По верхушкам кипарисов бежал ранний огонь рассвета, когда я добрался до заброшенного карьера, где собирались люди, одержимые спором - спором не о жизни и смерти, а о праве на гнев. Никто из них не называл собрание школой или орденом; они встречались раз в месяц, словно следуя таинственному расписанию, неизвестному даже им.
В этот раз за грубо сколоченным столом сидели четверо.
Худощавый Тертилий так бойко цитировал древних авторов, что казалось перечёркивал их.
Бывший алхимик Готфрид, отвергший свои реторты, теперь носил в котомке лишь уголек для набросков будущих вселенных.
И Флорен - молодой математик, уверовавший, что каждое уравнение есть незримый нож против установленных порядков истории.
Я, Раврез, был приглашён письмом, где вместо подписи стоял лишь латинский афоризм: "Credo, quia insurgere non possum". Верую, ибо не могу не восстать.
- Начнём, - произнёс Тертилий. - Вопрос прежний: зачем продолжать мятеж, когда мир уже доказал своё непреодолимое упрямство?
Готфрид усмехнулся:
- Ты хочешь хирургию смысла? Хорошо. Допустим, мы откажемся от крика. Чем наполним свою грудь? Одними фактами? От фактов умирают быстрее, чем от яда.
Флорен провёл мелом по камню: появилось неловкое уравнение, похожее на лестницу без перил.
- Я вычислил, - сказал он, - что любая цивилизация, достигшая седьмого порядка самопознания, либо поджигает себя, либо впадает в культ окончательной дремоты. Мы просто выбираем первое.
Лорд Мальмор поднял голову, на которой была шляпа такой глубокой черноты, будто там отдыхал не рассвет, а полуденное солнце.
- Позвольте напомнить, - медленно проговорил он, - мифы опережают выкладки. Прометей дал людям пламя - не ради пользы, а ради смеха над Олимпом. Огонь - это сатирическая реплика, адресованная безмятежному спокойствию богов.
Тертилий постучал пером по дощечке.
- Сомневаюсь, - ответил он. - Прометей-поэт тебе ближе, чем Прометей-юрист. Я же читаю в этом сюжете обвинительный акт против любого вмешательства. Захотел помочь - получил вечного стервятника.
Я слушал и вспоминал слова одного афонского подвижника: "Человек создан для святого безделья; всё остальное - хромота духа". Но память - весьма изменчивая штука; голос старца звучал во мне не как наставление, а как вызов.
- Господа, - вмешался я, - вы спорите о высоком, а под ногами у нас камни, из которых текут рассказы. Позвольте поведать историю.
Они кивнули. Я продолжил:
- В безымянном городе жил некто, назовём его Эрий. Он всю жизнь переписывал книги, в которых опровергал собственные предыдущие страницы. Когда же возникал люк для окончательной истины, Эрий испуганно замазывал его сажей. В конце концов он вырезал из пергамента круг, вбил туда гвоздь и сказал: "Вот мой окончательный текст - гвоздь, пробивающий отсутствие".
Я специально выбрал образ, лишённый размера, чтобы показать: коварство мысли в том, что она ищет плоть, а тело идей всегда прячется от хватающих рук.
Флорен улыбнулся:
- Замечательно, Раврез. Только скажи: был ли Эрий счастлив в свою последнюю минуту?
- Он умер во время смеха, - ответил я. - Однако тут не разобрать, смеялся ли он над собой или над тем, кто придёт и будет объяснять значение этого гвоздя.
Готфрид провёл ладонью по щеке, словно стирая невидимый пепел.
- Ваш Эрий напомнил мне Тертуллиана, - заметил он, - хотя тот был убеждён, что истина тем дороже, чем абсурднее формулировка.
Тертилий резко обернулся:
- Не путай римлянина с нашим временем. Тогда ещё верили, что фраза способна приковать небо к земле. Теперь же каждое слово - обкуренный угонщик, который нагло угоняет смысл.
- Тем увлекательней гонка, - вставил Лорд Мальмор. - Представь, что ты, подобно Фаусту, вызвал дух возможностей. Хочешь ли ты счесть сделку невыгодной лишь потому, что в конце - пропасть? Фауст выбрал бы пропасть снова и снова, если б ему подарили второй шанс.
- Но ради чего? - прищурился Флорен.
- Ради права бросать вызов окончательности. Ты, математик, знаешь: бесконечность - не число, а кляуза против завершённости.
Разговор становился гуще, как вино, которое застаивается, но не портится. Я смотрел на этих людей и понимал: каждый из нас носит карманный громоотвод, надеясь, что разряд ударит именно в него, а не в грудь.
- Послушайте, - сказал я, - а если мы возьмём и составим манифест без требований? Чистый жест отрицания без обещаний грядущего. Манифест-обрыв.
Тертилий вздохнул:
- Ты поздно родился, чтобы изобрести такое. Первое подобие такого жеста исполнил Иов, когда сел на землю и сказал: "Проклинаю". Дальше - пустырь. Всё, что после, лишь комментарии.
Флорен математически щёлкнул пальцами:
- Не согласен. У Иова была надежда на реституцию. Наше время куда изощрённей; мы проклинаем, зная, что компенсация невозможна, но всё равно требуем её.
- Вот поэтому, - вставил Лорд Мальмор, - мы и нуждаемся в легендах. Байроновский бунтовщик кричал не в коридоре парламента, а на утёсе перед бурей. Любое правосудие тускнеет, когда слышит рев прибоя.
Готфрид поднялся, подошёл к самому краю карьера и бросил вниз обломок известняка. Камень катился, увлекая за собой мелкие камешки.
- Слушайте, - сказал он неожиданно тихо, - я устал от умных оборотов. Хочу спросить прямо: мир ведь не изменится, верно? Тогда зачем мы собираемся?
Мы молчали. Под растрескавшимся небом - прости, я обмолвился, но слово "растрескавшимся" не есть запрещённое - повисла тяжесть. Наконец я ответил:
- Потому что, если перестанем, наше молчание будет громче любого крика. А сограждане примут его за сигнал к покорности. Мы - анти-знак.
Тертилий кивнул:
- Хорошее слово - анти-знак. Лишённый содержания, он всё же кусает.
Флорен, словно продолжая мои мысли, добавил:
- Это и есть арифметика парадокса: слабейшее действие порой порождает величайшее последствие. Как слабая искра, попавшая в порох.
- И всё же, - прошептал Мальмор, - что будет, если кто-нибудь наконец-то выиграет у мироздания?
- Он сразу проиграет сам себе, - ответил Готфрид. - Трагедия победы в том, что она отменяет причину поднять руку в следующий раз.
С востока поднялся ветер, и над карьером вздыбилось красное облако пыли. Становилось неуютно.
Я предложил завершить заседание ритуалом: каждому назвать одно слово, которое ещё не успело прирасти к языку. Это звучало диковинно, но участники согласились.
Готфрид сказал: "абракс". Символ, который будто шутит над буквами.
Флорен выбрал: "кси-омега". Буквы, сцепившиеся не по правилам алфавита.
Лорд Мальмор прошептал: "тауэрфолл". Гибельной красотой веяло от этого звука.
Я вытолкнул из горла: "анеф". Египетское имя, потерянное между песчинками африканской пустыни.
Мы повторили слова по кругу. Казалось, что каждое из них - миниатюрный мятеж, пущенный в оборот без подписи.
Потом мы разошлись. Я шёл вдоль кромки хвойного леса и думал: наше дерзание похоже на хрупкую лодку без вёсел. Но именно такие лодки первыми находят новые проливы - потому, что не признают карту.
Вдалеке, за линией холмов, в городе зажигались фонари. Люди спешили к ужину, к разговорам о ценах, к семейному смеху. Им и невдомёк было, что на краю их обыденности догорает ещё одна неоформленная конспирация духа.
Я остановился, обернулся к карьеру. Заметил тонкую полоску дыма - кто-то из наших запоздалых товарищей развёл костёр. Пусть дым поднимется высоко: вдруг его заметят те, наскучило верить и наскучило не верить. Может, подумают: "Там, за холмами, спорят безрезультатно - значит, ещё есть повод проснуться".
А если никто не увидит - тоже хорошо. Величайшая роскошь мятежа состоит в том, чтобы позволить себе россыпь ненужных огней. Мы - путники, которые носят с собой не факелы, а искушение зажечь их в самый неподходящий момент.
Когда я добрёл до дома, ночь ещё не наступила, но в воздухе уже жили предчувствия. Я сел за стол, взял перо и написал одну строку:
"Верую, потому что мой протест и есть единственный доступный способ поверить".
Потом зачеркнул, чтобы не остаться в долгу перед собственными словами.
И понял: в следующий месяц я вновь вернусь к кипарисам. Мы соберёмся. Мы скажем ненужные, обжигающие речи. И, быть может, так и не приблизимся к цели - но отдалим помалу финальный сон, в котором не будет даже шанса проснуться со смехом.