В годе 7068 мой батюшка Мотыга Бабарыка и моя матушка Фелицитата, в девичестве Крикунова, народили своего третьего ребенка по второму ряду.
Повитуха, принимавшая роды, до того испугалась наружности сего ребенка, что тут же выронила его и тот ударился головой об пол. Потом дитя передали батюшке. Батюшка не смог вынести наружности младенца психологически и тоже выронил. Родственников у того дитя на то время было человек двадцать, и надо отдать должное новорожденному, он выдержал все двадцать падений.
Последний же родственник уронил сознательно, с целью добить уродца. Уродец, слава Богу, не добился, а последнего родственника на следующий день разбил паралич, - пена у рта и судороги по всему телу. Как ребенка того увидит, сразу пена у рта и судороги по всему телу, а так, в повседневной жизни вполне милый человек.
При крещении дали ребенку имя Федор, и самый проницательный из читателей уже, наверное, понял, что речь идет обо мне.
Жили мы не очень богато, и одно время я зарабатывал тем, что на спор водил людей посмотреть на последнего родственника, как тот при виде меня бьется в конвульсиях. А когда он не выдержал и помер (ибо в то время мы сильно нуждались, и водить людей к родственнику приходилось все чаще и чаще), то мы похоронили его с большими почестями, и даже поторопились, ибо, мне думается, он ещё дышал, когда его в гроб клали. Но его всё равно закопали, - ни те времена.
У меня внутрях, будто что оборвалось: как дальше жить будем, на что кушать.
А времена начались непонятные. Правил тогда Василий-третий, или того хуже - пятый, и жизнь, надо вам сказать, была совсем никудышная.
Царь был добрейший, на своём поставить не умел, и кажный им вертел как вздумается. Дочерей под тихушку в специальные дома отдали, а жена с заграничным канцлером занялась эпистолярным жанром. Что до сынка-ренегата, так тот собирал вокруг себя силу с целью свержения папеньки.
Вот в такой нервной обстановке Вася наш и правил, и кажный день ждал неприятностей, или того хуже - подвоха.
И дождался.
Сын царя Ванька пригрел у себя змею подколодную в виде жены своей Марфутки. Та Марфутка была оченно на выдумку хитра, и подсказала подсыпать папеньке в трапезу калия, да не какого-нибудь, а именно всё цианистого. От какого зверя тот самый калий происходит никто не знал, но оченно надеялись, что от ядовитого больно.
Когда подмешали царю того калия в кушанья, он сразу же учуял, но не понял, откуда идёт сей запах. Приказал сыну лучше прикрывать за собой дверь сортира.
Сидит сынок Ванька в сортире, нахохлившись, нервничает: как его акция пройдет, успешно ли?
Немного погодя стучат к нему в нужник, - пожалуйте Ваня на царство. Батюшка ваш калием обкушались, приказали всем долго жить.
Выскочил Ванька, в одной руке скипетр, другой жену за места теребит - все руки заняты.
И цифра ему стала - четыре.
После же коронации, сопли рукавом по морде размазал, и решил править грозно, не в пример папеньке. Марфу с ребятёнком в ссылку сослал, а там всё тем же калием и обкормил. Себе нашёл другую жену - помоложе да покрасивше.
В положенный срок принесла ему жена Агрепинья сыночка-наследника - ясного сокола, и, буквально тут же, ещё одного. Двоих сразу. Только никто об энтом не знал.
Первого назвали Дмитрий, второго Лжедмитрий, и на внешность они меж собой большую схожесть имели.
Поначалу, правда, хотели Лжедмитрия подушкой удавить, чтоб под ногами не путался, а потом рукой махнули, - а ну его! - пускай бегает.
Только, как потом выяснилось, зря оставили: кровушки он попил во множественном количестве.
Мне же во ту пору сравнялось как есть пять годов. Я к тому времени много знал: мог сосчитать все пальцы на правой руке, знаков алфавита усвоил тоже предостаточно, различал почти все согласные. Интересовался я и устройством мироздания. Сам, довольно рано без подсказки, понял, что земля имеет плоскую форму, и покоится на трёх слонах, которые в свою очередь стоят на огромной черепахе.
Старшие братья Кузьма и Данила очень восхищались, глядя на такие мои незаурядные способности, - самим им учения с трудом давались.
- Ты, наверно, такой вумный от того, что башка у тебя огромная, на тыкву похожа, - завидовали они.
А я по деревне ходил, ещё больше знания впитывал, всякие явления природные наблюдал: снег ли, дождь, гром-молния, - мне всё интересно. Но только, отчего это происходит, в толк никак взять не мог.
Взрослых расспрашивал.
А те лишь на Бога сваливали.
Всё, мол, что есть вокруг, это, мол, так Бог захотел, и любая маломальская жизнь, даже самая никчёмная, есть божья работа. И такой как ты - неказистый, мне говорят, и твои братья, для чего-то Богу нужны, раз на свете живёте, и всем глаза мозолите.
А в деревне нашей, в церковке, батюшка-поп жил по имени Прокопий. Фамилия же таким не полагалась.
Тот Прокопий больше всех всё на Бога сваливал.
Пришёл я к нему, поведал о своей нужде, а Прокопий меня и вразумляет:
- Эка, Фёдор, нашёл о чём печалиться. Мало ли что люди по глупости сбрешут - неказистый. Я-то вон какой неказистый, небось, понеказистей тебя буду. Жена моя и вовсе урод уродом. О дочерях я уж молчу. Ты меня спроси: отчего так?
- Спрашиваю.
- А от того, - продолжает Прокопий. - Чем больше ты уродлив, тем больше тебя Бог любит. А чтобы ты знал о его любви, он и посылает тебе уродства. Понял теперь?
- Путано, батюшка...
- Путано... - дразнится Прокопий. - Хотя ты вот, Федюша, ещё недостаточно уродлив для любви господней...
- А что же делать? - спрашиваю в отчаянии. - Может подуродовать себя?
- Может и подуродовать. Тебе пойдёт.
С этим я домой и вернулся.
К тому времени стал я помаленьку задумываться о смысле жизни и о своём месте в ней. Большая моя голова тому оченно способствовала.
Когда я над этим задумывался, то все домашние ходили по избе тихо, братья переставали шалить, сёстры бросали рукоделия, а мать с отцом просто застывали на месте в том положении, в каком их настигала моя задумчивая рожа.
Опосля матушка выходила во двор, и, судача с соседками, как бы невзначай, говорила: "Мой-то Федотка нынче опять о таком-то и таком-то думал. Эва как!" У соседок челюсти так и отпадывали. И, бывало, детишкам своим за баловство надавав подзатыльников, они меня в пример ставили: "Вон у Мотыги Бабарыки сынок, небось, глупостями не занимается, об чём думает, а вы охламоны..."
Родители мои не могли на меня нарадоваться: давно такого в этих краях не было, почитай с тех пор, как умер мой знаменитый дед Кувалда Бабарыка.
- Только у Кувалды-то башка покрупнее была, - сетовал отец, - и на брюкву больше похожа.
- Чего языком-то мелешь, - встревала тут матушка. - Какую такую брюкву ещё выдумал. На тыкву и была похожа, только поставленную на попа.
После таких слов отец обычно с матушкой не спорил. Уж в чем в чём, а в религии та понимала поболее.
Про деда моего Кувалду, кстати, на деревне много легенд ходило.
Вот, во времена очередной смуты на Руси, кажется, в правление князя Вовки, Кувалда - дед мой завалился в одну пивнушку чего никак хлебнуть. Зелье-то ему в бошку и ударило, да так шибко, что стал он ни с того ни с сего князя-батюшку всякими последними словами поносить. Сидит, понимаешь, и кроет непотребно. А самое обидное, что вроде бы тот князь-Вовка ему лично не знаком был, и никакой обиды не наносил. Он, - Кувалда, его даже никогда и на портрет не видел, а вот прицепился на язык, хоть ты что делай. Попил дед мой, поразвлекался пакостно, да домой подался.
А путь его через княжеские владения проходил. Княжеские-то владения были оченно широки территориально, вот наш Кувалда, чтоб далеко не обходить, нашёл в заборе щёлочку, и шасть в неё, - так, напрямки до деревни, - всё ближе. Идёт, песню по ночи горланит, да похабщину на ветер бросает.
Высунулся тут князь Вовка в окно, кричит, возмущается: "Ты чего это, поганец, по моей территории шасташь? Княгиня-матушка в большой претензии, мигренью страдают, ни что-нибудь. Ей фельдшер тишину прописамши".
Кувалда пьян был жутко, не больно-то испугался, в ответ крепко сказал. А Вовка-князь был с придурью, в семье его оберегали, при нём нелепо не выражались. До сих пор прожил, ни одного такого слова даже не слыхивал. Очень он заинтересовался новому языку: "Это ты по-каковски сказал? По-татарски?" - пытает. "Нет, отчего же по-татарски. Чисто по-русски!" - смеётся Кувалда наивности. "Так верно это крестьянский русский?" "Зачем же крестьянский? Твой министр тоже так говорит". Князь Вовка в затылке заскрёб, досадует: "Да? Надо же! Никогда от него такого не слыхивал". "А вы его, ваша милость, как-нибудь, ежели в баню надумаете, там кипяточком приласкайте, он вас энтому языку живенько обучит". "Ну, когда я ещё в баню соберусь - пойду, - князь Вовка печалится. - Хотелось бы прямо сейчас обучиться". Высунулся в окошко по пояс, чуть вниз не бухнулся: "Слушай, холоп, - говорит, - дам я тебе должность министра, а своего взашей вытурю. Только, ради Бога, обучи языку. Уж больно не хочется неуком жить".
На том и порешили.
Опосля уж многие такую картину видели: ходят Вовка-князь с Кувалдою по двору. Вовка пальцем тычет в предмет или того хуже - в человека, и вопрошает: "Это что?" "То-то и то-то", - ответ. В княгиню тычет: "А эта?" "Такая-то". В дочек-дурёх: "А эти?" "Ну, эти совсем!"
Вовка-князь оказался учеником способным, а дед мой через то учение в большие люди вышел, - стал при дворе министром.
Кувалда исправно служил, да вот беда, - боялся он девок, как чёрт ладана. Девки вокруг него косяком вились, а он ни в какую. Вбил себе дурья башка, что ежели уж такое дело, то не иначе, как княжнову дочку обстряпать должон. Потому как из себя не плох, хоть сам с вершок, да голова с горшок, и ещё в должности министра.
Дочек у князя ажно троя было.
Одна глупее другой.
Сядут, бывало, на лавочке перед фасадом, семечки грызут да в носе колупают. Все из себя на внешность, надо сказать, оченно хороши, хотя в общем-то, конечно, и ничего особенного, но да мордяхи себе мукой обсыплют, на щеках ягод всяких разных понавыдавливают, одёжку постиранную напялят, и вполне прилично смотрятся - от женихов отбоя нет.
Младшенька княжна краше всех была.
Кувалда на неё глаз-то и положил, да подойти смелости нет. Там в играх, допустим, схватит за мягкое, прижмёт где-нибудь в уголку, а так, чтобы поговорить культурно али беседу завести - нет. Язык деревенеет, горло сохнет. Мучился, мучился, что делать, - не знает, не ведает.
Да только девка сама подошла: "Что же это вы, - говорит, - Кувалда Долотович. Об нас уже по Руси невесть что болтают, а вы ещё ничем ничего". А дед мой так резонно ответствует: "А мне, Ефросинья Владимировна, ни к чему чем чего делать. Вы хоть на наружность мне оченно симпатичны, просто мечта жизни какая-то, да только об чём с вами культурно можно поговорить али беседу завести, если от вас этой самой культурой, извините, даже и не пахнет". А княжна глазками томно повела: "А может, Кувалда Долотович, вы мне поможете той культуры поднабраться? Приходите нынче ночью ко мне в светлицу".
Кувалда с дуру-то и припёрся.
Какое-то время спустя у младшенькой княжны от тех культурных разговоров брюхо на нос полезло. Домочадцы заметили перемены, спрашивают, - откуда сия обильность. А Фроська им в ответ: "Энто когда мы с министром тутошним культурно беседы вели, так тыкву ломтями жрали. Вот видно, я одну семечку и заглотила. Она, стало быть, и вызревает".
Поверили ей, - а что ещё делать?
Опосля от той семечки ребёночек вышел, - да такой славный, - глаз не отвести, - весь в маму.
Девке надавали крепких подзатыльников, строго-настрого наказали ни с какой культурой больше не связываться, однако тыкву ломтями жрать не отучили. Кувалду обратно в деревню турнули. Ребёночка в приют сдали.
Бродил дед мой по деревне, бродил. Скучно ему, хочется обратно к красе ненаглядной. И то ли от скуки, то ли по другой какой причине, занялся Кувалда науками разными, и оченно, говорят, в том преуспел.
А что дальше с ним было, я опосля расскажу.
После смерти последнего родственника, если кто помнит, житьё наше стало никудышнее. И приходилось мне с братьями часто ходить на заработки.
Впереди, бывало, идёт Кузьма, волочит руки по земле, челюсть от тяжести не держится, - отвисла до пупа, а за ним брат Данила, - ножки коротеньки да кривеньки, животом по дороге скребёт, ушами вокруг себя подметает.
А третьим я с громадной башкой.
Остальные в семье всё девки, - нас лишь троя кормильцев.
Деревня нам сочувствует, - кто хлеба даст, кто по соплям.
Ребятишки своих матерей за подолы теребят, любопытствуют:
- Какой из них шибко вумный?
Те в меня пальцем тычут, иной раз чуть в глаз не попадают, но всё равно приятно.
Вот как-то брат Кузьма в темечке заскрёб, и говорит:
- А что, братцы, может, махнём до ярмарки, себя за деньги немножко показывать, всё проку больше.
Данила в ответ мычит, - соглашается.
До места, где ярмарка собирается, путь не близкий, - дней пять или того хуже, но собрались, - пошли.
Идём.
Кузьма нас дорогой развлекает, всё про своих невест рассказывает.
Он-то за своей ненаглядной долго ухаживал, всё её на представления водил. Приедут, бывало, бродячие труппы, - так их обзывают, - понавезут с собой всякого хламу, сами обрядятся невесть во что,- срамота глядеть, красками рожи друг дружке извазёкают, и давай представлению представлять.
И вот как начали они всю эту канитель, Кузьма и говорит своей крале: "А что, - говорит, - Параша, может, дойдём до тех труппов, - погогочем, пока они не протухли?"
А Параша евонная до всего этого дела оченно любопытна, можно сказать, любознательна, в общем, поржать любитель, - иной раз так зайдётся в смехе, два дня всей деревней откачиваем, в чувства приводим.
Само собой, - согласилась.
Притопали они до тех труппов, стоят, - ждут, что это здесь им чудить будут. Долго ждут. Уже расходиться хотели, но нет, - глядят, - тряпочка подымается, и прямо на них выскакивают два мертвеца из тех труппов, - рожи белые, носы чёрные, а губы синие. Ну, прямо конец света, да и только! Кузьма от страха аж икать начал.
"Мы, - кричат, - вам сейчас постановку лопедевеги казать зачнём. Там, - говорят, - по ходу дела мужики в баб наряжаются, а бабы в мужиков. Оченно смешно будет". Тоже ещё те нравы, я скажу, у этих труппов.
Делать нечего, поверили. Всем любопытно, для каких надобностей мужики будут в баб наряжаться, а бабы, наоборот, в мужиков.
Стоят, - смотрят.
А там началась всё мура какая-то, мельтешение одно. Кузьма стоит, и зевает, и икает, и потеет, и на эти труппы пялится.
В общем, ему что-то не очень понравилось.
После спектаклю пошли Кузьма с невестой пряников кушать. Приценился, было, брат мой к одним, да купец больно скупой попался, не хочет дёшево отдавать. Тут ещё Параша эта встряла: "Неужто, мол, вы, Кузьма Мотыгович, для невесты пряника жалеете купить?" Кузьма ей популярно объясняет, что купить-то можно, не жалеем, за тем, вроде, как и пришли, да только не за такую же цену, прости Господи. Ведь за две версты вокруг не сыщешь пряников дороже, чем за две копейки. Просто разорение какое-то с этими невестами. Помнится, была у Кузьмы Феклушка раньше, так жрала всё, что ни подашь, а эта - нет, с выбором девка.
Купец Кузьме резонно отвечает: "Вокруг, - говорит, - может те пряники, чем придётся, мажут, потому и цена им такая, а у нас, мол, с какавой-бобом. Я, - говорит, - те какава-бобы специальным рейсом из самой Бразилии выписываю. Там эти какава-бобы под палящим солнцем и проливным дождём собирают недоступные для русского понимания чёрные люди, прозываемые в народе - сезонные рабочие. Единственная радость для тех чёрных людей, это прийти с плантации, лечь на топчан, и представить, как в далёкой России, простой русский парень покупает для своей крали пряник с какава-бобом за какие-то пять копеек". Растрогал Кузьму, подлец.
Купил он Параше тот пряник, да всего лишь предупредил, любя: "Ты только не жри его большими кусками, растяни удовольствие. Всё же пять копеек целых плачено".
- Вот уже года два прошло, - закончил свой рассказ Кузьма, - она всё ест тот пряник, - я слежу. А как доест, придётся опять раскошелиться.
Ухаживание оченно дело хлопотное.
А тут как раз пять дней кончились, значит пришли в город, до ярмарки.
В городу народ всё с беззаботными лицами ходит, - радостными. Ну и мы довольны.
- С городу жену не берите, - вдруг говорит Кузьма. - Они оченно ленивы, потому может и радостны. Лучше деревенскую девку взять, хоть и с угрюмой мордяхой, зато работящую.
Данила мычит, - поддакивает.
Тут Кузьма причмокнул от удовольствия. Вспомнил, как довелось ему с городской гулять. Верите, - нет, замучила она его. Длинная да сухая - с пряником и не суйся. Подавай ни больше ни меньше - два пряника. Пришлось раскошелиться. Пока Кузьма с ней от начала до конца всю улицу прошёл, она эти пряники слупила, и опять смотрит: "Что-то вы, Кузьма Мотыгович, за мной плохо ухаживаете?" Ну, Кузьма и выпалил с досадой: "Ещё пряника хочешь?" "Дело не в этом, - ответствует. - Оченно вы неуклюжи. Одежды на вас мешком сидят, и разговоры вы не разговариваете". Тут уж Кузьма и взбеленился: "Сама-то вы, - говорит, - из себя ничего не представляете, просто духами измазаны. Я, - говорит, - так жениться отказываюсь". А она на это смеётся: "А у нас в городу, - смеётся, - свободная любовь. Нынче я с вами, а завтра с чужим дядей".
Тут Кузьма всю городскую одёжу, что она ему подарила, с себя стащил, и в одном исподнем от неё драпу дал. Вот такие вот дела.
Рассказал Кузьма свою историю, глазками тоскливо захлопал, непрошеную слезу украдкой смахнул. Данила, как может, его утешает. От грусти одно лекарство - работа.
Пошли мы по городу, выбрать, где удачней встать.
Видим, навстречу идёт Малютка Шкуратов.
Тот Малютка был у царя Ваньки начальником тайной полиции. Где что услышит или увидит, сразу царю докладывать. Такой грозный - куда с добром.
И прямо к нам:
- Куда прёте, придурки?
Вышел Кузьма, как старшой, начал ему популярно объяснять, что, дескать, мы вот прохожие из деревни Бабарыки, пришли до городу что-нибудь купить или продать.
Данила мычит, - поддакивает.
А с меня, вообще, спросу нет, от земли одну башку и видать.
Малютка зубки скалит:
- Что-то вы мне, придурки, дюже подозрительны. Уж не смутьяны ли вы?
- Бог с тобой, мил человек. Себя за деньги немножко казать хотели.
Малютка сомневается:
- И что же, много подают за поглядение?
- Когда как. Смотря, какая публика. Бывает, что до пяти рублёв собираем.
- И что же вы для этого делаете?
- Ничего. Просто стоим, люди сами деньги несут. Ну, иногда, Данила, для разнообразия, себя за нос укусит, а Федотка интеллект покажет. А так,- просто стоим.
- И несут?
- А куда им деться? Смотрели? - смотрели. Обязаны заплатить.
Задумался Малютка тут глубоко. В затылке заскрёб. Думал, думал, с затылка чесаться начал, и пяткой на левой ноге закончил.
А надо вам сказать, что в те времена не было ещё представления о каких-либо пластических операциях, или того хуже - салонах красоты, и каждый ходил с той рожей, с какой родился.
Так что Малютке тоже было что показать.
- Это ведь я здесь хожу на дню по двадцать раз, - говорит, - глаза всем мозолю, и совершенно бесплатно. А за это, оказывается, можно деньги брать?
Опосля все желающие могли лицезреть такую картину: ходит Малютка по дворам и пристаёт к прохожим: "Эй ты, мерзавец! Смотрел на меня? - Плати монету!"
Никто не перечит, - платят. С властью не поспоришь.
А мы заработали в тот день оченно много. Пошли гостинцев родным покупать - сёстрам по леденцу взяли.
Усталые и довольные остановились на ночлег на постоялом двору. Хозяин - любитель экзотики, с нас за постой ни копейки не взял, а всё поил нас пивом и жаловался на начальника Малютку, - что де притесняет. Потом познакомил нас со своей женой, с дочерьми - дурёхами и сынком - оболтусом. Напоследок расцеловал всех в губы по-русски, и свалился под стол - спать. За ним и все мы потянулись.
Утром же, по холодку, собрали свои пожитки и пошагали к дому.
В поле зашли.
Тут Кузьма вдохнул полной грудью воздух, обнялся с деревцем, крикнул:
- Какая красота кругом! Зачем нам город. Так бы и жил вечность в этой благодати.
С тем мы домой и вернулись.
БУКИ
Через нашу деревню в это время проходил какой-то бродяга. Сам в лохмотьях, а лицо ласковое - приятное.
Этого бродягу, за то, что он пол-Европы прошёл пешком, так все и звали - Лёха Пешком, да только хитрил, бестия,- это он к нам в деревню пешком пришёл, а самокат свой, мне так думается, в версте отсюда оставил, потому как обувка на нём не больно пыльная.
Я между прочим, его и спрашиваю:
- Ты мил человек, никак транспорт свой в версте оставил?
А он щурится ласково, и говорит в длинные усы:
- Это ты, почему подумал?
- Это я потому подумал, что обувка на тебе не больно пыльная.
- Дура! - ласково щурится Пешком. - Это я пока к вам шёл, обпылился, а в Европах знаешь, какие дороги - о-го-го! - с мылом моют.
- Неужто и вправду с мылом? - заинтересовалась деревня.
- А как же - с мылом и щёткой. Европа!
Ну, поговорили мы так, да разошлись. А Лёха Пешком остановился на ночёвку к Глафире.
Ту Глафиру в деревне все дюже боялись, уж больно она мужиков донимала своими притязаниями. А так, как девица она была недалёкого ума, то и притязания у неё были не интеллектуального порядка, а самые простые, приземлённые - ближе к сеновалу.
За это в деревне её прозвали Ненасытной.
Сколько она на своём веку мужиков добрых да работящих перевела - пропасть. Но это бы ещё полбеды: она не только мимо крепких и красивых равнодушно не могла пройтить,- последнему замухрышке и калеке спастись от неё не было никакой возможности. Рябь на лице, лысина, отсутствие конечностей, или близкая смерть не были основанием для того, чтобы Ненасытная оставила такого мужика в покое...
...Тоска смертная напала на Ненасытную, когда в той деревне, где она родилась, выросла и жила молодухой, перевелись с её помощью все мужики. Ненасытная горевала недолго, собрала свои нехитрые пожитки и переехала в другую деревню. Затем в третью, четвёртую... пока не обосновалась в деревне Бабарыки.
То ли годы своё брали, то ли мужики в этой деревне попались покрепче, только осталась Ненасытная здесь насовсем.
Выбрала себе мужа видного да работящего, и жили они душа в душу до тех пор, пока он не умер.
На деревне люди говорили, что умер он от удовольствия.
Однако кое-кто не верил в это, и говорил, что умер он насильственной смертью.
Иной раз до мордобоя доходило: на гулянке ли, на похоронах, или проводах в армию, об чём бы речь не зашла, обязательно закончат темой: отчего же это умер мужик Ненасытной. Начинали словесно, а в конце по сопатке.
Были, однако, и такие, что ни вашим - ни нашим. Эти всех ходили, - мирили. Объясняли: мужик Ненасытной умер насильственной смертью с удовольствием.
Многим такой ответ нравился.
Все расходились довольные, и на деревне вновь возобнавлялись тишина и спокойствие.
Вот у этой Глафиры Ненасытной и остановился наш герой на ночёвку.
Нам любопытно.
Мы этак ненавязчиво в окна заглядываем. Ведь Ненасытная и есть Ненасытная, как бы чего не вышло - эксцессов, например.
Но нет, - глядим, живёт наш Пешком.
День живёт, ночь живёт, опять день живёт.
Ненасытная вся порозовела, ходит гоголем, на нас и не взглядывает.
Наше терпение лопнуло, мы к ней, - что да как? А она сощурит свои зенки, да так презрительно бросит сквозь мелкие свои зубки: "Мужик не чета вам, оглоедам".
Да только нам смешно. Вроде упрёк сделала, а вы бы послушали, как она эти слова без двух передних зубов выговаривает - смех да и только.
Про эти два передних зуба отдельная история будет.
Ну, этот-то Пешком Лёха сначала ничего, а потом норов свой показал, -всё делает назло да поперёк. Ненасытная ему одно говорит, а он ей другое.
Вот пример при мне был: идут они по деревне под ручки, Ненасытная от него глаз не отводит, любуется, и говорит томно: "Лёша, сладенький ты мой!" Тот аж с лица спал. Руку выдернул, в бока обе упёр, да как заорёт на всю деревню: "Сколько говорить тебе, дура! Да не сладенький я, а даже совсем наоборот!"
Вот, какая оказия приключилась.
Он в последствии и вправду, как оказалось, таким стал. Никому житья не давал. "Я, - говорит, - про вашу деревню роман напишу или ещё того хуже - эссе". Все кивают согласно головами, а про себя почём зря густо матерятся, а он знай своё, - не отстаёт.
И ведь написал, стервец. Мы, правда, в деревне не читали, но знающие люди говорят - очень даже натурально всех обписал. А Ненасытной цельную главу выделил.
Видно в душу запала.
Только всё это опосля было.
Поначалу тот Лёха мне очень понравился, - умным показался. Я его всё расспросами донимал, а он, - Лёха, то есть, любил языком почесать, и через это общение мы с ним близко сошлись.
Вот зашёл я раз к Лёхе Пешком - поболтать.
Он-то, видать, у Ненасытной надолго обосновался. Все свои вещи по избе разбросал, в одночасье и не соберёшь. Сам сидит за столом в центре - обедает. Весь в подливе перемазался, и, вообще, кажется, вполне доволен жизнью.
Увидал меня - расцвёл.
- А садись, - говорит, - Фёдор, не стесняйся. Сейчас мы с тобой чего никак выпьем.
Сел я:
- Я вот, - говорю, - Ляксей Пешкомыч, всё хожу-брожу и вокруг себя наблюдаю: всякие там явления природы и прочие знания. Это намного интереснее, чем работать.
- Ну так! - усмехается Пешком. - Вся моя работа была в жизни -котомку бродяжью сшить, да и ту спёр.
Тут Глафира нам в бутыле кой чего поднесла.
Лёха по стаканам разлил. Выпили. У меня аж дух вон.
- Что, хороша? - Пешком лыбится. - Вот так насмотришься явлений природных, а потом в бутыле такое и состряпаешь. Без знаний тебе ни жизни, ни удовольствия.
Выпили ещё по одной, а Лёха продолжает:
- То, что знаниями обогащаешься, это хорошо. Это, знаешь, никому не вредит, только на пользу. Я тоже, веришь, - нет, где что увижу-услышу, всё своим мозгом впитываю. Иной раз думаешь, уж больше и не влезет, ан нет, - влезает без помех. Сидишь, бывало, на пригорочке, хлебушко жуёшь, мысли умные смакуешь, на белый свет таращишься: солнце по небу ходит, ветер в поле гуляет, круговорот воды в природе опять же. Для познаний широчайшая деятельность. А вот насекомые разные - сами с виду, стервецы, махонькие, а тоже своя жизнь: поди, и царь-батюшка есть, и полиция, и народ служивый да крепостной.
- Может и мы с тобой средь тех насекомых где затесались, - размышляю я.
- А оно ведь и запросто, - поддакивает Лёха.
Вот так мы сидим, болтаем - закусываем. Я огурчик мусолю, о чём бы таком ещё умного человека спросить, думаю, раз случай выдался.
- А вот, Ляксей Пешкомыч, слышал я, - говорят, Ванька-мастер при государе какую-то машинку изобрёл, придумал. Вроде бы как знанию черпать?
- Твоя, как есть, правда, - Лёха отвечает, - придумал. Такую Штуку из той машинки выпускает, многими знаниями напичканную.
Я в восторге:
- Ну ты надо же! Вот бы ту Штуку да руками потрогать?
Лёха на это головой отрицательно машет:
- Никак нельзя. В нескольких экземплярах всего - поэтому. Царь-батюшка себе оставили.
- Вот жалость-то. Хоть глазками посмотреть бы?
Лёха Пешком вновь головой машет:
- Те Штуки разными знаками заполнены - алфавитом. Кто не кумекает, лучше и не соваться.
- А я, Ляксееч, кумекаю, - поспешил я вставить. - Почти все согласные кумекаю.
Тут мы с ним опять огурцами захрустели.
Лёха с набитым ртом продолжает:
- В заграницах эти Штуки со знаниями кучами лежат, - пылятся. Их там один такой шустрый навыпускал ещё задолго до нашего Ваньки-мастера. Сам из себя он такой, шелбаном убить можно, а, поди ж ты, какое облегчение заграницам сделал. Вот, Федя, довелось мне как-то просматривать в загранице одну такую Штуку - сочинение кампанеллы. Много чего там писано, и всё познавательно. Я в конец Штуки-то заглянул, ну, чтобы узнать, чем там дело кончилось. А там этак и написано, что каждый, - написано, - культурный человек только тогда сможет считаться настоящим человеком, когда своим мозгом впитает все, понимаешь, знания, какие есть на земле. Во как!
- Ну ты скажешь! Их же много, поди, знаний-то этих.
- Что ж из того, что много. Для пытливого-то ума.
- Слушай, Пешкомыч, этак, наверно, жизни-то одной не хватит на все-все знания.
Лёха мне на это отвечает:
- А тем, кто до знаний прыток, говорят, жизни-то добавляют.
- Кто ж её добавляет - жизнь-то? И много ли?
Лёха выпил бражки, крякнул от удовольствия, снова налил:
- Этого я не знаю. Знаю, что добавляют, а кто, где, сколько, - даже не имею понятия. Единственно слышал, что, как только узнаешь все знания - хлоп! - тут же копыта и отбрасываешь. А пока не узнаешь, всё живёшь. Некоторые, кто хотят всё знать, но не шибко с энтим торопятся, - те живут вечно.
Выпили мы с Лёхой ещё по одной. Разгорелась моя душа:
- Я-то найду! И жизнь вечную, и тех, кто даёт её.
Пообещал так, да и пошёл восвояси.
Время шло. Я всё больше и больше умнел. И в связи с этим, так захотел я вечной жизни, что аж всё тело зудиться стало.
Хожу с братьями по деревне, чешусь, и о вечности мечтаю.
Ребятишки своих матерей снова за подолы тягают:
- Это какой о вечной жизни мечтает?
- А тот, что чешется.
И опять в меня пальцем тычут. Глаз когда-нибудь точно выткнут.
Дед мой Кувалда, если кто помнит, тоже знаниями голову набивал, - видать, как и я, мечтал о бессмертии.
Вот как-то, во времена очередной смуты, ходил он по деревне в задумчивости, да и уткнулся носом прямо в тесовые ворота. Хотел повернуть назад, да неудобно, хозяин уж в окно выпялился, интересуется, кто это ему его ворота носом бороздит, - пришлось зайти.
А за тесовыми воротами батюшка-поп жили по прозванию Авдей.