японским и китайским. Бенита пришла к нашему дому с одним желтым китайским флажком. Я спросил, почему у нее нет японского флажка.
   - А я - за Китай. - Тихо ответила она.
   - Папа сказал, что сейчас главный враг Америки - Япония.
   - Но ведь войны же между Японией и Америкой нет, - удивился я.
   - Все равно. Папа так сказал.
   До начала нападения Японии на США оставалось еще четыре года. Вильфрид Флейшер был хорошо информирован. В этом мы убедились позже еще раз. Летом 1937 года, последним в Японии, родители сняли дачу в виде европейского коттеджа, вместе с нами эту дачу снимала стенографистка посольства Вера Лукоянова, очень спокойная и доброжелательная одинокая женщина с ярко-рыжими волосами. Напротив снимала дачу семья Родовых. Глава семьи - Борис Наумович, японовед, высокий худощавый с большим лбом над неизменными круглыми очками, его жена Слава и шустрый сын Саша, чуть постарше меня. Пожалуй, это было первое лето, когда я больше проводил время с ним, чем с Нелей, и почувствовал вкус к мальчишеской дружбе. С ним мы ходили на пляж и к гончару расписывать черепки. Он не был склонен проводить время там и ходил со мной для компании. За это я ходил с ним ловить морскую живность в садке у предпринимателя по кличке "рыбник". Мы пользовались удочкой с самой дешевой наживкой, и редко возвращались с добычей. Но однажды мне повезло. На мою наживку клюнул осьминог. Мы с восторгом удачливых рыболовов принесли его домой, и опустили в таз с водой. Некоторое время он проявлял признаки жизни, но скоро утих окончательно. Вечером я увидал, что наша Юни-сан, сварив разделанные щупальца осьминога в соевом соусе, собирается им поужинать. Боже, как я испугался! Нет, мне не было жаль осьминога. Мне было страшно, что Юни-сан отравится и умрет. Я умолял ее не есть щупальца, уверяя, что ей будет плохо. Я хватал ее за руки, всячески мешал и даже плакал. Добрая Юни-сан объясняла мне:
   - Это же очень вкусно! Ты же сам ел осьминога с большим удовольствием, когда я его вам готовила. Попробуй, ты узнаешь этот вкус.
   Но тщетно. Одно дело, когда мне подавали на тарелке, другое, когда я приволок эту дикую живность прямо из моря.
   - Ну, хорошо. Раз ты так за меня боишься, я не буду его есть. И она унесла приготовленную еду на кухню. Не знаю, поужинала ли Юни-сан осьминогом или нет, но, возможно, именно это событие заложило во мне на всю жизнь неприязнь к охоте и рыбной ловле.
   В один из воскресных дней большая компания советских дачников арендовала яхту, чтобы провести пару часов в море вместе с детьми. Вся компания, человек десять, уселась на банки вдоль бортов, а рулевой, покрытый темно-бронзовым загаром японец, на кормовой площадке без фальшбортов. Его одежда - набедренная повязка и повязка на голове - являлa контраст по отношению к кремовым брюкам и нарядным платьям пассажиров. Он сидел на корточках, держа одной рукой шкот, другой управляя румпелем, и своим видом добавлял романтичности затеянному приключению. Что это мероприятие превращается в приключение, все почувствовали, как только яхта вырвалась на океанский простор и, подхваченная ветром, понеслась, резко накренившись, вдаль от берега. Вскрики испуганных женщин, окатываемых солеными брызгами, мужество их спутников, перемещающих их на высокий борт подальше от воды, счастье детей от скорости и гулких шлепков волн о корпус судна и полное отсутствие страха. Поворот румпеля, и яхта, меняя курс, валится на другой борт. Очередной переполох, опять мужчины и женщины меняются местами, а мы, подстрахованные папами, пытаемся дотянуться до быстрой и такой ласковой с виду воды.
   Когда катание закончилось, папа сказал, что яхта называлась "Сильвер". И много лет спустя, войдя в мир "Острова сокровищ" Стивенсонa, я опять встретил это имя, и море виделось с борта той яхты близким и знакомым.
  
   Осенью мы вернулись домой в Токио.
   Мне кажется сейчас, что в это время папа начал привлекать меня к своим интересам. Он рассказывал и показывал устройство фотоаппарата, и однажды в воскресный день попросил помочь печатать фотографии. Я должен был полоскать их в воде после закрепителя и накладывать на стеклянный валик для глянцовки. Отец был заядлым филателистом и собрал большую коллекцию марок. Работа корреспондента, естественно, содействовала этому увлечению - он имел доступ к входящей почте из разных концов света, да и коллеги охотно отдавали ему конверты с марками. Некоторые он хранил целиком, но из большинства вырезал кусочки с марками и отмачивал их в специальной кювете. Папа рассказывал о странах, откуда приходили письма, о том, что изображено на марках, учил обращаться с пинцетом, ставить марки в кляссер или прикреплять их наклейками из тонкой бумаги к листам специальных альбомов.
   Уж не помню, по какому поводу родители пригласили гостей. Раньше меня по малолетству, естественно, укладывали спать, и я, возбужденный присутствием знакомых взрослых, обычно долго не засыпал, слыша веселый шум, доносящийся снизу. Как-то я, не вытерпев этого томления, прямо в пижаме, спустился с лестницы и, приоткрыв дверь в гостиную, смотрел, как веселятся взрослые. Владимир Николаевич Кочетов увидел меня за приоткрытой дверью и воскликнул:
   - А вот еще один хозяин дома! - И, взяв меня на руки, внес в гостиную. К общему восторгу я "пошел по рукам" смеющихся гостей. Родители не стали меня ругать, и мама, взяв за руку, отвела обратно в спальню. В этот раз все было не так.
   - Фаги уже большой! - Сказал папа и велел одеть парадный коричневый костюм - пиджак и короткие брюки сo складкой. Мы договорились, что вместе будем встречать гостей, и, когда все приглашенные соберутся, я должен буду попрощаться и пойти спать. Я был очень горд отведенным мне участием в вечере, и все произошло, как было условлено. Гости здоровались с нами, отмечали, как я повзрослел и как хорошо себя веду. А Владимир Николаевич вспомнил давний случай моего появления на людях в пижаме и заявил, что сегодня совсем другое дело и скоро мне будет интересно проводить время вместе с гостями. Возможно, в этот вечер отец решил прививать мне начала правил поведения в кругу гостей и достойного обращения с взрослыми. Так сказать, вводить в общество. Но жизнь распорядилась иначе.
  
   Однажды отец пришел домой раньше обычного и сообщил, что пришел вызов из ТАСС, и нужно ехать в Москву. Это известие не произвело на меня особого впечатления. Два года назад отец также был вызван в Союз и провел там несколько месяцев. Он вернулся обратно в приподнятом настроении, много рассказывал о жизни в СССР, о достижениях строительства и техники. На вопрос мамы, надолго ли он уезжает, папа ответил:
   - Меня назначают на другое место работы. Так что уезжаем мы из Японии совсем и все вместе.
   Здесь следует сказать, что отец был секретарем партийной организации всей советской колонии в Японии. По советским нормам это был весьма значительный пост, и, в соответствии со своим положением, он часто и близко общался с послом - Константином Константиновичем Юреневым. У них сложились дружеские отношения. Летом 1937 года Юренева назначили послом в Германии. Ходили разговоры, что отца тоже собираются перевести туда. Большого восторга перспектива жить в фашистской стране у нас не вызывала. Да и было все это весьма неопределенным. На уровне слухов. Но отъезд из Японии становился реальностью, и я начал представлять себе жизнь в самой счастливой стране - в Советском Союзе.
   На следующий день, встретившись с Бенитой, я рассказал ей о предстоящем отъезде. Она погрустнела, но сказала, что через несколько лет они тоже собираются уехать, и, так как они часто будут приезжать в Швецию, мы сможем увидеться.
   - Ведь Швеция почти рядом с Россией.
   - Не с Россией, а с Советским Союзом, - поправил я. Называть СССР Россией считалось неприемлемым, чуть ли не антисоветским.
   - Все равно, это же недалеко, и мы сможем ездить в гости к вам, вы - к нам. Мы даже отсюда ездим в Швецию к дедушке и бабушке.
   К нам подошел пес Пинчер, и мы занялись им. Спустя пару дней, когда Бенита, Фред и я играли в скверике, сооружая гнезда для птиц, к нам подъехал на велосипеде Эрик. Последние сто метров вдоль забора хозяйского участка он, как всегда, лихо прокатил, бросив руль. Соскочив с велосипеда и поставив его на подножку, он обратился ко мне:
   - Фаги-чан, вы что, уезжаете в Москву? Это - правда?
   - Да, скоро уезжаем.
   - Когда Бенита сказала, что вы уезжаете, папа сморщился и сказал, что в Москве твоего папу посадят в тюрьму.
   - Но этого не может быть, Эрик-чан, Мой папа - красный коммунист!
   - А мой папа сказал, раз твоего папу вызывают, его обязательно посадят. В вашей стране сейчас всех сажают в тюрьму. Вечером, во время ужина, перед уходом папы в Рэнго я поделился соображениями Вильфрида Флейшера. Реакция была неожиданной. Меня крепко нашлепали и строго внушили не повторять глупостей.
  
   Время шло, и реальность отъезда проступала в нашей жизни все выпуклей. Дома стали появляться вещи, предназначенные для жизни в Союзе. Отец арендовал дом с полной меблировкой. Своими здесь были только одежда, посуда, книги, ковры, прочие культурныe и хозяйственные принадлежности, а также массa моих игрушек. В гостиной воцарился запах свежераспиленных сосновых досок, из которых рабочие-упаковщики сколачивали ящики для нового гарнитура мебели, сервизов столовой, чайной и кухонной посуды, радиолы и остального скарба, предназначенного для обустройства в Москве. В общении родителей, да и вообще в домашней атмосфере, чувствовалась все нарастающая предотъездная напряженность. Добрая наша Юни-сан готовила только наши любимые блюда, стараясь доставить нам больше радости. Аккуратно уложенные в японский пучок иссиня-черные волосы, белоснежный халат поверх темного кимоно и гэта[11], легкий стук которых раздавался, когда она ходила по дому. Все, как обычно. И все же - не так. В ее глазах мелькала тревога, она волновалась больше обычного, просила, чтобы я хорошо ел.
   Наконец, начали приходить прощаться сотрудники посольства и торгпредства. Приходили некучно, по одному, по два человека, беседовали за чаем или кофе, уходя, дарили какой-нибудь сувенир. Разговоры были тихими, смеха не было слышно совсем. В общем, эти посещения резко отличались от привычных веселых и шумных приемов. Приходили прощаться и наши соседи - мистер Смит со своей неизменной трубкой, Вильфрид и Агда Флейшеры. Не думаю, что они знали о высказываниях Эрика. Отношения на уровне родителей были официальными, но доброжелательными. Неожиданно из соседнего дома пришли супруги из Ирана, о которых я только и знал, что они из Персии, как мама называла Иран.
   Запомнился визит Татьяны Григорьевны и Нели. Отослав нас играть, наши мамы долго беседовали в библиотечке и просили им не мешать. Когда они ушли, мама подошла ко мне встревоженная, и, как мне показалось, со следами слез на глазах. Много позже, в Союзе, мама рассказала, что Татьяна Григорьевна очень осторожно дала понять, что в Союзе происходит что-то непонятное и недоброе. От уехавших на родину нет никаких вестей, приехавшие взамен вызванных ничего о них не знали, с ними не встречались и не могли ничего о них сказать. Что люди просто исчезают бесследно. Она даже намекала, что стоит подумать о выборе направления при выезде из Токио. И самое ужасное было то, что мама сама чувствовала все это.
   Внезапно опустела гостиная. Исчезли ящики. Глаза не находили привычных мелочей на знакомых местах. Дом стал чужим и неуютным.
  
   И вот наступил день отъезда. Утром ко мне пришли Эрик, Бенита и Фред. Бенита подарила мне мягкого смешного слона в желтой кофте и голубых штанишках, я подарил ей пластмассовую фигурку ангела. Еще раз она напомнила мне, что Швеция недалеко от СССР, и мы наверняка сможем увидеться. Попрощались.
   Вечером мы должны были поехать на вокзал, чтобы поездом доехать до порта Ниигата и оттуда пароходом во Владивосток. Это был первый вечер, когда мне никто не говорил, что нужно идти спать. Уже стемнело. Шел скучный ноябрьский дождь. На перроне собралось на удивление много провожающих. Знакомых лиц почти нет. Английская, французская, японская речь. Мама говорит, что это люди, работавшие с отцом - иностранные корреспонденты. Тамбур вагона буквально забит букетами цветов в примятых, покрытых каплями дождя, целлофановых обертках. Наконец, поезд трогается. Я не помню в эту ночь своих родителей. Их как будто и не было рядом. Я сидел, прижавшись к Юни-сан, что-то незнакомое и тревожное неотвратимо надвигалось, не давая сомкнуть глаза. Только стук колес немного успокаивал меня... Стук колес поезда. Сколько радости он всегда обещал! Что он обещает на этот раз?
   Мы - в порту. Серый день, серые громады складов. Краны, как механические руки, переносящие грузы с судов на берег и обратно. Огромный черный пароход с отчетливыми белыми иероглифами на борту. У трапа родители начали прощание с Юни-сан. И вот в этот момент то неотвратимое, неумолимо приближавшееся ко мне, стало передо мной явно, отчетливо, в полный рост и совершенно беспощадно: НИКОГДА! Оно стояло непоколебимо. Стояло между мной и Юни-сан, между мной и Эриком, Бенитой, Фредом, между мной и Японией. И я закричал. Закричал каждой своей клеточкой, кричал, прижавшись к Юни-сан, а она, обняв меня, судорожно глотала слезы. Подсознательно я чувствовал: НИКОГДА будет стоять между мной и всем, что было, и тем, что могло бы быть. И это было страшно. Так страшно, как никогда до этого.
   Не помню, как я оказался на борту. Трап убрали, и теперь пароход связан с берегом бумажными лентами серпантина. Концы лент держат отплывающие на судне и провожающие на берегу. Пароход медленно отваливает, ленты серпантинов разматываются, натягиваются и, одна за другой, рвутся. На берегу в толпе отчетливо вижу Юни-сан. Она стоит в темном кимоно с квадратным узелком пожитков в руках, и некоторое время смотрит вслед судну. Потом поднимает узелок, прикрывает им лицо и стоит так, пока не становится неразличимой в толпе. Серая полоска берега еще долго виднеется на горизонте. Наконец исчезает и она.
  
   Одна часть жизни закончилась, другая еще не началась. До нее оставалось три дня и две ночи плавания.

Тревожное отрочество

   В буднях великих строек,
   В веселом грохоте и мерных звонах,
   Здравствуй, страна героев,
   Страна мечтателей, страна ученых!
   А. Д'Актиль, "Марш энтузиастов"
  
   Первый день плавания был спокойным. Когда мы оказались в открытом море, папа повел меня осматривать пароход. Два белых иероглифа на его борту обозначали, по словам папы, "Сибирь". Почему японское судно несло имя части Советского Союза, объяснить не берусь. Пассажиров было мало, пароход, как я теперь понимаю, был грузопассажирский. В честь почетных гостей капитан устроил парадный обед. Нашу семью и еще несколько иностранцев, бывших на борту, пригласили в большую, неярко освещенную каюту. За круглым столом сидел представительный капитан в морской форме, рядом с ним - папа. Детей, кроме меня, не было, и обед прошел для меня скучно.
   Второй день плавания пришелся на день моего рождения - 7 ноября 1937 года. Это было символично. Весь день пароход качало, и мы ни разу не вышли на палубу.
   На третий день после полудня мы уже были в виду Владивостока. Стоя с родителями у борта, я смотрел на вырастающую из моря страну, где мне придется жить, и которую мы в Японии называли Родиной. Страну, знакомую мне только по отрывочным рассказам и песням, полным солнечного энтузиазма.
   Перед нами все отчетливей вставал серый город на фоне сопок с мягкими очертаниями. Облачное небо, белые флаги на домах, кое-где - красные полоски с белыми буквами. Белые флаги меня смутили.
   - Мама, почему так много белых флагов? Здесь же нет белогвардейцев!
   - Это не флаги, сыночек, это просто сушится белье на балконах, - успокоила меня мама.
   На берегу нас немедленно препроводили в огромный полупустой пакгауз без окон. Несколько тусклых лампочек, висящих высоко под потолком, едва рассеивали темноту. Через некоторое время появились все наши чемоданы и ящики с багажом. Люди в непривычной форме начали осмотр всего содержимого. Они раскрывали все упаковки, без исключения, и внимательно рассматривали каждую вещь. Один из них раскрыл патефон и, осмотрев его, стал прослушивать все пластинки подряд, не заботясь об их последовательности. Меня поразило его терпение: перед каждой пластинкой он аккуратно заводил патефон и, уставившись во вращающийся диск, равнодушно слушал. Около него вырастали две стопки пластинок. В одной из них - пластинки, запрещенные к ввозу в Союз. Много лет спустя, я узнал, что это были записи песен и арий в исполнении Ф. Шаляпина, А. Вертинского и П. Лещенко. Я переходил от группы к группе, удивляясь количеству вещей и неприступно-важному виду осмотрщиков, которым, по моему мнению, давно должна была надоесть эта работа. Главное, я не мог понять, что они ищут, и почему они такие суровые. Наконец досмотр окончен, чемоданы закрыты и ящики заколочены. Родители занялись отправкой имущества поездом в Москву. У выхода из пакгауза в город нас встретила сестра мамы - Аня, муж которой - командир РККА[12] Арон Феллер - служил в это время во Владивостоке. Поступок Арона по тем временам был очень мужественным. Военному придти для встречи приехавших из-за границы, которых никто из официальных лиц не встречал, для этого в те годы нужна была немалая смелость. Тогда я еще этого, конечно, не понимал. И впоследствии Арон не раз доказывал свою преданность и доброжелательность, но тогда это было просто опасно. Не помню, как мы добрались до гостиницы, помню только, что номер состоял из одной комнаты, разделенной на две части бархатной темно-зеленой портьерой. Мама и Аня виделись в последний раз лет десять тому назад в Харькове и уселись беседовать. Им было о чем поговорить. Арон снял портупею и предложил мне ее примерить. По его словам, она очень хорошо сочеталась с моим парадным коричневым костюмом. И это наполняло меня гордостью. Несколько смущали короткие брюки, но Арон успокоил меня, сказав, что это детская военная форма. Мне же форма Красной Армии казалась странной: длинная рубашка-гимнастерка, не заправленная в брюки и перехваченная ремнем, казалась неряшливой и напоминала юбку, что не совмещалось у меня с образом военной формы. Удивили меня и петлички вместо небольших поперечных погон японских военных. У Арона на воротнике были черные петлички, на каждой из которых красовались по три красных эмалированных квадратика. Их почему-то называли кубиками. Пришла из школы моя двоюродная сестра - Рая. Ей было тринадцать лет - почти вдвое больше, чем мне.
   - Как тебя зовут?
   - Эрик, - ответил я, не задумываясь. Не вязалось мое прежнее имя "Фаги" с новой жизнью. Все резко менялось, и казалось естественным входить в новую жизнь с новым именем.
  
   Рая была полна советского энтузиазма и непоколебимой веры в абсолютное превосходство нашей Родины по отношению ко всему капиталистическому миру. Она вдохновенно просвещала меня, рассказывая о достижениях в стране, об увлекательной жизни пионерских и комсомольских коллективов в школе, об участии в работе всевозможных кружков и о летнем отдыхе в пионерских лагерях. Рая считала своим пионерским долгом как можно скорее погрузить меня в атмосферу восторженного строительства светлого будущего, чтобы растворить в ней все вредные осадки, накопившиеся в моей душе за долгое время пребывания во враждебной капиталистической Японии. То, что Рая рассказывала о жизни, не вязалось с ее весьма скромной одеждой, с внешним видом города, а главное, с сумрачным видом людей, которых мне довелось видеть на улицах. Они совсем не располагали к общению, и обратиться к ним с вопросом или мелкой просьбой я бы не решился. Это было непривычно и настораживало.
   Пока мы были во Владивостоке, Аня, Арон и Рая приходили к нам в гостиницу каждый день. К себе домой - не приглашали. И это тоже меня удивляло, ведь мама утверждала, что они очень близкие нам люди - родственники. Мы выходили гулять в город, и я во все глаза смотрел на людей, на редкие автомобили, на незнакомого вида трамваи. Меня удивляли белые надписи на красных полотнищах, которые были видны еще с парохода, и я спросил у папы, что на них написано. Из его ответа понял, что написано хорошо известное всем советским людям, но не понял, зачем писать на улицах то, что и так все знают. Не понимал, зачем мальчишки бегают за грузовиками, и почему, прежде чем поехать, шофер долго и с усилием крутит какую-то ручку перед мотором, и только после этого машина может поехать. Словом, непонятное и непривычное окружало меня со всех сторон.
   Через несколько дней мы уезжали в Москву. Я знал, что это главный город Советского Союза, как Токио - Японии, и с нетерпением ждал встречи с ней. Билеты на поезд были куплены, и нас ожидало двухнедельное путешествие в вагоне, где можно будет даже удобно спать. И это тоже было удивительно.
  
   Поезд на Москву состоял из непривычно больших вагонов, выкрашенных в темно-зеленый цвет. В середине состава был один вагон, резко отличавшийся от других. Его стенки снаружи обиты узкими деревянными планками, покрытыми коричневым лаком[13], и металлические части поручней сверкали начищенной бронзой. Это был "международный" вагон, в котором нам и предстояло ехать. Оказалось, что в вагоне только двухместные комнатки, и на каждые две приходится свой туалет. Полки для сна располагались одна над другой, и днем из них можно делать удобный диван. Внутренняя отделка вагона - темное лакированное дерево и блистающая бронза - порадовала меня своим сходством с первоклассными отелями Японии. Так на некоторое время мы оказались в знакомой атмосфере совместного путешествия, что сняло с меня напряжение, связанное с первыми впечатлениями от знакомства с Союзом. Несколько смущало одно обстоятельство: папа должен был жить в другом купе (так называли комнатки в вагоне) отдельно от нас с чужим человеком.
   Пока я осматривал вагон, родители прощались с провожавшими нас Феллерами. Сначала в купе, потом они вышли на перрон. Через несколько минут папа с мамой вернулись, и поезд начал свой долгий путь. За окном, постепенно удаляясь, остались провожающие с поднятыми в прощальном взмахе руками.
   Поезд выкатился на берег моря, и, набирая скорость, застучал по стыкам рельсов. Пока я стоял у окна, родители познакомились с попутчиком отца. Молодой человек, лет двадцати пяти, спортивный, круглолицый, с коротко постриженными русыми волосами и голубыми глазами. На подбородке - заметная ямочка, способствовавшая привлекательности его лица. Познакомили с ним и меня. Звали его, кажется, Женя. Так он и разрешил себя называть. Всю дорогу до Москвы он не отходил от нашей семьи. В основном, стоял со мной около окна и рассказывал о дальневосточных лесах и сибирской тайге, горах и реках, которые проплывали за окном вагона. Особо рассказывал об озере Байкал, когда поезд шел по его берегу. Подарил мне свой значок ГТО[14] второй ступени - изображение рвущего финишную ленточку бегуна на фоне эмалированной красной звезды, окаймленной массивной шестерней. Значок производил очень солидное впечатление, тем более, что шестерня с фигурой была подвешена на двух цепочках к красной табличке с золотой надписью "СССР". Вполне допускаю теперь, что был наш спутник Женя сотрудником "органов", наблюдавшим за нами.
   Поезд прибыл в Москву на Северный[15] вокзал вечером. Было уже темно. Нас никто не встречал, хотя телеграмма о нашем прибытии была отправлена отцом в ТАСС. Первый снег уже выпал, и московская зима вступала в силу. Холод давал себя почувствовать, и мне показалось это естественным:
   - Мы же на Северном вокзале!
   Мое рассуждение вызвало улыбку мамы. Папа же отправился к дежурному по вокзалу и позвонил в ТАСС. За нами прислали машину и, так как жилья в Москве у нас не было, она привезла нас в здание ТАСС.
   Мы со всеми вещами оказались в темном коридоре, где и прошла первая ночь в Москве. Утром отец ушел по делам. В середине дня вернулся за нами, чтобы отвезти в комнату, снятую на первое время московской жизни. Один из вахтеров ТАСС, знавший отца, убедил своих родственников сдать нам комнату, тем более, что они занимали две и на некоторое время могли потесниться. Мы поселились в доме No 3 по Аристарховскому переулку. Он и сейчас стоит там, этот дом, один из двух кирпичных многоэтажных домов на улочке, сбегающей к Садовому кольцу в районе Таганки. И вот мы со своими пожитками в комнате коммунальной квартиры на последнем четвертом этаже, где живут две семьи. Помню только семью нашего хозяина - худого человека лет пятидесяти. Периодически его одолевали приступы кашля и тогда его жена - крепкая и симпатичная с русой косой вокруг головы - грела ему молоко с содой. Имен и фамилии их - не помню. Был у них сын - Вова - учился, кажется, в третьем классе. К нам они относились доброжелательно и, по мере возможности, вводили в курс особенностей жизни, существенно изменившейся в стране за годы нашего отсутствия. Нашим пребыванием в Японии практически не интересовались. Только Вова иногда задавал какой-либо незначительный, чаще географический, вопрос.
  
   Папа, как и в Токио, утром уходил из дома по делам. Возвращался в разное время дня, вечера проводил с нами. Занят был значительно меньше, чем раньше. Иногда с ним уходила мама, и я оставался один или в обществе Вовы. Откуда мне тогда было знать, что мама и папа проходят проверку в Комиссии Партийного Контроля (КПК) ЦК ВКП(б)[16] .
   Однажды, когда я был дома один, наша хозяйка, встретив меня в коридоре, негромко спросила:
   - Скажи, Эрик, а кто ты?
   К такому вопросу я привык. В Японии. Но здесь в Москве... И я, как всегда гордо, ответил:
   - Я - советский мальчик, - и добавил, - вы же знаете!
   - Да это я знаю, - ответила хозяйка, - но советские мальчики бывают разные - русские, украинцы, евреи, грузины...
   Эта новость меня поразила. Как так? Ведь в этом одно из достоинств нашей Родины, что все здесь равны, все - одинаковые советские люди. Оказывается, и в Советском Союзе людей различают между собой по каким-то непонятным мне признакам.
   Вечером, волнуясь, я спросил у мамы:
   - Скажи, кто я - украинец или евреец?
   - Не евреец, а еврей, - сказала мама, - ты же знаешь, что в мире живет много разных народов. В СССР тоже живут разные народы и живут очень дружно.
   На следующий день я сообщил хозяйке, кто я такой.
   - Так я и думала, - заключила она, и на этом мое первое соприкосновение с национальным вопросом завершилось.
  
   Удивительным для меня оказался счет дней в СССР. В ходу были принятые законом, так называемые "шестидневки". Дни были рабочие, подвыходные и выходные - все с твердо фиксированными датами. Выходными - все числа, кратные шести, подвыходными - предыдущие, рабочими - все остальные.
   Подвыходной 5-го декабря 1937 года - нерабочий - страна отмечает первую годовщину принятия новой Сталинской Конституции. Мы всей семьей отправились на праздничный районный митинг. Теперь я понимаю, - он происходил на Таганской площади. Играл духовой оркестр, реяли красные флаги и лозунги, на временной трибуне стояли серьезные люди. Пришедшие на площадь не очень внимательно слушали выступления, перемежающиеся бравурной музыкой. Больше переговаривались между собой, переходили с места на место. Тем не менее, после каждой речи хлопали в ладоши. Выступали, сменяя один другого, находившиеся на трибуне товарищи. И что было поразительным, - ни одной улыбки. Ни на трибуне, ни вокруг. Будто и не праздник вовсе. Мы стояли недалеко от трибуны, и вдруг папа поднял руку, прося слова. Надо сказать, внешне он резко отличался от всех присутствующих. Отец был единственным в шляпе. В руке держал трость с изогнутой ручкой. Пальто серого цвета. На фоне темных бобриковых курток, серых стеганых ватников, ушанок и кепок, да еще при своем, выше среднего, росте он производил вполне буржуазное, чуждое впечатление. Окружающие нас люди смотрели на него с удивлением. После заминки отца пригласили на трибуну и объявили, что слово предоставлено специальному корреспонденту ТАСС. Папе, как и всем, похлопали. Вскоре праздничный митинг закончился, люди быстро и удивительно равнодушно разошлись. На опустевшей площади музыканты натягивали чехлы на свои трубы и барабаны, да еще несколько человек сворачивали знамена и лозунги.
   Самым сильным впечатлением от знакомства с Москвой был действовавший уже третий год Метрополитен. Вот где преимущество Советского Союза перед Японией было абсолютно неоспоримым. Серое скучное метро в Токио не шло ни в какое сравнение с линиями "Комсомольская" - "Парк Культуры" и "Курская" - "Киевская". Я с гордостью рассматривал скульптуры на станции "Площадь Революции" и мозаичные плафоны между арками из нержавеющей стали на недавно открытой станции "Маяковская". На платформах станций с прилавков в виде вагончиков метро торговали сладостями девушки в форме работников метро. Важные помощники машинистов ответственно и громко, на всю платформу, командовали:
   - Га-а-тов! - заходили в кабину и, стоя спиной к движению у еще незакрытой двери, лихо уводили голубой состав в темный портал тоннеля. Да! Это действительно было здорово! Так и метро укрепило мою любовь к рельсовому транспорту.
  
   Приближался 1938 год. Появились в продаже елки. Это был второй или третий год, как в стране разрешили ставить елки и, вообще, праздновать наступление Нового Года. Впрочем, без нерабочего дня. Что называется, на свое усмотрение. Производство елочных игрушек еще не наладили, в продаже их было мало, в детских журналах "Мурзилка" и "Пионер" давали рекомендации, из чего и как самостоятельно изготовить елочные игрушки. В основном, из раскрашенной бумаги, клея и кристаллов борной кислоты, в качестве блесток. Вова и я старательно вырезали из картона серпы и молоты и клеили пятиконечные звезды. Занятие это доставило мне радость творчества. Родителям удалось купить в магазинах несколько фабричных стеклянных игрушек, и елка удалась на славу! Ее установили в хозяйской комнате. Наша хозяйка и мама вместе приготовили праздничный стол, и вечером все собрались встречать Новый Год.
   Первый раз мне предстояло присутствовать при винопитии лично. О существовании вина я знал. В буфете в столовой всегда стояло несколько бутылок вина. Мне строжайшим образом было запрещено к ним прикасаться. От вина пьянеют, теряют рассудок и хулиганят. Взрослые иногда позволяют себе немножко вина для аппетита. А самураи в дни военных праздников напиваются своего саке и становятся открыто злобными. Так что я твердо знал - пить вино очень плохо.
   Оживленный хозяин открыл бутылки, разлил по рюмкам бесцветную жидкость, и празднование встречи Нового Года началось. В ответ на мою просьбу мама поднесла к моему носу свою рюмку с белой жидкостью, назвав ее "водка". Запах оказался резким и неприятным. Меня удивило, что хозяин выпил её с явным удовольствием, хотя проглотил содержимое рюмки разом, как пьют неприятное лекарство. Подробностей того праздника я не помню совсем. Поздно вечером все стали громко поздравлять друг друга, потушили свет и зажгли свечки на елке. Мама объяснила, что наступил Новый 1938 год. Через некоторое время мы попрощались с хозяевами, и пошли в свою комнату спать. Папа шел неровными шагами, опираясь на стену и виновато улыбаясь. В комнате он сел на кровать, и мама помогла ему снять рубашку.
   - Папа, ты - пьяный?
   - Да, сыночек.
   - Пьяный, как хулиган?
   - Хуже, сыночек!
   - Не мешай, Эрик, папе нужно лечь спать, - вмешалась мама.
   И я отправился к своему дивану. Остановился у окна посмотреть праздничную иллюминацию. Москва переливалась огнями, и особенно эффектными были цветные блики и отражения на снежных покровах многочисленных крыш.
  
   Зима была в разгаре, и Вова с санками часто ходил кататься с горки. Об этом развлечении мне рассказывала мама, когда вспоминала свое детство. Однажды папа принес новые санки, и мы тоже пошли кататься. Наш Аристарховский переулок сам по себе был горкой. Движения на нем почти не было, и дети беспрепятственно катались на санках целыми днями. Каково же было наше удивление, когда оказалось, что санки - наши новые санки! - не катятся с горы. Папа попробовал покатать меня сам, за веревку. Опять не получилось, ему с трудом приходилось тащить их по снегу. Не едут санки, и все тут! А у ребят, катавшихся рядом, санки летели, как стрела, и перед Садовым кольцом нужно было изо всех сил тормозить, чтобы не оказаться на проезжей части. Видя нашу растерянность, ребята осмотрели наши санки и объяснили:
   - У вас новые санки. Нераскатанные. Они не скользят. Посмотрите на наши полозья! - И повернули к нам сверкающие на солнце две зеркальные полоски. Мы взглянули на свои. Их покрывала черная краска, скучная и шероховатая. Стало ясно, что сегодня катания не будет. Ребята нас успокоили, сказав, что через месяц ежедневного катания дело пойдет на лад, и дали прокатиться на своих санках, подстраховав меня в конце переулка.
   Но ежедневное катание скоро прекратилось.
   Несколько дней спустя, рано утром, часов в шесть, в квартиру постучали. Хозяйка открыла дверь. Вбежал взволнованный управдом.
   - У вас живут люди из Японии?
   - Да, живут.
   - Они дома сейчас?
   - Дома.
   - Скажите им, чтобы никуда не уходили.
   Около десяти часов пришел человек в форме НКВД. Проверил документы родителей и пригласил папу пойти с ним. Когда дверь за ними закрылась, хозяйка произнесла:
   - Это все. Больше вы Алексея Львовича не увидите.
   И убежала в свою комнату. Мама окаменела. День медленно тянулся под гнетом происшедшего. В квартире ходили тихо, почти не разговаривали. В ранние зимние сумерки опять раздался стук в дверь. В квартиру вошел папа. Живой и невредимый.
   - Алексей Львович, вы - святой человек! - воскликнула хозяйка, и все ее поддержали. В квартире воцарилось чуть приподнятое настроение. Отец рассказал, что он побывал в районном отделении НКВД, где еще раз проверили личные документы, провели в отдельную комнату. Некоторое время он оставался в одиночестве. Потом задали несколько незначительных вопросов о его работе. Узнав, что его партийные документы проходят проверку в ЦК ВКП(б), опять оставили одного, но на этот раз скоро вернулись и объявили, что он свободен. Поблагодарив и попрощавшись с сотрудниками, отец отправился домой.
   Прямой контакт с "органами" не прошел бесследно. Он был воспринят, как грозное предзнаменование и внес тревожную ноту в настроение родителей. В конце января мама сказала, что мне нужно поехать жить на некоторое время в Харьков к ее сестре Мере - моей тете. Почему - ясных объяснений я не получил. А по сути - родители ждали ареста. Меня же, в таком случае, ждало особое заведение НКВД для детей репрессированных родителей, мало чем отличающееся от колонии для малолетних преступников. Родители рассчитывали избавить меня от такой перспективы, отправив к родным в Харьков.
   Предстоящее путешествие обрадовало меня. Несколько смущала ожидавшая меня жизнь вдали от мамы и папы. Но все новое всегда интересно, и мы стали готовиться к отъезду.
  
   В Харьков меня повезла мама. На вокзале нас встречали мамина сестра Мера и ближайшая подруга мамы - Софочка. Обе, расцеловав нас, объявили мне, что я могу называть их по имени и "на ты", без титула "тетя". Так, всю жизнь я и называл сестер и братьев мамы - по именам и "на ты".
   Мера - хрупкая, с короткой стрижкой - намного моложе мамы. Темные волосы, грустный взгляд и добрая улыбка соответствовали ее кроткому характеру. Замужем она не была. Работала Мера на небольшой швейной фабрике технологом и училась на вечернем отделении Института Коммунального Хозяйства, благо располагался он через улицу напротив ее дома. До 1917 года улица называлась Губернаторской, после - улицей Революции.
   Дом No 7, где жила Мера, представлял собой двухэтажный особняк, возведенный в начале века в модном тогда стиле "Модерн". Владельцем его был состоятельный зубной врач. Ко времени моего приезда в планировку дома уже внесли значительные изменения. Он представлял собой "Шанхай" - совокупность примерно десяти жилищ, от подвала до крыши разгороженных беспорядочно встроенными стенками и дверьми, пробитыми в неожиданных местах. Бывший владелец дома - важный старик с седой эспаньолкой, в пенсне и черном пальто с бархатным воротничком - занимал со своей женой две комнаты первого этажа. Каким-то образом ему удалось сохранить за собой парадное крыльцо с бронзовой табличкой и право частного приема больных. Посещали его, в основном, пациенты дореволюционных времен, такие же, как он сам, музейно-театрального вида старички и старушки.
   Мера занимала высокую комнату с роскошным мраморным камином, выделенную из обширного когда-то зала на втором этаже. Большое окно, совмещенное с дверью на балкон, давало много света. Во второй половине, за перегородкой, жила одинокая соседка. Кухни не было. На широкой балюстраде вокруг марша лестницы у дверей каждой хозяйки находились кухонные столики с примусами. В туалет нужно было спускаться в коридор на первый этаж. До 1934 года весь еще не разгороженный зал занимала семья Ани и Арона Феллер, и Мера жила вместе с ними. По окончании военного училища Арона направили служить на Дальний Восток. После отъезда к нему Ани и Раи жилуправление произвело уплотнение, поставив еще одну перегородку и пробив еще одну дверь.
   Мама, тоже жившая здесь в двадцатые годы, воспринимала эти суровые новшества и вспоминала лучезарные настроения прошлых лет.
   Свою половину Мера разделила на две части, перегородив комнату буфетом, шкафом и портьерой. За ними - спальня. Передняя часть с камином - общая комната. Из спальни небольшая дверь вела на чердак под крышей первого этажа. Его использовали, как большую кладовку.
   В день приезда мы вместе пообедали, потом пошли во двор, и мама показала мне на первом этаже соседнего дома No 9 помещения, в которых располагалась "Словолитня". Здесь началась ее трудовая деятельность в Харькове.
   На следующий день мы отправились в гости к Софочке. Так называли Софью Исааковну Кальмансон - ближайшую подругу мамы. Несмотря на многие невзгоды и события, разделявшие их на долгие годы, они сохраняли самые близкие и доверительные отношения до конца своих дней. Софа жила в коммунальной квартире многоэтажного дома No 11 на улице Гоголя в центре города. Семьи у нее не было. До самой глубокой старости Софа сохранила удивительную красоту и женственность. Ее огромные серые глаза с пушистыми ресницами, точеный нос и выразительный рот сочетались с классическим сложением. Короткая, по моде времени, прическа несколько гасила библейский характер ее внешности, но все же хороша она была очень. Сколь Софа была хороша внешне, столь же и требовательна по отношению к людям. Я бы даже сказал - бескомпромиссна. И что особенно важно, в той же мере и к себе самой. По-видимому, завышенные требования и бескомпромиссность не дали ей возможность создать семью. Жизнь она целиком посвятила брату, тоже одинокому, и немногим друзьям.
   Кроме Софочки здесь, в квартире с общими удобствами и кухней, жили пять семей. Софочка занимала комнату площадью около десяти квадратных метров, выделенную еще маме, когда она начала работать в Городском Совете Профсоюзов. Они познакомились в вечерней гимназии, подружились, и вскоре Софа переехала сюда жить. Когда Фаня Зак, познакомившись с Алексеем Наги, уехала в Москву, а затем в Японию, комната осталась за Софочкой. Так что в эту квартиру мама вступала с особым волнением. Тем более, что здесь, кроме Софочки, жили супруги Литвины - Циля и Золя, с которыми мама дружила в юности, когда они еще только мечтали о женитьбе. Они устроили нам теплую родственную встречу. А их сын Осик, чуть помоложе меня, стал моим первым другом в Союзе.
   Пробыв в Харькове несколько дней, мама вернулась в Москву. Меня устроили в частную детскую группу, где нужно было проводить день пока Мера на работе. Некая женщина присматривала за группой детей в рабочее время. У нее была светлая комната в небольшом доме с чистым двором. Дети приходили "в группу" со своими завтраками и чашками. Первую часть дня мы слушали и пересказывали сказки, рисовали, лепили из пластилина. Потом съедали свои припасы, пили чай, приготовленный воспитательницей, и всю вторую половину дня проводили во дворе под ее неусыпным надзором. Ничего яркого за время посещения этой группы не произошло. Единственным радостным обстоятельством являлось местоположение дома, где мы проводили день, - на улице Гоголя. Поэтому меня часто забирала "из группы" Софочка, уводила к себе, и я проводил в их квартире счастливые часы, играя с Осиком на огромном подоконнике. Шестиэтажный дом постройки начала века имел в нижней части стены в толщину не менее метра, поэтому и подоконник в комнате Литвиных позволял двум мальчишкам свободно размещать свои игрушки и возиться, не мешая взрослым. Еще у Осика был набор деревянных кубиков, неисчерпаемого объема и разнообразия. Нам никогда не надоедало играть с ним. Нигде потом мне не приходилось встречать подобный комплект.
  
   К жизни без родителей я привык достаточно быстро. В этом несомненная заслуга Меры и Софы, относившихся ко мне с исключительной теплотой и вниманием. В том же доме на первом этаже жила семья Шойхет. Их дочка Рита - ровесница и подруга Раи Феллер - часто приходила к нам пообщаться со мной и с Мерой. Пять лет разницы в возрастe ее не смущали. Она много расспрашивала о жизни в Японии и обсуждала мои рассказы с Мерой или Софой, совсем как взрослая. Часто просила меня сказать что-нибудь по-японски и интересовалась, что значат отдельные слова, и удивлялась их звучанию. Не могла поверить, что в японском языке нет звука "л". В отличие от Раи, Рита не считала нужным заниматься моим идеологическим воспитанием.
   У Меры был друг - Николай Зубаха, имевший отношение к сельскому хозяйству. Он жил в общежитии и учился на курсах повышения квалификации или в аспирантуре. По выходным Коля (так он разрешил мне себя называть) приходил к Мере, и мы вместе шли на прогулки. Улица Революции спускалась к небольшой речке Лопань - одной из трех, протекавших через Харьков. Еще одна дала название городу, а третья называлась Нетечь. Речки были маловодные, вид имели унылый, что и послужило, наверное, причиной рождения поговорки: "Хоть ты лопни, Харьков не течет!" Коля разъяснил мне смысл этой поговорки, обратив внимание на игру слов. Пожалуй, с этого времени я начал замечать различия оттенков в содержаниях разговоров в зависимости от сочетания слов и порядка их в речи. Это было интересным открытием.
   Однажды мы оказались недалеко от дома, в части Харькова, называемой Журавлевкой и похожей совсем не на город, а на сельский поселок. Это было необычно: недалеко от центра маленькие одноэтажные домики в окружении буйных фруктовых садов. Коля объяснил мне, что сады, парки, бульвары очень важны для города, так как они очищают воздух. В заключение он произнес запомнившуюся фразу: "Зеленые насаждения - легкие города".
  
   На главной улице города - Сумской - находился магазин, где продавали в разлив стаканами только газированную воду с добавкой разнообразных сиропов. Мраморные прилавки, никелированные краны и мойки для стаканов, упругие белые струи, вырывающиеся из-под рук приветливых продавщиц, специальные плоские ложки с длинными витыми ручками, которыми они размешивали сироп - все это создавало праздничное настроение. А главное - ряды высоких узких сосудов на специальных стойках с многоцветьем разнообразнейших сиропов. Место это было весьма популярным, особенно в выходные дни. Зайти сюда после прогулки, выбрать экзотический сироп и, не торопясь, выпить стакан-другой - было огромным удовольствием и для Осика, и для меня.
   Гордостью Харькова той поры являлась темно-серая бетонно-стеклянная громада Дома Государственной Промышленности, в просторечии - Госпром. Знаменит он был тем, что являлся самым большим по объему зданием в Союзе. Построенный в 1926 году в духе конструктивизма, он резко отличался от других зданий города, и сам по себе был зрелищем. Побыть в его тени, коснуться прохладных темных стен, прогуляться, глядя вверх, на переходы, соединяющие отдельные корпуса на уровнях третьего и шестого этажей, было как бы встречей с будущим. По существу, так оно и было - Госпром построили, как единый монолит по технологии перемещающейся опалубки, задолго до того, как она вошла в широкую практику. Такой способ строительства начал распространяться в мире с тридцатых годов, в Союзе - с пятидесятых. Но этого технологического достижения мы оценить тогда не могли.
   Недалеко от Госпрома - памятник Тарасу Шевченко. Фигура поэта, склонив голову задумавшегося о судьбах своего народа, высится на трехгранной призме, вокруг которой по восходящей спирали расставлены герои его поэм. Памятник мне был интересен разнообразием персонажей, окружавших пьедестал, хотя по впечатлению я не мог сравнить его с Буддой в Камакура.
   Иногда мы по выходным выезжали в Харьковский Лесопарк. Не могу сказать, что меня уж очень привлекал сам Лесопарк. Но дорога к нему - поездка на трамвае No 11 - была для меня истинным наслаждением. Особенно, если удавалось попасть на "трамвай будущего". Был один такой состав из двух вагонов обтекаемой формы с мягкими сидениями. От остальных трамваев он отличался не только конструкцией, но и своей сине-голубой расцветкой вместо обычной красно-желтой. На Пушкинской улице, где находилась ближайшая к нашему дому остановка, я всегда с надеждой смотрел вдаль: не подъезжает ли голубой красавец. И бывало, Мера или Софочка говорили:
   - Ну, давай пропустим два трамвая, может быть третий будет твой!
   Можете себе представить, как я бывал счастлив, если действительно подходил "мой голубой", и мы около получаса ехали на нем к Лесопарку. А однажды Коля Зубаха прокатил меня на этом трамвае по всему маршруту в оба конца. Эта поездка долго была предметом моей гордости, и при удобном случае, если находились желающие, я с удовольствием о ней рассказывал со всеми подробностями.
   В целом, жизнь в Харькове сложилась для меня вполне благополучно - окружение доброжелательных близких людей, дружба с Осиком, знакомство с Ритой Шойхет, новые интересные и, в основном, приятные впечатления в какой-то мере компенсировали отсутствие родителей. Мама писала письма, Мера их мне читала. Это, конечно, не могло заменить прямого общения, и, бывало, я грустил.
   В середине апреля, примерно через три месяца моей жизни в Харькове, неожиданно приехала мама и объявила:
   - У нас теперь есть свой новый дом, и мы поедем обратно в Москву. Еще один переезд, значит - еще новые впечатления.
   Ну, что же, - интересно!
  
   Папа встретил нас на вокзале. На метро с пересадкой в центре мы приехали на знакомый Северный вокзал и погрузились в электричку. Примерно через двадцать минут, уже за городом мы вышли на станции с коротким названием "Лось". Справа по ходу поезда стояли одинаково скучные стандартные двухэтажные дома, слева вплотную к станции подступал невысокий сосновый лесок. Нам нужно было идти туда. По одной из двух дорожек, по ближней к Москве, мы вошли под сень сосен. Лесок очень скоро кончился, и дорожка привела нас к деревянным мосткам через болотце, за которым стоял уже настоящий лес. Правда, он был огорожен, и за стволами виднелись редкие добротные дома. Папа объяснил, что это санаторий "Светлана", а наш дом - за ним, в дачном поселке Джамгаровка. Миновав болото, территорию дома отдыха, вошли в поселок. На третьей поперечной улице свернули налево. Прошли мимо двухэтажного бревенчатого дома и остановились у калитки невысокого забора перед небольшим одноэтажным домом с высокой крышей под серым шифером. На оштукатуренном и выкрашенном в желтый цвет фасаде - три окна. Каждое разделено переплетами на девять квадратных частей. По обе стороны дома пристроены террасы.
   - Ну, вот мы и пришли, - обратилась ко мне мама и, показав на левое крайнее окно, добавила, - здесь мы теперь будем жить. Справа, из другой калитки, приветливо улыбаясь, вышли мужчина и женщина - наши соседи по дому - Ефим Петрович и Вера Владимировна Готлибович. Меня представили им, и Вера Владимировна порадовалась, сказав, что их младшая дочь Галя - моя ровесница, и мы должны "хорошо дружить". В дом мы вошли со стороны двора через недостроенную террасу. Дверь из нее вела в кухню, находившуюся между двух комнат. Одна из них, выходившая окном на улицу, площадью около пятнадцати квадратных метров была нашей. Другую, с окном во двор, занимала Цецилия Иосифовна Виленская - сухонькая старушка весьма преклонного возраста. Прежде всего, папа сказал, что я должен запомнить адрес, и отчетливо произнес:
   - Московская област, станция Лос Ярославской желэзной дороги, поселок Джамгаровка, Посэлковая улица, дом номэр шест.
   Это был первый раз, когда я обратил внимание, что у него явно выраженный иностранный акцент. Я и раньше слышал, что русская речь папы отличается от речи других, говорящих на русском языке, но не придавал этому особого значения. Это, конечно, не изменило моего отношения к нему, просто еще одним качеством выделило из других людей и вызвало смутное беспокойство[17].
  
   Предыстория нашего заселения, на мой взгляд, представляет некий познавательный интерес. Поселок был заложен в начале века крупным нефтепромышленником из Баку Джамгаровым. В сосновом лесу, на берегу крохотной речки с удивительным названием Ичка, он первым построил дачу, - трехэтажную бревенчатую, украшенную деталями в стиле "Модерн". Речку-Ичку перекрыли плотиной, образовавшей большой пруд. К 1917 году в окрестностях Джамгаровского пруда не в тесном соседтве уже располагалось несколько богатых дач праздничного вида. С начала тридцатых годов здесь начал формироваться типичный советский дачный поселок. Но жизнь внесла свои коррективы.
   В 1936 году на север от Москвы, в районе пригородных поселков Останкино и Ростокино начали подготовку территории для Всесоюзной Сельскохозяйственной Выставки. Цель ee - широкая демонстрация достижений колхозного строительства. Разумеется, дома, находившиеся на этой площади, были снесены, а семьи, жившие здесь, были организованно переселены в другие районы. Переселенцам выделяли участки земли, выдавали ссуду на постройку жилищ. При желании, помогали разобрать, перевезти и собрать на новом месте старый дом. Значительная часть таких переселенцев "с выставки" получила наделы в Джамгаровке. Дачный поселок неумолимо превращался в пригород с постоянным населением, в основной массе работающим в Москве. Сегодня это уже часть Северного муниципального округа столицы и название Джамгаровский сохранилось только за прудом.
   Совладельцами дома сначала были Готлибовичи и Виленские. Семья Виленских состояла из старушки Цецилии Иосифовны и ее пятидесятилетнего сына-холостяка. В скором времени по окончании постройки дома сын Цецилии Иосифовны погиб, попав под электричку. Не берусь судить, как после такой беды были решены юридические и финансовые проблемы между совладельцами. Ко времени приобретения родителями части этого дома ("одной шестой доли земли и такой же доли строения", как позже я прочитал в договоре купли-продажи), полноправными хозяевами дома были Готлибовичи. Нам продали одну комнату, часть кухни и террасу. Цецилия Иосифовна имела право занимать небольшую комнатку до конца своих дней. Была она, как говорили в те годы, "из бывших". Ее предки, а и она сама, имели до Октября 1917 года значительное состояние. Лишившись всего имущества, потеряв сына-кормильца и не получая пенсии из-за социального происхождения, жила она, по-видимому, продажей оставшихся у нее в небольшом количестве ценностей и, возможно, на часть средств, вырученных от проданной нам комнаты. Вдобавок ко всем несчастьям, была Цецилия Иосифовна колченогой, носила ортопедическую обувь дореволюционного изготовления и трудно ходила, опираясь на трость. Ее старомодная одежда, редкие седые волосы, собранные в жидкий пучок, и колючий взгляд создавали впечатление "осколка прошлого". Свое недоброе отношение к советской власти она с первого дня знакомства высказывала вслух, пугая меня своей ожесточенностью. Наверное, только ее возраст (а было ей около восьмидесяти), и физическая немощь спасали ее от окончательных репрессий.
   Таким образом, нам предстояло жить в коммунальной квартире с человеком чуждых нам убеждений. Жилье это было приобретено в начале марта. У родителей стал складываться круг общения. В домах по соседству жили самые разнообразные семьи - от сугубо пролетарских до интеллигенции с дореволюционным стажем. Это были, в частности, весьма импозантная, но бездетная чета Левитан - юрист Софья Самойловна и Яков Семенович, в прошлом певец, ныне экономист, сохранивший красивый низкий голос, - и семья врача с необычной фамилией Глаз. Их дочь дружила со старшей дочерью Готлибовичей Цилей. Общительные девушки и их друзья из местной молодежи также поддерживали знакомство с родителями. И мама, и папа были интересными собеседниками, живо рассказывали о виденном и пережитом. Умели поддержать беседы на многие темы и, на особенно популярные тогда, - политические. С наступлением весны по вечерам вместе с новыми знакомыми ходили на прогулки к пруду.
   К моему приезду уже наладили необходимый быт. Были и новшества. Например, туалет во дворе. Не могу сказать, что меня это обстоятельство очень огорчало. Но - несколько смущало. Туда приходилось следовать вдоль забора, отделяющего соседний участок, на глазах всех окружающих. Со временем смущение исчезло, но некоторый дискомфорт остался. Воду набирали из колодца с воротом, и она казалась очень вкусной. В кухне всегда стояли два ведра с водой. Мне очень хотелось самому, ловко крутя канатом, зачерпнуть воду в глубине колодца и, налегая на упругий ворот, вытянуть наверх тяжелое ведро, но детям это было категорически запрещено. Вместо шумящих в Харькове примусов, в кухне на столике тихо светились двухфитильные керосинки со слюдяными окошечками. Поставила мама и привезенную из Японии большую, блистающую латунью, с кольцевым фитилем, керосинку.
   В нашей комнате стояла голландская печь, топившаяся из кухни; из обстановки - две японские кровати, прямоугольный обеденный стол и шесть стульев. Остальную мебель заменяли ящики от багажа. Папа устроил в них полки, а мама украсила занавесками В закутке за голландской печью стоял ещё не распакованный ящик с несколькими сервизами. На нем громоздились чемоданы с одеждой и бельем. Этот склад прикрывали две створки японской шелковой ширмы с цаплями, вышитыми гладью на черном фоне почти в натуральную величину. О размещении здесь мебели и использовании прочих предметов обихода, привезенных из Японии, не могло быть и речи, поэтому упакованные гарнитур и некоторые крупные вещи отправили в Харьков. Там, у Меры, ящики с этим имуществом разместили на чердаке первого этажа рядом с ее комнатой.
   Итак, наша семья обзавелась собственным домом. К этому времени проверки в ЦК закончились с положительным результатом. В Комиссии Партийного Контроля отцу сообщили, что Наги Алексей Львович рекомендован для продолжения работы в ТАСС, где его ждут сразу после Первомая. Настроение родителей было отличным. К празднику решили быть дома все вместе, и мама привезла меня из Харькова. Папа говорил, что этот дом будет нашей дачей, а квартиру в Москве нам выделит ТАСС.
   Кроме Гали Готлибович из нашего дома - живой девочки с немалым самомнением - в соседних домах жили ребята, близкие мне по возрасту. Рядом в двухэтажном доме, на втором этаже жила семья Мосиных. Было у них семеро детей - три девочки и четыре мальчика. Один из них, Сережа, мой ровесник, остальные не намного старше или младше. Японские игрушки делали свое дело, и знакомства с соседскими ребятами быстро налаживались. Приходили посмотреть и поиграть в диковинные игрушки и старшие ребята, учившиеся в пятом и шестом классах. Особенно привлекательной была железная дорога. К сожалению, мы не имели условий, чтобы использовать все ее возможности из-за отсутствия достаточно свободной площади пола в доме. Собирали пути во дворе и водили составы вручную. Рельсы, проложенные прямо на земле в траве и под кустами, выглядели, как настоящие, и в этом была своя прелесть.
  
   Приближался Первомай. Все готовились к празднику. Покупали сладости и обзаводились красными флажками, с которыми собирались идти на митинг в парке соседнего городка Лосиноостровска. После митинга обычно бывали выступления физкультурников, демонстрировавших различные упражнения и коллективные перестроения. В заключение, под звуки горнов и барабанную дробь, происходило возведение пирамиды из участников представления, взбиравшихся друг на друга и возносивших ввысь самого легкого участника со знаменем или звездой в поднятых руках. Затем - гуляние в парке, мороженое, газированная вода, качели и прочие радости. Все это - под бравурную музыку духового оркестра. Об этой программе мне с энтузиазмом рассказывали Галя Готлибович, Сережа Мосин, и другие соседские ребята.
  
   Незадолго до праздника, 29 апреля рано утром во входную дверь постучали. Мама проснулась и пошла на террасу.
   - Кто здесь?
   - Проверка паспортов.
   Мама приветливо пригласила войти. Человек в форме НКВД и двое в штатском прошли в комнату. Мы с папой проснулись и оделись. Руководитель в форме предъявил документы и бумаги. Послал одного из своих помощников за ответственным по дому. Сотрудник в штатском привел перепуганную Веру Владимировну. Начался обыск. Руководитель операции, обратив внимание на две пары часов, лежавших на столе, положил мужские отцовские в карман и, держа мамины в руке, спросил у нее:
   - Это ваши?
   - Да.
   - Возьмите! - И отдал их.
   Действия и поведение пришедших напомнили мне пакгауз во Владивостоке. С той же неумолимой последовательностью раскрывали чемоданы, коробки, ящики. Рылись в вещах. Осматривали полки на кухне и велосипеды в ящиках на террасе. Каждая вещь, каждый предмет были тщательно изучены. Особого внимания был удостоен японский игрушечный револьвер. Убедившись, что это игрушка, потеряли к нему интерес.
   Шуршание перебираемых вещей покрывалось отрывочными репликами. Папа выпрямившись сидел на кровати со спокойным лицом, опустив взгляд вниз. Прозвучало слово "ордер". Мне послышалось "орден", и я решил, что отца награждают. Непонятно было, почему при награждении нужно что-то искать и переворачивать весь дом вверх дном.
   - Папа, а какой тебе дают орден?
   - Самый большой, сыночек.
   - Не разговаривать! - Это крикнул руководитель.
   Так закончилась моя последняя беседа с отцом.
   Через несколько часов все было завершено. Отец сложил отобранные службистами бумаги и некоторые вещи в портфель и зеленый фибровый чемодан, надел легкое пальто, шляпу. Обняв, попрощался с мамой и со мной. В сопровождении всей команды вышел. У калитки стояла черная "эмочка" - легковая машина М-1, которая и увезла всех. Вместе с отцом оперативники прихватили два чемодана с вещами.
   Убитая горем мама, растерянная и испуганная Вера Владимировна и я, еще не способный оценить весь ужас происшедшего, повернулись на скрип двери в кухне. Вышла, опираясь на свoю палку, Цецилия Иосифовна. Окинула нас своим колючим взглядом.
   - И до вас ваша революция добралась. Устроили на свою голову. Ой, что будет... Что еще будет!
  
   Первомай прошел без отца. Мне сейчас трудно, да, наверное, невозможно, вспомнить детали первых дней нашей жизни после этой беды. Мама плакала, таясь от меня, подолгу стояла у окна. Дом наш фасадом выходил на широкую незастроенную площадку. Из окна она просматривалась не меньше, чем на километр. И мама подолгу смотрела в окно с надеждой.
Сначала мама говорила:
   - Папа в командировке и скоро вернется, - может быть, уверяя в этом себя. Но на свете всегда находятся доброжелательные соседи, и скоро я уже твердо знал, что папа арестован и сидит в тюрьме. Особенно в этом усердствовали ребята из семьи Мосиных. Может быть потому, что отец их тоже сидел, но за какое-то хозяйственное преступление. Жили они бедно, на средства одной работавшей матери. О своем отце они старались не говорить, но всем соседям было достоверно известно, где он. В ходу были понятия "социально близкие", - оступившиеся "наши люди", и "социально чуждые" - враги народа. Мосин-отец относился, конечно, к социально близким. Сравнивать наши положения было невозможно. Превосходство Мосиных было явным, чем они втайне гордились. Как-то, в минуту внезапного откровения, Вася Мосин, на пару лет старше Сережи, сказал мне:
   - Наш папка тоже в тюрьме сидит. Может, вернется скоро.
   И действительно, спустя некоторое время их отец вернулся и включился в нормальную советскую жизнь.
  
   В это время произошло еще одно памятное событие. Я играл во дворе со своей железной дорогой. В калитку вошли два парня лет семнадцати. Поздоровались со мной. Один из них сказал, что его зовут Густав. Во двор вышла мама и пригласила ребят в комнату. Мальчики вежливо, но твердо отказались. Мама сказала мне, что Густав - мой старший брат. Я знал о его существовании, но неожиданное появление и сдержанность по отношению к нам сковывали меня. Густав и его товарищ рассматривали железную дорогу.
   - Ты знаешь, что это за вагон? - Спросил Густав, взяв в руки желтую цистерну на восьми колесах? - Это - запасной паровоз, - ответил я, - если главный сломается, к нему приставят кабину, и он потянет поезд.
   Скупая улыбка промелькнула по лицу Густава, и он объяснил:
   - Нет, это не так. Круглые вагоны делают специально для перевозки жидкостей - нефти, бензина, керосина и других. Круглая форма - самая удобная; на нее уходит меньше металла, и строить ее проще. А жидкость легко принимает любую форму, не то что какая-нибудь машина или бревна.
   Мама принесла коробку, обтянутую тонкой серой кожей. Открыла латунные замочки. В трех отделениях лежали шахматы из слоновой кости. В одном - белые, в другом - черные и в третьем, длинном, свернутая в трубочку доска из черных и белых пластин на кожаной подложке. Папа любил играть в шахматы, Густав, по-видимому - тоже.
   - Это тебе от папы. - Произнесла мама, отдавая коробку Густаву.
   Они еще недолго поговорили. Мама рассказала о происшедшем. Больше мы его не видели. Это была моя единственная встреча с братом[18]. Мне неизвестно встречался ли отец с Густавом в течение нескольких месяцев между приездом в Москву и арестом. Предполагаю - встречался. Более того, допускаю, что Густав, по крайней мере один раз уже был в Джамгаровке, так как он знал адрес и местoположение дома. Но точно узнать об этом уже невозможно.
   Наступило лето 1938 года. Я по малолетству сравнительно легко оправился от постигшего нас несчастья и включился в обычное летнее времяпровождение со своими приятелями: игры в прятки, в двенадцать палочек, в казаки-разбойники. Главным, и самым любимым развлечением являлась игра в лапту. Бегал я, по сравнению с другими, хорошо, скоро меня признали одним из лучших игроков. Даже старшие ребята приглашали в свои команды.
  
   Между тем, мама выстаивала долгие очереди в справочной НКВД на Кузнецком мосту 24. Сначала ей говорили, что идет следствие, и брали деньги и передачи. Потом сообщили о переводе подследственного в Лефортовскую тюрьму. Она ходила туда. Там повторяли:
   - Идет следствие.
   И тоже брали передачи и деньги. Записки - не брали.
   - Запрещено! Свидания запрещены категорически!
   А иногда выходил сотрудник и провозглашал:
   - На "Кэ", на "Лэ", "Мэ", "Нэ",... сегодня справок больше не выдаем!
   И мама возвращалась домой ни с чем.
   В середине сентября маме сказали:
   - Наги Алексей Львович осужден на десять лет лагерей строгого режима без права на переписку. За справками теперь вам нужно обращаться в справочную НКВД на Кузнецком.
   Мама, конечно, ходила и туда. В справочной службист за очень низким, очень неудобным для посетителей окошечком, проверив ее паспорт и заглянув в какие-то папки, монотонно повторял сказанное в последний раз в Лефортовской тюрьме. Однажды в справочной гебист, видимо раздраженный длинной очередью посетителей, схватив мамин паспорт, сделал в нем отметку красным карандашом. И при всех следующих посещениях службисты справочной, никуда уже не заглядывая, повторяли, как попугаи:
   - Осужден на десять лет лагерей строгого режима без права на переписку.
   - Знающие люди говорили, что это - расстрел. Поверить этому мама не могла.
  
   Моя кузина Изабелла Марьяхина, живущая ныне в Израиле, тоже вспоминает те годы, как очень тревожные и напряженные. И это при том, что ее семьи, к великому счастью, сталинские репрессии не коснулись. Привожу здесь один из ее рассказов.
  
Заводная игрушка

   Они приехали из Японии в Москву в 1937 году: Наги Алексей Львович - корреспондент ТАСС в Токио, его жена - Фаня Минаевна и их сын - Эрик - семи лет. Фаня была двоюродной сестрой моей мамы. Вскоре семья решила навестить своих родственников, и они приехали к нам все вместе. Мне привезли царский подарок - заводную игрушку. Это была легковая машина непривычной обтекаемой формы. Она была ярко-голубого цвета. Но что больше всего меня поразило тогда, что колеса у машины поворачивались. Их можно было так отрегулировать, что машинка ездила по кругу. Если машина натыкалась на препятствие, то сама поворачивала. Это было чудесно!
   Что еще запомнилось мне? Эрик очень энергично взял надо мной шефство, хотя был моложе меня на два года. Он стал учить меня, как строить дом из кубиков. Я стойко терпела его лидерство, хотя не хуже его знала, как надо строить этот дом. И, вообще, мне было, честно говоря, неинтересно играть в кубики! Но если уж играть, то, конечно, строить самой, а не смотреть, как это делают другие. Но Эрик был гость, и я подыгрывала ему.
   В последующие дни я мало играла с машинкой. Она была так прекрасна! Страшно было поцарапать или, того хуже, испортить ее.
   И вдруг... Машинки не стало! Я спросила у папы, где машинка. В ответ он прижал палец к губам и едва слышно произнес:
   - Тс-c!
   Я поняла, что это означало: "Молчи, не спрашивай и забудь навсегда!" У меня сжалось сердце. Но никаких возражений, тем более капризов, быть не могло.
   Откуда мы - дети - знали, как себя вести? Я не помню, чтобы этому меня учили. Но я знала о чем можно и о чем нельзя говорить с посторонними. Вот, например, был у меня дядя Илья - мамин родной брат. Как только он появлялся в нашем доме, разговор переходил на идиш. Каждый раз он ругал, вы просто не поверите кого, - Сталина! Он называл его "родным отцом", "лучшим другом всех народов" ... Но сколько иронии и сарказма звучало в этих словах! Особенно зловеще это звучало на идиш: "унзере либе фатер"... Я ненавидела за это дядю Илью. Он нарушал гармонию моего мироощущения. И вообще неприятно, когда злопыхают.
   Я все понимала на идиш, хотя родители об этом не догадывались, вернее, это их не интересовало. По привычке они переходили на идиш, когда хотели, чтобы мы чего-либо не поняли. Но я понимала, я ненавидела дядю, но никогда у меня не было и мысли рассказать об этом кому-либо.
   Значительно позже я узнала о судьбе машинки.
   В апреле 1938 года арестовали Алексея Львовича Наги. Машинка могла быть уликой, говорившей о нашей связи с "японским шпионом". Мой папа схватил машинку, завернул ее в несколько слоев газетной бумаги, затем в тряпочку и опять в газету... Он поехал на окраину Москвы подальше от дома, зашел в пустынный двор и выбросил сверток с машинкой в мусорный ящик!
   Отца гнал страх. Этот страх - быть арестованным - сопровождал нас всегда. Мы жили по неписаным правилам, и все мы были всего лишь заводными игрушками во власти хорошо отлаженного механизма.

1998 год, Ариель, Израиль.

  
   После ареста папы ждала своей очереди мама. В то время это считали нормой. В случае ареста мамы меня ожидал интернат для детей арестованных "врагов народа", мало чем отличающийся от лагерей для уголовных преступников. И в ожидании худшего, мама опять отправила меня в Харьков к Мере. На этот раз меня отвозил туда младший брат мамы, Лева.
  
   Близился учебный год. Осенью мне исполнялось полных восемь лет, и нужно было идти в школу. Надо сказать, что большого влечения к учебе у меня не было. И на вопрос, хочу ли я пойти в школу, я достаточно твердо отвечал, что не хочу. Рассказы нашей соседки Риты Шойхет о замечательно интересной школьной жизни меня почему-то не убеждали. Я был зачислен в первый класс Школы No 1 города Харькова, находившейся на улице Дарвина неподалеку от дома, где жила Мера. Первого сентября 1938 года началось мое систематическое образование.
   Поскольку Мера работала и по вечерам училась в институте, за мной требовался присмотр. В доме появилась домработница Саня Замазий, девушка лет восемнадцати из украинской деревни под Полтавой. Была она приятной внешности, очень аккуратная и несколько суровая. Отца ее в начале тридцатых годов сочли кулаком и сослали. Скот и крестьянский инвентарь семьи реквизировали в пользу организованного колхоза. Матери Сани и другим членам семьи удалось остаться в своем доме. Саня небыстро осваивалась в городской жизни, и мне, в меру моих возможностей, пришлось помогать ей в этом. Особенно трудно привыкала Саня к городской пище. Продукты казались ей несвежими, а способ приготовления крайне неудобным. Отношения у нас сложились добрые.
   Никаких ярких воспоминаний учеба в первом классе у меня не оставила. Помню, что первую учительницу, крупную женщину с приятным лицом и короткой прической, через несколько дней сменила неряшливая, шумная, с всклокоченными рыжими волосами, Марья Ивановна. Из одноклассников не помню никого. Застряло в памяти всего одно имя - Женя Бойко. Возникает образ строгой девчонки с мальчишеской стрижкой в пестрой шерстяной вязаной безрукавке с коричневой окантовкой. И все. Наверное, потому, что уж очень необычной мне показались ее фамилия и, редкая в те времена у девочек, стрижка под мальчика.
   Учился я без энтузиазма, был в крепких середняках и школьных неприятностей Мере не доставлял. Школа вогнала жизнь в жесткий ритм, прерывавшийся иногда выходом в гости к Софочке и Осику, посещением кино или просто прогулками по городу. Пару раз в шестидневку к нам заходила Софочка, считавшая себя также ответственной за мое воспитание. По вечерам к нам поднималась Рита Шойхет по-соседски поболтать или за какой-нибудь хозяйственной мелочью. Так однажды Рита пришла с учебником "История СССР" и попросила клей. Мера принесла бутылочку, и Рита, вооружившись ножницами, стала вырезать из бумаги прямоугольники различной величины и заклеивать ими некоторые портреты в учебнике. Маленькими кусочками она заклеивала отдельные лица на групповых фотографиях. В процессе этой работы Рита пояснила, что эти люди - враги народа, и в школе указали на каких страницах, чьи имена следует вымарать и чьи портреты заклеить. Тогда для меня впервые прозвучали имена Блюхера, Егорова, Бухарина, Рыкова, Каменева. Прежде, чем Рита заклеивала их лица, я внимательно смотрел на них, пытаясь найти или, хотя бы, уловить что-то преступное, враждебное. И не мог. Лица, как лица. Не хуже, чем у Ленина или Сталина. О чем и высказал свое мнение. Мера и Рита пришли в ужас и долго внушали мне, чтобы, упаси Боже, я не сказал об этом где-нибудь.
   Как-то Софочка повела меня в кино в дом Красной Армии. Шел знаменитый тогда фильм "Волочаевские дни". Фильм рассказывал о заключительном этапе борьбы против государств Антанты - изгнании японской армии из Дальнего Востока. Популярный советский актер Лев Свердлин играл в нем японского офицера, и диалоги с его участием шли на японском языке. Не задумываясь, я синхронно начал переводить услышанное до появления титров на русском языке. Прошли завершающие кадры фильма с метлой, привязанной к последнему вагону поезда. Интервенты выметены с советской земли. В зале зажигается свет, и мы обнаруживаем, что места рядом с нами пустые. Люди, стоящие поодаль, что-то обсуждают, внимательно глядя в нашу сторону. Софа твердо взяла меня за руку и неспешно вывела из зала. Вечерело. Молча, мы прошли мимо нескольких домов. Софочка остановилась, поставила меня перед собой и произнесла:
   - Никогда, нигде при чужих людях не говори по-японски. Не показывай незнакомым людям, что ты знаешь этот язык. Обещай мне это.
   Сказано это было так, что я понял - дело серьезное. И обещал. Обещание я выполнил. Язык, за исключением нескольких слов, потерял.
  
   В конце тридцатых годов в Союзе коммунистическая пропаганда чрезвычайно активно внедряла в общественное сознание идею непримиримо-враждебного капиталистического окружения. Каждый советский человек должен был быть готовым к защите Родины с оружием в руках и без колебаний, если потребуется, пожертвовать жизнью. Слова Сталина "... отдать капля за каплей всю свою кровь" у были у всех на слуху. Немалую роль в этом играли и кинофильмы ("Из всех искусств для нас важнейшим является кино!" - В. И. Ленин). "Случай на границе", "На границе" - фильмы, о военных провокациях Японии на Дальнем Востоке. Широко шел по стране фильм о возможном нападении на Союз западных держав - "Если завтра война". В финале этого фильма - немедленный и полный разгром врага на его же территории. Литература тоже не отставала - "Бои у озера Хасан", "Шпион", "Рассказы о пограничнике Карацупе и его собаке Индус"[19], стихотворение Сергея Михалкова "Миша Корольков" - все это о происках японского империализма против СССР. И, надо признать, образ врага в лице японской военщины, да и вообще Японии, был весьма распространен и устойчив. Любимец публики Леонид Утесов со своим джазом исполнял песню на слова Самуила Маршака "Акула":
                                           На Дальнем Востоке Акула
                                           Охотой была занята.
                                           Злодейка-Акула дерзнула
                                           Напасть на соседа Кита!
                                           - Сожру половину Кита я
                                           И буду, наверно, сыта я.
                                           Денек или два, а затем,
                                           И все остальное доем!
  
   - Нет, вы подумайте, как тонко! - говорили понимающие люди, - Здесь же не говорится прямо - "Япония и Китай", а просто - "Сожру половину Кита-я!" - и все понятно!
   При таких настроениях любая причастность к Японии вызывала в лучшем случае обостренное внимание. А его лучше к себе не привлекать. Что мне и внушали взрослые.
   В один из декабрьских вечеров 1938 года Мера вернулась с работы радостно взволнованная и сообщила, что Нарком Ежов, при котором арестовали папу, сам оказался врагом народа и арестован. Вместо него назначен Лаврентий Павлович Берия, коммунист с дореволюционным стажем, имеющий медицинское образование. Снизу поднялась Рита заклеивать портрет Ежова в учебнике истории. Пришла улыбающаяся Софочка, и все стали обсуждать возможные изменения в государстве. Наверное, подобные обсуждения состоялись во многих домах. Приехавшая на пару дней мама рассказала, что в приемной НКВД на Кузнецком сделали ремонт. Немного приподняли окошечко, стали вежливее разговаривать, и даже появился столик с цветами. Но по существу ничего не изменилось. Обличение врагов народа, разного рода вредителей и шпионов продолжалось.
  
   Тем временем подошел Новый 1939 год. Мера поставила на обеденном столе небольшую сосенку (настоящие елки вблизи Харькова не росли). Украсили ее ватой, чудом сохранившимися у Меры дореволюционными игрушками и новым Дедом-Морозом.
   Безусловно, все, что нам говорили в школе, о чем мне читали Мера и Софочка в детских журналах "Мурзилка", "Еж" и "Чиж", было хорошо и совпадало с тем, что мне внушали в Японии. Но при этом взрослые часто негромкими голосами обсуждали происходящее вокруг не просто без восторга, а часто даже со страхом. Было как бы две жизни: одна - на работе или в школе - всегда радостная и счастливая, и другая - дома - с неудовольствиями и постоянным беспокойством. С одной стороны - лозунги о героическом труде и патриотические песни, с другой - невозможность купить в магазине сливочное масло и мясо; с одной стороны - непобедимая, лучшая в мире армия, с другой - отношение к автомобилю, почти как к чуду; с одной стороны - "летаем выше всех и дальше всех", с другой - при звуке летящего самолета дети выбегают из дома и, подняв головы, смотрят на скромный биплан У-2; с одной стороны - ... Да мало ли еще подобного можно вспомнить.
   Некоторый вклад в противоречивое восприятие жизни вносила и Саня, утверждавшая, что жизнь в деревне без колхозов была намного лучше.
   Эта двойственность меня смущала. Со временем я привык к ней, как к неизбежному атрибуту советского образа жизни, как привыкает инвалид к своему протезу. И, как инвалид не может считать протез естественной частью своего организма, так и я в течение всего прожитого времени не смог органически воспринять эту двойственность и считать ее нормой жизни.
   А в крохотной враждебной Японии автомобили, если и привлекали внимание, то только разнообразием марок. И трогались они с места самостоятельно, шоферу не нужно было, стоя пред машиной, крутить тяжелую ручку, чтобы завести мотор, и только потом, вскочив в кабину, ехать. На самолеты никто внимания не обращал. Продукты можно было купить любые, об этом разговоров вообще не было.
   Мне нужно было найти оправдания видимым несоответствиям, и я их нашел. Если люди, живущие таким образом, говорят, что они счастливы, трудно представить себе, как страшно они жили до Октябрьской Революции. И так как люди добились явного улучшения своей жизни, они стремятся сделать ее в будущем еще лучше, и ради этого готовы не жалеть себя сейчас. Цель представилась мне благородной, и я стал смотреть на мир более спокойно. А настойчивые просьбы взрослых не рассказывать о жизни в Японии принял, как предостережение не обижать советских людей рассказами о жизни в капиталистической стране.
  
   Еще в Токио я знал, что СССР осваивает Крайний Север. Здесь же в Союзе люди не просто знали об этом, а воспринимали все происходящее за полярным кругом, как события, касающиеся непосредственно каждого. Газеты и радио ежедневно передавали подробности из жизни полярных зимовок и экспедиций. Очень скоро я уже хорошо знал основные этапы освоения Арктики.
   Пароход "Челюскин" совершил попытку пройти Северный Морской Путь от Мурманска до Владивостока за одну навигацию. В начале перeхода в Карском море одна из участниц экспедиции родила девочку. По месту рождения ее назвали Карина. Событие это воспринимали, как одно из достижений в ходе освоения Севера. Все гордились Кариной и ее мамой, а дети - завидовали. В полярную ночь февраля 1934 года "Челюскин" был раздавлен льдами Чукотского моря. Вся экспедиция и члены команды успели высадиться на льдину. За исключением одного человека - завхоза, в последний момент хотевшего спасти лишний ящик с провизией[20].
   Сo льдины потерпевших кораблекрушение снимали самолетами. Вся страна напряженно следила за этой эпопеей. Полярные летчики и штурманы проявляли высочайшее мастерство. В тяжелейших погодных условиях они точно ориентировались, совершали посадки на неподготовленные льдины и поднимали с них перегруженные самолеты. Им первым в государстве присвоили звания Героев Советского Союза. Имена Отто Юльевича Шмидта, организатора и участника полярных экспедиций, капитана Воронина, летчиков Леваневского, Ляпидевского, Водопьянова, Мазурука, штурмана Спирина и многих других звучали повсюду и пользовались неподдельной всенародной любовью. В 1937 году четыре полярника: Папанин, Кренкель, Ширшов и Федоров были высажены на лед у Северного полюса. Здесь была организована первая в мире дрейфующая полярная исследовательская станция. Вся страна с тревожным восторгом следила за перемещением льдины, на которой жили и работали четыре отважных полярника. Связь с материком осуществлял радист-коротковолновик Эрнст Кренкель. В эти же годы происходил дрейф затертого во льдах ледокола "Георгий Седов", продолжавшийся около двух лет. Портреты капитана Бадигина и членов команды можно было видеть во всех общественных местах - магазинах, кинотеатрах, школах, поликлиниках.
   Оформляя классную стенгазету, я с великим удовольствием рисовал палатку папанинцев во льдах, ледоколы и белых медведей. Школа готовилась к первомайскому утреннику, и за несколько дней до праздника мне сказали, что будет маскарад.
   Вот где пригодится мой костюм белого медведя!
   На утренник я пришел прямо в костюме, спрятав медвежью голову на плече под курткой. Мой неожиданный наряд произвел действие шока. Особенно на учитeлей и пионервожатых. Оказывается, готовился целый спектакль с участием белого медведя, и, если бы об этом костюме знали, меня бы привлекли к участию. Мой костюм вместе со мной тут же "ввели в спектакль". Мальчик-третьеклассник, исполнявший роль белого медведя, велел мне ходить за ним и точно повторять все его движения, не произнося ни одного слова. Появление костюма на сцене вызвало бурный восторг зрителей. Я добросовестно ходил за моим "ведущим", стараясь не отставать и подражать его жестам. Сюжета постановки я не уловил, но все прошло благополучно. Во время общих игр ребята подходили ко мне, щупали плюш, рассматривали стеклянные глаза, молнию от пояса до подбородка, просили надвинуть голову медведя на лицо и встать на четвереньки. Конечно многие, особенно взрослые, интересовались, откуда у меня такой прекрасный костюм. Я отвечал, что из Москвы. Наконец ребята попривыкли, и один из мальчиков оторвал короткий медвежий хвостик и с ехидным смехом протянул мне. Спрятав хвостик под молнией, и надев куртку, я пошел домой. Настроение было немного подпорчено, но весенняя погода, предстоящие свободные от учебы дни и эффект появления моего костюма в школе размыли осадок, оставленный оторванным хвостом.
  
   Завершился учебный год. Приехала мама поздравить меня и свозить в Ворошиловград (прежде и сейчас - Луганск), показать своим родителям.
   Мендель и Голда Зак - мои дедушка и бабушка - жили на улице Московской в доме No 11. Весьма скромная эта улица со звучным названием ничего общего с Москвой не имела.
Дедушка Мендель и бабушка Голда занимали две небольшие комнаты в деревянном одноэтажном доме, напоминавшем наше жилье в Лоси. Худощавого дедушку с небольшой черной бородой и в темном костюме, полную круглолицую бабушку в светлом платье было легко узнать по фотографиям, привезенным из Союза папой. Первым и удивительным для меня открытием оказался язык, на котором бабушка Голда и дедушка Мендель разговаривали с мамой. Оказалось, этот незнакомый язык - еврейский[
21]. А их русский звучал необычно, но совсем не так, как у папы. Папа не мог произносить смягченных согласных, но грамматически и интонационно его речь была совершенно правильной. Родители же мамы говорили на неправильном языке с непривычным певучим акцентом, очень похожим на звучание еврейского языка, которым они пользовались при беседе с мамой. Бывали моменты, когда прямое общение с бабушкой Голдой и дедушкой Менделем затруднялось, и тогда на помощь, в качестве переводчика, приходила мама. Позже я стал замечать, что мама в разговорах с Мерой, Софочкой, родителями Осика в некоторых случаях переходит на непонятный мне еврейский. По-видимому, с целью утаить от меня содержание обсуждаемого.
   Бабушка встретила нас очень ласково. Приготовила парадный обед - куриный суп с кнейделами и на второе фаршированная рыба под названием "гефилте фиш". На сладкое испекла коврижку "леках". Обед был очень вкусным, но лекха я попробовать не мог - лепешка была медовой, а от одного запаха меда мне бывало плохо. Но это была небольшая цена за знакомство с еврейской кухней. И должен сказать, она мне очень понравилась.
   В один из дней бабушка Голда спросила, что бы я хотел получить от нее и дедушки Менделя в подарок. В то время меня начали привлекать необычные вещи. Что-то наподобие начальной стадии собирательства, впоследствии перешедшее в осознанное систематическое коллекционирование. А началось это еще в Харькове зимой. Дело в том, что в конце тридцатых годов стали вводить новые денежные знаки. Впервые появились банкноты с портретом Ленина[22]. Вечерами, когда к Мере или Софе попадали новые деньги, мы их с интересом рассматривали и обсуждали. Как-то Софочка объявила, что у нее, как память, хранится серебряный рубль 1924-го года. На крупной монете были изображены рабочий и крестьянин. Рабочий, приобняв крестьянина, широким жестом указывает на восходящее из-за гор солнце светлого будущего. Рельеф на монете воспроизводил одухотворенные лица героев, мельчайшие подробности их одежды и орудий труда. Понимая, что просить у Софы эту монету невозможно (наверное, это был подарок близкого ей человека), я мечтал когда-нибудь такой рубль заиметь. И на вопрос бабушки Голды о желанном подарке ответил:
   - А у вас есть, бабушка, серебряный рубль? - спросил, конечно, на всякий случай, безо всякой надежды, что у бабушки он есть. Каково же было мое удивление, когда она кивнула и спокойно ответила:
   - Есть, внучек, - и, подойдя к буфету, раскрыла одну из верхних створок. Из небольшого мешочка она высыпала на стол несколько серебряных монет такого же размера, как Софочкин рубль, и других - поменьше. С одной стороны на них были изображены двуглавые орлы, на другой - профиль человека с аккуратными усами и бородой. Разочарование было полным. Вместо монеты с красной советской символикой мне предлагали изображение справедливо поверженного белого царя. Я поблагодарил бабушку и объяснил, какой именно серебряный рубль меня интересовал. К сожалению, такого у бабушки Голды не было. Она со вздохом собрала монеты в мешочек и положила обратно в буфет.
   Надо сказать, что если бабушка обращалась ко мне с вопросами - хорошо ли я спал, вкусно ли поел, нравится ли мне у них, и по другим бытовым поводам, то дедушка Мендель ко мне совсем не обращался. Только рассматривал, как мне казалось, с некоторым удивлением. Смотрел на одежду, на то, как я разговариваю во дворе с соседским мальчиком, как веду себя с мамой и с бабушкой Голдой. Мне казалось, что он никак не может себе представить, что я - его внук. К этому времени у Менделя и Голды Зак были только внучка Рая - дочь Ани да я - сын Фани. Другие их дети: Арон-Моисей, Мера и Лева были холостыми, детей не имели и жили в разных концах Союза от Владивостока до Днепропетровска. На нашу общую беду, жизнь сложилась так, что это была наша единственная встреча. Не уверен, что и Рая провела значительное время в обществе бабушки Голды и дедушки Менделя. Как и чем обогащают детство бабушки и дедушки, мне так и не было дано узнать. Три дня в Ворошиловграде пролетели быстро, и мама привезла меня обратно в Харьков, а сама уехала домой в Джамгаровку устраиваться на новую работу.
  
   В предвоенные годы в Харькове часто бывал младший брат мамы и Меры - Лева. Он, отслужив в Армии на Дальнем Востоке, поступил в Московский Пищевой институт, a каникулы проводил на Украине в Харькове у Меры и у родителей в Ворошиловграде. Он уделял много внимания и мне. Гулял со мной, рассказывал о военной службе на Дальнем Востоке, о том, как пекут хлеб, делают пирожные и прочие сладости. Мне - неисправимому сладкоежке - это было особенно интересно. Однажды он появился вместе с другим, еще незнакомым мне, дядей - Моисеем, приехавшим из Днепропетровска, где он преподавал в Химико-Технологическом институте. Моисей, в противоположность мягкому в обращении и шутливому Леве, держался сурово. Суровость его казалась мне несколько показной, но он всячески поддерживал образ человека, вышедшего из среды рабочих. С гордостью рассказывал, как после Революции дедушка Мендель и он вступили в артель по обработке и выделке кожи и, показав высокие достижения в работе, получили наградные венки и красные ленты через плечо с надписью золотыми буквами - "Герой труда". С этой наградой его направили учиться сначала на Рабфак (была такая система скоростного обучения рабочей молодежи для подготовки к поступлению в высшее учебное заведение), а оттуда - в институт. Говорил он баском, используя нарочито-грубоватые выражения. Меня называл "племяш" или "Эрца", объяснив, что окончание "-ца" на еврейском языке - ласкательное.
   В эти дни соседские ребята увлекались единоборством с двухпудовой гирей, невесть как попавшей в наш двор. Пытался поднять ее и я. Но, как и у других ребят - моих ровесников, сил хватало только, чтобы, вцепившись обеими руками в дужку, едва оторвать эту тяжесть от земли. Мои дяди, узнав об этих попытках, решили попробовать свои силы. При общем скоплении любопытствующих они поочередно брались за гирю. Лева одной рукой смог поднять ее только до плеча. Моисей поднимал двухпудовик на полностью вытянутую вверх руку. Сначала правой рукой, потом и левой. Наградой ему был восторженный шепот зрителей. Меня же этот публичный подвиг наполнял гордостью за моего дядю.
   Вечером этого дня к нам пришла Софочка, снизу поднялась Рита Шойхет, и мы участвовали во взрослой беседе за чаем. Моисей рассказал, что пару лет назад у них в Днепропетровском Химико-Технологическом институте состоялась международная конференция по спектроскопии, на которой он успешно выступил со своим сообщением. На заключительном банкете иностранные гости из европейских стран, развеселившись, запели популярную в годы Первой Мировой войны "Розамунду".
   - Представляете, - воскликнул Моисей, - бывшие противники - немцы, французы, англичане - у нас в СССР вместе поют эту лихую песенку! Да еще некоторые наши старики-профессора стали им подпевать! Мы - аспиранты и молодые преподаватели - сидели своей компанией и в ответ на "Розамунду" дружно спели "По долинам и по взгорьям шла дивизия вперёд..." Очень серьезно спели. Ну, они, конечно, сразу замолчали, что-то одобрительное залопотали в нашу сторону, а я поднял кулак в приветствии Рот Фронта и сказал им: "Будь уверен!"
Этим рассказом он окончательно утвердил в моем сознании свое рабочее происхождение. Через пару дней Моисей уехал в Днепропетровск, и следующая встреча с ним произошла совсем в других краях и других условиях.
   Мужское общение, недостаток которого я постоянно ощущал, временами продолжали восполнять Коля Зубаха и Лева.
  
   На летние месяцы Мера, с согласия мамы, решила отправить меня в пионерский лагерь. Саня на это время уезжала в свою деревню. В лагере мне предстояло провести две смены. Никакого восторга у меня эта перспектива не вызывала. Лагерь находился достаточно далеко от Харькова, под Полтавой, у поселка Новые Санджары. Ехать туда нужно было поездом целую ночь, и потом час на автобусе.
   В назначенный вечер Мера, Софочка и Саня привели меня на вокзал. Я понимал, что расставание - временное, всего на два месяца, и о пионерских лагерях мне рассказывали много увлекательного, но ехать туда мне откровенно не хотелось. Старший вожатый отметил мое присутствие, поздравил с вступлением в десятый отряд и назвал номер вагона. Подали состав. И я не сдержался. Заплакал. Прощаясь с Саней, вспомнил расставание с Юни-сан и заплакал громче. Сбежались вожатые и несколько удивленных детей. Все наперебой меня успокаивали и, надо сказать, очень доброжелательно. Всхлипывая, я вошел в вагон. Вожатый нашего отряда, обняв меня за плечи, подвел меня к полке, и я устроился на ней со своим чемоданом. Поезд двинулся в ночь.
   Не могу сказать, что пребывание в пионерском лагере оставилo у меня заметные воспоминания. Каждый день начинался с линейки. Доклады дежурных, торжественное поднятие флага. Затем - завтрак. Питание вполне приличное, купание в тихой речке Ворскле с теплыми светлыми песчаными берегами и дружеская атмосфера. Были различные кружки по интересам. Меня занимал кружок рисования и немного - "живой уголок" с цыплятами, кроликами, двумя симпатичными ягнятами и ежиком. В некоторых местах на берегу реки были выходы глины чистого голубого цвета. Мы лепили из нее, что кому нравилось, но сохранить эти изделия было невозможно - обжечь их было негде. Так и стояли на подоконниках в палате голубые фигурки животных, автомобили, чашки и вазочки.
Свою жизнь у родных в Харькове, вдали от мамы, я воспринимал, как явление временное. Жизнь в лагере - вдвойне. Возможно, поэтому отношения с ребятами были легкими, сиюминутными, без перспективы. И в памяти не сохранилось ни одного имени и ни одного лица из окружавших меня пионеров и вожатых.
   Пожалуй, самым заметным событием для меня было участие в художественной самодеятельности. Как-то, оформляя отрядную стенгазету, я напевал мелодию арии тореадора. Заглянувший посмотреть на ход дела вожатый услышал это и объявил, что я должен придти на репетицию отрядного хора, чтобы участвовать в выступлении у пионерского костра. Меня определили солистом при исполнении новой песни композитора Матвея Блантера "Молодость". Начало ее - "Много славных девчат в коллективе, / А ведь влюбишься только в одну!.." - сильно меня смущало, но мелодия увлекла, я себя преодолел, и песню приняли хорошо.
   Два лагерных месяца прошли быстро, и в конце августа на вокзале в Харькове вместе с Мерой и Софой меня встретил дядя Лева. Он, как обычно, проводил летние каникулы на Украине в Харькове у Меры и у родителей в Ворошиловграде. Обстановка и настроения в обществе стали несколько легче, и мама решила, что мне можно жить с ней в Лоси. Она уже работала и не могла приехать за мной. Так как Лева ехал в Москву к началу нового учебного года, мама попросила его привезти меня из Харькова. С Саней договорились, что она переедет к нам в Джамгаровку.
  
   К 1939 году небольшой город Лосиноостровск около крупного железнодорожного узла с тем же названием севернее Москвы объединили с поселками Джамгаровка и Метрострой у платформы "Лось". В Лосинке (так запросто называли Лосиноостровск, а позже и район Москвы) родился известный полярный летчик Бабушкин, в честь него и поименовали объединенный город.
   По приезде домой меня определили во второй класс Школы No 9 города Бабушкина. C этого времени мы с мамой не расставались всю мою дальнейшую жизнь, за исключением нескольких лет в шестидесятых годах, когда семейные и жилищные обстоятельства развели нас по разным домам.
   Через несколько дней мама встретила на вокзале приехавшую с Украины Саню. Жили мы втроем в одной комнате. Спали так: мама и я - "валетом" на полуторной японской кровати, Саня - на раскладушке под окном. Летом Саня спала на террасе. На кухне соседствовали с Цецилией Иосифовной. Несмотря на ядовитость ее характера, отношения с ней сложились вполне достойные. При необходимости мама, Саня и я помогали ей в хозяйственных делах. Естественно, летом она пользовалась нашей террасой, и, иногда, летними вечерами, сидя у открытого окна, вспоминала былые времена, которые в ее представлении были совсем не такими уж плохими. Саня слушала ее с интересом, входила в сюжеты и задавала вопросы. Ответы были мечтательно-пространными, часто просто сказочными, как это случается, когда в мыслях уходишь в прошлое из жесткого сегодня. Я слушал истории Цецилии Иосифовны с некоторым недоверием, мама - и вовсе скептически.
  
   Несколько слов о моей маме в дополнение к "анкетным данным", упомянутым в начале. И прежде всего, о ее эрудиции. К этому времени у меня стал проявляться интерес к чтению. Нет, сам я еще не читал, но часто просил маму читать мне, и она всегда находила время для этого. Сказки Пушкина и братьев Гримм, Андерсена и Гауфа, "Приключения Буратино или Золотой ключик" Алексея Толстого, "Приключения Тома Сойера" Марка Твена, "Конек-горбунок" Ершова и многие другие. При чтении встречались незнакомые и непонятные мне слова. Я не помню случая, когда мама не могла объяснить смысл неясного мне слова или оборота. И я горжусь тем, что мама, практически до моего окончания школы, исправно служила мне энциклопедией. И это притом, что систематическое образование ее было крайне ограниченным.
  
   Детство Хиенки - так ее звали до пятнадцати лет - прошло в местечке Татарское Могилевской губернии в патриархальной многодетной семье. Единственным кормильцем был отец (мой дед Мендель) - кустарь-кожевенник, целыми сутками трудившийся в своей небольшой мастерской. На матери - бабушке Голде - весь дом и пятеро детей. В местечке - только ешива, недоступная для девочек. Другие учебные заведения - в крупных поселках и городах, также недостижимых для основной массы детей местечка.
   По словам мамы, начальное образование она получила от сына состоятельных соседей, учившегося в Могилеве. Звали его Маля, Малкиел. Из маминых рассказов об их дружбе создавалась картина чистых подростковых отношений. Любознательность местечковой девочки находила отклик y товарища, охотно делившегося с ней знаниями, полученными в гимназии. Когда Маля приезжал на выходные дни или каникулы, он задавал маме уроки и проверял их. Давал читать книги, требовал пересказа, и потом они обсуждали прочитанное. Маля же был и первым человеком, забросившим в ее сознание некоторые революционные и антирелигиозные идеи.
   Мама любила рассказывать о своем детстве, о своих, иногда прямо антирелигиозных, поступках. Так в пятницу вечером, после появления звезды, возвещавшей субботу, она уходила гулять с приятелями на природу. Это - не возбранялось. Но рвать цветы уже было нельзя. Возвращалась домой Хиенка попозже, когда все в доме укладывались спать, и обязательно с букетом полевых цветов. Субботним утром букет стоял в вазе на столе, создавая праздничное настроение, и никто не задавал вопроса, откуда он появился. Хотя определенные подозрения, конечно, были.
   Не все выходки Хиенки были столь безобидны. Запомнился рассказ об одной из них. В каждом местечке были свои истово религиозные люди, посвятившие себя изучению торы и трактовке положений иудаизма. Они, разумеется, строжайшим образом выполняли необходимые ритуалы, а между предписанными молитвами впадали в глубокие размышления. Был такой и в местечке Татарском. Звали его Симха-Плахта. Он ходил по пыльным уличкам в своем черном лапсердаке и в фуражке поверх кипы с развевающейся бородой и негромко обсуждал сам с собой очередную высокую проблему. Глядя себе под ноги и скупо жестикулируя, он отрешался от окружающего мира. Его семья существовала на пожертвования жителей местечка, и, понятно, вся тяжесть хозяйственных забот, содержания многих детей и дома лежала на его жене. Хиенка, воспринявшая некоторые прогрессивные идеи от Мали, решила проучить этого, по сложившимся у нее передовым взглядам, тунеядца.
   В субботу утром, когда благочестивые евреи направляются из синагоги домой, Хиенка спряталась за одной из подворотен на улице по дороге к дому Симхи-Плахты. Он обычно шел один после всех, с большим отрывом от основной массы молившихся. Увидав Симху, бредущего, как всегда, в отрешенном состоянии, Хиенка подложила в пыль старый кошелек, набитый бумажками (вид у него был вполне солидный), и глядя в щель ворот, стала ждать событий. Несколько минут спустя Симха приблизился к роковому месту. Его опущенный взгляд уперся в кошелек. Он было прошел уже мимо, но вдруг остановился, оглянулся и стал рассматривать лежащий на дороге кошелек. Полуденная летняя жара. На улице - ни души. В домах встречают возвратившихся из синагоги. Перед благочестивым евреем на дороге лежит весьма упитанный кошелек. Суббота. Ничего нельзя носить, поднимать, брать в руки, Тем более - деньги! Но, с другой стороны, оставить просто так лежать на дороге набитый кошелек? А если по улице пройдет какой-нибудь гой? Нет, это невозможно! И Симха решается. Осторожно, незаметно, ногой, он начинает подталкивать кошелек, чтобы укрыть его у ближайшей подворотни. У той самой, за которой спряталась Хиенка. И когда он уже преодолел полпути, эта маленькая провокаторша загробным голосом произнесла:
   - Симха-Плахта, ум шабес[23]!?
   Симха остолбенел. И, придя в себя, бросился бежать. Как это событие стало достоянием общественности, - неизвестно. Известно только, что виновницу вычислили, да она и не очень отпиралась, и крепко наказали. Как именно - мама никогда не уточняла.
   В остальном ее жизнь не отличалась от скудной жизни местечковых детей: летом - на природе, зимой, из-за дефицита одежды, в основном, дома.
   Когда Хиене исполнилось пятнадцать лет, она с согласия родителей уехала для самостоятельной жизни в Луганск.
   В Луганске - магазин аптечных товаров Ротенберга. Сначала - подсобной работницей у прилавка, потом продавщицей - драгистом[24].
   Обретя материальную самостоятельность, Хиена стала посещать вечернюю гимназию. Систематическое образование продолжалось несколько лет. По словам мамы, ее учебу всячески поощрял владелец аптеки, сам Ротенберг. Под влиянием его сына, гимназиста-старшеклассника, она начала посещать входившие в моду открытые политические дискуссии и почувствовала вкус к активной общественной жизни.
   Посещала Хиена и некоторые политические кружки, в одном из них неоднократно встречалась с популярным в те годы в рабочей среде Луганска Климом Ворошиловым. Идеи всемирной справедливости увлекли Хиену и, с течением времени, она стала убежденной "красной" - сторонницей пролетарской революции. Подобные настроения овладевали частью еврейской молодежи, видевшей в осуществлении этих идей возможность освобождения от гнетущей "черты оседлости" и "процентной нормы" при получении образования.
   Еще до начала Первой Мировой войны Мендель и Голда Зак вместе с остальными детьми переехали в Луганск. Эту войну и наступившую вслед за ней Гражданскую вся семья пережила в этом городе.
   Помню мамины рассказы о многочисленных и неожиданных сменах властей в городе.
   На короткое время Луганск оккупировали и германские войска. Жизнь, однако, в городе продолжалась, и в один из вечеров (дело было весной) Хиена в обществе друзей отправилась в городской парк. Вместе с городским людом гуляли здесь и оккупанты. Революционные идеи и юношеская склонность к эпатажу спровоцировали ее нацепить на лацкан красный бант. Девушка она была заметная, и гуляющая публика на нее оглядывалась. Кто - со страхом, кто - с удивлением, а некоторые - с неявно выраженным одобрением.
   Навстречу им кучно шли несколько молодых германских офицеров. Один из них, глядя через монокль на Хиену, и уперев палец в красный бант, произнес:
   - Большевик - капут! - и с улыбкой отдал честь. Под хохот остальных офицеров гуляющие разошлись.
   На несколько дней Луганск был захвачен украинскими националистами, возможно петлюровцами. В доме Менделя Зака на постое было несколько казаков. Вечером, во время ужина младший из детей, четырехлетний Лева, подошел к столу. Один из казаков, уже изрядно пьяный, обратился к нему:
   - Хочешь есть, жиденок? - и протянул кусок хлеба.
   Лева хлеб взял и стал есть, а казак, как бы доброжелательно, с силой ущипнул его за голову. След от этого щипка - углубление перед теменем - остался у Левы на всю жизнь.
   Через некоторое время Луганск был взят знаменитой Первой Конной под командованием Буденного. В дом под грохот сапог вошла патрульная группа конармейцев. Они искали спрятавшихся белых. Мама, уверенная, что красные, никого не найдя, своим вреда не причинят, сидя на диване, читала книгу. К ней подошел нетрезвый боец и, приставив к ее виску револьвер, стал требовать выдачи скрывающихся "беляков". Мама утверждала, что, даже чувствуя прикосновение холодного металлического кружка к виску, она не испытала страха и продолжала чтение. На сдавленный вскрик Голды мгновенно отреагировал командир группы. Подскочив, он опрокинул ретивого конармейца на пол и, прекратив обыск, увел бойцов из дома.
  
   На Украине утвердилась Советская власть. В витринах магазинов были выставлены портреты новых руководителей государства. Мать владельца аптеки, старая мадам Ротенберг, глядя на лица Ленина и Троцкого, с презрением цедила сквозь зубы:
   - Какие злые лица! Вы посмотрите, - это же просто бандиты! - и по-своему была права: аптеку - национализировали, самого Ротенберга - ее сына - назначили подсобным рабочим, директором - ничего не понимающего в аптечном деле бывшего конармейца, а старшим продавцом - Хиену Зак. И иногда, если они оказывались наедине, Ротенберг, поднося из склада ящики с мылом, говорил Хиене:
   - Видите, как меняются времена. Кто бы мог подумать!
   И, несмотря на свершившуюся, как будто, справедливость, Хиена радости от сложившейся в аптеке ситуации не испытывала.
   Между тем, город Харьков объявили столицей Украинской ССР. Люди помоложе и поэнергичней начали перемещаться к центрам наиболее активной жизни и больших возможностей. Дети Менделя и Голды тоже были вовлечены в этот процесс. Первой в Харьков уехала Хая, за ней - Хиена. Здесь, в Харькове, и произошла русификация их имен - Хая стала Аней, Хиена - Фаней.
   В начале этих записок мне уже приходилось упоминать о работе мамы в Харькове в "Словолитне" и позже - в отделе печати Городского Совета Профсоюзов. Добавлю только, что именно здесь во время очередного отрывочного цикла учебы в вечерней гимназии она встретила Софью Исааковну Кальмансон - Софочку. Они подружились и до конца жизни сохранили самые близкие и самые сердечные взаимоотношения. О Софочке я уже неоднократно упоминал и еще не раз вспомню.
   В 1927 году Фаню включили в состав весьма престижной, по тем временам, группы - тысячи молодых рабочих и работниц благонадежного социального происхождения, обладающих достаточным уровнем образования. Их направляли на учебу в различные высшие учебные заведения. Принимая во внимание предыдущую работу в аптеке, Фане предложили осваивать химическую науку. Предложение было почетным, однако знакомство с журналистом Алексеем Наги резко изменило ее дальнейшую жизнь - она переехала в Москву, родила сына - меня - и вместе с Алексеем и со мной уехала в Японию на долгих семь лет.
  
   Жизнь в Японии наложила на маму неизгладимый отпечаток. Знакомство с кругом советских дипломатов и журналистов, неизбежные (а часто и обязательные) встречи с иностранцами прививали необходимые правила поведения и манеры. Мама в сравнительно короткое время вполне прилично освоила английский и японский разговорный языки. Легко восприняла цивилизованную, как теперь принято говорить, на уровне мировых стандартов, жизнь. При всех этих достоинствах мама не имела никакой конкретной специальности, подтвержденной каким-либо документом. В таком состоянии она с малолетним сыном и c клеймом "жена арестованного врага народа" оказалась в поселке Джамгаровка под Москвой.
   Передо мной лежит ее трудовая книжка. Первая запись в ней сделана 9 сентября 1938 года. Зак Фаню Минаевну приняли на работу в Плодоовощной комбинат Мособлпищеторга на должность счетовода. 21 января 1939 года "Ввиду реорганизации к-та МОПТ освобождается от работы по сокращению штата". 11 февраля 1939 года принята в Мытищинский Райпотребсоюз в качестве счетовода-картотетчика. Здесь мама проработала месяц и уволилась по собственному желанию. Снова поступила на работу спустя три месяца. Как раз в это время мама приезжала в Харьков и вместе со мной посещала родителей в Ворошиловград
   B июне 1939 года Фаню Минаевну Зак приняли на работу в Детскую Консультацию No 9 Коминтерновского райздравотдела города Москвы на должность патронажной сестры социально-правового кабинета. Чтобы в дальнейшем использовать свое знание английского языка, мама поступила на вечерние двухгодичные курсы, готовившие переводчиков и преподавателей. Свидетельство об окончании таких курсов давало право на соответствующую работу. B Детской Консультации мама проработала до 11 августа 1941 года и уволилась непосредственно перед отъездом в эвакуацию. К счастью, занятия на курсах иностранных языков мама успешно завершила весной 1941 года, и в эвакуацию мама поехала с формально определенной квалификацией педагога английского языка и переводчика.
  
   О некоторых запомнившихся событиях предвоенной поры и пойдет речь дальше.
   Школа No 9 города Бабушкина, где я начал учиться во 2в классе, находилась недалеко от нашего дома.
   Пребывание в этой школе, в частности, запомнилось мне полученным "ранением". Однажды, взбегая на второй этаж, я поскользнулся на обледенелой площадке, упал, ударился головой о каменную ступеньку и рассек себе бровь. Хлынула кровь. На шум прибежал завуч Петр Антонович, прозванный за высокий рост и строгость "Кнут". Он подхватил меня на руки и в сопровождении школьной медсестры отправил в поселковую амбулаторию. Здесь рану мне зашили. Кривой иголкой и настоящей шелковой ниткой. До снятия швов я ходил с заклеенным глазом и был героем дня. Лестничную площадку после этого события стали регулярно чистить и посыпать песком. А у меня над правой бровью остался шрам, который, как мне казалось, делал лицо более мужественным, и я, вспоминая Танге Садзена, втайне гордился шрамом.
   Во время учебы в третьем классе произошел неприятный конфликт со старшеклассниками. Некоторые мальчишки-хулиганы отнимали у младших деньги, выданные им на завтраки. Подходил эдакий верзила-старшеклассник к малявке и, приблизив лицо, тихо произносил:
   - Давай двадцать копеек!
   - У меня нету лишних!
   - Давай, а то после уроков я тебе покажу!
   Особенно отличались свирепым обращением шестиклассник Володька Кочнов со своим приятелем Володькой Листовым. И многие - давaли. И оставались без завтрака. Жаловаться, ябедничать считалось неприличным, и ребята терпели. Для меня же обратиться за защитой к взрослым - родителям или учителям - было естественным. Когда я в очередной раз отказался отдать Кочнову деньги, после уроков он меня побил. На следующий день я сообщил об этом завучу Петру Антоновичу. Действующие лица были вызваны в учительскую, где завуч с возмущением провел соответствующую воспитательную работу. Некоторое время спустя, после уроков в дверях школы мне с маху влепили удар портфелем по лицу. Замок угодил прямо в нос, показалась кровь. Дело было вечером после уроков второй смены, и в луче света, падавшем из окна, промелькнула куртка Листова. Крики ребят привлекли внимание дежурного преподавателя. На следующий день меня и Листова вызвали в учительскую. Завуч Петр Антонович кричал на Листова, кивая в мою сторону. Что кричал - не помню. Помню только, что Листов молча плакал, и прозрачные капли слез срывались с его носа. Вид у него был жалкий.
   Через пару дней, на большой перемене в наш класс вошел старшеклассник и спросил, кто тут Эрик Наги. Оказалось, что это Виктор Кочнов из восьмого класса, старший брат Володьки. Случай очень необычный - чтобы восьмиклассник пришел на перемене в третий класс для разговора с незнакомым третьеклассником. Наши ребята с почтением скопились вокруг, слушая, как взрослый парень, усевшись рядом на парту, беседует со мной. Разговор шел обыденный: где живу, кого из ребят в Джамгаровке знаю, с кем играю. Поговорив со мной минут десять, Виктор посмотрел на часы (у него на руке были настоящие часы!), попрощался со мной и ушел. Больше мы никогда не встречались. А для младшего Кочнова и Листова я просто перестал существовать. Не знаю, как они вели себя по отношению к остальным. Меня они, как говорится, "в упор не видели", о чем я, понятно, не сожалел.
   Это, в общем-то, незначительное событие оказалось для меня весьма важным. С него началось мое воспитание силами окружающего общества и переход из детства в мальчишество. Я стал понимать, что нужно уметь постоять за себя самому, что далеко не всегда следует обращаться за поисками справедливости к взрослым. С другой стороны я знал мальчишек в школе и среди живших по соседству, друживших с отъявленными хулиганами, которых боялись и взрослые. Они, прикрываясь защитой своих приятелей, часто вели себя просто нагло. У меня не было таких защитников. Некоторые из них знали меня, а я - их, как говорится "внаглядку", при встречах иногда здоровались, но рассчитывать на их поддержку мне не приходилось. Взаимных интересов не было совсем, и о существовании друг друга мы знали только потому, что жили неподалеку.
   Еще один случай, происшедший в это время, кажется мне весьма существенным. Как-то Вася и Сережа Мосины (мне уже приходилось упоминать эту, жившую в соседнем доме семью), играли со мной в железную дорогу, гоняя по рельсам электровоз и вагоны. Электричество на участок вывести мы не могли, и "подвижной состав" катали, как обычно, вручную.
   Между делом, Вася спросил:
   - Эрик, а кто ты?
   Это я уже знал точно.
   - Я - еврей.
   - А-а, понятно, значит - жид.
   Это было сказано абсолютно беззлобно. Короткое это слово прозвучало при мне впервые. Ничего оскорбительного в нем я не почувствовал. Сережка тут же предложил:
   - Давай, мы тебя так и будем называть! Ладно?
   - Ладно.
   И дня три они меня так и окликали. Я отзывался, не чувствуя никакой ущербности. Однажды это услыхала мама. Она позвала меня домой и объяснила горькое значение этого словечка. До этого мне было известно, что в капиталистической Америке белые плохо относятся к цветным - черным, желтым, красным. Но главное, я понял, что и в Союзе могут неодинаково относиться к разным народам. И слова: "У нас - все люди равны" являются правилом не для всех.
   Отзываться на такое обращение я перестал, объяснив, что считаю его для себя обидным. И надо отдать ребятам Мосиным справедливость: больше никогда, даже в послевоенные годы, когда антисемитизм, практически, был откровенной государственной политикой, мне не приходилось слышать от них ничего подобного. Правда, и приятельских отношений в то время между нами уже не было. Время резко развело наши пути. Так с первыми крупицами жизненного опыта я входил в подростковый возраст. Сложившаяся в светлом детстве радужная картина жизни в справедливейшей стране мира при соприкосновении с суровой действительностью становилась все более пасмурной.
  
   В третьем классе я начал читать книги самостоятельно. Жюль Верн. "Таинственный остров". Книга захватила меня сразу, с первых же строк, врезавшихся в память на всю жизнь:
   " - Мы поднимаемся?
   - Нет, напротив, мы опускаемся!"
   Я прочел eе на одном дыхании. В книге было все: дальние страны, борьба за справедливость, интернационализм, утверждение цивилизованной жизни на необитаемом клочке суши, затерянном далеко в океане, пираты, тайна капитана Немо... И при этом огромное количество естественных, технических и научно-практических сведений. "Таинственный остров" я и позже несколько раз с удовольствием перечитывал и по сей день считаю везением, что она стала моей первой самостоятельно прочитанной книгой. Именно она привила вкус к географии и научно-популярной литературе; именно после нее мама достала и вручила мне небольшой "Атлас мира", привезенный из Японии. Текст и надписи в нем на английском языке добавляли романтику дальних стран. И сегодня мне приятно брать в руки несколько сохранившихся листков из этого атласа. В доме появились "Рассказы о вещах" М. Ильина, "Занимательная астрономия" Я. Перельмана, "Удар и защита" (к сожалению, я не помню фамилию автора этой книги об истории оружия) и другие книги. После "Таинственного острова" я уже стремился читать, и с этого времени у меня всегда есть книга, которую "я сейчас читаю". Мне нравился и сам процесс, и возможность узнавать новое по своему выбору. Незабвенные "Мушкетеры", "Айвенго", пушкинские "Повести Белкина", первые стихи - тоже Пушкина - "Анчар", "Бесы", "Зимняя дорога", английские баллады в переводе С. Маршака - "Вересковый мед", "Аббат и пастух", "Остров сокровищ" Стивенсона, популярная в то время фантастика Владимира Беляева и Александра Казанцева - всего и не вспомнить.
   В это же время в школe начали изучать географию. Увлечение книгами о путешествиях, знакомство с "Атласом мира" привели к тому, что географические карты и топографические планы буквально завораживали меня. По вечерам я совершал захватывающие путешествия по странам и континентам, выяснял, как и куда текут реки, разыскивал в морях и океанах экзотические острова, выискивал самые высокие вершины гор и глубочайшие впадины морского дна. Bскоре я свободно ориентировался на картах мира и отдельных частей света.
Как-то, изучая карту Союза, я обратил внимание на заштрихованную территорию, прилегающую заметной полосой к юго-западной границе Украины и выходящей к Черному морю. Поверх штриховки - надпись: "Зона государственных интересов СССР". Мама объяснила мне, что это Бессарабия, и до Революции она входила в состав России. Соседняя Румыния во время Первой Мировой войны захватила ее, а Советское Правительство считает, что со временем Бессарабия должна возвратиться в состав СССР. Мама обещала повести меня в кино на фильм "Котовский" - о событиях в тех местах во время Революции и Гражданской войны.
  
   Кроме книг, географического атласа и редких посещений кино, был еще один источник знаний - радио. Детские и юношеские передачи в исполнении замечательных актеров - Валентины Сперантовой, Зинаиды Бокаревой, неповторимого Николая Литвинова. Перечисление исполнителей часто заключало таинственное "звукоподражатель - Андрюшинас". За этой сухой формулировкой скрывался актер, мастерски воспроизводивший голоса животных и птиц. Передачи по сюжетам сказок и популярных книг - "Человек-амфибия", "Пылающий остров", "Тимур и его команда", музыкальные передачи - не все, конечно, но многие я слушал с удовольствием, а некоторые - ждал с нетерпением.
   У нас работал привезенный из Японии немецкий радиоприемник фирмы "Бош" с многими диапазонами, и мама иногда слушала иностранные передачи, чтобы не терять практику восприятия на слух английского языка. В ту пору в Союзе была известна марка лампового приемника СИ-235, по сравнению с которым наш "Бош" был чудом техники. Взрослые соседи приходили посмотреть и послушать его. Мои приятели, естественно, тоже. Приемник был предметом гордости ребят нашей Поселковой улицы, и даже старшеклассники из соседних домов приходили "на передачу" и "половить заграницу". Если при этом удавалось поймать немецкую станцию, ребята старались выхватить из услышанной речи знакомые слова[25].
  
   Наиболее яркие воспоминания о довоенном времени связаны с летней порой. По соседству было много ребят и девочек в возрасте от пяти до восемнадцати лет. Хозяева, имевшие зеленые участки, сдавали комнаты дачникам. С детьми дачников мы быстро находили общие интересы и играли вместе.
   Джамгаровский пруд с лодочной станцией и сосновая роща на его берегу делали нашу часть города Бабушкина привлекательной для отдыха. Для нас катание на лодке было пределом мечтаний. Лодку и весла давали только под паспорт, и за прокат нужно было платить.
   С Галей Готлибович, моей ровесницей, жившей в нашем доме, мы были в добрососедских отношениях, но большая дружба не состоялась. Ее старшая сестра Циля относилась ко мне, как к младшему брату. Часто беседовала со мной и даже знакомила со своими приятелями и приятельницами. Она же и способствовала налаживанию добрых отношений с ребятами старшего возраста.
   Среди живших по соседству выделялись двое - Абрам Гринблат и Юра Бакшт. Они были существенно старше меня, но относились ко мне вполне дружелюбно.
   Сначала об Абраме. Худощавый, задумчивый, - он увлекался техникой, любил мастерить всевозможные действующие модели из подручного материала. Казалось, что он всегда думает над какой-нибудь технической задачей и ищет в окружающем подсказку для ее решения. Однажды, увидав в одном из разоренных японских багажных ящиков обивку из цинковой жести, взялся построить из нее модель моторной лодки. Корпус лодки он спаял из этой жести, а двигатель был паровым (как я теперь понимаю - реактивным). B банкy из-под сапожной ваксы Абрам впаял три медные трубки, а концы их вывел в корму. Пипеткой через одну из них заполнили водой систему "банка из-под ваксы - трубки", укрепили под банкой огарок свечи, и, когда вода в банке начала закипать, пустили модель в пруд. Лодочка постояла, неожиданно затарахтела и поплыла по кругу к великому восторгу собравшихся зрителей - детей и взрослых. Кружилась она, пока не погас огарок свечи. Возможно, этот опыт вдохновил Абрама на постройку настоящей лодки, чтобы кататься на пруду независимо от лодочной станции. Идея овладела массами, и вскоре двор дома, где жил Абрам, превратился в "верфь". Окрестные мальчишки потащили сюда, что кому удавалось. Фанера, гвозди, смола, жесть обычная и японская цинковая, доски - все, что, по мнению мальчишеского содружества, могло пригодиться, оказывалось здесь. Главным конструктором был Абрам. Его первым помощником, определявшим эстетические критерии, стал его ближайший друг Юра Бакшт. Сколько энтузиазма было вложено в это строительство! Каждый почитал за счастье вбить гвоздь, или, растопив на костре смолу, пропитать паклей участок корпуса. Серьезнейшим образом обсуждали конструкцию киля и решили, наконец, в нижней части его укрепить отрезок водопроводной трубы, полагая, что при движении он поможет устойчиво держать курс. А дебаты по поводу движителя лодки! Распашные весла или байдарочные? А может быть колеса с коленчатым валом? У каждого варианта были свои защитники и противники. Поставили колеса с лопастями. И вот лодка построена и под руководством Юры выкрашена белой и голубой краской. Строители на своих плечах торжественно понесли ее к пруду. По дороге присоединялась любопытствующая публика. Голубая лодка с белой декой и с колесами у бортов выглядела на воде эффектно. Абрам в трусах и майке уселся в лодку. И при первом же энергичном повороте вала с колесами... лодка на глазах у изумленных зрителей перевернулась. Абрам скрылся под водой. Через несколько секунд он оказался стоящим по пояс в воде у самого берега. Голубое днище лодки и лопасти колес выглядывали из воды. А повыше над водой плыл отрезок водопроводной трубы, венчавшей киль. Разочарование было большим. Самую острую горечь доставила скорость, с которой красавица-лодка развалилась. Ну хоть немного бы продержалась наплаву!
   Много раз потом мы вспоминали эту лодку, и удивительно, - в первую очередь говорили об азарте творчества при ее строительстве, о совместной работe, о спорах и шутках вокруг нее, - это было главным, что крепко запало в память, а не сожаление o ее разрушении[26].
  
   Первый помощник Абрама по судостроению Юра Бакшт был яркой личностью, известной как в нашей Школе No 9, так и в округе. Он был заметно смуглее и полнее остальных ребят, круглолиц и стрижен под машинку. За ним укрепилась кличка "Копченый". Кроме обычной школы, он посещал музыкальную и на школьных праздниках выступал со своей скрипкой. Охотно участвовал в мальчишеских затеях и заражал своим энтузиазмом остальных. Однажды в моем присутствии Юра и Абрам обсуждали книгу "12 стульев". Восторгу их не было предела. Я попросил у Юры эту книгу. Он с сомнением посмотрел на меня, но дал. Немедленно я уселся читать ее и... oна "не пошла". Не смог я оценить тогда ни сатиры, подавлявшей сюжет, ни блистательного языка авторов. Время Ильфа и Петрова пришло ко мне позже. А тогда, вернув непрочитанную книгу Юре, я был благодарен ему за достойное и доброе отношение старшего к младшему.
  
   Очень важными и радостными для нас были приезды брата мамы Левы с его приятельницей Реной. Именно они заложили во мне первые родственные чувства. И еще - особенно важное для меня - мужское общение. Молодые, веселые студенты, очень доброжелательные, готовые поучаствовать в играх с ребятами, они всегда были желанны не только нам - родственникам, но и моим знакомым ребятам. Гибкая красавица Рена с толстой черной, как смоль, косой любила плести с девочками венки из полевых цветов. Их собирали в овражке напротив дома. Лева охотно ходил с нами на пруд, брал напрокат лодку, и мы проводили там вместе несколько часов.
   А однажды Лева и Рена появились в воскресенье рано утром и сказали, что нас ожидает совершенно необычное приключение, и что мама и я должны не мешкая позавтракать, собраться и, как можно скорее, пойти на электричку. Приехав в Москву, мы спустились в метро. Из метро пересели в троллейбус. Он нас привез к совершенно роскошному белоснежному дворцу, украшенному ажурной колоннадой и золотым шпилем со звездой. Это был Северный Речной вокзал в Химках на берегу канала Москва-Волга. Нам предстояла прогулка на пароходе по каналу!
   Но приключения ожидали не только маму и меня. Оказалось, что сумочка Рены, в которой были билеты на пароход, осталась в вагоне метро. Лева подошел к дежурному по порту и спросил, как нам быть в таком положении. Одетый в белоснежную капитанскую форму, в фуражке с золотым крабом, глядя на растерянного Леву, он поинтересовался:
   - На какое судно у вас были билеты?
   - На "Леваневский", - ответил Лева. Тогда почти все прогулочные катера носили имена полярных летчиков.
   - Ну, вот, у вас есть прекрасная возможность совершить прогулку на гораздо более комфортабельном пароходе "Советская Республика", - сообщил дежурный, - билеты можно еще приобрести в кассе.
   Лучшего дежурный посоветовать не мог, и на этом беседа с ним была завершена.
   Лева с мамой купили билеты, и мы по шаткому трапу взошли на большой колесный пароход. Прозвучал многоголосый отвальный гудок, колеса двинулись, плицы зашлепали по воде, и путешествие началось. Под руководством Левы мы осмотрели все судно вплоть до машинного отделения и даже подошли к капитанскому мостику посмотреть, как рулевой управляет штурвалом. Мимо проплывали берега с перелесками и поселками, рыбаки и купающиеся дети приветствовали пароход, пассажиры отвечали на приветствия.
   Особое впечатление оставил проход судна через шлюзы. Было удивительно видеть, как наша "Советская Республика", словно игрушка в банке, поднималась или опускалась вслед за изменением уровня воды в огромной бетонной камере шлюза.
   Прекрасная погода, праздничное настроение - день сложился наславу. Огорчала только пропажа Рениной сумки.
   Прошло несколько дней. Приехал Лева и рассказал, что он обратился в камеру забытых вещей Метрополитена около станции "Дзержинская", и ему вернули сумку Рены. И в ней лежали билеты на "Леваневский". Но мы решили, что на "Советской республике" было, конечно, интересней.
  
   Лето 1939 года ознаменовалось в Москве важным событием. На специально выделенной большой территории между Москвой и нашим городом Бабушкином открыли Всесоюзную Сельскохозяйственную Выставку. Радио, газеты и журналы рассказывали о ней, как о сказочном городе, где можно было познакомиться с жизнью всех республик и краев Советского Союза.
   В одно из воскресений (государство уже вернулось обратно к семидневной неделе) мама, Саня и я поехали на ВСХВ, как сокращенно называли Выставку. Перед главными воротами - скульптура Веры Мухиной "Рабочий и колхозница", склепанная из листов нержавеющей стали[27]. В 1936 году она венчала павильон СССР на международной выставке в Париже. Продемонстрировав буржуазному миру обобщенный образ коммунистических устремлений, стальные ребята вернулись в Москву и заняли в городе достойное место. Мы с восторгом несколько раз обошли скульптуру. Находились и намекавшие, что, будь, мол, пьедестал повыше, как в Париже, скульптура смотрелась бы лучше. Но в Париже мало кто бывал, и оценить это замечание могли не все. Нам особенно нравился вид со стороны устроенного перед монументом прямоугольного бассейна. Мощно устремленные вперед, крупные, сильные советские труженики, высоко несущие эмблему страны - Серп и Молот, накидка, развевающаяся как знамя, эффектно отражались в зеркале воды. Счастливые владельцы фотоаппаратов делали снимки на память. Посетители с волнением торжественно-празднично вступали под арки главного входа, "подготовленные" образцом настоящего советского искусства.
   На территории Выставки каждая республика возвела свой павильон с элементами национального зодчества. Российская Федерация представила несколько павильонов основных хозяйственно-экономических зон. Кроме того, были павильоны, посвященные животноводству, птицеводству, охоте и звероводству, сельскохозяйственному машиностроению, еще несколько других, не оставшихся в памяти, и мичуринский сад.
   В павильонах, кроме экспонатов, картин и скульптур были отлично выполненные диорамы, с мельчайшими подробностями представлявшие макеты поселений, колхозных ферм и предприятий. На стекле одной из них был нанесен план распределения земель в дореволюционном селе: коричневым цветом обозначены плодородные земли, принадлежащие помещику, розовым цветом - тощие земли крестьян. Земли помещика находятся рядом с селом, крестьянские - в значительном отдалении. В диораме меняется освещение, и сквозь стекло с планом становится виден макет уютного колхозного села. Смена картинок на тему "раньше и теперь". Я поинтересовался у Сани, как можно сравнивать план и макет.
   Она, подумав, сказала:
   - Понимаешь, Эрик, теперь вся земля - у колхоза. Помещиков просто нет, а земля принадлежит государству. У колхозников земли тоже нет, поэтому показывать на плане просто нечего.
   В делах деревенских Саня для меня была высшим авторитетом. Она же из села. Но всю глубину этого объяснения я понял позже, когда сам прожил несколько лет на селе.
Особое впечатление произвел на меня павильон Дальнего Востока. Весь цоколь его был декорирован под броневые плиты, и напоминал борта броненосца. Так и на сельскохозяйственной выставке нашли возможность продемонстрировать оборонную мощь СССР и агрессивность близлежащей Японии.
   В некоторых республиканских павильонах находились мастерские традиционных ремесел. В среднеазиатских - ткали ковры, в украинском и белорусском - вышивали рушники и плели корзины, в одном из российских - вязали кружева. Все это - на глазах посетителей.
   В одном из павильонов, кажется в узбекском, над целым кустом хлопка - ярко освещенная картина "Мамлакат Нахангова в гостях у товарища Сталина". Красивая черноволосая девочка в светлой шали с кистями и орденом Ленина на кофточке в отеческом объятии вождя. Имя Мамлакат было широко известно в стране наряду с именами Алексея Стаханова, Петра Кривоноса, Марии Демченко и других передовиков народного хозяйства. Выходя на хлопковое поле, Мамлакат, - ей было тринадцать лет! - собирала за смену вдвое больше хлопка, чем ее взрослые подруги. Она достигла такого результата, обирая коробочки хлопка двумя руками. Традиционно же хлопок собирали одной рукой, держа в другой корзину. Ее ставили в пример взрослым и детям, а высший орден СССР являлся свидетельством совершенно незаурядного достижения.
   В специализированных павильонах демонстрировали рекордсменов из птиц и животных: белых курочек породы леггорн, несших по триста яиц в год, корову Ленту, которая давала больше тринадцати тысяч литров молока в год, свиноматок, кормивших немыслимое количество поросят, изящных скакунов и громоздких тяжеловозов, овец с огромными курдюками и овец с нежной длинной шерстью. Саня и я воспринимали это, как своеобразный зверинец, при этом Саня утверждала, что даже самая хорошая корова не даст больше пяти тысяч литров молока в год, а о трехстах яиц в год от одной курицы и говорить нечего - этого просто не может быть.
   Кроме животных-рекордсменов были на Выставке вольеры с экзотическими домашними животными со всех концов Союза - от среднеазиатских верблюдов и осликов до ездовых собак и оленей Севера.
   И был еще один, самый интересный для меня павильон - "Арктика". На его высоком стеклянном фасаде - карта Севера Союза. А в нем!... В нем множество любопытнейших вещей.
   Во-первых, там была та самая, легендарная палатка папанинцев, и в нее можно было заглянуть через круглые иллюминаторы. Еще там был настоящий чукотский чум, в нем сидела самая настоящая чукотская женщина и шила из оленьих шкур кухлянки и торбаза (так называются чукотская национальная одежда и обувь). Под потолком павильона висел небольшой деревянный самолет типа "летающая лодка", на котором полярный летчик Головин совершал первые полеты над Арктикой. Из этого павильона меня увели с трудом. В то лето мне посчастливилось побывать на Выставке еще два-три раза, и каждый раз я подолгу оставался в "Арктике". Здесь я реально ощущал мужество борьбы полярников с суровой природой и романтику дальних странствий. А неподалеку находилось кафе-мороженое "Арктика", выглядевшее, как огромный ледяной торос. На его вершине лежал тюлень, удерживающий на носу вазу с шариками мороженого. Изучение Севера неизменно завершалось порцией этого лакомства.
   Но, пожалуй, самое яркое впечатление на Выставке создавала встреча с представителями всех народов нашей необъятной страны в национальных одеждах. Темные и светлые чекмени с газырями, папахи и бурки кавказцев; пестрые халаты, тюбетейки, чалмы и мохнатые туркменские шапки представителей среднеазиатских республик; расшитые халаты и отороченные мехом шапки казахов и монголов; меховые одежды якутов и жителей Севера. Они ходили среди посетителей, наглядно демонстрируя дружбу народов. Все это выглядело праздничным маскарадом. Не берусь судить о степени искренности участников этого действа, но выглядело это чрезвычайно эффектно.
   Главная аллея Выставки заканчивалась у круглой площади перед павильоном механизации в виде полуовальной стеклянной крыши. В нем стояли всевозможные специализированные автомобили, трактора, комбайны, сенокосилки, электродоильные агрегаты и прочая сельскохозяйственная техника. В центре круглой площади возвышалась скульптура товарища Сталина, высеченная из темно-розового гранита. От его фигуры с чуть склоненной головой веяло озабоченностью судьбами народа и страны, а длинная, до земли шинель создавала впечатление непоколебимой устойчивости. "Сталин думает о нас, Сталин защищает нас" - эта идея пронизывала всю нашу жизнь.
  
   Заработки мамы, служившей патронажной сестрой юриста детской консультации (так называлась ее должность), были более, чем скромными. Поддерживать питание на должном уровне, оплачивать учебу на курсах английского языка и услуги Сани без дополнительных средств было невозможно. И мама периодически относила вещи, привезенные из Японии, в комиссионные магазины. Делая это, она всегда помнила, что при аресте отца ей оставили копию акта изъятия, где было отмечено, что вещи, принадлежащие лично А. Л. Наги, в том числе велосипед и радиоприемник, считаются конфискованными, но до особого распоряжения остаются у Ф. М. Зак без права ликвидации. Что именно чекисты считали "принадлежащим лично А. Л. Наги", кроме конкретно отмеченных предметов, в документах указано не было, поэтому мама имела некоторую свободу при отборе вещей на продажу.
   Одинокая жизнь в Москве тяготила маму. Она мечтала переехать в Харьков, где жили Мера, Софа и другие близкие, знакомые с молодых лет. Мама планировала, окончив языковые курсы, переехать туда. Летом 1940 года в свой отпуск она поехала в Харьков, чтобы отвезти туда часть вещей. На Курском вокзале к ней подошли двое и, предъявив удостоверения сотрудников НКВД, предложили пройти в служебное помещение. Здесь ей представили акт об изъятии имущества, принадлежащего арестованному А. Л. Наги. Мама предложила им отобрать вещи по их усмотрению, но чекисты выразили ей полное доверие и попросили просто указать, какие два чемодана из четырех они могут конфисковать. Мама наугад указала, подписала необходимые бумаги и уехала с оставленными ей вещами. Случай этот подтвердил, что "органы" нас не забыли, и всю жизнь мама сохраняла уверенность, что "за нами смотрят".
  
   Какими же остались в моей памяти предвоенные годы? Что определяло атмосферу в кругу моих сверстников - пионеров и комсомольцев? В первую очередь, конечно, непрерывная все пронизывающая, коммунистическая пропаганда. Главный смысл её был в том, что каждый из нас, от мала до велика, лично отвечает за укрепление, распространение влияния в мире, - во всем мире! - идеи строительства справедливого коммунистического общества. Кино, радио, газеты, особенно "Пионерская правда", множество бойкой литературы - все било в одну точку: "Мы строим коммунизм, рабочие всех стран мира с нетерпением ждут помощи СССР в борьбе с капиталистами за правое дело. Коммунизм победит во всем мире!" Существовали организации помощи зарубежным сторонникам революционных переворотов, например МОПР - Международное Общество Помощи борцам Революции, взносы ее членов шли на поддержку забастовочного движения и распространение коммунистических идей за рубежом. Не исключали мы и военное вмешательство с целью помощи трудящимся других стран. Каждый из нас должен быть готовым к боевой помощи зарубежным друзьям. Кроме упомянутых раньше значков БГТО и ГТО, были значки ГСО - готов к санитарной обороне, "Вoрошиловский стрелок", "Овладел парашютом", с указанием количества выполненных прыжков и много других. В Парке Культуры и Отдыха им. А. М. Горького в Москве стояла парашютная вышка высотой в пятьдесят метров. С нее на привязанном к канату парашюте желающие могли начинать занятия этим увлекательным делом. Как аттракцион, вышка пользовалась большой популярностью. Даже недалеко от Джамгаровки, где мы жили, по другую сторону железной дороги у станции "Лось", на окраине поселка метростроевцев, стояла своя парашютная вышка высотой в семьдесят пять метров (говорили - самая высокая в Московской области). Она была возведена с учебной целью, но никто ни разу не видал, чтобы с нее прыгали. По этому поводу говорили, что вышка эта спроектирована и построена вредителями так, чтобы прыгающие разбивались насмерть об ее опоры. После войны ее демонтировали. Добровольное Общество Содействия Авиации и Химии - "Осоавиахим" - принимало в свои коллективные члены всех жильцов какого-либо дома или всех трудящихся какого-либо предприятия. В Москве еще сейчас можно найти здания, украшенные уже несколько облезшими крупными - на треть квадратного метра - рельефно выполненными знаками этого общества с пропеллером, противогазом и прочей военно-авиационно-химической атрибутикой. Овладение военными знаниями широко пропагандировали, и причастностью к военным делам гордились. Насколько это оказалось серьезным по существу - говорить не буду. Об этом написаны теперь сотни книг. Повторю только, что по идее вся военная мощь СССР была направлена на защиту интересов трудящихся в любой точке Земли, и у меня лично было ощущение, что страна готова для начала освободительных действий и только ждет команду.
   На память приходит множество деталей. Вряд ли стоит подробно о них рассказывать. Политические события тех лет, так, как нам их преподносили, подтверждали правоту прокламируемых идей и главного девиза-лозунга Советского Союза:


Пролетарии всех стран - соединяйтесь!

   Его мы видели везде - на улицах, на газетах, на деньгах... И действительно: в 1939 году освобождены Западные Украина и Белоруссия, в июне 1940 - сразу четыре страны - Эстония, Латвия, Литва и Молдавия. Трудящиеся этих стран просятся в состав СССР в качестве республик. Их с почетом принимают. Особенно я был рад за Молдавию - так назвали Бессарабию, ту самую, территория которой западнее Украины была заштрихована. Пролетарии - соединялись! И это мы воспринимали, как начало победного шествия.
   Правда, наряду с этими несомненными успехами происходили и не совсем понятные вещи: Правительство заключает договор о дружбе и ненападении с фашистской Германией. Риббентроп прилетает в Москву, и газеты пестрят его фотографиями вместе с Молотовым и самим товарищем Сталиным.
   Что-то непонятное произошло в Финляндии. В зиму 1939-40 годов их капиталисты спровоцировали войну, а когда на помощь их рабочим пришла наша Красная Армия, она почему-то не получила поддержки. И вся страна, за исключением маленького кусочка у Ленинграда, осталась под властью буржуев.
   Но, несмотря на эти досадные неожиданности, мы были устремлены в счастливое будущее, и был у нас его прекрасный символ - Дворец Советов. Его планировали воздвигнуть недалеко от Кремля (что это было место Храма Христа Спасителя я, разумеется, не знал; да если бы и знал, едва ли переживал бы, - воинствующий атеизм активно внедряли в наше сознание, а о памятниках архитектуры и речи не было). Дворец Советов символизировал полную победу Советской власти во всем мире и всеобщее объединение под знаменами Коммунизма. Над проектом работала группа архитекторов во главе с Борисом Иофаном. Здание должно было быть самым высоким в мире - выше Эмпайр Стейт Билдинга в Нью-Йорке - и увенчанным скульптурой В. И. Ленина с рукой, протянутой "вперед и выше". Изображения Дворца были везде: на плакатах, почтовых марках, в периодической печати, в киножурналах, освещавших текущие события в стране. В агитационно-художественной литературе Дворец Советов служил местом действия героев. В других городах многие воспринимали Дворец Советов, как уже существующий. Такова была мощь пропаганды.
   Такими были детали фона, на котором проходила жизнь в довоенной Москве. А за всем этим, за всей страной, да что за страной - за всем миром, наблюдает "и смотрит с улыбкою Сталин - советский простой человек!", как писал поэт Алексей Сурков. Добрый, сердечный, умный гигант, почти полубог, знающий все, заботящийся обо всех и обо всем. До глубокой ночи не гаснет в Кремле свет в его окне.

Годы войны


                                                                            Не беда, что немцы в Польше,     
                                                                            Ведь сильна страна!
                                                                            Через месяц, и не больше,
                                                                            Кончится война!
                                                                                Г. Шпаликов.
   Обратно крути киноленту, Механик, сошедший с ума, К тому небывалому лету, За коим весна и зима! Д. Самойлов.
  
   Весной 1941 года я окончил третий класс, а мама - курсы иностранного языка. Теперь она имела определенную квалификацию и могла работать переводчиком или преподавателем в школе. Летом мама предполагала посетить со мной родных в Харькове, подыскать жилье для обмена и выяснить возможности работы.
   В начале июня Саня уехала на Украину к себе в деревню. Она рассчитывала провести там около месяца.
   Девятого или десятого июня, точно не помню, часов в десять вечера в дверь постучали. На вопрос мамы ответили:
   - Откройте, НКВД.
   Вошли двое в форме, вежливо поздоровались, попросили разрешения сесть и положили на стол тот самый акт изъятия. Спросили у мамы, знает ли она об этом акте. Мама подтвердила, что знает, и, в свою очередь, спросила, известно ли сотрудникам НКВД, что прошлым летом на Курском вокзале у нее были изъяты два чемодана с вещами. Чекисты ответили, что это им известно и что они прибыли для того, чтобы завершить все формальности, связанные с конфискацией имущества. Оформляя новые документы, они указали, что вещи, принадлежащие лично А. Л. Наги в количестве двух чемоданов, а также велосипед и радиоприемник конфискованы и, таким образом, действия, предписанные ордером на арест и изъятие имущества, завершены полностью.
   Велосипед папы стоял на террасе в ящике. Пользоваться им мама не разрешала. Но приемник... Расставаться с приемником было тяжело. Видимо на моем лице что-то отразилось, и один из службистов, кивнув в мою сторону, произнес:
   - Парня жаль!
   Покончив с составлением бумаг, предложили маме расписаться. Один экземпляр акта оставили, сказав, что НКВД больше имущественных претензий к нашей семье не имеет. Чекисты вынесли приемник, выкатили велосипед и исчезли в ночи.
   Утром Цецилия Иосифовна поинтересовалась, что за поздние гости были у нас вчера. Увидав через открытую дверь, что приемника нет на месте, спросила:
   - Нeужели забрали?
   - Забрали, - ответил я.
   - Они?
   - Они.
   Покачала головой и молча уковыляла к себе в комнату. И мы были благодарны ей, что она оставила происшедшее без комментариев.
   А через неделю с лишним - 22 июня - по радио объявили о вероломном нападении фашистской Германии на Советский Союз.
   Первые несколько дней войну я воспринимал только из разговоров взрослых. Приемника у нас уже не было, и речь Молотова мы с мамой слушали у соседей при ее повторении в полдень. Наш сосед, парикмахер дядя Гриша Рыклин, встретив меня перед домом, с жаром стал объяснять:
   - Ты понимаешь, какой они треугольник сделали? Брест - Киев - Минск!
   Так он анализировал первый бомбардировочный налет на советские города. Энергично жестикулируя, он выражал свое возмущение наглым нарушением договора о дружбе и ненападении. Был он высок и худощав, резкие движения растрепали пышную шевелюру, глаза горели жаждой возмездия:
   - Ну, ничего! Через месяц-два они узнают, на что напоролись. Мы им покажем!
   Именно такое настроение царило вокруг. Все были убеждены, что война - это наша верная победа, и к осени все будет завершено. Как в кино "Если завтра война". К концу дня в соседнем доме выставили в окно приемник, и зазвучала песня:
                                         Вставай, страна огромная,
                                         Вставай на смертный бой!
                                         С фашистской силой темною,
                                         С проклятою ордой!
                                         Пусть ярость благородная
                                         Вскипает, как волна,
                                         Идет война народная,
                                         Священная война! 
   Песня вызывала тревогу. Оптимистические настроения несколько поблекли. Первый день войны, воскресенье, прошел в разговорах и пересудах о том, как именно будут развиваться события на фронте. Пару дней спустя, когда оккупация западных территорий Союза стала непреложным фактом, и освобождение их не произошло немедленно, все начали понимать, что несколькими неделями дело не обойдется. В первые же дни нам объявили о возможности налетов бомбардировочной авиации и приказали выполнить глухое затемнение окон, чтобы ночью свет не проникал наружу. Кто не мог этого сделать, не мог включать освещение под угрозой суда военным трибуналом. Появились плакаты с изображениями горящих спичек, свечи, электрическиx ламп различной мощности и указанием расстояния, на котором виден их свет. На каждое оконное стекло с двух сторон по диагоналям наклеили бумажные полосы. Так они становились устойчивее к ударам воздушных волн, возникающих при взрывах бомб. Жители каждого дома в поселке должны были оборудовать для себя "защитную щель", куда необходимо было укрываться во время налетов вражеской авиации. "Щель" представляла собой траншею глубиной 2 - 2,5 метра и шириной 0,8 - 1 метр. Длина ее зависела от количества размещавшихся людей и желаемой степени удобства. У каждого конца траншеи под прямым углом к ней было по выходу. Всю траншею и один из выходов, как запасной, перекрывали бревнами и досками, а на них - земляной накат. От прямого попадания бомбы такое сооружение не спасало, но от осколков бомб и зенитных снарядов уберегало надежно. Уже в конце июня мы узнали, что такое налет бомбардировочной авиации. О его начале возвестили непрерывные гудки сирен. Они прозвучали часов в семь вечера, когда было еще светло. Щель уже была готова, и все жители нашего дома с предметами первой необходимости пошли к ней. В тот день мы впервые услыхали шум моторов немецких самолетов. Звук их был волнообразным, и скоро мы на слух легко отличали вражеские самолеты от своих. Конечно, нам было интересно и посмотреть на вражеские самолеты. Мы подобрались к открытой двери щели, откуда был виден кусочек неба, но в этот раз так ничего и не увидели. Примерно через два часа прерывистые гудки возвестили о конце налета, и все отправились домой спать.
   3 июля 1941 года с речью на всю страну выступил товарищ Сталин. Начав с обычного перечисления рабочих и крестьян, бойцов и краснофлотцев, командиров и политработников, он завершил вступление непривычным "...братья и сестры, к вам обращаюсь я, друзья мои!" С первых же слов стало ясно, что ситуация в государстве неожиданная и весьма тяжелая. И, пожалуй, именно эта речь окончательно развеяла надежды на скорое окончание войны, хотя мало кто предполагал, что продлится она без малого четыре года, а с учетом войны с Японией - и более четырех.
   К этому времени налеты гитлеровской авиации стали регулярными. Крупный железнодорожный узел, военная база в лесу за станцией, и находящееся недалеко от нашего дома военное пограничное училище делали наш город Бабушкин важной стратегической целью. Каждый вечер в небо поднимались серые продолговатые аэростаты воздушного заграждения. Темные улицы, черные окна домов резко изменили облик города. Многие знакомые соседи-мужчины одели непривычную для них военную форму. Многие, в том числе и наш сосед Ефим Петрович Готлибович, ушли в Народное ополчение. Так назвали военизированные формирования, набранные из людей, не подлежащих военному призыву по возрасту или состоянию здоровья. Возникли разговоры о шпионах, подающих ночью световые сигналы вражеским бомбардировщикам. Утверждали, что нескольких уже выследили и поймали. Ежедневно, точнее ежесуточно, происходило по два налета. Первый - после шести вечера и до девяти, второй - после одиннадцати и до раннего утра. Вечерние налеты мы, как опасность не воспринимали. Самолетов в небе видно не было, стрельбы - не слышно. Ночные же налеты представляли собой реальную опасность. Но мы - дети - не могли ощутить ее в полной мере. Тем более, что очень скоро они стали будничным явлением, вошедшим в жизненный обиход. Нас привлекала их зрелищная сторона. И, если отвлечься от горького существа происходящего, надо признать, что картина ночного воздушного боя с участием наземных средств защиты исключительно эффектна и зрелищна.
   Представьте себе голубоватые лучи многих прожекторов, находящихся в постоянном движении в поисках вражеского самолета. И вот в одном из лучей оказывается его крохотная серебристая фигурка. Сразу же к первому лучу присоединяются еще несколько, и прожектористы стараются удержать самолет в перекрестии лучей, следя за его полетом. Пилот ярко освещенного самолета начинает отчаянно маневрировать, стараясь вырваться из этого смертельного светового плена. В дело вступают зенитные пулеметы, и отчетливо видно, как в самолет летят цепочки красных огоньков. Это очереди трассирующих пуль. Вокруг самолета вспыхивают облачка разрывов - стреляют зенитные орудия. При прямом попадании снаряда фашистский самолет, ярко вспыхнув, разлетается на куски, а чаще загорается от трассирующих пуль или близких разрывов. Каждый такой успех зенитчиков, естественно, сопровождался криками "Ура!" возбужденных зрителей. Наблюдать эти картины было небезопасно, особенно если вражеские самолеты оказывались над нашими домами. Мы выползали из щели посмотреть на происходящее, ориентируясь на слух, по мере отдаления треска пулеметов и выстрелов зенитных орудий. В общем, по впечатлениям зрелище не уступало празднику фейерверков в Камакура. Однако, осознание того, что в каждый такой "праздник" неизбежно гибнут люди, и что мы сами в любую ночь можем стать его жертвами, существенно охлаждало наши восторги. Особенно хорошо мы это понимали по утрам, когда находили в обгорелой траве тяжелые стальные осколки снарядов с рваными краями. Острые, колючие, при неосторожном движении они легко ранили руки. Попасть под такой осколок, да еще раскаленный от взрыва, было смертельно опасно.
  
   Во время подготовки защитных щелей в Джамгаровке произошло сенсационное открытие. На углу улиц Карла Маркса и Чичерина за небольшим аптечным киоском была довольно большая пустая площадка, за котoрой глухой забор ограждал участок с нарядной бревенчатой дачей. Раньше там располагался детский сад, но к 1941 году его перевели в другое помещение, и в чьё ведение перешло здание за забором осталось неясным. Иногда там появлялись некие люди, не привлекавшие к себе особого внимания. Иногда к ней подъезжала легковая машина. В первую же неделю войны около неё стали рыть защитную щель, но не по инструкции. Траншею начали копать из-за забора, выводя ее за пределы участка. Причем она была не прямой, а в виде дуги. Вскоре по округе разнесся слух, что на улице Карла Маркса обнаружен подземный ход, и что его можно использовать как настоящее бомбоубежище. Мы с Васей и Сережей Мосиными побежали смотреть. Постепенно понижающееся дно траншеи упиралось в кирпичную кладку. В ней уже было пробито прямоугольное отверстие достаточного размера, чтобы в него можно было спуститься. Вокруг стояли люди, заинтересованные этим открытием. Некоторые спускались внутрь. Мы, немного подождав, и убедившись, что никто этого не запрещает, спустились в темноту отверстия. Ноги встали на твердый пол, покрытый чистым песком. Мы находились в тоннеле, сложенном из крупного кирпича. Голова моя упиралась в свод. Пройдя метров по пятнадцать в обе стороны, не найдя никаких изменений и ничего интересного, вылезли наружу, пожалев, что у нас не было карманного фонарика. несколькими днями позже во время очередного налета полутонная фугасная бомба угодила в плотину Джамгаровского пруда. Мы пошли к воронке поискать осколки немецкой бомбы. Каково же было наше удивление, когда по обе стороны разрушенной плотины обнаружили остатки продолжения этого подземного хода. Конечно, мы не были первыми, увидевшими обрушенные своды. Жители участков, расположенных на линии между бывшим детским садом и плотиной стали целенаправленно копать подходы к этому надежному укрытию, и некоторым это удавалось. Много лет спустя, я узнал, что это были остатки водопровода, построенного при Екатерине II, чтобы подавать воду из Мытищинских источников в Москву. И красавец-акведук на двадцать одной арке около станции "Яуза" Ярославской железной дороги по пути в Москву - его прямое продолжение.
  
   Мама очень беспокоилась о судьбе живущих на Украине родных и близких. К этому времени Мера вышла замуж за Колю Зубаху. В конце 1939 года у них родилась дочка Аллочка. Софа и два ее брата продолжали работать на своих предприятиях в Харькове. Лева и Рена окончили институт, поженились и их распределили на работу в Ворошиловград, где жили его и мамины родители - мои бабушка Голда и дедушка Мендель. В том же 1939 году у Левы и Рены родилась дочка Эля. Война застала Рену и Элю в Запорожьe, у родителей Рены. 23 июня Эле исполнилось ровно два года. Еще один мамин брат - холостяк Мойсей - жил и работал в Днепропетровске. В первые дни войны Коля Зубаха ушел на фронт. Связь с родными, Колей и Софочкой поддерживала почта. Мы очень волновались о судьбе Сани Замазий, поехавшей отдыхать в свою деревню под Полтавой, так как не имели от нее никаких вестей.
   Фронт неуклонно продвигался на восток, приближаясь к Киеву, Ворошиловграду, Харькову. Все чаще стало звучать слово "эвакуация". Его связывали с перемещением военного и промышленного производства на восток - на Волгу, на Урал и в Западную Сибирь. Стали говорить и о перемещении населения из районов возможной оккупации и местностей, подверженных интенсивным налетам вражеской авиации.
   К началу августа мы уже потеряли надежду дождаться Саню. В письмах из Харькова и Ворошиловграда сообщали о подготовке к эвакуации предприятий со всеми сотрудниками и их семьями.
   Наконец, заговорила об эвакуации мама. Детская консультация, где она работала, не могла организовать эвакуацию своих сотрудников. Думать об отъезде маме следовало самой. В Новосибирске жила родная сестра нашей соседки по дому, Веры Владимировны. Ефим Петрович, уходя в народное ополчение, настоятельно рекомендовал эвакуироваться с обеими дочерьми - Цилей и Галей. Вера Владимировна списалась со своей сестрой, и получила согласие на прием и временное размещение у нее наших семей. Мы стали готовиться к отъезду.
   Мама предполагала, что первое время, возможно, придется обеспечивать жизнь за счет продажи вещей или обмена их на продукты. Кроме того, она решила забрать с собой матрац от японской кровати, полагая, что где его можно будет положить, там и будет дом. В матрац мама завернула основной механизм, как она говорила - "головку", ножной швейной машинки "Зингер", тоже привезенной из Японии.
   Я же уговорил маму забрать с собой лучшую часть отцовской коллекции почтовых марок и коробку с осколками зенитных снарядов и бомб, чтобы демонстрировать их в глубоком тылу. Часть вещей была отправлена в Новосибирск заранее "малой скоростью". Вера Владимировна Готлибович с дочерьми Цилей и Галей, и мама со мной отправились в Сибирь 14 августа 1941 года.
  
   В эвакуацию, в Новосибирск мы ехали по знакомой мне магистрали. Но это была совершенно другая поездка. И отличалась от прежней не только степенью комфортности. У меня была боковая полка, на день она превращалась в два сидения с небольшим столиком между ними. Отделение рядом занимали Вера Владимировна, Циля и Галя. На четвертом месте ехал некий ответственный товарищ в полувоенной одежде, целыми днями пропадавший в комендатуре поезда. Было и такое учреждение в одном из вагонов состава. Здесь вели строгое наблюдение за населением поезда. Два раза в день проверяли документы и контролировали смену пассажиров на станциях. Все это в поисках шпионов и дезертиров. О шпионах мы слыхали и раньше, а словечко "дезертир" появилось в обиходе только вместе с войной. В первый же день в поезде мама категорически приказала мне никому и нигде не упоминать о нашем японском прошлом. Хоть Япония с СССР не воюет, всем известно, что она является союзником Германии, и всякое упоминание о какой-либо связи с Японией может закончиться самым скверным образом.
   От Новосибирска тех времен у меня осталось впечатление города, застроенного деревенскими домами. Только на главной улице - на Красном Проспекте - было несколько многоэтажных зданий, среди которых выделялись гостиницы "Сибирь" и "Центральная". Да еще здание Театра оперы и балета с огромным куполом.
   Неподалеку, в небольшом скверике находился необычный памятник павшим в революционной борьбе. Он представлял собой кисть руки с горящим факелом, прорвавшейся из-под груды камней. Много лет спустя, приезжая в Новосибирск в командировки, я обязательно приходил к этому памятнику. Он напоминал мне эвакуацию, детское восприятие этой необычной скульптуры и еще вызывал какие-то смутные параллели[28].
   В Новосибирске мы прожили около двух недель в небольшом рубленом доме сестры Веры Владимировны. В это время мама искала работу, в надежде получить какое-нибудь жилье.
   Очень скоро стало ясно, что в Новосибирске на это рассчитывать не приходится, и тогда она со Свидетельством преподавателя английского языка и переводчика отправилась в Областное Управление Народного Образования (ОблОНО), где ей вручили направление на работу в Татарский район.
   И вот короткие сборы в очередную дорогу. От Новосибирска до Татарска четыреста пятьдесят километров на запад. Сам город Татарск - крупный железнодорожный узел. Именно от него уходит на юг построенная в советские годы Туркестано-Сибирская магистраль или, как ее сокращенно называли, Турксиб. Отправка багажа, поезд, на этот раз всего семь часов, и в ночь мы прибываем в Татарск. На вокзале мама интересуется, где можно переночевать. Нас приглашают в комендатуру для выяснения наших личностей и оснований для приезда. Направление ОблОНО и справка об эвакуации производят соответствующий эффект, и нам выписывают направление в гостиницу и дают адрес Районного Отдела Народного Образования (РОНО). Предупреждают, что завтра же необходимо туда явиться за распределением на работу.
   Мы с пожитками выходим на темную, немощеную, совершенно пустую улицу. Доски вместо тротуаров. Глубокая грязь. В комендатуре сказали, что гостиница рядом, но не уточнили где именно. Приближается шумная группа мужчин, оказавшихся командирами-летчиками. Мама попросила объяснить, где гостиница. Военные охотно, наперебой объяснили:
   - Нужно идти влево по левой стороне этой улицы по жидкой грязи около двадцати минут. Пока не покажется освещенная вывеска. На ней зелеными буквами на желтом фоне написано: "Гостиница", через два "н"! - Подчеркнули они и добавили:
   - Она здесь единственная.
   Все так и оказалось. Нас приняли, поместили в крохотный двухместный номер с фанерными стенками. Единственный телефон у администратора работал всю ночь, посетители звонили по самым различным поводам. В виду военного времени во всех важнейших учреждениях были введены дежурства. То и дело слышалось:
   - Дайте вокзал!
   - Девушка, ну очень надо, ну, пожалуйста!
   - Соедините с Аэропортом!
   - Мне Госбанк и немедленно!
   - Что значит не отвечает? А что такое Трибунал вам известно?
   - Пищеблок воинской части 22571, пожалуйста!
   - Военную Комендатуру, срочно! Девушка, вы можете сорвать операцию!
   - По срочному Москву!.. Не получается? Должно получиться. Я жду.
   - Просят полковника Золотых! Минуточку, сейчас подойдет его ординарец ...
   - Девушка, я просил Аэропорт!..
   Очень скоро электричество, по-видимому, во всех номерах выключили. Внешний мир продолжал врываться в нашу комнатку телефонными страстями за фанерной стенкой. Заснуть было трудно. Мама произнесла:
   - Слушая эти разговоры в темноте, можно подумать, что мы находимся в Нью-Йорке или, по крайней мере, в Лондоне.
   Утром мама отправилась в РОНО, строго-настрого запретив мне выходить из гостиницы. К середине дня она вернулась и рассказала, что ее очень хорошо принял заведующий РОНО Островский. Объяснил, что в деревнях очень большая нужда в преподавателях, дал понять, что там, в деревнях с питанием будет получше, чем здесь. Предложил на выбор несколько точек. Мама выбрала ближайшую к железной дороге - в сорока километрах - школу-семилетку в селе Константиновка.
   В РОНО маме дали адрес хозяйки, которая принимает учителей Константиновской школы, когда они приезжают в Татарск. Прошло несколько дней, пока нашлась попутная подвода. Наши попутчики - двое мужчин (как нам сказали - "два мужика") - погрузили наши вещи, и мы двинулись в путь. Все сорок километров до Константиновки мама и я прошли пешком рядом с подводой.
   Природа этих мест типично лесостепная: плоская равнина, поросшая высокой, уже по осеннему пожелтевшей травой, с островками леса. Мужики-попутчики не были мобилизованы на фронт по состоянию здоровья. Они рассказывали, что островки леса называются "околками", а то, что между ними, - "стэп"; что растут в околках береза да осина, других деревьев нет. Еще можно найти кусты вербы. Что околки вблизи деревень называют, чаще всего по фамилии семей, которым они принадлежали до Революции. Островки леса, как в кино, появлялись один из-за другого; открытого степного горизонта видно не было. Один из мужиков - прихрамывающий, с непривычной для нашего слуха фамилией Жежера (позже я узнал, что он уважаемый в окрестностях Константиновки кузнец), - с увлечением говорил о местных животных и птицах. Оказалось, их множество: известные мне волки, лисы, зайцы, журавли, утки, и впервые услышанные - тушканчики, суслики. Рассказал он и о том, что "кроме стэпу та околков е ще (я понял, что Жежера так произнёс 'есть ещё') болота та озэра, а в их, кроме уток, чирки та окуньки". В общем, из его слов следовало, что природа здесь разнообразная, богатая и интересная. Свой украинский акцент Жежера объяснил происхождением: предки его, как и у многих сибиряков, были выходцами из Украины.
   В пути сделали одну остановку на час отдыха в деревне со странным названием Казаткуль. Дорога заняла почти весь день.
  
   По прибытии в Константиновку маму зачислили на работу в школу, а меня - в четвертый класс. Поселили нас в доме завхоза школы Ивана Седько. Его жена Василиса страдала "падучей", как по-старинке называли здесь эпилепсию. Было у них двое детей - сын Николай и дочь Вера. Они-то первыми и вводили нас в быт сибирского села, знакомили c его нравами и обычаями. Василиса и Вера больше общались с мамой, Николай - со мной.
   Дом у семейства Cедько, по местным понятиям, был большой: в нем было две горницы, одна за другой. Нас поселили в проходной. Кроме нас, у Седько в запроходной комнатке жили еще две учительницы: Татьяна Михайловна, преподававшая русский язык и литературу, и Мария Александровна, математичка. Каждой из них было около двадцати пяти лет. Обе незамужние, приятные, доброжелательные девушки.
   В первые же дни мы разослали из Константиновки письма маминым родителям и младшему брату Леве в Ворошиловград, Моисею в Днепропетровск и Мере с Колей в Харьков.
   В то время, как Лева со своим хлебопекарным заводом был эвакуирован из Ворошиловградa в Кемерово, Рену с Элей и родителями из Запорожья эвакуировали в Киргизию. Из дома они уезжали уже под прямыми бомбежками вражеской авиации. В Джалал-Абаде в марте 1942 года Рена родила сына Валерия, и у Эли появился младший брат. Там же, в Джалал-Абаде, скончалась мать Рены. Вскоре Леву перевели на Урал, и вся семья с отцом Рены Григорием Семеновичем собралась в Нижнем Тагиле.
   От дедушки Менделя получили письмо, что бабушка Голда больна раком мочевого пузыря, и она безнадежна. Эвакуацию она не выдержит, а оставлять ее одну он не будет.
   От Моисея пришло письмо из Кемерова. Его, как специалиста-химика, мобилизовали на оборонное предприятие, изготовлявшее боеприпасы. Мера же пока осталась с Аллочкой в Харькове и ждет организованной эвакуации. От Коли получила пару открыток с фронта. Естественно, нас очень беспокоила судьба маминых родителей и Меры. Особенно переживала мама свое полное бессилие как-либо им помочь.
   Софочка со своими двумя братьями-холостяками Ароном и Борисом, работавшими на оборонном заводе, эвакуировалась на Урал, сразу в Нижний Тагил.
  
   Мои представления о деревне основывались на рассказах нашей домработницы Сани и посещениях Всесоюзной Сельскохозяйственной Выставки. И, следует признать, доверял я больше впечатлениям, сформированным на ВСХВ. И вот перед моими глазами реальная сибирская деревня. Конечно, это описание Константиновки сложилось не сразу, а по мере накопления впечатлений и деталей в течение трех лет жизни. Но мне думается, лучше привести его в начале, чтобы представить фон, на кoтором складывалась картина нашей жизни в эвакуации.
   На селе была главная улица, вдоль которой стояло большинство домов. На ней же располагались: школа; помещение типа барака без окон, его использовали попеременно то как клуб, то как склад сельскохозяйственной продукции; дом правления колхоза, звучно именовавшегося "Инициатор"; за зданием правления находились хозяйственные помещения - коровники, кошары (помещения для овец), сушилка зерна и навесы для хранения сельхозтехники. В последствии я убедился в том, что слово это - "Инициатор" - не несло жителям села никакого смысла.
   - Да хто его знаить, "Нициатор", - отвечали колхозники на вопрос, - приехали из района и велели так назвать. А нам - чего, имя жисти не меняет!
   В центре села находилось также кирпичное здание небольшого маслозавода. Территория его была обнесена плетнем, и считалось, что посторонним здесь не место. На деле же все местное население для сокращения пути проходило по двору завода во всех направлениях. Но в корпус пищевого производства действительно не пускали.
   Параллельно главной улице подальше от завода и по другую сторону от хозяйственного двора колхоза с коровниками и кошарами находилась, так сказать, административная улица. Здесь размещались Сельский совет, отделение Почты, магазин Сельской Потребительской Кооперации - Сельпо и недостроенный Сельмаг - сельский магазин. Напротив, через дорогу - сохранившееся с дореволюционных времен кирпичное здание церкви. Совершенно разоренный внутри храм в очередь с бараком на главной улице использовали как клуб или склад, но большую часть времени он бывал заброшен. Добротный дом рядом, где, возможно, когда-то жил священник, принадлежал школе. К моменту нашего приезда здание пустовало.
   Позже в этом доме устроили общежитие для учителей, и мы переехали в него из дома Седько вместе с нашими соседками Татьяной Васильевной и Марией Александровной. Там же поселились завуч Зинаида Васильевна Самыгина и учительница арифметики Галина Валентиновна Абышева с матерью, эвакуированные из Сталинграда.
   За церковью и школьным домом шел пологий берег большого заболоченного озера с небольшими пространствами открытой воды. Самое глубокое место метрах в двадцати от берега называли "Кубы" (с ударением на "ы"). Почему так - никто объяснить не мог. Кубы и Кубы.
   На берегу озера, подальше от села стояла заброшенная ветряная мельница, построенная в начале века. Старики еще помнили времена, когда она работала, и вспоминали, какие бывали веселые около нее посиделки, пока ждали очереди смолоть привезенное зерно.
   Однако, лицо села создавали, главным образом, жилые дома. Рубленые дома представляли собой распространенные в Сибири пятистенки, избы с двумя помещениями: большим - с русской печкой, где, в основном, протекала жизнь, и малым - горницей, иногда с отдельной печью, а чаще обогревавшейся одной из стен русской печи. Горница обычно бывала чисто прибрана, использовали ее как спальню и место хранения ценных вещей, спрятанных подальше от чужих глаз в сундуки. Гостей в горницу водили редко. В селе было несколько добротных домов под железными крышами, что символизировало состоятельность хозяев, а точнее - причастность их к власти. Основная масса домов имела крыши из пласта. Так называют в тех местах дерн. Полы в домах, большей частью, земляные. Но совершенно неожиданными для меня были "пластянки" - так называли жилища, сложенные из дерна. Строения эти возводят из уложенных друг на друга прямоугольных пластов дерна и обмазывают снаружи и изнутри глиной. Для устойчивости (этот строительный материал совсем непрочен) невысокие толстые стены чуть завалены внутрь, крыша без чердака и крыта тоже дерном. Площадь помещения - около двадцати квадратных метров, не менее четверти, из которых занимает русская печь, - источник тепла, очаг для приготовления пищи и центр жизни семьи. В пластянке два окна. Одно напротив загнетки[29], другое в торце помещения, рядом с красным углом, где в каждом, без исключения, доме находилась, по крайней мере, одна икона. Здесь на селе я впервые увидел этот атрибут православия.
   В пластянку впервые привел меня Коля Седько. Парень очень неглупый и по-крестьянски ехидный, он без стука открыл дверь, и мы вошли. С улицы - прямо в жилье.
   - Вот, Ерик, - сказал он, - посмотри, как живуть сибирские колхозники! Ты, небось, такого в своей Москве не видел!
   В единственной комнате были русская печка и примыкающие к ней полати. Под иконкой в красном углу дощатый стол и две лавки. На полатях и на лежанке печи - старые истрепанные лоскутные одеяла и тулупы, под полатями - сундук. Никакого следа побелки. Пол, стены и потолок обмазаны унылой глиной. Единственное украшение - три одинаковые открытки с изображением гранитной скульптуры товарища Сталина, установленной на ВСХВ перед павильоном "Механизация сельского хозяйства". Открытки - две сверху, одна снизу - прикреплены к стене одной кнопкой. Их коричневый тон странно гармонирует с цветом глины.
   В пластянке жила семья Валько. Их было три брата: Василий, старше меня на пару лет, мой ровесник Семен и младший Петр. Их мать работала в колхозе. Отец был в заключении.
   Когда мы вошли, дома были одни ребята. Первое, что я увидел, была попка одного из них, вылезавшего из печки. В печке он - это был Семен - аккуратно сложил дрова "колодцем", внутри стоял чугунок с картошкой. Коля объяснил мне, что таким способом легче получить больше углей без головешек.
  Младший, Петя, спросил:
- По скольку картошек?
- Нам по две и маме четыре
Ребята молча рассматривали меня, как некое диковинное явление. Казалось, что они не воспринимают меня как человека. Разговор не клеился. Несколько минут спустя Николай увел меня домой.
  
   Еще одно обстоятельство поразило меня: подавляющее большинство взрослых, за исключением школьных учителей, было неграмотно. Завхоз школы, Иван Седько, очень гордился тем, что умел расписываться. Фамилию свою он писал с двумя "д" первую - с хвостиком вниз, вторую - с хвостиком вверх.
   - На всякий случай, - говорил он, - не знаю, какую лучше.
   Иногда меня просили написать под диктовку письма "сродственникам" или на фронт. Письма начинались с приветствий и поклонов всех родственников, и, поскольку бумага являлась острым дефицитом, часто оказывалось, что для новостей места не оставалось. Диктующие бабы (только так и называли женщин в деревне) не огорчались и, махнув рукой, говорили:
   - Да че ишшо писать-та, узнають, что живы, и ладна!
   Ну никак не соответствовало все это образу колхозного села, представленному на стендах и диорамах Сельскоxозяйственной Выставки.
  
   Через пару дней после приезда мы отправились в школу: Мама - на работу, я - на учебу в четвертый класс. Школа - длинное одноэтажное здание, построенное, по-видимому, в два приема. Одна половина здания - под железной крышей, другая - под дерном-пластом. Вдоль всего здания - коридор, классы и учительская. В торце коридора небольшая жилая комнатка для "техничек" (так называли школьных уборщиц). В их обязанности, кроме уборки помещения, входили: подача звонков колокольчиком на уроки и перемены, топка печек и наблюдение за керосиновыми лампами в классах и коридоре.
   Школу посещали дети не только из Константиновки, но и из поселка близлежащей МТС (машино-тракторная cтанция) и из соседних деревень: Городенки в двух километрах, Орловки в шести километрах.
   Мы с мамой входим в коридор, полный детей. Нас встречает мертвая тишина. Все ребята тесно окружают нас и молча рассматривают. Мама с трудом пробирается через плотную толпу к двери с надписью "Учительская". Я остаюсь один в качестве наглядного пособия по понятию "выковыренный" (популярная в народе трансформация слова "эвакуированный"). Звон колокольчика разводит ребят по классам.
   Ко мне подходит учительница, говорит, что ее зовут Дарья Акимовна, и вводит меня в класс.
   - Вот, ребята, у нас новенький. Он эвакуирован из Москвы к нам в Константиновку и будет учиться в нашей школе. Его зовут Эрик Наги.
   Дарья Акимовна начала урок, кажется, арифметики. Точно не помню. Помню только, что класс во все глаза рассматривал меня. С трудом дождались перемены. Известно, что делается в школьных коридорах на переменах. Шум и беготня. Обычно даже появление новенького задерживает внимание ненадолго. Здесь же новенькие появлялись крайне редко. Все знали всех еще до школы, знали в каком году кто из детей пойдет в школу. Редкое появление новых семей (обычно это бывало при смене руководящих товарищей) большого внимания не привлекало, поскольку были они из своих, из сибиряков. Наше же появление было принципиально новым явлением: во-первых, мы приехали, спасаясь от войны; во-вторых, "из России", как сибиряки называли европейскую часть[30] СССР, в-третьих, моя непривычная для деревенских ребят одежда, в-четвертых, совершенно неслыханные имя и фамилия и, наконец, главное - "из самой Москвы!".
   На перемене я вышел в коридор в плотном окружении одноклассников и встал у печки. Вокруг скопились ученики других классов. От первого до седьмого. Рассматривали меня в упор и молча, шепотом обмениваясь впечатлениями. Больше всего их поразили, как я потом понял, мои короткие брюки и чулки-гольфы. Позже наша соседка учительница Татьяна Ми-хайловна рассказывала, что некоторые ученики спрашивали:
   - А почему у москвича коленки голые?
   Прошла техничка с колокольчиком, и ребята, неохотно отрываясь от разглядывания меня, разошлись по классам, обсуждая увиденное. В следующие перемены все повторилось. Изучение моей персоны и привыкание к ней продолжались около недели. Чувствовать себя постоянно под микроскопом было трудно. Иногда я срывался и спрашивал:
   - Ну что вы на меня так смотрите? Я же обычный парень, как и вы!
   В ответ - молчание.
   Со временем попривыкшие ко мне одноклассники стали разгонять любопытных, и ситуация нормализовалась. Меня начали расспрашивать. Вопросы были совершенно неожиданные:
   - А Кремль выше нашей церквы?
   - Сколько в Москве машин?
   - Сталин ходит, куда царь пешком ходил?
   Подразумевался туалет, но я не понимал, и тогда ребята использовали более понятные ненормативные слова.
   - А он - сильный?
   - Немцы уже захватили Москву?
   - А самолеты в Москве есть?
   - А в Москве есть снатсмены?
   После уточнений я понял, что задавшая вопрос девочка совместила два слова "спортсмен" и распространенный в предвоенные годы термин "нацмен" - сокращение понятия "представитель национального меньшинства". Как мог, я отвечал на вопросы, не всегда, впрочем, удовлетворяя слушателей. Им трудно было поверить, что число автомобилей в Москве больше нескольких десятков, что Кремль значительно выше церкви и что я видел его своими глазами. Ребята никак не могли себе представить, что Сталин физиологически обычный человек, только очень мудрый и добрый. В этом последнем они особенно сомневались и никак не могли совместить понятия "доброта" и "советская власть". У сибиряков были для этого вполне резонные основания. Позже сельские старики рассказывали мне, какая богатая и вольная была жизнь в Сибири до Революции, сколько людей погибло "в Гражданку" и после, когда "разоряли хозяйство и загоняли народ в колхозы".
  
   На уроке чтения вызвали ученицу Машу Дикшун рассказать стихотворение, заданное накануне. Выйдя к доске, она начала:
  
   - Груши, яблоки созрели
   Сливим соким налились...
  
   Дарья Акимовна поправила ее:
   - Сливы соком налились!
   - А что это значит? - спросила Маша. Она не знала, что такое "слива".
   Учительница объяснила ей и классу, что это такой фрукт, как яблоко или груша, но поменьше и с одной большой косточкой внутри. От ребят я узнал, что в Сельпо раньше иногда бывали яблоки, а груши изредка привозили с базара в Татарске.
   Понемногу мне пришлось входить в мир местных ребят, при случае обмениваться с ними знаниями. Они рассказывали и показывали мне много такого, о чем я не имел ни малейшего представления. При этом меня испытывали "на прочность". Мне предложили проехаться верхом на школьном мерине по кличке "Грозный". Как только я взобрался на коня, ему дали кнута. Он понесся в галоп. Верхом на животном в последний раз я сидел в зоопарке города Токио. На пони. Там были стремена, и можно было держаться за луку седла. Да и перемещались пони со скоростью, обеспечивавшей полную безопасность. На резво скакавшем Грозном я сидел "внахлюпку" без седла, вцепившись в поводья уздечки. Отскакав подальше от кнута, конь пошел рысцой, а потом и шагом. С Грозного я не свалился, но седалище свое сбил в кровь, и пару дней мне больно было ходить. Так я выдержал первое сельское испытание, так началось мое приобщение к сельской жизни. Потом испытаний и "науки" было множество: ездить верхом без седла и запрягать лошадей в одноконные экипажи - "ходок", "кошевку" или в пароконный "кургон" - так здесь называли фургон; пахать конным плугом, владеть топором (оказалось, что инструмент это универсальный, и умение работать с ним я сохранил на всю жизнь) и многому другому.
  
   Мой день рождения 7 ноября 1941 года прошел необычно. Домашнего праздника не было. Вообще, на селе мало кто знал день своего рождения. В Сельском Совете регистрировали только год, и то без особенной спешки. Паспортов люди не имели, а при призыве в армию писарь мобилизационной комиссии брал дату рождения "с потолка".
   Мама решила ограничиться государственным праздником, тем более, что по случаю годовщины Октября на маслозаводе учителям выделили по три необычных вареника. Вместо теста - плавленый сыр, начинка - чуть подслащённый обезжиренный творог. Вареники оставили на вечер, а я пошёл погулять на озеро. В ноябре зима в Сибири - полновластная хозяйка. Снег выпал, вода замерзла, лед достаточно прочный. Мальчишки уже бродили между зарослей камыша и рассказывали, что ходить нужно только по белому льду, а темный лед тонкий, непрочный. Он и темный потому, что прозрачный, и видна вода. Мне тоже хотелось прогуляться по льду озера. Побродив по озеру около часа, я решил возвращаться. Вместо протоптанной мною тропы пошел кратчайшим путем и потерял бдительность. Hе заметил, как вступил на прогибающийся темный лед, и в метре перед собой увидел открытую воду. Резкий рывок назад, и я провалился. К счастью, было неглубоко - всего по пояс, но выбраться из воды оказалось непросто: одежда намокла, стала тяжелой, и лед подламывался подо мной. Пришлось шаг за шагом брести до плотного белого льда, который, наконец, меня выдержал. В подмерзшей хрустящей одежде я добрался до дома. Мама меня не ругала. Быстро переодела в сухое белье и хотела уложить в кровать. Но хозяйка Василиса Седько уложила меня на горячую лежанку русской печки, укрыла овчинным тулупом и сказала:
   - Пущай отоспится. Апосля молоком горячим отпоим.
   Так я не заболел.
  
   В школе не обходилось без курьезов. На уроке литературы в пятом классе преподавательница литературы Анна Михайловна (очень деликатная женщина, эвакуированная из Сталинграда), попросила привести пример народной загадки. Руку подняла остроязыкая Валя Галицкая и, прищурившись, загадала:
   - Между ног болтается на "х" начинается, как "пе" увидит сразу поднимается! Что это?
   Учительнице неловко, но старается не подавать виду. Класс, поголовно знающий ответ, с любопытством ждет, что будет дальше. Пауза. Анна Михайловна тихо спрашивает:
   - Ну, кто знает, что это?
   Со всех сторон раздаются крики:
   - Это слон!
   - Слон, ну слон!
   Анна Михайловна смущена. А ученики наперебой объясняют:
   - Между ног хобот болтается, а как пищу увидит, сразу поднимается, вот! Слон это!
   - Ну, хорошо. Кто еще знает загадки?
   Руку поднимает энергичная Маша Дикшун.
   - Она его любить, но терзаить, а он ее ненавидить, но ишшеть! Хто они?
   И класс, не дожидаясь вопроса учительницы, шумит:
   - Это вошь и человек!
   Расшифровки такой ответ не требовал.
  
   Войну мы почувствовали с первых дней жизни в Константиновке. На село стали приходить "похоронки" - извещения о гибели мужчин, мобилизованных на фронт. До этого времени мне не приходилось близко сталкиваться с известиями о смерти. Да и сама смерть была понятием чисто формальным. На селе жизнь каждой семьи на виду у всех. О получении "похоронки" быстро узнавало все население. В дом погибшего собирались люди и молча наблюдали за страданиями жены и близких, которые плакали в голос. Часто к страдающей родне присоединялись сочувствующие со своими причитаниями и воплями. Были на селе бабы-плакальщицы, делавшие это добровольно и профессионально. После двух-трех часов такого "сострадания" посетители расходились, обсуждая, как вела себя родня погибшего и как "выли" сочувствующие. На меня эти "страдания" производили жутковатое впечатление. Казалось, что бабы - родня и сочувствующие - выполняют некую обязанность. Тем более, что на самой высокой точке крика хозяйка могла прерваться, чтобы спокойно ответить на заданный вопрос или попросить о чем-либо.
   Теперь, много лет спустя, я не думаю что люди, несмотря на тяжелую и подавляющую все человеческое жизнь в колхозной деревне, утратили остроту чувства горя. Скорее скрывали свои истинные чувства, прикрываясь принятым обычаем.
  
   Как и во всех советских школах, классный журнал содержал подробные данные об учащихся. В том числе и национальность. Ребята были поражены, когда узнали, что я - еврей. Это обстоятельство всколыхнуло новую волну любопытства к моей персоне. Любопытства с некоторой долей опаски. Уверен, что до этого им не приходилось видеть живого еврея, но они твердо знали: еврей - это плохо. Нельзя назвать это отношение реальным антисемитизмом. Скорее - установкой - по определению. Пару дней на меня бросали косые взгляды. В них было недоумение, опаска, удивление. Потом обратились с требованием:
   - А ну-ка, скажи "кукуруза"!
   Велико было удивление ребят, когда заветное слово оказалось произнесенным безукоризненно.
   - Нет, наверное, ты врешь, еврей не может сказать это слово правильно!
   - А как, по-вашему, я должен его говорить? - спросил я.
   Ответа не последовало. Со временем на мое еврейство обращать внимание, в общем, перестали, но иногда все же по разным поводам вспоминали. Чаще всего в связи с сообщениями Информбюро[31] о зверствах фашистов.
  
   Поздней осенью пришло сообщение об оккупации Ворошиловграда. Это была "похоронка" о дедушке и бабушке. Несколько ночей мама тихо плакала.
   В декабре 1941 года наш хозяин Иван Седько принес весть о взятии фашистами Харькова. Тон, котoрым он об этом сообщил, был не то, чтобы радостным, но несколько приподнятым. Думаю, в этом проявилось, мягко выражаясь, критическое отношение к Советской власти. Для нас же эта новость была трагичной. В Харькове оставалась сестра мамы Мера с двухлетней Аллочкой, и мы не знали, успели они выехать или нет. Коля Зубаха посылал нам с фронта письма и открытки. Он спрашивал, известно ли нам что-нибудь о Мере и Аллочке. Но мы не могли сообщить ему ничего утешительного.
   Уже после войны мы узнали о судьбе родных. Бабушка Голда скончалась за неделю до взятия города фашистскими войсками. Деда Менделя увезли из дома в "душегубке"[32]. Было ему тогда восемьдесят пять лет.
   На глазах соседей Меру с Аллочкой вывели из дома и увезли в грузовике. Больше их никто не видел. Под Харьковом в Дробицком Яре гестаповцы проводили акции по "окончательному решению еврейского вопроса". Вероятнее всего, там они и погибли.
  
   В неполной средней школе села Константиновка я учился в четвертом, пятом и шестом классах. И всю свою жизнь я вспоминаю ее с глубокой благодарностью. Городской житель может отнестись к подобному утверждению с недоверием, и понять это можно. Однако, попробую объяснить.
   В коллективе учителей была преподавательница русского языка и литературы коренная сибирячка Зинаида Васильевна Самыгина. Ее внешность вначале отпугивала. При небольшом росте и хрупком телосложении - непомерно большое круглое лицо с явно выраженными монгольскими чертами и узенькими щелочками глаз, упрятанных между жировыми мешками на веках. Это - результат некоего заболевания. Ей до войны дважды делали операцию по удалению жировиков с верхних и нижних век, но, к сожалению, безрезультатно. Изуродованные шрамами веки через некоторое время опять заплывали жиром, и Зинаиде Васильевне было физически трудно просто открыть глаза. К сожалению, дети реагировали на ее внешность не всегда с сочувствием. Но ее знания, ее прекрасная чеканная речь, наконец, ее воля, внушали глубокое уважение. При необходимости, она легко заменяла преподавателей географии, истории. Уроки ее всегда были интересными. Зинаиде Васильевне я обязан началам образного русского языка.
   Учился я у нее языку не только на уроках. В государственные и школьные праздники Самыгина выступала с докладами в школе, в клубе, на МТС. Ее яркую речь всегда слушали с вниманием и неподдельным интересом.
   Помню, как в одну из годовщин начала войны Зинаида Васильевна начинала свой доклад. Вечером в клубе собрались, в основном, женщины-колхозницы, измотанные тяжким ежедневным трудом, и мы, школьники, работавшие в каникулы на фермах и полях. На сцене, освещенной керосиновой лампой, стол, покрытый красным кумачом, за ним - председатели сельсовета, колхоза, парторг. На трибуне - Самыгина. Примерно полминуты она молча сверлит взглядом своих щелочек-глаз притихший зал... И:
   - Там!... Там, где рвутся снаряды, летят осколки, свищут пули и гибнут люди...
   Конечно, это впечатляло больше, чем привычно-скучное: "Товарищи! Сегодня мы отмечаем..."
   Некоторое время группа преподавателей жила около церкви во временном общежитии, устроенном в доме, принадлежавшем школе. Около полутора лет мы жили с Зинаидой Васильевной под одной крышей. Вечерами она приходила к нам с мамой и подолгу беседовала, интересуясь московской жизнью. Мечтала работать в серьезной газете или литературном журнале, понимая, впрочем, беспочвенность этих мечтаний. Когда мы уезжали домой в Москву, она подарила мне большую, по тем временам, ценность - новенький "Задачник по алгебре" Шапошникова и Вальцева с надписью: "Трудись, - и слава будет твоя!"
   Были и другие преподаватели, в том числе и из эвакуированных, приехавших позже нас, но больше других на мое формирование повлияла Зинаида Васильевна.
   В школе была библиотека. Она помещалась в двухстворчатом фанерном шкафу, обычно запертом на висячий замок. Ключ хранил учитель арифметики Михаил Петрович Болычев, сравнительно молодой человек с очень сильной близорукостью, освободившей его на первых порах от мобилизации. По средам после уроков он открывал шкаф, и желающие могли выбрать книгу по своему вкусу. Ребята в выборе чтения ориентировались слабо, поэтому Михаил Петрович чаще спрашивал:
   - "Детство, отрочество, юность" Льва Толстого читал?
   - Нет.
   - Читай.
   Если предложенная книга была знакома ученику, Михаил Петрович называл какую-нибудь другую книгу. Но если ученик хотел покопаться в книгах самостоятельно, - не возражал.
   Вспоминая, какие книги мне довелось найти в фанерном шкафу и прочитать, убеждаюсь, что выбор их был очень удачным. Вот некоторые из них: "В поисках южного материка" А. Некрасова об экспедициях Джеймса Кука, "Водители фрегатов" Николая Чуковского о французских мореплавателях Ла-Перузе, д'Антрокасто и Дюмон Дюрвиле, "Рассказы о животных" Сэтона-Томпсона, исторические - "Князь Серебряный" А. К. Толстого, "Севастопольская страда" С. Сергеева-Ценского, "Цусима" А. Новикова-Прибоя. Они-то, наверное, и заложили во мне любовь к природе, интерес к истории и укрепили тягу к путешествиям.
   Сильное впечатление произвела на меня книга А. Н. Толстого "Петр Первый". Живой язык, передававший дух Руси конца XVII - начала XVIII веков, яркие образы героев, контрасты России и Европы, факты из истории России делали для меня эту книгу чем-то вроде энциклопедии эпохи Петра.
   Не менее сильный след оставил сборник рассказов и повестей А. Новикова-Прибоя "Море зовет". Год издания - 1933. И сейчас стоит перед глазами добротный темно-синий ледериновый переплет и название, тисненное зелеными буквами. Разнообразие сюжетов и тематики произведений, связанных с морем, было поразительно: о нелегальной переправе профессиональной революционерки из России в Англию ("По-темному"), о судьбе аргентинского священника, волею случая попавшего на товарное судно в качестве кочегара ("Соленая купель"), о мужестве российских моряков в Первую Мировую войну ("Подводники"), рассказ "Ералашный рейс" и повесть "Женщина в море" - о взаимоотношениях мужчин и женщин на судах во время дальних плаваний. И, наконец, совершенно интернациональная по духу (я бы даже сказал - космополитическая), повесть о братстве моряков всего мира - "Море зовет". Примечательно, что именно эту повесть мне не удалось найти и перечитать в более поздние годы. По-видимому, ее изъяли из библиотек за утверждение высокого человеческого достоинства и вольную романтику дальних странствий. Некоторые произведения этого сборника впервые познакомили меня с проблемой сексуальных отношений. Советские граждане женились исключительно по любви и половой жизнью не жили ("У нас секса нет!"); процесс деторождения в нашем понимании являлся некоей абстракцией; половое воспитание мы получали, как правило, во дворе или на улице. На этом фоне Новиков-Прибой светло и чисто повествовал о внезапно вспыхивающей любви, о страсти и близости. Словом, эта книга оказала большое влияние на мое формирование в годы отрочества.
   Однажды, копаясь в библиотечном шкафу, где-то внизу, под другими книгами я обнаружил большой, ни разу не раскрытый том "Жизнь животных" Альфреда Брема. Книга рассказывала о млекопитающих. На ее страницах, кроме волков, зайцев, коров и медведей, были изображены и описаны экзотические животные дальних стран: утконосы, кенгуру, муравьеды, ленивцы, лемуры и многие другие. После меня книгу брали другие ребята. Но, почитав ее, с трудом допускали реальное существование непривычных зверей.
   И, наконец, не могу забыть той радости, которую мне доставляло чтение рассказов Михаила Зощенко. С этим толстым томом я не расставался очень долго. Именно Зощенко впервые ввел меня в мир сатиры, за что я ему сердечно благодарен.
   Подавляющее большинство жителей деревни покидали ее крайне редко и, в основном, не далее районного центра Татарского. Дети же практически дальше близлежащих сел не выбирались. Почти все, что они читали в книгах, воспринимали, как выдумку. Они не могли себе представить, например, что слоны реально существуют, что морскую воду пить нельзя, что где-то люди не знают, что такое снег... И если местные ребята воспринимали книги, как сказки, то для меня они были выходом в хоть и недосягаемый, но реально существующий мир.
   Со школьной библиотекой мне определенно повезло.
  
   Школа в Константиновке являлась и культурным центром. Ко всем государственным праздникам подготавливали вечера с докладами и самодеятельными концертами. Душой этих мероприятий был преподаватель Владимир Михайлович Малыгин, страдавший болезнью сердца. Он составлял программы и с увлечением проводил репетиции. Желающих участвовать в выступлениях обычно было достаточно. Владимир Михайлович готовил концерты не только для школьных вечеров, но и для выступлений в клубе перед взрослым населением.
   Однажды, побывав на районной педагогической конференции в Татарске, Малыгин посмотрел фильм о войне "Русские люди" по сценарию К. Симонова. По мотивам фильма он написал инсценировку и поставил ее в клубе. Смотрели спектакль, затаив дыхание. Каждый такой вечер являлся событием в жизни деревни. Ожидали их задолго до назначенной даты и обсуждали много недель спустя. При этом особое внимание уделяли исполнителям, удивляясь:
   - Валька-то Галицкая здорово под старуху подделалась!
   - А Васька Смольняков как фрица изобразил, аж страх берет!
  
   В январе 1942 года темным вечером в снежный буран раздался непривычно громкий стук в сенные двери дома Седько. Местные жители обычно входили в дом без стука. Хозяйка Василиса пошла узнать, что происходит, и вернулась в сопровождении женщины в пальто с пушистым белым воротником. На ней была темная вязаная шапочка с защитными очками, закрывавшими половину лица. Воротник этот из песца я моментально узнал и закричал:
   - Софочка!
   Мы перенесли с саней два чемодана и усадили ее ужинать жареной картошкой. При слабом дрожащем свете коптилки[33] она рассказывала о суматохе во время эвакуации из Харькова, о тяжелой дороге в теплушках до Урала. Появление Софочки было одновременно и радостным и трагичным. Почему радостным - понятно. Трагизм же был в том, что Мера осталась в Харькове. Теперь мы знали это точно. Oна наотрез отказалась выезжать из города с больной девочкой, уповая на рассказы старшего поколения, пережившего немецкую оккупацию в Первую Мировую войну. По просьбе Меры Софа захватила некоторые наши вещи, перевезенные до войны в Харьков.
   Поведала Софа и о трудностях пути из Нижнего Тагила к нам в Константиновку. Так c одной из пересадочных станций Софа не могла выехать в течение трех суток. Начальник вокзала предложил ей вымыть пол в зале ожидания и после этого помог сесть на поезд.
   Софа осталась в Константиновке и жила с нами около полутора лет. Устроилась на работу в МТС секретарем директора. Летом сорок третьего года уехала обратно в Нижний Тагил к братьям, работавшим на эвакуированном из Харькова танковом заводе.
   Вещи, привезенные Софой, мы практически все "проели". Мама меняла одежду (свою, мою детскую и кое-что, оставшееся от папы) на продукты. Главной нашей пищей в первую зиму были картошка и молоко, полученные в обмен на вещи.
   В Сельпо мама, как служащая, ежемесячно получала на нас обоих муку. Пришлось научиться печь хлеб в русской печи. Татьяна Михайловна научила маму делать тесто пополам с тертым картофелем. Такой хлеб быстро черствел, но муки хватало на весь месяц.
   Позже, когда мы поселились в учительском общежитии, у нас появилась своя делянка земли. На ней сажали картошку и выращивали огурцы. Для этого формировали грядку из смеси конского навоза с соломой, на ней устраивали ряд лунок, заполненных черноземом, куда и сажали проросшие огуречные семена. Огурцы требовали обильной поливки, и каждый день я таскал ведра воды из озера. По ведру на лунку утром и вечером. Высшим cвoим достижением мы почитали двух куриц, несших яйца. Они жили с нами до отъезда из Константиновки.
   Иногда маме удавалось выменять у владельцев коров немного сливочного масла. А если у кого-то забивали свинью или теленка, то и мясо. В таких случаях в доме бывала праздничная еда.
   Но чего мы были лишены напрочь, так это сладкого. Сахар исчез из обихода с первых же дней эвакуации. Единственной сладостью, попадавшей мне в рот, была мерзлая картошка. Нужно ли говорить, что радости это не доставляло никакой.
  
   В начале 1942 года был мобилизован на фронт и вскоре погиб завхоз школы Иван Седько, в доме которого мы начинали свою жизнь в Константиновке. Это горькое событие косвенно связано с некоторыми деталями жизни советского тыла.
   Осенью 41-го в Константиновке поселили несколько семей, депортированных из Республики немцев Поволжья. Это были многодетные сельские семьи. Подавляющее большинство их плохо говорило по-русски. Сибиряки не знали, как к ним следует относиться: с одной стороны они - немцы, вроде как враги, с другой - нормальные люди, привыкшие к сельскому труду, вполне доброжелательные и работящие, да и внешне мало отличавшиеся от местных жителей. В конце концов, в них признали своих и особо не выделяли. Дело даже дошло до того, что на свободное место завхоза школы был принят один из них - Давид Вигель. Лет ему было за пятьдесят. Высокий, худощавый, с самокруткой под щеточкой усов, в неизменной фуражке, он постоянно был занят каким-нибудь делом. Чинил парты, обустраивал конюшню, заготавливал дрова для печей, подшивал сбрую. Работал неторопливо, говорил немногословно. Я любил приходить в сарай, где он занимался плотницкой работой, просил разрешить взять в руки инструмент и сделать что-либо. Он никогда не отказывал, но прежде чем дать мне долото или рубанок, неторопливо объяснял, что и как надо сделать. Ему я обязан и начальным навыкам работы с топором. Однажды ему пришлось расписаться на некоем документе. Каково же было мое удивление, когда вместо ожидаемых латинских букв в начале его росчерка оказались несомненно русские "Д" и "Виг..."
   Немецкие ребята школьного возраста пошли в школу, взрослые - работать в колхоз. Дочка Вигеля - смуглая красавица Анна - стала в школе пионервожатой. Помню, как Анна разучивала с нами новый текст на мотив популярной "Катюши", где были такие слова:
                                  ... Это наша русская "Катюша"
                                  Немчуре поет "За упокой!"
   Ребята с любопытством смотрели на Анну в ожидании ее реакции на эти слова. Но тщетно. Выдержка у нее была прекрасной. Скоро, однако, Анну, как представительницу вражеского народа, освободили от идеологической работы пионервожатой и направили в колхоз.
   Как раз в это время директор школы решилa переоборудовать дом около церкви под общежитие для учителей (выше я упоминал об этом), и поручилa эту работу Давидy Вигелю.
Газеты рассказывали о
зверствах фашистов на оккупированных территориях, особенно в отношении евреев. Местные жители ждали конфликтов между депортированными немцами и нами. Некоторые намекали, что Вигель подготовит для мамы и меня самую плохую комнату. Каково же было их удивление, когда, закончив перестройку стен в доме, Давид пригласил нас жить в самую большую и светлую комнату. Должен сказать, что контакты с немцами Поволжья оставили у нас самые добрые воспоминания.
   К весне 1942 года, в соответствии с поступившими сверху указаниями, все лица мужского пола из немцев Поволжья старше четырнадцати лет и женщины в возрасте от пятнадцати до сорока пяти были вывезены в трудовые лагеря еще дальше на восток. Не стало на селе Давида и Анны Вигель. Oстались только женщины постарше и малые дети. В школу немецкие ребята ходить перестали - помогали своим матерям и бабушкам работать в колхозе. Это известие мы все встретили с сочувствием и сожалением. С немецкими ровесниками у меня сложились дружеские отношения, и они рассказывали потом, что редкие письма родных из трудовых лагерей говорили о жизни в холодных неблагоустроенных бараках и об очень тяжелых условиях труда в шахтах. Годы спустя, после войны, мы узнали, что многие из них там погибли. К сожалению, мне неизвестно, как сложилась судьба Давида Вигеля и его семьи в дальнейшем.
  
   Между тем в селе стали появляться и другие семьи эвакуированных. Среди них и прорвавшиеся из блокадного Ленинграда. Особенно я подружился с братьями Барановыми - Борей и Леней, приехавшими с матерью и бабушкой. Отец их - военный моряк - остался в Ленинграде. Они рассказывали об ужасах блокады. Общаться с этими ребятами мне было значительно легче - было гораздо больше взаимопонимания и совместных интересов.
   В Константиновку привозили кино. Примерно, раз в квартал и почти всегда неожиданно. Показывали фильмы в помещении клуба или церкви, какое из них было свободным. Фильмы были немые, с титрами. Демонстрировали их частями и не всегда в нужной последовательности. Между частями бывали перерывы по пять-десять минут. Это никого не смущало. Важен был сам процесс. Во время смены бобин зрители в темноте обсуждали увиденное. Электроэнергию кинопередвижка получала от динамо-машины, которую крутил кто-нибудь из желающих немного заработать. Киномеханики платили по два рубля за часть. Иногда, из озорства, такой доброволец делал резкий рывок ручкой динамо, и лампочка проектора, вспыхнув, перегорала. Событие вносило оживление в зал. В таких условиях мне довелось увидеть фильмы "Семеро смелых", "Дети капитана Гранта" и несколько других. Позже в Москве я с удовольствием пересмотрел некоторые из них в нормальных условиях.
  
   Среди немногих молодых людей, освобожденных от военной службы, заметным юношей был Леонид Волков. Туберкулез позвоночника приковал его к жесткой койке, с которой он не сходил. Война застала его в одном из санаториев Крыма на лечении. Удачная эвакуация больных благополучно вернула Леню домой. Еще до войны ему приходилось бывать в черноморских санаториях, и поэтомy он имел более широкий кругозор по сравнению с остальными жителями села. Немалую роль играл и его живой любознательный характер. Леня много читал и был полон жажды деятельности и контактов. Вокруг него сложился круг сельской интеллигенции - учителя, фельдшер и некоторые эвакуированные. Дом Волковых был чем-то вроде аристократического салона Константиновки. Отец Лени работал на маслозаводе старшим мастером, следовательно, был лицом привилегированным, и приглашал домой для беседы с больным сыном приезжавших из области или райцентра различного рода командировочных и уполномоченных. Вечером к Лене почти всегда можно было зайти и послушать интересные разговоры приезжих. А уж когда у Волковых появлялся заезжий отпускник с фронта, повидать и послушать его, было просто необходимо. И, надо отдать должное, хозяева никогда не возражали против гостей.
   Лежа на животе, Леня умудрялся заниматься парикмахерским делом - стриг желающих, посадив клиента на низкую скамейку перед торцом своей жесткой койки. Стриг весьма пристойно, получая от этой деятельности эстетическое удовлетворение. Работа его резко отличалась от стрижки овечьими ножницами, которыми пользовались обычно жители села.
Занимался он и фотографией, поставив перед собой ящик с окошечком красного стекла и накрывшись плотным одеялом. Моя единственная фотография времен эвакуации сделана Леней Волковым.
   Отец Лени несколько раз проводил меня на маслозавод посмотреть, как перерабатывают молоко. Оказалось, что завод изготавливает не только масло. Мастер показывал, как делают творог, а из обезжиренного творога - казеин, основу клеящего материала, необходимого в авиастроении; как вращается огромная деревянная бочка, в которой сбивается масло; как выпаривают молоко, чтобы сделать для фронта и партизан сладкую сгущенку. Однажды мне даже довелось ее попробовать! Мои экскурсии на завод прекратились после случая, крепко засевшего в память. В ходе изготовления масла мастер периодически брал пробу для определения содержания влаги. Кусочек масла в специальной чашечке взвешивали, растапливали, выпаривали влагу и взвешивали еще раз. После первого контроля старший Волков объявил:
   - Содержание влаги - пятнадцать процентов.
   И запустил барабан вращаться дальше.
   Следующий анализ показал, что содержание влаги - восемнадцать процентов. Мастер удовлетворенно тряхнул головой и велел выгружать масло для упаковки. Я не понял, зачем увеличили содержание влаги, и спросил:
   - Так ведь восемнадцать процентов воды в масле хуже, чем пятнадцать! Почему делают так?
   В ответ я получил лишь внимательный взгляд. И на заводе я больше никогда не был.
   Откуда мне было знать тогда премудрости технических требований, предъявляемых Государственными стандартами, и что такое допуска на параметры, позволяющие снижать качество продукции для увеличения количества. Позже, уже работая инженером, я иногда вспоминал этот случай.
  
   В начале 1943 года в лютую стужу в Константиновку пригнали (другого слова не подобрать) большую группу калмыков. Нам разъяснили, что солдаты-калмыки сдавались в плен фашистам и, вступая в ряды вражеской армии, воевали на стороне гитлеровцев. Поэтому всех калмыков переселяют из прикаспийских степей в Сибирь. Это была очередная ссылка в заключение целого народа. После немцев Поволжья.
   Местные жители по традиции, наверное, еще времен Ермака, относились к людям монгольского происхождения крайне скверно. Достаточно сказать, что при желании оскорбить человека, кричали:
   - Киригиз, киригиз!
   И это вызывало кровную обиду.
   Жилья и продовольствия им не предоставили. В правлении колхоза "Инициатор" им выдали под расписку несколько лопат, ломов и топоров, чтобы они могли соорудить себе землянки. Долбить мерзлую землю, валить зимой лес прирожденным степнякам было непросто. Некоторые из них, предъявляя соответствующие бумаги, пытались получить скот взамен оставленного властям на месте прежнего жительства, но тщетно. Традиционные предубеждения и, я уверен, указания высоких властей способствовали враждебному к ним отношению. Для пропитания калмыки за мизерные количества продуктов отдавали свою одежду. Как эти люди со стариками и малыми детьми выжили и продержались до лета в таких чудовищных условиях, трудно себе представить. С наступлением весны им разрешили работать в колхозе и выделили участки для возведения жилья. В совместной работе местные жители начали чувствовать, что калмыки тоже люди, и враждебность постепенно стала утихать. Но отчужденность, по моим впечатлениям, так до конца и не исчезла.
  
   Весной уехала в Нижний Тагил Софочка. В Нижнем Тагиле она и ее братья тесно общались с семьей Левы и Рены, и их дружеские отношения сохранились на долгие годы. По окончании войны Софа и ее братья вернулись в Харьков. В 1947 году Лева и Рена с семьей обосновались в Свердловске (раньше и ныне - Екатеринбург). Виделись они редко, но при встречах с нами говорили друг о друге очень сердечно. Связь с Софой и семьей Левы поддерживали по почте.
   Изредка нам писал Моисей из Кемерова. Получали мы письма и от Феллеров из Владивостока. Ввиду соседства с союзницей Германии Японией, в 1942 году многие семьи из городов Дальнего Востока были эвакуированы в Западную Сибирь. Аня Феллер, Рая и маленькая Аллочка оказались в ста десяти километрах от нас в районном центре Калачинское Омской области. Казалось бы, близко, но повидаться так и не удалось.
   Неожиданно зимой сорок третьего к нам на несколько дней приехал Моисей. Из Кемерова он проехал в Калачинское к Ане и на обратном пути заехал к нам. Рассказывал о почти круглосуточной работе на заводе, о тяжелых условиях жизни Ани и девочек. Я спросил его, что он делает на заводе. Он ответил, соблюдая, наверное, военную тайну:
   - Что нужно, - то и делаю.
   - Зажигательную жидкость КС или No 2 - проявил я свою осведомленность.
   - Откуда ты знаешь?
   - Ну, ты же химик, а зажигательные жидкости мы учили на военном деле. Немцы называют их "Коктейль Молотова".
   Моисей усмехнулся и ничего не ответил. Он пробыл у нас три дня, посмотрел на нашу жизнь и уехал с попутными санями в Татарск и дальше на свой завод в Кемерово.
  
   В долгие зимние вечера мы с мамой читали при свете коптилки. Иногда вспоминали Японию. Мама говорила со мной о папе. Нечасто. Только когда мы оставались совершенно одни во всем доме. Говорила, как о живом человеке, находящемся в ссылке в лагере. Мечтала о моменте его возвращения. Иногда фантазировала, и тогда он находился на секретном задании где-нибудь за рубежом:
   - Алексейка свободно знает пять языков, нельзя же не использовать такого человека!
   Или отец совершал героический подвиг на фронте и должен был приехать на побывку к нам.
   - Вот был бы праздник у нас!
   Но чаще к нам приходили соседки-учительницы и вели разговоры на самые разнообразные темы. Больше всего о довоенной жизни и о том, как и что, будет после войны.
И еще одно занятие скрашивало нашу жизнь. Мы с мамой пели. Пели песни ее молодости: "Гондольер молодой" о сказочно далекой Венеции, "Мичман Джонс" об английском герое-моряке времен Первой Мировой войны, русские народные песни и романсы. Колеблющийся свет коптилки отбрасывал на стены странные тени, в которых мы видели картины на сюжеты песен. Любовь к пению не оставляет меня и сегодня. Правда, мама к моим певческим возможностям относилась критически, и говаривала:
   - У кого голоса нет, тот петь охоч!
   Но я не претендую на лавры солиста и, при случае, в приятной компании с удовольствием подпеваю.
  
   Мне приходилось упоминать, что общежитие учителей находилось неподалеку от заболоченного озера. Здесь жители Константиновки охотились на диких уток и чирков. В отсутствие взрослых мужчин занимались этим ребята моего возраста. Сначала мама выменивала дичь на вещи, потом, летом 1942 года она, уступив моим уговорам, решилась обменять отцовский темно-синий английский пиджак на охотничье ружье. Это была прекрасная двустволка центрального боя 16-го калибра. Порох, пистоны и дробь выдавали в Сельпо по нормам вместо продуктов, которых обычно и не было в продаже. Летом и осенью мне удавалось добывать уток и чирков. Их жесткое и пахнувшее болотом мясо особой радости не доставляло, но все же вносило некое разнообразие в еду. Но оказалось, что от охоты, даже успешной, ни удовольствия, ни удовлетворения я не получал. Вид опрокидывающейся в воде птицы или кувырок ее в воздухе при удачном выстреле не увлекали меня. Охота на всю мою жизнь так и осталась занятием мне совершенно чуждым, которое я вынужден был выполнять только для пропитания. Осенью 1944 года, перед нашим возвращением из эвакуации домой, мама обменяла ружье на ведро топленого свиного сала с кусками мяса. Это было хорошим подспорьем в начале нашей жизни по возвращении из эвакуации.
  
   Весной 1943 года в Константиновке обосновалась партия топографической экспедиции из Новосибирска. Hа селе появились люди в непривычных комбинезонах защитного цвета и подводы, груженные незнакомым оборудованием. Были у экспедиции и свои лошади. Начальник партии по фамилии Марков приехал с женой и сыном. Завхозом партии была его сестра, тоже с сыном. Все они были городскими людьми, и эвакуированные, жившие на селе, быстро нашли с ними общий язык. При знакомстве завхоз рассказала маме, что ее муж находился в заключении за некие хозяйственные махинации. Это спасало его, к счастью, от фронта. Оба мальчика, Володя Марков и сын завхоза Эдик Бергер, были на год младше меня. В школе мы быстро подружились. Особенно c Эдиком Бергером.
   В детстве я хотел стать машинистом железной дороги. Позже стали привлекать другие профессии, связанные с разъездами и экспедициями. Морская служба, специальности топографов, географов, геологов и многие другие. Думал я и о работе журналиста-корреспондента, и o дипломатической службе. Как раз в это время в Москве открыли Институт международных отношений для подготовки дипломатов, и весть об этом, дойдя до Константиновки, заронила в мои мечты некие надежды. Как-то, обсуждая с Эдиком выбор профессии, я высказал намерение стать дипломатом. На что Эдик совершенно спокойно сообщил:
   - Но ты же еврей, а евреев в Институт Международных отношений не принимают.
   - У нас в Советском Союзе такого быть не может! - Выпалил я.
   - Ну, что ты! Да это всем известно. Не сомневайся.
   Пожалуй, это было второе в моей жизни потрясение, связанное с проблемами равенства в нашей "лучшей в мире" стране.
   Что отдельные люди могут по-разному относиться к представителям разных народов, это я уже хорошо знал. Но, что такое может происходить по повелению советской власти, поверить до конца не мог. Но жизнь вселяла в душу смутное беспокойство жестокими примерами в виде судеб немцев Поволжья и калмыков.
  
   Смысл работы топографической экспедиции - в съемке плана местности и составлении карт, а значит, работа в ней - возможность побывать в новых местах.
   Летом обычно все дети от двенадцати лет работали в колхозе. Девочки пололи, по осени крутили ручки веялoк и собирали колоски; мальчики пахали, боронили, работали на косилках и делали что придется. Работа в колхозе обогатила меня некоторыми навыками практического земледелия, часто совсем неожиданными. Так, например, oказалось, что пахарю поднимать целину легче, чем уже однажды вспаханную землю, а лошадям, наоборот, тащить плуг по целине тяжелее; что боронить пашню на неторопливых волах лучше, чем на лошадях... Но радости мне ни эти знания, ни сама работа не доставляли. Только удовлетворение - я делал это не хуже других сверстников. Иногда ребята открыто удивлялись, что мне удается справиться с деревенским трудом. За работу в колхозе начисляли трудодни. По осени их реализовали мукой и молоком в количествах совершенно символических. И, когда в сельсовете объявили, что работа с топографами освобождает от колхозного труда, я попросился в партию. Охотников идти на незнакомую работу да еще вдали от дома на селе было мало, и меня приняли в экспедицию на должность реечника.
   B составе бригады я впервые в жизни уезжал от мамы в командировку на две недели. Отпускала мама меня с некоторым беспокойством, но поверила поручительству начальника партии.
   Первый опорный пункт нашей бригады находился в селе Ольгинка соседнего Чистоозерского района. Потом были другие села, как правило, в отдаленных районах. Каждый раз, возвращаясь из очередной командировки, я называл села, неведомые жителям Константиновки. Слушали меня с уважением, но и с некоторой долей недоверия.
   В бригаду входило три человека: ответственный исполнитель, он же руководитель бригады, рабочий и реечник. В поле исполнитель работал с топографическим планом, компасом, теодолитом и делал записи в специальном рабочем журнале. Нашим руководителем-исполнителем была Нина Николаевна Гужова, как я теперь понимаю, незамужняя, типичная экспедиционная дама неопределенного возраста, опытный топограф, объездившая полстраны. Устойчивого быта она, по-видимому, не имела, и все свое достояние возила с собой. Иногда по вечерам она показывала фотографии краев, где ей приходилось бывать, и рассказывала о тех местах. От нее я впервые услыхал рассказы очевидца о Закавказье и Средней Азии.
   В обязанности рабочего входило обихаживать лошадь, сбрую и фургон, устанавливать штатив с планшетом на выбранной точке и собирать это оборудование по завершении работы.
   В нашей бригаде рабочим был молдаванин Володя, коренастый, круглолицый, добродушный парень лет двадцати. Еще перед выездом из Константиновки мама познакомилась с Ниной Николаевной и Володей, чтобы знать, в какое общество она отпускает сына. Мама поинтересовалась у Володи, почему он не на фронте. На что он, многозначительно улыбнувшись, ответил с мягким южным акцентом:
   - Нэ призвали! Навэрно, нам - гражданам молодой Совэтской Молдовы - пока еще нэ довэряют и посылают вмэсто настояшшэго на трудовой фронт.
   Как-то уже в поле я спросил его, трудно ли было жить и работать на буржуев при капитализме в Молдавии. На что Володя ответил:
   - Почему на буржуэв? На сэбэ работалы. Как работалы, так и жилы, кто как мог или хотэл.
   Третий член бригады - реечник - должен был идти впереди бригады в направлении, заданном исполнителем, и найти место, по возможности, с яркой приметой, природной или рукотворной. На этой точке следовало установить рейку - тонкую трехметровую доску, размеченную черными квадратами и треугольниками - и удерживать ее строго вертикально.
   Исполнитель при помощи своих приборов определял расстояние и направление, делал отметку на плане, запись в журнале и давал "отмашку" (сигнал, что данная точка зафиксирована), после чего реечник с рейкой двигался дальше к новой точке. Исполнитель и рабочий с оборудованием, уложенным на фургон, переезжали на место реечника. Чем большее расстояние бригада преодолеет за день, тем большая часть местности будет обработана. Работа реечника оказалась творческой, требующей наблюдательности и хорошего ориентирования на местности. За день мы проходили от двадцати до тридцати километров и возвращались на опорный пункт все вместе на своем фургоне. Иногда, вернувшись с поля, если день бывал не очень тяжелым, вечером мы с Володей ходили на деревенские посиделки.
   Самостоятельная жизнь, ощущение значительности своей персоны в составе бригады и устойчивая хорошая летняя погода, характерная для Сибири, все это сохранило у меня о работе в экспедиции самые теплые воспоминания. Гордился я и тем, что за два месяца заработал вполне приличную сумму - около шестисот рублей. Колхозные заработки не шли ни в какое сравнение с такой суммой.
  
   К лету 1944 года, когда Советская Армия вышла на границы Советского Союза, стало ясно, что перелом в войне произошел окончательно. Надежды на ее скорое победное завершение обрели реальную перспективу. Мама начала говорить о возвращении домой, в Джамгаровку.
   Практические действия начали с писем в адреса соседей, с которыми сложились дружеские отношения. Откликнулись супруги Левитан, Софья Самойловна и Яков Семенович. Софья Самойловна - юрист - сообщила, что для возвращения в Европейскую часть Союза требуется вызов, и попросила выслать необходимые сведения о нас, в том числе, и документы, подтверждающие владение частью дома на правах личной собственности.
   К концу лета мы получили вызов, оформленный Софьей Самойловной, и стали готовиться к отъезду. Оказалось, что вещей у нас значительно поубавилось. Многое было обменено или продано для поддержания жизни. Но три вещи мы с мамой сохраняли свято - альбом с коллекцией российских и ранних советских марок, собранный отцом и дорогой нам, как память, большой матрац с японской кровати, на котором мы умещались вдвоем ("Где матрац положим, - там и дом") и рабочий механизм швейной машинки "Зингер". При отсутствии станка шить на ней мог только я. Швы рождались медленно, но качественно. Позже, когда механизм вернулся на свой станок в Лоси, она сослужила нам немалую службу. Две эти вещи - самая объемная и самая тяжелая - и составляли основу нашего багажа.
   В середине октября мы уехали из Константиновки. В Татарске остановились в семье Кравченко, дававшей приют учителям Константиновской школы. Первое же посещение вокзала произвело на нас удручающее впечатление. Люди жили здесь неделями. О предварительной продаже билетов или о какой-либо очередности не было и речи. Два окошечка билетной кассы были абсолютно недоступны из-за плотной массы людей, не отходивших от них ни при каких условиях. На проходящие поезда, и далеко не на все, выделяли по нескольку билетов. Покупали их с боем. Словом, стало ясно, посадка на поезд весьма проблематична. Мы ходили на вокзал, пытались найти очередь, обращались в комендатуру со своим вызовом, - все было тщетно. Проблему можно было решить только силой. Физической. Трудно сказать, как развивались бы события, если бы не счастливый случай, в результате которого сложилось знакомство мамы с женой начальника станции "Татарская". Произошло это на рынке, когда некая вполне интеллигентная и приятная женщина решила купить у мамы махровый (еще японский) халат. Узнав о нашем положении, она обещала помочь. Через пару дней наша добрая фея сказала, что мы должны быть на вокзале не менее, чем за четыре часа до прибытия московского поезда. Самого начальника станции мы не видели. Но видели, как бегали и суетились его заместители. К моменту прихода поезда у нас на руках были билеты. В мягкий вагон! Руководители станции, опекавшие нас, предъявили билет и вызов крупной яркой проводнице и загрузили наши вещи в указанное купе. Паровоз раскатисто прогудел, супруга начальника станции, взмахнув рукой, пожелала нам доброго пути, и поезд медленно двинулся. За окном проплыли околостанционные сооружения, и скоро, под почти совсем забытый и в этот момент радостно узнаваемый перестук колес, мы выкатились на степной простор. Был уже конец октября.
  
   Примерно через полчаса в купе пришла наша проводница и дала понять, что наличие билета и вызова следует чем-либо подкрепить.
   - Необязательно деньгами, - добавила она, - можно и продуктами.
   Мама попросила у Гали (так звали проводницу) миску и наполнила ее салом и мясом из полученного в обмен на ружье.
   Некоторое время спустя, появился проводник - сменщик Гали сухопарый Сергей Васильевич - и также попросил мзду. На реплику мамы, что, вот, Галя уже получила продукты, Сергей Васильевич с достоинством ответил:
   - То Гале, а это мне, - и протянул свою миску.
   И вся дорога до самой Москвы прошла безо всяких притязаний со стороны проводников и во взаимно доброжелательных отношениях.
   Возвращение из эвакуации домой в привилегированном мягком вагоне напомнило, как мы еще с папой ехали из Владивостока в Москву. Пассажиров в вагоне было ровно по числу мест. Нас поместили в купе, где было два свободных места. Два других занимали солидные командировочные. Один из них - ответственный работник некоего министерства. Он был одет в гимнастерку и галифе защитного цвета из добротного сукна. Звали его Тавелий Юльевич и держался он с нами исключительно доброжелательно. По вечерам живо рассказывал о случаях из жизни, не избегая при этом иногда фантастических ситуаций. Вторым соседом был инженер оборонного предприятия. Его одежда носила сугубо гражданский характер, что в те времена было большой редкостью. Он был сдержан в разговоре, но в нужные моменты охотно помогал нам делом - на стоянках покупал продукты по рейсовым карточкам, приносил кипяток.
   В соседнем купе ехала вдова погибшего на фронте военного моряка с сыном Геной, моим ровесником. Его отец имел высокое звание, и Гена был уже зачислен в недавно открытое Нахимовское училище в Ленинграде. Он щеголял новенькой тельняшкой, выглядывавшей из-за расстегнутого воротника. Гена удостаивал меня своим обществом, выражая, однако, пренебрежение ко всем штатским.
   - Значительный, наверное, инженеришка, - говорил он о нашем соседе по купе, - не в форменной одежде ходит, в Москву в командировку едет!
   Больше всего он говорил о перспективе военно-морской службы, гордясь своей причастностью к ней. Я, напитанный книжной романтикой дальних странствий, поинтересовался, как поступить в Нахимовское училище.
   - Подать заявление от имени родителей с приложением табеля об успеваемости.
   - Но у меня только мама, - отца нет.
   - Ну и что, представите похоронную, как у меня, или свидетельство о его смерти.
   И, пожалуй, в этот момент, в поезде, по дороге из эвакуации домой, в беседе с Геной, я впервые реально ощутил разницу между ним и собой, между сыном павшего в бою героя Отечественной войны и сыном арестoванного "врага народа". И начал смутно представлять себе неизбежные ограничения своих возможностей.
  
   А за окном вагона разворачивалась жизнь тыла воюющей страны, и мы наблюдали ее, как увлекательный кинофильм.
   На станциях стояли подолгу, пропуская составы, идущие на фронт. Встречные поезда везли раненых. На одном из разъездов ближе к Уралу наш поезд остановился рядом с товарным составом, буквально набитым людьми типично кавказской внешности. Мужчины в темных бурках и папахах, памятных по фильмам о гражданской войне, ходили вдоль состава, с просьбами воды и пищи для своих детей и женщин. Солдаты, строго следившие за ними, старались ограничить их связи с окружающими. Героическая одежда кавказцев и их гордая осанка резко контрастировали с просьбами о подаянии, и это нелепое сочетание производило на меня самое горькое впечатление. Тавелий Юльевич объяснил, что в Сибирь и Среднюю Азию переселяют народы-изменники, сотрудничавшие с гитлеровцами во время оккупации. По поводу моего сомнения о возможности поголовного участия всего народа в сотрудничестве с оккупантами Тавелий Юльевич, разведя руками, ответил двумя распространенными поговорками:
   - Лес рубят - щепки летят. Один - за всех, все - за одного!
   Поговорки эти были в большом ходу тогда, и позже мне часто приходилось слышать их по самым разнообразным поводам.
   Поезд наш тронулся и, стоя в тамбуре, из-за плеча проводницы Гали я видел, как конвоир вел двоих в бурках к теплушке.
   - Смотри, не дали-таки им поживиться от народа, - заметила Галя, - так и едут впроголодь. Не первый состав такой видим.
   Вспомнил я о Давиде Вигеле, об Анне, о немцах Поволжья, о калмыках. Теперь вот - чеченцы, карачаевцы... О крымских татарах и черноморских греках я тогда еще ничего не знал.
   Поезд пересек Уральский хребет. Приближение к столице чувствовалось по вниманию к пассажирам со стороны контролирующих органов. Участились проверки билетов и документов. После Казани по вагонам прошел слух, что в нашем составe работает специальная группа НКВД. Ее задача - тщательно проверить документы пассажиров, едущих в сторону фронта. И действительно, через некоторое время в наше купе вошли трое в форме. Проверив документы наших соседей по купе, они обратились к нам. Мама предъявила вызов с разрешением на въезд, паспорт, мое свидетельство о рождении и билеты. Внимательно изучив наши бумаги, старший произнес:
   - В вызове не указаны имя, отчество и фамилия вашего сына. Здесь есть только фраза: "С нею вместе едет сын". Этого недостаточно. Тем более, что в свидетельстве о рождении вашего, якобы, сына в графе "Мать" стоит "Зак Фаня Михайловна", а в паспорте - "Фаня Минаевна". Все так и было.
   - Так что, - продолжал старший, - мы вынуждены снять вас с поезда и на ближайшей остановке передать в комендатуру для серьезной проверки.
   Мама, не на шутку испугавшись, пыталась разъяснить эти неточности спешкой при оформлении вызова, моим несовершеннолетием. Службист ссылался на действующие правила, не проявляя, к счастью, жесткой непреклонности. Спутники его переглядывались и помалкивали. Мама растерянно замолчала... Паузу прервал наш попутчик в полувоенной одежде - Тавелий Юльевич. Негромко и веско он произнес:
   - Конечно, я человек посторонний и эту женщину с мальчиком в этом поезде встретил впервые. Но мы вместе в пути уже несколько дней. Я вижу их отношения, и у меня нет сомнений, что это мать и сын.
   Его поддержал и другой наш сосед по купе. Свидетельство двух солидных командировочных решило ситуацию в нашу пользу. Старший группы сделал запись в прошнурованной книжке, подписался сам и дал на подпись своим спутникам. Распрощавшись, они вышли из купе.
   Некоторое время после этого события мама и я приходили в себя и благодарили наших попутчиков. Пожалуй, это был первый раз, когда я сам поставил возможные последствия происшедшего в зависимость от судьбы моего отца. С той поры я старался принимать решения и совершать поступки, принимая во внимание свое положение в обществе - положение сына "врага народа".
   В Москву на Ярославский вокзал наш поезд прибыл в четыре часа утра 4 ноября 1944 года. Проводница Галя предупредила нас, что на перроне нас также ожидает проверка документов, и мы должны быть готовы к ней заранее. Мама приготовила документы, и мы, сердечно попрощавшись с нашими спутниками, выгрузились из вагона. Памятуя о записи, сделанной в прошнурованной книге при проверке в поезде, мы ожидали в Москве строгого персонального контроля.
   Раннее утро, еще совсем темно. Затемнение в городе еще не снято. Плотная толпа пассажиров, толкая друг друга чемоданами и узлами, двигается по узкому перрону в сторону темнеющего здания вокзала. Там, у заграждения, вспыхивают фонарики офицеров, проверяющих документы. Мама громко кричит:
   - Эрик, где ты? Не отходи от меня!
   Мы приближаемся к калитке заграждения, и я вижу, что документы проверяют военные моряки. Проверяют формально. Мама показывает на меня:
   - Вот, вот - мой сын!
   Проверяющий, короткой вспышкой осветив наши лица и документы в руках мамы, мельком взглянув на нас, торопливо произносит:
   - Проходите, проходите!
   Нас пропустили!
  
   На платформу "Лось" мы приехали c самой ранней электричкой. Уже светало. Знакомый сосновый лесок у станции исчез. Позже нам рассказали, что в чрезвычайно суровую военную зиму 41-го года его извели на дрова. С платформы хорошо просматривается болото, деревянные мостки через него и дальше - знакомый забор санатория "Светлана".
   К дому мы подошли в шестом часу. Оказалось, что в нашей половине кто-то живет. На стук в окне показалось сонное лицо старика. Убедившись, что мы не просим подаяния и не собираемся уходить, он неохотно впустил нас в кухню. Дверь в нашу комнату была прикрыта листами фанеры. Вплотную к ним стояла раскладушка, на которой старик спал.
   - Какая комната? - произнес старик, протирая глаза, - Никакой комнаты здесь нет!
   Мама быстро разъяснила старику его заблуждение, и, освободив подход к двери, мы вошли в свою комнату.
   Наша японская кровать стояла посреди совершенного разорения. Пол усыпан осколками японского обеденного сервиза впеpeмежку с почтовыми марками папиной коллекции. На кровати - перевернутый раздвижной обеденный стол, рядом вповалку - шесть стульев и японская ширма, обтянутая черным шелком с вышитыми гладью цаплями, на стене портрет товарища Сталина в профиль с трубкой. Печка - цела. Ну, что же - жить можно!
   В дальнейшем, по мере приведения в порядок комнаты, кухни и террасы, мы находили и как-то сохранившиеся, уже почти забытые нами предметы обихода из японской и довоенной жизни. Некоторые из них еще долго были с нами.
   Мы с мамой передвинули кровать на свое место, положили привезенный матрац и сели отдохнуть и придти в себя.
   Через несколько дней мне должно было исполниться четырнадцать лет. Возвращение из эвакуации домой в Джамгаровку произошло почти в те же дни, что и возвращение из Японии в Советский Союз. С разницей в семь лет. Полжизни - в Японии, полжизни - в СССР.
   И какие разные это были половины...
  

Примечания

   [1] Фамилия Нодь в Венгрии широко распространена. Слово это обозначает "большой" и пишут его Nagy, - две последние буквы в венгерском языке читают, как "дь". Во всех остальных странах, пользующихся латиницей, их читают, как "ги". Так образовалась фамилия Наги. вернуться назад
   [2] Местечками называли еврейские поселения в "черте оседлости" - местах, разрешенных для проживания евреев. вернуться назад
   [3] Катакана - более простая японская слоговая азбука, используемая наряду со сложным иероглифическим письмом. вернуться назад
   [4] Татами - мат, сплетенный из рисовой соломы, площадью 1,5 м'. В традиционных японских домах полы во всех помещениях покрывают татами. вернуться назад
   [5] -сан - уважительная частица, присоединяемая в японском языке к имени или фамилии и соответствующая обращению "уважаемый господин, уважаемая госпожа". вернуться назад
   [6] - Здравствуй, Фагичек! -чан - ласкательная частица, соответствующая русским -чек, -чка. вернуться назад
   [7] - Пожалуйста, спасибо! вернуться назад
   [8] Может быть, и не запомнил бы я его лучше других, но уж очень значительным оказалось его влияние на жизнь нашей семьи. Фамилия эта потом, на продолжении всей нашей жизни, часто звучала не только в наших с мамой беседах. Он часто публиковал обзоры политических событий в "Известиях" и выступал по радио, а позже и на телевидении. Кудрявцев - это особая тема. вернуться назад
   [9] саке - японская рисовая водка. Пьют ее подогретой и понемногу, действует он быстро, но недолго. вернуться назад
   [10] Члены национал-социалистической рабочей партии Германии называли себя "наци", но во всем мире их называли фашистами, поскольку в Италии политическая партия с соответствующей идеологией сформировалась прежде, чем в других странах. Слово это происходит от итальянского "facio" - связка прутьев вокруг рукояти секиры - символ объединения и власти. Это был парадный атрибут римских ликторов. вернуться назад
  [11] гэта - традиционная японская обувь в виде деревянных скамеечек, напоминающая шлепанцы из резины или пластмассы, используемые в плавательных бассейнах и на пляжах. вернуться назад
  [12] РККА - Рабоче-Крестьянская Красная Армия. Так назывались советские вооруженные силы до 1943 года. вернуться назад
  [13] Много лет спустя, уже в конце семидесятых, в широкий обиход вошло слово "вагонка", обозначающее узкие деревянные планки, используемые для декоративной обивки строений и помещений. По ассоциации вспомнил я тогда и старые "международные" вагоны, давно уже исчезнувшие с железных дорог Союза. вернуться назад
   [14] ГТО - Готов к Труду и Обороне - две ступени комплексов спортивных нормативов, выполнение которых свидетельствовало об определенном уровне физической подготовки, что и отмечалось соответствующим значком. Перед первой ступенью существовала подготовительная - БГТО - Будь Готов к Труду и Обороне. вернуться назад
   [15] Официальное название этого вокзала - Ярославский, но тогда, и многие годы позже, его называли Северным. Таким он для меня и остался. вернуться назад
   [16] В 1992 году, в короткий период, я получил относительно легкий доступ к архивам КГБ РФ и ЦК КПСС. Мне была предоставлена возможность ознакомиться с личными делами отца и матери и восстановить почти по дням их жизнь в те месяцы. Но об этом - в свое время. вернуться назад
   [17] Надо сказать, что много лет спустя, я прочел освобожденный от запрета фантастический роман отца "Концессия на крыше мира", изданный в 1926 году и убедился в абсолютной его грамотности. Подтверждение этому я получил и позже, читая его собственноручно написанные объяснительные записки в личных делах архива Комиссии Партийного Контроля. вернуться назад
   [18] В годы учебы в МЭИ (Московском Энергетическом институте) и позже мне посчастливилось встретить нескольких людей, знавших Густава по школе и по МЭИ (Он тоже был студентом МЭИ!). Летом 1941 года он, окончив третий курс, c отрядом студентов-добровольцев отправился на фронт. Но до фронта не добрался - состав был разбомблен, Густав погиб. Об этом мне рассказал уцелевший боец отряда - друг Густава. вернуться назад
   [19] При переиздании книги в послевоенное десятилетие кличку собаки изменили на "Ингус", соблюдая политкорректность, чтобы не задевать народ Индии, с которой в те годы стремились наладить добрые отношения. вернуться назад
   [20] Фамилия завхоза была чисто еврейской - Могилевич и произносили ее с большим уважением. На то, что последним обязан оставлять судно капитан (в данном случае Воронин), внимания как-то не обращали. вернуться назад
   [21] Много позже я узнал его название - "идиш". вернуться назад
   [22] Денежных единиц было три: "Копейка", "Рубль" (100 копеек - 1 рубль), и "Червонец" (10 рублей - 1 червонец). Портреты Ленина были только на банкнотах в 1, 3, 5 и 10 червонцев. Червонцы пережили войну, их упразднили в первую послевоенную денежную реформу 1947 года. вернуться назад
  [23] - Симха-Плахта, в субботу!? вернуться назад
  [24] Так называли квалифицированных продавцов, сдавших специальный экзамен и имевших право давать советы и рекомендации по использованию косметических и санитарных средств. вернуться назад
  [25] В довоенные времена в подавляющем большинстве школ преподавали немецкий язык. вернуться назад
  [26] Любопытно, что, спустя несколько десятилетий, уже находясь в эмиграции, мы, собравшись вместе в доме Абрама в Бостоне, вспоминали это событие и анализировали причины той неудачи. Оба кораблестроителя сошлись на том, что коленчатый вал с колесами был расположен слишком высоко над водой, что сместило центр тяжести вверх и лишило судно устойчивости на воде. вернуться назад
  [27] Нержавеющую сталь в те годы часто использовали, как декоративный материал. Раньше уже была упомянута станция метро "Маяковская", украшенная гофрированными арками из этого сплава. Возможно, таким образом, одновременно с политическими идеями, наглядно пропагандировали и научно-технический прогресс страны Советов. вернуться назад
  [28] Как-то, во время возвращения из очередной командировки в Новосибирск, глядя в иллюминатор на серые облака, плывущие под самолетом, я вспомнил картину, описанную в книге (уже забыл, в какой) об эпизодах из истории США. Нью-Йорк прошлого столетия. Франция дарит Соединенным Штатам Америки статую Свободы. Доставляют ее частями. Первая часть - кисть руки с факелом - до прибытия остальных деталей и сборки скульптуры - установлена для обозрения в одном из популярных мест города.. Разница в продолжении: в Нью-Йорке кисть с факелом увенчала всю фигуру Свободы. В Новосибирске же неведомый владелец кисти так и остался, как видно, под грудой камней или в подземной теплице. Но все эти соображения пришли ко мне много позже, а тогда, в детстве, этот памятник привлекал меня своей романтической нестандартностью, как символ революции и стремления к Свободе. вернуться назад
  [29] Загнеткой называют пространство, выделенное в корпусе русской печки непосредственно перед топкой, для посуды - чугунов, сковородок и т. п.. вернуться назад
  [30] Раньше мне приходилось упоминать, что называть СССР Россией в довоенные времена считалось абсолютно неприемлемым, как связанное с "белогвардейщиной". В Союзе его в положительном смысле не произносили. Велико было мое удивление, когда услыхал, как свободно этим словом пользовались в Сибири. вернуться назад
  [31] В начале войны ТАСС был объединен с военно-информационным ведомством, и эта организация ведала распространением новостей. Назвали эту службу "Совинформбюро" в просторечии - "Информбюро". По окончании войны Совинформбюро упразднили, восстановив гражданскую организацию - ТАСС. вернуться назад
  
  [32] "Душегубкой" в народе называли автомобиль, сконструированный немецким инженером Полем для весьма своеобразной транспортировки людей. В камеру автомобиля заталкивали до сорока человек. Чтобы людей вошло больше, их заставляли поднять руки. Дверь плотно закрывали, и душегубка трогалась в путь. Выхлопные газы двигателя впускали в закрытую камеру. Примерно за полчаса движения к месту назначения люди погибали. Тела оставалось только закопать в подготовленный ров или сжечь в крематории. вернуться назад
  [33] "Коптилка" - керосиновая лампа, используемая без лампового стекла. Свет от нее был слабый, и при малейшем движении воздуха она начинала отчаянно коптить. Нормы керосина были так малы, что хватало их только на такое освещение. вернуться назад
  
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"