Нечипуренко Виктор Николаевич
Исповедник

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками Типография Новый формат: Издать свою книгу
 Ваша оценка:

  Над плато, где ветер съедает камень, а камень молчит, стоит крошечная келья, вырубленная в туфе так, словно её вытащили из памяти земли. В Каппадокии тысячи таких пустот: одни похожи на раны, другие - на убежища. В одной из них жил старец, которого никто не называл по имени - не из почтения, а из желания сохранить. Имя - сеть, а сети не держат того, кто привык проходить сквозь споры и толки. Он слушал. Это звучит бедно, но именно слушание было его ремеслом, его аскезой, его рискованной радостью.
  Он не был великим сердцеведом, не читал чужую душу под обложкой молчания, как некоторые. Он был внимательным камнем, к которому можно прислониться, чтобы отдать жар и взять прохладу. Паломники приходили к нему с тех дорог, которые не отмечены в путеводителях: пастухи из красных долин, женщины с печатью тайной любви, беглецы из монастырей, где послушание стало сводить с ума. Все они садились возле входа, как сидят возле колодца - не от жажды воды, а от жажды исповеди. Он же, старец, сидел чуть в стороне, словно уступал место не им, а словам.
  В Каппадокии есть печальный закон: кто живёт в камне, становится похож на камень. Он учится принимать дождь, не радуясь, и терпеть жар, не жалуясь. Старец научился и этому, и другому: он научился слышать то, что не произносят - паузы и косые взгляды, жёсткую походку, когда человек несёт в себе чужую тяжесть. Слушание, как он позже понимал, - не пассивность. Это ремесло, требующее сил и чутья, порядка и - парадокс! - свободы. Он слушал, как садовник слушает землю, а не только голос.
  Поначалу он был горд - не на виду и не в словах, а внутри, в той тихой келье, где мы себя не ловим. Когда приходили люди и слагали перед ним свои жалобы и грехи, он чувствовал то довольство, которое приходит к мастеру, когда нож хорошо режет. Он испугался: гордыня - тонкая, как трещина в чаше. Не видно, пока не нальёшь. Тогда он установил для себя закон - говорить меньше, чем просили, и молиться больше, чем хотел. Он уменьшил роль своего "я", как уменьшают огонь, чтобы не сжечь чашу, на которой варят лекарство.
  И всё же лекарство не варится без огня. Ему пришлось признать: иногда пламя нужно посильнее, чем способность терпеть. Бывали те, кто приходили не за утешением, а за приговором; им нужен был голос, который скажет: "Ты не прав, ты грешник". Но старец не верил в суд, который исходит от человека. "Суд - это взгляд Бога, - говорил он себе, - а мой взгляд - лишь тень". Тогда он придумал другой способ - он дарил тишину. Не пустую, не обвиняющую, а тишину, в которой слово может прозвучать честно.
  К нему явился однажды юноша, усталый, как бедняк, несущий вино на чужую трапезу. Он сказал: "Я делал плохие вещи". И перечислил лишь невинные поступки, будто списывал с деревянной иконы чужие раны. Старец слушал - и мысленно стоял у дверей: вход, выход, занавес. "Где твоя рана?" - он не сказал эти слова, но мысль стала ароматом, и юноша вдохнул её. Заплакал - не громко, как плачут дети, а так, как плачет человек, чьё сердце наконец решило стать телом. В этот день старец понял ещё одну вещь: слушание - не про голоса. Это про запахи и формы, про то, как тело разговаривает с душой, не замечая, что все слова давно забыты.
  В другой день пришла женщина, чья любовь была тяжела, как древняя каменка. Она говорила очень красиво - так красиво, что каждое слово хотелось положить на полку. Красота опасна: она может заменить правду. Старец сделал то, чего боялся - он прервал её. "Давай без украшений". Она замолчала, как будто закончилось масло в светильнике. И в этой темноте зажглась простая свеча: "Я не умею быть мягкой с тем, кого я люблю". Такое бывает - любовь выбирает острые предметы. Старец не стал давать ей советов - острыми предметами не режут ткань, - он только с ней помолчал. В молчании ткань нашла способ быть не прожжённой.
  Лето в Каппадокии держится крепко, как узел на верёвке. В одном из таких узлов старец заметил, что его дар слушания - не дар, а дисциплина, и что дисциплина эта может стать идолом. Идолы возникают не только из изваяний - из привычек тоже. Привычка слушать делает ухо властью. Он испугался власти - не внешней, а внутренней, той, что подсознательно требует подтверждения: "Да, я нужен". Тогда он стал иногда уходить из кельи - садился выше, где камни видят небо ближе. Там он слушал не людей, а мир. И мир говорил другим языком, более опасным: он не давал понятий, он давал узоры. Узоры нельзя исповедовать - их можно прожить.
  Так он встретил монаха из Фиваиды - тонкого, как тростник, и твёрдого, как нож из вулканического стекла. Монах называл себя Пахомием, но старец не любил имён - он смотрел на руки. Руки у Пахомия были честными - в них жили мозоли и ладья, перевозящая тяжести. Пахомий говорил мало. Он жил так, словно горе - не повод для слов, а повод для работы. "Слушание, брат, - сказал он однажды, - это труд. Но труд должен знать ремесло. Ты принимаешь всё, что тебе несут. Но есть ли у тебя сито?" Старец тогда впервые подумал о сите - о границах, сквозь которые мелкое проходит, а крупное остаётся. В тот вечер он выругал себя - беззвучно и мягко, как ругают ребёнка, - за то, что так долго жил без сита.
  Сито, как выяснилось, - это контур. Чужие грехи, чужие страдания охотно расползаются по чужим кельям - они любят товары оптом. Слушающий обязан быть бедным - бедным не по имуществу, а вымыслами. Чем меньше вымысла, тем шире дверь для правды. Старец уменьшал вымысел, как уменьшают соль в постном супе: ещё щепоть - и будет вкус частного, не общего. Он выбирал общий вкус. И тогда исповеди стали совсем другими. Люди перестали приносить ему истории - они приносили события. История - это узор там, где уже поздно. Событие - это узор, который ещё можно изменить.
  Однажды пришёл человек, который прожил жизнь как шрам: всё было медленно, но резко, как рукопись, которую вели одной рукой, не исправляя ошибок. Он рассказал о малодушии, о злости, о случайной краже, о любви, которую и простить, и забыть - преступно. Старец в этот раз не молчал. Он сказал - тихо и ровно: "Тебе нужно не слово, а ритм". Они начали вместе читать молитву - не из формальной нужды, а чтобы сердце почувствовало метр. В конце тот человек сказал: "Я не понял, что вы сделали, но внутри - словно мост". Старец улыбнулся - не как победитель, а как плотник, у которого доска легла. Ритм - это доска. На доске слово может стоять.
  Послушания ему хватало, чтобы знать: он не прощает. Он не даёт отпущение, как не даёт дождь - дождь приходит, потому что воздух готов. Он видел себя инструментом, которым можно распрямить или согнуть - смотря по воле. Этот взгляд спасал от суетной радости, когда чужая жизнь делается легче, - ведь это не ты сделал, это в мире так всё устроилось. И в то же время взгляд мучил - когда чужая жизнь не становилась легче. Тогда он думал, что его инструмент туп. Он точил его молитвой: длинной, как путь паломника, и честной, как тень в полдень. Молитва не обещала результата - она обещала сопричастность.
  Слушание - искусство отказа. Отказа от немедленного смысла, от быстрых резюме, от подарков, которые дарят себе мастера, чтобы не чувствовать усталости. Старец решил раз в неделю уходить в дальнюю балку, где ветры загоняют песок в глаза, - там он учился прекращать быть нужным. Нужность - сладкий яд. В эти дни он представлял себе, что к его двери придут, а её не откроют; что история перейдёт в другое место; что без него и так всё станет, как давно должно стать. Он возвращался - не пустой, а более свежий, как кожа после воды.
  Однажды к нему пришёл ювелир, тонкий в своих сомнениях, как проволока. Он был уверен, что совершил страшную вещь, а дело было - во взгляде. Он отвёл взгляд от погорельца. "Я не выдержал беды". Старец не утешал - "все мы не выдерживаем", - он предложил сделать маленькое дело: "Походи каждый день мимо чьей‑то беды и не отвернись". Ювелир вернулся через неделю, без слов. Старец понял - молчание стало ценностью, как золото. "Я учусь видеть". "Видение - не взгляд, - сказал старец, - это присутствие". Они помолчали ещё немного, и пространство, в котором они сидели, стало шире.
  Иногда он думал о прельщении - кто спасёт от прельщения слушающего? Кто скажет ему: "Ты заблудился?" Монах Пахомий ушёл дальше, как уходят те, кто владеет ножом дисциплины. У старца осталась одна опора - юный послушник, которого звали Эвием. Имя хорошее - в нём и "да", и "дорога". Эвий приносил воду, собирал сухие травы, ловил в воздухе запахи времени: когда пора молчать, когда пора петь. Он был сторожем двери, которую не видно - потому что она внутри.
  Однажды старцу стало страшно - не от бесов или ночи, а от того, как легко получается слушание. Лёгкость - опасна. Он попросил Эвия: "Если увидишь, что я перестал быть бедным, - скажи". Эвий сказал - без обид и без осуждения: "Ты был сегодня довольным". Это слово - как камень в воду: круги идут долго. Старец поблагодарил - не из вежливости, а ради спасения.
  Весной в этих местах пахнет камнем. Камень имеет свой запах - если тереть его кожей сердца. Весна принесла женщину из Кесарии, у которой память забывала сама себя. Она рассказывала одно и то же - как будто река входит в своё русло и не знает другого. Старец в её рассказе увидел не ложь, а узор. Забывание - не пустота. Это способ сердца защищать то, что ему не дано вынести. Они стали вместе складывать узор - не из событий, а из смыслов. Смыслы прочерчивают траектории иначе: они не про то, что произошло, а про то, что теперь возможно. В конце женщина сказала: "Я не уверена, что смогу помнить". "Не уверенность - тоже узор, - ответил старец. - Память не ест всё подряд; она выбирает".
  Но выбор - уже риск. Старец однажды выбрал - остаться. Он мог уйти в Фиваиду или к морю, где соли достаточно, чтобы говорить только о горизонте. Он остался в камне - потому что камень научил его держать чужую тяжесть без ропота. Тут он впервые понял, что слушание - не только про других. У него есть собственная исповедь. Она записывается ночью, когда ветер становится речью. Он исповедовал миру свою гордыню и свою выношенную нежность, свои умелые руки и своё упрямство, свою усталость и своё смешное стремление к правильности. Мир не давал ему ответов - мир менял ему ритм дыхания. Он терпел - терпение у него было уместным: уста - молчащие, глаза - вынужденные, руки - честные.
  Был у него один парадокс, который он не решал - он жил с ним, как живут с родственником. Парадокс звучал так: слушая чужую боль, он терял собственную, и это было неправильно - боль, потерянная из-за чужой боли, не честна. Тогда он построил себе узкую дорожку - время для боли, наши внутренние часы, которые мы снимаем с руки, чтобы отдыхали. Час боли был короткий и жёсткий. Он сидел и говорил себе: "Я - тоже человек". И это было спасением от блаженной не‑человечности, которую так легко обрести при длительной жизни в чужих историях.
  Мы хотим, чтобы было благочиние. Чтобы слово на выходе имело форму и на входе. Но пустыня учит об отношениях без правил. Старец видел это в пыли: как пыль не подчиняется, но подстраивается. Он стал работать по‑другому - не переставляя чужие камни, а показывая, что дырка между ними - дверь. Люди с возрастом становятся закрытыми, как склепы. Двери нужно не ломать - показывать их. Он показывал - не руками, а присутствием. Присутствие - это когда ты не делаешь вид, что у тебя есть опыт, а делаешь вид, что есть прежде всех опытов - внимание.
  Однажды ночью к нему постучал странный гость, с лицом, похожим на маску. Он сел молча, как делают те, кто давно проиграл. И сказал: "Я охотился за властью". Таких вещей не исповедуют - ими гордятся или их оправдывают. Он исповедовал. Старец почувствовал опасный прилив - тот самый вкус судейства, который лучше любого мёда. Он отвернулся - не из презрения, а ради спасения. "Я не выношу приговоры, - сказал он. - Тогда кто? - Тот, кто внутри тебя, - если ты с ним знаком". Они молчали, и власть вышла - без шума, как это делает сила, когда её называют не именем, а правдой. Гость ушёл поздно, глаза - чистые, не от оправданности, а от встречи.
  Есть разговор, который старец ведёт каждую ночь - со своей тенью. Тень знает правду, но любит драмы. "Ты - доволен. Ты - не честен. Ты - устал. Ты - возгордился". Он разрешает ей говорить до трёх ударов сердца. На четвёртом - он приглашает свет. Свет приходит - без собственных слов, и тогда всё, что было предложено тенью, становится фигурой на песке. Фигуру легко разрушить, если знаешь, что будет ветер. Он знает - и разрушает. Не мстит тени, а учит её быть сдержанной.
  Глубокой осенью, когда камень холоден не только на ощупь, пришёл человек, который ненавидел молчание. Он приносил в него обвинения, как в суд. "Молчание разрушило мой дом". Старец мог бы возразить: "Дома рушит брань". Но не возразил. Он поставил перед ним безымянную чашу глиняной воды. "Смотри". Тот брезгливо посмотрел - будто вода способна быть виновной. "Говори". Тот начал говорить - разъярённо, как говорят те, кто уверен, что их право на брань абсолютное. Через час вода в чаше стала прозрачнее - не потому что что‑то её очистило, а потому что в доме стало тише. Он улыбнулся. Молчание - не враг. Оно - глина. Он оставил чашу человеку. Тот ушёл, как уходят те, кто понял, что мир иллюзорен - но иллюзия имеет свои законы.
  И была ночь, которую стоит назвать. В ней он впервые исповедал себя человеку. Это, возможно, было против правил, которые влияют на устав души. Пришёл к нему молодой монах из другого места в Каппадокии - назовём его Синесий. Он слушал - красиво, как слушает тот, кто любит мудрость за форму. Старец вдруг понял, что форма у него путала суть. Он сказал Синесию: "Мне нравится быть нужным". Синесий не улыбнулся. Он кивнул, и от его кивка стало больно и свободно. "Я тоже". Они молча съели по ломтю сухого хлеба, - и почувствовали, что скука иногда лучше восторга, если скука - честная. В эту ночь старец был спасён своим признанием. Утром нельзя было забыть.
  Потому что забывание - узор, который завораживает, как простой трюк. Старец придумал себе ремень - тонкий и удобный, на котором было выжжено: "Помни о пороге". Порог - место, где слушание становится действием или остаётся вниманием. Он запрещал себе переходить порог без согласия другого. Так он учил себя уважению - уважению к чужим тайнам и к их темпам. Переходить порог раньше времени - насилие. Стоять у порога слишком долго - слабоумие. Выбор - ремесло.
  "Что для тебя слушание?" - спросил его однажды Эвий.
  "Способ не принимать решения до того, как они родятся".
  "А как понять, что родились?"
  "По тишине после слова".
  Он улыбался - не от мудрости, а от простоты. Простое - это то, что не требует доказательств. Он рисовал на песке кружок - маленький, едва заметный - и говорил себе: "Здесь ты слушаешь. Вне кружка - ты молчишь". И случалось, что он выходил за черту - тогда он возвращался. Возвращение - подарок, который даёт себе тот, кто не хочет быть идеальным. Идеальность - против душевности.
  Однажды ему приснилась Фиваида - не как место, а как состояние. Бедность, как закон. Пещеры, как буквы. Святые, как огонь, который превращается в порядок. В этом сне он увидел три вещи: нож, чашу и лестницу. Нож - дисциплина, без которой слушание превращается в вязкую жалость. Чаша - тишина, с которой можно вмещать, не ломая. Лестница - ритм, в котором чужие истории учатся взбираться на себя. Он проснулся с радостью - не детской, а той зрелой радостью, которая умеет отличать: "Это можно, это нельзя". Радость - тоже ремесло.
  Когда выпал первый снег, камни стали нежными, как спина доброго зверя. Люди ходили к нему тише - не из уважения, а из-за снега. Он послушал одну из последних исповедей той зимы - старика, чья жизнь была мирной и узкой, как ручей, спрятанный в туфе. Старик не говорил - он ставил в слова столбы: "Я боюсь умереть". Старцу стало спокойно - он часто думал о смерти, как о двери, которая не закрывается снаружи. Он сказал: "Страх - охотник, который принял тебя как добычу. Договорись с ним. Как? - Пусть он приходит каждую ночь. У тебя будет гость. Не гони его. Гость - не враг". Старик ушёл с этой странной практикой - что‑то явно сошло с ума - и, может быть, именно это и спасло. В таких вещах всегда много "может быть".
  Сначала казалось, что жительство в камне - одиночество. Потом выяснилось: одиночество - мост. По мосту идут не только люди - идут их истории. Истории не терпят обид. Они требуют, чтобы слушатель не делал из них пьесу. Тогда они останавливаются, смотрят в лицо, и вдруг - пьют. Слушание - как давать воду. Если воды мало - пустыня забирает право. Если её слишком много - всё тонет. Научиться дозировать - важнее, чем научиться говорить.
  И - последнее, во всяком случае сегодня. Старец вышел из кельи утром, когда воздух был чистым. Он встал на ту линию, где камень встречает небо, и медленно произнёс то слово, которое заставляет слова становиться тише. Он сказал себе: "Ты - исповедник лишь потому, что ты - брат. Брат - это не титул. Брат - это способ держать чужую ношу, не превращаясь в героя". Он нёс внутри узоры, которые получал от людей, но под вечер отпускал их, как разгруженный караван. Тишина возвращала его к простому делу - быть. В этом деле нет искусства, есть ремесло, и ремесло не требует награды.
  Уходя, кто‑то всегда возвращается. Он возвращается - не к человеку, а к месту. Место в пустыне - это не точка на карте; это опыт для опыта. Келья старца была именно такой - опытом для опыта. И всякий, кто садился на камень возле входа, чувствовал странную привилегию: не быть одним. Эту привилегию умеют давать лишь те, кто знают цену одиночеству.
  Старец улыбался редко; когда улыбка случалась, в ней было меньше радости, чем внимания. Он напоминал себе, что всё, что звучало возле его входа, - уже стало тишиной. Тишина держит узор, пока узор не научится держать себя.
  И если спросить: "Что он оставил?" - не на бумаге, - он оставил не совет, не заповедь, не правило. Он оставил ритм, по которому чужая речь может стать честнее. И он оставил сито, которым проще отделять вымысел от события. И он оставил чашу, в которой молчание не разрушает, а собирает. Это мало - но достаточно. В пустыне достаточно. В городе, возможно, мало. Но и город иногда жаждет пустыни. И тогда люди идут по привычным улицам и ищут камень, который принимает их без разницы. Они находят - если не ленятся - именно то, что хотели бы забыть. Это не про наказание - это про честность.
  Честность - как бедность: не украшает, а освобождает. Старец жил бедно и честно. Он умел радоваться и умел отказываться. И всякий, кто уходил из его кельи, брал с собой не благословение - в том смысле, в котором его любят печатать в воздухе, - а простую вещь: возможность. Возможность держать в себе место, где слово не громкое и не злое, где тишина не холодная и не пустая, где взгляд не режет, а гасит форму. Она - возможность - теперь у каждого, кто пришёл. А у старца осталась келья, камень и узор, который называется жизнь.

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"